Первое воспоминание мое об отце связано с картиной весеннего половодья в южной степи.

Солнечный, ослепительный день середины марта. Примостившийся над оврагом степной хутор точно вынырнул из снежных сугробов. Неопрятные глинобитные и каменные постройки греют на солнце свои промерзшие за суровую зиму, насквозь отсыревшие, почернелые стены. Теплый ветер разносит всюду крепкий, как спирт, запах сваленного в кучи навоза, мятный, чуть уловимый дух талого снега, полой воды и древесной коры из раскинувшегося по склонам балки сада. В балку с ревом и клокотанием сбегают ручьи, а сама она, пересыхающая в летнюю пору до илистого дна, разыгралась не на шутку — по ней мчится не ручей, а настоящая река влечет в своих бурых волнах скачущие обломки грязного льда и комья снега.

Отец несет меня на руках и говорит что-то о весне, о солнце, о прилетевших из дальних стран скворцах, о грачах, уже начавших вить гнезда на старых тополях и могучих столетних вербах.

Мощный хор звуков, значения которых я еще не понимаю, оглушает меня, то пугает, то наполняет неиспытанным восторгом и радостью новизны. Крепче прижимаюсь к широкой груди отца и замираю от восторга и страха, когда он вброд переходит широкий беснующийся ручей, минуя кувыркающиеся льдины.

— Не боись, сынок, не боись, — утешает он ласково.

Вдруг левая нога отца проваливается в яму, он теряет равновесие, и оба мы чуть не плюхаемся в холодные грязные волны. Я отчаянно вскрикиваю. Но в ту же секунду отец делает усилие и ловко выскакивает на вязкий берег ручья. Он забавно дрыгает ногой, выплескивая из голенища высокого сапога воду, ахает и смеется.

А солнце греет все теплее. От мокрой земли поднимается пар. Кудрявые облачка бегут по черной пахоте, точно отары белых барашков. Степь дрожит, переливается перламутром, искрится в серебряных лучах. И мне кажется: отец уже не рассказывает о весне, а поет о ней еще не слыханную веселую песню.

И вот мы в старом огромном саду. Это лишь малая часть обширного имения богатого армянина Адабашева. Здесь отец работает садовником, он обыкновенный батрак «на своих харчах». Таких батраков в экономии сотни, но я об этом ничего не знаю, все окружающее я воспринимаю как нечто принадлежащее только отцу и мне. Отец — владыка всему: неисхоженному саду с таинственными и бесконечными, как казалось мне, аллеями, подступающим со всех сторон необозримым полям, весеннему яркому небу, ручьям и грачиным стаям.

В саду еще мокро, кое-где в ложбинах лежит темный, ноздреватый снег. От него сквозит холодом. Деревья с набухшими почками еще голы, но в воздухе удивительно хорошо пахнет чем-то свежим и хмельным до головокружения.

Среди ошеломляющих меня впечатлений весны главное — отец, сильный, добрый, всезнающий повелитель мира. Это он привел откуда-то весну, о ней он говорит ладными древними стихами. Я хорошо помню эти стихи, потому что отец произносил их не раз:

Весна-красна, ты с чем пришла? С ярым солнышком, с цветами, С ручьями, грачами, скворцами. А у весны на боку лукошко С житом, просом, пирогами…

И я словно вижу румяную красну девицу в панёве и алом сарафане. Она идет по земле и сыплет из лукошка крупные пшеничные зерна, разбрасывает по полям алые и белые тюльпаны…

Таково мое первое воспоминание об отце. И последующие картины детства и отрочества, то светлые, то печальные, в которых отец — главное действующее лицо, также связаны с ощущением природы: степи, стареющего сада, млеющих в зное далей, словно застывших в дреме курганов, извилистых балок, величественно-страшных степных гроз, тягучих осенних дождей, зимних стуж, метелей и вьюг…

Я помню несколько профессий отца, но, кажется, он умел делать все, что было нужно, — был, как говорится, мастер на все руки. У себя на родине, в далекой Орловщине, где он начинал трудовую жизнь юным батрачонком у помещика, он освоил главную свою специальность — садовника. Быть садовником в богатом имении значило не только уметь сажать и растить деревья, фруктовые и декоративные, подчас экзотические, очень прихотливые и нежные, но и разбивать цветники, украшать ковровые и узорчатые клумбы, ухаживать за диковинными орхидеями и пальмами в оранжерее, выращивать розы, отбирать и холить гладиолусы, амариллисы, лилии и тюльпаны — ответственное и трудное занятие, особенно когда барин и барыня привередливы и любят похвастать своими садовыми диковинками перед гостями.

От отца я узнавал немало горького из его прошлой батрачьей жизни. Старший садовник, из обруселых немцев, был учитель отличный, но и по-стародавнему жестокий — не раз пускал в дело садовые грабли или мотыгу, от чего руки молодого работника покрывались не только мозолями, но и синяками, и ссадинами.

Отец рассказывал, как однажды, когда он работал еще у орловского помещика Ханыкова, кем-то из помощников главного садовника были перепутаны семена ценных цветов и посеяны глубже, чем это полагалось. Мельчайшие семена, как видно, погибли под излишне толстым слоем земли и не взошли. Из страха быть наказанным помощник свалил вину на ни в чем не повинного отца.

— Гляжу, ранним утречком, солнышко только что взошло, — рассказывал отец, — бежит из дома барыня, как спала: в ночном белом капоте, босая, волосы распатланы — ведьма ведьмой. Прибежала, склонилась над грядкой и давай разрывать землю, как собака лапами. А пальцы у нее белые, длинные и все в брильянтах. А сама, поди, не убоялась в земле их запачкать, роет и приговаривает: «Ах, мои любимые лакфиоли! Ах, мои милые лакфиоли!» Вскочила, красная, как спелый стручковый перец, а на губах альни пена закипела от злости, и спрашивает: «Кто виноват?» — «А вот он, — показывает на меня младший садовник. — Он семена загубил: посеял да землей присыпал». А их-то, лакфиоли эти, покрывать толстым слоем нельзя — уж больно мелки, как пыль, ихние семена. Я стал говорить: не я, мол, виноват. Так куда там! Садовнику поверила да тут же схватила лопату да лопатой и отдубасила меня по спине. Вот какие были барыни!

Военная служба прервала работу у помещика Ханыкова на четыре года. Вернувшись с военной службы, отец застал дома, в крестьянской обнищалой семье, пущую бедность и разорение. И хотя отец и предки его принадлежали к так называемым государственным «свободным» крестьянам и никогда не были крепостными, жизнь их мало отличалась от крепостной.

Земли было — ступишь шаг — оглянешься, да и была она худая и отощалая. Недороды из года в год, прадедовская вспашка сохой да сев вручную из лубяного лукошка приводили к тому, что хлеба еле хватало до масляной. Взрослые ребята уходили, если удавалось, в работники, а то и в «кусочки», то есть, попросту говоря, становились побирушками. Отец оказался наиболее удачливым — у него были умелые руки. Но на этот раз помещик недолго держал его в работниках. Это были годы, когда дворянские гнезда распадались одно за другим. Распалось, развеялось прахом и имение помещика Ханыкова, проданное с молотка. Батрак оказался без работы, и тут настали для всей семьи потомственных «государственных» крестьян черные дни.

Нищала, голодала вся деревня, вся губерния. Мужики разбредались кто куда от безземелья и неурожаев, от безлошадности и прочих бед.

И замаячила перед орловскими мужиками новая заманчивая туманная звезда — переселение на вольные земли в Сибирь.

Сибирь засияла в воображении крестьян, как видение земли обетованной. Вербовщики переселенцев старались на все лады расписывать действительные и мнимые богатства сказочной страны Сибири: ее леса, земли и луга глазом не окинешь, реки — могутные, многоводные, рыбы — видимо-невидимо, а земли плодородной — сколько захватил, столько и паши.

Разгорелись думки у мужиков: живо снимайся, собирай какой ни есть скарб, сваливай на телегу — да и в путь. Но не всякий подумал: дорога-то дальняя — многие тысячи верст, через леса и болота, по трактам и плохо езженым проселкам, через бурливые реки — хватит ли сил, вывезет ли единственная отощавшая коняшка?

Да и кому могло прийти тогда в голову, что в сибирскую землю надо идти походом не с древней сохой, не с голыми руками, а с железным плугом да машиной, что не всякому под силу врубаться в тайгу, выкорчевывать столетние пни, расчищать для посева землю. Правда, находились и такие смельчаки-богатыри, и немало. Это они с одним топором да лопатой покоряли сибирские дебри, расчищали и засевали поля, ставили новые города и посады. Но еще больше было рассеяно по сибирской земле безвестных могил.

Никто из орловских мужиков не помышлял о трудностях и бедах, все казалось преодолимым.

Погрузил свои пожитки на телегу и старший брат отца Герасим; к нему примкнули все трудоспособные родичи: дядья, тетки, двоюродные братья и сестры. И тут раскололась семья: мой отец и двое братьев его — средний и младший — не захотели пускаться в сибирскую даль, а двинулись на юг, на Дон, на вольные заработки, туда, где и солнце грело жарче, и поля распахивались шире, и где, хоть и нельзя было получить земельный надел, пшеничного хлеба можно было есть вволю даже на копеечный заработок.

Так отец и двое моих дядей, Игнат и Иван, пришли на Приазовье. Странствовали они где пешим ходом по шпалам, а где ехали «зайцами» на тряских товарных поездах, изредка останавливаясь на станциях и перехватывая у дорожных мастеров какую ни есть работу, копая балласт или сбивая снеговые щиты.

На промежуточной станции между Ростовом и Таганрогом закончился их путь: нанялись они ремонтными рабочими в артель да тут и поселились надолго. Так стал отец железнодорожным рабочим, потом — стрелочником и наконец, — путевым сторожем. Средний брат, Иван, также устроился в путевой будке под Таганрогом; младший, Игнат, — под Ростовом.

Отец овладел путевым делом быстро. Самым большим для ремонтного рабочего искусством в те времена считалось — с одного-двух ударов вгонять в дубовую шпалу костыль. Работа костыльщика оплачивалась выше обыкновенной. Благодаря силе, ловкости и меткости глаза отец забивал костыли с одного взмаха — в этом ему не было равных на путевом околодке. Стальной скат путевой тележки, который снимали с рельсов по меньшей мере два дюжих рабочих, он ставил на рельсы и сбрасывал на бровку один.

Но отца вскоре вновь потянуло к земле, к садам.

Однажды весенним утром он попросил у дорожного мастера расчет и, не сдавшись на его уговоры, потихоньку, точно прячась от братьев, ушел в степной хутор, в экономию Марка Адабашева.

И вот отец вновь среди своих прежних друзей — яблонь и груш, «анисов», «любимиц Клаппа», «ренетов» и «розмаринов», среди теплиц, парников и грядок, розовых и жасминовых кустов. Будто никогда не махал он путевым молотком, не забивал костылей, не сдвигал клещами рельсов. Руки его сохранили прежнюю гибкость, столь необходимую в обращении с нежными чужеземными растениями, при окулировке фруктовых деревьев, посеве мельчайших цветочных семян, при пересадке прихотливых пальм, орхидей и кактусов.