Рассказ о «факультетах природы» был бы неполным, если бы я не поведал читателю о ружейной охоте, которая занимала в жизни отца не менее значительное место.

У отца было отличное ружье центрального боя, шестнадцатого калибра, легкое, изящное, бьющее очень метко и кучно — какой-то не то французской, не то бельгийской фирмы, подаренное ему еще в дни молодости заезжим богатым господином в знак благодарности за услуги на охоте. Он же подарил отцу и лягавую, очень ценной породы, собаку, которую я не помню. Была она, по словам отца, большая умница, отлично натасканная и послушная. С этой собакой приключилось потом несчастье: ее разорвали свирепые адабашевские овчарки.

Были годы, когда увлечение отца охотой то усиливалось, то ослабевало. Повышение интереса к охоте совпадало, как мне представляется теперь, с годами относительного семейного благополучия. Домашние затруднения, потеря одного за другим четверых детей выбили отца из нормальной колеи, и ружье было надолго запрятано в чехол. Увлечение пчелами также ослабило охотничью страсть.

Много эпизодов поведывал мне отец по возвращении с охоты. В них было все обычное для охотничьих выдуманных и невыдуманных рассказов: и диковинно крупная дичь, которую так и не удавалось убить, и стрельба без единого промаха, и хитрая лиса, которую нелегко было перехитрить, и многое-многое другое.

Не обходилось и тут без чертовщины, о чем рассказывалось приглушенным шепотом. То была, история о зайце с «человечьими глазами», который будто бы путал охотника с утра до ночи и которого не брала самая крупная дробь. Он чуть не извел охотника до смерти, а потом вдруг нечеловечески, по-козлиному, заблеял-захохотал и развеялся, «аки дым». И все потому, что охотник заряжал ружье в полночь под рождество и на рождество же, не помолившись богу, ушел на охоту.

Или возникал из ярких слов отца страшный рассказ о волке-людоеде, за которым вот уже какую зиму гоняются по степи охотники, а волк все живет, прячется где-то в тернах пустынной Бирючьей балки и оттуда совершает свои кровавые набеги. Совсем недавно будто бы пошла баба Мотря из соседнего села в другое село в гости, да и не вернулась, нашли в балке только ее ноги в валенках — волк будто бы съел всю бабу, а голени из валенок вытащить не смог, так и оставил…

Слушая эти побасенки, сидя на печке, я чувствовал, как замирает сердце и волосы на голове начинают вставать дыбом.

Со временем страшные рассказы перестали волновать меня, да и диковинное, сверхъестественное, стало как будто случаться в степи реже. На смену ему пришла сама реальность, а реальность иногда бывает или пострашнее самой изощренной выдумки, или светла, как ясный день. Она сияет всеми живыми, то радостными, то суровыми красками.

Потом я стал сам участником охотничьих былей; в них не было ничего сверхъестественного, а была красота, насыщавшая душу мою великим познанием вечно прекрасного живого мира.

Зимой отец часто уходил в ночные засады или, как их называли, да и теперь называют на юге, «заседы», откуда и велся отстрел зайцев и лисиц. Еще днем отец сооружал в саду под деревом укрытие, обставленное сухими ветвями, камышом и коноплей, мягко устланное соломой. Укрытие делалось с навесом — на случай метели — и всегда в таком месте, откуда хорошо видны садовая полянка и примыкающие к ней аллеи. Полянку забрасывали молодыми вишневыми побегами и капустными кочанами.

В десятом часу вечера отец надевал ватные штаны, куртку, валенки, а сверху натягивал еще громадный овчинный тулуп, брал рукавицы, ружье, патронташ и уходил в сад. Возвращался он перед самой зарей, обвешанный добычей. Однажды он принес восемь зайцев, и мать целую неделю готовила жаркое, казавшееся мне в то время необычайно вкусным.

Ударили морозы, когда отец, сдавшись на мою просьбу, согласился взять меня с собой на ночную охоту. Мать долго не соглашалась, а потом сдалась. Меня одели очень тепло, закутали в шубу, и с отцом на санках мы поехали в сад.

Конечно, многие охотники и даже малые ребята знают теперь, что такое охота в садах и лесах ночью на зайцев. Такая охота, наверное, кое-где ведется и теперь и не представляет собой ничего необыкновенного. Пожалуй, и не стоило бы подробно останавливаться на этой первой моей охотничьей ночи, но то, что я пережил тогда, о чем поведал мне в своих коротких, произнесенных шепотом словах отец, ничуть не устарело, кажется мне далеко не обыкновенным, имеющим не только личный интерес.

Ночь была морозная, тихая, лунная. «Хоть иголки собирай. Заячья ночь», — сказал отец. Молодой, недавно выпавший снег громко и как-то особенно весело поскрипывал под ногами и полозьями санок. В носу от мороза приятно пощипывало. Вокруг рта отца вилось, оседая на воротник тулупа, бороду и усы мохнатым инеем, легкое белое облачко.

В саду стояла глубокая, никогда еще не слыханная мной тишина. Полная луна висела над черным, видным насквозь садом, как серебряный ярко начищенный таз. Где-то на хуторе взлаивали собаки. Зайцы еще не появлялись. «У них свой, особый и всегда один и тот же час, — сказал отец. — Животная пугливая».

Отец не торопясь размял в укрытии, под толстой дуплистой грушей, солому, посадил меня, закутал тулупом ноги, уселся сам, положил на колени двустволку. В закуте, огороженной со всех сторон ветвями и камышом, было тепло. Перед глазами открывался вид на просторную, ярко освещенную луной полянку, на уходящие вдаль аллеи. Я не говорил ни слова, ни о чем не спрашивал, а только вбирал в себя каждый звук, каждую искринку на снегу.

Какая ясная, строгая и прекрасная была ночь! Я никогда еще не видел такой. Весь мир стал похож на непостижимо огромный сказочный дворец. Небо высокое, темно-фиолетовое, все в крупных, сияющих, как льдинки на солнце, трепетных звездах. Луна среди них, как царица, распустившая вокруг себя пышную, всю в серебряных, алмазных блестках, одежду.

Деревья, обнаженные и темные, словно воздевают к ней свои ветки. Одетая в снег, земля блестит, переливается мельчайшими синими огоньками. Черные тени от деревьев четко легли на снег, и иногда мне чудится — это не тени, а какие-то живые загадочные существа оплели землю.

Нет, никогда еще не видел я такой ночи!

Но когда же, когда прибегут зайцы и лисы? Я замирал от нетерпения, поеживался. Мороз стал проникать за мой овчинный воротник и покусывал нос, щеки. Отец иногда наклонялся ко мне, шепотом спрашивал: «Не замерз? Не холодно? — и тут же предупреждал: — Сиди смирно. Не шевелись. Теперь скоро».

Я сидел и старался не шевелиться. Но возраст и ночь взяли свое, и я не заметил, как сладко задремал. И вдруг меня разбудил протяжный и странный пронзительный звук, похожий на непрерывную трель свистка с дробинкой или горошинкой внутри, только более высокий и резкий. Я никогда не слыхал потом подобного звука. Отец сравнивал его с трелью кроншнепа, но никаких кроншнепов в зимнюю пору в саду не могло быть, и звук этот так и остался для нас неразгаданным.

Мое детское воображение сразу разыгралось. Таинственный звук словно подстегнул его. Отец осторожно достал часы, взглянул. Одиннадцать! Сейчас прибегут зайцы! Однако откуда этот звук? Он не был похож ни на крик совы, ни какой-либо другой степной птицы. Но звук, по словам отца, всегда предшествовал выходу зайцев на корм.

Ружье уже было в руках отца, курки взведены. Луна поднялась высоко, как сверкающий щит. Ночь сияла каким-то неистово синим, неземным пламенем. Было слышно, как от мороза потрескивали сучья, малейший шорох отдавался на большое расстояние…

И вдруг в просвете аллеи на снегу замелькали тени и донеслось мягкое, чуть слышное: «Трух-трух, трух-трух».

Зайцы бежали, то и дело останавливаясь, садясь на задние лапы и забавно поводя длинными ушами. Вот два-три из них выбежали после нескольких осторожных стоек и прыжков на полянку. Послышалось мирное похрустывание. Зайцы начинали свой поздний ужин. Я смотрел на полянку, до которой было не более двадцати пяти шагов, и не верил своим глазам. Иногда мне казалось, будто я вижу зайцев во сне, что все это продолжение слышанной накануне сказки. Мне чудилось, что я вижу забавные косоглазые зайчиные мордочки, их сверкающие при лунном свете миндалевидные глаза. У меня появилось желание крикнуть, вспугнуть их, спасти от неминуемой близкой гибели. А зайцы и не подозревали о смертельной опасности.

Я уже видел, как отец медленно, бесшумно поднимает ружье. Вот он целится, целится, мучительно долго и словно раздумывает: стрелять или подождать. А зайчишки прыгают, резвятся, похрустывают сухими ветками. На полянке их уже не менее шести штук. А там, по аллее, бегут другие:, «трух-трух, трух-трух».

«Я крикну — не могу больше! Зайчишки, убегайте!» — проносится в моей голове. И в это мгновение прямо передо мной вспыхивает молния, за ней другая, уши закладывает от оглушительного грома. Отец выпалил из двух стволов кряду с промежутком в полсекунды. Я дрожу, зажмурил глаза и, когда открываю их, вижу — полянка пуста, только на снегу — два неподвижных пятна.

Отец торопливо перезаряжает ружье. Стреляные гильзы падают мне на колени, издают запах, похожий на запах тухлых яиц.

— Двух подвалили, сынок, — радостно шепчет отец.

Он говорит «подвалили», как будто и я стрелял, и я убивал. Меня треплет нервная лихорадка. Странное чувство овладевает мной — там, на полянке, лежат убитые зайцы, а отец потирает руки, шепчет ласково:

— Не замерз?

— Бу-бу-бу… Н-нет, — отвечаю, стуча зубами, еле разнимая губы.

— Ну потерпи. Подождем. Сейчас еще прибегут. Не те, конечно, а другие.

Но ночь почему-то утратила для меня прежнюю волшебную красоту и очарование. В руках отца заячья смерть, она уже заговорила, разохотилась. Не знаю, сколько длилась в саду мирная тишина. Нос мой совсем онемел от мороза, ноги тоже начали коченеть — при неподвижности не спасает даже теплая овчина. Но я молчу, не жалуюсь.

Как сквозь дрему, я вижу выбегающих на полянку зайчишек: какие же они глупые, доверчивые! Тишина обманула их. Вот один подбежал к засаде совсем близко, не более чем на пять шагов, и, сидя на задних лапах, смешно водит ушами. И снова поднимается ружье в руках отца, снова огонь и гром.

Но что это? Заяц перекувыркивается, кружится и верещит совсем по-детски, страшно, жалобно. В его верещании — ужас, нет, не ужас, а что-то непередаваемое — звериное и вместе с тем человечье. Так, наверное, кричал бы ребенок, если бы его ранили.

Я вижу, как вскакивает отец, оставляя тулуп на сиденье, подбегает к зайцу и в охотничьем азарте бьет его носком обшитого кожей валенка, потом прикладом по голове. Я еще не знал тогда, что на охоте человек забывается и часто бывает жестоким. Я не узнаю отца, доброго, рассудительного, великодушного.

В тяжелом молчании отец подбирает четырех зайцев. Он вешает их через плечо на грудь и за спину, а меня усаживает в санки и везет, совсем закоченевшего и сонного, домой.

Наутро мать зовет меня к столу. На сковородке дымится жареная зайчатина.

Вид у меня вялый и хмурый.

— Так я и знала, — негодует мать. — Говорила же: не смей брать его с собой. Вот и застудил ребенка.

Отец виновато молчит, хмурит брови. Он явно недоволен охотой и смущенно смотрит на меня. Он уже не такой добрый и справедливый, в моих глазах, как прежде. Детский крик раненого зайца, удары ногой по голове бедного животного — все это собирается во мне в гнетущий комок.

Я кладу вилку и, не притронувшись к жаркому, говорю:

— Мне не хочется есть.

Мать укоризненно смотрит на отца, прикладывает к моему лбу ладонь. Но голова моя ничуть не горяча: я здоров. Ночь, проведенная на крепком морозе, зажгла на щеках моих цветущий румянец, и только гнетет душу какое-то новое чувство. Мир кажется мне не таким безмятежным, как прежде.

Начало охладевать с той поры мое увлечение охотой, перестал я проситься на ночные засады, и теперь, как только вспомню о той величавой ночи, так и встает в памяти взбесившийся от боли, кружащийся, как юла, заяц, его крик, похожий на крик раненого ребенка.