Из событий последней поры пребывания на хуторе запомнились мне приезд к нам дяди Ивана, ссора его с отцом из-за религии, нашествие холеры и тяжелая болезнь отца, чуть не закончившаяся для нашей семьи трагически.

С распадом экономии отцу стала неясна его роль здесь, в характере его появилась какая-то трещина. Он как будто махнул на все рукой, чаще стал участвовать в осенних и зимних попойках хуторян. Происходило это, по-видимому, от отчаяния, оттого, что по-прежнему не мог он в полную силу приложить к делу свои руки. На беду, два года подряд были засушливыми, для пчел безвзяточными и очень тяжелыми. Отец вынужден был продать половину пчелиных семей и всю осень и зиму плотничал у хуторян.

Нужда глодала нашу семью, как голодная собака кость. Надежды на устройство собственного угла и какого-нибудь своего хозяйства окончательно угасли. Оставалось одно — продать пасеку и идти куда-нибудь на заработки. Особенно тяготило отца ожидание распоряжения хозяина о нашем выселении из дома, которое могло прийти в любой день зимы.

И вот тут, в нехорошее время, к нам приехал дядя Иван. Братья приезжали к отцу и раньше, хотя и не так часто. Их приезд всегда сопровождался большой радостью и весельем.

Низкорослый, щуплый, с выпирающими вперед зубами, болезненный с виду дядя Игнат своей бойкой орловской скороговоркой вносил в нашу семью оживление и всегда заражал отца каким-нибудь новым неосуществимым прожектом, который, по его мнению, мог раз и навсегда прикончить нужду. То он предлагал участие в какой-то денежной лотерее, будто бы сулившей громадный выигрыш, то советовал развести под Ростовом какой-то сад и сбывать фрукты на базар, то разводить кур и гусей.

Направление его ума определялось близостью делового торгового центра и занятием жены. Железнодорожная будка, в которой дядя Игнат служил путевым сторожем, стояла в четырех верстах от Ростова. Жена его, бойкая практичная казачка, торговала на базаре разной молочной снедью и выращиваемыми летом и осенью редисом, луком и прочей огородной зеленью.

К сожалению, ни один прожект, предложенный дядей Игнатом, не увенчался для отца успехом. Он пробовал возить в город огурцы, и помидоры, и яйца, но почему-то выручка никогда не окупала расходов. Объяснялось это, может быть, совершенной непрактичностью отца в торговых делах. Единственное, что было ему по душе, — это продавать мед, чистейший, без всякой примеси, на лакомство людям, но это случалось не всегда — только во взяточные годы.

Соблазнившись посулами дяди Игната, отец приобрел и два билета денежной лотереи, кажется, стоимостью в пятьдесят копеек каждый. Но никаких десяти тысяч рублей не выиграл, билеты так и пролежали в сундуке до самой Октябрьской революции, пока их не выбросили с прочим ненужным хламом.

Совсем иного склада был дядя Иван. Он был такой же балагур и весельчак, но с неодобрением относился к мелкотравчатым рыночным устремлениям Игната и к беспросветной батрачьей службе отца у хозяина. Дядя Иван в отличие от своих братьев был рыхлый, грузноватый, с большущей, во всю голову, бледной лысиной. От его всегда засаленного пиджака пахло коровником и еще чем-то острым, что я воспринимал как запах железной дороги — это был, вероятно, запах вещества, которым пропитываются шпалы, чтобы предохранить их от гниения.

Дядя Иван отлично исполнял обязанности путевого сторожа, слыл аккуратным службистом, но все время мечтал подкопить деньжонок, уйти с железной дороги, уехать на родину, в Орловщину, и там заняться крестьянским хозяйством.

Отец был раздражен неудачами на пасеке, бесцельностью пребывания на хуторе и встретил брата невесело. Озабоченным чем-то казался и дядя Иван. Братья, как всегда, обнялись и расцеловались, но веселух шуток и прибауток не получилось. Было позднее осеннее время. По опустевшему хутору носился холодный, уныло посвистывающий ветер. Адабашевское поместье и сад выглядели особенно неприветливо и пустынно.

Дядя Иван высыпал на стол гостинцы — орехи и леденцы, выглянул в окно кухни хозяйского дома, где мы недавно поселились, и покачал головой:

— Ну и глушь тут у вас. У нас на будке и то веселей.

Мать тотчас же стала жаловаться:

— Говорю ему: поступай опять на железную дорогу, так нет — прилип к этому хутору, как банный лист.

Отец нахмурился, сердито оборвал ее:

— Ну, завела опять свою музыку. Так тебя сразу и посадят на будку — приготовили особенную для тебя. Там и без нас сидят уже. Ты, брат, подожди, а я сбегаю к хохлам за водкой. Разопьем бутылочку.

К всеобщему удивлению, дядя Иван, любивший в прежние свои приезды выпить под веселые разговоры рюмочку, и не одну, запротестовал:

— Нет, братец, не хлопочи. Пить я не буду. Нам запрещено.

— Кто же тебе запретил? Начальство, что ли? — засмеялся отец.

— Не начальство, а вера. Наша вера запрещает пить, Филя, — смутившись и поглаживая широкую каштановую бороду, сказал дядя Иван.

— Это с какой же поры? Чай, вера у нас с тобой одинаковая…

— Нет, Филя, — как-то нерешительно заявил Иван, — была одинаковая, а теперь нет.

Отец с недоумением взглянул на брата:

— Ты шутишь или бредишь?

— Нет, не шучу, братец, и не больной я, чтобы бредить. А перешел я в другую веру — это истинно.

Отец ошеломленно смотрел на Ивана и вдруг крикнул:

— Да ты сдурел, что ли, аль ополоумел?! В какую же ты веру перешел?

— В баптистскую. Я и моя жена, Марья Константиновна.

Мать испуганно закрестилась:

— Господи, помилуй. Сколько годов жили в одной вере, а теперь и веру стали менять…

Тут начались крики, спор. Братья заспорили о том, какая вера лучше и правильнее, нужны ли господу-богу иконы и церковная роскошь или не нужны. Теперь я мог бы назвать этот спор ненужным и бесплодным, он уводил братьев далеко от истины, да к тому же ни отец, ни дядя Иван ничего не смыслили в богословии. Отец, кажется, очень убежденно отрицал всякие ритуалы и священнослужителей.

— Ничего этого не нужно! Все прах! И человек — прах, и церкви — прах! — запальчиво выкрикивал он, но тут же делал уступку религии: — Но бога помнить надо, и, чтобы о нем не забывать, нужны иконы только одного спасителя и божьей матери, а всяких святых выбросить! Все попы и монахи — блудники, пьяницы и картежники. А святые угодники — чепуха! Они были еще грешнее нас с тобой, Иван! Как же их можно почитать?

— Иконы — те же идолы, — с неменьшим запалом возражал дядя Иван. — Ты поклоняешься идолам, ибо сказано в писании: «Не сотвори себе кумира и всякого подобия». Мы почитаем только святое евангелие…

— Вишь, какую веру придумали — сами в будке собираться! Иконы не признавать! — негодовал отец. — Сотни лет предки наши в этой вере жили, а ты сменил на новую. Бесстыдник, темный ты человек! Нет, ты найди такую веру, чтоб нужду поправить, чтоб человеку лучше жилось, тогда я тебе скажу спасибо!

— А где такая вера, Филя? Где? Люди потеряли настоящую веру, — с гневной скорбью говорил дядя Иван.

— Есть такая вера настоящая, только не божеская, а людская! Есть люди, что о нашей нужде думают. Они нам и покажут правильный путь, как жить! — кричал отец.

До самой ночи спорили братья и, кажется, совсем запутались, так и не пришли к согласию. Незаметно с веры перешли на личные упреки. Отец, и без того подавленный недостатками, стоявший перед возможностью оказаться без работы на старости лет, обругал дядю Ивана за гордость, за лицемерное святошество; дядя тоже не остался в долгу, хотя и старался сохранить смирение и кротость, проповедываемые баптистами.

Утром дядя Иван ушел. Расстались братья очень холодно. Обычно в таких случаях отец просил у Ивана Фотиевича подводу и отвозил брата на станцию, а в этот приезд даже не проводил его, и дядя Иван отправился пешком.

Помнится, было очень морозно, пошел первый снег, в степи было серо, тоскливо и бесприютно. Мне было очень жаль дядю Ивана, который ушел в холодную, метельную степь один. Мне думалось, что он замерзнет в пути или на него нападут волки и съедят, как съели когда-то женщину, о которой рассказывали отцу охотники. Мать плакала и сердилась на отца, но не одобряла и поступка Ивана.

Я вышел во двор и долго слонялся вокруг дома один-одинешенек. Ёську отправили в соседнюю украинскую слободу к родичам, а сестрица Леночка была еще очень мала, чтобы делить со мной грустные мысли.