Казачий хутор жил замкнутой, какой-то непроницаемой жизнью.
Безучастие ко всему, что происходило на белом свете, и глубоко затаенный протест уживались рядом, и часто нельзя было отличить одно от другого. То, что через пять лет должно было полыхнуть, как огромный пожар, незаметно тлело в умах и сердцах людей, принимало различные, подчас самые неожиданные и ничуть не революционные формы. То казаки и иногородние сталкивались где-либо в смертной схватке, то вместе ополчались против властей, вместе избивали объездчика или приказчика киашки Бондарева и вместе шли в тюрьму, то с отчаянной лихостью лезли в заповедные воды под пули казачьей охраны и, случалось, кончали своих притеснителей беспощадным самосудом.
Не так благополучно и верноподданнически текла жизнь в хуторе, как это казалось со стороны. В то время я не понимал многого, а теперь, собирая по крупицам прошлое, вижу, какие подспудные страсти кипели в недрах хутора.
Запомнился мне один странный человек, прижившийся в хуторе, и не где-нибудь, а под самым носом у пристава. Человека этого звали Константином Васильевичем, а многие — просто Костей. Учителя рассказывали, будто он повредился в разуме в последнем классе гимназии, не вынес зубрежки, и произошло это на выпускном экзамене, а должен был он «держать» на золотую медаль. После этого Костя сбежал из богатой семьи и пустился бродяжничать по белу свету. По утверждению же других, он, так же, как и его предшественники, был пущен по Руси с «волчьим паспортом» «за политику», да пришло повеление начальства освободить его от жестокой участи перекати-поля и поселить в хуторе под негласный надзор полиции…
Был Костя и в самом деле чудаковат. Высокий и прямой, с густой шапкой рыжевато-темных курчавых волос на лобастой голове, ходил он по хутору величавой походкой непризнанного пророка и изрекал всякие малопонятные для хуторян премудрости: то объявлял вдруг, что в такой-то день и час с неба низринутся камни и грешная земля рассыплется подобно кому глины под ударом молота, то угрожал, что завтра-де не взойдет солнце, и люди будут вечно жить впотьмах, и все живое, разумное исчезнет…
Костя словно нарочно пугал хуторских обывателей, придумывал самые разные варианты страшного конца их обывательского существования. Маленькие, очень злые глаза его при этом зловеще и хитро посверкивали, голос звучал свирепо. В обычной жизни, когда проходил мстительный пророческий стих, Костя вел себя тихо, был изысканно любезен со всеми, даже с детьми. Отличный бондарь, он делал казакам добротные кадушки. Целыми днями, с утра до вечера, по хутору разносился стук его молотка, набивавшего на кадки железные обручи. Встретив однажды пристава и галантно поклонившись ему, он сказал с вежливой улыбкой:
— Ваше высокоблагородие, я для вас такую бочку сделаю, такую бочку! Будет звенеть, как барабан на военном смотру. Посажу вас в нее, заколочу, законопачу и пущу-с по волнам морским, как ковчег Ноя-с…
Пристав сначала засмеялся шутке, но тут же нахмурился:
— Почему, Костя, тебе пришла в голову подобная мысль? Гляди мне! — и пригрозил вытянутым пальцем.
В праздники Костя захаживал в богатые дома и квартиры и, отрекомендовавшись по всем светским правилам, требовал угощения. Ему подавали на подносике рюмку водки или бокал вина, кусок пирога, зернистой икры, балыка или другой какой-либо изысканной снеди. Он выпивал водку, неторопливо закусывал, кланялся и, сказав: «Merci. Au revoir!», чинно, с достоинством уходил. Но беда, если кто выпроваживал Костю без угощения или подавал водку не на подносе, а просто в стакане, или вместо тонкой, праздничной закуски угощал обычной, повседневной едой.
В таких случаях Костя презрительно мерил хозяина или хозяйку с ног до головы и, не притронувшись к угощению, подняв высоко голову, уходил.
Как-то раз я встретил Костю в библиотеке, и меня поразило, как здраво, тонко и умно рассуждал он с Дасей Панютиной о неизвестных мне книгах.
Образованности и начитанности Костя был удивительной. О нем говорили в хуторе: «Умен человек — все знает и бондарь первейший, а вот зачитался — колесико за колесико в башке его нет-нет и заскочит».
Был ли Костя и в самом деле поколеблен в разуме или притворялся, чтобы отвлечь от себя чудаческими выходками внимание атамана и полиции, так и осталось бы неизвестным.
Но вот по предписанию свыше хуторские власти, как и всюду по станицам и хуторам, должны были отпраздновать двадцать первого февраля 1913 года трехсотлетие дома Романовых.
За месяц до этого события все начальство хутора — атаман, пристав, заседатель, все имущие и верноподданные люди — засуетилось. Готовиться к празднику стали и в школах. Каждый заведующий стремился перещеголять своих коллег, стараясь как можно лучше подготовить своих учеников для участия в шествии по хутору и торжественных актах. Всем ученикам было приказано сшить трехцветные флаги и прикрепить их к небольшим древкам. Задача была нелегкая: не в каждой семье находили белую, синюю и красную материю.
Было велено также снести в школу по одному изображению царя Николая Второго, наследника-цесаревича, отдельно или вкупе со всем царским семейством.
Аникий Рыбин в школе уже не учился и на мою просьбу раздобыть трехцветную материю только глумливо хихикнул:
— Могу старые подштанники свои дать: они у меня белые в синюю и розовую полоску.
Я обиделся, пошел к Фае. Та отнеслась к просьбе серьезно и к утру из лоскутов сшила флажок. Она отыскала и портрет царя — старую обложку от настольного сытинского календаря.
Как раз к этому времени заехал к Рыбиным отец, увидел флаг и портрет, обнял меня, сказал:
— Есть такая поговорка, сынок: «С волками жить — по-волчьи выть». Неси портрет хоть самого нечистого, только бы учиться. Слыхал я, за науку один ученый доктор даже душу черту продал.
Последние слова отца почему-то испугали меня: образ чёрта, покупающего душу, представился мне более реальным и убедительным, чем туманный лик всесильного и все же попустительствующего дьяволу бога.
Я показал флаг и портрет Щербакову. Тот одобрил, а Софья Степановна отнеслась к моему усердию более чем сдержанно.
Как первого ученика, меня выделили для участия в школьном торжественном акте. Я должен был прочитать известное стихотворение Кондратия Рылеева «Иван Сусанин».
Мне вручили сокращенный текст стихотворения. Оно сразу мне понравилось, и я за один день выучил его назубок.
За два дня до празднования после уроков состоялась генеральная репетиция торжественного акта. На нее явились попечитель школы Ипполит Пешиков, законоучители Александр Китайский и Петр Автономов, члены комиссии по проведению празднования из наиболее уважаемых казаков, и среди них почему-то оказался Костя-бондарь.
Он сидел за столом в своей черной вылинявшей, похожей на мантию крылатке, надменно откинув увенчанную шапкой густейших курчавых волос голову, и важно оглядывал присутствующих.
Я сидел в первом ряду составленных одна к другой парт и слышал, как Пешиков тихо спросил Щербакова:
— Кто пригласил этого полоумного?
— Никто, смущенно ответил Щербаков. — Он сам пожаловал. Сказал: «Я — государев патриот и хочу дать совет, как лучше провести празднование».
— Он посоветует! — насмешливо фыркнул попечитель.
Репетиция проходила гладко. Костя молчал, даже когда Степан Иванович выспренне провозгласил свою заранее затверженную речь.
Только в конце ее Костя язвительно покривил губы. Но вот очередь дошла до меня. Я вышел на середину класса и начал декламировать:
Все слушали, сдерживая невольные улыбки, переглядывались. Лицо Степана Ивановича даже порозовело от удовольствия: знай, дескать, наших!
Читал я действительно во всю силу звонкого, мальчишечьего голоса, стараясь соответствующими интонациями усилить драматизм слов Сусанина и поляков. Как видно, впрок пошло мне многократное чтение с амвона в церкви.
Все шло гладко. С особенной силой на весь класс я выкрикнул.
— Позволь! — гаркнул вдруг Костя и остановил меня величественным жестом. — Не так!
Я остолбенел. Все, в том числе Ипполит Пешиков и Степан Иванович, разинули рты. Лишь одна Софья Степановна прятала в прижатом ко рту платочке тонкую усмешку.
Костя задвигал могучими плечами, поправил крылатку.
— Не так читаешь, ученик, — наставительно изрек он сбоим резким басом. — Сусанин спасал отечество, а не мальчишку Михаила. И не ори: «Я спас Михаила!» Кондратий Рылеев — декабрист. Он сам потом восстал против царя! Ему наплевать было на Михаила, на шестнадцатилетнего сопляка! А вот слова «В ней каждый отчизну с младенчества любит и душу изменой свою не погубит» прочти погромче, так, чтобы мурашки по спине забегали. Внемлешь? А теперь продолжай!
Костя повел рукой, как дирижер.
Все были в замешательстве. Как! Царя Михаила, первого Романова, назвать мальчишкой и сопляком! Благообразный Пешиков вскочил, выкрикнул с возмущением:
— Я протестую! Господин Щербаков, это безобразие! Какой-то бондарь позволяет себе говорить такое! Я прошу вас удалиться, — обернулся он к Косте. — Вы знайте свои бочки!
Костя поднялся, гордый, ответил с достоинством:
— Да я делаю для вас, дураков, бочки, чтобы ваши жены получше квасили капусту. Но извольте знать: я не всегда был бочаром. Бочки я научился делать в Сибири. Я — бывший член второй Государственной думы. Я был призван к управлению государством… А вы, Пешиков, — самый обыкновенный аршинник и фальшивая, пустая гиря!
— Не смейте! Как вы смеете оскорблять! — побелел от злости попечитель школы. — Вы мне ответите за это!
И вдруг, как будто что-то вспомнив, осекся, умолк. Член Государственной думы! Да, это кое-что значило. Он сам мечтал на последних выборах быть избранным в третью Думу, подобно народному учителю из станицы Елизаветовской Ушакову, но не вошел даже в число выборщиков. Тогда много было разговоров о Государственной думе, о спорах в комиссии по упорядочению земельного вопроса на Дону, об уравнении казаков и крестьян в пользовании землей. Как потом выяснилось, это был хитрый маневр кадетов, крупных помещиков, чтобы оделить крестьян землей за счет рядового казачества, а свои огромные владения удержать за собой нетронутыми… Честно боролись в Думе за справедливое право казаков и иногородних немногие. Некоторые из депутатов-казаков были даже арестованы и посажены в тюрьму…
Перед юбилейной комиссией стоял живой член второй Государственной думы. Правда, царь разогнал ее, как и первую, но какая-то искорка уважения к ней все же теплилась в душах казачьего и пришлого простонародья.
Дума сперва сильно пугала хуторских воротил, подобных Светлоусову, Маркиану Бондареву, Пешикову. Чуяли они: какая-то часть депутатов пробовала посягать на их права и волчьи повадки.
Обо всем этом я узнал позже от Софьи Степановны, а в ту минуту стоял посреди класса, как истукан, и недоуменно моргал глазами. Звание члена Государственной думы ничего мне не говорило. Я только удивлялся переполоху членов юбилейной комиссии, видя, каким широким крестным знамением осенил себя отец Петр и как побледнел Степан Иванович. Шутка ли! Так благонравно начатый юбилей мог закончиться крамолой!
Окинув уничтожающим взглядом комиссию, Костя важно прошагал к двери и оттуда кинул рыкающим сипловатым басом:
— Балаган хотите устроить, господа! Желаю успеха!
Когда дверь за ним затворилась, Пешиков опомнился, негодующе зашипел:
— Брешет, сукин сын! Никакой он не член Думы, а просто проходимец, да еще полоумный!
— Как бы не так, — возразил Александр Китайский. — Лично осведомлен господином приставом: Константин Васильевич Бронников действительно был депутатом второй Государственной думы и выслан из Петербурга после роспуска оной… А сам — чистокровный петербуржец…
Я кое-как дочитал стихотворение.
Репетиция была скомкана. Но на торжественном акте все выправилось. Я продекламировал «Ивана Сусанина» с большим подъемом, причем сознаюсь: не послушался Кости и заключительные строки «Снег чистый чистейшая кровь обагрила: она для России спасла Михаила» прочитал с таким выражением, что Ипполит Пешиков и Степан Иванович зааплодировали первыми…
Потом было шествие по хутору с трехцветными флагами. Растянувшись по улице колонной попарно, ковыляя по глубокому снегу, мы пели разученный вместе с церковным регентом гимн, тянули кто во что горазд. Единственное место получалось у нас с запалом: после каждого куплета мы должны были выкрикивать троекратное «ура». Знак к этому возгласу подавал длинноногий Андроник Иванович. Он шел впереди колонны и в нужный момент закладывал в рот два пальца и пронзительно свистел. Делал он это виртуозно, так как был когда-то запевалой в казачьей сотне. Куплет, свист и дружное ребячье «ура» сотрясали замороженную тишину хутора.
Но именно этот залихватский свист не понравился полицейскому начальству. Пристав нашел в нем нечто слишком вольное, оскорбительное для особы его величества. Не прошли мы от школы к майдану и половины пути, как Андронику Ивановичу было велено не нарушать благонравной вековой тишины хутора… Да и непристойно было здоровенному усатому дяде, к тому же педагогу, так легкомысленно, по-разбойничьи свистеть…
Трехсотлетие дома Романовых прошло благополучно, только Кости-бондаря в хуторе больше никто не видел. Он исчез бесследно, как в воду канул…