1

Последняя минута натянутой до предела тишины, усталость во всем теле, тревожный холодок в груди при взгляде на непроницаемые лица членов экзаменационной комиссии… Просторный актовый зал, озаренный матово-белым светом, ожидающие своей очереди дипломанты. На возвышении две сизые от мела доски. На них развешаны листы проекта, вычерченные на ватмане сложные сооружения, под ними — бледная искусственная голубизна воды. Последний вопрос придирчивого экзаменатора — что-то о давлении воды на боковые стены шлюза, не совсем твердый ответ и внезапное безразличие ко всему: «Будь что будет! Не стану больше отвечать. Хватит!». Мгновение, когда защита проекта могла бы пойти насмарку.

И вдруг желанное «Довольно!» прозвучало в зале, как приговор о помиловании. Его произнес профессор, председатель комиссии. Скупой взмах большой узловатой руки — и дружные товарищеские хлопки прокатились по залу, засветились улыбки, и — конец мукам, чувство облегчения, свободы…

Максим Страхов сошел с возвышения и, не глядя в зал, вытирая платком влажный лоб, вышел в коридор. И тотчас же на его место встал следующий, бледный от волнения, дипломант. Двое студентов снимали с досок проект, над которым Максим трудился более трех месяцев, и прикалывали кнопками другой…

После торжественно освещенного актового зала коридор показался Страхову почти темным. Максим подошел к раскрытому окну, глубоко вдохнул свежий вечерний воздух. В конце мая вечера в Москве бывают мягкие, теплые, серебристые, они светятся чуть ли не до полуночи. Громады высотных зданий тонули в лиловой мгле, окна сверкали, как прямоугольные отрезки золотой фольги. Россыпи уличных огней переливались всеми цветами. Ровный спадающий гул города врывался в окно.

Мимо по коридору прошел в курилку один из членов комиссии. На ходу он ободряюще хлопнул Максима по плечу:

— Не робей, Страхов. Дед доволен.

«Дед» — старый профессор Чугунов, «гений гидравлики», как любовно называли его студенты. Это он и сказал «Довольно!» в ту минуту, когда Максим понял, что окончательно выдыхается и уже готов наговорить чепухи.

— Сколько поставил? — неуверенно спросил Максим.

— Результаты объявят сегодня, часа через два, — загадочно усмехнувшись, ответил член комиссии и зашагал по коридору.

«Четверку или пятерку? Не все ли равно теперь, — подумал Максим. — Только бы не тройку».

Он сразу почувствовал себя счастливым: завтра не надо рано вставать и спешить на лекции, часами склоняться над наскучившими чертежами, не выпуская из рук логарифмической линейки, корпеть над вычислениями; и — беда! — допустишь ошибку — все начинай сызнова, пиши и черти, пока не зарябит в глазах.

Максим негромко запел, уперся руками в подоконник, высунулся из окна до пояса, склонился над гудящей улицей и почувствовал, как чьи-то сильные руки схватили его за пояс и тянут назад.

За спиной послышался смех. Максим спрыгнул с подоконника, обернулся и увидел знакомые, улыбающиеся лица. Это были его друзья-сокурсники, защищавшие проекты в тот же вечер: долговязый, все время чудивший Саша Черемшанов, солидный, медлительный, с ранней плешинкой на беловолосой голове Славик Стрепетов и совсем юная жена его Галя, окончившая гидрометеорологический факультет, черноглазая хохотушка.

— Ребята! Макс решил выброситься из окна! — крикнул Саша. — Он уже уверен, что его срезали.

Максим старался придать лицу скептически-серьезное выражение, но губы его растягивала невольная улыбка.

— Не волнуйся, Сашка. Я предупрежден. Дед меньше тройки мне не поставит.

— Это уже неплохо. Тебя можно поздравить, — серьезно проговорил Славик и протянул руку.

— А я меньше чем на четверку не согласен, — сказал Черемшанов, но в карих глазах его таилась беспокойная надежда на большее.

— Не прибедняйся, — сказал Максим. — Все слышали, как ты защищал. Пятерка тебе обеспечена.

Черемшанов и в самом деле учился хорошо, защищал диплом блестяще, и это будило в Максиме затаенную зависть. Он и сам не знал почему: то ли он считал нескладного, шумливого Сашу более способным, то ли завидовал его умению быть всегда веселым и смешить всех — Черемшанова всегда приглашали на всякие студенческие вечеринки.

Черемшанов потупился:

— Не знаю, Макс. Буду рад, конечно, если поставят четверку.

— Каковы бы ни были результаты, радоваться еще рано, — заметил Стрепетов.

— Ой, сердечко замирает. За себя так не волновалась, как за своего коротышку, — дернув узкими худыми плечами, сказала Галя и озорно взглянула на мужа.

Славик нахмурил белесые брови.

Из актового зала донеслась трель звонка, вслед за этим послышались шум отодвигаемых стульев и топот множества ног.

— Перерыв, — оказал Черемшанов. — Комиссия пойдет совещаться. Оценки объявят не раньше как через час. Пошли во двор — подышим майским воздухом.

Выпускники гурьбой повалили со второго этажа в обсаженный тополями, липами и кустами черемухи институтский двор. Среди шуток и наигранного смеха немногих, делающих вид, что они не унывают, слышались сдержанные голоса выпускников, сочувствующих неудачникам.

— Бедная Люда Горелкина… как завалилась. И хорошие рецензии на проект не помогли, — сказала Галя.

— Можно завалиться и с отличными рецензиями, тут скидочки не помогут, — спокойно заметил Славик.

Максим расхаживал в стороне, курил. Он уже не волновался: брошенная на ходу членом комиссии фраза вселила в него уверенность — если Чугунов отнесся к его защите одобрительно, то успех, был почти обеспечен. «Верная четверка, а может быть, и пятерка», — подумал Максим.

Учился он не так уж хорошо, с ленцой и пропусками, практику проходил на ремонтных работах канала Москва — Волга, не вникая глубоко в производство, но отчеты готовил исправно. К своей будущей профессии относился довольно беспечно, на гидростроительный факультет попал случайно: товарищи по школе пошли, и он пошел. Толкнуло его на этот выбор еще и то, что профессия инженера-гидростроителя представлялась ему такой же романтичной, как, например, профессия геолога: сооружение каналов и шлюзов, по которым, плывут красавцы теплоходы, создание искусственных морей и слияние рек — все это окрашивалось в воображении Максима в празднично-розовые тона. На практике немного встревожила мысль, что за всем этим стоял большой труд, самостоятельный и, может быть, суровый, вдали от родительского дома; и все-таки практика была настолько короткой и необременительной, что больше походила на отдых, чем на работу, и Максим так и не изведал ее тяжести.

К защите проекта он готовился прилежно, старался не отстать от других. Днями он не выходил из дому или просиживал в институтской чертежной, накуриваясь до дурноты; похудел, стал раздражительным и угрюмым, под глазами залегли синеватые впадины.

Пожалуй, впервые в жизни он по-настоящему устал и теперь был рад, что все кончилось и что он, кажется, не остался в ряду троечников.

Горьковатый запах недавно распустившейся листвы молодых лип и тополей сгустился во дворе института. За высокой решетчатой оградой шумела Москва, а в сумеречном теплом небе медленно гасли палевые блики еще не потухшей вечерней зари.

Томящее, грустное и вместе с тем радостное чувство охватило Максима. Как будто его позвал нежный голос или опахнуло весенним теплом. Он и сам не мог понять, что это было — свет ли чьих-то увиденных накануне глаз, неясная девичья улыбка или звон прихлынувшей к голове разгоряченной крови.

Вокруг слышались голоса. Славик Стрепетов и Саша Черемшанов говорили о скором отъезде на работу, об уже предназначенных для нового выпуска гидростроителей краях и городах… Неужели и в самом деле придется куда-то уезжать из Москвы? Ни о каком отъезде Максиму не хотелось сейчас думать.

Его мечтательное настроение нарушил Черемшанов. Он подошел к Максиму, взял под руку:

— Ты все уединяешься. Волнуешься?

— Нисколько, — с напускным равнодушием ответил Максим.

— А я, откровенно говоря, трепещу при одной мысли, что скажет комиссия.

— Напрасно, — нарочито безразлично сказал Максим. — Судя по твоей защите, тревожиться тебе нечего.

— Ты это серьезно? А я, ой, как волнуюсь. Я сойду с ума, если мне поставят удовлетворительно. Для меня это большой стыд, понимаешь? Столько работать, подтягивать поясок, живя почти на одну стипендию, тянуть с матери последние грошики — и вдруг на тебе: удовлетворительно. Для тебя это, конечно, пустяк, я знаю…

Максим поморщился: он не любил, когда намекали на его более обеспеченное положение, и особенно его коробило, когда об этом говорил Черемшанов. Может быть, поэтому всегда усталый вид, показная, как думалось Максиму, веселость Саши раздражали его, а успехи товарища вызывали навязчивую зависть. Он уже готов был обиженно и высокомерно фыркнуть, но Саша доверительно прижал к себе его локоть и, словно угадав его мысли, продолжал задушевно:

— Ты не обижайся, Макс. Для тебя, конечно, не так страшно, как защитить — на отлично или удовлетворительно. Твой папаша жив-здоров и работает на хорошей должности. А мой погиб в сорок третьем году у Волги, на Мамаевом кургане, мать служит санитаркой в больнице, ставка, сам знаешь, — по квалификации. Правда, родственники живут зажиточно: дядя на заводе мастером, но, как часто бывает, ему нет никакого дела до сестры и ее сына. Вот и пришлось нам после войны туговато. Мать все силы положила на меня. И вот теперь я, здоровенный балбес, приду домой и огорошу ее: «Ты, маменька, извини, обо мне заботились, на меня страна тратила деньги, а я всем этим пренебрег и „блеснул“ на удовлетворительно». Ведь это позор, подлость, неблагодарность! Да и не люблю я делать все на среднюю оценку.

Максиму почему-то стало неловко. Ему захотелось сказать, что и он так же думает, но в эту минуту затрещал в вестибюле звонок и все выпускники разом хлынули со двора в широкую дверь.

2

В актовом зале, где недавно происходила защита проектов, стояла настороженная тишина.

Максим нашел Славика и Сашу Черемшанова в первом от двери ряду стульев.

— Чтобы удобнее было срываться в случае позора, — ухмыляясь, не преминул пошутить Черемшанов. Худые плечи его нервно поеживались, длинные руки суетливо двигались, глаза возбужденно светились.

Славик Стрепетов сидел непритворно-спокойно, позевывая и равнодушно поглядывая по сторонам.

Но вот вошли члены комиссии, и впереди всех — директор института, с бесстрастным выражением широкоскулого лица, «дед» Чугунов, грузный, небрежно одетый, с брюзгливо оттопыренной нижней губой, за ним — декан факультета, представители общественных организаций, министерства.

Директор института скучноватым голосом, словно выступая с будничным отчетным докладом, стал называть фамилии и утвержденные на заседании комиссии оценки. Он как бы не хотел отступать ни на йоту от раз и навсегда установленных правил. Ни одного лишнего слова, ни одной прочувствованной интонации… «Имярек — проект защитил на такую-то тему, с такой-то оценкой» — и все!

Дипломант, если защитил на хорошо или отлично, застенчиво улыбался, ему дружно аплодировали, протягивали руки Чугунов, за ним директор и остальные члены комиссии. Выдержавший экзамен счастливец торопливо пожимал руки и уходил, а на его место выступал другой. При оценке удовлетворительно хлопали мало. Неудачники же с красными или бледными лицами, а девушки даже с полными слез глазами спешили выйти из зала…

Во всем этом: в ровном голосе директора, добрых пожеланиях и напутствиях членов комиссии, в коротких вспышках аплодисментов и приглушенных голосах дипломантов — было что-то такое, что вызывало нервозность и нетерпение, невольно заставляло волноваться, сидеть как на иголках. Максим чувствовал, что его бросает то в жар, то в холод и сердце начинает усиленно стучать…

Наконец назвали Славика, и тот с завидной выдержкой, ничуть не изменившись в лице, выслушал оценку «хорошо», положенное количество хлопков и, неторопливо, солидно пожав руки экзаменаторам, важно прошел в первый ряд.

Вызвали девушку-отличницу, она сошла с возвышения под дружные аплодисменты; потом — полного, щегольски одетого паренька с красивым самоуверенным лицом. Максим вспомнил, что паренек во время защиты точно вслепую водил указкой по чертежам и беззастенчиво путал. Под насмешливое гудение голосов танцующей походкой он вышел из зала. Максиму все больше становилось не по себе.

«И почему я так волнуюсь? Ведь я уже знаю… почти уверен», — стараясь сдержать глубокую внутреннюю дрожь, думал Максим.

И вдруг на него нахлынул неодолимый страх. Что если член комиссии ошибся? Если поставлена тройка или, еще хуже, проект признан неудачным? Как он, Максим, будет выглядеть перед товарищами? Вот такой же мокрой курицей выметнется из зала под смешки выпускников?

Он обернулся, сцепив зубы, глянул на Черемшанова и уже испугался не за себя, а за него. На лице Саши застыл страх. Это был страх за все свое будущее. И тут-то впервые особенно ярко бросились в глаза Максиму и жестокая худоба Саши, и поношенный пиджачишко, и измятый ожерелок штапельной рубашки.

Максиму стало жаль товарища, он ободряюще ему улыбнулся, а Саша, верный себе, все-таки пересилил душевное волнение и хотя слабо, но озорно подмигнул ему.

Но вот Сашу вызвали… При первых же словах директора о результате зал так и грохнул аплодисментами… Что же такое случилось? Или Максим ослышался? Нет, не ослышался… Директор, этот невозмутимый человек-сухарь, особенно продолжительно и с чувством трясет руку Черемшанова и говорит что-то о творческом, самостоятельном решении задачи при составлении проекта, о том, что проект Черемшанова будет отослан в министерство, как оригинальный, имеющий практическую ценность. К Черемшанову тянутся руки профессоров, декана, всех членов комиссии. И на всех лицах — довольные улыбки. А зал шумит, как всколыхнутый ветром молодой лес… Смешливый, казавшийся поверхностным Саша получил отлично, но и в этой оценке было что-то особенное, и если бы существовал более высокий балл, то думалось, что Саша мог бы получить и его. Тот, кого Максим ставил во всем ниже себя, неожиданно опередил его в самом начале трудового пути.

Нехорошее чувство, невольное, непреодолимое, опять шевельнулось в его груди. Он старался подавить мелкую зависть, хлопал в ладоши вместе с другими, а гадкий червячок точил его самолюбие.

Сашу обнял Чугунов, и Максим видел, как Черемшанов стремительно, под оживленный говорок и всплески аплодисментов выбежал из зала.

На время Максим словно оглох и онемел. Он уже равнодушно, как будто все его волнение израсходовалось на Сашу, вышел по вызову комиссии и без особенной радости выслушал оценку «хорошо». Его поздравляли, ему пожимали руку члены комиссии, но ему почти не аплодировали, и он ушел из зала неудовлетворенный, как будто обиженный чем-то…

3

Четверо выпускников стояли у подъезда института, радуясь и все еще не веря тому, что тревогам их настал конец. И вместе с тем каждый сознавал, что ушла невозвратимая пора, и от этого всем было немного грустно.

Галя Стрепетова заговорила первая:

— Товарищи! Что же мы стоим как истуканы и не поздравляем друг друга! Славик, ты даже ради такой минуты не загоришься?

Она обхватила шею мужа смуглыми руками и поцеловала в губы несколько раз.

— Увалень ты этакий! Коротышка! — приговаривала она за каждым поцелуем. — Поздравляю, поздравляю, поздравляю!

Потом она так же рывком обняла сначала долговязого Сашу, затем Максима, поцеловала их в щеки.

В это время из главного входа выбежало несколько ребят и девушек. Глаза Максима мгновенно устремились туда, стали кого-то выискивать. Теперь вся его фигура выражала нетерпение, он даже напрягся весь, как бегун перед стартом. Галя покосилась в его сторону, сдерживая улыбку.

— Лида, — позвала она высокую статную девушку, выделявшуюся среди остальных особенной гибкостью и легкостью движений.

Девушка обернулась. Лицо ее просияло, она радостно вскрикнула, подбежала к Гале:

— Галка! Как я рада! Милая моя чернушка, поздравляю. И тебя, Славик… Сашка, я уже слышала — ты сегодня герой дня…

Лидия пожала всем руки, все еще как будто не замечая Максима. Но вот она иначе, чем на других, с нарочитым холодком и чуть отчужденно взглянула на него исподлобья, протянула руку:

— И вас разрешите поздравить?

В отличие от других она говорила ему «вы» вежливо и суховато, и это как бы подчеркивало необычные их отношения.

Максим осторожно сжал руку Лидии, не отрывая глаз от ее лица.

Многое в ней казалось ему привлекательным: манера особенно горделиво держать голову, тяжелый узел ржаных, с медным отливом волос, серые, глубокие, с крупными зрачками и светлой синевой глаза. Выражение их казалось неуловимым, оно менялось, как цвет тихих озерных вод.

При ярком свете уличного плафона было хорошо видно ее лицо. Лоб у нее был чуть выпуклый, открытый, словно усиливающий ясность ее взгляда; черты лица крупноватые, но очень мягкие; губы, полные, нежно очерченные, улыбка добрая…

На ней был легкий распахнутый плащ, на сильных, стройных ногах будничные, со сбитыми носками, как это бывает у детей и шаловливых подростков, скромные туфельки.

Недавнее волнение при защите проекта, напряженное ожидание результата, усталость — все разом отлетело от Максима при виде Лидии. Он то нетерпеливо посматривал на нее, словно ожидая, когда они останутся вдвоем, то бросал рассеянные взгляды по сторонам.

— Макс, ведь мы договорились ехать на работу вместе, — сказал Славик. — Мне декан сообщил: уже разнарядка есть из министерства. Почти весь выпуск — на дальние места. Хорошо бы подать заявки в один город. Как ты думаешь?

— Я еще не решил, куда ехать, — неуверенно ответил Максим, а сам подумал: «Неужели и в самом деле придется уезжать? Ведь это еще не скоро». И добавил вслух: — Надо подумать, выбрать город. Времени еще достаточно, успеем.

— Могут разобрать лучшие места, — напомнил Черемшанов.

Максиму показалось: Саша смотрит на него с затаенной усмешкой, как бы не веря в то, что он может, как и другие, уехать из Москвы. Это неприятно кольнуло его самолюбие, и он ответил вызывающе:

— А мне все равно. Я не ищу лучших мест.

Лидия с любопытством посмотрела на него и отвела взгляд.

— Ну, пошли, — сказал Славик. — Ты, Макс, заходи завтра утром ко мне… И ты, Сашка. Завтра уже, наверное, вывесят разнарядку.

— Я провожу тебя, — тихо сказал Максим Лидии. — Можно?

Уголки губ Лидии чуть дрогнули. Она не ответила.

Галя и Славик быстро распрощались и, взявшись за руки, побежали к автобусу. Черемшанов, тряхнув руку Максима, кинулся их догонять.

— Завтра увидимся! — на бегу оглянувшись, крикнул Саша.

Максим взял Лидию под руку. С минуту они шли молча.

Сумерки уже сгустились, но в воздухе все еще чувствовалась дневная теплота.

— Почему ты молчишь? Ты не рад? — спросила Лидия и с лукавинкой заглянула ему в глаза.

— Я надеялся на большее, — небрежно ответил Максим. — Как у тебя дела?

— У меня нормально. Остался еще один экзамен, и я — на пятом курсе. Боюсь ужасно, как бы не сорваться.

— Не сорвешься. Не бойся.

Толпа пешеходов сомкнулась перед ними. Максим потянул Лидию в сияющий голубым неоном просвет, увлек к перекрестку.

— Уйдем из этой кутерьмы. Пойдем куда-нибудь, в открытое кафе или в Александровский — посидим, — предложил Максим.

— Нет, сегодня я никуда не хочу. Уже поздно. И нет настроения.

— Это почему же? — удивленно спросил Максим и теснее прижал к себе ее локоть.

Теперь уже она потянула его за руку, и они перебежали через улицу перед множеством остановившихся у белой черты автомобилей.

— Почему у тебя нет настроения? — снова спросил Максим, когда они перешли на другую сторону улицы. — Ведь у нас остались считанные дни. Я скоро уеду… И хотелось бы повеселей провести время.

Лидия пожала плечами:

— Ну и что, же? Все уедут…

— Лида…

— Ну что?

Максиму показалось: в ее глазах переливался вызывающий холодок.

— Я не понимаю. Ты что — шутишь?

— Ничуть.

Лидия тихонько засмеялась:

— Идем. Проводи меня. Никуда я нынче не хочу.

— Я возьму такси.

— Не надо. Поедем в метро.

— Ты капризничаешь… — упрекнул Максим.

Лидия промолчала.

Они спустились в метро, стали прохаживаться по перрону среди пестрой, одетой по-летнему толпы. Прошло несколько поездов, а Лидия все еще не торопилась входить в вагон.

— Ты уже решил, куда ехать на работу? — спросила она.

— Ничего я не решил. Говорят, есть путевки на Иртыш, на Амур, на Волгу. В Степновск, например. Ребята хотят ехать туда…

— А ты поезжай на Амур.

— С тобой хоть на Сахалин. — Максим кусал губы. — А вот без тебя никуда не хочется.

— Мне еще год учиться, — вздохнула Лидия. — Мне самой досадно. Все уже с дипломами, а я… — Она пытливо взглянула на Максима.

Сегодня он казался ей особенно возмужалым, может быть, потому, что на впалых, небритых, против обыкновения, щеках его темнела густая щетинка.

Подошел еще один поезд, Лидия схватила Максима за руку:.

— Едем!

Людской поток увлек их в переполненный вагон. Придерживаясь за поручни, они стояли, стиснутые со всех сторон пассажирами. Максим не сводил глаз с ее чуть зарумянившегося лица.

В вагоне они почти не разговаривали, а только обменивались взглядами и улыбками. Их смешило все: и то, что их прижали друг к другу, и то, что их бросало вместе с людьми, из стороны в сторону, когда вагон заносило на подземных кривых.

Максим держал ее теплые тонкие пальцы в своей по-мужски тяжелой руке. Она не отнимала их и только смотрела на него то строго, то беспокойно, то насмешливо.

Они вышли из метро на «Киевской» и вновь очутились под теплым сумеречным небом. Нечаевы жили недалеко от Киевского вокзала, в Брянском переулке, в старом бревенчатом, выстроенном еще до революции доме. Такие дома еще сохранились на бывших окраинах Москвы, а кое-где и вблизи центральных уличных магистралей, в узких переулках и тупичках. Максим осторожно вел Лидию под руку по неровному, с разбитыми плитками, тротуару. Они болтали о всяких пустяках и смеялись по каждому ничтожному поводу. Максим совсем забыл о том, что ему придется уезжать куда-то. Ему казалось, что все устроится само собой и они никогда не расстанутся…

И вдруг Лидия сама напомнила об отъезде. Посерьезнев, она спросила:

— Скажи, Макс, правду говорят, что ты никуда не поедешь?… Устроишься работать в Москве или где-нибудь поблизости?

— Кто это болтает? — удивился Максим.

— Ребята в институте, — неопределенно ответила Лидия.

— Сашка? — вновь почувствовав укол неприязни, спросил он, и ему стало стыдно.

Лидия не ответила.

— Почему я должен остаться в Москве? — недовольно сказал Максим. — Почему все думают, что я на каком-то особом положении?

Но досада его была неискренней: ведь и сам он иногда втайне надеялся, что его оставят в Москве.

— Говорят, твой отец может похлопотать… позвонить куда следует, и тебя оставят, — сказала Лидия.

— А ты как хотела бы: чтобы я остался или уехал? — с надеждой, что она захочет, чтобы он остался, неуверенно спросил Максим.

Но Лидия, даже не помедлив, ответила:

— Если так, как говорят, я бы не хотела… Ты же знаешь: ребята таких презирают. Вообще протекция — мерзкая вещь.

— Но почему ребята так говорят?! — снова возмутился Максим.

Лидия усмехнулась:

— Земля слухами полнится… Твой отец имеет большие связи…

Максим почувствовал, что кровь приливает к его щекам. Он старался вспомнить, не хвастал ли он в самом деле перед кем-нибудь, что после окончания института никуда не уедет из Москвы. И вдруг вспомнил, что говорил нечто подобное Юрию Колганову, очень плохо: учившемуся студенту, сыну видного инженера, ведущему праздную, разгульную жизнь, — его фамилия не раз упоминалась в протоколах институтских комсомольских собраний. Но Максим не сказал об этом Лидии.

— Все это только сплетни, — угрюмо пробормотал он.

Они остановились под железным навесом, у двери бревенчатого-дома, в котором жили Нечаевы.

Лидия молчала, глядя в полутьму неярко освещенного переулка. Он был малолюдный, узенький, машины пробегали здесь редко, выхватывая светом фар то обветшалый бревенчатый угол, то маленькое окно старого, стоявшего с незапамятных времен дома.

С Киевского вокзала доносились свистки паровозов, дудение сигнальных рожков. Домики здесь выглядели мрачновато, зато звезды висели, казалось, очень низко, светили по-весеннему трепетно и ярко.

— Сколько же осталось до твоего отъезда? — тихо спросила Лидия.

— Путевки получим на днях. Потом месяц отпуска. А выедем, наверное, в конце июля или в начале августа, смотря куда назначат, — ответил Максим.

— Еще почти два месяца тебе гулять в Москве, но как они незаметно пролетят.

Лидия вздохнула. Этот вздох был Максиму приятен: значит, все-таки она сожалеет о его отъезде.

Заложив за спину руки, прислонясь к двери, девушка как бы загораживала ее от Максима. Озаренное сбоку отсветом фонаря лицо ее было по-прежнему задумчиво и грустно.

Максим неотрывно смотрел на нее и испытывал знакомое томление. Сколько раз они оставались вдвоем, и он не решался заговорить о самом главном.

Вначале он, как и многие ребята, очень фамильярно обращавшиеся с девушками, в первый же вечер сделал грубую попытку обнять и поцеловать Лидию, но получил столь крепкий отпор, что навсегда потерял охоту заявлять о своих чувствах подобным образам.

«Знаешь что, Макс, ты это оставь, — сурово сказала тогда Лидия. — Хочешь дружить, так уважай того, с кем дружишь. Можно и без скороспелых поцелуев».

За год они сдружились: вместе ходили в театры и кино, сидели в библиотеке за книгами, помогали друг другу разрабатывать задания, гуляли в погожие вечера по бульварам, болтая о всякой всячине, участвовали в спортивных состязаниях и играх.

В дружеской среде Лидия была сдержанно-ласкова с Максимом, и лишь иногда он ловил ее зовущий взгляд, и тогда сердце его радостно и тревожно замирало, как во время прыжка с парашютной вышки.

Однажды компания ребят и девушек отправилась гулять в Нескучный сад. Кто-то шутя предложил игру в ловитки. Максим только и ждал этого случая. Когда девушки рассыпались по склону горы, он погнался за Лидией и настиг ее у молодой сосенки, у самого обрыва, схватил за талию и, не думая, что делает, обнял и с грубоватой силой притянул к себе. На какой-то миг он увидел перед собой ее глаза, испуганные и изумленные. Но это длилось только одно мгновение. Лидия резко оттолкнула Максима, вырвалась и убежала. Весь вечер после этого она сторонилась его.

С каждой новой встречей Максим чувствовал себя в присутствии Лидии все более беспокойно. Ее разговоры о дружбе, уклончивость, притворное непонимание того, что происходило в его душе, все больше сердили его. При каждой его попытке поговорить о своих чувствах она отделывалась шуткой и переводила разговор на другое. Максим становился мрачным, замыкался в себе и молчал. А она украдкой поглядывала на него, и губы ее чуть приметно дрожали от смеха.

Во время экзаменов они стали встречаться реже, при встречах говорили только о проекте, который предстояло Максиму защищать, и об институтских новостях.

Но вот он увидел Лидию после того, как она освободилась от экзаменационных забот, и прежние чувства вновь хлынули в его душу. Радость, что он окончил институт, слилась с радостью при мысли, что теперь он сможет видеть Лидию чуть ли не ежедневно. И только мысль о неизбежной разлуке тревожила его.

Максим смотрел куда-то в сторону, хмурясь.

Лидия спросила:

— Ты обиделся? Я не хотела… Ведь это не я так думаю, а ребята.

— Я не потому, — буркнул Максим. — Я знаю: это Сашка распространяет такой слух. Ну — и пусть трезвонит, а я уеду куда-нибудь подальше, на Сахалин, например…

Она взглянула на него недоверчиво, но все же сказала:

— Я и не сомневаюсь, что ты поедешь и не испугаешься самого далекого места.

Этот ответ разочаровал Максима. Да, ему хотелось, чтобы она восхищалась его смелостью, но в то же время ему было бы куда приятнее, если бы она сказала, что огорчена близкой разлукой.

— Я пойду. Уже поздно, — спохватилась Лидия.

— Погоди, — остановил ее Максим и взял за руку. Но прошла минута, а он молчал.

Все слова, которые он давно готовился высказать, смешались в его голове. А она выжидающе и чуть пугливо смотрела на него. Вот и опять надвигалось на нее то, что всегда так смущало и волновало. Как хорошо и спокойно было просто дружить, как все ребята дружили… Но новое чувство властно охватывало ее.

Тень от железного козырька над дверью скрадывала ее фигуру, странно изменяла лицо. Оно выглядело неузнаваемо строгим, гордым. Молчание становилось все более неловким, и Максим спросил:

— Так куда же ты едешь на практику нынешним летом?

Лидия вздрогнула — вопрос показался ей неожиданным и неуместным. И в то же время он обрадовал ее: значит, она ничем не выдала себя… Пусть Максим продолжает думать, что безразличен ей. И хотя ей так же грустно при мысли о разлуке и ужасно не хочется, чтобы он уехал, но она и виду не подаст — на Сахалин, так на Сахалин, пусть уезжает хоть на Южный полюс…

Она собрала все силы и ответила равнодушно:

— Говорят, многих с факультета гражданских сооружений оставят в Москве на строительстве нового района. Возможно, я никуда не поеду.

— А потом? После окончания института? — опросил Максим и добавил: — Если бы тебя назначили туда, где буду я…

Она тихо засмеялась:

— Ладно. Там видно будет. А может, лучше, чтобы ты приехал туда, где буду я?

Максим не мог понять — шутит она или говорит серьезно.

— Для меня это будет тяжелый год, — вздохнул он.

— Почему? Говорят, трудно на работе только вначале, а потом молодые специалисты быстро осваиваются и привыкают.

Он совсем не о том думал, но Лидия или не поняла, или схитрила.

— Я пойду. До свидания, — протянула она руку. — Ты где будешь завтра?

— В институте…

— Вот там и увидимся.

— Нет… — Максим задержал ее руку. — Поедем вечером куда-нибудь.

Она, казалась, колебалась, противилась чему-то и вдруг сказала:

— Приходи к нам вечером. Поедем на Ленинские горы. Оттуда хорошо на Москву смотреть, когда зажгутся огни. Приедешь?

— Ладно, — ответил Максим и опять осторожно потянул ее за руку. Но она упрямо высвободила ее и не успел Максим еще что-либо сказать, скрылась за дверью, точно растаяла.

Максим услыхал только, как щелкнул замок, постоял у двери и, как всегда ошеломленный внезапным уходом Лидии, медленно побрел к Киевскому вокзалу.

4

Он шел задумавшись, весь во власти уже знакомого ощущения неудовлетворенности собой и глубокой хмельной радости. Сегодня он уловил в поведении Лидии, в ее глазах и голосе что-то новое, совсем по-иному приблизившее их друг к другу. На этот раз она не говорила о дружбе.

Чувство умиленной нежности к девушке не оставляло Максима. Он то улыбался рассеянно, то тихонько насвистывал, все еще видя перед собой ее встревоженные чем-то глаза. Ощущение полной свободы ширилось в нем. Он выдержал экзамен, теперь он — инженер, и впереди почти два месяца отдыха, развлечений, встреч с любимой, с товарищами… А дальше новая, пока неясная, немного пугающая самостоятельная жизнь… Что в ней будет, чем она встретит его, какими трудностями и неожиданностями?

«Потом, потом… все будет ясно потом», — думал Максим и шагал быстрее…

Домой идти не хотелось. В раздумье он не заметил, как миновал станцию метро, перешел Бородинский мост и остановился у гранитного парапета, ограждающего темную и зыбучую, особенно полноводную в это время года Москву-реку. Вода казалась дегтярно-черной, тяжелой и лоснилась, как масло. В ней плавно покачивались ряды голубоватых и матово-белых огней: они висели вдоль реки, будто развешанные чьей-то прихотливой рукой гроздья светящихся сказочных плодов. Над высотными зданиями, словно подпиравшими своими шпилями синее небо, тускло блестели казавшиеся здесь малозаметными звезды…

Хороши московские майские ночи. К полуночи рассеивается бензиновый чад, и темно-синее небо как бы становится глубже. Чистый воздух накатывается волнами из парков и скверов, из подмосковных лесов и несет с собой запах молодых сосновых побегов, березовой коры и еще липкой нежной листвы, сочной травы лесных полян, не усыхающей даже летом, под горячим солнцем.

Если пройти ночью в парки или подмосковные рощи — в Нескучный сад, в Сокольники, в Измайлово или на Ленинские горы, то можно ощутить: лето в Москве расцветает с не меньшей пышностью, щедростью и постоянством, чем где-нибудь в глухом лесном краю или на далеком юге. Особенно это чувствует тот, кто молод и только что вступает в жизнь, у кого душа полна тревог первой любви, кому все в мире кажется новым, прекрасным, сулящим большое неузнанное счастье.

Так чувствовал себя Максим Страхов после того, как простился с Лидией. Продолжая шагать по набережной, он перебирал в памяти самые обыкновенные слова ее, может быть, не имеющие никакого значения, но для него исполненные особого смысла. Все в ней казалось ему замечательным и необыкновенным: ее чистота, целомудренная строгость, спокойная рассудительность. Общение с ней как бы возвышало его в собственных глазах, делало умнее, мужественнее, серьезнее.

Прежде Максим и к любви относился так, будто она ничего не стоила и не заслуживала внимания. Главное — это он сам, кому все доступно и перед кем никогда не встанут никакие трудности, — ведь отцы так устроили жизнь: бери от нее, что захочешь, без особенных усилий. А любовь? Что такое любовь? Только немногие из его прежних товарищей относились к ней серьезно.

И вот теперь Максим приходил к убеждению, что и к нему пришло то самое, над чем он недавно посмеивался. Он мысленно повторял имя любимой, вспоминал даже незначительные подробности первой встречи с ней.

Познакомился он с Лидией прошлым летом на гребных гонках (до этого он лишь изредка видел ее на соседнем, строительном факультете).

Помнится, Славик Стрепетов подвел его к ней тут же, на причальном мостике водной станции. Кусочки полуденного солнца плавились и скользили, как ртутные шарики, по волнам реки. От недавно оструганных сосновых досок нового причального помоста смолисто пахло лесной хвоей. Лидия стояла, опираясь на тонкое весло, и с любопытством, чуть смущенно и приветливо улыбаясь, смотрела на Максима. Она была в белых шелковых трусиках и резиновых тапочках, в желтой майке с эмблемой спортивного общества. Солнечные блики, отраженные в реке, как в зеркале, зыбко освещали ее лицо.

На слегка загорелом лбу, на щеках и в вырезе майки на груди еще блестели капли речных брызг. К смуглым коленям пристали золотистые крупинки песка. Грудь ее порывисто поднималась, глаза сияли. Она еще не успела отдышаться после напряженной лодочной гонки.

Заметив восхищенный взгляд Максима, она совсем смутилась и, отвернувшись, прижимая к бедру древко длинного весла, стала разговаривать с Галей Стрепетовой…

С водной станции ехали в одном автобусе. Сидя против Лидии рядом со Славиком и рассеянно слушая болтовню Гали, шутки и задорный смех студентов, Максим не сводил глаз с девушки, следил за игрой света на ее румяном лице. В легком, василькового цвета, платье она казалась ему еще более красивой, воздушной.

При прощании они обменялись незначительными фразами, ничего особенного не было сказано, но в брошенных украдкой друг на друга взглядах было то недомолвленное, что заставило их искать новых встреч. Они стали видеться в институте или на квартире у Стрепетовых, где часто бывала Лидия.

Максиму вспомнились теперь, то поездки с нею на стадион, то игра в волейбол, то лыжные прогулки куда-нибудь в подмосковный лес, томительное ожидание окончания лекций на строительном факультете, где она училась. Часто, освободившись от занятий, он нетерпеливо прохаживался в морозные вечера у подъезда института, ударяя ногой об ногу, прислушиваясь, не раздадутся ли у главного входа знакомые шаги.

Огни скользящего по Москве-реке катера напомнили ему, как однажды душным июльским вечером он катался с Лидией на речном трамвае. Весь вечер они просидели на палубе уютного, пахнущего свежей краской маленького теплохода, и Максим не заметил, как серебристое суденышко сделало два рейса между Киевским вокзалом и Большим Устьинским мостом.

Максим и Лидия говорили в тот вечер обо всем, что приходило на ум, — о музыке, о литературе, о театральных премьерах и просто о пустяках. Но и эти пустяки казались значительными, а главное — Лидия как будто была влюблена во все: в людей, в книги, в театр, в свой институт, в подмосковные березовые рощи и лесные речушки.

И вот теперь должен был наступить конец всему тому пестрому, беззаботному, подчас бездумно-счастливому, из чего складывались первые их встречи.

«Куда теперь забросит меня путевка министерства? И что ожидает меня впереди? Какие трудности и какие удачи?» — думал Максим, все быстрее шагая по набережной.

Ни разу еще не задумывался он всерьез о своем трудовом пути. Ему представлялось, что все решится само собой, достаточно только получить диплом. Но сегодня впервые он почувствовал тревогу… Он вдруг заметил, что зашел слишком далеко, остановился, огляделся. Набережная в этом месте была пустынной. Только изредка, разгоняя светом фар полутьму и обдавая бензиновой гарью, мчались одинокие машины. Небо над Москвой стало грифельно-темным, последние отблески вечерней зари потухли. Сонно шлепали о гранит набережной тяжелые волны.

Максим глубоко вздохнул, подумал: «Все хорошо, а что будет дальше — увидим…»

5

В доме Страховых еще не спали. Войдя в прихожую, Максим услышал доносившиеся из столовой голоса отца и матери, звон посуды.

Гордей Петрович Страхов, отец Максима, приехав из своего управления, только что поужинал и просматривал газеты.

Едва Максим переступил порог родительского дома, его сразу охватило привычное ощущение уюта, покоя и благополучия. Знакомый с детства запах — пряная смесь изобильной кухни, табачного дыма, хороших духов, добротной красивой мебели, книг — окутал Максима, располагая к беззаботному отдыху и лени.

По тому, как внезапно при звуках его шагов стихли голоса, как нетерпеливо покашлял, словно прочищая горло, отец, Максим угадал: его ждали. Гордей Петрович сделал вид, что не заметил прихода сына. Развалясь в кресле, он курил, уткнувшись в газету. Но мать обеспокоенно взглянула на Максима, спросила заискивающе:

— Ну как, Максик, выдержал?

Максим помедлил с ответом (он все еще находился под впечатлением свидания с Лидией), сел за стол.

— Дай мне поесть, мама, — попросил он.

Валентина Марковна кинулась подавать ужин. Движения ее были суетливы, выражение угодливого беспокойства не сходило с увядшего лица.

Гордей Петрович отбросил газету, резко обернулся.

— В чем дело? Почему молчишь? Защитил проект или нет? — строго спросил он.

— Не волнуйтесь… Проект я защитил… на хорошо… — с нарочитым безразличием ответил Максим.

Из груди матери вырвался облегченный вздох:

— Максенька, как я рада!.

Она поставила на стол тарелку, обняла сына, поцеловала несколько раз в щеки.

Максим ощутил сладковатый запах пудры — мать все еще молодилась: пудрилась и даже подкрашивала губы.

— Ты как будто не рад? — спросил Гордей Петрович, крепко, по-мужски пожимая руку сыну.

Максим пожал плечами:

— Особенно хвалиться нечем, папа. Там были и отличники.

— Ну, уж тут вини только себя, — заметил Страхов.

Его грубоватость, манера высказываться прямо, а иногда и резко, его крепкая грузная фигура, крупная голова, густые, невпрочес, седеющие волосы, всегда строгое лицо с глубокими морщинами казались Максиму неизменными, как нечто раз навсегда данное, существующее в семье незыблемо и вечно. Максим испытывал к отцу уважение, граничащее с преклонением.

Совсем другое, противоположное, чувство, вызывала в нем мать — чувство легкого пренебрежения и жалости. Он знал: мать любила его до беспамятства, прощала ему многие шалости, баловала, становилась безвольной, когда дело касалось иногда не совсем благовидного его поведения.

— И тебе не обидно, что кто-то защитил лучше тебя? — спросил отец.

— Немножко, папа, — ответил Максим и покраснел.

— Что? Здорово плавал на экзаменах?

— Не очень.

— Не всем же быть отличниками, — вмешалась Валентина Марковна.

С несвойственной для ее расплывшейся фигуры живостью она взяла со стола заранее подготовленную объемистую коробку, перевязанную крест-накрест голубой лентой, поднесла молодому инженеру:

— Это тебе, сыночек, в честь успешного окончания.

Максим, все еще жуя, взял коробку:

— Ну зачем ты, мамочка?

Он потянулся к ней, легонько прикоснулся губами к ее дряблой щеке.

Страхов насмешливо следил за нехитрой семейной сценой.

— Мне, когда я окончил финансово-экономический, никто ломаной полушки не преподнес, — словно упрекая кого-то, сказал он. — Мы по четвертушке хлеба в то время получали, жмыхом да воблой питались… И учились… И работали…

— То было одно время, сейчас — другое, — с нескрываемым пристрастием к сыну возразила мать.

— Папа, ты же знаешь нашу маму, — снисходительно заметил Максим.

— Ладно-ладно. Счастливчики… Все теперь для вас уготовано. — Гордей Петрович насупился. Помолчав, продолжал: — Институт ты закончил, теперь можно подумать и о работе. Скоро, наверное, будут распределять кого куда. Путевку в зубы и — айда! Не так ли?

Грубоватая манера разговаривать дополняла какую-то жестковато-добродушную черту характера Гордея Петровича. Такие его выражения, как «здорово плавал» и «путевку в зубы и — айда», не казались Максиму обидными. Он слушал отца спокойно.

— Да, кажется, уже есть разнарядка, — сказал он.

При этих словах Валентина Марковна насторожилась.

— И куда же ты решил ехать? — спросил Страхов.

— Еще не знаю. Не выбрал…

— Придется, конечно, ехать. Тут — закон. Отбоярь три года, и тогда — на все четыре… Тут, сынку, государство. Сначала давали тебе, теперь отдай ты.

— А разве нельзя, чтобы не ехать, отработать где-нибудь поближе, например, в Москве? — осторожно спросила Валентина Марковна. — Неужели, Гордей, ты не сможешь похлопотать… Позвонить куда следует… Могли бы оставить и в Москве…

— А дальше что? — насмешливо спросил Страхов и сердита сдвинул брови.

Лицо его стало еще более суровым, даже грозным. Но мать это не испугало. Она повторила упрямо:

— Других отцы устраивают, а ты почему не можешь?

— Ладно, отложим этот разговор, — бросил Гордей Петрович и встал.

Лицо Максима залилось румянцем. «Не отсюда ли, не из дому ли исходят слухи, что я останусь в Москве?» — подумал он, неприязненно и вместе с тем с какой-то нехорошей надеждой взглянув на мать.

— Мама, — сказал он, смущенно отворачивая лицо, — я прошу тебя, не надо об этом. — Он сделал над собой усилие и добавил: — Я сам постараюсь выбрать себе дорогу и… вообще свое место.

— Слышишь? — победоносно сказал Страхов. — Правильно рассуждает сынок. Нам, никто не протежировал, никуда не звонил. И в пуховые одеяла нас маменьки не заворачивали.

Эти слова Гордей Петрович уже обращал не к сыну, а к Валентине Марковне. Но та только сердито поджала губы, молчала…

Максим допил чай, пожелал отцу и матери спокойной ночи и, захватив подарок, ушел в свою комнату. Там он кинул коробку на диван и, стоя посредине комнаты, снова задумался.

В самом деле, с ним происходило что-то неладное. Впервые забота матери вызвала в нем такое душевное смятение. Ведь если серьезно разобраться, ему и вправду не хотелось уезжать из Москвы.

Максим возбужденно зашагал по комнате. Взгляд его упал на лежавшую на диване коробку. Страхов сорвал с нее ленту, поднял крышку. На стопке завернутых в целлофановые пакеты сорочек лежали ручные золотые часы и портативный фотоаппарат в кожаном футляре.

Максим даже глаза расширил: такого щедрого и дорогого подарка мать еще не преподносила ему. Значит, и для нее последний экзамен — немалое событие… Он был растроган. Забыв обо всем, с детским нетерпением взял фотоаппарат — осуществление его давней мечты. Прежний давно устарел. Он долго рассматривал аппарат, нацеливался на собственное отражение в зеркале, щелкал кнопкой.

Но золотые часы привели его в смущение, вызвали что-то вроде угрызений совести. Опять вспомнился рассказ Черемшанова о том, как трудно было ему учиться и каким огорчением был бы для его матери провал на экзамене. И вновь Максим ощутил беспокойство: в подарке матери таился какой-то скрытый соблазн. Мать как будто подчеркивала, что он все тот же ее маленький Максик и что он никогда не освободится от ее опеки.

Он положил часы и фотоаппарат в коробку, смотрел теперь, на них смущенно, словно на вещественные доказательства подкупа. Ему казалось, мать заманивала его в какую-то ловушку, старалась помешать его стремлению стать на самостоятельный путь…

Максим огляделся — всюду были вещи; они заполняли всю комнату. Радиоприемник, телевизор новейшей марки, массивный письменный стол, дорогой чернильный прибор, кресла, статуэтки. Вещи, вещи повсюду, красивые, назойливые, дразнящие взор.

«И все это мое… Вернее, родительское, — подумал Максим. — А я еще палец о палец не ударил, чтобы заработать денег хотя бы на одну из этих вещей. Но ведь я учился, а теперь… теперь…»

Он постарался отмахнуться от неприятной и новой для него мысли.

«И что это я расфилософствовался, — успокоил он себя. — Теперь мое дело — пользоваться всем в родительском доме и хорошенько отдохнуть в последние полтора-два месяца… А там будь что будет…»

Он быстро разделся, лег в свежую прохладную постель и вскоре уснул безмятежно.

6

Утром Максим долго лежал в постели, с наслаждением потягиваясь и думая, что теперь можно не спешить. Пойти в институт, как было условлено вчера с товарищами, он всегда успеет.

Он вспомнил, как провожал Лидию, что она сказала при прощании, и широкая волна радости вновь подхватила и понесла его. Молодая, неистраченная сила переливалась в его жилах. Он вскочил с постели, подпрыгнул, сделал несколько гимнастических, заученных, почти инстинктивных движений.

«Трум-бум-тра-та-та… Бум-трум-тра-та-та…» — напевал он.

Майское солнце заливало комнату, блестело на лаке мебели слепящими зайчиками, играло в настольном зеркале. Сквозь тюлевую занавеску окна проступала чуть замутненная дыханием города, почти акварельная синь неба. Она точно улыбалась Максиму, манила в невиданные просторы.

Вчерашние опасения исчезли, и даже мысль о скором отъезде не так беспокоила. Из столовой уже доносился запах вкусной и пряной еды. Максим поплескался под душем, растер свежим мохнатым полотенцем смугловатое тело. Непрерывные занятия спортом сделали его мускулы упругими, как резина. Умытый, причесанный, посвежевший, он вышел к столу, где ожидал его обильный, сытный завтрак. Мать встретила сына любовно-ласковой улыбкой. Отца не было: он уже уехал на работу.

— Ну что, понравился фотоаппарат? — спросила Валентина Марковна.

— Великолепный, — ответил Максим.

— А часы?

— Ты меня балуешь, мама.

Старая няня, она же домработница, Перфильевна, двоюродная сестра Валентины Марковны, темноликая, неразговорчивая старушка, переставляла тарелки, звякала ножами и вилками.

Внешне она не жаловала племянника любовью, и он не раз слышал, как она ворчала: «Вот уж паныч растет… Еще не хватало, чтоб ему прислуживать».

Максим платил ей за это грубоватыми шутками, но побаивался ее.

— И как ты решил с отъездом? Куда все-таки поедешь? — спросила Валентина Марковна, разливая чай.

— Еще не знаю, мама. Куда ребята — туда и я, — жуя сдобный пирог, ответил Максим.

— А я думаю: все-таки лучше тебе остаться в Москве. Отец похлопочет…

— Вы уже договорились? — хмурясь и краснея, спросил Максим.

— Сначала отец и слушать не хотел, чтобы позвонить кому следует, а потом согласился, — удовлетворенно сказала Валентина Марковна. — Другие остаются, а тебе почему нельзя? Да если бы отец и не согласился, я бы нашла, кого попросить. Например, Семена Григорьевича Аржанова.

— Мама… Прошу тебя… — Максим сверкнул глазами. — Обо мне и так говорят в институте, будто я прибегаю к протекции, будто меня оставят в Москве. Пожалуйста, не надо никого просить.

Надежда на хлопоты отца, минуту назад казавшаяся естественной, повернулась в воображении Максима неприглядной стороной. Ему представились насмешливо-понимающие взгляды товарищей, особенно Саши Черемшанова и Славика Стрепетова, презрительная усмешка Лидии, и острый стыд обжег его щеки.

— Не надо, мама, не надо, — повторил он.

— Почему не надо? — не унималась Валентина Марковна. — Ты у нас единственный… Зачем тебе ехать на край света? Говорят, молодым специалистам приходится работать в ужасных условиях. Чуть ли не в палатках жить, а то и под открытым небом.

— Мама, все это ерунда… Преувеличение, — угрюмо возразил Максим. — И что я буду делать в Москве? Ты подумала об этом?

Валентина Марковна подошла к нему, положила руки на плечи.

— Сынок, милый… — голос ее зазвучал проникновенной мольбой. — Неужели тебе не жалко мать? Я истоскуюсь, изболеюсь по тебе… При мысли, что тебе придется спать, на сырой земле…

— Да откуда ты взяла, мама, что там спят на сырой земле?

Перфильевна, переставляя тарелки, засмеялась:

— То-то они оттуда приезжают такие хилые — не узнаешь. Краснощекие да гладкие — кровь с молоком. И охота тебе, Валентина… Уже не маленький — пускай поедет да узнает, что такое настоящая жизнь…

— А ты не вмешивайся, Акулина, — резко оборвала ее Валентина Марковна. — Занимайся своим делом.

Перфильевна пожала сухонькими плечами, взяла стопку грязных тарелок. Шаркая суконными шлепанцами, ушла на кухню. Оттуда долго слышалось ее ворчание.

Все еще не отходя от сына, Валентина Марковна говорила:

— Неизвестно, где твоя настоящая дорога. Тут все-таки на глазах отца… Понадобится помощь, чтобы обратили на тебя внимание. И по работе выдвинут. А там затеряешься, будешь лямку тянуть… затрут, замкнут. Так что послушайся меня… А я еще поговорю с Аржановым.

Глаза матери нежно и жалостливо светились у самого лица Максима. Ее рука гладила его волосы.

И у него не хватило сил спорить, противиться ей.

— Ладно, мама. Еще посмотрим, куда назначат. Ты только не волнуйся, пожалуйста, — сказал он и, мягко освободившись из-под руки, ушел в кабинет отца.

Разговор с матерью всколыхнул в нем давние, не совсем ясные мысли и чувства. Максиму всегда казалось: домашний мир как бы делился на две части — отцовскую и материнскую. В отцовской всегда присутствовали самоограничение и даже какая-то воинская суровость, нетерпимость ко всяким излишествам. Все здесь было пропитано духом боевого прошлого Гордея Петровича, участника гражданской войны. Максим уже знал: отец — один из многих еще не окрепших парней — отшагал тогда не одну сотню километров студеных зимних и слякотных осенних фронтовых дорог. Не раз мертвящий холод близкой смерти опахивал его лицо… Все это наложило на внешний облик и характер отца сумрачный и суровый отпечаток.

Гордей Петрович не позволял ставить в своем кабинете ничего лишнего, украшательского. Старинный дубовый письменный стол, такое же старое, скрипучее кресло, вертящееся на цоколе, подобное тем, какие можно видеть в парикмахерских, клеенчатый, всегда холодный диван, черный книжный шкаф и грубо отесанный деревянный сундук в углу — вот и вся мебель. Валентина Марковна несколько раз пыталась кое-что переставить, вынести сундук, старый диван и водворить новый, но встречала решительный отпор.

Несмотря на отсутствие уюта и мрачноватость, Максиму нравился отцовский кабинет. Неспокойная молодость отца глядела с развешанных на стене выцветших фотографий, на которых он был снят вместе со своими боевыми товарищами, с потертого суконного красноармейского шлема с поблекшей звездой. Напоминала о ней и черная, как обугленный корень, чумацкая трубка на письменном столе.

Гордей Петрович сумел пронести все эти реликвии через военные и строительные кочевья, но в последние годы они вряд ли имели для него значение: послевоенная мирная страда с каждым днем все заметнее стирала следы боевого, героического прошлого. Страхов все реже напоминал о нем сыну.

В кабинете было тихо и сумрачно — единственное окно выходило в угол двора, где всегда стояла прохладная тень. Звуки с улицы и из других комнат сюда почти не проникали.

Терпкий, приятный запах книг, старой бумаги и кожи, давнишней табачной гари держался здесь крепко. Максиму нравился этот строгий, мужественный запах. Тишина кабинета располагала к раздумью. Здесь не было ничего такого, что рассеивало бы внимание по пустякам. Максиму даже мнилось иногда, что он сидит в одном из уголков институтской читальни — только там было больше света и книг. Но стол был такой же голый, строгий, с одним толстым стеклом, под которым неясно белели какое-то расписание и табель-календарь. Слой пыли на стекле и на мраморном письменном приборе говорил о том, что отец давно не присаживался за стол. Видимо, жизнь его давно переместилась в служебный кабинет; там теперь сосредоточивались его мысли, а здесь лежала только груда старых газет и журналов.

И все-таки какая-то часть души отца присутствовала в этой комнате. На сундуке, накрытом простой деревенской, связанной из разноцветных лоскутков ряднушкой, лежала полевая офицерская сумка. Максим знал: в ней хранились толстая общая тетрадь, потрепанные блокноты и полуистлевшие документы.

Максим любил разглядывать их так же, как и старые фотографии. Он и теперь потянулся за сумкой, отстегнул ремешок, пропущенный сквозь медную скобу, бережно вытащил пачку пожелтевших бумажек. Здесь были удостоверения, воинские предписания, докладные записки, написанные на скорую руку приказы. На многих из них стояли названия прославленных городов и штампы воинских частей, печати давно преобразованных, носивших новые названия учреждений…

Вот боевая записка отцу со штампом Московской красногвардейской дружины — явиться за получением оружия. А вот донесение о заготовке дров где-то в подмосковном лесу, командировочный мандат в Царицын. Коммунист Гордей Петрович Страхов назначался комендантом эшелона с хлебом для Москвы… Сохранилась и фотография того времени — совсем молодой парень с черными, только что пробивающимися усиками, в драгунском, стянутом в талии полушубке, в лихо заломленной на затылок мерлушковой папахе. На боку висит огромная деревянная кобура с маузером.

Максим старался прочитать не совсем понятные, сделанные на ходу химическим карандашом записи в общей тетради в черной клеенчатой обложке, вглядывался в документы прошлого, и им овладевало трепетное чувство, высоко поднимающее над будничной благополучной жизнью. Облик отца словно вырастал в его воображении, окруженный героическим ореолом.

«…15 декабря. Бой под С… Убит комэск Бурл. Закрепились. Бел. отступ., — читал написанные второпях сокращенные слова Максим. — …Вечер, корм. С фур. плохо. Поел, троих. Прив. сено. Мор 25…» И все в том же духе — отрывочные фразы, обрубленные на отдельных слогах слова. Максим не сразу научился их расшифровывать. Он уже знал, что запись гласила: «Убит командир эскадрона Бурлаков, Белые отступают… Вечером кормежка. С фуражом плохо. Послал троих. Привезли сено. Мороз 25 градусов». И Максим видел далекое время, жестокие бои с белыми, походы в лютую стужу, в бескормицу…

А вот блокнот с несколькими не менее лаконичными записями, — вроде:

«…В политотделе армии 17-го в 19.00 совещание». «6 ноября доклад в „Ландыше“. В „Ольхе“ приняли в партию пять. Подготовить докум. на четырех. Завтра — бой».

Это уже записи недавней войны. Но и ее годы казались Максиму далекими. Когда она началась, ему было всего шесть лет.

На Отечественную войну отец ушел батальонным комиссаром, закончил ее полковником, заместителем командира гвардейской дивизии по политчасти.

В полевой сумке Максим однажды нашел простой гвардейский значок с потемневшей оправой и алой, как брызнувшая из раны кровь, немеркнущей эмалью. Награды вместе с, орденскими книжками отец хранил отдельно в запертом на ключ ящике письменного стола. Он надевал их только в большие революционные праздники, когда уходил на торжественные заседания или на демонстрации.

Перечитывая записи и перебирая боевые реликвии, Максим проникался к отцу почти благоговейным чувством. Он давно обнаружил, что не испытывал подобного чувства к матери. Она представлялась ему заурядной женщиной, погрязшей в мелких домашних заботах.

Валентина Марковна чутьем угадывала отчужденность сына, она не раз заставала его в кабинете отца за чтением бумаг, ревниво следила за его отсутствующим взглядом.

Однажды Максим услыхал, как мать сердито сказала отцу:

— Гордей, убери ты, пожалуйста, весь этот хлам. Сдай в музей, что ли.

Отец недовольно крякнул, но, видимо, сдержав себя, шутливо ответил:

— А зачем? Ведь я еще не умер? — И тут же серьезно добавил: — При жизни как-то нескромно выставлять себя напоказ в музее. Ведь в сумке мои личные документы и бумаги. Вот умру — все перейдет в наследство к Максиму. Тогда он сам решит, как с этими вещами поступить.

Мать раздраженно что-то проворчала в ответ, и Максим тогда впервые подумал: в житейском союзе этих разных людей таилось какое-то несоответствие, давняя, глубоко скрытая трещина, затянутая гладким покровом внешнего благополучия.

Он еще не решил окончательно, на чью сторону стать в этом затаенном родительском противоборстве. Многое еще было ему неясно. Но в глубине души он все чаще поддерживал сторону отца и готов был подчиниться ему во всем, пойти за ним всюду.

Однако случались минуты, когда материнский приятно обезволивающий домашний мир брал его в плен. В такие минуты вещи и понятия приобретали совсем иной смысл. Здесь мелочи, уют, удобства выступали на первый план, а то значительное, суровое, что пленяло Максима в прошлой жизни отца, отступало в тень.

Ему казалось: вчера и сегодня, разговаривая с матерью, он в чем-то отступил, изменил отцу, и это вызывало в нем недовольство собой и досаду…

Он бережно сунул тетрадь и документы в сумку, положил на сундук и, словно вспомнив о чем-то важном, торопливо вышел из кабинета.

7

В институте Максим нашел уже собравшихся Сашу Черемшанова, Славика Стрепетова, Галю и других выпускников. В коридоре царила суета, было шумно от возбужденного говора. У доски объявлений, висевшей у двери деканата гидростроительного факультета, толпились молодые инженеры. То и дело слышались возгласы: «Ты куда едешь?», «А ты? Уже выбрал?», «Давай вместе!»

Максим сразу догадался, что объявление о местах назначения на работу уже вывешено. Сердце его тревожно сжалось. Куда все-таки он хочет ехать?

К нему протиснулся Стрепетов, схватил за руку. Круглое, пухлощекое лицо его было сердитым.

— Ты чего опаздываешь? — накинулся он на Максима. — Ждали, ждали тебя. Спишь по-барски…

Саша Черемшанов, вытянув тонкую шею, смотрел через голову Стрепетова, как показалось Максиму, с недоверчивой усмешкой. И опять эта усмешка больно задела его самолюбие.

— А что? Мы же договорились — утром…

— Утром?.. Какое же сейчас утро? — засмеялся Черемшанов.

— Ну и что? Разве прозевали? — небрежно спросил Максим, притворяясь беспечным.

— Как «что»? Уже разнарядку вывесили. А ты прохлаждаешься! — сердито сказал Славик.

— Вы уже выбрали?

— А то тебя ждали бы! Мы в Степновскую область. Станция Ковыльная… Новый канал, шлюзы, ГЭС… Все трое — Саша, я и Галя. Подавай и ты заявление.

— Он еще подумает, — все с той же недоверчивой усмешкой проговорил Черемшанов.

— И подумаю, — вызывающе ответил Максим. — Тоже мне — выбрали какую-то Ковыльную. А я на Ангару поеду.

— На Ангару мест нет. Выбирай дальше — в Антарктиду, — засмеялась Галя, лукаво поглядывая на Сашу.

Тут вмешался Стрепетов, сказал серьезно:

— Хватит болтать, Макс. Хочешь вместе с нами — иди скорей к декану.

Максим протиснулся к доске, пробежал глазами список пунктов: Куйбышев, Степновск, Омск, Усть-Каменогорск… Даль неведомая, города и пункты, знакомые только по географическим картам. А о Ковыльной он даже никогда не слыхал. Где это? В какой стороне? Конечно, глухомань какая-нибудь… Медвежий угол… Такой и на карте не обозначен… Куда же ехать? И стоит ли отрываться от друзей? Почему они выбрали Степновскую область? Э, не все ли равно! Потом видно будет. Степновская так Степновская… Вчетвером и ехать веселее.

Максим отошел от доски.

— Ну, что выбрал? — спросил Саша. — Или ты держишь ориентир на Москву?

— Пошел к черту! — огрызнулся Максим. — Если не возражаете., и я с вами. — Он скупо, как будто нехотя, улыбнулся.

— Гип, гип, ура! — приветственно поднял руку Черемшанов.

— Вот это дело, — важно одобрил Стрепетов. — Тогда не медли. Скорей неси заявление. В Ковыльную только четыре места.

Максим зашел в кабинет декана. Там уже толпились недавние дипломанты. Тучноватый, с узкими заплывшими глазками, Бутузов убеждал декана:

— Мы же вдвоем хотим, Василь Васильевич… Пускай Снегирев в другое место едет…

— Это уж вы сами с ним договоритесь, — сухо ответил декан.

Максим все еще не подходил к нему, прячась за спинами товарищей. Он колебался: не лучше ли хорошенько обдумать, посоветоваться еще раз с отцом и матерью, с Лидией? Через год вместе бы и уехать. Иначе — разлука… Все может измениться, и Лидия забудет его. Может быть, мать и права? Подождать, не подавать заявление, а тем временем этот самый Аржанов (да и отец тоже) позвонит в министерство… Только устроить бы все так, чтобы Лидия не узнала.

Он опустился на стул за придвинутый к углу столик, втянул голову в плечи. Перед ним лежал чистый лист бумаги. Крышка стола была в свежих чернильных кляксах: не у одного выпускника, писавшего заявление, дрожало перо. Нелегко выбирать дорогу в самостоятельную жизнь… Подождать, подумать, а друзьям сказать, что в Степновскую область не оказалось места.

Максим сидел, подперев руками голову. В кабинете декана остались только двое. Они все еще о чем-то упрашивают Василия Васильевича. Вот они сейчас уйдут, и Максим останется один на один с деканом. Василий Васильевич благоволил к нему. Он спросит его, как всегда с приветливой улыбкой, куда он, Максим, надумал ехать, а он запнется, забормочет что-нибудь невнятное о том, что он еще не решил…

Он уже встал, чтобы потихоньку уйти, но в эту минуту двое знакомых ему выпускников отошли от стола декана и один, проходя мимо, спросил:

— А ты куда, Макс?

— Да я в эту… как ее… Ковыльную…

— А-а… Ну, желаем успеха.

— А вы куда?

— Мы в Омск…

— Ну, счастливо…

Кабинет опустел. Максим очутился с глазу на глаз с деканом. Отступать было поздно. Волей-неволей надо подходить к столу.

— Здравствуйте, Страхов, — Василий Васильевич, приподнявшись, протянул руку. — А вы куда? Заявление написали?

— Нет еще.

— Пишите. Вот там, за столиком.

В голосе декана была уверенность в том, что Максим без колебаний уже выбрал себе место работы. Это сразу отрезвило Максима. Ему вспомнились тишина отцовского кабинета, старая полевая офицерская сумка.

«…Убит командир эскадрона… Закрепились… Белые отступают… Мороз 25 градусов…»

«Отцу тогда было столько же лет, сколько мне теперь», — подумал Максим и нетвердо шагнул к столику. Но глаза и лицо его выражали не совсем обычную растерянность, и это заставило Василия Васильевича участливо спросить:

— Что с вами, Страхов? Вы нездоровы? Ну конечно, устали… Столько трудиться над проектом. Ничего, время есть — отдохнете.

Максим сел за столик, взял ручку. Ах, если бы не было в комнате декана! Вообще, если бы не было никого, перед кем нужно держать — ответ за свои поступки и испытывать острые уколы совести. В ушах еще звучали мягкие, обезволивающие уговоры матери. Рука дрожала, но он, думая о том, что за дверью его ждут товарищи, что сегодня он скажет Лидии о своем решении, написал:

«Прошу направить меня на работу в Степновск…»

8

Максим вышел из кабинета декана, его обступили молодые инженеры.

— Выбрал путевку в жизнь? Далеко? — беря Максима под руку, спросил толстый, розовощекий Бутузов, в очках в тонкой золотой оправе, с маленькими овальными стеклами, как у Добролюбова на известном портрете.

Максим теперь уже без смущения оглядел лица товарищей, ответил, что дал согласие ехать в Степновскую область.

— Солидно, солидно… — Это было у Бутузова любимым словом похвалы. — Ну, а я — на дикий берег Иртыша. Два было места, и одно я оккупировал… «Ревела буря, дождь шумел, во мраке молнии блистали…» — нарочито козлиным голосом пропел Бутузов, надувая румяные, пухлые щеки.

— Одобряю и поздравляю, — сказал Черемшанов Максиму.

— С чем? — недружелюбно спросил Страхов.

Улыбка Саши по-прежнему была ему неприятна.

— Ладно. Без поздравлений, — вмешался Славик. — Будем на работе поздравлять с успехами. А кое-кого, может быть, проводим со слезами обратно.

— Ты о ком? — с притворным недоумением спросил Черемшанов и опять взглянул на Максима.

— Есть тут такие, — загадочно ответил Стрепетов. — Больше — девчонки. Одна даже расплакалась: не хотела в Красноярск от маменьки уезжать…

«О девчонках говорят, а подразумевают меня», — подумал Максим, и ему стало не по себе: что — если этот самый Аржанов, приятель их семьи, по просьбе матери уже звонил директору института?

«Ладно. Теперь уже ничего не изменишь. Заявление подано», — утешал себя Максим, но чувствовал: в глубине души еще сохранилась надежда остаться в Москве.

— Ты куда теперь? — спросил Славик.

— Домой, — ответил Максим.

— Уговор: готовиться к отъезду всем вместе. Действия координировать, — сказал Славик.

— До отъезда еще далеко.

— Но надо многое продумать. Может быть, помочь кое в чем друг другу.

— Обязательно, — подтвердил Черемшанов. — Если решили вместе, значит, вместе до конца…

— Приходи вечером, — пригласил Максима Славик. — Лидия будет у нас.

Максим опешил: что это значит? Ведь он уговорился ехать с ней вечером на Ленинские горы. Неужели она все еще продолжает свою «игру в прятки»?

«И это теперь, когда предстоит разлука! — с негодованием подумал он. — Ладно же. Кланяться не буду».

Он хмуро кивнул Славику, Бутузову и Саше, торопливо направился по лестнице вниз, к выходу. На площадке третьего этажа ему встретилась знакомая студентка. Он как бы мимоходом спросил у нее, не видела ли она Лидию, и та ответила:

— Она сдала нынче последний экзамен и ушла домой.

В Максиме зашевелились недобрые подозрения. Он готов был тотчас же ехать к Нечаевым, но тут же гордо решил: «Поеду вечером, как договорились».

В вестибюле его остановил секретарь комитета комсомола Федор Ломакин. Максим побаивался его после одного случая, когда разбиралось на комсомольском собрании персональное дело студента пятого курса Юрия Колганова.

Юрию ставились в вину неблаговидное поведение, частые кутежи в ресторане, непосещение лекций. Участие в компании Колганова приписали и Максиму — одно время он и в самом деле подружился с Юркой и зачастил в веселые места. Стоял вопрос об исключении Юрия из комсомола и из института, но решение об исключении было заменено в райкоме строгим выговором с предупреждением. Колганова оставили и в комсомоле и в институте, а Максиму объявили выговор.

Он тогда же порвал с компанией Колганова. Этому помогла возникшая вскоре дружба со Славиком Стрепетовым и Черемшановым, а главное — знакомство с Лидией. Но Федор Ломакин не переставал относиться к нему подозрительно и нет-нет да и напоминал на собраниях о былых дурных связях. Это очень злило Максима.

— Поздравляю с окончанием, Страхов. Куда едешь? — спросил Ломакин. Толстые стекла очков делали его карие, влажно поблескивающие глаза огромными.

— В Ковыльную. Уже подал заявление.

— Отлично. Только ты погоди от института отрываться. Мы еще с учета тебя не снимали, — сухо предупредил Ломакин. — Ты еще должен волейбольный матч с командой педагогического сыграть.

Смуглое, всегда утомленное, с желтыми пятнами на впалых щеках от чрезмерного курения лицо комсомольского секретаря казалось излишне суровым. Но Максим знал: за этой суровостью в глубине глаз, спрятанных за толстыми, как автомобильные фары, стеклами очков, скрывалась чуткая душа Феди.

Случалось, профессор за какие-нибудь промашки в ответах не хотел принимать у студента зачет, прогонял его. Тогда студент шел к Ломакину, заверял его, что через неделю-полторы будет готов к зачету. Ломакин тут же требовал от студента честного слова, что тот не подведет его, шел к декану, и в конце концов профессор соглашался принять зачет.

Но в отзывчивом сердце Феди гнездилась и фанатическая страсть к осуждению даже за самые ничтожные проступки и отступления от высоких принципов комсомола. Тут Федя был беспощаден. На заседаниях бюро и на собраниях он разражался по адресу провинившихся гневными тирадами и формулировками, вроде «товарища (имярек) захлестнула мелкобуржуазная стихия», и такими определениями, как «мелкобуржуазный анархизм», «индивидуализм», «эгоцентризм» и прочее.

— Сыграешь с педагогами? — спросил Ломакин, пронизывая Максима стеклянным блеском громадных очков.

— Сыграю, — решил напоследок ни в чем не перечить Ломакину Максим.

— Гляди не подведи. Как настроение? — сверкающие зрачки Феди так и впились в лицо Максима.

— Нормальное.

— Заходи в комитет, поговорим.

«Сейчас напомнит о дружбе с Колгановым», — подумал Максим, но Ломакин не напомнил.

— Зайду, — пообещал Максим.

Ломакин тряхнул его руку, побежал на второй этаж, перескакивая длинными худыми ногами сразу через две ступеньки.

9

Не торопясь шел Максим по людной улице.

День был жаркий. Горячий, напитанный бензиновой гарью воздух, шуршание автомобильных шин по асфальту, торопливая сутолока, сложные запахи, бьющие из раскрытых дверей магазинов, сияние витрин действовали на Максима возбуждающе. Московские улицы как бы втягивали его в себя, они были для него родной стихией и ничуть не тяготили, а только подстегивали его молодую энергию. С детства дышал он воздухом столицы и не мог представить себе своего существования без шума ее улиц, без автомобильной гари и стремительных потоков спешащих людей.

Максим задумался: «Каково будет там, на месте работы, где-то в глухой степи или в селе?» Он не представлял себе ясно, где это будет, удастся ли ему скоро привыкнуть к новой обстановке и забыть многие удобства Москвы.

И опять надежда на избавление от необходимости куда-то ехать закралась в его душу.

Он все-таки не выдержал и поехал к Нечаевым. И до этого он не раз бывал у них запросто, как товарищ Лидии по институту. По-видимому, так и смотрели на эти посещения ее отец и мать.

Михаил Платонович Нечаев работал билетным кассиром на Киевском вокзале. Максим видел его не часто. Сутулый, с бледным морщинистым лицом и тонкими, плотно сжатыми губами, в неизменной железнодорожной тужурке, он всегда встречал его хмурым взглядом бесцветных, скучноватых глаз и всегда одной и той же короткой фразой: «Проходите, молодой человек». И Максим норовил пройти поскорее в скромно обставленную коморку Лидии. Там они, разговаривая вполголоса, почти шепотом, работали над лекциями, читали вслух, чертили…

Атмосфера строгости и трудолюбия царила в семье Нечаевых. Мать Лидии, Серафима Ивановна, высокая, моложавая на вид женщина, с такими же светлыми, как у дочери, но уже начавшими блекнуть глазами, казалась менее строгой. Она тоже служила в каком-то учреждении, по ее словам для того, чтобы прибавлять к скромной зарплате мужа и свою долю и тем самым облегчить воспитание единственной дочери.

Максим иногда робел под ее умным, внимательным взглядом, при одном звуке ее ровного, словно прохладного голоса. Ему казалось: Серафима Ивановна хотя и не мешала им, но не переставала следить за ними, прислушиваться к каждому их слову.

Как часто Максим, засидевшись у Лидии допоздна, сознавал, что должен уйти. Этого требовали какая-то особенная выжидающая тишина в соседней комнате, чуть слышные недовольные вздохи Серафимы Ивановны. Но он не мог побороть в себе желания посидеть еще хотя бы минутку и засиживался у Нечаевых лишний час-другой…

И вот Максим заметил: Михаил Платонович и Серафима Ивановна стали встречать его холодно. Это произошло вскоре после памятного свидания в Нескучном саду. Только бдительный взор любящей матери мог подметить перемену в отношениях молодых людей. Они стали как будто прятать что-то от стариков и чаще сидели в комнате молча или начинали загадочно шептаться. Для Серафимы Ивановны наступили дни материнской ревности и подозрений.

Однажды вечером, войдя в прихожую, Максим услышал, как Михаил Платонович тихо сказал дочери: «Опять явился твой франт. Встречай».

От неожиданности Максим растерялся и остановился в прихожей. Уши его горели, точно их надрали чьи-то сердитые руки. Он едва сдержал негодование. Он — франт? Почему?

Он хотел тотчас же уйти, но выбежала Лидия и удержала его. Он ничего не сказал ей, но по выражению его лица она поняла — он слышал нелюбезные слова отца. В тот вечер их беседа не клеилась. Максим скоро ушел, дав клятву не приходить больше к Нечаевым, и… прибежал на другой же день.

…Сейчас он стоял перед знакомой дверью в нерешительности. Сердце его сильно билось, когда он нажимал кнопку звонка.

Лидия оказалась дома. Она вышла смущенная, словно испуганная чем-то.

— Ты, Макс? — удивленно спросила она и заколебалась, впускать его или не впускать. Но тут же добавила, отворачивая зарумянившееся лицо: — Входи. Я одна. Мама и папа на работе.

Максим обрадовался: как хорошо — он и Лидия смогут побыть вдвоем, не чувствуя сковывающего надзора. Войдя в комнату, он пристально заглянул девушке в глаза, сказал:

— Мы же договорились нынче ехать на Ленинские горы, а ты обещала вечером быть у Стрепетовых. В чем дело?

Лидия кокетливо улыбнулась:

— А я знала — ты и так придешь к Славику. Не все ли равно, где встретиться. Мне обязательно нужно вечером быть у Гали.

— Неправда. Ты просто хитришь…

Она обиженно поджала губы, подняла на него невинные глаза:

— А что, собственно, произошло? Зачем эти подозрения?

Максим пожал плечами, склонил голову.

— А я ничего… Приехал поздравить тебя с окончанием экзаменов и переходом на пятый курс. Потом… потом я хотел сказать, что подал заявление… Поеду в Степновскую область.

Лидия потупила взгляд и сразу поникла. Губы ее задрожали, длинные пальцы быстро теребили кончик перекинутой на грудь полурасплетенной косы.

— Что с тобой? Что случилось? — спросил Максим и ближе придвинулся к ней. — Ну что? Что?

— Ничего… — Она отвернулась, кусая губы.

— Нет. Ты что-то скрываешь… Лида…

— Оставь. Я ничего не скрываю…

Пожалуй, она была права: стыд и страх перед какой-то новой опасностью отражались в ее глазах.

Она стояла совсем близко от него, склонив голову; пушистая коса ее отсвечивала, как ржаная солома на солнце, раковинка уха теплилась, пронизанная светом, перед самыми его глазами. Домашний ситцевый сарафан — розовый, с белыми горошинами — не скрывал ее загорелых, по-девичьи узких, еще хранивших угловатость плеч.

Она казалась теперь Максиму не такой, как прежде, — сильной, уверенной, имеющей загадочную власть над ним, а слабой и беззащитной. Он взял ее руку и вдруг почувствовал, что рука ее дрожит, такая же слабая и безвольная…

Тогда он, подчиняясь какой-то властной силе, смело притянул ее к себе, словно беря под защиту. Она пыталась вывернуться, уперлась руками в его плечи.

— Не надо, Макс, не надо, — испуганно прошептала она. — Вот видишь… Ну зачем это? Как хорошо было без этого…

Она как будто собиралась оттолкнуть его, может быть даже ударить. Но он поцеловал ее в губы раз-другой, неловко и быстро. Она резко оттолкнула его:

— Не смей! Пусти руки…

— Лида, я люблю тебя, — тяжело дыша, проговорил Максим.

Он стоял перед ней, бледный, растерянный, виновато опустив руки. Она осторожно приблизилась к нему, бережно поправила на его шее галстук, пригладила растрепавшиеся волосы, сказала с ласковым укором:

— Разве так можно? Ты совсем сошел с ума…

— Ничего я не сошел. Я люблю тебя… — мрачно повторил Максим.

Она тихонько засмеялась:

— Правда?

Максим молчал. Лидия взяла его за руку, усадила на диван, села рядом. Он повиновался, смотрел на нее покорными глазами.

Она вздохнула:

— Ты знаешь, что тебе теперь нельзя приходить к нам, как прежде.

Он удивленно взглянул на нее.

— Да, да… То ты приходил как товарищ, студент, как друг, а теперь…

— Но почему же? — недоуменно спросил Максим. — Что изменилось?

— Многое. Мама сегодня выговаривала мне. Так нельзя, понимаешь? Есть правила приличия…

Максим был сбит с толку, не зная, что говорить.

— Какие правила? Что ты все выдумываешь?

— Как ты не понимаешь, — с досадой пояснила Лидия. — Парню к девушке нельзя просто так приходить, если он не жених! Ну что ты так уставился? — Лидия вспыхнула, закрыла ладонями лицо. — Ах, я и сама не знаю, что говорю… Никогда об этом не думала… Это все мама…

Максим уныло глядел в одну точку. Его лицо заливала такая же горячая краска.

— А разве я не могу быть твоим женихом? Хочешь, завтра же поженимся? — с юной горячностью предложил он.

Лидия усмехнулась:

— Ты что? Разве это так просто делается?.. Так сразу?

— А как? Я люблю тебя… И ты… Ты ведь тоже любишь меня? — смело спросил Максим.

Лидия задумалась, вздохнула:

— Я не знаю. Мне еще год учиться… По-твоему, это пустяк?

— Ерунда! — нетерпеливо перебил ее Максим. — Мы можем пожениться теперь же, до моего отъезда. И ты будешь продолжать учиться.

Она покачала головой:

— Нет, мама так сказала: пока не окончишь институт и не станешь работать, ни о каком замужестве не может быть и речи… Сам посуди, какое уж тут будет учение? А твои родители? Ты должен же им сказать? Мама говорит: так нельзя, чтобы ты ходил ко мне как жених, а твои отец и мать не знали. Ты еще даже не познакомил меня с ними.

Максим окончательно был обескуражен: он и в самом деле ни разу не подумал о том, чтобы привести подругу в свой дом, представить ее отцу и матери. Наоборот, он стеснялся говорить с ними о том, что вот уже год дружит с Лидией. А теперь оказывается, из-за каких-то житейских правил ему давно надо было идти в открытую и назвать себя женихом…

Он сидел погруженный в противоречивые думы. Прямо перед ним стоял маленький столик, за которым они совсем недавно так спокойно работали по вечерам. Часами они могли сидеть над книгами и говорить только о том, как бы получше сдать зачеты. А теперь все стало по-другому…

Каждый предмет на столике был хорошо знаком Максиму. Вот стопка книг, и среди них — «Молодая гвардия», «Овод», толстый однотомник Тургенева из школьной серии, с закладками в нескольких местах.

Он знал: Лидия любила Тургенева больше других писателей-классиков и часто самозабвенно читала вслух целые страницы из романа «Накануне», из повести «Вешние воды». Ее увлекали благородные образы тургеневских героинь, страстная, одухотворенная сила их любви. Максим же относился к увлечению Лидии чуть иронически, не понимая его, хотя и не признавался в этом. Хрестоматийное чтение классиков и разбор их произведений наскучили ему еще в школе. Он предпочитал приключенческие романы.

Тут же, на столе, стоял небольшой портрет Зои Космодемьянской в скромной рамке. Максим не раз замечал, как задумчивый взгляд Лидии подолгу останавливался на портрете.

Вот и теперь на лице ее появилось самоуглубленно-мечтательное, отчужденное выражение. Неподвижный взгляд девушки был устремлен куда-то в невидимую дальнюю точку. Она, казалось, была далека в эту минуту от всего, что так занимало и волновало Максима.

Он осторожно дотронулся, до ее руки:

— Так как же мне быть, Лида? Я не хочу уезжать, ничего не решив.

Лидия рассеянно взглянула на него.

— О чем ты? Ах да, о женитьбе… — Она усмехнулась: — Рано еще, Макс, об этом думать… Очень рано.

— Почему? Ведь ты же сама только что говорила, — обиженно прошептал Максим.

— Ну и что же… — Она опять усмехнулась. — Я и сказала, что до этого еще далеко. Не так это приходит, Макс… Не так… Нет еще у тебя настоящего чувства, чтобы о нем говорить всерьез…

Лидия решительно отвела его руку, встала с дивана, выпрямилась, сразу став сдержанной и неприступной.

— Какого чувства? Ведь я же сказал, что люблю… — напомнил Максим, но она раздосадованно повела плечом.

— Ты уверен, что это любовь? Настоящая? — Помолчав, она заговорила более мягко: — Давай повременим, милый. Проверим. Ты только не сердись. Ты поезжай, я закончу институт, а потом… потом будет видно…

У Максима был удрученный, даже сердитый вид.

— Не могу я ждать, — угрюмо проворчал он. — Я сегодня же скажу твоим… Какая там еще проверка, какое испытание?.. Начиталась ты всяких старых романов и выдумываешь. — Максим кивнул на том Тургенева, скривил губы. — Любовь идеальная, возвышенная… Все это одна фантазия… Это бывало прежде… Сейчас смешно.

— Ну, знаешь! — Лидия негодующе вскинула голову, брови ее сдвинулись круто. — Ты так ничего и не понял. Ничегошеньки. Эх, Макс, какой же ты иногда бываешь… — она сделала брезгливую гримасу, — …как из деревяшек собранный. Вон как мы в детстве из чурочек всякие фигурки складывали. Такой и ты… Уходи! Скоро мама придет… — Голос ее прозвучал враждебно.

— Ну и уйду… — Максим театрально поклонился. — Честь имею.

Лидия последовала за ним с таким видом, будто ее жестоко обидели. Губы ее подергивались.

Максим пытался примирительно улыбнуться, загладить грубость, но улыбка получилась фальшивая.

— Придешь к Стрепетовым? — наигранно весело, как будто ничего не случилось, спросил он.

Лидия не ответила. Максиму показалось: в глазах ее сверкнули гневные слезы. Он готов был кинуться к ней, просить прощения, но было поздно — он не успел даже шагу ступить, как дверь за ним захлопнулась.

10

Максим опомнился только у автобусной остановки. В смятении он не заметил, как доехал до улицы Горького. Он шел под изменчивым, часто прячущимся за облака московским солнцем, терзаясь, раскаиваясь в своей ошибке и злясь на Лидию.

Ведь все было так хорошо — и этот поцелуй, быстрый и внезапный, как горячий июльский ветер, и ответный ее порыв. И вот все развеялось, как летучее облако на утренней заре, — блеснуло в лучах солнца и растаяло… Чего требовала Лидия? Каких особенных чувств? Какой верности? Капризная, своенравная девчонка! Набила себе голову всякими книжными бреднями. «Вот не пойду сегодня к Стрепетовым, назло не пойду», — негодовал Максим.

Вдруг его окликнуло сразу несколько голосов. Он обернулся. Его нагоняла шумно разговаривающая компания. В первое мгновение он хотел юркнуть в дверь магазина, но подумал: это было бы трусостью, ребячеством — и остановился. Он узнал своих прежних друзей, а теперь недругов — сына директора комиссионного магазина Леопольда Бражинского, Юрку Колганова и ученицу театрального училища Элю Кудеярову.

Максим избегал встречаться с ними после памятного комсомольского собрания, на котором ему вынесли выговор за участие в кутежах.

С того времени у него осталась боязливая неприязнь к Бражинскому и Юрке, но сейчас, после обидной, и несправедливой, как ему казалось, размолвки с Лидией, он вызывающе подумал, что теперь, когда диплом получен и он, Максим, вполне самостоятельный человек, никто не посмеет запретить ему пройтись по улице с кем угодно.

Он приветливо поднял руку:

— А-а… Честной компании… Здорово, сибариты!

Бражинский приподнял золотисто-зеленую велюровую шляпу, чуть приметно и насмешливо, как показалось Максиму, поклонился. Он всегда держался изысканно вежливо. Все в нем: сдержанно-скупые жесты и манера разговаривать ровно, не повышая голоса, с легкой иронической усмешкой на губах, и всегда усталое, пренебрежительное ко всему выражение на бледновато-смуглом помятом лице — когда-то нравилось Максиму, и он, как это часто бывает в юности, старался подражать во всем Леопольду.

И в костюме Бражинского, безупречно сшитом из дорогого английского трико по самой последней европейской моде, была изысканная небрежность. В нем не было ни признака вульгарной, крикливой пестроты стиляг. В разномастных, самой диковинной расцветки и покроя пиджаках, узких коротких брючках дудочкой и ослепительно ярких галстуках щеголяли глупые юнцы, маменькины сынки, а Леопольд Бражинский считал себя человеком со вкусом, одевался хорошо и презирал стиляг.

Совсем иное впечатление производил Юрка Колганов — худой, хрупкого сложения юнец, с нежным, красивым лицом, с длинной и белой до синевы шеей, с нездоровой мутью в больших серых глазах. Все в нем говорило о ранней испорченности. Растрепанные светлые волосы беспорядочно свисали на лоб, на вялых губах блуждала рассеянная улыбка, поношенный костюм был измят, тоненький галстук съехал на сторону. Во взгляде Юрия было что-то порочное и вместе с тем детски наивное, простодушное.

Максим сразу заметил затаенную враждебность в глазах Бражинского.

«Все еще сердится за то, что я откровенно рассказал о нем и Юрии на комсомольском собрании, о всех их проделках», — подумал он и решил держаться осторожнее.

— Куда торопишься? Погоди! — резко остановил Максима Бражинский, хватая его за локоть и увлекая в сторону от людского потока, к разросшимся у обочины тротуара раскидистым липам. — Такая приятная встреча… Ты что же избегаешь нас, порядочный и самый выдержанный комсомолец?

— Я не избегаю, откуда вы взяли? — пожал плечами Максим.

Бражинский фыркнул:

— А кто предал товарищей? Забыл? Кто отрекся от нас на собрании, давая клятву обходить нас за три квартала? Эх ты, иуда!

— Ну, ну, поосторожнее… Ты что?! — предупредил Максим, отступая к стволу ближайшей липы и держа на всякий случай в карманах сжатые кулаки.

Он уже заметил: Бражинский и Колганов были под хмельком, и Леопольд вел себя на этот раз не в полном соответствии со своей лощеной внешностью и изысканными манерами.

Максим знал: во хмелю Бражинский был способен на самую неожиданную и дерзкую выходку, поэтому решил смягчить его наскок показным миролюбием:

— Ладно, Леопольд, — подчеркнуто добродушно проговорил он. — Не валяй дурака. Я очень рад всех вас видеть. Здорово, Юра… Здравствуй, Эля…

Кудеярова, стоявшая чуть поодаль, протянула Максиму руку в прозрачной нейлоновой перчатке. Ему более чем с кем-либо из прежних друзей было неловко встречаться с ней: когда-то он по-ребячески глупо был влюблен в нее.

— Максуэлл, ты п-поступил п-подло, но я не сержусь, — картавя и слегка заикаясь, видимо подражая чьей-то манере разговаривать, проговорил Юрка. — Я с-сначала хотел вызвать тебя на д-дуэль. Быть м-моим секундантом согласился вот он — виконт де Бражелон… — Юрий показал на Бражинского.

— Я и сейчас не откажусь помочь тебе набить Максиму морду, — деловито вставил Бражинский.

— Хлопчики, хлопчики, не надо ссориться, — вмешалась Эля. — Леопольд, Юра… мы так давно не видели Макса. Это просто невежливо с вашей стороны.

Вмешательство Кудеяровой немного охладило Бражинского. Он, словно нехотя, исподлобья взглянул на Максима, процедил сквозь зубы:

— Ладно. Оставим старые счеты до следующего раза. Потом разберемся.

Только теперь, встретив Бражинского, Максим осознал, что после долгих, вызванных жестокой критикой на собрании раздумий он остро ненавидит и презирает этого фата. Но вместо того чтобы обидеться за оскорбительную выходку и уйти, он стоял и лишь презрительно смотрел на Леопольда.

Причиной такого миролюбия была Эля; перед ней он хотел до конца испытать свою выдержку и показать свое превосходство над бездельником и шалопаем Леопольдом.

— Ну, как живете, чем занимаетесь? — подчеркнуто спокойно спросил Максим.

— Живем не тужим, с обеда катим на ужин, — вызывающе ответил Бражинский.

— Как твои дела, Юра? Ты все дурачишься? Не надоело тебе? — с ноткой превосходства в голосе, — как бы не слыша ответа Бражинского, спросил Максим Колганова. Болтовня и кривляние Юрия казались ему смешными. — Куда же ты теперь пойдешь учиться? В какой институт?

— Юрий Колганов, да будет вам известно, сэр, поступает со мной в Институт кинематографии, на операторское отделение, — надменно пояснил Бражинский. — И вообще оставим этот скучный разговор. Он мне надоел.

— Да, дорогой сэр, — кривляясь подтвердил Юрка, — я и Леопольд станем кинооператорами. Мы уже кое-что снимаем любительским аппаратом и будем снимать иностранную хронику.

— Почему только иностранную?

— Это звучит эффектнее, — засмеялась Кудеярова.

Тут только Максим решился взглянуть на нее более внимательно, Он давно не видел ее и удивился, как она повзрослела и похорошела. Синие глаза ее с черными устремленными вверх стрелами густо накрашенных ресниц смотрели на него бесцеремонно, насмешливо.

Теперь еще ярче бросалась в глаза кукольная красота Эльки. В ее точно фарфоровой стройной фигуре с подчеркнуто выпяченной под нейлоновой блузкой грудью, в томно блуждающей на лиловых губах улыбке, в чуть матовой коже ее малоподвижного, словно застывшего лица было что-то поддельное, неживое.

И все-таки искусственный, как у манекенши, витринный вид ее вызвал в Максиме какие-то заглохшие, но все еще острые воспоминания. Он невольно улыбнулся ей.

— А ты, Макс, совсем стал мужчиной, — сказала Эля, одобрительно оглядывая, его с головы до ног. — Этого нельзя было сказать о тебе два года назад. Помнишь? — И она прищурилась, как бы желая напомнить ему о прошлом.

Максим покраснел, отвернулся. Он подумал: если бы теперь повторилось то, что было когда-то, он, может быть, вел себя совсем иначе.

— Как твои успехи, Эля? Скоро ли будем смотреть тебя в спектаклях? — спросил он.

Она кокетливо поиграла ресницами:

— Остался последний год. Мне уже дают роли. Разве ты не видел меня в «Мечтах Кинолы»? Я там играла Пакиту.

— Извини, не видел.

— Сходи обязательно! Я тебе скажу, когда меня снова выпустят.

— Обязательно схожу, — механически пообещал Максим.

Бражинский недружелюбно косился на него.

— Леди и джентльмены! — громко и развязно сказал он и обернулся к Максиму с такой располагающей улыбкой, что тот удивился его внезапной перемене. — Почему мы торчим на улице? Не зайти ли в честь встречи с нашим старым другом в ресторан? Макс, ведь ты нынче именинник. Не откажи во внимании нашей грешной компании… Забудем все неприятное. Мне хочется тебя от души поздравить с окончанием института. Поздравляю…

И, к всеобщему удивлению, Бражинский тут же, на улице, обнял Максима и поцеловал.

— Браво, браво! — весело захлопала в ладоши Элька. — Вот так-то лучше.

— Максуэлл, — дай и я тебя поцелую, — растрогался Юрка. Он, по-видимому, во многом следовал примеру своего компаньона. — Братцы, виконт де Бражелон внес правильное предложение. Отметим вхождение в жизнь нового советского инженера… — лебезил Юрка, цепляясь тонкими нервными пальцами за рукав Максима. — С-се-годня у меня очередная в-выдача долларов, хотя mon pére становится все скупее и сбавил ежемесячную с-субсидию. Этакий с-скопидом… Максуэлл, тебе сколько дает пахан на мелкие расходы, а?

Элька фыркнула:

— Юра вообразил себя представителем старого великосветского общества и разыгрывает роль. Не обращайте на него внимания. Пойдем, Макс.

Максим замялся.

— Идем, идем, — потянул его Бражинский.

«В самом деле, зачем мне изображать ханжу и труса? Да еще перед Бражинским», — подумал Максим и сказал небрежно:

— Ладно. Пошли.

Бражинский настойчиво взял его под руку.

11

В вестибюле ресторана Бражинский незаметно шепнул Кудеяровой:

— Задержись на минутку. Мне надо тебе что-то сказать. Юрка, ты иди с Максом, — сказал он громко. — Займите столик, а мы сейчас. Эле нужно позвонить домой по автомату.

Леопольд озабоченно рылся в карманах, ища монету. Эля удивленно смотрела на него.

Дурашливо болтая, Юрий увлек Максима в зал. В вестибюле стоял прохладный, пропахший табачным дымом сумрак. В глубине раздевалок рядами выстроились пустые вешалки. Швейцар сидел у двери и читал газету. Бражинский потянул Кудеярову в угол, где стояла будка телефона.

— Эля, мы должны сегодня напоить Максима до бесчувствия, слышишь? — не выпуская ее руки, вполголоса проговорил Бражинский.

Она молча вопросительно смотрела на него.

— Ты что — не понимаешь? Мы должны испытать, какой он на самом деле твердый. Ясно? Чтобы он не задирал носа… Диплом… Советский инженер… — передразнил Бражинский. — Хвастает, что получил путевку на работу… Вот мы и должны хорошенько мазнуть его, понятно?

— Послушай, а я-то тут при чем? — спросила Элька, и Бражинский заметил в ее глазах несогласие и давнюю ожившую симпатию к Максиму.

— Но ты помоги, помоги, завлеки его. Ты это можешь!

— Зачем я должна это делать? Ты говоришь глупости, Леопольд.

— Эля, ты же наш друг, — надоедливо упрашивал Бражинский. — Ты обязана…

— Ничего я не обязана. Максим мне нравился и нравится. И делать подлость ему я не стану, — вызывающе заявила. Элька.

— Ах да… у тебя же с ним, кажется, был роман. Помнишь, на даче прошлым летом, когда мы там кутили… Ну так тем более. Он должен быть в твоих руках.

— Не твое дело. Что тебе еще нужно?

Они говорили быстро, полушепотом, перебивая друг друга. Швейцар, прикрываясь газетой, издали поглядывал на них.

— Ты льсти ему. Поднимай тосты. Накачивай, понимаешь? — уговаривал Бражинский.

Элька о чем-то подумала, откинула голову назад и вдруг захохотала. В голове ее родился свой план: после обеда в ресторане она намеревалась затащить Максима к себе домой.

Вслух сказала:

— Ой, умора. Целый заговор!

— Терпеть не могу этих порядочных. Надо подмочить ему карьеру, — злобно прошипел Бражинский.

— Ладно, не шуми, — опасливо оглядываясь, предостерегла Элька. — Идем. Они нас ждут. Да заткни ты рот этому болвану Юрке. Что ты с ним возишься?

Они уселись за столик в прохладном зале с огромной люстрой под лепным потолком. Посредине зала чуть слышно плескался маленький, словно игрушечный, фонтан.

В дневные часы в ресторане было малолюдно. На эстраде в полумраке, как вздувшееся, ожиревшее чудовище, стоял огромный барабан.

Бражинский и Юрий потребовали коньяка и водки, Элька — коктейль.

— Мой любимый, — пояснила она и заговорщицки переглянулась с Максимом.

Юрий выпил водки, потом коньяка и быстро захмелел. Элька неторопливо тянула через соломинку зеленоватую жидкость. Бражинский пил только коньяк маленькими рюмками, длинный нос его залоснился, глаза заблестели.

Он украдкой следил за каждым движением и словом Максима и все время подливал ему то коньяка, то водки. Он надел на себя личину этакого доброго, выдержанного в своем поведении парня, позабывшего все старые обиды и ссоры.

Элька, потягивая через соломинку коктейль, все время улыбалась Максиму и уже не раз под столом пожала ему руку.

Но вот она наклонилась, коснувшись щекой его разгоряченного лица. Максиму почудилось: глаза ее в темной подкрашенной щетинке ресниц завертелись перед самым его носом, как два синих лучистых кружочка.

— Так что же случилось с моим мальчиком? — вкрадчиво зашептала она. — Неужели он совсем забыл свою Элечку? А? Неужели эта неуклюжая мещаночка Лидия так завладела его сердцем?

Максим вздрогнул, как от щелчка:

— Откуда ты знаешь… Лидию?

— Эля Кудеярова все знает. Не удивляйся, миленький. Когда девушка ревнует, она все знает о своей сопернице.

Она захихикала, и Максим не мог понять, шутит она или говорит серьезно.

— Знаешь что? Я однажды видела с тобой эту дурнушку, — приглушая голос, продолжала Элька. — Типичная провинциалка, хотя и москвичка. Пресмешно одевается. Все время поджимает губы. И тебе не скучно с ней?

Максим смущенно отвел глаза, но тут же нахмурился:

— Лида — хорошая девушка. Через год она заканчивает институт и получает диплом инженера, как и я.

— Прибавь — она спортсменка.

— Да… и хорошая…

— Оно и заметно. Знаешь, все спортсменки топорно некрасивы. — Элька презрительно оттопырила губы, добавила: — Очень груба и угловата твоя Лидия. Глаза как тарелки, нос как белая слива.

Максим усмехнулся, но в душе уже начинал злиться.

— Знаешь что? Давай оставим Лидию в покое. Ты не имеешь права о ней судить.

В нем боролись две души — та, что принадлежала Лидии, новым друзьям, институту, будущей работе, и другая — прежняя, отравленная былым общением с Бражинским и его компанией. Он чувствовал, что еще был связан с ними какими-то узами, может быть, надеждой на то, что благодаря заботам матери его оставят в Москве, и он будет продолжать прежнюю праздную жизнь.

Ему была гадка эта надежда и эти ставшие чужими и все-таки чем-то близкие ему в недавнем прошлом люди. Максим хотел спорить с ними, высмеивать их, он не верил ни единому слову Кудеяровой. Ему были противны кривляние Юрки, вежливое нахальство Бражинского. Он сознавал, что после вручения ему диплома у него не было с ними ничего общего. И все-таки он продолжал сидеть с ними, пить и разговаривать.

Его удерживало возле них прежде ребячье, а теперь мужское самолюбие. Ему не хотелось быть в глазах Эльки излишне благонравным. Что ж? Они хотели испытать его, затащили сюда, и он пошел. Они хотят, чтобы он пил… Ладно, он и пить будет.

Бражинский все подливал в его бокал, чокался и казался любезным, как никогда. Максим чувствовал, что пьянеет.

Внезапно Бражинский изменил свое поведение. На его лице появилось уже знакомое наглое и насмешливое выражение.

— Эй ты!. — грубо заговорил он, приближая к Максиму замаслившееся лицо. — Так ты, оказывается, уезжаешь работать на периферию?

— Да, уезжаю, — вызывающе ответил Максим. — Поеду на Ангару, на Сахалин… Куда захочу…

— Куда же все-таки? Неужели так далеко? — Бражинский захохотал прямо Максиму в лицо. — Ты идиот! Осел! Кто же сейчас уезжает из Москвы? Эля, слышишь? Этот ортодокс-комсомолец едет на работу. Жить в бараках, валяться на грязных нарах, кормить клопов… Он хочет быть героем труда… Ха-ха-ха!

— Бедненький. Остается только посочувствовать ему, — вздохнула Элька и снова взяла Максима за руку. — Неужели ты поедешь, родненький? Разве твой отец не может похлопотать, чтобы тебя оставили в Москве?

Максим хвастливо ответил:

— Может. Но я не хочу!

— Он желает остаться до конца непогрешимым комсомольцем, — издевался Бражинский, — как твой Бесхлебнов, — Эля. Тот тоже уехал на целину и вернулся героем.

— Кто такой Бесхлебнов? — спросил Максим и отодвинул наполненный Бражинским бокал.

— А тут один утюг… Элин ухажер… Жених… Избрала себе слесаря не то тракториста… Был на целине два года… Теперь приехал получать орден… Элечка, — захохотал Бражинский, — Мишка, как ни говори, орденоносец, слава, почет, а сам рукавом нос вытирает.

Элька вспылила:

— Заткнись Леопольд. Мишка — славный парень, мой школьный товарищ… друг детства… Макс, я тебя с ним познакомлю. А насчет всего прочего не верь. Леопольд просто завидует…

— Знаешь что, Леопольд, ты все-таки комсомол не тронь, — предупредил Максим. — Не смей трогать, слышишь? Для нас с Элей комсомол был, есть и будет. Правда, Эля?

Элька утвердительно кивнула.

— Я не трогаю… Я только говорю, — осклабился Бражинский.

Хмель, видно, по-настоящему разобрал Леопольда, с него разом смыло наигранно вежливые манеры.

Максим встал:

— Я ухожу…

— Ты куда, Максуэлл? — всполошился Юрий. — А кто же будет расплачиваться?.. У меня же н-нет долларов.

Максим порылся в карманах, бросил на стол две бумажки:

— Сегодня я угощал вас.

Он держался довольно крепко.

За спиной Бражинского уже стоял пожилой официант, укоризненно покачивая головой:

— Не хватит ли, молодые люди?..

— Н-не ваше дело! Получайте свои луидоры и… убирайтесь, — промямлил Юрий.

— Ая-яй, — вздохнул официант, ставя на поднос пустые тарелки. — Молодежь-то, молодежь… Как не стыдно! — И в сторону: — Вот сопляки-то!

Бражинский схватил Максима за рукав:

— Ты не уходи! Слышишь? Ты должен с нами еще выпить.

— Пусти, — вырвал руку Максим.

— Не пущу, — повторил Бражинский и крепче вцепился в его рукав. — Ты в милиции еще не был? В вытрезвителе? Эх, ты… Чистоплюйчик… — Бражинский захохотал.

— Оставь! — с силой вырвал руку Максим и резким движением опрокинул бутылку с вином. Тоненько, пугливо зазвенели бокалы.

— Мальчики, мальчики… перестаньте, — встала между Бражинским и Максимом не на шутку перепуганная Элька.

Неизвестно, чем кончилась бы эта вспышка, может быть крупной ссорой. Могло случиться, вся подвыпившая компания действительно попала бы в милицию, но в эту минуту Элька радостно захлопала в ладоши:

— Вон Аркадий! И Миша. Они нас ищут. Браво, браво! Миша! Мишка! Аркадий! Мы здесь…

Максим взглянул в ту сторону, куда показывала Элька. От двери к их столику направлялись двое мужчин. Бражинский выпустил руку Максима и сразу как-то весь подобрался. Юрка ликующе взвизгнул «Ур-ра», но Леопольд поспешил утихомирить его:

— 3-замолчи, младенец!

Казалось, он приготовился встречать большого начальника. Об Аркадии (Максим заметил это раньше) Леопольд говорил с подобострастием, как о непререкаемом авторитете.

— Макс, как удачно, — сказала Элька. — Вот мы и познакомим тебя с Аркадием Семеновичем и Мишей Беехлебновым. Не уходи, прошу тебя.

Тем временем к столику подошли двое. Один — широкоплечий толстяк с копной черных курчавых волос — Аркадий, другой — в сером, с иголочки костюме, плотный крепыш, загорелый, голубоглазый, с широким лицом и большими, рабочими руками. Он добродушно и застенчиво улыбался.

Максим догадался — это и есть тот целинник, не то тракторист, не то слесарь, о котором так глумливо отзывался Бражинский.

Аркадий держался важно, с достоинством. Он словно нарочно, для большей солидности, выпячивал толстый, обтянутый зеленым свитером живот, держал руки в карманах. Голова у него была круглая, как футбольный мяч, губы толстые, нос с горбинкой, с малиновым бликом на кончике, а веки сильно припухшие, воспаленные, как после многих бессонных ночей; острыми угольками беспокойно и недобро светились черные, чуть навыкате глаза.

На восторженное, почти подобострастное приветствие Бражинского, на радостное, с кокетливым хихиканьем восклицание Эльки «Аркаша! Дядечка, милый!» Аркадий ответил снисходительным поклоном и легким кивком Максиму. Над пухленькой, с алыми ноготками рукой Эли он склонил всклокоченную голову, жадно присосался к ней толстыми масляными губами. На Юрку он покосился брезгливо и даже не ответил на его пьяное бормотание.

— А, эпикурейское племя! Вы, я вижу, принялись за дневное возлияние, не дождавшись меня, — усаживаясь на придвинутый Бражинским стул, проговорил Аркадий. — В такой обильной мере не одобряю… Я за чистые нравы… Это все вы, Леопольд.

— Аркадий Семенович, мы совсем немножко, — стал всерьез оправдываться Бражинский. — Так сказать, в честь нашего друга… Максима… У него сегодня большой день. Он получил диплом инженера.

— М-м… Это действительно событие… Repeticio est mater studiorum, не так ли? Похвально, очень похвально, — протянул Аркадий, все время ероша пальцами и без того вздыбленные, свалявшиеся, как баранья шерсть, волосы.

— Познакомьтесь, Аркадий Семенович. — Бражинский вновь обрел джентльменские манеры. — Это Максим Страхов — сын того Страхова, знаете… что ведает всеми промтоварными точками…

— А в тех многоточиях tutti frutti — самые приятные вещички, разъедающие невинные души людей, — захихикал Аркадий.

Он так и сыпал залежалой латынью, итальянскими и французскими присловьями. За намек на будто бы доходную должность отца Максиму захотелось схватить Бражинского за шиворот и ударить. Но появление незнакомых людей немного отрезвило его, и он сел на свое место.

Аркадий скользнул по нему косым насмешливым взглядом:

— Узнаю. Святая доверчивость… Открытые глаза, вера в то, что везде рассыпаны алмазы и медовые пряники… Выходите, значит, на широкую дорогу? Благословляю, молодой человек! Шагайте смелее и обязательно делайтесь положительным героем… — Голос у Аркадия был скрипучий и какой-то нудный. Аркадий тут же отвернулся от Максима, не удостаивая его больше своим вниманием, и продолжал: — Элен, я зашел к вам домой, чтобы узнать о вашем новом выступлении, и вот застаю у вас эту мать-природу… Михаила Михайловича Бесхлебнова, — Аркадий кивнул на белобрысого румянощекого парня. — Это воистину tabula rasa. М-м… нетронутая целина! Так вот… Мы вместе стали разыскивать вас.

Эля притворно-стыдливо опустила глаза, но тут же придвинула еще один стул, сказала добродушно улыбнувшемуся Бесхлебнову:

— Присаживайся, Миша.

Она все время и когда знакомила Максима с Беехлебновым, и теперь, когда Миша неуклюже опустился на испуганно скрипнувший стул, поглядывала на него так, словно боялась, что он заденет, опрокинет что-нибудь или скажет, по ее мнению, что-нибудь неразумное, глупое…

— Миша очень славный, — как бы извиняясь перед Аркадием, все время расхваливала Бесхлебнова Элька. — Он только вчера приехал из Казахстана… Его вызвали в Кремль… Будет получать орден.

— Орден? Какой же? — кривя рот, иронически спросил Аркадий.

— Трудового Красного Знамени, — пояснила Элька и снова с беспокойством взглянула на Бесхлебнова.

— Орден получить — не дрова рубить, — нагло фыркнул Бражинский.

Румянец на загорелых щеках Бесхлебнова вдруг вспыхнул ярче, но прославленный целинник сумел сдержать себя и лишь метнул на Леопольда уничтожающий взгляд.

— Орден зарабатывается, гражданин хороший, честным трудом, а не тем, чтобы считать в ресторанах рюмки, — веско проговорил он и добавил, обращаясь к Кудеяровой: — Эля, уйдем отсюда! Здесь нам делать нечего.

— Брависсимо! — подскочил от удовольствия Аркадий. — Люблю прямоту..

Негодующе поджав губы, Элька быстро наклонилась к Бесхлебнову, что-то прошептала на ухо…

Бесхлебнов удивленно поднял выцветшие от степного солнца брови, окинув всех добродушно-смущенным взглядом.

— Да я что… Я ничего… Я могу составить компанию, ежели по-честному… — сказал он и почему-то особенно внимательно взглянул на Максима.

12

С приходом Аркадия и Михаила Бесхлебнова за столом пирующих стало еще шумнее.

Бесхлебнов все время недовольно поглядывал на Эльку, несколько раз порывался уйти, но та удерживала его, хихикала и закатывала глаза.

Миша пил, не отказываясь, но не пьянел, а только краснел и, закусывая, неловко двигал над блюдами своими большими огрубелыми руками. Максим заметил на темных его ладонях несколько застарелых мозолей а на ногте большого пальца левой руки иссиня-черное пятно, какие остаются после удара чем-нибудь тяжелым.

Бесхлебнов сразу же привлек внимание Максима своим необычным видом. Его присутствие в компании Бражинского казалось недоразумением. Максим удивленно спрашивал себя, что могло быть общего у этого парня с Кудеяровой, что связывало их?

Миша нравился ему все больше, нравились его тяжеловатые жесты, пышущее здоровьем, открытое лицо и то, что он говорил мало, но каждое слово произносил так, словно вгонял гвоздь в дерево. Заметив устремленный на себя любопытный и доброжелательный взгляд Максима, Миша несколько раз незаметно кивнул на Аркадия и Бражинского, подмигнул. Он как бы приглашал Страхова стать сообщником в каком-то еще не известном ему деле… А затем, протянув к нему бокал с вином и улыбаясь во все широкое загорелое лицо, негромко сказал:

— Давай-ка за молодых инженеров… А может, за целину, а?

Максим кивнул, чувствуя себя польщенным, а Бесхлебнов опять чуть приметно повел светло-голубыми глазами в сторону Бражинского и Аркадия…

Простой товарищеский тост еще больше сблизил Максима и Мишу Бесхлебнова.

Аркадий, Бражинский и Элька заговорили о театре, о знаменитых актерах, стараясь перещеголять друг друга в сплетнях, в знании некоторых подробностей закулисной театральной жизни. До слуха Максима то и дело долетали насмешливые и злые оценки наиболее известных спектаклей, игры отдельных актеров.

Подвыпивший Аркадий упоенно разглагольствовал. С одинаковым злопыхательством говорил он обо всем: об известных актрисах, о новых пьесах, о последних произведениях советской литературы. Аркадий ругал все отечественное, хвалил иностранное — кинокартины, романы с эротическим душком, хвалил с восторгом, захлебываясь, причмокивая и мечтательно вздыхая. Ему поддакивали Бражинский и Элька.

Бражинский подобострастно слушал Аркадия. Элька смотрела на него, словно на новоявленного пророка, указывающего на ранее неведомый для нее триумфальный сценический путь.

Леопольд, близко наклонившись к своему шефу, спросил:

— Дядя Аркаша, а ведь правда, все это вранье, что есть хорошие люди? А?

И тут вдруг из надвинувшейся тучи блеснула первая молния.

— Это почему же вранье? — неожиданно подал голос Бесхлебнов, и его широкоплечая фигура точно стала расти, надвигаться на Аркадия, медленно поднимаясь из-за стола.

— Миша, Как ты смеешь?! — испуганно вскрикнула Элька и схватила Бесхлебнова за руку. — Сядь!

Но Бесхлебнов отодвинул руку, как от чего-то несносно противного, обманувшего лучшие его чувства.

— Чего мне сидеть?.. По-вашему, Аркадий… не знаю, как вас по батюшке… все, что мы видим… все это… — тяжело повел Бесхлебнов рукой вокруг, — стены, люстры, столы… да и вообще дома, театры, кино, вся Москва… другие города… все это, по-вашему, строили плохие люди? А все, что вы едите и пьете, кто сделал? Вы вот тут сидите и все охаиваете, а люди работают, сил не жалеют. Как, по-вашему, они плохое дело делают? Хлеб-то вы — чей лопаете? Я, допустим, этот хлеб сам сеял, косил, убирал вот этими руками, а вы говорите — нет хороших людей….

— Мишка, перестань! Не смей грубить! — вновь попыталась остановить Бесхлебнова Элька. — Дядя Аркаша, не обращайте на него внимания.

— Погоди! — гневно отмахнулся от нее Бесхлебнов. Он даже затрясся весь. — Вы что думаете, мы ничего не понимаем? Врете, вы, гражданин! Врете! И ты не слушай его, Эля! Ведь он ни во что не верит. Ему все наизнанку кажется… Ему бы все мазать грязью… Не дадим! — крикнул Бесхлебнов и сунул свои темные ладони прямо под нос Аркадию. — Вот этими руками не дадим!

Все вскочили — Бражинский, Эля, Аркадий, Максим, и только Юрий Колганов сидел неподвижно, мычал что-то невнятное, уткнувшись носом в бокал.

Назревал скандал. Искривленное злобой лицо Бражинского, его обращенный к Аркадию взгляд, словно, спрашивающий разрешения ударить или вывести Бесхлебнова из зала, не предвещали ничего доброго.

Но Аркадий, видимо, был опытный противник, он умел сразу выбить оружие из рук оппонента хладнокровием и выдержкой. Он даже бровью не повел, слушая рассуждения Бесхлебнова. И когда тот замолчал с перехваченным от негодования дыханием, миролюбиво заметил:

— Гм… Да вы, оказывается, философ, Бесхлебнов… Что ж, одобряю запал души младой. Только не надо горячиться, наивный юноша. Не будем омрачать нашего знакомства… Лучше выпьем…

И Аркадий размягченно и совсем беззлобно улыбнулся. Но Бесхлебнова не так легко было усмирить внешним миролюбием.

Он решительно загремел отодвигаемым стулом и, презрительно кивнув «Эх, вы! А еще образованные!», твердо зашагал между столиков к выходу.

— Я тоже ухожу, — сказал Максим и шагнул вслед за Бесхлебновым.

— Макс, вернись! Что за глупости! — крикнула Кудеярова.

Но Максим не оглянулся. Он только слышал, как за ним неверной походкой кто-то спешил. Выйдя из зала, он обернулся и увидел Бражинского. Тот настигал его, и Максима удивили его сверкающие откровенной ненавистью глаза.

— Погоди! — хрипло окликнул Бражинский.

Максим не остановился. Он заметил у самого выхода из вестибюля Бесхлебнова и бегом кинулся к нему. Тот на минуту задержался, недоверчиво поджидая Максима.

— А ты чего ушел? — спросил Бесхлебнов, и голубые, до этого добродушные глаза его неожиданно засветились холодным блеском. — Ведь ты тоже… из их компании… Тоже, видать, их миром мазан…

Максим почувствовал, как ему сразу стало жарко от уязвленного самолюбия и стыда, но пространно возражать было некогда, и он только пробормотал:

— Нет, я не такой. Ошибаешься…

— Ну если не такой, то уйдем. Аркадий этот и Бражинский, видать, порядочные сволочи! Мразь!

В эту минуту, нетрезво вихляясь на длинных ногах, к ним подошел Бражинский. По-видимому, он не хотел сегодня выпускать Максима из своих рук.

— Эй, ты!.. Порядочный комсомолец… Куда же ты? — схватил он Максима за руку. — Опять играешь труса?

Тут Максим уже не мог сдерживать себя. Присутствие Бесхлебнова, в котором он почувствовал своего союзника, придало ему смелости.

— Пусти! — разъяренно крикнул он и с силой вырвал руку. — Не тронь комсомол, тебе сказано!

— Фа! — фыркнул Бражинский. — А то что? Ты тогда хотел выслужиться перед собранием? А мне наплевать на все ваши собрания и на тебя вместе с твоим… комсомолом…

Швейцар, стоявший поблизости у дверей, не успел остановить Максима, тот мгновенно отвел руку и ударил Бражинского в прыщавую переносицу.

Леопольд нелепо взмахнул руками, запрокинув назад туловище, не удержался, упал на медную начищенную до глянца урну. Он хотел встать и не мог, напрасно ища руками опору. Лицо его было растерянным и глупым. Урна не выдержала тяжести тела, свалилась, и вместе с ней Бражинский рухнул на устланный ковровыми дорожками пол.

Важный, весь в новеньких галунах, швейцар кинулся к Максиму.

Видно, он боялся за сохранность зеркал и прочих хрупких предметов вестибюля больше, чем нарушения порядка. Но Максим и Миша Бесхлебнов не стали ожидать, когда швейцар вызовет милиционера, и выбежали на улицу.

Они быстро смешались с потоком пешеходов и пустились чуть ли не бегом. Была уже ночь, уличные огни сверкали; людские волны, казалось, бросали Максима из стороны в сторону.

— Вот не ожидал, что ты такой храбрый, — запыхавшись, похвалил его Бесхлебнов, когда они отошли не менее чем за два квартала. — За комсомол ты дал ему правильно, и пока достаточно. Добавлять больше было не нужно. А хотелось… Теперь я вижу: ты вроде бы не совсем такой, как они. Эти обормоты хуже, чем в гадючнике каком-нибудь, распоясались…

— Откуда ты знаешь Эльку? — все еще испытывая ярость, спросил Максим.

— Как откуда?.. Мы же с ней учились вместе в школе… Она играла в клубе в драмкружке. Потом ее взяли в театральное училище… Девушка была как будто ничего — скромная, порядочная. Я думал, ее друзья тоже, а они, вишь, какие… — ведя Максима под руку, рассказывал Бесхлебнов. — А этот лохматый, еще когда сюда ехали, меня подковыривал. Он думает, как я тракторист, так и вахлак какой-нибудь… Попался бы мне этот тип на целине — я бы его впряг в бороны да плуги и сразу вымуштровал бы…

Они поравнялись со сквером. Оттуда веяло чистым, освежающим запахом молодой листвы и недавно вскопанной влажной земли.

— Ты в самом деле орден получаешь? — поглаживая ушибленную во время схвати с Бражинским руку, полюбопытствовал Максим.

— Жду вызова. В Кремле будут вручать. А после отпуска — опять на целину. А ты куда едешь? Или в Москве кинешь якорь? — спросил Бесхлебнов.

— Уже подал заявление, — неуверенно ответил Максим.

Бесхлебнов критически оглядел его тонкую фигуру:

— Слабоват ты, я вижу.

— Почему? — обиделся Максим.

— Да так… по всему видно. Слишком холеный.

— Уточни, как это понимать?

— Да так. Холоду будешь бояться, сырости. Мамаша, наверное, тебя здорово в одеяла да шубы кутала, а?

Максим почувствовал, что невольно краснеет, но у него не хватило духу осадить парня.

— Ну, ты это брось. Еще не известно, кого из нас больше кутали, — только и сумел он ответить.

Они стояли у автобусной остановки. Подошел сияющий огнями ЗИЛ.

— Мне на этот. До свиданья. Может, увидимся, — торопливо проговорил Бесхлебнов и, тряхнув руку Максима, вскочил на подножку.

Страхов хотел еще о чем-то спросить и не успел. Створки дверей сомкнулись, автобус тронулся. Максим постоял с полминуты в нерешительном раздумье. Зеленый огонек свободного такси вынырнул из потока машин. «Волга» подкатила к самой бровке тротуара, Максим вскочил в машину, назвал адрес, вздохнул с облегчением. У него было такое чувство, точно он только что избежал большой опасности.

13

Когда Максим вернулся домой, в голове его все еще шумело. Он и сам теперь удивлялся, как это он осмелился ударить Бражинского. Уютная тишина родительской квартиры показалась ему далекой от всего, что недавно произошло в ресторане.

Он остановился в прихожей, чтобы отдышаться и умерить биение сердца, и тут вспомнил, что впопыхах так и не узнал адреса Бесхлебнова и не дал ему своего. Недолгий разговор с Мишей оставил в душе чувство, похожее на неутоленную жажду, словно блеснул впереди в знойный день чистый родник и исчез, а жажда усилилась.

Из столовой навстречу вышла мать.

— Максик, все улажено, — радостно сказала она. — Звонил Семен Григорьевич Аржанов. Для тебя оставлено место в Москве, в речном министерстве.

Максим даже рот разинул от изумления: он не ожидал, что мать так быстро и, наверное, не без помощи друзей устроила всё дело.

— Мама, но ведь я уже подал заявление! — возмущенно воскликнул он.

— Ну и что же? Твою путевку отдадут другому, только и всего. Ты останешься в Москве, будешь работать на наших глазах…

Еще вчера Максим колебался бы, но сегодня, после всего, что произошло, он и сам не мог объяснить, какой перелом совершился в его душе после встречи с Бесхлебновым, с Бражинским и его друзьями, он резко ответил:

— Оставь меня, мама, со своим Аржановым! Ни в какое речное министерство я не пойду! И не приставай больше ко мне.

Хмель еще не совсем выветрился из его головы. Размашистой, нетвердой походкой Максим прошел мимо Валентины Марковны в свою комнату.

— Максенька, ведь я же для тебя старалась! — крикнула вслед ему мать.

— А вы не старайтесь! — послышался за дверью дерзкий голос Максима. — Оставьте меня в покое… Надоело!

Войдя в свою комнату, он, не раздеваясь и не зажигая света, бросился на кровать и, заложив за голову руки, стиснув зубы, уставился в потолок. Кровь все еще стучала в его висках, сумрачный потолок клонился куда-то в сторону: все-таки он изрядно выпил. В ушах еще скрипел противный голос Аркадия, перемежаемый игривым хохотом Эли, слышалось пьяное бессмысленное бормотание Юрки.

Рука Максима ныла чуть повыше кисти, и эта боль будила в нем не раскаяние за поднятый в ресторане дебош, а новое тревожное раздумье.

«Что-то неладное было со мной до сих пор, — лихорадочно быстро неслись в голове мысли. — И эта компания… И хлопоты матери… И Лидию обидел ни за что…»

Максиму представилось, что он может потерять ее навсегда из ребячьего упрямства, из ложного самолюбия, и ему захотелось тотчас же бежать к ней и молить о прощении. Но он лежал не двигаясь, голова его слегка кружилась и была тяжелой. Мысли путались.

Он не слышал, как вошла мать и присела на край кровати. Он очнулся от прикосновения ее мягкой руки ко лбу и услышал ласковый полушепот:

— Максик, что с тобой? Ты болен?

— Да, нездоровится, — угрюмо ответил Максим, закрывая рот ладонью, чтобы не дышать в лицо матери винным перегаром. Но она уже почуяла запах, бережно и в то же время боязливо гладила его волосы.

— Ты, наверное, выпил немножко с друзьями? Это ничего. Ради такого случая можно. Ведь ты теперь самостоятельный мужчина, — лился ее тихий обезволивающий голос. — Я тут тоже надумала собрать для тебя и твоих друзей в честь окончания института вечеринку… Позовешь кого надо… Повеселитесь…

— Благодарю, мама.

— Но ты, конечно, еще подумаешь… Мне ведь неудобно перед Аржановым, — вкрадчиво нашептывала Валентина Марковна. — Не огорчай меня, милый. Мне будет тяжело, когда ты уедешь и будешь где-то далеко, в ужасных условиях…

Максим резко отодвинулся:

— Мама, уже все решено. И не уговаривай. Я не могу стать трусом, плутом, перед товарищами, перед комсомольской организацией.

— Я знаю одно, — упорно продолжала Валентина Марковна, — похлопочи за любого твоего товарища, скажи ему, что его оставят в Москве, и он не откажется и сочтет это за счастье.

Максим молчал, стиснув зубы. Он видел перед собой добродушно-усмешливую улыбку Бесхлебнова, слышал его подтрунивающие слова: «Видать, мама тебя здорово в шубы и одеяла кутала…»

Ему захотелось грубо оборвать ненужный разговор, но он призвал все силы, чтобы сдержаться, и спросил:

— Скажи, мама, ты хорошо знаешь семью Бражинских? Отец Леопольда, кажется, работает в папиной системе?

— Он заведует комиссионным магазином… А что?

— Да так… — Максим решил быть откровенным. — Сегодня я поссорился с Леопольдом… Ударил его…

— Да за что же? Где это было? — всплеснув руками, испуганно спросила Валентина Марковна.

Максим хрипло засмеялся:

— Здорово я его трахнул. Теперь он, может быть, даже подаст на меня в суд…

Валентина Марковна грузно встала с постели, пошарив рукой, щелкнула выключателем. Слепящий свет вырвался из-под шелкового абажура. Максим зажмурился. Когда он открыл глаза, то увидел: мать стояла горбясь, опираясь на спинку кровати, с недоумением и страхом смотрела на него.

— Максик, зачем ты это сделал? Сыночек… зачем, а? — Голос ее срывался.

— Я не мог иначе, мама. Он меня оскорбил. Я его прямо в морду…

— Какой ужас! Ты дрался?..

— Я не мог удержаться… Это же прохвост… сволочь… негодяй…

Валентина Марковна продолжала вздыхать:

— У отца будут из-за этого неприятности. У него с Бражинским давние запутанные отношения по службе. Герман Августович всюду жалуется, что отец притесняет его. А теперь еще это.

Максим усмехнулся:

— Ну, кажется, я придал ясность этим отношениям.

Валентина Марковна сказала устало:

— Ах, Макс, какой ты стал дерзкий. Я не узнаю тебя.

— Ты сама виновата в этом, мама! — раздраженно перебил Максим. — Ты изрядно, потрудилась, чтобы сбить меня с толку своим беспринципным отношением к плохому в жизни. Ты заботилась лишь о том, чтобы оберегать меня от всего на свете. У тебя свои понятия о хорошем и дурном, и эти понятия ты все еще стараешься навязать мне, мама. А ведь я не маленький, не ученик седьмого класса. Пять лет я был студентом, а теперь инженер, взрослый человек. У меня свой ум, своя воля… Я сам хочу решать, как мне жить, кого любить, кого ненавидеть, и даже, когда нужно наказать подлеца и защитить свою честь, то дать ему по морде… А ты хочешь, чтобы я оставался ребенком, этаким паинькой-мальчиком. Ты всегда была против папы, когда он строго, но справедливо обходился со мной. Ты как бы прятала меня от света, а я уже давно видел свет. Ты вот хлопочешь, чтобы оставить меня в Москве. Конечно, это соблазнительно…. Но позволь мне самому решить вопрос — ехать мне или остаться. Не веди меня на поводке…

В Максиме кипел гнев, но он все еще чувствовал раздвоенность. Все, о чем он говорил, казалось Валентине Марковне оскорбительным и грубым. Она закрыла лицо руками.

— Что бы я ни делала, все не так! Все, все! — запричитала она сквозь слезы. — Разве я плохого хотела для тебя? Я вкладывала в заботу о тебе всю душу… Сынок мой, Макс… В чем же ты обвиняешь?

Валентина Марковна вдруг склонилась на кровать и зарыдала, Максим опомнился, вскочил, подбежал к ней.

— Мама… Ну чего ты? Ну, хватит… — стал он ее успокаивать.

Валентина Марковна продолжала всхлипывать:

— Я ничего не жалела для тебя, сынок. Ты для меня дороже всего. Я только хочу, Чтобы тебе было хорошо.

Максим растрогался:

— Спасибо, мамочка… Извини, пожалуйста… Наверное, я и сам во многом виноват… — Он взялся за голову. — Пойми ж, мама, я не могу не ехать… Мои друзья едут, все едут. Ведь я комсомолец.

Валентина Марковна вытерла слезы, деловито заметила:

— Ну, комсомол — это только до двадцати шести лет. А потом тебе все равно придется самому устраивать свою жизнь. И без нашей помощи ты не обойдешься.

— Не говори так, мама! — горячо возразил Максим. — Для меня товарищи как будто вторая семья!

— Ну так и решай все с этой семьей. Я отказываюсь тебя понимать… — Валентина Марковна заметалась по комнате, как наседка, потерявшая своего цыпленка. — Езжай! Езжай куда хочешь! — С плачем она выбежала из комнаты.

14

Весь следующий день Максим ходил как шальной, не зная, куда деваться от тоски. С самого утра его одолевал не страх, а тягучая тревога при мысли, что Леопольд Бражинский может явиться к отцу с жалобой или, еще хуже, заявить в милицию, а там придется объясняться по поводу скандала.

Максим не мог предположить, что Леопольд ответит на его удар каким-нибудь другим, более хитрым способом и отомстит ему.

За завтраком мать не разговаривала с сыном. Она только вздыхала, глаза ее были заплаканы, увядшие щеки дрябло отвисали. Перфильевна молча прислуживала за столом и изредка косо и сердито поглядывала на Максима. Она вынянчила его на своих руках, любила его, но была более требовательна к нему. Она убедилась и на этот раз, что Максим сделал что-то нехорошее и в ссоре с матерью был виноват только он один.

Позавтракав и избегая взглядов матери, Максим вышел в прихожую, нахлобучил шляпу, готовясь уходить. И тут к нему опять подошла мать. Она не могла долго видеть его сердитым и, видимо, хотела что-то сказать, может быть, приласкать, но сын опередил ее:

— Мама, прошу тебя, — сухо и требовательно проговорил он, — ты сейчас поедешь к этому своему Аржанову и скажешь, чтобы он не ходатайствовал за меня. Если он уже звонил в институт, пусть скажет директору, что отказывается от своей просьбы. Слышишь, мама?! Иначе я поеду в управление и все расскажу отцу.

— Отец обо воем знает, — расслабленным голосом ответила Валентина Марковна. — Он сам просил Аржанова, чтобы тот похлопотал в министерстве.

Максим не верил своим ушам: отец, который так решительно высказывался против того, чтобы он остался, в Москве, сам ходатайствовал за него!

— Папа не мог просить за меня, — неуверенно возразил Максим.

— Почему ты так думаешь? Он просил. Он тоже хочет, чтобы ты остался.

Максим склонил голову.

«Не может быть, — думал он. — А как же записи? Полевая сумка? Командир эскадрона… Походы сквозь пургу…»

Слова матери точно сняли с отца романтический блеск. Неужели и он уступил матери, оказался таким слабым?

— Хорошо, — сказал Максим. — Я поеду к отцу.

— Что ж, поезжай. Я же сказала — делай теперь все как хочешь.

Максим раза два — и то случайно — был в управлении, — которым руководил отец. Оно помещалось в громадном многоэтажном здании. На первом этаже находился оптовый склад так называемых культурных и бытовых товаров. Прежде чем попасть в управление, на пятый этаж, надо было пройти по длинным коридорам и залам, заставленным разными вещами — холодильниками, стиральными машинами, пылесосами, радиоприемниками, телевизорами, радиолами всех марок.

Целые штабеля граммофонов, ярусы коробок с фотоаппаратами всех видов высились в оптовом зале. Фарфоровые сервизы, расставленные на бесконечных полках, ласкали глаз веселой раскраской; играющий радужными переливами хрусталь — вазы, ковши, графины, точно выграненные из чистейшего льда, — алмазно искрился на холодном свету люминесцентных ламп…

Максим шел по этажам, и у него создавалось такое впечатление, будто вокруг отца, распределявшего этот поток вещей по торговым точкам, встала стена из металла, стекла, фарфора и хрусталя, она как бы заслоняла от него живую жизнь, души людей, их мысли и чувства…

Поднявшись на пятый этаж, Максим прошелся раз-другой по коридору; здесь сновали сотрудники и посетители. В коридоре стоял все тот же многослойный запах товарного склада. Откуда-то доносились стрекот пишущих машинок и щелканье арифмометров; кто-то громко разговаривал по телефону, требуя нарядов на новую партию холодильников.

Не без робости Максим вошел в приемную отца. Там сидела новая секретарша. Несколько посетителей ожидали приема. Они сразу же с подозрением встретили Максима, очевидно, думая, что тот хочет проскользнуть к Страхову вне очереди.

— Вы к кому? — сухо осведомилась секретарша.

Чувствуя, что краснеет, Максим наклонился к ней, проговорил как можно тише:

— Мне к Гордею Петровичу… — К Страхову… к отцу…

Секретарша, по-видимому, не расслышала или неправильно поняла (завы магазинов часто называли Страхова «батей», «папашей») и нетерпеливо поморщилась:

— Видите — очередь. Товарищ Страхов через полчаса уезжает к министру. Вряд ли вы успеете. А по какому вопросу? Если по личному, он сегодня не принимает.

За спиной Максима уже гудели раздраженные голоса:

— В очередь, молодой человек, в очередь!

— Мне нужно. Очень нужно, — ближе наклоняясь к секретарше, проговорил Максим. Ему было совестно повторить, что он сын Страхова. Совестно перед посетителями, перед молоденькой, такой умной и серьезной на вид девушкой..

— Тут всем очень нужно, — невозмутимо произнесла секретарша.

Максим присел на крайний стул в углу, чувствуя, как волна стыда заливает лицо… «Пришел к папеньке жаловаться… На что? На кого? На самого себя, — лихорадочно металась мысль. — Небось Саша Черемшанов просто пошел и получил путевку… И никто за него не хлопотал, не старался. Да и сам он не позволил бы этого… Или Бесхлебнов… Собрался и поехал на целину. Надо уйти сейчас же. Чего доброго, выйдет отец, увидит, спросит, что нужно, и тогда хоть проваливайся сквозь землю. Что я ему скажу тут при всех?»

Странное дело: Максим меньше всего думал, что за обитой черной кожей дверью сидел отец, которого он и чтил, и любил, и меньше всего боялся. Ему казалось: там, в служебном кабинете, сидел кто-то другой, чужой, которому нет никакого дела до его сомнений. Сама обстановка: строгость приемной, ожидающие посетители, множество телефонов, громадный стальной сейф в углу — все это усиливало впечатление официальности и недоступности.

Максим сидел как на раскаленных угольях и все больше убеждался, что избрал неподходящее место и время для объяснения с отцом. Он уже хотел незаметно уйти, как вдруг дверь кабинета отворилась и вышел отец, окруженный посетителями и сотрудниками. Максим почему-то сразу оробел и, вместо того чтобы подойти к нему, остался сидеть. Он увидел, как все посетители — а их было человек десять — окружили Страхова, обращаясь каждый со своим делом и наперебой задавая вопросы.

Гордей Петрович медленно подвигался к выходу, пытаясь пробиться сквозь людской заслон и что-то отвечая на ходу. Максим удивился виду отца: это был тот и не тот человек. Фигура его казалась здесь значительно выше, величественнее, глаза смотрели мимо людей с холодной озабоченностью, словно видели перед собой все те же вещи, что ярусами громоздились на первом этаже.

И отвечал отец каким-то скучноватым, серым голосом, глухим и ровным, слова произносил отрывисто.

— Запаздываете с нарядами, — сухо говорил кому-то Гордей Петрович. — Я за вас заказы писать не буду. Не получите требуемого — пеняйте на себя.

Страхов был уже близок к двери, он мог наконец вырваться из людского кольца и исчезнуть. Максим поднялся со стула и спрятался за чьими-то спинами. Гордей Петрович по-прежнему разговаривал с каким-то толстяком, требующим партию телевизоров. Страхов так и не заметил сына, сопровождаемый завмагами, вышел из приемной. Максим не решился догнать или окликнуть его.

15

Первый, кого Максим встретил в институте, был декан факультета Василий Васильевич. Он шел по безлюдному коридору и, увидев Максима, как-то странно — не то смущенно, не то насмешливо — взглянул на него.

Аудитории были уже пусты, экзамены закончились, и только кое-где слонялись еще не разъехавшиеся, жившие в общежитии студенты. Максим поклонился декану и хотел остановиться, но тот еще насмешливее взглянул на него и с чрезмерной торопливостью зашагал к своему кабинету.

«Неужели ему все известно?» — подумал Максим, и у него неприятно засосало под ложечкой.

Все же у самой двери он догнал декана и, чтобы проверить, знает ли он о ходатайстве, спросил, когда и у кого можно получить путевку.

Василий Васильевич приостановился и, удивленно глядя в глаза Максиму, ответил:

— А вы разве до сих пор не знаете, Страхов, у кого получать? Все уже получили, а вы все ходите и спрашиваете. Идите к директору.

— Извините, — смутился Максим и подумал: «Знает».

Декан скрылся за дверью. И эти сухость и торопливость, с какой он ответил, наполнили душу Максима холодом.

В канцелярии директора стояли и вполголоса разговаривали двое студентов, не перешедших на пятый курс. Вид у них был понурый.

— Анна Михайловна, я хочу получить свою путевку, — подходя к секретарю, пожилой женщине с добрым лицом, сказал Максим.

Такой же странный, как у декана, как будто внимательно изучающий взгляд был и у добрейшей, всегда ко всем ласковой Анны Михайловны.

— Вам путевку еще не выписали… — ответила она. — Вы, кажется, подавали заявление в Степновск? Вам придется зайти к директору.

— Почему? Разве не у вас получать? — притворно удивился Максим.

Мучительный стыд, какой он испытывал в приемной отца, и здесь завладел им.

— У меня, но… — замялась Анна Михайловна. — Директор распорядился путевку вашу задержать.

Максим потупился: все было ясно, ходатайство уже получено в институте.

— А Черемшанов и Стрепетов? — спросил он.

— Уже получили. Еще утром. Им, кажется, даже подъемные выдали, — словно радуясь за Славика и Сашу, сообщила Анна Михайловна.

— Но почему же мою задержали? — опять не совсем искренне возмутился Максим.

Анна Михайловна пожала плечами:

— Вот этого, Страхов, я не знаю. — И кивнула на дверь: — Зайдите к Георгию Павловичу. Он у себя.

Максим сознавал, что приближается какая-то небывалая, решающая минута. Как он ненавидел сейчас своего ходатая, этого невидимого всесильного Аржанова. Он был словно в чаду. Что скажет директор? Накричит, возмутится, начнет стыдить или скажет, что для него-де, Максима Страхова, не обязательно уезжать куда-либо.

К счастью, Георгий Павлович был один. Когда-то этот мрачный с виду человек был отличным преподавателем, дотянул до доцента, потом его назначили директором; черты педагога-ученого уступили место повадкам администратора-хозяйственника. Теперь он разговаривал со студентами чаще всего бесстрастно и сухо. Лишь изредка он менял тон: с третьекурсниками он говорил более вежливо, со студентами старших курсов и отличниками — даже с некоторым уважением, с неуспевающими и лентяями — как с нерадивыми мальчишками-школьниками — небрежно и грубовато.

Сейчас перед ним стоял не студент, а инженер, за которого кто-то хлопотал в министерстве, и с ним надо разговаривать как с равным.

— Вы просили меня зайти, — пробормотал Максим.

— Да. Вашу путевку, Страхов, я распорядился пока не выдавать, — сказал Георгий Павлович, откидываясь на высокую спинку кресла. — Поступило указание из. Министерства высшего образования оставить вас в Москве. Вы что, не хотите ехать на периферию? Да вы садитесь…

Максим продолжал стоять. Краска заливала его лицо, уши горели. Тон директора был вежливым, но глаза, казалось, струили насмешку и чуть заметное презрение.

— Конечно, мы не имеем теперь права выдать вам путевку… М-м-да. Мы сожалеем… Комсомольская организация против. Все усматривают в этом протекцию, Страхов. Мы бы не хотели. Вы были неплохим студентом, и, должен прямо вам сказать, вы нас подвели. Очень подвели. Вон сколько специалистов мы недодаем на стройки первой важности.

Георгий Павлович медленно растягивал слова, как бы наслаждаясь душевными муками Максима и мстя ему за чьи-то хлопоты, за то, что кто-то сверху попытался вырвать его из числа молодых инженеров.

— Не ожидал, не ожидал, — сердито подытожил директор. — Ну что ж… Все ясно. Идите. Вы получите направление не в Ковыльную Степновской области, а в Министерство речного транспорта.

Максим подался всем туловищем к столу, протянул руки:

— Георгий Павлович, не хочу я в министерство! Дайте мне мою путевку, — запинаясь, торопливо стал он просить. — Я поеду в Степновск вместе с товарищами. Пожалуйста, прошу вас.

Директор удивленно взглянул на него, пожал плечами:

— Ничего не понимаю. То вы не хотите ехать, то проситесь… В чем дело?

— Это не я просил! — выкрикнул Максим. Он чуть не назвал, кто именно хлопотал за него, но нежелание выдавать отца, мать вовремя остановило его. Он сменил просительный тон на требовательный и добавил мрачно: — Прошу выдать путевку. Я сейчас пойду в комитет комсомола и подам заявление… Почему вы, не спрашивая моего желания, не побеседовав со мной, распорядились не выдавать?

— Это еще что такое? — закричал директор. — Что это еще за требование? Ведь я не имею права теперь выдавать путевку, если есть такая бумажка. Сегодня получил ее из министерства. Вот, читайте.

Максим взял бумажку и пробежал ее глазами. В ней предписывалось: выпускника такого-то направить в распоряжение речного министерства. Коротко и ясно.

— Ну? Понятно? — спросил Георгий Павлович. — А теперь скажите, Страхов, как было дело? Кто так постарался за вас? Папа, мама или еще кто?

— Не знаю, — потупив глаза, солгал Максим. — Да это не так важно. Выдайте мне путевку. Вот и все.

Директор помолчал, снисходительно улыбнулся:

— Скрываете? Ладно. Конечно, в таких делах в первую очередь стараются добрые родители. Путевку я вам выдам, только я должен сначала сообщить о вашем протесте в министерство. Вы пойдите пока в комитет комсомола и сами рассейте это недоразумение. Через полчаса зайдите ко мне.

— Спасибо, — мрачно поблагодарил Максим и, круто повернувшись, так и не взглянув в глаза Георгию Павловичу, вышел.

Федор Ломакин сидел в пустой аудитории за маленьким преподавательским столиком и, сухо покашливая, делал отметки об откреплении отбывающих из института членов комсомола. Он окинул Максима презрительно-непримиримым взглядом.

— Ты это что же? Кх-м… — сразу набросился он на Максима, — Подаешь заявление, а сам окольными путями устраиваешься в Москве? Как это понимать? Мы считаем это двурушничеством, дезертирством с передовой линий комсомола!

Неизвестно, сколькими кличками смог бы еще наградить Ломакин Максима, если бы тот резко не остановил его, не крикнул:

— Хватит, Федя! Ты выслушай!

И более сбивчиво, чем у директора, но ничего не скрывая, Максим рассказал о хлопотах матери, о всей возне вокруг его персоны дома, не утаил и фамилии Аржанова.

— Ты понимаешь, Федя, — закончил он горячо, — мать я люблю. Мне ее жалко. И ты не вини. Для нее весь мир во мне, тут главный виновник — я. Смалодушничал, колебнулся, говорю откровенно. И сейчас для меня еще не все ясно. Но не думай, пожалуйста, что все это так просто. Тут много всяких причин. Ставьте на вид, как хотите, только дайте поскорее путевку…

И Максим встал, показывая этим, что никаких больше нравоучений он слушать не станет.

— Балда, вот что я тебе скажу, — все-таки обругал его Ломакин, жадно затягиваясь дымом толстой папиросы. — Поддался мелкобуржуазной стихии. Нет в тебе принципиальности, твердости. Кх-м… И тогда с этим Бражинским… Эти кутежи, ночные бдения. Избавился ли ты от всего этого? Гляди, Страхов, ты должен уйти из института без единого пятнышка. Ничего за пазухой не оставляй.

Слушая Ломакина, Максим думал: не рассказать ли о последней встрече с Бражинским, Юркой Колгановым и Аркадием, но вспомнил, чем все это кончилось, и, еще не отдавая себе отчета в степени новой виновности перед комсомольской организацией за участие в попойке, не желая связывать с этой компанией имя Бесхлебнова, решил пока молчать.

— Ладно, — повеселевшим голосом напутствовал его Ломакин, — пилить тебя на бюро мы больше не будем. Хорошо, что осознал ошибку и не увяз в обывательском болоте. Иди и получай путевку.

Георгий Павлович уже ожидал Максима, и не один — в кабинете сидели декан и заместитель по учебной части Валерий Николаевич Пшеницын, элегантно одетый, с изысканными манерами и бесстрастно-вежливым выражением на холодном, всегда тщательно выбритом лице. Они смотрели теперь на Максима более благожелательно.

— Ну-с, звонил я в министерство, — сказал Георгий Павлович. — Ответили: если выпускник настаивает, то они возражать не станут. Можете получить у Анны Михайловны путевку.

Директор протянул Максиму руку. И вслед за ним то же сделали Пшеницын и декан.

— А уж дома вы как-нибудь сами договоритесь, — добавил Георгий Павлович, усмехаясь. — Ходатаи, конечно, будут чувствовать себя не совсем удобно.

Максим не ответил. Пряча смущенный взгляд, он вышел.

Когда дверь за ним затворилась, Пшеницын проговорил:

— Любопытный парень. Этакий кунштюк преподнес папе и маме. Зело колюч. Сквозь внешнее благоприличие так и торчат иголки, как у ежа. Но будет ли из него толк, пока трудно сказать. Хотя лучше быть таким колючим, чем гладеньким, как чистенький, но бездарный чертеж.

— Ну, это как сказать, — неопределенно заметил директор.

16

Прошло всего несколько дней, как Максим окончил институт, а уже немало нелегких житейских шарад пришлось отгадать ему. Он еще никуда не выезжал и еще даже не утвердился на самостоятельном пути, а жизнь уже подсунула ему несколько тугих узелков, которые предстояло развязать.

И вот снова он стоял у двери бревенчатого домика в Брянском переулке и нажимал кнопку звонка. И опять тревожно билось его сердце. Рассказать Лидии о встрече с компанией Бражинского, о скандале, о том, какой стыд он испытал в институте из-за хлопот Аржанова?

Щелкнул замок, и на пороге появилась Серафима Ивановна. Он не ожидал, что откроет ему она и, растерявшись, даже не поздоровавшись, спросил:

— Лида дома?.. Можно к ней?

— Лиды нету. Зайдите, — сухо пригласила Серафима Ивановна.

Лицо ее было пасмурным, надменным, губы сжаты. Она как-то особенно гордо держала свою красивую голову с пышными, начавшими седеть у высокого лба волосами.

— Садитесь, — все так же сухо предложила Серафима Ивановна и показала на стул.

— Вы извините, — в замешательстве проговорил Максим. — Я думал, Лида дома…

— Ничего, ничего, — сказала Серафима Ивановна. — Хорошо, что зашли. Мне нужно с вами потолковать.

Максиме уловил в ее голосе враждебность и почувствовал ледок в груди. Он сидел, теребя на коленях шляпу, как случайный, впервые зашедший в незнакомую квартиру гость. Потом все же решился спросить:

— Серафима Ивановна, где же Лида? Она мне очень нужна.

— Ничего. Потерпите. Она скоро вернется.

— Разве она уехала? Куда? — вырвалось у Максима.

— Не беспокойтесь. Она уехала к тетке… моей сестре… в деревню…

— И надолго? Дней на пять… А может, и больше…

Максим поник: «Пять дней! И почему Лидия не предупредила меня? Может быть, Серафима Ивановна нарочно услала ее из Москвы, чтобы мы не встречались? Или Лида, оскорбленная моей грубостью, решила навсегда порвать со мной?»

— Скажите, Максим Гордеевич, — очень холодно заговорила Серафима Ивановна, сидя против него за столом и поглаживая белую, как снег, накрахмаленную скатерть, — вы в самом деле любите мою дочь?

Вопрос был поставлен неожиданно прямо. Максим вздрогнул. В упор на него строго смотрели глаза Лидиной матери. Лицо Максима горело под этим пристальным взглядом. Он ответил, не успев подумать, точно ли он чувствует то, о чем говорит:

— Да… Я люблю Лиду…

Он сказал это вполголоса, почти шепотом, не поднимая глаз.

— И вы отдаете себе отчет в том, что это такое? Что вы уже не дети, что этим не шутят, не развлекаются…

Голос женщины становился все жестче. Максим чувствовал себя, словно застигнутый врасплох набедокуривший школьник.

— Лидия мне все рассказала… Она ничего от меня не скрывает. — В голосе Серафимы Ивановны послышалась материнская гордость. — Лида — наша единственная дочь. Наше счастье. Вы думали об этом? Я говорю с вами как с мужчиной, как с равным. Мне и мужу многое не нравится в нынешних отношениях между молодыми людьми. Теперь нередко случается — молодые люди быстро сходятся, не узнав хорошо друг друга, и так же быстро расходятся. А потом начинаются драмы…

Максим молчал, не поднимая головы.

— Вы извините, я не поучаю вас, — продолжала Серафима Ивановна. — Но я давно наблюдаю за вами и вижу: многого вы еще не понимаете. Нельзя отрывать любовь от требований нравственности, от морали. Или вам не говорили о некоторых очень важных для жизни вещах в институте? Или вы не читаете настоящих хороших книг о любви? Вот вы сделали дочери нашей предложение, а мы ничего об этом не знаем. А ведь мы — родители. Имеем же мы право знать, кто вы такой, кому мы вверяем судьбу дочери.

Серафима Ивановна передохнула, задумалась. То, что накипело у нее на сердце, что она давно собиралась высказать, вылилось одним духом, возбуждение ее улеглось. А Максим сидел как в воду опущенный. Сложные чувства бурлили в нем ключом: пристыженность, протест против нравоучений, против вмешательства в глубоко личное, уязвленная гордость, несогласие с какими-то «приличиями», которых он просто не понимал.

Да и многое, о чем говорила Серафима Ивановна, было для него ново.

— Что же вы молчите? — спросила Серафима Ивановна. — Согласны со мной или нет?

Максим поднял голову. Лицо его оставалось насупленным, в глазах таились недоверие, неприязнь. Он заерзал на стуле, пригладил темно-русые непокорные кудри. Серафима Ивановна в эту минуту невольно залюбовалась им — молодое, чистое, бледноватое, как у большинства его сверстников, лицо, тонкие, почти девичьи брови, темносерые, еще ничем не замутненные глаза, пухлые с капризным изломом губы, непринужденное изящество в костюме (как хорошо стали одеваться молодые люди!). Не одна мать посчитала бы Максима завидным женихом для своей дочери, но Серафиму Ивановну что-то пугало, настораживало в этом, видимо избалованном, еще не утвердившемся в жизни человеке.

Максим наконец оправился от смущения, запинаясь и подыскивая слова, заговорил:

— Я, конечно, Серафима Ивановна, кое в чем… Извините… вел себя не так. Но я совсем не думал… Я сказал Лиде, что мы… ну что мы должны пожениться. Я бы и вам сказал… И своим окажу. — Максим продолжал вызывающе: — Я знаю, вы против того, чтобы мы сейчас поженились. Хотите, чтобы она окончила институт и так далее. А почему? Не все ли равно? Я уезжаю на работу и не знаю, когда вернусь. Лида остается в Москве. Что тут такого? Мы поженимся. Она будет жить у моих родных, пока я там устроюсь, пока она окончит институт.

— Но вы же еще не устроились. Почему же вы хотите, чтобы она жила у ваших родных? — Серафима Ивановна вновь заволновалась. — Ах, вы хотите оставить ее на попечении родителей? Тогда пусть лучше живет у нас. Мы-то уж как-нибудь ее обеспечим. Вы поженитесь, у Лиды будет ребенок. И ребенка вы хотите у своих оставить? — Лицо Серафимы Ивановны покраснело. — Мы так не рассуждали. Мы ни на кого не надеялись, не перекладывали ответственность за воспитание детей на других. Мы, как только поженились, сами начали устраивать свою семью, как ни трудно нам приходилось. Так не лучше ли вам, Максим Гордеевич, теперь же подумать об этом? Сначала устроиться, поступить на работу, подождать, пока Лида окончит институт, а потом уже и жениться. Да и время будет поразмыслить, хорошенько узнать друг друга, проверить, так ли крепко вы ее любите, Ведь вы не на один день или час сходитесь!

Максим был озадачен доводами Серафимы Ивановны. Логика их сначала представлялась ему неоспоримой, и он даже растерялся, готов был отступить, но тут же все в нем запротестовало.

— Серафима Ивановна, но ведь я люблю Лиду! — вскричал он. — И мне будет тяжело уехать, ничего не решив. Я не хочу ждать… вернее — мы…

Он встал, глядя на Серафиму Ивановну недоуменно и сердито. Все ее доводы казались ему бессердечными. «Обеспечить, взять ответственность…» — Эти слова были для него пустыми звуками. Ведь главное — это любовь, а остальное все — мишура.

Он и вслух сказал «мишура», это слово ему очень понравилось, но Серафима Ивановна в ответ только сожалеюще усмехнулась:

— Эх, Максим, как вы еще несерьезны…

— Серафима Ивановна, вы скажите: согласны ли вы отдать за меня Лиду теперь же? — настойчиво спросил Максим.

Серафима Ивановна подошла к нему, положила на его плечо руку, по-матерински ласково попросила:

— Я прошу вас, Максим, послушайтесь меня, повремените год. Пусть Лида окончит институт. Если вы действительно так любите ее, сделайте это для нее, для нас…

Максим исподлобья, враждебно взглянул на Серафиму Ивановну. Он все острее испытывал досаду на эту женщину, вставшую со своими старыми понятиями между ним и Лидией, как неприступная скала.

— Серафима Ивановна, — уже грубо заговорил он, терзая в руках шляпу, — позвольте нам самим решать, как поступить.

— Вы только не сердитесь на меня, — с сожалением сказала Серафима Ивановна. — Ведь я желаю вам добра. Как вы не хотите этого понять?

— Обычаи, приличия, — раздраженно заговорил Максим, — все это было в старое время, в буржуазном обществе, когда вы были порабощены, а в наше время мы не связаны никакими условностями или материальной зависимостью. Все, что вы говорите, Серафима Ивановна, это домостроевщина, — с ноткой превосходства убежденно заключил Максим. — Время сейчас другое. Наших чувств никто не должен связывать.

— Да, но у вас есть обязанности перед семьей… перед государством, да и перед детьми, которые у вас будут.

Максим усмехнулся:

— Тем более, Серафима Ивановна, надо не откладывать и теперь уже решать, как строить наше будущее. Вы хоть скажите, куда уехала Лида? Куда вы ее упрятали? — дерзко спросил он.

Серафима Ивановна покачала головой:

— Вот видите, Максим, вы все о своем. Вы видите во мне только отсталую женщину. Как вам не стыдно! Никуда я не упрятала Лиду. Она уехала сама и просила меня не говорить вам, куда.

Лицо Максима сразу изменилось, стало умоляюще-растерянным;

— Скажите, Серафима Ивановна, где Лида? Скажите, прошу вас.

Теперь глаза его смотрели жалобно. Серафима Ивановна покачала головой, и невольная улыбка тронула ее губы.

— Ну как же я могу сказать… Нарушить данное слово…

— Скажите, Серафима Ивановна, — молил Максим. Он даже протянул руки. — Пожалуйста. Должен же я знать, где она. Я не могу без нее, не могу, вы понимаете?

— Хорошо, хорошо, — легонько подталкивая Максима к двери, говорила Серафима Ивановна.

— Не скажете? — снова озлобился Максим.

— Скажу, скажу… Не торопитесь, — уклонилась от ответа Серафима Ивановна.

Уходя, Максим пригрозил:

— Я все равно узнаю, и тогда мы сами с Лидой договоримся… без вашей помощи…

Он рывком нахлобучил шляпу, наградил Серафиму Ивановну гневным взглядом и вышел, стукнув дверью.

17

Пока Максим сидел у Серафимы Ивановны, пронесся ливень с зеленоватыми молниями и раскатисто-величавым громом. Вечерело. По улицам, прыгая и играя, мчались мутные дождевые потоки. Вода еще клокотала и плескалась в желобах, водопадами низвергалась в зарешеченные проруби водостоков. Туча удалялась, громовые раскаты постепенно затихали.

Мятный запах дождя стоял в освеженном, чистом воздухе. Мокрый асфальт блестел, как черное зеркало, отражая бегущие автомобили, автобусы, троллейбусы. Ливень умыл не только улицы, яркую листву деревьев, дома и крыши, но, казалось, даже лица пешеходов.

Максим шел быстро, перепрыгивая через лужи, словно подгоняемый стремительно сменяющими одна другую мыслями. Чувство протеста все еще бушевало в нем, самолюбие и заносчивая юношеская гордость были уязвлены. Уговоры Серафимы Ивановны казались ему смешными, а отказ сообщить, куда уехала Лидия, возмущал до глубины души.

И вдруг он вспомнил о Гале Стрепетовой: она-то уж наверняка знает, куда уехала ее подруга, не могло быть, чтобы Лидия не сказала ей. И Максим решил заехать к Стрепетовым. Они жили недалеко от того района, где в новом многоэтажном доме была квартира Страховых.

Максиму открыл сам Славик.

— О-о! Откуда ты? Где ты пропадал? Что там у тебя стряслось? Заходи и выкладывай!

Втянув голову в плечи, Максим молча прошел через комнату, в которой жили отец и мать Славика, в другую, поменьше, занимаемую молодоженами.

Максим швырнул шляпу на старомодный диванчик, сел на стул, обхватив руками голову, запустил пальцы в разлохмаченные волосы.

Галя подбежала к нему:

— Что с тобой? Мы уже хотели идти к тебе узнать, что случилось…

Максим поднял голову, махнул рукой:

— Ничего особенного не случилось! Вы разве не знаете? Всю эту затею с речным министерством я расстроил. Вот… — И Максим вынул из бокового кармана путевку, помахал ею перед самым носом Славика. — Что? Не ожидали? Думали, я останусь в Москве? Ошиблись, друзья! Пришлось рассориться с матерью, пошел я к директору и потребовал путевку. Решил быть подальше от этих попечителей. Правильно я поступил? Как по-вашему?

Славик смотрел на товарища с тонкой усмешкой.

— Черт! Зачем же ты тогда все это заваривал? — спросил он. — Зачем нужен был тебе этот неприятный шум в институте?

— Не я заваривал… Моя любимая мамочка. — Глаза Максима яростно сверкали. — Но это еще не все. За эти два дня я многое мог натворить… Галя, скажи, куда уехала Лида?

Галя испуганно взглянула на Максима:

— А куда она могла уехать? Ты что — бредишь?

Максим недобро усмехнулся:

— И ты скрываешь? Эх вы, моралисты!

— Что ты плетешь? Ты, никак, болен? Или того… хлебнул на радостях? Слава, что с ним? Гляди, какие у него глаза… Он пьян, честное слово!

— Ха-ха! Я и был пьян вчера… Пил в ресторане… И дрался. — Максим ухмыльнулся. — Да, набил морду одному типу. Чего испугались? Эх вы, женатики!

— Слушай, ты что валяешь дурака? — серьезно спросил Славик. — Пришел сюда паясничать?

— Я не паясничаю. Я говорю то, что было. Скажи, Галя, где Лида?

Галя пожала плечами, все еще тревожно поглядывая на Максима..

— Откуда я знаю? Она не была у нас уже дня четыре… Разве ты не узнал про нее дома? Странно…

— Ты в самом деле не знаешь?

— Даю честное слово! Я ничего не понимаю, что там у вас произошло.

Славик и Галя переглянулись. Лица их стали очень серьезными.

То, о чем рассказывал Максим, так не соответствовало всей их обстановке, всему по-детски веселому уюту их маленькой, тесно заставленной вещами комнаты с высоко взбитыми подушками и подушечками на кровати, старым диванчиком, четырьмя стульями, столиком посредине, с висевшим над ним шелковым розовым абажуром, радиоприемником «Рекорд» в уголке, дешевенькой этажеркой с книгами и множеством других недорогих стандартных вещей.

Видно было — Славик и Галя только устраивались после недавней свадьбы, обзаводились вещичками и очень дорожили всякими мелочами, которые так милы и кажутся такими важными в первую пору супружеской жизни. И нет ничего дороже этих впервые на собственные деньги приобретенных вещей; все купленное в более поздние сроки, лучшее и дорогое, уже не кажется таким милым и значительным.

— Так где же ты пил? Где дрался? Почему уехала Лидия? И что говорил тебе директор? И как ты получил обратно путевку? — допытывался Славик. — Рассказывай же наконец.

И Максим под изумленные возгласы Гали, под сосредоточенно-глубокомысленное молчание Славика рассказал о встрече с Бражинским и его компанией, о знакомстве с Бесхлебновым и Аркадием, об их столкновении, о том, как ударил Леопольда и как колебался — уезжать или не уезжать из Москвы, и как наконец твердо решил потребовать путевку.

Умолчал Максим лишь о встрече с Кудеяровой (он не хотел открывать своей прошлой любовной тайны), о том, как сделал Лидии предложение, и о своем разговоре с Серафимой Ивановной. Любопытная Галя с хитрой настойчивостью выспрашивала, что произошло у него с Лидией, почему она так неожиданно уехала, но Максим, хмурясь, только отмахивался:

— Что тебе сказать? Капризная, своенравная девчонка Лидия — вот что.

— Помочь тебе? — лукаво щуря быстрые черные брови, спросила Галя.

— Помоги, если сможешь, Галя. Узнай, пожалуйста, — горячо попросил Максим. — Серафима Ивановна тебе скажет… Не знаю, почему она от меня скрывает.

Галя засмеялась:

— Неужто не знаешь?

— Не знаю, — ответил Максим. — Вы, женатые, более опытные, может быть, знаете, почему девушка спасается от парня бегством, а мать скрывает, куда.

— Эх ты, кавалер де Грие, — вмешался в разговор Славик. — Как все у тебя запутанно получается. Сам выдумываешь для себя какие-то кроссворды. У нас все проще было. Галя, не так ли? — улыбаясь, спросил Славик у своей юной подруги.

— Да, мы договорились обо всем быстро, — звонко засмеялась Галя.

И Максим позавидовал ясности их отношений, их увлечению своим, словно кукольным, домашним мирком. Он всегда чувствовал себя в квартире Стрепетовых уютно, спокойно и просто. Маленькая семья их жила дружно. Отец Славика, Григорий Нефедович, техник-проходчик Метростроя, и мать, Арина Митрофановна, добродушная толстушка со сморщенным задорным лицом и черными, все еще молодо поблескивающими глазами, были жизнерадостные люди. Что бы ни случилось, какая бы неприятность ни явилась в дом, они встречали ее стоически спокойно. Максим знал: в минувшую войну Стрепетовы пережили большую беду — потеряли на фронте старшего сына Михаила, а сестра Арины Митрофановны в первый месяц войны, спасаясь на Казанском вокзале от бомбежки, попала под вагон электрички и погибла. Сам Григорий Нефедович почти всю войну прошагал в боевых походах от Волги до Берлина, трижды был ранен. Немало трудностей пережила семья Стрепетовых и в первые послевоенные годы.

Максим собрался уходить. Славик сказал назидательно:

— Ты со своими переживаниями и похождениями не забывай, что нам уже надо готовиться к отъезду. Раз решили вместе, стало быть, вместе. И не поддавайся на обывательские уговоры. Не слушай — всяких шалопаев, вроде твоего Бражинского. А этот Аркадий, видать, — ядовитая гадина. Это, друг мой, не просто болтун. Надо разоблачить его и всю их шайку.

Максим ушел от Стрепетовых немного успокоенный, но, как только остался один, бурные противоречивые мысли и нерешенные «кроссворды» и «ребусы», как их назвал Славик, вновь завертелись в его голове…

18

На цыпочках, чтобы скрыть свой приход от матери, Максим прошел к себе, а потом так же осторожно прокрался в кабинет отца. Мать была занята с Перфильевной на кухне. Она еще ничего не знала о случившемся в институте. Но она услыхала, как сын возвратился, и не встретила его только потому, что все еще сердилась на него за вчерашнее.

Максим подошел к окну. В синих сумерках могуче и устало после трудового дня вздыхала Москва. Дальние огни колебались и дрожали, как степные, видные на многие версты костры на ветру. Рои малиновых светлячков — стоп-сигналов автомашин — летели вверх и вниз по Кутузовскому проспекту.

Грозовые, цвета морской воды, со стальным отливом по краям облака сдвинулись над юго-западной окраиной. В них все еще суетливо мигали молнии. Максим глядел на облака, и мысли его устремлялись в лесное Подмосковье, к задумчивым березовым рощам, к темным ельникам, к тихим селам и дачам — там где-то была Лидия. Все его существо было полно ею. Никакие уговоры Серафимы Ивановны не убедили его в необходимости отложить свадьбу.

Галя Стрепетова, конечно, узнает у Серафимы Ивановны, куда уехала Лидия, и скажет ему завтра. Тогда он поедет к ней, в деревню, разыщет ее, и там они окончательно обсудят, что делать дальше.

В кабинете бродили сумрачные тени, изредка разгоняемые отсветами фар автомобилей, пробегающих где-то внизу, в каменном ущелье улицы. Максим сидел, боясь пошевелиться, чтобы не услышала мать или Перфильевна и, войдя, не помешали думать о Лидии. Она проплывала в его воображении, подобно световому блику на стене комнаты, и то улыбалась, то гневно хмурилась. Иногда ему казалось, он чувствует прикосновение ее рук, тепло ее губ.

Он терзал себя раскаянием, что не продлил счастливых минут, а, наоборот, подтрунивал над ее сокровенным, все еще непонятным ему душевным миром. Как ему хотелось проникнуть в ее душу, разгадать ее! Сначала он не понимал, чего ищет Лидия, какой смысл таился в ее исканиях. Но вскоре, сам того не замечая, оказался под ее влиянием. Он противился, грубил, посмеивался, а любовь изменяла его самого.

Максима охватило странное чувство, похожее на нетерпение, когда человек слышит далекий, настойчивый призыв к чему-то важному, но еще не отдает себе отчета, что это за призыв. Он вскочил с дивана и вновь подошел к окну. И опять он увидел почти черные облака и в них — немые, без грома, золотисто-розовые отблески молний. Они представлялись Максиму по-новому величественными и таинственными. Там, где проносилась гроза, возможно, была Лидия. И облака казались поэтому еще более прекрасными; их формы незаметно менялись, превращаясь то в горы, то в сказочные дворцы. Дождь, теплый, густой, какой бывает только летом, шел там, и лес под тяжелыми каплями, наверное, шумел, и сочная трава и цветы пахли так, как пахнут они только в грозовые ночи…

Максим даже затаил дыхание от удивления, от какого-то огромного, потрясшего всю душу чувства. Впервые мир рисовался ему таким безгранично широким и непостижимо прекрасным. И как же он не хотел замечать этого раньше, не понимая того, о чем часто говорила Лидия? А ведь она говорила именно об этом, она это уже понимала.

Он открыл форточку, и свежий, пахучий воздух, какой бывает после проливного дождя, хлынул в комнату. Максим жадно вдыхал его и чувствовал: легкие раздуваются, будто мехи. Ему хотелось как можно больше вобрать этого воздуха.

Прошло немало времени, пока Максим успокоился. Он включил свет, прошелся по кабинету, остановился у отцовского письменного стола.

При электрическом свете кабинет отца словно обнажился и казался давно опустевшим, заброшенным.

В прихожей послышались стук, знакомые шаги, голос отца и еще чей-то веселый густой баритон. Максим вздрогнул, вспомнив, что его ждало объяснение. Но кто пришел с отцом, чей это голос? Максим хотел незаметно проскользнуть в свою комнату, а потом совсем уйти из дому, но отец и незнакомый гость, полный, осанистый, уже стояли у двери в гостиную, и Гордей Петрович заметил сына.

— А-а… Ты дома… Отлично. Мне надо с тобой серьезно поговорить, — холодно сказал Страхов.

19

Толстый мужчина с розовым благодушным лицом оценивающе взглянул на Максима:

— А вырос твой сынок, Гордей… Вишь, какой стал… Красавец! Хороший сын, хороший…

— Макс, разве ты не помнишь, кто это? Семен Григорьевич Аржанов, — хмурясь, представил гостя Страхов. — Тот самый, которого ты так подвел, да и меня тоже.

— Что ты, Гордей, — замахал рукой Аржанов, отдуваясь. — Радоваться должен, хвалить, качать такого сына, который пренебрег хлопотами родителей и сам хочет выбиться на самостоятельную дорогу…

Аржанов улыбался, обнажая золотые зубы, и от улыбки полные щеки его, казалось, лоснились. Он весь сиял благополучием, как бы воплощая в себе жизнерадостность и добродушие, и Максим не мог понять, искренне хвалит он его или скрывает за похвалой иронию.

— Пустяки, — говорил Аржанов и все время пристально поглядывал на Максима своими неопределенного цвета, прозрачными глазами, в которых трудно было уловить, о чем в действительности думал и что чувствовал этот человек.

Максим вспомнил, что очень давно, когда еще учился в школе, видел Аржанова несколько раз на даче отца.

Теперь же, после того как Аржанов принял участие в его судьбе, он чем-то неуловимым поразил его. Разговаривал он очень весело — этак душа нараспашку — и все время как будто льстил отцу, говоря только приятное ему. У него был круглый, солидно выпяченный живот, руки пухлые, с короткими, но удивительно проворными пальцами. Они то перебирали борт коричневого пиджака, то трогали кончик тонкого острого носа или губу, словно пытались что-то схватить на лице, а может быть, удержать лишнее, готовое сорваться с мясистых губ слово.

Гордей Петрович и гость уселись обедать. Максим хотел уйти, но отец остановил его:

— Ты останься. Уж будь любезен — повремени.

Аржанов опять вступился за Максима:

— Что ты, Гордей. Ты уж не кори сына. Поступок его честный, правильный.

— Все это, конечно, так, — согласился Гордей Петрович, — но ставить и меня и тебя в дурацкое положение… Мог же он, прежде чем идти в институт, посоветоваться со мной.

— Я был у тебя, папа, — пробормотал Максим.

— Где ты был?

— В управлении. В твоей приемной.

— Почему же я тебя не видел?

— Ты куда-то спешил, и я не решился…

Лицо Страхова отразило возмущение и гнев.

— Что это еще за новости — ходить в учреждение по домашним делам?

Валентина Марковна, суетившаяся у окна, боязливо смотрела на сына. Губы ее были сжаты: она уже все знала.

— Ладно, иди. Потом поговорим, — махнул рукой Страхов.

Оскорбленный тоном отца, Максим ушел к себе. Он чувствовал себя мальчишкой, ждущим наказания, привязанным к отцу и матери прочными, как в детстве, узами. Он слышал, как разговаривали в столовой отец и Аржанов, как они о чем-то спорили, упоминали его имя. В этот спор изредка вкрадывался тихий голос матери. Судя по веселому голосу и смеху Аржанова, тот продолжал защищать Максима, а мать все извинялась и жаловалась на его упрямство.

«И чего она так унижается?» — с негодованием думал Максим.

И опять им начали овладевать злость, нежелание кому-либо покориться.

Наконец Аржанов ушел, и Максим замер, услышав за дверью быстрые шаги отца.

— Ну-с, натворил ты дел, черт бы тебя побрал! — входя, гневно заговорил Страхов. — Кто тебя дернул идти к директору?!

— Папа, ты же сам советовал: ехать надо, — сдержанно ответил Максим.

— Советовал, советовал… — передразнил, отдуваясь, Гордей Петрович и тяжело плюхнулся на диван. — Ты мог сначала позвонить. Я бы сам уладил дело. Как ты не понимаешь, что скомпрометировал отца, а еще взрослый человек!

— Я понимаю одно, папа: это — протекция… блат, как у нас говорят, — негодующе повысил голос Максим. — От меня все отвернулись, как только узнали.

— От него отвернулись! — вскричал Гордей Петрович. — А мне, думаешь, ловко от всей этой истории? Узнали в министерстве и в институте, что это по моей просьбе. Аржанов тоже звонил, просил… И вот: на тебе! Из института звонят, посмеиваются: «Напрасно хлопочете — ваш уважаемый сын рассудил правильнее». Скандал! Аржанов делает вид, что все это ерунда, а сам обиделся. Черт знает что!

— Я в этом не виноват. Я давно говорил — не надо никакого Аржанова, — угрюмо твердил Максим.

— Ишь ты! Не надо! А я разве хотел? По мне хоть на луну лети. Скорее определишься и узнаешь, почем фунт лиха! Из-за матери вышла вся эта кутерьма. Закатила истерику. Ты спал, а я с ней возился чуть ли не до рассвета. «Не отпущу сына, он у нас единственный». И пошла, и пошла. А утром сама поехала к Аржанову.

Гордей Петрович вздохнул, ероша обильно высветленные сединой волосы.

Максим смотрел на отца и не узнавал его. Перед ним сидел человек, до предела усталый, придавленный грузом многих забот и дел. От властности, которая так неприятно удивила его в приемной управления, не осталось и следа. Плечи обвисли, лобастая голова сникла на грудь, вдоль отвисших щек резче выступили морщины, углы губ опустились.

— Пап, извини, я не хотел причинить тебе неприятность, — стал оправдываться Максим. — Но как же быть? Я вчера перечитывал твои заметки, те, что в сумке. Про старое… — Он горячился все более, торопливо нанизывая слова. — Тебе тогда было столько лет, сколько мне теперь. Ты был комсомольцем. А я кто? Ведь я тоже… Тогда, конечно, было труднее, я знаю. И вот теперь… ты говоришь совсем другое. Я тебе верил. Если бы не ты, я, может быть, совсем иначе поступил и согласился бы на уговоры мамы. Мне самому сначала хотелось остаться в Москве. Я колебался… Но ты… ты… Значит, и ты не уверен, что мне надо ехать туда, где потруднее? Значит, что-то и в тебе изменилось за это время, да?

Договаривая последние слова, Максим остановился перед отцом и смотрел на него в упор полными укора, выпытывающими глазами. Только теперь Гордей Петрович увидел перемену в сыне. Она его ошеломила. Перед ним стоял не прежний тонкошеий юнец, всегда почтительно выслушивающий каждое его слово, а взрослый мужчина, ощутивший свою волю. Он в чем-то упрекал, чего-то требовал, с чем-то не соглашался.

— Позволь! — сдвигая брови, остановил сына Гордей Петрович. — Яйца курицу хотят учить? Ты с кем говоришь?

— Папа, я много думал в эти дни, — не слушая и все более горячась, продолжал Максим. — Я хотел с тобой посоветоваться. Мама ничего не понимает. Ей бы только угождать, ни в чем мне не отказывать, а разве только это нужно, папа?! Ведь мне скоро уезжать, а ты даже не находишь полчаса потолковать со мной как следует. Ты даже не заметил меня, когда я ждал тебя в приемной.

Гордей Петрович склонил голову, поколебленный в своем намерении строго отчитать сына.

— Да, не видел… Отбивался от посетителей… Не заметил сына… Дела, дела… Холодильники, телевизоры, радиоприемники… — Гордей Петрович горько рассмеялся. — Сына родного не заметил. А как же тетрадочки, блокнотики, полевая сумка? — Он будто разговаривал сам с собой, совсем иным, обмякшим голосом. — Ты скажи, Макс, что тебе еще надо? О путевке договорились — получай и езжай куда хочешь. Поводырей тебе не нужно. Денег? На первый случай, пока устроишься, и денег дам.

Максим широко открытыми глазами удивленно и прямо смотрел на отца. В них был напряженный вопрос: действительно, что ему еще нужно? Он и сам не мог точно ответить — что, но чувствовал неудовлетворенность, какую-то тяжелую неясность… Упоминание о деньгах рассердило его.

— Папа, мне деньги не нужны, — сказал он. — Я получу подъемные.

— Тогда что же? Что? — устало спросил Страхов.

На лице Максима отразилось напряженное раздумье.

— Мне трудно объяснить, — с усилием выговорил он. — В последние дни я и сам не понимаю, что со мной. Мне бывает очень трудно, ты понимаешь? У меня такое ощущение, будто я получил диплом инженера и не знаю чего-то главного.

Гордей Петрович вздохнул:

— Ну, это знакомое дело. Приедешь на место, поработаешь — и все станет ясно.

— Мне кажется, ты и мама не научили меня чему-то очень важному, без чего нельзя начинать самостоятельную жизнь, — морща лоб, сказал Максим.

— Чему же это? — спросил Страхов.

— Я и сам не знаю. Некоторые мои товарищи говорят, что мне трудно будет работать… Что меня излишне холили… Папа, как это произошло, что я стал такой, а? Ведь ты был в мои годы совсем, другим.

Гордей Петрович усмехнулся:

— Ты спрашиваешь, почему ты стал таким, — а я себя спрашиваю: что сталось со мной? Почему я уступил матери? Как это произошло — ты у нее и спроси.

— Значит, и ты не прав, отец?

— Знаешь что, Макс! — резко оборвал сына Гордей Петрович и встал. — Прекрати философию и всякую психологию. Хватит! Диплом и путевка у тебя в кармане. Покупай билет и — с богом! Могу только пожелать успеха. — Страхов потер ладонью широкий лоб, как бы припоминая что-то, и вдруг спросил: — Окажи, а за что ты избил Леопольда Бражинского?

Максим ответил не сразу:

— Это длинная история…

Он опять ощутил какую-то разобщенность с отцом и подумал что после всего сказанного тот вряд ли одобрит его поступок.

— Мать сказала… Леопольд оскорбил тебя. И что-то насчет комсомола… Верно это?

— Верно.

— Гм… Одно могу сказать: это не метод защиты чести комсомола. Такие случаи рассматриваются теперь как самое обычное хулиганство, как неумение вести себя на людях. Ясно?

— Папа, но ведь Леопольд мерзавец! — вскричал Максим.

— Ну и что же? Леопольд и его папаша, конечно, дрянь, которую надо выметать железной метлой, но тебе трогать Леопольда не следовало бы. Особенно теперь, перед отъездам. Он способен, как и его достопочтенный родитель, на всякую пакость. И наводить порядок в нравственности Бражинских не так надо. И хотя ты хлобыстнул Леопольда, защищая свое достоинство, но все-таки учти на будущее: наскоками действовать не следует.

— Отец Бражинского такой же подлец? — спросил Максим.

— Жулик, и довольно крупный, хотя и не доказанный. Вот стараюсь доказать, — угрюмо пробормотал Гордей Петрович.

Он направился к двери и у самого порога обернулся:

— Да… Насчет того, много или мало учил я тебя главному… И такой ли ты слабый, как тебе говорят… Может быть… Тут больше мать старалась… Но и я, наверное, многое проглядел… А у тебя своя голова на плечах, и ты сам должен во всем разобраться. Ясно? И блокнотики мои с записями все-таки прихвати на дорогу. Когда будет трудно, почитай. Мне самому не вредно иногда кое-что вспомнить… — И, кивнув сыну, Гордей Петрович вышел.

20

Наутро Максим встал рано и, не позавтракав, все еще избегая встреч с матерью, помчался к Стрепетовым.

Галя встретила его с недоумением:

— Так рано? Уж очень ты быстрый. Я еще не ездила к. Нечаевым и ничего не знаю.

Максим печально склонил голову. На побледневшем лице были заметны следы бессонной ночи.

— Эх, ты, — шутливо и сочувственно оказала Галя. — Погоди хоть до вечера. Я сегодня же узнаю.

В комнату вошел Славик в голубой, тщательно отглаженной тенниске, свежевымытый, розовощекий, ясноглазый. В руках он держал еще теплый румяный батон: бегал в хлебный магазин.

— О! Ты уже здесь! — обрадованно вскрикнул Славик. — Садись — будем завтракать.

— Нет. Я пойду, — угрюмо ответил Максим.

— Да что с тобой? Чего ты переживаешь? Плюнь — все уладится. И Лидия найдется. И поженим вас до твоего отъезда, честное слово, — засмеялся Славик.

Галя суетилась у стола, приготавливая завтрак.

— Завтракать, завтракать! — весело пригласила она.

— Вечером зайду, — сказал Максим.

Он шел по улице совсем расстроенный. Вдруг вспомнил о Бесхлебнове. Вот бы с кем поговорить! Все эти три дня Максима очень тянуло к нему. Но он не знал, где живет новый приятель. Элька Кудеярова, конечно, знает. Кстати, она сможет рассказать, что потом было с Леопольдом и что этот тип замышляет против него.

«Леопольд и папаша его — дрянь, — вспомнил он слова отца. — А вдруг я опять наткнусь на их компанию?»

И Максим заколебался, но все, же решил поехать в театральное училище.

В студии был перерыв. Женщина-вахтер в обшитой желтыми галунами форме на просьбу Максима вызвать Елену Кудеярову презрительно оглядела его с ног до головы, ответила отрывисто-грубоватым говорком:

— Уже десятый раз вызываю эту Кудеярову. Ходите тут — не даете девочкам заниматься.

Кусая губы, Максим нетерпеливо прохаживался по залитому, несмотря на — дневное время, электрическим светом коридору студии. Даже сюда проникал с театральной сцены застарелый запах кулис и обветшалого реквизита.

Эля выбежала раскрасневшаяся, с сияющими глазами, в старинном платье крестьянской девушки, в пунцовом сарафане и бутафорском кокошнике.

Максим даже не узнал ее вначале: смазливое, подрумяненное лицо светилось наигранной стыдливостью и лукавством. Максим опасался встретить Элю разгневанной за учиненный скандал, но увидел в глазах ее только удивление.

— Ты?! — негромко вскрикнула она. — Как это занесло тебя в наше святилище? — Кокетливо пожимая округлыми плечами, не давая Максиму опомниться, она отвела его в полутемный угол коридора, спросила: — Соскучился? Вспомнил? Вот умница! — Она сжимала его руки, заглядывала в глаза.

— Погоди, — мрачно предупредил Максим и сразу перешел к делу: — Что Леопольд?

Элька сделала невинные глаза:

— А что? Ничего!

— Не обижается?

Кудеярова заговорила полушепотом, как будто заискивая и подделываясь под его тон:

— Ты правильно его стукнул. Я была в восторге, когда он вернулся с синей шишкой. Он нахал и страшно надоел с этим своим Юркой. Просто бездельники какие-то. И совсем распустились…

— Ну, и что он? Собирается жаловаться? — допытывался Максим.

— Не будет он жаловаться. Он трус, у них самих рыла нечистые. Но он поганый… И не связывайся с ним. — В голосе Эли звучала искренность. — Миленький, как я рада! Ты, конечно, придешь к нам? Придешь? — настойчиво просила она.

— А как же Бесхлебнов? — насмешливо щурясь, спросил Максим. — Ведь он твой жених.

Эля заиграла длинными, загнутыми кверху ресницами, засмеялась. И странно было слышать этот смех из уст миловидной девушки-крестьянки.

— Мишка — жених? Ха-ха! Ты же знаешь, он не герой моего романа. Ведь это утюжок… Монстрик!

— Ладно! — сурово оборвал Максим. — Ты дай мне его адрес. Мне очень нужно. Я тороплюсь.

— Так ты придешь? — заговорщицки, шепотом спросила Эля, обдавая Максима запахом румян. — Мои старикашки уедут на дачу. Неужели ты забыл, как нам было хорошо? — И она прижалась к нему высокой упругой грудью.

Максим отвернулся, повторил:

— Дай адрес Бесхлебнова.

Элька изменилась в лице:

— А вы с Мишкой и в самом деле невежи и шакалы. Пожалуйста, вот тебе адрес. Он мне не нужен. Можешь ему кланяться. И скажи: он такой же свинья и чурбан, как и ты… И мне чихать на его героизм.

— Хорошо. Передам. До свидания.

Максим повернулся, чтобы уйти, но Элька вцепилась в его рукав. Из-под раскрашенного под парчу кокошника зло засверкали ее ясные, притворно невинные глаза.

— Ты что? Неужели никогда не придешь?

— Никогда, — твердо ответил Максим.

— Лидия? Да? — ревниво спросила Элька.

Максим не ответил. То смутное и нечистое, что было у него с Кудеяровой два года назад, казалось теперь ему особенно постыдным. И театральная красивость ее была для него в эту минуту особенно неприятной.

Голос ее стал заискивающе-ласковым.

— Ты и на спектакль не придешь? — Кукольное личико ее пылало обидой от полного невнимания к ее сценическому дебюту. — Ведь я играю в «Каширской старине». Смотри, какой у меня костюм, — смиренно добавила она и даже сделала перед ним легкий, грациозный пируэт.

Максим не взглянул на нее, направился к выходу.

— Какой же ты нахал! — со злыми слезами в голосе крикнула Элька.

Суровая вахтерша сокрушенно покачала головой не то вслед Максиму, не то осуждая молодую актрису.

21

Максим прошел по гнущимся доскам через глубокие траншеи с уложенными в них газовыми трубами и, войдя в дверь старого дома, очутился в сырой и мрачной лестничной клетке. Домоуправление, видимо, смотрело на этот дом как на обреченный; его давно не ремонтировали, не штукатурили, стены покрылись серо-зеленой плесенью, потолки в лестничных перекрытиях обвалились, но на почерневших дверях, рядом с почтовыми ящиками, все еще значились фамилии жильцов, а под кнопками звонков указывалось, кому и сколько раз звонить.

Он неуверенно нажал кнопку. Дверь отворилась, и на пороге появилась опрятно одетая пожилая женщина с поблекшим лицом и бирюзовыми глазами, очень похожими на глаза Миши.

Откуда-то из глубины полуподвальной, неярко залитой дневным светом комнаты метнулась знакомая коренастая фигура. Максим опомниться не успел, как сильные руки уже сжимали и трясли его, а дружеские шлепки так и сыпались на его спину.

— Нашел? Вот молодчага! А я тогда за этой кутерьмой даже забыл пригласить тебя и адреса не дал. Только после вспомнил. Вот здорово, что пришел. Честное слово, ты настоящий парень, — широко улыбаясь и увлекая Максима в комнату, добродушно басил Бесхлебнов. — Живем мы с мамашей не ахти как просторно, зато вполне самостоятельно.

— Ах, балагур, ты уж молчи, — вмешалась женщина. — Тебя на шестик посади, и то песни петь будешь.

— И буду. Познакомься, дружище. Это моя мама — Елена Дмитриевна… Была когда-то, как у лермонтовского купца Калашникова, Алена Дмитриевна, даже в Елоховскую церковь ходила, а теперь образумилась.

— Ой, шутник! Он вас заговорит, — с ласковым укором глядя на сына, произнесла Елена Дмитриевна и протянула Максиму сморщенную руку.

Жили Бесхлебновы в самом деле нешироко — маленькая, не более десяти квадратных метров, комната освещалась единственным низким окошком, какие бывают в полуподвальных этажах, другая (еще меньше первой) служила, по-видимому, спальней Елене Дмитриевне. Обе комнатки были устланы домоткаными дорожками и сияли чистотой. Тут же нашлось место и для диванчика, и для кровати, где, очевидно, спал Миша; на столике в углу приткнулся телевизор, ни вокруг стола — четыре стула, на стене — дешевые коврики, фотографии, две-три репродукции с картин — во всем опрятность, непритязательность.

Тоном избалованного, не ведающего нужды человека Максим сказал:

— Да, Миша, живешь ты действительно… скудновато…

— А что? — сияя светло-голубыми глазами и удивленно оглядываясь, беспечно спросил Миша. — Не нравится? А мы с мамашей привыкли, верное слово. Ведь я уже два года как в отъезде, а ей зачем много?

— Да тебе-то все равно, — махнула рукой Елена Дмитриевна и нахмурилась: замечание Максима о жилье ей не понравилось, впервые пришел и уже навел критику.

— Теперь вам обязательно дадут хорошую квартиру, — пообещал Максим так уверенно, словно сам заведовал распределением жилплощади. — Орденоносцам всегда дают в первую очередь.

— Как же, жди… Теперь орденоносцев — тыщи, всех сразу не ублаготворишь, — заметила Елена Дмитриевна.

— Может, и дадут, — простодушно улыбаясь, неуверенно согласился Миша. — Ежели предоставят, не откажемся, мамуня, а? Только ведь я вряд ли в Москве останусь. Разве я свою целинную судьбу на Москву променяю? Там у меня теперь и друзья и работа. Моряк как привяжется к морю — не оторвешь, так и меня от целины… — Миша плутовато взглянул на мать, подмигнул: — Я и женюсь там, семейный якорь брошу и тебя, мамуня, туда заберу…

Елена Дмитриевна отмахнулась:

— Потом видно будет. Лучше гостя привечай. — Она вышла в клетушку, заменявшую прихожую, откуда тотчас же запахло газом и послышалось звяканье кастрюль.

Максим и Миша примостились на диване. Максим с любопытством, как нечто диковинное, разглядывал Бесхлебнова. Миша все больше нравился ему, подкупал своей безыскусственной манерой говорить так, будто они знали друг друга давным-давно; нравились Максиму его небрежно-молодцеватые жесты, привычка часто лохматить растопыренными пальцами, как живой гребенкой, светло-русые непокорные кудри, а особенно — способность улыбаться весело и открыто, как бы призывая к соучастию в каком-то добром, хорошем деле.

Максим чувствовал себя в обществе нового товарища непринужденно. Они сидели на диване плечом к плечу и оживленно беседовали, но Максим все еще не говорил, зачем пришел:

— Кстати, у кого ты узнал, где я живу? — спросил Бесхлебнов.

— У Эльки, — пренебрежительно пожав плечами, ответил Максим. — Она велела тебе кланяться. За невнимание назвала тебя свиньей и чурбаном, а меня шакалом.

— Вот дура! — Бесхлебнов незлобиво засмеялся и пристально взглянул на Максима. — А ты… Вы давно знакомы?

Максим замялся, почувствовал, что краснеет.

— Недавно.

— Родители ее тут, на Бауманке, живут, — продолжал Бесхлебнов. — Можно сказать, соседи. Отец на заводе трудится, там, где и я работал. Я думал: скромная, порядочная девушка… одаренная. Одним словом, артистка. Ну и, как только приехал, сразу к ней с самыми серьезными намерениями. А вокруг нее уже крутится этот Аркадий. Теперь, конечно, вижу — неладно у нее с этим хлюстом. Я в ней окончательно разочаровался. Хотя она и готовится стать артисткой, а мещанка до мозга костей… Наряды, тряпки, кутежи, а души в ней — нисколечко. По-моему, пускай я тракторист или, допустим, простой слесарь, но я свое место в жизни знаю, верное слово. Для меня важно, чтобы вот тут и тут было… — Бесхлебнов ткнул себя пальцем в лоб, потом в грудь. — Главное, чтобы разум и сердце были. Ну а ты как с ними спутался? Парень ты как будто не шалтай-болтай…

— Да вот так… — смутился Максим. — Все это, конечно, глупости. Ерунда! Вообразили себя какими-то привилегированными, как этот Бражинский. Некоторые побросали учиться. Друг перед другом щеголяют, кто ярче да пошикарнее оденется. Ходят в «Националь» ужинать. Тут уж — у кого больше денег…

— Гм… деньги надо зарабатывать, — насупился Бесхлебнов. — .Это кто же тебе деньги-то выплачивает? Разве ты где-нибудь работаешь?

— Мне дают отец и мать.

— Да за что? — удивился Миша.

— Да просто так, на карманные расходы.

— Ну и много они дают?

Максим помялся, но тут же решил говорить правду, перед Мишей нечего было кривить душой; ему даже хотелось, словно в какое-то наказание за старые свои увлечения, до конца вывернуть душу наизнанку.

— Когда как… Ну, мне мать дает всегда рублей сорок — пятьдесят в месяц. Да еще мелочь, подарки всякие… Это помимо стипендии, которую я целиком расходовал на себя…

— Ого, брат! Это пятьсот рублей старыми? Да ты совсем капиталист, — засмеялся Бесхлебнов. — Да кто же твой батько? Министр, что ли? Или какой большой начальник?

— Да, отец мой — большой начальник. — Максиму не, хотелось говорить, какой именно. Он только повторил с гордостью: — Отец мой заслуженный человек. Он занимает ответственный пост.

— Так это же отец! Он заработал от государства! — воскликнул Бесхлебнов. — А при чем тут ты? Почему ты должен от него получать столько?

— Но я ведь учился. Мне нужны были деньги на ежедневные расходы, — попытался объяснить родительскую щедрость Максим. — Как же жить в Москве, особенно молодому человеку, без денег? Стипендии разве хватит?

— Хм… А как другие живут? — нахмурился Бесхлебнов. — Разве всем студентам родители могут столько давать?

— Ну, про то я не знаю. Я о себе говорю, — чувствуя все большую неловкость, сказал Максим.

— Удивительно, — повторил Бесхлебнов и опять пожал плечами. — Конечно, скоро ты будешь жить на свой заработок, тут ты волен сколько хочешь тратить. Но до этого ты вроде как без труда, сам не затрачивая своих знаний ни на копейку, всем пользовался. Зачем же тогда учиться — бери, пожалуйста, если дают, баклушничай.

В глазах Миши проглянула сердитая ирония. Максим не смог ответить ничего путного. Он был сбит с толку логикой рассуждений: Бесхлебнова и, стараясь перевести разговор на другое, спросил:

— А за что ты орден получаешь?

Миша потупился, махнул рукой:

— Э-э… долго рассказывать…

— Но все-таки… — Максиму было очень любопытно, что же совершил этот парень, с виду такой простой, скромный и медлительный, даже чуточку увалень. — Расскажи.

Бесхлебнов на минуту задумался, лицо его сделалось серьезным, ясные до этого глаза затуманились, взгляд стал каким-то отсутствующим.

— Что ж… Рассказать можно. Тебе это, пожалуй, будет полезно знать. Распространяться, как из Москвы уезжал, не буду. Приехали на место… Выгрузили нас среди степи — ни тебе жилья, ни кола, ни кирпичика. До ближайшего районного центра — сто двадцать километров. Одни юрты пастушеские дырявые стоят, в них мы и приютились. Ни воды тебе, ни топлива. Руководители встретили нас с музыкой, со знаменами, а о строительных материалах не позаботились. Снаряжайте, говорят, тракторы в районный центр за лесом, стеклом, гвоздями и все такое прочее. А уже сентябрь — по ночам зуб на зуб не попадает, дождики хлещут. Хлопцы и девчата попростуживались. Некоторые, кто послабее, уже готовы поворачивать оглобли. Но тут приехал один из района, прискакал верхом на коне, всем обличьем на Чапаева похож, командирует меня и напарника в райцентр с трактором за лесом. А тут полили дожди, дороги развезло. До райцентра мы еще добрались кое-как за пять суток, а обратно с прицепом не хватает духу. Застряну где-нибудь в степи на всю ночь, цокочу зубами, как волк, думаю: да на черта мне все это сдалось? Убегу обратно в Москву. Пропала, решаю, моя молодая жизнь. Работал я на заводе, горечка не знал, а тут погибай ни за что ни про что. Сознаюсь, поганые были у меня мыслишки. А как утречко забрезжит, солнышко проглянет, я колеса в прицепе подрою, опять на трактор — и пошел дальше. Десять суток пробивались мы с лесом, стали похожи на чумазых чертей, а когда подъехали к лагерю, ребята обрадовались и испугались: не узнали ни напарника, ни меня — черный я, бородищей оброс, одни глаза блестят. А новый Чапаев этот — настоящая фамилия его была Коротких — сибиряк, схватил меня и чуть не задушил от радости, верное слово. Вот каково, брат! Ну, тут взялись ребята за топоры да пилы, только щепки полетели. Четыре домика сварганили за месяц, поставили печи, — обосновались, перезимовали. Потом все стало к нам прибывать — и тракторы, и плуги, и сеялки, и комбайны, радио, электричество из района провели… Я тамошней земли своим трактором за одну весну чуть ли не две тыщи гектаров вспахал… Как только лето пришло, тут такая благодать началась. Окрепли все, как дубки, загорели, обжились… А какая пшеница потом вымахала, если бы ты видел, Максим! Глядишь на нее, а она волнами, волнами, как желтый шелк, верное слово. И конца ей, матушке, не видать. Ох, и уродилась же она в том году! Поработали мы здорово! Ну, а как орден и за что — тут уж я не могу сказать, правительству оно виднее.

Максим чувствовал, как то, о чем говорил Миша, волнует и зовет его куда-то на большой простор, к еще не узнанному и заманчиво-суровому миру, в котором рождаются такие люди, как Бесхлебнов, где вырабатываются сильные и мужественные характеры.

Уносясь воображением далеко за пределы Москвы, за синие, манящие горизонты, он с недоумением спрашивал себя, почему раньше сердце его было глухо ко всему, о чем сейчас рассказывал Бесхлебнов? Ведь он и о целине знал, и газеты читал, и не раз по радио слушал рассказы о героических подвигах целинников, но только безыскусственный рассказ Миши по-настоящему взволновал его.

Максима угостили портвейном «три семерки», после чего он пил чай с вишневым вареньем и ел какие-то, казавшиеся ему особенно вкусными, хрустящие на зубах ватрушки. Потом Миша стал показывать фотографии отца, токаря, погибшего во время Отечественной войны под Москвой. На одной фотографии Бесхлебнов был снят у станка еще до войны — обыкновенное, каких много, худощавое, тронутое морщинами лицо, аккуратно подстриженные жесткие усы, прямой, чуть напряженный взгляд; на другой, по-солдатски вытянувшись, стоял похудевший человек в необмятой, видимо только что полученной шинели, в больших кирзовых сапогах и в надвинутой на глаза каске.

Показывая эту фотографию, Миша сказал:

— Это отец перед отправкой на фронт, под Можайск. Я тогда только во второй класс ходил. Ты думаешь, почему я на целину поехал? — неожиданно сердито, с ноткой вызова спросил Бесхлебнов. — Я бы мог, конечно, не поехать. Я на заводе хорошо зарабатывал, к тому же — мать-старуха и так далее. Но и в войну у отца была моя мать да еще и я, глупыш желторотый, в придачу. А все-таки отец пошел добровольно в ополчение… Подумал я об этом и махнул прямо в комсомольскую организацию. Отец на фронт, в самое пекло уходил, а я теперь — на мирные поля, думаю, большая разница. Но потом я убедился: можно и на мирных полях многое сделать… А? Как ты думаешь, Максим, только не Горький? — шутливо толкнул Максима кулаком в бок Бесхлебнов.

— Мне, Миша, еще нечего об этом сказать. Я только начинаю вступать в жизнь, — размышляя о своей судьбе, ответил Максим.

Он уже готов был рассказать о переживаниях последних дней, не утаив даже того, что связывало его в прошлом с Элькой, об усложнившихся отношениях с Лидией, но усвоенная в кругу домашних скрытность во всем, что касалось личных чувств, удержала его от поспешной откровенности.

А Миша Бесхлебнов становился все душевнее, по-видимому, считая, что все сближающие шаги для самой тесной дружбы были сделаны.

— Ты, Максим не Горький, диковинный парень, — похвалил он Страхова напоследок, дружески похлопывая его по плечу. — Таким, извини, додиком показался ты мне вначале, тихоней, и вдруг, гляжу, этот де Бражелон уже задрал кверху ноги от твоего удара. У тебя старые счеты с ним? Заметил я — он все время как будто грыз тебя глазами. В самом деле, ты за комсомол его клюнул или случайно, по личному делу?

Максим нахмурился:

— Я и сам не могу понять, как это произошло. Никогда я не дрался и совсем, не собирался бить его. А когда Бражинский раз-другой задел мою душу, тут во мне как что-то перевернулось. И не думал я, что будет так обидно.

Бесхлебнов засиял:

— Ага. Обидно. Ну тогда ты еще человеком будешь. Главное, чтобы в душе пусто не было. Чтобы жило в ней самое дорогое, чего не хотелось бы отдавать кому-нибудь на поругание. А ведь у этих шалопаев уже ничего за душой нет. Им ничего не дорого на свете.

Провожая Максима, Бесхлебнов спросил:

— Будешь заходить? Отпуска у меня осталось не так много — недельки две.

— Зайду, — ответил Максим, по-новому глубоко радуясь в душе и испытывая еще большее недоверие ко всему, к чему был близок недавно.

22

У Леопольда Бражинского день начинался всегда одинаково. Просыпался он с чугунно-тяжелой головой не ранее полудня, долго валялся в постели, много куря и втыкая в стоявшую на полу пепельницу изжеванные окурки. Потом окликал домработницу и приказывал дать в постель кофе с лимоном. Он вычитал где-то, что пить по утрам кофе в постели — признак хорошего тона, своего рода аристократизм.

После кофе, полежав еще с часок, Леопольд вставал, брился обязательно электрической бритвой, плескался с полчаса в ванне, потом долго сидел перед зеркалом, растирая отечные мешки под глазами и выдавливая на длинном носу угри, тщательно стриг и опиливал пилочками ногти, оставляя ноготь мизинца правой руки нетронутым. Кто-то из друзей Бражинского сказал, что ноготь на мизинце должен быть не короче двух сантиметров, и Леопольд терпеливо добивался этого.

Позавтракав, он слонялся по комнатам, начиная испытывать одуряющую скуку. К этому часу в квартире Бражинских устанавливалась гнетущая тишина. Отец Леопольда, старый торговый работник Герман Августович Бражинский, в половине десятого уезжал на собственной машине в комиссионный магазин, торговавший главным образом антикварными, старинными фарфоровыми и бронзовыми изделиями, картинами и всякой диковинной, когда-то вытряхнутой из старинных московских особняков украшательской мелочью.

Леопольд не встречался с отцом по неделям. Мать, очень важная высокая дама с громадным бюстом, пышными рыжими волосами и туго затянутой полной талией, даже дома не снимавшая с себя золотых украшений, неслышно, словно крадучись, ходила по комнатам, все время переставляла бронзовые и фарфоровые статуэтки и вазы, заполнявший все четыре комнаты хрусталь баккара, который сверкал, точно осколки льда на солнце. От чрезмерного изобилия вещей в квартире Бражинских всегда стоял тяжелый сумрак и тот особенный затхлый запах, какой всегда скапливается в скупочных магазинах.

Марина Кузьминична превратила свою квартиру в некое подобие капища вещей-идолов, поклонение которым возвела в степень культа. С утра и до ночи она думала и говорила только о вещах, о их красоте и стоимости.

Голос у нее грубый, басовитый. Она не разговаривала, а словно командовала, называя мужа Авгушкой, судака — почему-то чудаком, бронзу — бронжой…

— А я нонче еще одну бронжу купила, — обычно хвалилась она перед пришедшей гостьей и показывала вазу или кофейный позолоченный сервиз.

Леопольд, пользуясь тем, что мать и отец не обращали на него внимания, давно предался лени и как бы узаконенному безделью. Безделье стало для него чем-то вроде занятия, он к вечеру уставал от него, испытывая раздражение и вялость. А хмельные еженощные «радения» вытравили в нем последние душевные силы, очень часто он чувствовал себя разбитым и слабым, как больной старик.

Иногда он как бы спохватывался и говорил матери, что готовится поступить в какой-то вуз, но через час и мать и сам Леопольд забывали, в какой именно.

У Леопольда в личном пользовании был «Москвич», подаренный ему отцом в день окончания десятилетки. Часами Леопольд катался по Москве, возил на отцовскую дачу свою компанию. На даче он и его друзья нередко устраивали кутежи, после чего, подражая старым, дореволюционным кутилам-купцам, предпринимали хулиганские вылазки, или, как они их называли, «бузокроссы»…

Прошло четыре года, а Леопольд все еще не удосужился подумать, чем ему заняться. Аттестат зрелости пылился в ящике стола среди заграничных открыток и фотографий знакомых девушек. Так день за днем, месяц за месяцем незаметно уходила его молодость, выветривались полученные в школе знания.

Прокрутив после завтрака несколько надоевших пластинок с модными фокстротами, Бражинский обзванивал таких же, как и сам, бездельников, условливался о месте встречи и надолго уходил из дому. Днем они собирались у кого-нибудь из приятелей, много пили, смаковали рассказы о заграничной, будто бы сверхвеселой жизни, о западных музыкальных новинках, учились танцевать рок-н-ролл, а по вечерам уезжали в давно облюбованные рестораны. После полуночи заканчивали попойку обычно у Аркадия. У него были свои последователи и ученики, и среди них самый последовательный — Леопольд Бражинский. Он, пожалуй, более всех усвоил заповедь своего учителя — ни во что не верить, все отрицать, все оплевывать.

Повседневная трудовая жизнь миллионов людей, их успехи, радости и заботы — все, чем жила страна, не интересовало Бражинского и его друзей. Мало того, всех людей, которые работали, служили, по утрам спешили на фабрики, заводы и в учреждения, всех, кто своими руками что-либо производил, обрабатывал землю и добывал хлеб, они презирали, называли серяками, утюгами, смердами и тому подобными кличками.

К Максиму Страхову, своему прежнему другу, Бражинский чувствовал жгучую ненависть. Год тому назад Максим шагнул было в болото, но удержался; он остался в комсомоле, преодолел натиск Леопольда, засел за работу, защитил дипломный проект. Все попытки Леопольда увлечь Максима дальше на пагубный путь встречали сопротивление. Наконец жертва окончательно вырвалась из его рук.

Вот уже несколько дней Леопольд обдумывал, что предпринять, чтобы погубить Максима. Подкараулить его где-нибудь на малолюдной улице и вместе с такими же, как и сам, отщепенцами наставить шишек, казалось ему примитивом, методом глупых хулиганов. Леопольд считал себя намного выше таких низкопробных типов. Надо было придумать месть более тонкую и не менее разящую, чем удар из-за угла…

И Леопольд придумал…

23

Максим встал с постели, когда еще все спали. Чтобы избежать расспросов матери и Перфильевны, он оделся и вышел из дому. Его била лихорадка нетерпения. Накануне вечером он узнал наконец от Гали, куда уехала Лидия. Это было не так далеко — всего в полутора часах езды поездом по Белорусской дороге.

— Секрет тут невеликий, — посмеиваясь, сказала Галя. — Серафима Ивановна права. Она — мать, без памяти любит дочь, вся жизнь для нее в ней, и она должна хотя бы немного поразмыслить о твоем предложении. Ведь ты прибежал к ней как угорелый и разговаривал очень глупо, сознайся. Она все мне рассказала…

Вспоминая эти слова Гали, Максим был убежден, что все были против него в заговоре, чтобы помешать его счастью с Лидией. Чуть ли не бегом кинулся он к троллейбусной остановке. На дачу и вообще в окрестности Москвы он всегда выезжал на отцовской «Победе», но сегодня, чтобы не открывать домашним причины своего раннего ухода из дому, решил ехать поездом.

Было только пять часов, но солнце уже встало над Москвой во всей летней красе. Зарумянились стены домов, огненно засверкали окна. Обычная утренняя дымка быстро рассеялась, ее словно разбавили вишневым соком, даже асфальт порозовел.

Максим никогда не вставал так рано. Свежесть утра напоила его бодростью. От политых улиц подымалась прохлада.

…Он вышел из вагона на дачном полустанке. Утро совсем разгулялось. Солнце уже начинало припекать. День обещал быть знойным. От сосен, укрывавших дачные домики, остро пахло скипидаром. На шестах скворечен посвистывали скворцы, в голубятнях мирно гудели голуби. Где-то в заоблачной выси, оставляя белый шлейф, с грозовым шумом пронесся невидимый глазу реактивный самолет. В солнечном дрожащем разливе синел березовый лес. И такая тишина пласталась над полями и лесом после московской сутолоки, что у Максима начинало звенеть в ушах.

Выйдя за станционные постройки, он остановился, вздохнул всей грудью. Чувство радостного покоя и вместе с тем какого-то нового, не испытанного еще волнения как будто отрывало его от земли, делало невесомым. Здесь, где-то близко, была Лидия. Дачные уютные домики, цветущие в палисадниках липа и жасмин, сосны и березы, зеленые лужайки — все, казалось, было полно ее присутствием, ее дыханием.

Максим робел при одной мысли о встрече с нею. Как-то она встретит его — рассердится, удивится? И как отнесется к его нежданному посещению загадочная тетка? Он почему-то представлял ее себе еще более строгой, чем Серафима Ивановна. Он долго кружил между дачных, похожих друг на друга домиков, забрел даже на чью-то усадьбу, и его облаяла громадная, свирепого вида овчарка.

Наконец он нашел то, что искал. Это был не дачный, словно разграфленный по линейке поселок, а часть деревушки, прилегавшей к неширокому ручью, за которым по склону начинались колхозные огороды и лес.

Максим нерешительно стоял у покосившейся, сбитой из тонких жердочек калитки. В глубине двора виднелся бревенчатый домик деревенского типа, весь, словно зеленым пологом, укрытый свисающими чуть ли не до земли ветвями старых берез, кустами смородины и малины. У домика были разбиты грядки с разной овощью, с зацветающим алым маком и гладиолусами, за ними раскинулся негустой яблоневый сад. Старые деревья, наполовину усохшие, чередовались с молодыми стволами, аккуратно подбеленными.

Двор выглядел очень уютным, располагающим к отдыху — на всем заметны следы трудолюбивых рук, но никого из хозяев не было видно. Маленькие окна с геранью и нитяными занавесками глядели строго и независимо, как бы оберегая покой тихих, незаметных обитателей.

Максим все еще не решался войти или окликнуть хозяев. Сердце его неистово колотилось. «Она здесь, она здесь», — повторял он про себя.

Ему захотелось собрать свои мысли, подготовить себя к встрече. Не мог же он вот так просто зайти и брякнуть: «Здравствуйте! Вот я пришел!»

О чем он будет говорить? Чем объяснит свой приезд?

Воровски озираясь, Максим отошел от калитки.

«Может быть, Лидия еще спит, — оправдывал он свое отступление. — Зайду позднее. Времени впереди много».

Поминутно оглядываясь, он медленно зашагал к лесу по тропинке через капустное поле. Душа его была полна новыми, непохожими на прежние чувствами. Ему казалось — он пришел в какой-то новый для него, совсем отличный от шумного московского мир. Вокруг были огороды, теплый запах земли, крупные белые ромашки вдоль межи и тишина, тишина… Максиму вспомнились страницы, читанные недавно с Лидией, где описывались вот такая же тишина, такое же безмятежно-голубое небо, пряное тепло распаренной летним зноем земли, березовый лес, укрытый ветвями домик, но по невниманию ко многому, чем увлекалась Лидия, он не мог вспомнить имя писателя и как называлась эта старая книга.

Дойдя до лужайки и ступая по густой сочной траве, как по ворсистому прохладному ковру, Максим прошел к опушке, сел в тени под березой. Солнце припекало все жарче. Воздух становился душным и более пряным, трава после обильных дождей здесь буйствовала. К свежему аромату маргариток, рассыпанных по траве, примешивался крепкий полынный запах ромашек.

Прямо над головой Максима свисали ветви березы. Иногда они начинали задумчиво лопотать, словно рассказывали о чем-то мудром и древнем, как земля. Только сияющие лучи солнца проступали сквозь них, как золотые иглы. Запах травы и цветов, пригретых солнцем, хмелем ударял в голову.

Какой далекой и скучной казалась ему в эту минуту его прежняя, словно нереальная жизнь, какими нечистыми казались недавние помыслы!

Душу его все больше заполняла любовь, и в любви этой сливалось все: небо, земля, трава, переливы жаворонка, краски и запахи леса. Он растянулся на траве и закрыл глаза. Покой и любовь пронизывали все его существо. Все хорошее, что жило в нем с первых дней отрочества, — неясные мечты и желания, стремление стать чище, мужественнее — раскрывалось в нем, пело, ликовало, отметая случайное, наносное, нечистое…

«Как хорошо! Как хорошо!» — думал Максим. Он утратил ощущение времени, готов был лежать под березами, наслаждаясь сознанием близости любимой и тем новым, что пробудилось в душе, до бесконечности.

Вдруг его как бы что-то ударило в сердце. Он вскочил и взглянул вниз, на видный как на ладони, теперь уже близкий для него чем-то домик. Ему показалось: там, в солнечном разливе, мелькнула светлая девичья фигура. Дрожа от нетерпения, Максим сбежал с пригорка, перескочил через ручей, быстро зашагал к зеленой калитке. Но чем ближе подходил он к ней, тем медленнее становились его шаги..

У калитки Максим замер. И тут он увидел Лидию…

24

Лидия была в том же домашнем сарафане, розовом, с белыми горошками, как в тот день, когда они поссорились. Присев на корточки, склонившись над грядкой, она рвала лук. Максим видел ее согнутую спину, загорелый затылок с ниспадавшими на него русыми кольцами растрепавшихся волос, быстро движущиеся локти.

Максим все еще не решался ее окликнуть, стоял и смотрел, испытывая острое удовольствие от того, что вот он так близко от нее, а она не знает о его присутствии. Он осторожно нагнулся, поднял комочек земли, кинул в Лидию и попал ей в спину. Она вскочила, обернулась, нахмурилась. Из-за колышков изгороди торчала голова Максима. Он был без шляпы, волосы его поднимались растрепанной копной. Он глупо улыбался. Но вот Лидия смахнула со лба ржаную прядь рукой, в которой держала пучок лука, изумленно и радостно — да, радостно (он не мог ошибиться!) — раскрыла глаза, но тут же вновь сдвинула брови и, оглядываясь на окна домика, пошла к изгороди.

Максиму так хотелось кинуться ей навстречу, но предостерегающее выражение на лице Лидии остановило его.

Не переставая оглядываться, она подошла к калитке, тихо и строго спросила:

— Откуда ты свалился? Кто тебе сказал, что я здесь?

— Лида, разве так встречают гостей? — попытался улыбнуться Максим. — Прежде всего здравствуй, — протянул он между жердочек калитки руку.

— Я испачкаю тебя, — сказала Лидия и подала два пальца, облепленных землей.

Максим сжал их. Лидия опять оглянулась на окна, отодвинула в калитке задвижку, вышла на улочку. В левой руке она все еще держала пучок зеленых стрелок лука. Максим покорно брел за ней.

По тропинке они выбрались к капустному полю, и тут Лида остановилась, спросила:

— Как ты меня разыскал?

Голос ее звучал сердито, но улыбка уже дрожала на губах.

Максим ответил ей в тон:

— Как разыскал? Очень просто. Моя любовь привела, меня к тебе.

Он взглянул на нее с прежней смешливостью, словно все еще не верил, что она и в самом деле может сердиться на него.

Она нахмурилась:

— Ну что мне с тобой делать? Не могу же пригласить тебя, не предупредив тетю. Ведь ты все вытворяешь по-мальчишески… Что я скажу тете?

— Мне надо говорить с тобой, а не с тетей, — сказал Максим.

— Ты так думаешь? — она насмешливо сощурила свои ясные глаза.

Максим продолжал с обидой:

— Ты же уехала тайком и запретила говорить, куда. Серафима Ивановна отказалась сообщить мне твой адрес… — Недавнее безмятежное настроение его быстро отступало под натиском мужского самолюбия. — Как видно, твои родители считают меня недостойным тебя. Но я сказал Серафиме Ивановне, что буду поступать так, как это нужно мне, а не ей.

Лидия подняла руку, словно защищаясь, лицо ее покраснело.

— Погоди, погоди… Не слишком ли много ты требуешь от мамы? Я не могу так разговаривать.

— А как? Я за этим и приехал. Я много должен тебе сказать, Я был не прав прошлый раз. Прости меня. Но я больше не могу, Лида. Выслушай, пожалуйста.

Он осторожно взял ее руку.

— Я уже говорила тебе: мы по-разному понимаем некоторые серьезные вещи, — сказала она очень холодно.

— Почему — разно? Я много размышлял в эти дни. И докажу, что так же серьезно думал об известных тебе вещах, как и ты…

Лидия освободила руку. На лице ее отражалась напряженная работа мысли, губы подергивались, в глазах стояли слезы… Как видно, и для нее были нелегкими эти дни размолвки. Но она не хотела выдавать своих чувств и гордо подняла голову:

— Ладно. Послушаю, как ты докажешь. А пока мне надо идти, Меня ждет тетя.

— Так ты выйдешь? — требовательно спросил Максим, вновь беря ее руку.

Она не глядела на него, кусая губы.

— Хорошо. Иди вон туда, в лес, и там, на опушке, жди. Я скоро приду. — Она неожиданно засмеялась, помахала перед его носом пучком лука: — Мне же надо отнести вот это. Да и не могу я идти в лес вот так… без тапочек.

Максим опустил — глаза и тут только заметил: Лидия была босая, ее ноги с тонкими суховатыми щиколотками пятнились влажной огородной землей. И подол сарафана был в земле, и руки, даже на кончике носа пристала темная, чуть приметная крошка. Необычная нежность подступила к сердцу Максима.

— Погоди. Ты вся измазалась, — оказал он. — Давай вытру. Вот тут… — И он осторожно смахнул пальцем с ее носа комочек земли.

Сморщив нос, она по-прежнему светло улыбнулась, и он понял: Лидия уже не сердилась на него…

— Иди же. Я скоро, — сказала она и, махнув зеленым пучком, побежала ко двору.

И вот Максим снова сидит в тени берез и неотрывно следит за зеленой калиткой. Он ликует: Лидия не прогнала его. Она хоть и сердится немножко, но, по всему видно, рада его приезду. В ушах его еще звенит всепрощающий смех. И эта земляная точка на носу, и свет в глазах, и улыбающиеся губы, и то, что она так растерялась, увидев его, забыла обуться и пошла босая, — все это кажется необыкновенным, полным какого-то сокровенно прекрасного смысла.

Белопенные облака плывут в небе, кромка дальнего леса дрожит в знойном мареве. Пьяно пахнут травы, березы шепчут что-то свое, древнее, дятел долбит острым клювом кору ближней сосны, кукушка отсчитывает кому-то годы. И все это так просто и мудро, необходимо и радостно, хорошо и тревожно, что Максим блаженно закрывает глаза.

Вон по лиловому распаханному полю движется колесный трактор. Тракторист, видимо веселый парень, сдвинув на затылок кепку, гоняет трактор из конца в конец поля, тягая за собой плуги и борону. И все это делает, словно играючи. Или только со стороны так кажется?

Как хорошо, наверное, сидеть вот так на тракторе и управлять им! И вообще, как хорошо работать, что-то делать от себя, по своему желанию, когда есть любовь к какому-нибудь делу, вот как у этого тракториста к полю и к своему трактору.

Максим протомился в ожидании не менее часа и уже отчаялся: Лидия не придет. Но вот из знакомой калитки появилась девичья фигура и торопливо направилась по тропинке к лесной опушке.

Лидия легко перепрыгнула через ручей, взбежала на пригорок, сияющая, с невиданно ласковой улыбкой на разрумянившемся лице. Теперь на ней было легкое голубенькое платье, а на ногах спортивные тапочки.

— Заждался? — спросила она, присаживаясь возле него и обхватывая руками колени. — Сам виноват. Идем. Тетя ждет нас завтракать.

— Я не хочу, — отказался Максим, кусая травинку.

— Ну вот еще новость! Ты мой гость. Я сказала тете. Просто невежливо будет с твоей стороны. — Она лукаво взглянула на него: — Да к тому же ты еще и жених. Мама все рассказала тете, как ты там чуть ли не скандалил.

Лидия тихонько засмеялась. Максим не узнавал ее: то ли подмосковный воздух так благотворно отразился на ней, то ли в душе ее что-то изменилось.

— Погоди. Посидим здесь, — попросил Максим.

Он полулежал, опираясь на локоть, выжидающе-беспокойно глядел на Лидию. Чуть склонив голову, она продолжала смотреть на какую-то далекую точку. А Максим, затаив дыхание, чувствовал, что голова его как-то блаженно пуста, и все, о чем он собирался говорить, расплылось, спуталось… Все недовольство, упреки, ребяческая ревность отступили перед светлым выражением ее лица. Он был счастлив тем, что она, как прежде, опять сидела рядом.

Он осторожно взял ее за руку, и она не отняла ее.

— Так ты не сердишься на меня? — спросил Максим.

Лидия не ответила, продолжая глядеть в сторону. Тогда он прижался щекой, к ее руке, стал целовать ее пальцы, перебирая от большого и до беспомощного, по-детски мягкого мизинца. Но она все еще не оборачивалась и не отнимала руку. Он видел, что лицо ее стало грустным и покорным, как будто последние три дня несколько сломили ее гордое упорство. И это понимал Максим. Его сердце наполнялось торжествующей радостью. Разве она сидела бы с ним вот так, если бы не любила его?

Его поцелуи становились, все более смелыми. Она отстранила его и заговорила очень тихо, проникновенно:

— Максим… Как бы я хотела, чтобы ты не был больше таким, как в тот день. Есть среди вас, ребят, такие, которые как будто не понимают главного. Они насмешливы и грубы, и, когда начинаешь говорить о чем-нибудь для них необычном, они только фыркают. И становится обидно… — Голос Лидии снова зазвучал укором и печалью. — Мы с тобой дружили… У нас были хорошие минуты, но… Почему ты считаешь, что этого уже достаточно? Ведь для настоящей любви нужно очень многое… Нужно глубокое понимание души любимого…

Максим слушал покорно-внимательно, склонив голову. Лидия вдруг добавила:

— Вот и Бражинский признавался мне в любви.

Максим ошеломленно уставился на девушку:

— И Бражинский?

— Да… И Бражинский… Почему это тебя удивило? Он даже красивее тебя признавался. Стихи читал весь вечер… Есенина; Бальмонта, Игоря Северянина. А потом неожиданно сказал мерзость… Ну, я тут ответила ему как следует, по-спортсменски. Он чуть язык себе не откусил. — Лидия засмеялась. — Разве он не говорил тебе об этом?

— Когда это он тебе признавался? — ревниво спросил Максим.

— Это было еще до знакомства с тобой. — Лидия вновь стала серьезной. — И вот, когда ты так грубо и, извини, тупо и пошло отозвался о том, что для меня дорого и свято, я разозлилась и не могла простить тебе. Сейчас это уже прошло. А тогда… Ты показался мне таким же, как и Бражинский… Я еще многого не знаю, но мне кажется — любовь скоро перестанет быть большим чувством, если все так легко будут относиться к ней… Даже в романах нередко пишут о любви как о чем-то развлекательном, что ли. И все любят под гармошку. А девушки притом будто бы глупо хохочут. Оказывается, это и есть предел в выражении любовных чувств. Какая неправда, как это смешно и пошло! Я недавно прочитала книгу одного нашего писателя — так у него все о производстве и все умно, а как до любви дошло, просто стыдно читать. И люди будто стали другими, и о любви говорят, будто анекдоты рассказывают. Но мне не верится, чтобы так было в нашей жизни… — Лидия мечтательно прикрыла глаза. — Разве наши девушки не могут любить так, как, например, героини Тургенева? Ты только не смейся, пожалуйста…

— Я не смеюсь, — искренне вырвалось у Максима. — Ты прости меня, что я тогда…

— Ты скажи, Макс, — строго щуря глаза и приблизив к нему лицо, тихо и раздельно спросила Лидия, — ты вправду любишь меня? Не так, как в плохих кинокартинах, а по-настоящему, как я хочу…

Застигнутой прямым вопросом врасплох, Максим на мгновение потупил взор, но быстро и уверенно ответил:

— Да… Правда. Я так люблю тебя.

— И никого никогда не любил?

Как чуть слышный отголосок давно минувшего, в памяти его промелькнула Элька Кудеярова, но воспоминание было столь слабым, что тотчас же отступило перед силой нового чувства.

— Никого, кроме тебя… — ответил он.

— Скажи мне, — продолжала Лидия, и глаза ее загорелись у самого его лица суровым блеском. — Ты не отступишься от меня, как бы трудно нам ни было? И что бы ни случилось в будущем? Не обманешь меня?

Максим с изумлением смотрел на нее, но, хотя и с меньшей решимостью, ответил:

— Что бы ни случилось… не отступлю… Не обману.

Лидия вдруг притянула к себе его голову и, быстро поцеловав в губы, проговорила страстно, чуть ли не с угрозой:

— Ну гляди же… Обмана я не потерплю.

Она легко вскочила и, потянув его за руку, сказала повелительно:

— Идем.

И он покорно пошел за ней…

25

— Ну вот, тетя, это и есть мой жених, которого вы так боялись, — весело и чуть вызывающе сказала Лидия, входя в маленькую светелку, застланную домоткаными ковриками, и ведя Максима за руку.

Тот смущенно щурился, словно его вывели на яркий свет, от которого никуда нельзя было спрятаться. Чистенькая старушка в переднике и белом ситцевом платочке приветливо смотрела на гостя.

— Милости просим. — И тут же осуждающе взглянула на Лидию. — А ты, егоза, на тетку шибко не наговаривай. Молодой человек в самом деле подумает, будто я его боюсь. Не зверь же он и не проходимец какой-нибудь. Да и сами мы не дикари… Присаживайтесь, молодой человек. Жених не жених — разберемся после, а пока будьте гостем. Ты, Лидочка, еще и не знаешь, какие бывают настоящие-то женихи и как их привечать надо.

Лидия смешливо взглянула на Максима, как будто говоря: «Назвался женихом, так теперь терпи».

Обернувшись к тетке, сказала:

— Тетечка, этот жених, наверное, проголодался после дороги.

— Проходите в зал, пожалуйста, — пригласила старушка.

Лидия провела Максима в такую же маленькую, незатейливо обставленную комнатку. На столе шумел самовар, приготовленный завтрак в ожидании гостя был накрыт белым как снег полотенцем.

У старушки было добродушное, моложавое лицо, быстрые, веселые и очень внимательные ко всему глаза. Она держалась просто, с достоинством, ничуть не робея перед щеголевато одетым гостем и в то же время украдкой окидывая его зорким взглядом видавшей множество разных людей женщины.

— Мой-то дед ранехонько позавтракал, чаю попил и пошел в колхозное правление, а мы с Лидочкой все прохлаждаемся. Да и то сказать — гостья она у меня, — говорила старушка. — А вы садитесь, не знаю, как вас по отечеству (она так и сказала — «отечеству»), и Лидия вновь кинула на Максима снисходительно-усмешливый взгляд: дескать, извини не очень грамотной тетке неумелые слова.

— Максим, тетечка, а по отчеству — Гордеевич, — представила Лидия. — А вы зовите его просто Максом.

— Что это еще за Макс такой? У русских такого имени спокон веку не было. Максимы были, есть и будут, а вот про Максов не слыхала, — словоохотливо тараторила старушка. — Ну, а если по нраву придетесь, то и запросто Максимом, как родного — сына, буду звать. Ну а меня Феклой Ивановной величайте.

Пока Максим и Лидия завтракали, Фекла Ивановна все время простодушно, как сваха на смотринах, сыпала похвалы Лидии: она-то и умница, и послушная, и скоро станет инженером, получит диплом и поступит на хорошую должность.

— Уж сестрица ее воспитала во всей строгости и аккуратности, как следует. Образование дала, от других не отстала. Да и то сказать: стыдно в Москве необразованной быть, — нараспев говорила Фекла Ивановна.

— Тетечка, перестаньте меня расхваливать, — краснея, старалась остановить Феклу Ивановну Лидия.

— Максим отмалчивался. Ему хотелось — вновь куда-нибудь уйти поскорее с Лидией. Он ел мало, чувствовал себя неловко.

— Вот и хорошо, что покушали. На здоровье. У нас тут просто, не как в Москве. Вы уж извините, — сказала Фекла Ивановна, когда Максим и Лидия встали из-за стола. — Теперь и погулять можете. Лидочка, покажи Максиму-то Гордеевичу наш садик да малину. А то можно и по грибы сходить. Тут недалеко есть грибное местечко — страсть сколько белых грибков водится.

«А она, не в пример Серафиме Ивановне, совсем простая и добрая», — подумал Максим.

Выйдя из светелки в сени, он задержался, поджидая Лидию, и услыхал сквозь неплотно прикрытую дверь торопливый, как горохом сыплющий, приглушенный говорок:

— А он-то видный собой, представительный. И костюм на нем как на министре… и шляпа… Только молчит все, отчего? Умен больно или чересчур гордый?.. Оно и видно — сын большого начальника. — И совсем тихо: — Ты с ним в лес-то далеко не заходи. Мать не зря наказ давала.

— Еще чего-нибудь не выдумаете?! — сердитым шепотом отрезала Лидия. — Разговорились вы, тетечка, не в меру. Как будто он и в самом деле за этим только и приехал.

— А зачем же? Чего он сюда пожаловал? Ты уж не финти, — сдержанно шикнула на племянницу Фекла Ивановна. — И ладно — поглядела на него, теперь скажу Серафиме свое слово.

Максим поторопился поскорее уйти. Лидия вышла хмурясь, но тотчас лицо ее вновь осветилось беспечной улыбкой.

— Пойдем. Сад покажу и кроликов махоньких, — предложила, она. — Они такие забавные, пушистые, как снежинки… Тут дядя Филипп Петрович их разводит.

Между яблонями копился пахучий зной. Среди листвы уже виднелась молодая плодовая завязь — зеленые, подернутые сизым налетом, величиной с грецкий орех, нестерпимо кислые яблоки. Дурманяще пахло укропом и пышно распустившимися махровыми бутонами мака. Небольшой уютный садик был старательно обработан — земля взрыхлена, стволы деревьев подбелены известкой и подвязаны мочалой к колышкам, чтобы не кривились. Но и тут, как во всяком большом саду, в самом конце таился, точно нарочито оставленный, запущенный уголок. Здесь между кустов жимолости росли рябина и черемуха, вилась по земле, оплетая малину, цепкая ежевика, вперемежку с папоротником и двухцветной иван-да-марьей цвели лиловые колокольчики и невинно-голубые васильки. В этом укромном, скрытом от посторонних глаз, диком уголке сада таилась дремотная тишина; только слышно было, как в кустах басовито гудели, шмели да с поля притекал рокот трактора.

Узкая скамеечка на вбитых в землю столбиках, рассчитанная не более чем на двух человек, стояла под рябиной.

— Сюда по вечерам мои старички выносят столик, ставят самовар и часами пьют чай. Хорошо тут?

— Лучше, чем в парке культуры и отдыха, — шутливо ответил Максим.

Порозовевшее лицо девушки, окропленное солнечными бликами, сияло. После данной в лесу «клятвы верности» Лидия стала относиться к нему так, словно вопрос об их взаимоотношениях был решен раз и навсегда. Максим, даже когда произносил слова клятвы, не придавал им в глубине души того важного значения, какое придавала им Лидия. Ему все еще казалось, что она подражает какой-то книжной героине, что она невольно играет роль. Но он ошибался.

Чистая радость лучилась из ясных, доверчивых глаз Лидии. Смеясь, она то срывала ветку жимолости и легонько ударяла ею по шее Максима, то, сделав серьезное лицо и предостерегающе вытянув палец левой руки, правой тянулась к присевшей на цветок бабочке. В эту минуту в облике ее проскальзывало что-то детское, шаловливое, но и это выражение не казалось наигранным подделыванием под маленькую девочку.

Она с увлечением стала рассказывать как будет проходить практику на строительстве в Черемушках и что к тому времени, когда Максим освоится с работой в Ковыльной, она получит диплом и попросится туда, где будет работать он.

— Ты только потерпи, пожалуйста, годик, — просила она, заглядывая ему в глаза. — Пусть будет так, как хочет мама… Уважай меня, слышишь? — И она умоляюще-ласково взглянула на него.

Склонясь, Лидия рвала колокольчики, а Максим стоял возле нее, сдерживая непреодолимое желание обнять ее. Перед ним золотисто смуглела под солнечными пятнами ее гибкая шея с рассыпанными по затылку вьющимися прядями. Она почувствовала, что он глядит на нее, и обернулась. Стыдливый румянец залил ее щеки.

Тишина уединения, одуряющий зной, сонное гудение шмеля в кустах как бы усиливали охватившее их волнение. Лидия, видимо, хотела отвести напряженность минуты простым дружеским жестом. Ее рука протянулась к растрепанным волосам Максима, чтобы снять запутавшийся в них листок жимолости. И в это мгновение нетерпеливые руки обхватили ее повыше талии и притянули к себе. Она не отстранилась, а только, выгнув спину, откинулась назад и, смеясь, стала водить цветком колокольчика по его губам. Он старался поймать ее губы, но она уклонялась, отворачивалась. Потом вырвалась и рассмеялась:

— Пойдем — я покажу тебе дядиных кроликов.

Максим пожал плечами. Лидия подвела его к пристроенной к сараю вольере, где не менее полсотни кроликов прыгали и грызли корм. Кролики действительно были красивые — крупные, чистые, с голубовато-серебристой шерсткой. Лидия вошла в вольеру, стала брать на руки робких животных, гладить их, нежно приговаривая:

— Ах вы, трусишки этакие! Чего испугались?

Максим давно заметил: Лидия относится ко всему с живым любопытством и заинтересованностью — не было вещей, мимо которых она проходила бы равнодушно, и это подчас изумляло его, особенно в тех случаях, когда то, на что обращала внимание и чем даже увлекалась Лидия, казалось ему малозначительным.

Так было и теперь. Ему стало смешно и скучно глядеть на возню ее с кроликами.

— Лида, оставь их. Пройдемся лучше в лес, — напомнил он.

Она вышла из вольеры, тщательно притворила дверцу, спросила:

— Почему ты стал такой скучный, Макс?;

— Да я ничего… — Он отвел глаза в сторону. — Я вижу — ты тут совсем стала колхозницей…

— А разве это плохо? Я каждый день хожу с дядей на молочную ферму. Познакомилась со здешними девчатами-доярками. Они уже выучили меня доить коров. Разве ты не ездил со всем институтом в деревню? Не копал картошку?

— Ездил, копал… Ну так что же? Меня это мало интересовало и еще меньше интересует теперь. Я инженер… Зачем же мне копать картошку?

Лидия вздохнула. Они отошли от вольеры и остановились на тропинке, убегающей через сад к оврагу, за которым на пригорке виднелся белый коровник.

— Значит, ты никогда не испытываешь желания, находясь в любом месте, помочь людям и быть им полезным? — спросила Лидия и вновь нахмурилась. — Ты, молодой, сильный, видишь, как люди трудятся, что-нибудь делают, и у тебя не появляется желания делать то же самое, чтобы… ну, мне трудно это выразить… чтобы и ты прибавил что-нибудь к их труду?

Максим пожал плечами:

— Ну, если это нужно… Я никогда не уклонялся, ты это знаешь.

— А если просто так? Вот ты видишь и не можешь не вмешаться. Разве ты этого желания не испытывал?

Максим озадаченно смотрел на Лидию.

— Лида, так это вообще, — невнятно пробормотал он. — Можно испытывать и можно не испытывать. А я говорю о профессии… У человека должна быть определенная профессия. Вот ты строитель. И я не понимаю, зачем тебе еще интересоваться кроликами или доить коров.

Лидия поглядела разочарованно:

— Я вижу, тебя мало что интересует.

Он ответил обиженно:

— Все, что надо, меня интересует.

— Человеку должно быть интересно все, — нравоучительно сказала Лидия. — Ведь это все — твое, мое, наше… Ты говоришь о профессии. Ты не обижайся, Макс, но я до сих пор не знаю, любишь ли ты в самом деле свою специальность гидростроителя.

Максим с заметным замешательством ответил:

— Если я избрал этот факультет, значит, мне он понравился. Иначе я бы не закончил института.

Она с сомнением смотрела на него.

— Но я ни разу не слыхала, чтобы ты с жаром говорил о своей профессии, Макс. Отстаивал в ней что-то свое, спорил… Вот как Саша Черемшанов, например. Недавно я встретила его с целой охапкой книг и каких-то чертежей, спросила: «Куда ты, Саша, с таким грузом? Зачем это тебе? Ведь ты уже диплом получил…» А он, представь себе, ухмыльнулся, знаешь, как он один умеет — этак дурашливо, — и говорит: «То, что в институте было — только малая часть. А самое главное начинается теперь, после института». И похвастал, что составляет новые расчеты укладки бетона. «Вот поеду, говорит, на работу и там предложу свой способ…»

Максим насупился, подавил зевок: опять Сашу ставили образцом.

— Ну кто же может сравниться с Сашей? — с усмешкой сказал он. — Саша — гений, новоявленный Ломоносов. Но знаешь, Лида, человек проверяется в деле. Там будет видно, кто чего достигнет.

— Ах, как бы я хотела, Макс, чтобы ты там не был последним.

Это вырвалось у Лидии искренне и простодушно. Она подняла на него смущенные глаза, словно испугалась, что выдала сокровенную свою мысль, свою надежду.

— Идем. Погуляем по лесу. Я покажу тебе тетино грибное место, — сказала она и взяла его под руку.

Она говорила «дядины кролики», «тетины грибы» так, как будто все вокруг: лес, избы, огороды, колхозные постройки — принадлежало только ей одной и все это было самым лучшим на свете…

26

Максим и Лидия гуляли в лесу, не замечая времени. Они зашли в сумрачную чащу осинника, ища грибное место, о котором говорила Фекла Ивановна, но никаких грибов там уже не оказалось. Лишь кое-где валялись выброшенные кем-то червивые подосиновики да раздавленные сыроежки.

— Тут уже паслись без нас, — разочарованно проговорила Лидия. — Сюда надо рано утречком приходить.

Недавний, вновь разобщающий их разговор был забыт.

Они уже договорились, что, как только Лидия возвратится в Москву, они поженятся. Никакой свадьбы устраивать пока не будут, и Лидия по-прежнему останется жить у своих родителей. Осуществление этих планов представлялось Максиму и Лидии очень смутно, практическое и житейское казалось им сейчас не столь важным.

Лес все глубже затягивал их в свои зеленые лабиринты. Иногда они попадали под плотные кроны могучих дубов, как под своды древнего храма, и тогда их охватывало торжественное и даже несколько жутковатое чувство. Они умолкали и, казалось, слышали биение своих сердец. Лица их становились серьезными, словно во время посещения какого-нибудь старинного замка, где как бы слышатся отголоски давно минувшей жизни. И вдруг при выходе из этого мрачноватого замка перед ними раскрывалась осиянная солнцем, усыпанная цветами лужайка, и птичьи хоры оглушали их.

За разговорами, за быстрой, как у всех влюбленных, сменой настроений — от безудержно веселого до беспричинно грустного — они не заметили, как собралась гроза. С полудня особенно сильно парило, в воздухе чувствовалась влажная расслабляющая духота… Внезапно наступили сумерки, краски поблекли, потемнели. Лес притих, точно притаился: птичьи голоса умолкли, над вершинами старых дубов, берез и елей прокатился сдержанно-предостерегающий гром.

— Идем скорее, — сказала Лидия. — Я не люблю быть в лесу во время грозы.

Она ускорила шаги, часто оглядываясь и торопя Максима.

Тот догнал ее, обнял за плечи:

— Неужели ты так боишься…

Он не успел закончить: лес внезапно осветило синим пламенем, почти без паузы грянул такой оглушительный удар, будто все деревья разом раскололись и повалились наземь.

Лидия вскрикнула и прижалась к Максиму.

— Вот это шарахнуло! — сказал он.

В Москве он никогда не слыхал подобной грозы и не знал, что звук, множимый лесным эхом, усиливается в несколько раз. Где-то невдалеке лес зашумел, как море в прибой, застонал, заскрипел, а вблизи листья осин испуганно залопотали, и летний щедрый ливень хлынул, как из многих тысяч желобов.

— Сюда, сюда! — Лидия потянула Максима под огромную ель.

Ель была старая, не менее чем в три обхвата. Ее вершина, казалось, терялась под самым небом. Под ней, как под шатром, было сухо, не росла трава и было совсем темно. Ржавые полуистлевшие иглы слеглись у ее подножия толстым мягким ковром, от них шел душный смолистый запах.

Грозовой ветер несся где-то по вершинам, гнул их, раскачивая. И ель старчески кряхтела, ее ствол скрипел, как корабельная мачта в бурю… Ливень шумел наверху и пробивался вниз в виде мельчайшей водяной пыли. Молнии вспыхивали раз за разом. Гром оглушал, взрывая невидимый свод неба; ель стонала.

Максим и Лидия сидели прижавшись друг к другу. Водяная пыль становилась все крупнее, и наконец дождевые струйки, сначала тоненькие, потом все более частые и обильные, потекли, проникая между еловых игл, как сквозь редкое сито. Лидия поджала колени, придвинулась к Максиму. Он снял пиджак и укрыл ее плечи. Он сознавал себя в эту минуту сильнее ее и был горд этим. Они долго не шевелились, чувствуя тепло друг друга. Максим все крепче прижимал к себе Лидию, и она не отодвигалась. Теплое ее дыхание ощущалось у самого его уха, он даже слышал сильные толчки ее сердца, запах ее влажных волос.

— А вдруг молния ударит в эту ель, — опасливо проговорила Лидия. — Как думаешь — мы останемся живы?

— Не представляю себе, как это можно умереть, — сказал Максим.

— А если… меня бы убило, а ты остался живой?

— Почему не наоборот? — усмехнулся Максим. — Я еще ни разу не думал о смерти, а сейчас тем более… — И он крепче прижал ее к себе, чувствуя, что в липнувшей к телу рубашке не осталось сухой нитки, еле сдерживал дрожь.

А ливень все полоскал, точно в громадной плотине открылись разом все водосливные шандоры. Стало еще темнее. Запах леса сгустился, отяжелел… Максим погладил ладонью спину и плечи. Лидии, проверяя, не очень ли она промокла… Но она ни одним движением не отзывалась на это. Боязнь грозы сковала ее тело до бесчувствия. Оно сжалось в комок и словно оледенело. И вдруг слепящий розоватый огонь полыхнул под самой елью, и Максиму почудилось, что воздух на мгновение зашипел, как масло на раскаленной сковородке, и стал горячим. Вслед за этим раздался сухой, оглушительный треск ель дрогнула и как будто зашаталась.

Лидия по-детски вскрикнула и упала на игольчатый настил, закрыв лицо руками. Но Максим не услышал этого крика. Он на время оглох и не сразу пришел в себя. В ушах его тоненько звенело. Пожалуй, он даже испугаться не успел. Наконец он опомнился, вскочил и поднял Лидию. Она дрожала и была бледна.

— Что это? — едва пошевелил Максим губами.

Она не ответила и метнулась из-под ели, оставив в его руках мокрый пиджак.

Максим, теперь уже и сам не на шутку напуганный, кинулся вслед за нею. Сквозь плотную завесу ливня при вспышках молний он видел, как она убегала по извилистой, залитой водой тропинке. Он догнал ее, схватил за руку.

— Лидуша, милая, не бойся, — это где-то в стороне ударило, — запыхавшись, вымолвил он.

Дождь продолжал лить, но гром громыхал все реже и глуше, гроза уходила на юг. Максим и Лидия вновь забежали под дерево, но от дождя это не спасало: вода лилась сверху потоками. Зубы Лидии стучали, плечи вздрагивали. Ее платье промокло, сквозь тонкую ткань светилось розовое тело. Она пришла наконец в себя, протянула руку, показывая в сторону той чащи, где они недавно укрывались. Только теперь Максим заметил тонкий синеватый дымок, застилавший его.

— Гляди, — сказала Лидия. — Ты видишь? Ель, что рядом с нашей… Вон же, вон — гляди…

И Максим в мутном дождевом сумраке увидел расщепленное, обугленное и дымящееся дерево. Вся его крона почернела и светилась тускло, как гнилушка, а верхушка горела ярко, будто свеча.

— От нас совсем недалеко ударило. Уйдем отсюда. Теперь все равно нигде не спрячешься, — не попадая зуб на зуб, сказала Лидия.

Взявшись за руки, они побежали… Когда добрались до опушки, дождь совсем ослабел, небо посветлело. Но тут раскрылось перед ними ужасное зрелище: внизу, на склоне лога, неестественно ярким, голубоватым пламенем пылал телятник. Дым стлался низко над землей, вползал в лесистый овраг. От деревни и от поселка к месту пожара сбегались люди, мчался грузовик, за ним, что-то крича, скакал верховой. Люди, точно муравьи, сновали вокруг невзрачного на вид строения. Слышался глухой рев телят.

Лидия остановилась, приложив руки к груди. В расширенных глазах ее застыли ужас, удивление. Максим испугался — так побелело ее лицо.

— Скорей! Скорей! — вскрикивала она, хватая Максима за руки, — Я знаю — телят загнали туда… На время, пока подготовят летнее стойло. Бежим спасать.

Максим придержал ее руку:

— Лида, зачем тебе это нужно? Мы промокли насквозь… Не лучше ли нам вернуться домой и обсушиться? Ну что за бессмыслица? Ведь мы все равно ничем не сможем помочь.

Она обернулась к нему, сказала, задыхаясь:

— Почему не сможем? Эх, ты! Иди, сушись! Иди!

Струйки воды стекали по ее лицу, и Максим с удивлением заметил: вокруг ее чуть вздернутого носа более заметными стали мелкие, как пылинки, веснушки — дождь точно промыл их.

Когда они подбежали к пылающему телятнику, из поселка примчались две пожарные машины. Пожарники быстро прилаживали к местной артезианской скважине, питавшей автопоилки, длинный пожарный рукав. Не прошло и трех минут, как водяная струя с пронзительным шипением ударила из брандспойта по пламени. Часть кровли уже сгорела, часть растащили баграми. Несколько пожарников с огнетушителями уже лазали по самой кромке стены и направляли белопенные струи в быстро разрастающиеся очаги огня.

Крутом бегали люди, чихали, кашляли. Многие прибежали с ведрами, лопатами, вилами и граблями. Ребята и девушки — откуда их набралось столько? — образовали цепочку и, поливая друг друга водой из ведер, с гиканьем ныряли в раскрытые двери телятника, исчезали в клубах едкого дыма и через несколько минут выводили оттуда, а некоторые на руках выносили тоскливо мычащих телят. Шерсть на них дымилась.

Смельчаков тут же окатывали водой, и они вновь бросались в телятник.

Потом Максим узнал: это были экскурсанты из Москвы. Они расположились где-то поблизости и первыми прибежали тушить пожар.

Максим ощутил удушливый запах горелой шерсти.

Вокруг, ломая руки, ахали женщины, мужчины покрикивали на нерасторопных. Совершенно растерявшийся пожилой лысый мужчина стоял на самой верхушке пожарной лестницы и хриплым голосом отдавал приказания:

— Растаскивай ту связь! Выводи!

— Егор Антипович! Председатель! — гневно кричали ему снизу женщины. — За телят с тебя спрос! Ты бы еще коров из лагеря загнал…

— Горит-то как! И всегда после молоньи вот так, — услышал Максим позади старческий голос. — И скажи на милость: только теляток загнали — тут она и ахнула.

Максим оглянулся и встретил взгляд еще крепкого на вид старика.

— Эх! Машина плохо качает. Воды маловато, — огорченно проговорил старик.

— Филипп Петрович! Филя! — окликнул старика знакомый женский голос. — Не суйся хоть ты в огонь.

Максим обернулся и увидел Феклу Ивановну. Она прибежала в чем была — босая, на плечах ее уже успела взмокнуть какая-то наспех накинутая дерюжка. Доброе лицо ее исказили страх и тревога. Максиму показалось, она взглянула на него с неприязнью.

— И вы тут? А где же Лидуша? — спросила она и оглядела его измятый, облепленный глинистой грязью костюм.

Максим растерянно озирался. Как только они прибежали сюда, Лидия скрылась в толпе, и он потерял ее из виду. Он недоуменно пожал плечами.

— Мы вместе с ней были. Нас молнией чуть не убило, — счел нужным сообщить он и вопросительно взглянул на старика.

Филипп Петрович косо и насмешливо оглядел Максима:

— Вы, молодой юноша, шли бы отсель, а то, чего доброго, совсем испачкаете костюмчик.

— Я пойду искать Лиду, — смущенно сказал Максим и, чтобы как-нибудь уйти от пристального взгляда колхозного кроликовода, смешался с толпой.

Ливень перешел в ровный, затяжной дождь. У всех лица были мокрые, перемазанные сажей. Трещало и стреляло, как из многих ружей, пламя; в горле першило от вяжущего, едкого дыма.

Максим протиснулся сквозь толпу, все время ища в ней русоволосую голову Лидии. Он бы, конечно, ушел, плюнув на пожар, на всю эту суматоху, если бы не Лидия. Странная девушка! До всего ей было дело, как будто кролики и телята принадлежали ей лично.

На Максима никто не обращал внимания. Только один раз кто-то сильно толкнул его в плечо, так, что чуть с ног не сшиб.

— Чего растопырился? Глазеешь тут? Помогать надо! — яростно прикрикнул на него парень с черным от сажи лицом.

Максим не заметил, как очутился среди работающих. Они выносили ослабевших, мокрых телят. Бережно, как детей, клали их на траву. Телята вставали на дрожащие ножки и жалобно мычали.

Наконец у дымящих ворот телятника Максим увидел Лидию. Он едва узнал ее, так она изменилась. По лицу ее тянулись черные полосы, платье было в грязи, саже, навозе. Вместе с какой-то плечистой, видимо, очень сильной девушкой она тащила за ноги красно-шерстного теленка, он брыкался и громко ревел.

— Лида! Лида! — позвал Максим.

Но она не услышала. Тогда он рванулся к ней и очутился у самого входа в телятник. Здесь было жарко невмоготу. Наверху из-за кирпичной стены вываливалось пламя и, казалось, вот-вот готово было лизнуть кого-либо отчаянных смельчаков огненным языком. Из широко раскрытых ворот валил черный горячий дым.

— Еще можно! Можно! — во все горло кричал рядом с Максимом паренек. — Давай! Охлестывай!

Холодная струя окатила черномазого парня и вместе с ним Максима. Его опахнуло нестерпимым зноем, а горло перехватило, как тугой петлей. Максим отшатнулся и отбежал в сторону. Он все еще не решался кинуться на помощь отважным ребятам.

В груди его словно медленно натягивалась и взводилась какая-то пружина, чтобы в какой-то миг разжаться, бросить его вперед, в самое пекло, но, как только Максим подходил к воротам телятника, пружина ослабевала, ей как будто недоставало упругости и силы.

Несколько раз он подходил к воротам телятника и невольно возвращался.

Кто-то язвительно сказал за его спиной:

— А этот все крутится. Дачник…

Эти слова точно подхлестнули его. Пружина вдруг натянулась и разжалась.

Он не мог после вспомнить: так ли нужны были ему в ту минуту колхозные телята, как они были необходимы Лидии. Он только подумал, что Лидия посмеется над ним, если узнает, как трусливо вел он себя на пожаре. А там, чего доброго, она отвернется от него с презрением. Она такая… Она не пощадит его, если он опозорится.

При этой мысли Максим бросился в ворота телятника. Едва он переступил порог, как стал задыхаться от дыма. Но он куда-то упрямо шел, вытянув руки, ничего не видя. В телятнике стояла удушающая жара, багровый свет пламени слепил, треск горящего дерева оглушал. Руки Максима обожгло, и он закричал от боли. И вдруг он столкнулся с парнем, который тащил волоком дымящегося теленка.

— Помогай! — рявкнул парень страшным голосом.

И Максим, почти не соображая, схватил что-то мокрое, пахнущее навозом и паленой шерстью, и с помощью парня потащил за порог. В это время горящая балка подломилась над воротами, вал огня обрушился позади Максима и заслонил вход…

Они вытянули чуть живого полугодовалого бычка. Максим упал тут же за дверью. Его и других парней щедро поливали из шланга. Максим захлебывался. Его дорогой костюм прогорел в нескольких местах. Рукам было больно, голова трещала, но — странное дело — ему было весело.

Потом в памяти был какой-то провал. Он очнулся, сидя на мокрой, отрадно холодной траве. Над ним склонились парни и девушки. В одной из них Максим узнал Лидию. Она удивленно смотрела на него и размазывала по щекам вместе с сажей слезы. А он почему-то виновато улыбался.

27

Пожар потушили к вечеру…

Смеркалось, когда Максим, Лидия и Фекла Ивановна возвращались домой. Позади стихал взбудораженный людской гомон. Противный запах горелого мяса разносился повсюду. Из красноватой от закатных лучей, точно наполовину растаявшей тучи накрапывал мелкий дождь. Всюду по сторонам над черными гребешками лесов сверкали далекие тусклые молнии.

Лида была печальна.

— Успокойся, Лидуша… Что же теперь поделаешь. Не убивайся так, — уговаривала ее Фекла Ивановна. — Два-три года пройдут — еще больше коров и телят будет. Да и что тебе — ты ведь не колхозница.

Лидия сморщила губы, готовая заплакать, сказала обиженно:

— Ах, тетя! Разве только в этом дело?

Максим взглянул на свою подругу обледневших щеках еще не смытые потоки сажи, платье испачканные руки в мелких ожогах. Он бережно взял ее под руку..

— А я думала, ты убежишь, — сказала Лидия. Она на ходу пригладила его еще мокрый вихор. — Тетя, куда же мы его такого отпустим? Надо хотя бы просушить, почистить и выгладить его костюм.

— Дома обсушусь и почищусь, — пробормотал Максим.

Фекла Ивановна ласково оглядела обоих:

— Ах вы, голуби… Вот придем — обсушитесь. И рубаху чистую найдем.

Максим отмахнулся:

— Неважно.

Придя домой, Фекла Ивановна и Лидия тотчас же затопили печь и, несмотря на протесты Максима, заперли его в чуланчике. Старушка настояла, чтобы он снял мокрую и грязную одежду… Он смущался, просил из-за двери:

— Лида, я поеду домой. Ну что за ерунда! Выпусти меня. Слышишь?

— Сиди смирно, — спокойно ответила Лидия. — Ты наш гость. Не можем мы отпустить тебя в таком виде.

Дверь чуть приоткрылась, и девичья рука кинула в чулан что-то белое.

— Вот рубаха. Это дядина. Она великовата, но ты не смущайся. Снимай свое и выбрось мне. Да не вздумай артачиться. — Максим услышал за дверью тихий смех. — И посиди с часок взаперти. Только не скучай.

Ему ничего не оставалось, как покориться. Он снял мокрую, пропахшую дымом одежду, выбросил ее за дверь, надел чистую, из грубого полотна, просторную рубаху Филиппа Петровича.

Чувствуя нетерпение, и неловкость, Максим сидел в чулане и с трудом раскуривал отсыревшую папиросу. В бревенчатой стене изредка загоралось отблесками далекой грозы квадратное окошечко. Пахло сухими лесными травами, развешанными в пучках под темным потолком, хмелем, вощиной. В тесовую крышу все еще дробно постукивал дождь. За дверью изредка слышались приглушенные голоса Лидии и Феклы Ивановны.

Все это — прогулка по лесу, гроза, пожар и, наконец, то, что он, Максим, сидел в чулане какой-то избы, — походило на необычное приключение.

Его изумляли простота и непосредственность, с какими Лидия ухаживала за ним. Она вела себя, как сестра, как самый близкий друг, а Фекла Ивановна, которая знала его всего-то несколько часов, уже нянчилась с ним совсем по-матерински.

Он слышал, как она и Лидия оживленно разговаривали и что-то торопливо делали. Плескалась вода в корыте — это Фекла Ивановна, наверное, стирала его рубаху, потом стало слышно, как кто-то шаркал по одежде щеткой. Максим вытянулся на жестком ларе, подложил под голову руки и не заметил, как задремал. Очнулся он от стука в дверь и вскочил. В дверь просунулась рука Феклы Ивановны:

— Держите, Максим, брюки да рубаху. Одевайтесь — будем чай пить.

От Максима не ускользнуло, что старушка называла его теперь просто по имени, без отчества. И ему вспомнились ее слова о том, что если он придется ей по нраву, то она будет называть его, как родного сына.

Он оделся, вышел в прихожую, щурясь, как после долгого сна… Лидия, вымытая, причесанная, с порозовевшим, точно высветленным лицом, одетая в свой прежний домашний сарафан, доглаживала электрическим утюгом какое-то белье. Она взглянула на Максима вопросительно-ласково:

— Ну вот — теперь у тебя совсем другой вид. Можно и в Москву уехать.

Максим признательно улыбнулся. Лидия тщательно осмотрела ожог на его левой руке, смазала какой-то мазью, забинтовала куском чистой марли.

— Ехал в гости к милой, а попал на пожар, — тихонько сказала Лидия и засмеялась.

Пришел Филипп Петрович, раздраженный, угрюмый. У него было маленькое, острое лицо; нос, бритые скулы, подбородок тоже острые, глаза прозрачные, беспокойные, вонзающиеся во все, как светлые шильца. Он сумрачно, ревниво посмотрел на Максима.

«И сюда приманила кавалера. Вот девка!» — светилось в его ощупывающем взоре.

— Видел я, юноша, как вы все-таки попортили свой костюмчик, — сказал Филипп Петрович, но в голосе его уже не чувствовалось насмешки.

— Дядечка, Максим вытащил одного теленка. Он помогал нам, я сама видела…

— То-то говорю, по пиджачку видно, — буркнул старик и совсем мягко взглянул на Максима. — А молодежь у нас хваткая. Скажи на милость — приехали вроде бы по лесам прогуляться, грибы пособирать, а полыхнуло, так они, как муравьи, один перед другим в полымя прямо лезли, волосы посмолили, пообожглись. У некоторых волдыри на ногах, еле до автобуса своего добрались. Карета скорой помощи из Москвы приехала, да из тутошнего санатория одна примчалась. Одного паренька тут же забинтовали и прямым махом в Москву, в больницу. Вон как! — Филипп Петрович ласково стал журить Лидию: — А ты, Лидуха, тоже мне, расхрабрилась. Не девичье это дело — в огонь лезть.

— Кто что сделал — не будем счеты сводить, — добродушно заметила Фекла Ивановна.

— Оно-то так, — вздохнул старик. — А все же беда случилась великая. Председателю теперь несдобровать. До сих пор летний лагерь для телят не оборудовал. Да и громового отвода не оказалось. А ведь говорили мы: без громового отвода никак нельзя. Проволоки, вишь, будто бы не хватило. А она, небесная электричества, шутить не любит: трахнула — и дело с концом.

— Садитесь чай пить, — пригласила Фекла Ивановна, расставляя чашки. — Хватит о пожаре.

Максим стал отказываться:

— Поеду домой. Уже поздно. Спасибо, — и украдкой взглянул на Лидию.

— Ничего, — неожиданно изменил тон Филипп Петрович. — Попейте чайку с липовым медком, переночуйте у нас, а завтра утречком раненько и поедете. Куда вам сейчас по грязи до полустанка шлепать. Ведь не к спеху ворочаться в Москву — не в командировку приехали.

— И то правда, — поддержала мужа Фекла Ивановна. — Переночуйте. Я вам на терраске постелю. Воздух у нас, каким в Москве нигде не надышитесь. А соловушки в саду всю ночь напролет насвистывают. Право слово, Лидуша, оставляй гостя.

Лидия, не поднимая головы, стояла у стола с полотенцем в руках. При словах тетки щеки ее зарумянились, как утреннее зоряное небо.

— Что ж… Если хочет, пусть остается, — сказала она подчеркнуто равнодушно.

После ужина и чая Фекла Ивановна и Лидия вынесли матрас, одеяло, подушку на терраску. Она была крошечная, узкая. Застекленная часть ее с раскрытой фрамужкой выходила в сад, другая сообщалась с домиком дверью и одним окном. Как видно, терраска, где стояла раскладушка, выполняла роль сторожевого поста, откуда Филипп Петрович по ночам караулил свои яблоньки.

Максиму очень хотелось еще побыть с Лидией, но она приготовила постель, кинув безразличное «спокойной ночи», ушла, и он так и не успел ничего сказать ей.

«Как глупо! Почему я не уехал?» — с досадой подумал Максим… У него было такое впечатление, что Лидия осталась недовольна тем, что он не уехал. И он решил немедля идти на полустанок. Максим зажег спичку — его золотые часы, подарок матери, показывали половину двенадцатого. Пригородные поезда на Москву уходили до часу ночи, так что он еще мог успеть.

Но он продолжал сидеть на раскладушке: какая-то сила удерживала его. Этой силой была Лидия. Она находилась здесь, рядом, за дверью, может быть, за этим окошком. Сознание, что она где-то близко, наполняло его радостным трепетом. Что она сейчас делает? Уже легла, уснула или вот так же, затаив дыхание, думает о нем? А если уснула, то пусть — он все равно просидит у ее окна всю ночь. Странное дело — после того, что он сделал на пожаре, он и себя видел в другом свете, как будто стал намного зрелее, мужественнее, благороднее…

Максим выкурил несколько папирос подряд, временами погружаясь в немотно-сладостное оцепенение. Гроза ушла так далеко, что и молний не стало видно. Только на западе, как уголья в потухающем костре, все еще тускло светилась румяная полоска поздней вечерней зари. Небо в зените совсем очистилось от туч, и крупные, точно промытые ливнем звезды высыпали веселым хороводом. А спустя немного времени откуда-то из-за угла домика протянулся сначала косой, желтоватый, потом все более яркий и вот уже бледно-серебристый свет. Максим не сразу догадался, что это взошла луна.

Насыщенный испарениями воздух становился все холоднее. Он вливался в горло плотной, несущей запахи сада и близкого леса, холодящей, как настой мяты, струей. И лишь изредка притекала со стороны недавнего пожарища горечь мокрого пепла. И тотчас же Максиму вспомнились картины пожара, сумятица, измазанные копотью злые лица, распяленные криком рты…

Максим сидел, прислушиваясь к разнообразным звукам ночи. Вот мелодично на низкой ноте прогудела на полустанке сирена электрички, и многократное замирающее эхо отдалось по лесам, вот где-то в деревне взмыли девичьи голоса, затянувшие песню, и тут же умолкли. Залаяла собачонка, прошумела, фыркнула мотором автомашина, стукнула калитка…

И вдруг по саду прокатился негромкий вкрадчивый свист, как будто засвистал озорник-парень, вызывая свою милую, и умолк, притаился. Но в следующий миг свист повторился, разливаясь все более уверенно и громко, и наконец рассыпалась залихватская трель… Ему отозвались из соседних кустов и из ближнего лесистого лога, и потекли на все лады соловьиные высвисты. Словно волшебный оркестр из множества сереброголосых флейт начал свой торжественный, с каждой новой нотой набирающий силу концерт.

Максим невольно заслушался, дивясь красоте и силе соловьиной песни. Безотчетный восторг охватывал его. Он сидел, не решаясь лечь, и все время повторял про себя: «Выйди же, выйди, Лида. Я жду тебя!»

И вот опять пришла мысль, что перед ним развертываются страницы неизвестной, еще не прочитанной книги, в которую он прежде не верил, над которой посмеивался, а теперь поверил, и она захватила его целиком.

— Выйди же, выйди!.. — шептал он, как бы пьянея.

Но вот ночь точно сомкнула над ним свои гремящие музыкой своды. Он лег не раздеваясь на раскладушку и забылся. Прошло неведомо сколько времени. Тихий, осторожный звук — не то шорох, не то скрип — заставил его очнуться, открыть глаза. Лунный свет, теперь голубовато-яркий, заливал весь сад. Пласты белого тумана, заполнявшего близкий овраг, сияли, как снежные сугробы.

Соловьи самозабвенно досвистывали свою симфонию. Максим привстал, озираясь, в первые мгновения не понимая, где он находится. Луна ткала за тонкими стеклами терраски затейливую вязь света и теней. Все изменилось, перемешалось, словно утратило реальность. Максим прислушался, все еще не понимая, что с ним… И в эту минуту скрип позади повторился. Максим оглянулся. Створки рамы небольшого окна были распахнуты, в нем что-то белело. Сначала он не поверил, что это могла быть Лидия… Но потом бросился к окну, протянул руки. Лидия приложила палец к губам. У нее было строгое и бледное лицо, а глаза казались огромными и черными, как лунные тени. Плечи ее были покрыты большой старинной теткиной шалью. Из окна на Максима пахнуло давно обжитым домашним теплом.

— Тебе не холодно? — шепотом спросила Лидия, чуть высовываясь за подоконник.

Максим не ответил и привлек ее к себе. Как будто два молота разом застучали в их ушах, вторя друг другу, — это были могучие молодые удары их сердец. Максим и Лидия сжимали друг друга в объятиях, почти не разъединяя губ.

Так они и простояли, разделенные подоконником, до самой зари. Уже померк лунный свет и тени в саду расплылись, небо позеленело, потом порозовело, туман хлынул из оврага и затопил яблоневый сад. Стало холодно, и даже соловьи на время притихли…

Совсем развиднелось, когда Лидия отстранила Максима и сказала: «Иди!»

…Не чуя под собой ног, охмелевший от счастья, Максим не заметил, как прибежал на полустанок и едва успел вскочить в последний вагон утреннего поезда…

28

Валентина Марковна хотя и очень огорчилась отказом Максима остаться в Москве, во продолжала все-таки надеяться, что сын в конце концов одумается, с помощью того же Аржанова вернет путевку и пристроится работать в министерстве. В последние дни она изо всех сил старалась, чтобы он ни в чем не испытывал недостатка, — оставляла на его столе деньги, покупала подарки, самую модную и дорогую одежду, кормила лучшими блюдами. Но Максим как будто ничего этого не замечал.

Чтобы задобрить его еще больше, отвлечь от приготовлений к отъезду, Валентина Марковна решила устроить вечеринку и прил гласить на нее тех товарищей Максима, которые благополучно устроились в учреждениях Москвы.

Возвратясь домой, Максим сразу же кинулся в постель, как поваленное буреломом дерево, да так и не пошевелился до самого обеда. Перфильевна поспешила сообщить Валентине Марковне о странном виде Максима и особенно грозно изобразила его перевязанную руку.

— Не иначе как побоище устроил где-нибудь да попал в милицию, — заключила Перфильевна.

Напуганная Валентина Марковна побежала в комнату сына, но тот уже спал блаженным сном, откинув стянутую марлевой повязкой руку. Валентина Марковна не решилась будить сына, вышла из его комнаты на цыпочках. Ее бросало в дрожь от самых страшных предположений.

«Что же с ним случилось? Кто избил моего мальчика? Неужели с Бражинским опять столкнулись?» — думала она.

Максим вышел к обеду заспанный, но сияющий. Валентина Марковна кинулась к нему с вопросом:

— Где ты был? Что у тебя с рукой?

— Ничего особенного, мама. Просто я поехал вчера под Москву к одному товарищу, и там, в деревне, мы тушили пожар.

Валентина Марковна побледнела:

— Какой пожар?

— Самый обыкновенный… от молнии. Загорелся колхозный телятник… Стали выводить телят.

И Максим, как о чем-то не стоящем внимания, рассказал о пожаре, многое скрыв или представив совсем не в том виде, в каком происшествие рисовалось ему вчера.

— Ах, Максик! Ведь ты мог сгореть, и я ничего не знала бы. Какой кошмар! Какой, ужас! — ломая руки, причитала Валентина Марковна.

Максиму казалось смешным ее волнение по сравнению с тем чувством, какое он испытывал прошедшей ночью.

— Все это пустяки, мама, — сказал он. — Давай поговорим о другом… Я решил жениться. Завтра мы должны зарегистрироваться.

Валентина Марковна ахнула:

— Как — зарегистрироваться? С кем? Кто невеста? — расслабленным голосом спросила она. — Почему ты ничего мне не говорил об этом раньше?

Максим пожал плечами:

— Не было уверенности, мама, что так получится. А вчера все определилось окончательно. Моя невеста — Лида Нечаева, студентка строительного факультета нашего института. Очень хорошая девушка.

Валентина Марковна растерялась. Она еще не знала, радоваться или огорчаться от столь ошеломляющей вести, и спросила:

— Она тоже уезжает с тобой в эту, как ее… Степновскую область?

— Нет, мама… Ей еще целый год учиться. Потом она закончит институт, получит диплом и будет проситься на работу туда, где буду я.

— Лицо Валентины Марковны осветилось радостью — новая надежда осенила ее.

— Так вы хотите пожениться, и она останется в Москве? Как же ты ее оставишь?

— Ну, не совсем оставлю. Я же приеду в отпуск. А пока она будет жить у своих родителей.

Валентина Марковна сказала растроганно:

— Сыночек, милый… Но почему же у своих, а не у нас? Я и отец будем рады, если она… вы будете жить у нас. А потом отец постарается достать вам отдельную квартиру. Теперь тебе, милый, никак нельзя уезжать. Кто же оставляет молодую жену?

— Мама, не возвращайся к старому. А зарегистрироваться мы решили завтра. Завтра я приведу ее сюда, — твердо заявил Максим.

— Ты и не посоветовался с нами. Не познакомил нас с ее родителями, — упрекнула Валентина Марковна.

Максим поморщился:

— Ее родители — хорошие, скромные люди.

— Ну что ж… Тебе виднее.

Валентина Марковна вздохнула. Она поняла: скоро, очень скоро сын окончательно уйдет из-под ее власти.

29

На другой день, в полдень, Максим поехал на Белорусский вокзал встречать Лидию. Оттуда он хотел повезти ее прямо домой, чтобы познакомить с матерью, но девушка заупрямилась — не захотела ехать. Она была грустна, и его восторженный рассказ о том, как он обо всем поведал Валентине Марковне, почему-то не вызвал у нее воодушевления.

— Завтра, завтра… Давай отложим на завтра, — уклончиво оказала она.

Он сообщил ей, что через два дня, в воскресенье, мать готовит для него и его друзей вечеринку по случаю окончания им института.

— Вот там ты и представишь меня своей матери. Ведь я должна подготовиться… Неужели ты думаешь, что все это так просто?

— А когда будем регистрироваться? Ведь мы же договорились, — нетерпеливо настаивал Максим.

Она улыбнулась:

— И зарегистрируемся…

— Когда?

— Я тогда сама скажу тебе.

Он разочарованно вздохнул. В нем шевельнулось подозрение: все-таки эта старомодная мамаша, Серафима Ивановна, прочно стояла между ним и Лидией, и та не решалась что-либо обещать Максиму без ее ведома.

Максим проводил Лидию домой и поехал к Стрепетовым.

Сообщение о том, что он и Лидия договорились зарегистрироваться и, вероятно, на днях предстоит свадьба, привело Галю в восторг, а степенного Славика заставило состроить глубокомысленное лицо.

— Так вы уже договорились? — потирая свою плешинку, осведомился он.

— Договорились.

— И все взвесили? — спросила Галя.

— А что же взвешивать? — многозначительно промычал Славик, делая нарочито настороженные глаза. — Ты и Лидия… гм…

— Не каркай! — прикрикнула на него Галя. — Не слушай его, Максим. Он любит пугать.

— Так, та-ак, — загадочно тянул Славик. — Стало быть, в загс. И тебе нужны свидетели?

— А что? Разве обязательно нужны свидетели?

— А то как же! Раньше — шафера или там еще дружки, посаженые отец, мать, а теперь хотя бы два свидетеля.

— Ты уж мне, пожалуйста, советуй, что надо. Вот ты и Галя и будьте свидетелями…

Вид у Максима, как у всех женихов на свете, был растерянный, в движениях появилась несвойственная ему прежде суетливость.

— Так, так, — пристально вглядываясь в похудевшее и словно поглупевшее лицо Максима, тянул Славик. — Вижу: уже началось. Бегающие глаза, частое дыхание, как у загнанного цуцика…

— Перестань же! — вновь прикрикнула Галя и шлепнула мужа по макушке.

— Ну, а к отъезду-то ты готовишься? — спросил Максима Славик. — Не забывай — осталось три недели.

Максим невнятно пробормотал:

— А как же… Я всегда готов… Чемоданы в руки — и пошел…

Но на самом деле он совсем не был готов к отъезду.

— Вот-вот… Только ли одни чемоданы?.. А то я думал, ты и о дипломе совсем забыл, — продолжал подтрунивать Славик. — Где уж тут о работе помышлять… Вот только как же ты — женишься и уедешь? Как суженая твоя на это посмотрит?

— Лида согласна, — сказал Максим. — Она будет продолжать учиться. Потом приедет ко мне.

Славик покрутил головой:

— Сложное дело — начинать семейную жизнь с разлуки. Но не буду тебя расстраивать. Ты сейчас горячий, как конь на скачках.

Максим взглянул на него и Галю исподлобья:

— Вы приходите в воскресенье. Обязательно. Помянем студенческие годы.

— Придем. Спасибо, что не забыл. — И Славик вновь лукаво-насмешливо взглянул на товарища.

От Стрепетовых Максим поехал к Черемшанову.

Саша жил недалеко от Боткинской больницы, в новом доме. Его мать, работавшая в больнице санитаркой, занимала двухкомнатную квартиру на первом этаже. Максим быстро нашел ее. Саша был дома и встретил товарища с шумной радостью. Он схватил его длинными жилистыми руками, приподнял несколько раз, покружил вокруг себя и с силой поставил на пол.

— Шалопай, барчук, — похохатывая, шутливо набросился он на Максима. — Все-таки снизошел, а? За годы институтской учебы ни разу не заглянул — пренебрегал, что ли, а тут — нашел. Очень рад… Какой ветер тебя занес сюда, Макс?

— Пока московский, — ответил Максим. — В институте не было нужды забираться к тебе так далеко: виделись чуть ли не каждый день, а теперь… Принимай приглашение ко мне в воскресенье на банкет. Мама устраивает пир на весь мир. Отпразднуем счастливое окончание.

— Спасибо. Только ты извини — я вот так, как есть. Фраков и смокингов у меня нету.

«И всегда он так — за шуточками, дурачеством прячет что-то свое, серьезное, особенное», — подумал Максим.

Он окинул глазами небогатую обстановку — вещи стояли здесь в небрежном несоответствии, точно расставленные наспех… Всюду были разбросаны книги и журналы в разноцветных обложках. Максим стал разбирать их, бегло просмотрел названия. Это была литература преимущественно техническая, строительная, по самым различным видам производства — электротехнике, гидростроительству, шлюзам и плотинам, технике бетонирования, сварке конструкций и по многим другим видам знаний. Попадались тут и иностранные журналы в ярко-голубых и огненно-оранжевых обложках.

— О, да ты, оказывается, много читаешь по технике, — заметил? Максим. — Говорят даже, тут у тебя чуть ли не лаборатория.

Черемшанов засмеялся тоненьким дурашливым смехом:

— Кто тебе сказал? Чепуха. Ну есть у меня кое-что. Я тут новый бетоноукладчик сообразил. Он автоматически разравнивает и трамбует бетон сразу несколькими вибраторами. Иди сюда.

Саша потянул Максима за руку в соседнюю комнату, где у одной стены стояла кровать с никелированными шишечками, а у другой — почерневший от времени платяной шкаф. Между шкафом и стеной, в уголке, притулился небольшой верстак, а на нем лежали пилочки, напильники, зубила, мотки проволоки, клей в банке. К верстаку привинчены маленькие тиски, почти игрушечный сверлильный станок. Тут же стояла модель какой-то Мудреной, непонятной Максиму машины.

— Вот, — вдруг посерьезнев и скромно потупив взор, сказал Черемшанов, — эта самая штуковина. Гляди. Включаю.

Он воткнул в розетку тонкий шнур, и модель зажужжала, как электрическая бритва, колесики ее завертелись, застучали, засновали маленькие кривые разравнивающие скобы, заработали трамбующие вибраторы, то опускаясь, то поднимаясь, точно зубья бороны.

— Видишь, — сказал Черемшанов, — вместо нескольких человек с вибраторами — один автомат. Трамбовка ускоряется на большей площади. Эту штукенцию я повезу с собой. Там, на месте, с практиками посоветуюсь, добьюсь, чтобы изготовили опытный экземпляр, попробую, может, пригодится.

Должно быть, он впервые показывал свое изобретение и поэтому особенно волновался.

— Ты, Саша, просто гений! — сказал Максим полушутя. И у него опять, как когда-то, засосало под ложечкой. — И на работу ты едешь не с пустыми руками.

Саша фыркнул:

— Ну вот еще! Это только дань пионерскому возрасту. Там нас ожидают вещи посерьезнее.

— Но ты уже работаешь, над чем-то думаешь, — заметил Максим Завистливо.

— А думать и читать никому не возбраняется, — ответил Саша и засмеялся. — Как же иначе, если не думать? Я люблю свою специальность и предвижу в ней большие возможности. Всякая работа требует фантазии, любви к ней. Я еду в Ковыльную, как в неисследованную страну. Авось найду там что-нибудь новое. И меня уже разбирает любопытство… А ты как думал? Разве ты без этого едешь? Ехать на стройку только для того, чтобы получать зарплату, — это сонное дело, друг мой… Что это у тебя? — изменив тон, спросил Черемшанов и потрогал повязку на руке Максима.

— А так. Чепуха… Поцарапал немного, — ответил Максим и отвел глаза. Ни у Стрепетовых, ни здесь ему не хотелось рассказывать о своих приключениях. Ему казалось: этим он выдал бы какую-то душевную, связанную с Лидией тайну.

Максим уходил от Черемшанова по-новому взволнованный не домашним беспорядком, кипами технических книг, журналов, чертежей и даже не моделью изобретенной машины, а неукротимым огнем в глазах Саши, его неустанным стремлением к какой-то ему одному ведомой цели. Черемшанов похудел еще заметнее, бледные щеки его запали, лопатки острее выпирали из под поношенного, забрызганного машинным маслом пиджака. Туговато, видимо, жилось Саше, но от этого он становился еще деятельнее и беспокойнее. И Максим впервые по-новому позавидовал всему, чем жил и чем занимался Саша. Он старался найти в своей душе что-нибудь подобное его душевному жару и не находил, и от этого ему становилось не по себе.

К Бесхлебнову Максим приехал расстроенный и хмурый. Миша встретил его с веселым радушием.

— Ты что такой мрачный? — спросил Бесхлебнов. — Или разлюбила? — и он рассмеялся.

— Пока не разлюбила, но боюсь, что разлюбит, — в тон ему пошутил Максим, заражаясь ясной веселостью Бесхлебнова.

— Почему?

Максим махнул рукой:

— Никудышный я.

Увидев на левом лацкане Мишиного пиджака отливающий золотом и эмалью новенький орден Трудового Красного Знамени, Максим сказал:

— Вот видишь, ты уже орден получил.

— Вчера, браток. Вчера вручили.

Из ясных, честных глаз Миши, казалось, летели брызги стыдливой сдерживаемой радости. Он совестился показать ее, но, как ни старался скрыть, она все-таки вырывалась наружу застенчивой и добродушной улыбкой. Во всем облике Миши было что-то праздничное, приподнято-возбужденное…

«Вот и этот тоже, как Сашка…» — подумал Максим с завистью.

30

Вечером у Страховых собралась приглашенная Максимом молодежь — человек десять. Лидия приехала с Галей и Славиком. Максиму хотелось представить ее матери в самом выгодном свете. Но из-за пережитых накануне волнений Лидия выглядела очень смущенной, лицо ее казалось потухшим.

Как только она вошла, Валентина Марковна пристально, с головы до ног оглядела ее. И по взгляду матери Максим понял — Лидия ее разочаровала. В ее глазах все ценимые им достоинства Лидии не имели значения. Мать считала ее недостаточно эффектной и изящной, эффектность и изящество казались ей чуть ли не главным преимуществом всякой подлинно культурной столичной девушки. И она подумала, что Эля Кудеярова была бы для Максима гораздо более подходящей подругой жизни.

Валентина Марковна не хотела сразу высказать свое мнение Максиму, но, когда тот, выбрав момент, встретил мать в другой комнате и спросил: «Ну как? Правда, хорошая?» — она уклончиво ответила: «Очень миловидна, но слишком проста». — «Ты ничего не понимаешь!»— рассердился Максим и ушел к гостям.

Лидия же, чутьем угадав произведенное на Валентину Марковну впечатление, еще более стушевалась и в продолжение, всего вечера, когда она с ней заговаривала, была очень застенчивой и неловкой. Это вызвало в Максиме досаду, и он тихонько сказал:

— Что с тобой? Почему ты такая — невеселая?

Она не ответила, а только подняла на него полные недоумения и тревоги правдивые глаза.

Настроение Максима начинало портиться. Кроме приглашенных им институтских товарищей, почему-то явились и те, кого он не приглашал и с кем давно перестал общаться. Одни были старше его и, окончив институт на год или два раньше, устроились по протекции родителей в Москве, с другими же он никогда не имел ничего общего. Среди неприглашенных Максимом был Серж Костромин, очень важный молодой человек, сын крупного инженера, сразу же по окончании строительного института занявший видный пост в Главном проектном бюро. Явился также сын Аржанова, Игорь, такой же толстенький, одутловатый, самодовольный, как и отец, паренек, оставленный в аспирантуре одного из технических вузов и вот уже третий год работавший над какой-то, судя по слухам, никому не нужной диссертацией.

Максим не был знаком с Игорем. Он недоуменно спросил мать, откуда тот взялся и зачем его пригласили. Мать заискивающе ответила:

— Ты извини, Максик. Как-то неудобно было не пригласить. Ведь я знакома с матерью Игоря.

Максим вспылил:

— Ты, может быть, и Бражинского пригласила?

Валентина Марковна замахала руками:

— Что ты?! Еще что выдумаешь!

— Тогда зачем здесь эти двое? Я же тебя предупреждал: гостей буду приглашать я. Вот теперь и занимай сама этих двух надутых карьеристов. Мне они не нужны.

Лицо Валентины Марковны стало покорно-жалобным.

— Макс, сыночек, Сержик и Игорь очень скромные, положительные молодые люди, и дай бог так устроиться, как они…

Максим гневно сказал:

— Так ты и пригласила их для того, чтобы я взял с них пример?

Валентина Марковна взглянула на сына еще жалобнее, упрекнула:

— Ты хотя бы сегодня не обижал меня.

Максим только рукой махнул и ушел к Лидии. Она все время держалась поближе к Гале, словно чувствовала себя рядом с ней более уверенно. Максим показал Лидии свою комнату, телевизор, радиоприемник, книги — в большинстве приключенческие романы и повести, затем магнитофон, на ленте которого были записаны голоса всех друзей, какие бывали у него, и голос его самого.

— Давай запишу и твой голос. Прочитай какое-нибудь стихотворение, — предложил Максим.

— Не хочу, — отказалась Лидия и как будто вскользь заметила: — У тебя хорошая комната.

— Ты будешь жить в ней, когда я уеду. Это идея мамы, — сказал Максим.

Щеки Лидии зарделись.

— Я буду жить у своих, пока не закончу института. А потом… потом будет видно.

Максим нахмурился, хотел было возразить, но в эту минуту в комнату шумно ворвались Черемшанов, Славик и Галя..

— Вот они куда забрались! Ай, как не стыдно! — защебетала Галя. — Хозяину не полагается бросать гостей и уединяться.

Саша подмигнул:

— Галочка, не мешай им. Максим и Лида обследуют бухту, чтобы надежнее бросить семейный якорь.

— Не тарахти, легкомысленный треплишка, — остановил его Славик. — Нам лучше удалиться.

— Нет-нет, и мы с вами, — запротестовала Лидия, прижимаясь к Гале. — Галка, не бросай меня. Не бросай! — повторила она и загадочно-отчужденно взглянула на Максима.

Все четверо друзей вернулись в комнату, где расположились остальные гости.

Кое-кто уже танцевал, а некоторые бросали нетерпеливые взгляды на дверь в столовую.

Особенно непринужденно вели себя Саша Черемшанов и Иван Бутузов. Черемшанов мог веселиться с таким же увлечением, как и работать. Его, по-видимому, ничто не смущало: ни собственная нескладность, ни поношенный костюм, ни то, что Валентина Марковна порой осуждающе посматривала на него, недовольная тем, что он своей неумеренной шумливостью нарушал чинный этикет.

Как и ожидал Максим, Саша, познакомившись с Бесхлебновым, быстро нашел с ним общий язык. Они разговаривали, как давние друзья.

Веселье охватило всех. Только Серж Костромин и Игорь Аржанов держались обособленно. Они не веселились и не танцевали, очевидно, причисляя себя к более солидному кругу. Важно выпятив уже отрастающее брюшко и засунув в карманы брюк короткие руки, Игорь деловито беседовал с Костроминым. Максим ни разу к ним не подошел, но, не желая огорчать мать и портить вечер, выполняя долг гостеприимства, изредка, точно мимоходом, кивал то одному, то другому. Оба гостя часто поглядывали в его сторону, и по выражению их лиц Максим заключил, что они говорили о нем. Их поведение казалось Максиму все более странным. Мать разговаривала с ними подчеркнуто любезно, точно стараясь выделить их из среды его друзей. Это насторожило Максима: не задумала ли мать опять какую-нибудь возню с новой протекцией? Особенно возмущал его Игорь Аржанов. «Нахально приперся. И ведет себя так, будто я чем-то ему обязан», — со злостью думал он.

И вдруг — оба, Аржанов и Костромин, подошли к Максиму. Костромин знал его еще по институту и заговорил как хорошо знакомый.

— Ты в самом деле скоро уезжаешь, Макс? — спросил он.

— Уезжаю. А что?

— Очень неразумно, когда была возможность устроиться в Москве…

— У каждого своя дорога, — ответил Максим.

— Фатализм, — скривил толстые, вялые губы Игорь Аржанов и, словно намекая на ходатайство своего отца, о котором, конечно, не мог не знать, окинул Максима пренебрежительным взглядом. — Дороги надо выбирать. Не все дороги ведут, в Рим, то есть применительно к нашим условиям — в Москву.

— Вот как! — с большим трудом сдерживая себя, сказал Максим.

— Игорь прав. Напрасно ты, Макс, не воспользовался предложением министерства, — подхватил слова Аржанова Костромин. — В этом деле, дорогой мой, нельзя быть чересчур щепетильным. Там, куда ты собираешься ехать, можешь затеряться. Засосет тебя производственная текучка — скоро не выберешься. Я тоже, конечно, мог бы поехать куда угодно. Но я все взвесил — и не прогадал… Как видишь, я уже заместитель начальника отдела. И впереди — повышение. В Москве талантливые люди на виду и быстро идут в гору…

— Я не совсем понимаю, Сергей, зачем ты все это говоришь, — глухо сказал Максим. — Ты что? Уговаривать меня пришел?

— Зачем уговаривать… — Костромин спокойно пожал плечами. — Я это так, между прочим. Узнал, что ты едешь… что министерство затребовало твою путевку, а ты отказался…

— Да, решительно отказался… — Максим кинул недружелюбный взгляд на Игоря, который стоял тут же и с беззастенчивым любопытством оглядывал Максима, точно редкостного чудака.

— Я, конечно, понимаю, — все так же назойливо тянул Серж Костромин. — Долг комсомольца и прочее. Но долг можно выполнить и в Москве. Я вот уже получаю премии, благодарности. Вступил в партию. И никто меня не осуждает. Наоборот, все признают ценным работником. Так и ты мог бы…

— Ну что ж… За совет спасибо, а я все-таки поеду, — оказал Максим и деланно улыбнулся. — Попробую поковырять землю.

— Удивляюсь, — вмешался в разговор Игорь. — Как можно отказаться от работы в министерстве?

Максим уничтожающе взглянул на него:

— Чему же вы удивляетесь?

— Твоему образу мыслей, — сразу, без всякого повода, переходя на «ты», ухмыльнулся Игорь.

— Ну, знаете… Я с вами по Бродвею не разгуливал и своего образа мыслей с вами делить не собираюсь, — наливаясь яростью, отрезал Максим.

Разговор соскальзывал на не подобающую для вечера колею, и, более ровный в обращении, знающий, как вести себя в обществе, Костромин поторопился вмешаться в разговор:

— Ну, хватит… Каждый поступает, как он находит нужным.

В эту минуту к беседующим подошли Черемшанов и Славик.

— О чем спорите? — общительно осведомился Саша.

— Да вот… — Максим кивнул на Костромина и Аржанова. — Журят меня за то, что не остался в Москве… И ехать на стройку не советуют.

— О, неужели? — сощурился Саша и оценивающе оглядел Игоря. — Это вы не советуете?

— Да, я… А почему вас это интересует? — напыжился Игорь, высокомерно оглядывая Сашин дешевый костюм.

— А как же. Интересно взглянуть на такой персонаж.

Славик предусмотрительно дернул Сашу за рукав, но тот сделал вид, что не заметил.

— Ну и что же, по-вашему, не устраивает вас в местах столь отдаленных? Например, в Ковыльной, куда мы все собираемся уезжать? — невинным голосом спросил Саша.

— Именно и не устраивает, что они столь отдаленные, — плоско скаламбурил Игорь.

— Все ясно как дважды два, — осклабился Саша. — Логика папенькиных сынков…

Славик опять потянул Сашу за рукав, но тот вцепился в Игоря как репей.

— Позвольте! — хлопнул он себя ладонью по лбу. — Как фамилия ваша? Аржанов? Так я и знал! — изогнулся он. — Слыхал, слыхал… Это, кажется, вы более трех лет пишете кандидатскую диссертацию?

Игорь приосанился, ответил с достоинством:

— Да, я работаю над диссертацией «Водоканализация в эпоху Римской империи».

— Ого, ничего себе… Очень современная тема… Ну и как работа — подвигается?..

— Мне едва дали отсрочку еще на год. Скоро закончу.

Саша обернулся к Максиму:

— Ты слыхал? Товарищ работает над диссертацией до седой бороды… Силен парень, а?

Саша захохотал, Славик тоже едва сдерживался, чтобы не рассмеяться.

— Я не понимаю, — поджал губы Игорь. — Это не тема для шуток.

Словесная дуэль, к счастью, была прервана: в дверях столовой появилась Валентина Марковна и торжественно пригласила гостей к столу.

31

Прошло не менее часа. Отзвучали тосты за успешное окончание института, за преподавателей, за самостоятельную жизнь, за родителей, за дальние счастливые дороги. Особенно кудрявым красноречием отличались Бутузов и Черемшанов.

Веселье нарастало. Даже Серж Костромин, важно оттопыривая губы, провозгласил тост «за отважных молодых специалистов, подобно древним землепроходцам прокладывающих дороги в неизведанные земные просторы и соединяющих непокорные реки».

Сидел молча и цедил сквозь зубы слабенькое сухое вино Игорь Аржанов. Раздосадованный Сашиным острословием, никем не замечаемый и надутый, как индюк, он чувствовал себя здесь совсем лишним и только из упрямства не уходил, высокомерно поглядывая на всех. Неугомонный Саша и Славик не оставляли его в покое и за столом — то и дело метали в него ядовитые стрелы насмешек.

Максим все время был занят Лидией — они сидели рядом, как жених и невеста, и все старались отметить это в своих тостах.

Лидия развеселилась, ее и Галин смех, не затихая, звенел за столом. Иван Бутузов и Саша Черемшанов, тоже приведшие своих институтских подруг, отдали их на попечение Гали и Лидии. Девушки — сероглазая пухленькая Вероника Стебелькова, подруга Бутузова, выпускница того же факультета, что и Галя, и прямая, угловатая и некрасивая, но с удивительно глубокими черными глазами, Тося Иноверцева, весьма строгая девушка, к которой Саша давно был неравнодушен, — сидели на другой половине стола, занятые своими девичьими секретами.

Они, казалось, нисколько не обижались на своих кавалеров за невнимание. Их отношения еще не сложились в любовные: они, как было принято говорить в студенческой среде, только дружили, а дружба могла и не перерасти в любовь, а остаться дружбой надолго, может быть, на всю жизнь.

Бывают минуты среди самого бурного веселья, когда все вдруг ненадолго притихнут — то ли задумаются и загрустят, то ли пожалеют о чем-то. Такая минута наступила за столом — среди пирующих. Как будто все разом подумали, что сидят вместе в последний раз и, может быть, никогда не соберутся вновь. Саша Черемшанов перестал дурачиться и посерьезнел. Притихли Славик и Ваня Бутузов, примолкли девушки…

Миша Бесхлебнов сидел перед ними как живое напоминание о том, что всем предстояло пережить, удачно или менее удачно — все равно. Его орден напоминал об уже свершенном им большом подвиге.

— Товарищи! Давайте — споем, — предложил Черемшанов и, вставая, поднял длинную-костлявую руку.

Его поддержали.

— А что? — спросил Славик.

— «Шумел камыш, деревья гнулись…», — диссонансом ворвался в общее приподнятое настроение насмешливый, точно липкий голос Игоря. — Тоже нашли удовольствие — горланить песни. У меня есть предложение идти танцевать.

— Мы против такого предложения, — заявил Бутузов.

— Петь, петь! — закричали девушки и захлопали в ладоши.

Никто не заметил, как Максим встал, кинул яростный взгляд в сторону Игоря.

— Почему, собственно, «Шумел камыш…»? По какому праву вы еще насмехаетесь? Если вам не нравится петь, можете уйти… — среди общей тишины раздался его голос.

Игорь заморгал красными веками, надул щеки, не зная, как отразить удар.

— Собственно… Я, конечно, могу уйти… Я не возражаю, — забормотал он.

— Макс., перестань! Как не стыдно! Ведь Игорь — твой гость, — всплеснув руками, ужаснулась Галя.

— Ты что? Совсем опьянел или одурел? — шепнул Максиму на ухо Славик.

— Так мне уйти? — спросил Игорь, вставая. В лице его было что-то растерянное, глупое…

— Да! — отчеканил Максим.

Лидия смотрела на него изумленно. Бесхлебнов одобрительно улыбался с другого конца стола.

— Ну что ж… Я уйду, — сказал Игорь и покачнулся — от шампанского его разморило. — Серж, идем, — потянул он за руку Костромина.

Все молчали.

— Ты тоже хочешь танцевать? — насмешливо спросил Максим у Сержа.

— Нет. Я тоже, пожалуй, уйду, — ответил Костромин. — Должен тебе сказать, Максим: хозяин обязан быть вежливым со всеми, как бы ни неприятен был ему какой-нибудь гость. До свиданья, товарищи, — любезно откланялся Костромин и зашагал к двери.

— Дипломат, — громко пустил ему вслед Максим.

— Что такое? Что случилось? — послышался испуганный голос Валентины Марковны.

Она стояла у двери, держа в руках блюдо с тортом, загораживая дорогу Костромину и Аржанову.

— Куда вы, Сержик, Игорек? Почему так рано уходите?

— Спросите у своего благовоспитанного сыночка, — с возмущением бросил Серж. — Прощайте…

И оба солидных гостя удалились. Было слышно, как в прихожей Костромин успокаивал Игоря.

— В чем дело, Макс? Что ты тут натворил? — спросила Валентина Марковна, подходя к столу.

— Ничего особенного, мама. Я уже тебе говорил: гостями ведаю я, — улыбнулся Максим.

Губы Валентины Марковны дергались. Ничего больше не сказав, она вышла. Галя и Вероника набросились на Максима:

— Все-таки ты не прав, Макс. Так унизить людей. Это похоже на сведение личных счетов.

— Ты права, Галя, у меня с Аржановым личные счеты, — холодно ответил Максим.

Лидия все так же пытливо, но без осуждения смотрела на него.

— Бесстыдник, разошелся… Тоже мне, командир, с отца берет пример, — убирая грязные тарелки, ворчала Перфильевна. — А мать сидит теперь на кухне и заливается слезами.

Все, за исключением Лидии, Саши и Бесхлебнова, стали журить Максима.

— Дорогие друзья, — вмешался Черемшанов. — Собственно, о чем вы жалеете? Ведь они, эти два пижона, среди нас были совсем лишние. У них — свой кодекс жизни, у нас — другой. Мы на взлете, они — на мели. И им с нами не по пути.

— Правильно, Саша, — поддержала Черемшанова молчаливая Тося Иноверцева. — Ушли — и ладно. Скатертью дорога.

— Братцы! А правда, без них, индюков этих, стало вроде как просторнее, — послышался уже пьяненький тенорок Бутузова, — Запевай, Сашка!

Черемшанов взглянул на Мишу Бесхлебнова и затянул:

Ой ты, дорога длинная, Здравствуй, земля целинная!

Максим потянул тихонько Лидию за руку. Она вопросительно взглянула на него, но тут же поняла. Он увлек ее в свою комнату, подвел к раскрытому окну. Прохлада ночи струилась с улицы вместе с затихающим шумом, с неизменным запахом бензиновой гари…

С восьмого этажа был хорошо виден широкий новый проспект. Посверкивали окна домов, сияло, вонзив шпиль в темное небо, высотное здание на Смоленской. А правее, на далекой горе, как огромный корабль в океане, проступала из ночной мглы светоносная громада университета. И мелкими, едва заметными казались с высоты красные и белые огоньки бегущих по проспекту автомашин.

— Вот здесь, у этого окна, я стоял в тот вечер, когда ты уехала, и думал о тебе, — сказал Максим.

— Плохо думал, да?

Он притянул ее голову к себе. Они стояли несколько минут молча. Она доверчиво прижималась к нему и не противилась его поцелуям.

— Я не знала, что ты такой… вспыльчивый… — прошептала она. — Как ты сразу обрезал этих двух…

— А ну их, — ответил Максим с досадой. — Это та тинистая заводь, которой я счастливо избежал.

— О чем ты?

— Да все о том же… о попытке матери удержать меня в Москве.

— Ты в самом деле не жалеешь, что уезжаешь? Или тебе не хочется, но ты все-таки едешь?

— Откровенно говоря, не особенно хочется, но еду.

— Почему?

— Практика — лучшая школа. — Максим шутливо добавил: — Потому что этого хочешь и ты.

Она быстро отодвинулась от него.

— Значит, попроси я — ты остался бы?

Максим ответил:

— Не знаю. Ну, если бы захотела только ты… Но когда советуют эти, не хочу! Мне противны ходатаи, все эти благонравные удачники — игори, сержи. Я, может быть, с Мишей Бесхлебновым уехал бы… А впрочем, все равно куда, скорей бы стряхнуть с себя эту липкую пыль, ухватиться за главное, ради чего я сидел в институте пять лет. И уехать, зная, что ты моя жена…

Он снова привлек ее к себе, но она не поддалась, неожиданно спросила:

— Скажи, Макс, ты ничего не таишь от меня?

Максим вздрогнул.

— Ничего. О чем ты? — В голосе его послышался испуг.

— Да так, — вздохнула Лидия, чем-то встревоженная, — ни о чем….

— Нет, ты скажи… Почему ты так спросила? Что произошло?

«Уж не встретилась ли она с Элькой? — подумал он. — И та рассказала ей обо мне».

И он вспомнил, как Лидия была грустна весь вечер.

— А почему ты думаешь, что должно что-то произойти? — подозрительно спросила Лидия… — Ведь ты сказал, что никогда не обманешь меня.

Наступила тишина, даже пения в гостиной не стало слышно, только притихшие голоса изредка точно всплывали, как поплавки на поверхность темного озера.

— Ах, Максим, как бы я хотела, чтобы ты был хорошим! Всегда правдивым и честным! — вырвалось у Лидии.

В прихожей послышались шум, голоса.

— Кажется, отец приехал. Идем, — как будто обрадовался Максим.

— Я боюсь… — прошептала Лидия.

— Ну, чего ты… Отец у меня хотя с виду и строгий, а на самом деле неплохой мужик.

Они подождали, пока Гордей Петрович тяжело прошагал к себе, проскользнули в гостиную. Галя и Вероника встретили их аплодисментами. Лидия щурилась от света, закрывала глаза рукой. Галя хитренько и весело ощупывала ее своими удивительно острыми, знающими глазами. Славик, Саша, Бутузов и Бесхлебнов сидели, обнявшись, у стола и вполголоса тянули игривую шуточную песенку с задорным припевом.

Максим ждал — вот сейчас войдет отец и начнет поздравлять всех с окончанием учения, но на пороге появилась Валентина Марковна. Лицо у нее было какое-то потухшее, славно искаженное болью.

— Максик, выйди, пожалуйста, на минутку, — попросила она сына.

Максим вышел в прихожую. Мать взяла его за отворот пиджака, сказала, тяжело дыша:

— У отца на работе большая беда. — Валентина Марковна склонила голову на плечо сына. — Сейчас у него сердечный приступ… Вызвала «скорую помощь»… Скорей иди к нему…

— Да что случилось? — испуганно спросил Максим.

— Не знаю, не знаю… Кажется, большое хищение в системе… Иди, иди, — застонала Валентина Марковна и всплеснула руками: — Ах, боже мой! Как же быть теперь с гостями?

Максим вбежал в родительскую спальню. Отец лежал на широкой кровати кверху лицом. На левой стороне груди его комом белело мокрое полотенце, развязанный галстук свисал с расстегнутого воротника смятой рубашки. На стуле валялся небрежно кинутый пиджак. Глаза Гордея Петровича болезненно уставились на сына, из груди вырывалось частое прерывистое дыхание.

— Папа, что с тобой? — спросил Максим, наклоняясь к отцу.

Гордей Петрович вдохнул пересохшим ртом воздух, прохрипел:

— Воевал три дня с жуликами… И, кажется, одного… Хм… пришиб… нынче посадили… Папашу твоего бывшего приятеля… Бражинского… Хм… И сам вот немножко того… сорвался…

Максим сжал руку отца:

— Папа, не волнуйся. Прошу тебя.

— Уже… уже… прошло… Все-таки срезал я главного хапугу… Доказал… Хм… — Гордей Петрович передохнул. — А у тебя кто? Друзья? Вот видишь — опять мне некогда.. — Страхов через силу улыбнулся. — Ты иди к хлопцам… ничего. Мы тут сами… с матерью.

В прихожей раздался звонок.

— Ага, вот и «скорая помощь», — пошевелил рукой Гордей Петрович.

Гости, переговариваясь вполголоса, начали расходиться. Максим выбежал на минутку в прихожую, смущенный, стал извиняться. Лидия и Галя стояли уже одетые.

— Ты не беспокойся. Меня проводят Галя и Славик, — сказала Лидия.

Ее глаза смотрели на Максима пытливо и печально.

32

Гордей Петрович уехал на работу в свое управление на другой же день. Приступы грудной жабы у него проходили скоро, и он, нарушая все запреты врачей, никогда не залеживался в постели. После таких приступов он еще злее брался за свои дела, и только походка его становилась более вялой, а одышка — заметнее.

Эти дни для Максима были полны неопределенности. Он ездил к Нечаевым, но бывал с Лидией недолго. Михаил Платонович встречал его по-прежнему сухо и, как казалось Максиму, даже враждебно, а Серафима Ивановна — смущенно и растерянно. Ни Лидия, ни Максим не заговаривали больше о свадьбе. Лидия выглядела необычайно сосредоточенной и грустной. Она о чем-то раздумывала и, видимо, колебалась… А Максим решил не ронять больше своей гордости и терпеливо выжидал. Он даже перестал днем бывать у Лидии, а с утра уезжал то к Стрепетовым, то к Бесхлебнову, то к Саше. Купленные Галей цветы к торжественному акту регистрации увяли, потом засохли.

— Что там у вас происходит? — с возмущением спрашивала Галя, встречая Максима, — На неделе семь пятниц… То вы решаете, то опять откладываете… Что вы за люди? Никак не договоритесь…

— У меня отец нездоров, — хмурясь, отвечал Максим и старался не упоминать о женитьбе.

Он начинал понимать, что еще какие-то причины усилили настороженность к нему родителей Лидии и вызвали новый прилив сдержанности их, а временами даже отчужденности. Но какие это были причины, он еще не знал… По городу ползли слухи о крупных злоупотреблениях в торговой сети, которой ведал Страхов, и, как часто бывает, рядом с фамилиями жуликов назывались и имена честных людей. Так, наряду с упоминанием о Германе Августовиче Бражинском и его шайке стали называть и фамилию Гордея Петровича. Слухи о растрате, по-видимому, дошли и до Нечаевых.

Как-то поздним вечером, собираясь ложиться спать и уже раздевшись, Максим услыхал в прихожей истерически-жалобный женский голос и грубовато-отрывистый бас отца.

Неизвестная женщина, очевидно, о чем-то просила, а отец отвечал своими, как обычно, короткими (будто поленья колуном рубил), убийственно-тяжелыми фразами, какие он мог произносить только в сильном гневе.

Услышав, как отец повторил несколько раз: «Уходите вон!», Максим, толкаемый любопытством, на цыпочках подошел к двери, приоткрыл ее. И в тот же миг раздался громкий, неузнаваемо резкий голос отца:

— Убирайтесь! Иначе я вызову кого надо и засвидетельствую;., что вы предлагаете взятку… Слышите?

— Боже мой! Боже мой! — басовитым, подвывающим голосом запричитала женщина. — Гордей Петрович, ведь Герман Августович делал для вас столько добра. Вы не раз пользовались его услугами….

Голос Страхова:

— Какими услугами? Вы еще вздумаете утверждать, что я помогал вашему мужу воровать?

— Умоляю вас… Гордей Петрович, пощадите его… — Женщина зарыдала. — Ведь не один он… Пожалейте хотя бы моего сына! От вас зависит… Только вы сможете спасти Германа Августовича!

У Максима перехватило дыхание: он узнал голос Марины Кузьминичны, матери Леопольда. Самые сложные чувства теснились в его груди: страх за свою недавнюю дружбу с Леопольдом, удовлетворение за посрамление врага, ощущение чего-то нечистого и позорного, с чем соприкасался отец на службе…

— Вы считаете своего мужа невиновным? — бушевал Гордей Петрович. — Хороша невиновность! А сто тысяч недостачи по магазину? А связь со спекулянтами? Да и вообще… Я не намерен больше с вами объясняться. Пусть ваш муж объясняется в суде! К чертовой матери!

Послышались нетвердые, спутанные шаги, возня, всхлипы, бульканье воды в стакане, уговоры Валентины Марковны: «Успокойтесь ради бога, успокойтесь!» И опять негодующий голос отца:

— Слушайте, мадам Бражинская… Вы приходите ко мне, старому коммунисту… И предлагаете пятьдесят тысяч. У вас хватает наглости!

— Простите! Умоляю! — простонала просительница. — Гордей Петрович! Благодетель! Пощадите! — Послышался глухой стук: видимо, мать Леопольда упала на колени…

Максим закрыл торопливо дверь, опустился в кресло. Сердце его бурно колотилось. Он съежился и заткнул уши. То, что он услыхал, воспринималось им как чудовищное посягательство на непоколебимое положение отца, как попытка очернить его прошлое и настоящее — все, что наполняло Максима безграничным уважением к нему. «Значит, к отцу примазались низкие люди, и он, такой непогрешимый, чуть не запутался в их грязных сетях! А что, если…»

Голоса в прихожей затихли. Хлопнула дверь. Максим осторожно высунулся из своей комнаты и, убедившись, что мать Леопольда ушла, прошел в кабинет. Он остановился на пороге, босой, бледный, в одних трусах и сорочке. Его сначала не заметили. Гордей Петрович, одетый в пижаму, быстро шагал по кабинету, шаркая ночными туфлями, заложив за спину руки, бледный, взъерошенный, задыхающийся. Максим впервые видел отца в таком гневе. Глаза его смотрели мрачно, густые волосы вздыбились. Мать сидела тут же, на старинном деревянном сундуке, закрыв лицо руками.

— Кто ее впустил? — яростно спросил Гордей Петрович, подойдя к Валентине Марковне.

— Кто же… конечно, Перфильевна, — ответила та.

— Ч-черт! — выругался Страхов и, подняв глаза, увидел Максима.

Выражение гнева, на лице Гордея Петровича сменилось смущением и недовольством.

— Ты уже дома?.. Разве не спал?

— Да. Я все слыхал… — дрожащим голосом ответил Максим, переступая порог.

— Чертова баба! Пришла, нашумела. Это жена Бражинского… Ну, ты знаешь… в чем дело, — пробормотал отец.

— Сыночек, иди спать, — устало попросила Валентина Марковна. — Тебе не нужно было это слушать.

— Почему? Вы все от меня скрываете. Она предлагала тебе взятку, папа?

Гордей Петрович резко обернулся к сыну. Плечи его обмякли, опустились.

— Да… Представь себе…

Мать молчала. Дрожь сотрясала тело Максима, и чувство брезгливости не проходило.

— Папа… — Максим запнулся, покраснел так, что на глазах выступили слезы. — А это… она говорила… что и ты будто пользовался его услугами… Неужели это правда?

Лицо Гордея Петровича стало еще более мрачным.

— Ты что, сомневаешься в честности отца? — с возмущением и горечью спросил он.

— Папа, я верю тебе, — тихо ответил Максим.

Гордей Петрович, тяжело отдуваясь, шагал по комнате:

— Явилась… гадина. Знала, как бриллианты да фарфор из магазина тащить.

Он подошел к Максиму, опустил на его плечо дрожащую руку.

— Тебя это не должно касаться. Но кое-какие подробности тебе знать следует. Этот Герман Бражинский все время строчил на меня доносы. Мутил воду, вооружал против меня торговых работников. Чуть ли не каждую неделю меня вызывали в главк. Теребили всякие комиссии… Это было ширмой. За ней Герману было удобнее творить свои грязные дела… Но честные люди помогли мне… Знай: растет в людях честное, бескорыстное… — Прикрыв усталые глаза мясистой ладонью, точно все еще чувствуя на своих плечах непосильное бремя, Гордей Петрович глубоко вздохнул: — Трудно нам, сынок, очень трудно. Я не жаловался… не говорил тебе… Немало в людях еще всякой пакости, и эту пакость приходится скрести каждый день… выгребать мусорной лопатой… особенно в нашей системе… где материальные блага текут близко, перед глазами, разжигая аппетиты. Тут все еще живучи и алчность, и жажда наживы, и воровство, и круговая порука…

Голос Гордея Петровича ослабел, словно потух, на лице появилась-зловещая желтизна. Помолчав, он добавил:

— Теоретики-моралисты думают: честность привить — это вроде-как пришлепнуть наклейку на товар. Налепил человеку ярлык — «честный», и ладно. Нет, сынок, честность надо годами воспитывать.

Максим поднял на отца испытующий взгляд:

— Папа, ты меня извини. А вот протекции. Ведь это тоже нечестно? Тут тоже что-то покупается, подкупается… или устраивается, по знакомству, как бы за хорошие отношения.

— Ты опять о том же? — насупился Гордей Петрович.

— Да вот устраиваются же на теплые местечки всякие сержи да игори. И со мной так чуть не получилось… — Максим вдруг устыдился своего напоминания, опасливо взглянув на отца. Но Гордей Петрович терпеливо-спокойно выслушал упрек.

— Гм… Пожалуй, ты прав… Протекция недалеко ушла от подкупа. — Гордей Петрович тяжело зашаркал ночными туфлями, остановился перед сыном и с подавляемой через силу яростью заключил: — Большая ли, малая протекция — на гривенник или на сто рублей — все едино. Это тоже зло, и немалое. — Он махнул рукой: — Ладно, Хватит об этом. Валяй спать… марш!

33

В последнее время у Максима с Мишей Бесхлебновым установилась неразлучная дружба. Он даже стал реже видеться с Лидией. Нечаевы явно оттягивали брак дочери. Миша придумывал разные загородные прогулки, и они вместе со Славиком и Сашей уезжали куда-нибудь в Подмосковье, на берег реки, и целыми днями удили рыбу, заплывали на лодке в самые потаенные заводи и узкие лесные протоки. Максим посвежел, загорел, чувствовал себя более здоровым и сильным, чем если бы жил все лето на отцовской даче. От путевки в Сочи, которую купила ему мать, он отказался — пребывание на Черноморском побережье вдали от друзей впервые представлялось ему непереносимо скучным…

Время текло быстро. Максим по-прежнему делил его между друзьями и Лидией. Приближался день отъезда. И внезапно уехал Миша Бесхлебнов. Ходил с друзьями по улице, смеялся, ездил на рыбалку, на футбол, рассказывал забавные истории из целинной жизни и вдруг сказал: «А я нынче вечером уезжаю». Максим едва успел предупредить Славика и Сашу, и они вместе проводили Бесхлебнова в дальний поход.

Отъезд Бесхлебнова напомнил Максиму о предстоящем своем скором отъезде… Эти дни Максим ходил грустный: он как-то незаметно, но сильно привязался к Мише.

Спустя неделю после проводов Бесхлебнова на целину Максим утром поехал в институт. Там, по давно заведенному обычаю, должна была состояться напутственная беседа с отъезжающими молодыми инженерами, а в комитете комсомола предстояло взять характеристику.

В институте собрались студенты последнего курса, преподаватели, выпускники и готовящиеся к отъезду на практику студенты. Все считали своим долгом проститься с товарищами, а отъезжающие — с преподавателями и профессорами.

Максим зашел в комитет комсомола и сразу же столкнулся с Федором Ломакиным. Он выглядел еще более похудевшим, чем прежде, даже желтоватая кожа на щеках сморщилась, а глаза, усталые, блестящие, смотрели на Максима особенно пытливо и строго.

— А-а. Явился. Кхм… Вот и прекрасно. А то я уже хотел посылать за тобой, — сухо поздоровавшись, не подавая руки и покашливая, сказал Ломакин. — Идем-ка в кабинет.

Максим насторожился: никогда Ломакин не разговаривал с ним так холодно.

Зайдя в маленькую, отгороженную от кабинета декана фанерной перегородкой каморку, Ломакин даже не пригласил Максима сесть. Официальность приема, многозначительно-строгое лицо Ломакина встревожили Максима еще больше, и он спросил:

— Федя, зачем я тебе так срочно понадобился? Что произошло?

— Сейчас узнаешь… Кхм… — зловеще кашлянул Ломакин и взглядом точно пригвоздил Максима к полу. Затем подошел к двери и повернул ключ. — Так… Теперь будем разговаривать…

Он извлек из ящика стола папку, вынул из нее несколько аккуратно сколотых листков.

— Прежде всего скажи, Страхов: ты не забыл о выговоре, который мы тебе вынесли? — спросил Ломакин, быстрым движением достал из папиросной пачки толстую «пушку» и начал раскуривать ее частыми нервическими затяжками.

Максим пожал плечами:

— Не забыл…

— А за что… кхм… бюро вынесло тебе выговор — тоже не забыл?

Максим почувствовал: язык его становится тяжелым и начинает прилипать к нёбу. Федя Ломакин умел нагнать холоду и на ребят с более твердой выдержкой.

Он поднес к глазам Максима написанную от руки печатными буквами бумажку и, точно накаляясь от презрения и гнева, сказал:.

— Видишь? Письмо… Здесь говорится, что ты опять кутил в «Метрополе», напился… кхм… как стелька, и под конец затеял драку…

«Бражинский… он написал», — подумал Максим.

Федя Ломакин продолжал:

— …Тебя задержал швейцар и передал в милицию… Так пишет аноним. Прошло две недели после того, как мы с тобой беседовали. Ты тогда поступил с путевкой честно, по-комсомольски… кхм… не отказался от назначения. Но я тебя предупреждал… И ты клялся, что порвал с шайкой этого негодяя Бражинского… А теперь, оказывается, опять?

— Федя, выслушай… Никакая милиция меня не задерживала… — начал было Максим, но Ломакин, сверкнув глазами, повысив голос до металлического звона, остановил его:

— Погоди… Потом говорить будешь! — Он поднес к носу Максима другую бумажку. — Если бы не это письмо, тебе пришлось бы проститься с комсомольским билетом… за обман… Читай!

Но Максим напрасно силился что-то прочитать: строчки рябили в его глазах. Гнев Ломакина вдруг утих, добрые чувства взяли верх.

— Как ты связываешь такую похвалу с кутежами? — спросил он более спокойно. — Это благодарность от подмосковного райкома комсомола комсомольцам соседнего с нами городского района за тушение пожара и спасение животных. Тут упоминается и твоя фамилия…

Максим протянул левую руку, засучил рукав, под которым на месте ожога еще не сошла коричневая корка:

— Вот подтверждение, так оно и было… А случилось все так…

И он сначала рассказал о спасении телят, а потом, ничего не утаивая, о последней пирушке в ресторане, о знакомстве с Бесхлебновым, об Аркадии, о его поучениях и о том, как и за что пришлось ударить Бражинского.

— И это лживое письмо написал он, — закончил Максим. — Больше некому. Жаль только — уехал Бесхлебнов, он мог бы подтвердить, что я говорю правду.

Искренность тона Максима еще более смягчила Ломакина.

— Но почему ты не пришел и не рассказал об этом тогда же? — спросил он. — Ты скрывал, а в это время Аркадий и Бражинский втянули в свою шайку еще троих наших студентов — Олега Травина, Дмитрия Гулевского и Валентина Петцера… Они делают это обдуманно, сознательно растлевают души хороших хлопцев…. Стремятся срывать учебу, заставляют их пьянствовать, развратничать, подражать во всем опустошенной буржуазной молодежи. И ты ничего не сказал мне об этом… А вот Гулевский пришел и все излил честно…

Максим сидел понурив голову..

— Но, Федя… Я давно порвал с ними… А последняя встреча — это так, пустяк, случайность, — проговорил он виновато.

— Все равно, придется обсудить на бюро, — заявил Ломакин. — Пусть товарищи скажут свое слово. Не ты один втянут в эту грязь.

— Федя, но мне ведь скоро уезжать! — взмолился Максим.

— Ничего. Ты еще состоишь в нашей организации.

— Но ведь я же ничего плохого не сделал. Сам видишь — благодарность… и все такое… И пришел я за характеристикой.

— С характеристикой погоди, — отмахнулся Ломакин. — Вот обсудим, тогда будет видно, какую тебе давать характеристику. Кстати, ты знаешь, что отец Бражинского арестован?

— Знаю, — угрюмо ответил Максим.

— Ну вот., кхм… Связь, с Леопольдом должна вдвойне тебя касаться, — закончил Ломакин. — А теперь иди. Завтра в семь часов явись на бюро.

Ломакин с ожесточением вмял в пепельницу изжеванный окурок. Максим тяжело шагнул к двери. Он чуть ли не до крови закусил губу — никогда он еще не чувствовал себя таким обиженным.

— Постой, — послышались за его спиной голос Ломакина и знакомое покашливание.

Максим быстро обернулся, взглянул на Федю с надеждой. Но тот все так же сурово сказал:

— Чуть не забыл… Мы узнали… Бражинский, Аркадий и другие где-то собираются… устраивают оргии… попойки. Где — пока установить не удалось. Ты, конечно, знаешь где, бывал там… У нас все готово, чтобы разогнать эту шайку…

Максим не колеблясь назвал адрес.

— И еще… О Кудеяровой я уже написал директору театрального училища, в комсомольскую организацию… кхм… Знаешь ли, Страхов, одними рассуждениями тут мало чего добьешься. Надо бороться с этой швалью более крутыми мерами — общественным мнением, может быть, принуждением — одним словом, широким фронтом.

Выйдя от Ломакина, Максим, чтобы не встретить знакомых и друзей, хотел незаметно уйти из института, но в коридоре его увидели Черемшанов и Славик.

— А-а… Ты чего прячешься? Где был? — спросил Славик. — Идем. Сам директор собирается дать нам напутствие… Э-э, да ты чем-то расстроен. Почему такой красный?

— Ничего. Просто я торопился, — ответил Максим и подумал: «Уйти теперь невозможно».

С ним здоровались, заговаривали, а он отвечал рассеянно, невпопад. Ему кое-как удалось ускользнуть от своих друзей в курилку — там он выкурил подряд две папиросы и долго стоял у окна в бурном смятении мыслей, стыдясь показаться на глаза товарищам и преподавателям…

«У нас все готово, чтобы разогнать их… Ты бывал там…», — сверлили мозг слова Ломакина. — Только бы не узнала об всем Лидия, только бы не это — последнее, непоправимое… А вдруг она уже знает? — И страх навалился на Максима.

Из коридора в курилку донесся заглушенный топотом множества ног призывный звонок.

Максим вышел в коридор. «Лидия, наверное, на третьем этаже, в своей аудитории», — подумал он и огляделся. Впервые ему не хотелось с ней встретиться.

После короткой напутственной беседы, проведенной директором института, Максим хотел уже сойти вниз, когда увидел спускающегося с третьего этажа Бражинского. У Максима даже дыхание перехватило: таким неожиданным было появление в институте этого ненавистного ему человека. «Леопольд в институте! Почему он здесь? Наверное, не с благими намерениями явился…»

Максим не мог теперь спокойно глядеть в глаза своему врагу. Он сделал вид, что не заметил его, но тот увидел и окинул бывшего приятеля мстительным, насмешливым взглядом.

И вдруг в голову Максима пришла еще более ужасная мысль: «Бражинский приходил в институт, чтобы рассказать об всем Лидии, и теперь она все знает». Максим взбежал на третий этаж, остановился у перил лестницы и, переводя дыхание, посмотрел вниз. Рослая фигура Бражинского в рыжем костюме и зеленой шляпе мелькнула на нижнем пролете лестницы.

Максим вытер со лба холодный пот. Теперь у него было одно желание — поскорее узнать, в самом ли деле Леопольд приходил наябедничать Лидии о былых его похождениях.

Отгоняя от себя недобрые мысли, он повернул направо, поравнялся с дверями аудитории факультета гражданских сооружений. Студенты, уезжающие на практику, оживленно разговаривая, ходили группами по коридору. В конце его он увидел Лидию. Она стояла у окна, выходившего в институтский двор. Первое, что бросилось в глаза, — это выражение ее лица, печальное и вместе с тем гордое, гневное. Губы ее были крепко сжаты, брови нахмурены. Собрав все мужество, Максим подошел к ней и с наигранной улыбкой сказал:

— Здравствуй, Лида… А я вот… решил разыскать тебя…

Он протянул руку, но девушка сделала вид, что не видит ее.

Прищуренные, ставшие совсем темными глаза Лидии смотрели на него с презрением.

— Слушайте, зачем вы притворяетесь? И тут лжете? — спросила она очень тихо.

— Я н-не понимаю, — пробормотал Максим.

— Не понимаете? — Она вкладывала в холодное, отчужденное «вы» весь свой гнев и отвращение. — Не понимаете! Вы же давали обещание… А сами… — Дрожащими пальцами она открыла застежку студенческого портфелика, вынула какую-то фотографию и бросила на подоконник.

Максим едва взглянул на карточку и сразу узнал работу Бражинского. Леопольд любил фотографировать всякие дурацкие сценки, выбирая самые нелепые моменты своих забав и кутежей. Чувство омерзения и стыда Сковало Максима. Снимок изображал кутеж на даче Бражинских прошлым летом.

— Узнаете? — насмешливо спросила Лидия. — Вот ваш идеал… Вот какая вам нужна любовь!

В первую минуту Максим не нашелся, что сказать. Да, это был он, его пьяное, пошлое лицо, его поза, и Элька обнимала его, а не кого-либо другого. Зная характер Лидии, ее нравственную чистоту, Бражинский рассчитал удар верно.

Наконец Максим пришел в себя.

— Лида, прости. Ведь это было давно… Мы просто дурачились, — запинаясь оправдывался он. — Леопольд нарочно вытащил эту гадость. Я прошу тебя… Все это было не так.

— А как? Не все ли равно, когда и как это было — год или неделю назад, — жестко сказала Лидия и скривила губы. — Эх, вы… жених… Вы торопили меня с регистрацией. Какая ложь! Какая ложь и грязь! — Лидия всхлипнула, и из глаз ее хлынули слезы. — Прошу, не подходите ко мне!

Повернувшись, она быстро пошла по коридору, постукивая каблуками.

Максим догнал ее.

— Лида, прости! — бормотал он как во сне. — Я все расскажу, как было… Да, я скрыл от тебя… Но это потому, что не хотел тебя потерять…

Она еще раз обернулась. Теперь в глазах ее было такое выражение, которое болью наполнило душу Максима: в них были обида, тоска, отчаяние…

— Пошляк и лгун! — тихо вымолвила она и пошла быстрее.

Максим остановился, чувствуя, как пол плывет под ногами. Ему стало ясно: Лидия уходила от него, может быть, навсегда. Он терял ее, как будто с болью отрывалась часть его души.

Ничего не соображая, спотыкаясь на ступеньках, он и не заметил, как очутился на улице. Он шагал бесцельно, не задумываясь куда… Только теперь со всей ясностью понял он, какая беда приключилась с ним. Лидия покинула его, а с нею терялся весь смысл жизни.

Накрапывал мелкий дождь. Максим снял шляпу, шел с открытой головой, как бы желая остудить ее.

От дождя все вокруг посвежело, сияло, словно покрытое лаком, — мокрый асфальт улиц, фундаменты домов, листья ровно подстриженных ясеней, посаженных вдоль тротуаров. Запах листвы усиливался вместе с дождем, его не могла заглушить бензиновая гарь…

Пробродив часа два по улицам и изрядно промокнув, Максим решил поехать к Нечаевым и еще раз оправдаться перед Лидией, может быть, объясниться с Серафимой Ивановной и Михаилом Платоновичем, попросить у них прощения за прошлое, за то, что скрыл от Лидии правду…

Он остановил такси, сел рядом с шофером и, торопя его, назвал адрес.

На углу Брянской улицы вышел из машины, остановился под знакомым железным проржавленным навесом, позвонил.

Дверь отворил Михаил Платонович. Он неприязненно, почти брезгливо оглядел Максима.

— Что вам угодна? — спросил он ледяным голосом.

— Мне Лиду… Пожалуйста, прошу вас… — робко оказал Максим. Он производил странное впечатление: в руке держал мокрую, смятую в комок шляпу, с взлохмаченных волос на лоб стекала дождевая вода, промокший насквозь костюм был измят и висел на сгорбленных плечах, как мешок.

Михаил Платонович еще раз враждебно оглядел его, сказал:

— Лида не выйдет. И, пожалуйста, не звоните. Оставьте нас в покое…

Дверь захлопнулась…

Максим постоял под навесом с минуту и, нахлобучив на голову шляпу, сначала нерешительно, а потом все быстрее зашагал прочь от дома Нечаевых.

34

Максим плохо спал эту ночь. Он то погружался в забытье, мучаясь в полусне пережитым за последние дни, то широко открытыми глазами смотрел в колеблющийся от уличного света сумрак комнаты.

Иногда он вскакивал и подолгу сидел на кровати. За окном шумел дождь, качались световые блики. Изредка поблескивала молния, и где-то далеко и глухо рычал гром. Тревожная «воробьиная» ночь как бы сливалась с мятежным состоянием Максима. В душе его тоже происходило нечто подобное полуночной грозе…

«Я напишу завтра Лидии… Напишу, что уезжаю, любя ее, что Леопольд, которому она поверила с первого слова, все преувеличил, — ворочаясь в постели, размышлял он. — И еще я скажу на бюро, как пусто и бесцельно жил долгое время. Я только притворялся хорошим. А на самом деле вел скверную жизнь. Да, да, я не такой, как вы думаете! И поступайте со мной как хотите. Да, так и скажу: „Поступайте как хотите. Выносите еще один строгий выговор с предупреждением… даже, с занесением в личное дело…“ Нет, можно просто выговор, — сбавлял для себя наказание Максим. — Можно без занесения в личное… Ведь должен же я ехать на работу».

Такие мысли волновали Максима, и только под утро он забылся свинцовым сном.

Весь день он пробродил по Москве, думая, как будет вести себя на бюро комсомола, подолгу сидел на бульварах и в скверах, тоскуя по Лидии, споря с воображаемыми противниками. Он готовился рассказать и о том, о чем, может быть, и не знали члены бюро комитета комсомола.

Ему хотелось послать немало упреков и комитету, и Феде Ломакину, который не всегда поступал так, чтобы всякому парню или девушке хотелось зайти к секретарю или на бюро и раскрыть свою душу, откровенно рассказать обо всем, что налипает иногда на человеке, еще неуверенно плывущем по волнам житейского моря…

Вечером Максим пришел в институт, чтобы в последний раз предстать перед судом товарищей. Он был мрачен, но спокоен, губы упрямо сжаты.

Входя за перегородку кабинета секретаря, он ожидал увидеть всех членов комитета в сборе, приготовился защищаться и нападать, но увидел за столом одного Ломакина, мирно просматривающего газеты. Глаза его смотрели на Максима без вчерашней беспощадной непримиримости.

— Явился? Кхм… — кашлянул Федя, и по губам его пробежало какое-то подобие тусклой улыбки, — По глазам вижу — думал: вот опять будем прорабатывать. Так, да? И уже кулаки сжал, чтобы обороняться… Кхм… Нет, Страхов, могу тебя успокоить. Посоветовались мы, члены бюро, в райкоме и решили не портить тебе кровь перед отъездом. Кхм… И секретарь парткома и декан не посоветовали. А почему — сам догадайся. Одна чаша весов чуть перетянула на твою сторону. Да и я хоть и здорово накричал на тебя вчера, но заметил в твоих глазах искреннее раскаяние… Да и еще кое-кто хорошо отозвался о тебе. А все лишнее будешь вытравлять из себя там… кхм… куда поедешь…

Максим слушал, не веря своим ушам. Перед ним сидел не вчерашний Федя, непреклонный как скала, а другой — тот, кто так часто бегал к директору и декану выручать товарищей из беды.

— Федя… Дорогой Федя… Если бы ты знал, кого я потерял вчера… — бессвязно забормотал Максим.

— Ну что? Что? Все знаю… Все…

— Нет, не все… — Максим чуть не назвал дорогое имя, но удержался…

— Хватит, хватит, — проговорил Ломакин. — Кхм… Прежнего выговора мы с тебя не снимаем, имей в виду. Там, на работе, будет видно, чего ты будешь стоить. Там и снимут, если оправдаешь доверие.

Ломакин порылся в папке, достал конверт:

— Держи. Я в характеристике тебя царапнул… Чтоб там знали, что ты за птица… — Он словно опомнился, что зашел слишком далеко в своей откровенности, строго добавил: — Но ты не думай — мы не слиберальничали. Я еще узнаю, как ты там поведешь себя.

Последняя фраза секретаря больно хлестнула по самолюбию Максима, как неосторожное прикосновение к свежей, незарубцевавшейся ране. Но обижаться не приходилось: Ломакин хотел до конца оставаться твердым в своих оценках…

Над Москвой, над лесным Подмосковьем третий день сыплет обложной дождь.

На улице хлюпают лужи, на стоках звенят ручьи. Воздух полон пахучей влаги. Тихий, густой дождь обильно поит землю. Она разбухает, как крутая опара, веет животворным теплом и терпковато-пресными запахами.

На душе Максима было так же пасмурно, как и на улице. Он несколько раз заходил к Стрепетовым, робея и волнуясь от неуверенной надежды, что может увидеть там Лидию, но так и не встретил ее. Бывали минуты, когда он готов был опять поехать к Нечаевым, и все же, вспомнив последний враждебный прием Михаила Платоновича, удерживал себя.

Как будто между прочим, спросил он у Гали, не собирается ли Лидия поехать на вокзал провожать ее, но Галя при этом так странно взглянула на него, что он не решился больше спрашивать.

Мелкие дорожные заботы и дела, связанные с отъездом, на какое-то время заняли его мысли, но, как только он отвлекался от них и оставался наедине с собой, тоска по Лидии хватала его за сердце с такой силой, что становилось трудно дышать. Он то сидел в своей комнате целыми часами, держа перед глазами книгу, но не читая ее, то слонялся, понурив голову, по комнате, косо поглядывая на домашних, то уходил на улицу, сердито хлопнув дверью.

Но вот наступил и день отъезда.

Поезд уходил вечером. За час до его отхода Максим заказал такси, снес в машину чемодан. Мать поехала провожать его. Гордея Петровича, как всегда, не было дома. Он позвонил с работы, сказав, что его срочно вызвали в горком партии, и простился с Максимом по телефону.

— Извини, сынок, — услышал его хрипловатый голос Максим. — Провожать тебя некогда. Не забудь мои блокнотики! Будь здоров!

Максим забежал в кабинет отца, выпотрошил сначала сумку, хотел взять только дневники, но, вспомнив о неприязненном отношении матери к реликвиям отца, засунул записные книжки обратно и взял с собой всю сумку.

На перроне Курского вокзала у скорого поезда, отбывающего на юг, невзирая на дождь, собралась толпа. Отъезжающих оказалось больше, чем предполагали Максим и Славик. Здесь были молодые рабочие — комсомольцы московских предприятий, выпускники других институтов. Коллектив какого-то завода вышел с оркестром провожать своих питомцев на стройку.

Толпа запрудила перрон. Максим с матерью, Славик, Галя и Саша Черемшанов, Григорий Нефедович и Арина Митрофановна с трудом протиснулись к вагону. Пока усаживались, разыскивая свои места, в толчее и суете Максим на время отвлекся от неуверенной надежды увидеть в последнюю минуту Лидию.

Когда все расселись по своим местам, уложили вещи, Максим, Славик и Галя вышли на перрон. Дождь прекратился, среди облаков проступили темно-синие, усеянные звездами окна.

— Слушай, Галка, а почему Лида не поехала на вокзал? — спросил жену Славик, скосив взгляд на осунувшееся лицо Максима.

— Ей нездоровится, у нее ангина… Я забегала к ней проститься, — ответила Галя и тоже испытующе взглянула на Максима.

Максим сделал вид, что не слышит, но подумал: «Значит, не придет!»

До отхода поезда оставалось минут десять. У вагонов велись беспорядочные разговоры, слышались поцелуй, преувеличенно веселые шутки. Торопливой скороговоркой Григорий Нефедович и Арина Митрофановна давали наказ Славику и Гале:

— Галочка, деточка, вы же там не оставляйте друг друга, — просила невестку Арина Митрофановна. — Чтобы все вместе были. Славик, если будет холодно ночами, надевай под пиджак отцовскую фуфайку, слышишь?

— Слышу, мама, слышу, — отмахнулся Славик и заворчал: — Беда с этими стариками — совсем затуманили голову: дают тысячу наказов и требуют, чтобы я все запомнил.

В сторонке стояла скромно одетая седая женщина в полушалке и мешковатом демисезонном пальто. Саша, наклонившись к ней (он был выше её на целую голову), о чем-то убежденно говорил ей и изредка гладил ее волосы, как ребенку. Лицо его было при этом серьезным и нежно-почтительным. Мать глядела на своего нескладного Сашу так, как глядят на старших — с уважением и верой в их правоту и силу.

Из репродуктора послышался голос диктора, извещающего, что до отправления поезда остается пять минут. Максим и Славик подошли к вагону. Галя стояла на ступеньке. Кто-то шутливо скомандовал: «По вагонам!» Разговоры стали громче. Максим увидел, как Саша целовал и утешал мать, а она плакала и все время поправляла всегда смятый ожерелок его рубашки.

Максим ощутил необыкновенно сильное, еще не изведанное чувство. И это чувство сразу заставило забыть о Лидии, обо всем на свете… Руки Валентины Марковны обвили его шею. Она прижалась к его лицу мокрой прохладной щекой, целовала его с таким порывом любви, с каким может целовать только мать.

Максим ощутил запах духов, сладковатый привкус губной помады, и к сердцу его прихлынула такая волна нежности к матери, что он уже и сам не стеснялся ее объятий и поцелуев и, ощущая соль ее слез, готов был разреветься.

— Счастливый тебе путь, сыночек… родной мой… Береги себя… Прости меня… я думала, как лучше… Будь здоров… Не сердись на меня… — торопливо говорила Валентина Марковна.

— И ты на меня не обижайся, мама. Прости меня., я бывал с тобой груб, — быстро, сдавленным голосом отвечал Максим. — Я буду работать знаешь как? И письма буду писать каждый день.

— Пиши, сыночек, пищи. На тебе еще денег. — Валентина Марковна сунула в руку Максима пачку; она и здесь, в последнюю минуту, не забыла побаловать своего единственного Максеньку. — Возьми, голубчик, возьми, — настойчиво упрашивала она, а Максим отводил ее руку, смущенно оглядывался:

— Да зачем же, мама?

Но мать все-таки сунула в карман его пиджака несколько бумажек — все, что было у нее в сумке…

Стрелка на перронных часах скакнула еще на одну минуту. Послышался предупреждающий голос диктора.

Максим еще раз поцеловал мать и, пробежав взглядом по толпе провожающих (Лидии не было), вошел в тамбур. Поезд тронулся. Вот мелькнуло в последний раз побледневшее от волнения лицо матери. Она шла за вагоном вместе с другими, провожавшими и махала правой рукой, а левой вытирала платочком слезы. Мелькнула и исчезла прямая, по-солдатски подтянутая фигура Григория Нефедовича. Блеснули при свете плафонов трубы оркестра.

Перрон как бы внезапно отделился от поезда, и вместе с ним уплыли назад огни, толпа…

Московский мир тревог, волнений и суеты быстро уходил назад. Впереди был другой мир, еще не ясный, далекий, чуть пугающий и манящий.

Поезд быстро набирал скорость. Заглушенные стуком колес звуки марша растаяли где-то позади. Проводник закрыл дверь. В тамбуре стало сумрачно. Только гремели на стыках колеса.

Максим очнулся от прощальной суеты, подумав об отце, матери, о Лидии, о неудачном сватовстве, обо всем, что было еще вчера, проглотил подступивший к горлу горячий ком и пошел в купе, где сидели его спутники по новой, теперь уже по-настоящему самостоятельной жизни…