У Куприянова на хуторе и в саду, помимо друзей, нашлись и злые, закосневшие в тупом невежестве враги. Дело в том, что Сергей Валентинович обладал не только душевным обаянием, простым и вежливым обхождением даже с неприятными людьми, но и привлекательной наружностью. Мне казалось, не только от его слов, но и от него самого исходил лучистый свет.

Всегда приветливый, ладный, широкоплечий, со спадающими на высокий лоб и затылок русыми вьющимися кудрями, с точно осветляющей снизу правильное открытое лицо мягкой бородкой и серыми умными глазами, он являл собой образец славянской мужской красоты, какую потом мне случалось видеть на картинах Васнецова.

По-детски восхищенно я глядел на него, когда он, весело отозвавшись на оклики ребятишек, выходил из шалаша, улыбающийся, загорелый, в длинной полотняной всегда чистой рубахе и в чувяках на босу ногу.

В глазах его, даже когда он улыбался, таились какая-то сосредоточенная мысль и непонятная нам грусть.

— А-а, воробьи, прилетели. Ну получайте, — мягко гудел он, горстями раздавая дешевые, купленные у лавочника в станице леденцы.

Вслед за этим начинались игры или рассказы и чтение. Он обязательно удивлял нас чем-нибудь новым — то показывал какие-то земляные груши, то пойманных накануне тушканчика, злую ласку или ежа, а однажды напугал всех громадным полозом, которого посадил в собственноручно сплетенную из хвороста клетку и кормил полевыми мышами. Полоз мирно спал в клетке, свернувшись кольцом. Он совсем не походил на того страшного желтобрюха, за которым так долго и безрезультатно охотились мы с Дёмкой.

Конечно, тут же была прочитана выразительная, сразу дошедшая до нашего сознания лекция о мирном нраве степных полозов-желтобрюхов, о их безопасности для человека.

Так, в беседах и чтении, складывалась наша дружба с Куприяновым. Но у него были не только поклонники, но и поклонницы совсем иного, чем мы, склада.

В саду работали девушки-украинки, краснощекие, загорелые, озорные. Наиболее смелые из них сразу обратили внимание на молодого красивого «москаля». Снимая с деревьев яблоки и груши, завидев Куприянова, они громко и шутливо на весь сад подкахикивали, чихали и озорно похохатывали. Но Куприянов отвечал на их шутки только улыбкой и приветливым помахиванием руки.

Если бы какая-нибудь дивчина поближе заглянула в его лицо, то увидела бы, как щеки молодого человека заливались совсем немужественным румянцем. Такие покашливания и вызывающие оклики кончались всегда одинаково: Куприянов быстро уходил на окраину сада или прятался в балагане. Умный человек, он не забывал о недоброжелательном отношении к себе хуторского старосты, многоземельного тавричанина Петра Никитовича Панченко.

Петро Никитович был очень важный, неглупый мужик с большим круглым животом, в отличие от других хуторян ходивший в широких казинетовых шароварах, в пиджаке и войлочной шляпе. Из кармашков жилета всегда свисала толстая никелевая цепь от часов с ключиками; сапоги, густо наваксенные, блестели на солнце, как начищенные кастрюли. Петро Никитович выписывал газету «Сельский вестник», осанкой и деловитостью напоминал американского фермера средней руки.

Куприянов с первых дней привлек к себе недружелюбное внимание старосты. Станичный пристав не забыл шепнуть Панченко о том, чтобы тот время от времени доносил, как ведет себя «волчьебилетник».

Сергей Валентинович не мог не знать, что за ним следят чьи-то недобрые глаза, и, чтобы не подвергать неприятностям других, старался поменьше сближаться с молодежью хутора и, тем более, не позволял себе ухаживания за девушками.

Но молодость взяла свое, и Куприянов наконец не выдержал одиночества.

Была среди голосистых садовых работниц одна, с виду ничем не приметная, не отличающаяся ни особенной красотой, ни бойким нравом. Худенькая, невысокая, с серыми, всегда застенчиво опущенными глазами и спадающей вдоль узкой спины пепельно-русой косой, она терялась среди товарок, и никто не жаловал ее особым вниманием.

Звали девушку — Килина. Ее отец и мать батрачили тут же на хуторе у Петра Никитовича Панченко.

Однажды Куприянов, выйдя вечером из своего шалаша, услыхал хор девушек, возвращавшихся с работы в хутор, и невольно заслушался. Девушки пели о склонившемся у речки, похилившемся в воду яворе и молодом козаченьке, загрустившем о своей коханой.

Песня была пронизана печалью, словно угасающим вечерним светом. Особенно тронул Куприянова за сердце один голос, одновременно и мягкий и сильный, но не грубо крикливый, как некоторые голоса хора. Он лился свободно, словно широкая чистая струя, дрожал над притихшим вечерним садом, то замирая, то вновь взлетая белокрылым лебедем. Он звучал по-разному в зависимости от склада песни и вложенного в нее чувства — то беззаботно-весело, то грустно, то мечтательно-тихо, то страстно, как любовный призыв, то нежно, как скрипичная струна, то звонко, как серебряный колокольчик.

Дорога шла мимо шалаша. Девчата приближались к нему, песня нарастала. Поравнявшись с шалашом, девушки увидели Куприянова и сразу умолкли.

— А-а-пчхи! — озорно крикнула бойкая веселая Настя, дочь арендатора.

— Здоровеньки булы! — откликнулось ей сразу несколько голосов.

Послышался хохот, взвизги.

— Чи вам не сумно и не важко тут одному ночевать? Ходимьте с нами в хутор на досвитки, парубче! — предложила Настя.

— Благодарю, — вежливо ответил Куприянов своим приятным петербургским говором. — А сад кто будет караулить?

Он уже знал, что означало слово «досвитки». В украинских глухих селах того времени существовал странный обычай — после игрищ на улице девушки и парни шли в чью-нибудь просторную хату, обычно предоставляемую какой-нибудь разбитной вдовой, и там располагались на «ночевку»: девчата и парубки ложились вповалку на покрытое широкой полстью сено и «ночевали», то есть лежали в обнимку до самой зари. На первый взгляд, это был как будто безобразный обычай, но удивительно ограничиваемый традиционной строгостью. Парень, посягнувший во время «ночевки» на честь девушки, изгонялся из компании с позором и навсегда терял право на благосклонность дивчины и ее родителей.

— Вы лучше спойте мне что-нибудь, — попросил Куприянов девушек.

Девчата захихикали, толкая друг друга локтями.

— Килина, заспивай! Нехай москаль послухае, — смуглая, как цыганка, Настя звякнула дешевым монистом.

Притопывая босыми ногами, девчата запели шуточную:

…Батько рудый, маты руда, Сам рудый — руду взял…

И опять из всех голосов выделился один. Он словно расплескивал в тишине сада кристально-прозрачные брызги, он резвился, смеялся… Куприянов не сразу понял, кому принадлежал удивительный голос.

Он попросил девушек спеть еще одну песню. Девушки запели. На их голоса из хутора привалили хлопцы, и тут же в саду, у шалаша, началось гулянье, танцы, закружились хороводы. Молодость не знает усталости, как будто и не было долгого трудового дня. Минуты веселья незаметно растянулись на часы.

Взошла луна. Сад расцветился светлыми бликами и фиолетовыми тенями; простые платья девушек разукрасились, как пышные наряды, а стеклянные бусы засверкали не хуже драгоценных камней.

Бывший петербургский студент, волею царских властей заброшенный в далекий степной хутор, сидел на плоском камне у шалаша, склонив голову, слушал песни, веселый молодой смех и предавался думам. Никто не интересовался его мыслями. Здесь он был чужой. Хуторские парубки смотрели на него с сочувствием — странный «чужак», не участвующий в веселье, походил на задумавшегося старика. И лишь одна Килина часто бросала на Куприянова любопытные взгляды.

Веселая Настя несколько раз пробовала потянуть его в хоровод, но Сергей Валентинович вежливо отказывался. Он не отрывал взора от сероглазой певуньи и все время просил ее петь.

Хоровод разошелся только после полуночи… Так было и на следующую ночь и в другие августовские вечера и ночи. Собирались в саду девушки и парни, пели, плясали, веселились. И все шло бы, как всегда, если бы, если бы… Наутро по хутору пополз грязный слушок: «москаль» приманивает к своему шалашу девчат, заводит с ними игрища и «шуры-муры». Кто пустил слух — неведомо, но вскоре заговорили и о другом: будто однажды в сумерки видели Куприянова и Килину у старой садовой беседки, что пошли они после этого к шалашу, а на прохладной утренней зорьке Килина будто бы бежала, кутаясь в хустку, из сада к хутору…

Сергей Валентинович стал реже бывать у нас. Отец и мать забеспокоились, особенно после того, как Петро Никитович, встретив отца и погано подмигнув маленькими заплывшими глазами, спросил:

— Ну як? Книжки со стюдентом читаешь? Гляди, Пилып Михайлович, як бы не пидсунув вин тоби якусь таку библию, що ты и не всхомянешься, як потягне тебэ урядник за очкур. Хиба ты не кумекаешь, що москаль по вивчему билету ходе? Чув, як вин с дивками порчу робэ? Килинку Ничипорко потягнув на лиху пораду соби, кажну ничь вона у его в балагане ночуе. Но, як староста хутора, я не дозволю цьего робыть. Я за хлопцив отвечать не буду. А воны кажуть: «Пидкараулемо стюденга за Килинку, надинемо на голову чувал та и с кручи, щоб не соромив наших дивчат».

Отец ничего не сказал об этой угрозе ни матери, ни мне. Я ничего не знал о надвигающейся на моего любимца опасности. По-прежнему мы, ребятишки, бегали к шалашу Сергея Валентиновича. Он встречал нас так же радушно — читал и, словно за руку, вел нас к знанию. И не только я, но и отец и мать не знали, что слух о просветительских занятиях Куприянова дошел до станичного и волостного начальства и старосте было наказано выжить опасного пришельца из хутора любым способом.

И катастрофа разразилась…

Многое в этой грустной истории так и осталось неясным; я восстанавливаю ее по рассказам, сохранившимся в памяти правдивых и добрых людей. Приведу один такой рассказ в том виде, в каком он остался в моем воображении.

В один из пропахших антоновскими яблоками и полынью августовских вечеров, после того как не одну песню спела Килина, Куприянов подошел к ней, взял за руку, вывел из хороводов и так ласково, как не разговаривал с ней никто, смущенно заговорил:

— Килиночка, знаете ли вы, что вы — божий талант, самородок драгоценный? Вам надо учиться пению… в Москве или Петербурге, все равно, но учиться в консерватории… И тогда вы станете актрисой, певицей…

Килина засмущалась, потупилась, невнятно пробормотала:

— И що вы таке кажете? Хиба я знаю…

Слова «чужака», над которым добродушно подтрунивали парубки и девчата, ей были неведомы — слишком мудреными были такие понятия, как «консерватория», «актриса». Килина подумала: «москаль» обидно шутит над нею и, вырвав руку, убежала в хоровод.

Но на следующий вечер она вновь услышала те же слова и они не показались ей такими чуждыми и странными, как вначале. Куприянов терпеливо разъяснил их, и они пробудили в душе Килины смутное беспокойство.

В тот вечер Куприянов шел с Килиной в хутор и, стараясь подбирать слова проще, понятнее, с увлечением доказывал:

— Килиночка, вам обязательно надо учиться. Я совсем не смеюсь над вами, как вам кажется. Но как сделать, чтобы вы уехали учиться? Это, конечно, нелегко, а надо. Обязательно! Иначе талант ваш так и заглохнет в степи. Знаете ли вы, что есть такой певец — Федор Шаляпин? Не знаете… Да откуда вам знать? Так вот, Килиночка, есть такой певец. Это великий талант, вершина. И он вышел из народа, из бедной семьи… Вот так бы и вы… Эх, да что я говорю! — взмахнул рукой Куприянов и, вздохнув, шагал некоторое время молча.

Впереди, смеясь, шли девушки и парни. Иногда слышался голос бедовой Насти, отпускавшей по адресу Куприянова и Килины безобидные шуточки. Со степи надвигалась ночь. Сухой ветер шелестел травами, нес горькие запахи иссохшей в летнем зное степи.

— Чтобы учиться пению, Килиночка, нужна большая охота, нужно, чтобы вы сами захотели этого. Потом нужны деньги, учителя пения, музыки, знание нот. Нужно уехать из хутора надолго, может быть, навсегда — далеко-далеко, в большой город, какой вам, дорогая дивчина, и не снился… Вам, наверное, смешно и удивительно меня слушать, не правда ли? Понимаете ли вы меня, Килиночка?

Девушка кивнула:

— Понимаю… — Ее глаза возбужденно светились в сумерках.

Куприянов продолжал с возрастающим жаром:

— Если вы решитесь, Килина, если у вас действительно хватит смелости, я помогу вам… Если не сейчас, то через год, через два. Сейчас я бесправнее, чем вы. Мне не разрешают останавливаться где-либо более чем на два-три месяца. Мне дали льготу, другим не дают даже по два и по три дня. И шагает человек по земле, гонят его, как перекати-поле, не давая остановиться. Но я верю: придет время и странствия мои окончатся. Я вернусь в Петербург, к себе домой. Там мои родители. Говоря по-вашему, по-крестьянски, Килиночка, они. — паны, богатые люди. У них много денег. И какой-то частью денег распоряжаюсь я, хотя отец и пригрозил лишить меня состояния. Но если и случится так — все равно у меня будут деньги. Я сдам экзамены за институт, буду работать и получать большое жалованье. У меня хватит денег, чтобы устроить вас в Петербурге и заплатить за ваше учение. Согласны вы? — наклоняясь к девушке, спросил Куприянов.

Она с изумлением и даже страхом отшатнулась от него:

— И що вы таке кажете? Як вам не совестно так обманывать бидну дивчину?

— Нет, нет! — загорячился Куприянов. — Видит бог, я не обманываю и не шучу! Через год-два я приеду за вами в хутор и повезу в Петербург, в консерваторию. Вы должны петь в театре. Вас будут слушать тысячи людей.

Далее студент заговорил совсем непонятно, по-книжному. Килине показалось, что он «божевильный», то есть безумный, и она убежала к подругам…

И все-таки этот странный пришелец из другого мира словно притронулся своими словами к глухому камню, закрывавшему спящий родник в ее душе. Камень отвалился — и родник забил, зажурчал, заплескался светлыми струями.

До этого Килина пела бездумно, как птица, — знакомые с детства песни как будто сами лились из ее груди. Теперь ей казалось: ее слушают все. Ей грезились невиданное сияние огней, восторженный шум толпы.

Степь начинала вызывать в ней тоску. Иногда ей хотелось плакать, и она, ссыпая в корзины пахучие яблоки и груши, вдруг заливалась беспричинными слезами, начинала петь вполголоса, пряча лицо от подруг:

Ой, коли б той вечiр Та й повечорiло. То б мое серденько Та й повеселiло! Ой, коли б той вечiр Та й сонечко зайшло, То б мое серденько Та й до мене прийшло.

И слышался Килине в шелесте увядающего сада ласковый голос: «Килиночка, спойте еще».

Она озиралась, украдкой поглядывала в сторону шалаша: не появится ли на садовой дорожке знакомая фигура в косоворотке и студенческой тужурке.

Она тихонько пела и думала: «Какие у него мягкие руки, какие очи, добрые да ласковые, — так бы и глядела в них каждый вечер без конца». Да, это он, он заговорил с ней так, что у нее дух захватило, и за песню похвалил… Это он уведет ее из этой степи… И станет она артисткой. «Артистка, артистка, артистка», — шептала Килина новое, еще вчера чуждое ей слово.

Килина носила тяжелые лозовые корзины с туго налитой, приятно поскрипывающей антоновкой, подавала их на арендаторские подводы, а сама с нетерпением поглядывала на солнце — ждала вечера, чтобы опять услышать «Килиночка, спойте!»

Сердце ее млело от какого-то ей самой неясного волнения… Ей хотелось петь и петь без конца, и почему-то все грустные украинские песни, и чтобы слушал их только он, которому так внезапно впервые открылось девичье сердце…

…Овеяны печалью, полынными ветрами, запахами дынь, арбузов и подсолнухов степные приазовские, ночи. Озарены они тусклым мерцанием звезд, далекими и сухими грозовыми сполохами. Об увядании, о надвигающейся осени лопочут листьями раскидистые тополи где-нибудь у яра, у иссякшего, полувысохшего ручья.

В такую ночь после игрища у куприяновского шалаша, когда парубки и девчата расходились по темным хатам, Килина ни к кому не примкнула, а, пройдя с подругами до хутора, незаметно отстала и бегом кинулась обратно в сад.

О чем думала она — неизвестно, но противиться зову сердца не могла. Может быть, опять хотелось ей услышать ласкающее слух слово «артистка», тихо пропеть песенку тому, кто так хорошо слушал ее и восхищался ею?

Килину гнала в сад неизвестная сила. Только бы вновь услышать рассказ о больших светлых городах, о том, как поют в театрах в не слыханных ею операх артисты, о музыке, о несбыточной сладкой мечте. Гляди, скажет коханный еще какое-то хорошее слово и еще больше укрепит веру в осуществление мечты…

Она сбежала вниз с кручи по каменистой тропинке в сад и через минуту очутилась у чернеющего в ночном сумраке знакомого шалашика. Здесь, у неказистого шалаша, и родилась мечта, горючая тоска по несбыточному, по прекрасному. Килина не заметила, как за ней, крадучись, сбежали три согнутые тени и скрылись в зарослях дикого вишенника неподалеку от шалаша.

Шаги Килины услыхал Куприянов. Он все еще сидел у входа на камне и думал о чем-то своем, далеком, что унес с собой из покинутой два года назад жизни, из шумных городов, с бурных студенческих собраний, из среды близких ему по духу людей…

— Кто это?! — окликнул он и вскочил. — Килина?

Она стояла перед ним, неровно дыша, прижав к груди смуглые руки. На ней была широкая сборчатая юбка и светлая ситцевая кофточка, ладно обтягивающая ее тонкую фигуру. В сумраке сухой звездной ночи пугливо светились ее глаза. Они, казалось, ждали от Куприянова какого-то ответа на немой жадный вопрос.

Куприянов не ожидал от Килины такой доверчивости и смелости и смутился:

— Килиночка, ведь уже поздно. Почему вы здесь, в саду?

Он старался говорить как можно мягче и осторожнее, чтобы не обидеть девушку, но голос его невольно звучал сухо, с неудовольствием. Сергей Валентинович знал: на свободе его лежит черная полицейская печать, и, пока он ходит по земле с волчьим паспортом как неприкаянный, нет места в его душе для простой человеческой радости, и не имеет он права давать волю своему чувству.

Он заметил: Килина дрожит, готовая расплакаться, не в силах объяснить, зачем пришла в такой поздний час к «чужаку».

— Что с тобой, Килиночка? — почувствовав к девушке жалость, более ласково спросил Куприянов.

Она чуть слышно прошептала:

— Скажить мини, будь ласка, чи вы правду казали, що вы за мной приедете, чи шутковали?

— Правду, моя милая, правду! — горячо откликнулся Куприянов. — Даю честное слово: я не оставлю ваш талант глохнуть в степи. Пройдет некоторое время, и мне разрешат вернуться в Петербург. А там я и похлопочу, чтобы вас устроили учиться пению. У меня есть влиятельные друзья, они помогут. А завтра я поговорю с вашими родителями, чтобы они поберегли вас… Объясню им, какой драгоценный дар у их дочери… А сейчас идите, пожалуйста, домой. Уже поздно.

И он нежно взял Килину за плечи. Но девушка не пошевелилась. Склонив голову и пощипывая край кофточки, она, казалось, ждала не таких слов.

— Хотите, я провожу вас? — натянуто спросил Куприянов.

От Килины веяло полынным ароматом, девичьей свежестью и чистотой, как от не захватанного ничьими руками полевого цветка.

У Сергея Валентиновича, отвыкшего за годы странствий от женской ласки, предательски забилось сердце. Килина ему нравилась. Молодой, сильный и здоровый, он не мог не заметить, как глаза ее часто и застенчиво останавливались на нем, как при ответных его взглядах румянились ее щеки…

И на какой-то миг он забыл о своем положении политического изгнанника, о том, что в Петербурге когда-то была у него первая непрочная любовь; он взял Килину за руки и с минуту держал в своих. Кожа на ее ладонях была жесткая, огрубелая, с твердыми бугорками мозолей. Килина не шевелилась, не отнимала рук — они лежали в руках Куприянова покорные и неподвижные.

Те девушки, которых знал он в своей среде, может быть, вели бы себя в такую минуту иначе. Они разыграли бы сцену протеста, притворного сопротивления или страстного порыва, возможно, кинулись бы ему на шею или резко оттолкнули его, а эта стояла, покорная и в то же время недоступная в своей девичьей наивной душевной простоте…

И только глаза ее блестели в звездном слабом свете. Казалось, она готова была к любой, самой большой жертве. Сегодня она окончательно поверила в свою мечту…

Куприянов не удержался, притянул девушку к себе. Они стояли обнявшись несколько минут. Но вот жестоким усилием воли Куприянов преодолел порыв, мягко оттолкнул Килину и быстро, словно убегая от опасности, кинулся в шалаш.

Когда он минут через пять выглянул наружу, Килины возле шалаша уже не было. Только холодно поблескивали в вышине неяркие августовские звезды да шумели листвой тополи…

Куприянов вышел из шалаша и, присев на камень, впился зубами в свои сжатые кулаки с такой силой, что почувствовал на губах солоноватый вкус крови.

Он и радовался, что нашел в себе мужество не загубить другой жизни, и боялся, что Килина вернется или придет завтра, и тосковал по простому счастью — ведь ему было всего двадцать четыре года…

Он докуривал третью папиросу, когда из темноты, из вишневых кустов, вынырнули трое и кинулись к нему, размахивая суковатыми дубинками-кийками…

Сергей Валентинович успел вскочить и занять оборонительную позицию. Еще в институте он учился боксу и фехтованию, и в начале боя это дало ему преимущество. Когда его оглушил не совсем верный удар по голове, он сумел устоять и, вырвав у одного из парубков дубинку, отшвырнул ее далеко в кусты.

— Надо драться честно! — успел он крикнуть и по всем правилам бокса нанес парню удар кулаком прямо «под ложечку». Тот без чувств повалился на садовую дорожку.

Но одному парубку все же удалось увернуться от рассчитанных ударов Сергея Валентиновича и пустить в ход длинный чабанский нож…

Наутро арендаторы и рабочие нашли Куприянова в шалаше. Он лежал на полынной подстилке, бледный и слабый, зажимая на правом боку скомканным алым от крови платком косую неглубокую рану: видно, неизвестный тавричанин промахнулся и нож пошел вскользь, ударившись — о ребро.

Отец и мать, напуганные происшествием, кинулись в сад. Я от страха убежал в степь и спрятался в зарослях подсолнуха. Мне казалось, неведомые изверги, ранившие моего наставника, ранили и мою душу, потушили светивший мне издали яркий луч. Вот они явятся, разыщут меня и убьют…

Мои родители нашли меня только к вечеру. Я дрожал всем телом, в глазах моих стоял ужас…

Мать плакала, отец ходил, словно шальной, стиснув зубы. И лишь Петро Никитович Панченко важничал и шутил как ни в чем не бывало, говорил, что это не иначе как пошалили хуторские парубки из ревности и мести за Килину.

Через два часа из станицы прикатил урядник с двумя полицейскими. Вместо того чтобы разыскивать преступников, полицейские уложили Куприянова на подводу и увезли в станицу.

Отца и мать даже не допустили к нему. Староста Петро Никитович сказал, что лучше не интересоваться судьбой «волчьебилетника», так как о нем у пристава будто бы есть от высшего начальства какая-то тайная бумага.

И осталась у нас на столе после пребывания Сергея Валентиновича в хуторе только книга «Атмосфера» К. Фламмариона, но и ее пришлось вскоре сдать в библиотеку. Килина же точно тронулась разумом, и ее увезли к родным в соседнее село… Только два год спустя отцу в станице знакомый учитель сказал, что Куприянов все-таки выжил, поправился и поступил кочегаром на пароход дальнего плавания.

Больше мы о нем ничего не слыхали.