У Марка Ованесовича Адабашева, как у всякого крепкого хозяина-степняка, с давней поры в саду стояло десятка четыре ульев-дупляпок. За ними ухаживал дряхлый дед. Старый пчеловод вскоре после поступления моего отца на должность садовника умер, хозяин нанимать нового пчеловода не захотел и уход за пасекой возложил на отца.
Всякое новое дело захватывало отца целиком; он стремился постигнуть все его секреты и не только овладеть им, но и развить, открыть новое.
Ветхие первобытные дупленки, выдолбленные из крупных древесных кряжей или грубо сколоченные из толстых дубовых досок, уже отходили в прошлое. Держались они в народе неизменными многие столетия, по-видимому, еще, с седых времен бортничества.
Но и в начале нашего, двадцатого, века можно было встретить повсюду на Руси древние дуплянки (колоды, сапетки, старчаки) со всеми присущими им деталями не очень мудреного в старину пчеловодческого дела. Еще не изгладились в памяти моей высокие, как печные трубы, колодки, стоявшие на солнцепеке одной из полянок адабашевского сада.
Вид такой пасеки, с мирно роящимися пчелами и благообразным, патриаршего облика, седовласым старичком-пасечником, навевал не на одного поэта идиллические образы и думы. Но отец, кроме приятного вида, усматривал в пчеловодстве еще и обязательную пользу. Он знал: там, где живут и медоносят пчелы, там и сады, и огороды, и бахчи плодоносят лучше, обильнее.
Он уже кое-что слыхал о рамочных ульях, может быть, и сам видел их у орловских помещиков, и решил переоборудовать адабашевскую пасеку. Не шибко грамотный, научившийся читать на царской военной службе, он отыскал где-то затрепанную книжонку по пчеловодству, выбрал наиболее подходящую в южных условиях систему рамочного улья и приступил к делу.
Сам плотник и столяр, он смастерил несколько таких ульев и переселил в них из дуплянок пчелиные семьи. Пчелы стали быстро размножаться, беспорядочное роение и дробление семей прекратились, а тут подоспел урожайный взяточный год, и мед ручьями полился в золотистые соты новых пчелиных домиков.
Но старик Адабашев признавал пользу лишь широко прибыльного, солидного дела. Пасеку, рамочные ульи, какой бы ароматный мед и в каком бы количестве они ни давали, он считал пустяком, забавой, чем-то вроде цветочных клумб или необязательных сладостей за обеденным столом.
Он кушал мед, хвалил нового пчеловода, но на оборудование пасеки не давал ни копейки, и отец на свой страх и риск, из любви к захватившему его делу, стал выделять из своего трудового заработка гроши, отдавать пасека немало сил и досуга.
Без ведома хозяина он ездил за много верст к опытным пчеловодам, знакомился с пчеловодным делом, читал статьи в журналах о жизни и повадках пчел.
Так отец освоил и полюбил еще одну профессию. Она открыла перед ним новую тайну глубоко любимой им природы.
«Маленькая летучая скотинка», как ласково называл он пчел, полонила его сердце, заняла в его жизни чуть ли не главное место. Сад и пчелы — на этих двух основаниях зиждилась его работа, все его интересы. Но пчелы постепенно стали оттеснять на второе место даже сад.
Со смертью Марка Ованесовича хозяйничать в саду стали невежественные в садоводстве, жадные до денег арендаторы, озабоченные лишь тем, как бы побольше собрать каких ни есть фруктов, не обращая внимания на их сорта и тщательно окультивированную породу деревьев.
Страдая от вида гибнущего сада, отец находил теперь утешение на пасеке. Многие детские впечатления мои неотделимы от нее.
…Знойный июньский полдень. В саду рябые тени от неподвижной листвы. Воздух горяч и влажен, в нем, как в подсиненной воде, стоят деревья, не давая прохлады… Запахи полыни, дикого алого горошка, чабреца, «бабки» текут легкой струей со степи, смешиваются с тяжелыми запахами разомлевшего от жары сада. Из влажной низины тянет резким дурманящим духом болиголова и дикой конопли — от него голова становится свинцовой и клонит ко сну.
Сад наполнен ровным дремотным гудением. Над полянкой, где стоит пасека, словно висит темная сетка из пересекающихся линий полета пчел. Иногда сетка густеет, уплотняется, превращается в клубящееся облако, и тогда басовитый звук пчелиных крыльев повышается до напряженной звенящей ноты. Это значит — из какого-то улья вылетает рой. Июнь — главный месяц роения, самое хлопотливое время для пчеловода, особенно когда пасека наполовину состоит из дуплянок и нет возможности срезывать ненужные маточники, избавлять пчелиные семьи от лишних претендентов на пчелиный престол, на новую семью. В дуплянку с беспорядочно налепленными сотами не полезешь с резцом, чтобы убрать длинные восковые отсоски с личинками будущих маток или трутневую детву будущих прожорливых тунеядцев. Юные матки вылупливаются быстро, и, когда их скапливается в улье по десяти штук, начинается в пчелиной семье разлад и стремление к дележу.
Тут подошло время медоноса: хлопотливые труженицы так и рвутся в поле, к цветам, а дома — беспорядки, семейные неурядицы, борьба маток и их приближенных за свое место в новой семье. И разрывается семья на части, каждая молодая способная к деторождению матка (бесплодных пчелы сами убивают) начинает собирать вокруг себя новую семью из рабочих пчел, число их растет с каждым часом, и вот новый рой готов к вылету. И бывает так: если семья сильна — сколько маток, столько и роев вылетает из улья, семья дробится, слабеет и уже не способна к нормальному медосбору.
Случалось, из одного и того же улья в день вылетало по два, по три роя. Но это бывало редко. Не каждый рой удавалось взять в роевню — специальную, обитую холстиной, похожую на решето ловушку; иногда рои улетали с пасеки в степь, их так и не удавалось догнать, сбить на посадку; некоторых обнаруживали за десять-пятнадцать верст от хутора, а были и такие, что исчезали бесследно — это так называемые рои-беглецы, рои-путешественники.
Мне запомнилась не одна страдная пора таких массовых роений, когда целые дни уходили на снятие с деревьев роев, на погоню за ними. Отец рассказывал, что тут все зависело от характера и резвости матки. Рой летит туда, куда летит матка. Смирная, солидная матка, расположенная к домоседству, плодовитости и трудовому укладу в семье, вылетев вместе с роем, покружившись минут пять над пасекой, тотчас же садится в укромное местечко на дереве или искусственной ветле, а за нею опускается и рой — все сорок или пятьдесят тысяч пчел. Они облепляют свою царицу плотным комом в виде свисающего мешка, весом иногда до десяти фунтов, и тут пчел легко стряхнуть в роевню или прямо в улей.
Но беда, если матка — ветреница и склонна к бродяжничеству: она летит куда глаза глядят, а за нею мчится и весь рой, иногда так быстро, что не угнаться и лошади. Известно: скорость полета пчелы (без груза) около семидесяти километров в час.
Мне было уже семь лет, и я мог хорошо запомнить несколько рассказов отца о матках-бродяжках и странствующих роях. Вот один из этих рассказов.
В знойный летний день по степи шла женщина. Свои башмаки она сняла — босиком шагать по дороге в жару легче — и, повесив их на палку, несла на плече за спиной. Вдруг послышался необычный гул, и над головой женщины закружился рой-беглец. Женщина испугалась и побежала, отмахиваясь. Но рой не отставал. Он начал садиться на башмаки.
По-видимому, матке-беглянке захотелось сделать привал — внутренность башмака ее вполне устраивала, может быть, напомнив дупло дерева или отверстие-леток старинной борти.
Если бы женщина продолжала спокойно идти и осторожно нести башмаки, то никакой беды не случилось бы; она благополучно донесла бы мирно привившийся к башмакам рой до села и там сдала бы его какому-нибудь пасечнику да еще получила бы за него кувшин меду.
Но, на беду, женщиной руководил только страх. Увидев, что пчелы облепляют ее башмаки, она бросила их на дорогу и стала колотить по ним палкой. Это было ошибкой. Нет никого злее пчел, когда с ними начинают обращаться неосторожно, бередить их гнездо, а особенно когда они чуют опасность для своей повелительницы — матки. Они защищают ее, не жалея собственной жизни, ибо каждый укус пчелы — это ее смерть: вместе с жалом она оставляет и свои внутренности. Запах собственного яда приводит пчел в неистовую ярость. На несчастную жертву набрасываются всей многотысячной семьей, и случалось, когда под их укусами погибали лошади.
Пчелы накинулись на женщину всем роем. Она не смогла от них отбиться. Нашли ее односельчане у дороги без чувств. По ней ползали полумертвые пчелы, тело было усеяно тысячами жал, распухло и посинело. Женщину привезли в село, где она, так и не придя в сознание, скончалась. Что случилось с уцелевшими пчелами — пустились ли они в дальнейшее странствие или, потеряв матку, разлетелись по степи, осталось неизвестным.
Но пчелы удивительно мирны, когда с ними обращаются осторожно. Отца пчелы кусали очень редко и только за пальцы, когда он, вынимая из улья рамки, нечаянно прижимал какую-нибудь зазевавшуюся пчелу. Но при укусе он никогда не делал резких движений, не отмахивался, а только укоризненно ласково говорил: «Эх, глупая, не заметил я тебя, а ты уже и кусаться. Вот и погибла зря».
Отец соорудил мягкие щетки из гусиных перьев и, готовя полные медом рамки для «качки», не прибегая к дыму, осторожно сметал пчел такими щетками. Он всегда работал на пасеке в одной и той же одежде, от которой хорошо пахло воском, медом и донником. Сухие цветки донника отец клал и в махорку, и пчелы привыкли даже к запаху отцовского табачного дыма и не раздражались им.
Но стоило открыть улей другому человеку, с незнакомым запахом, а особенно с душком спиртного, как «летучая скотинка» приходила в крайнее возбуждение и набрасывалась на «чужака».
Мне всегда казалось, что даже спокойный вид отца в соломенной шляпе с подвернутой под тулью сеткой, его мягкая и легкая походка, доброе, задумчивое лицо действовали на пчел успокаивающе.
Я, как сейчас, вижу его возвышающуюся среди пасеки сухощавую, чуть сутулую фигуру в серой, вобранной в шаровары рубахе и выражение красивой и спокойной сосредоточенности на лице. Он часто застывал в такой позе, прислушиваясь к мирному жужжанию пчел и следя за их полетом — откуда, с какой стороны несут они в свои разноцветные домики сладкую ношу.
В одном пчеловодном журнале я увидел фотографию человека со странной, словно составленной из пчелиных крылышек длинной бородой. Под снимком было напечатано, что борода и в самом деле необычная: некий пчеловод стоял однажды среди своей пасеки и вылетевший рой сразу облюбовал для посадки его пышную бороду и тут же привился к ней.
Бородач вел себя намного рассудительнее несчастной крестьянки. Он старался не двигаться, дав возможность сесть всему рою. Случившийся поблизости фотограф запечатлел его в тот момент, когда кто-то из домочадцев пчеловода подносил к его бороде роевню, чтобы осторожно стряхнуть в нее новую пчелиную семью.
Часто разглядывая эту фотографию, я испытывал детскую уверенность, что и отец, если бы его борода была такой же длинной и пышной, мог бы с неменьшим успехом превращать ее в удобное пристанище для роев. Однажды я посоветовал отцу отрастить такую бороду, на что он только усмехнулся и, приняв мои слова за ребячью шутку, сказал:
— Нет, сынок, не все матки такие умные, и не всякая борода им нравится.
В первое же лето пора роения принесла отцу и мне немало огорчений, а однажды даже и большую беду, чуть не закончившуюся трагически.
Как-то раз уже под вечер июньского жаркого дня отец подвел меня к очень старой колоде, откуда собирался переселить рой в новый рамочный улей, и сказал:
— Ну-ка, Ёрик, приложи ухо к стенке и послушай, о чем там матки поют. Не боясь, прижми ухо покрепче.
Я прижал ухо к толстой боковине колоды с таким усердием, что кровь зашумела в голове, и не сразу услыхал в гудении пчелиных крыльев разноголосый писк. Размеренное «пи-пи-пи!» — то жалобное и тонкое, как комариное жужжание, то более низкое и сердитое, доносились из колоды.
— Ну, что? — загадочно улыбаясь, спросил отец.
Я уже привык к тому, что он открывал мне одну тайну пчелиной жизни за другой, и смотрел на него, затаив дыхание, недоуменно раскрыв глаза.
— Кто-то пищит, — ответил я.
— И много? Много тех, кто пищит? — все так же улыбаясь, спросил отец.
Я кивнул:
— Много. И все по-разному. А вот громко, как плачет все равно. Кто это, папа?
— А это матки квохчут, сынок. На отдел просятся.
Он тоже присел на корточки, прижался ухом к колоде.
— Вишь, как заливаются. Штук шесть их, не менее. А одна, видать, сердитая, сварливая, так и вопит: «Я тут одна хозяйка и царица! А вы все выкидывайтесь вон!» Ну, сынок, будет нам завтра с тобой потеха. Это они перед роением.
Отец поднялся с коленей, свернул цигарку, вставил ее в длинный камышовый мундштук, закурил, сладко пыхнув пряно-горьковатым дымом махорки и донника.
— Был бы это Дадан-Блатт, — продолжал он с сожалением, — я бы вынул гнездовые рамки и сразу бы этих пискух выловил, окромя одной, да и рассадил по клеточкам (у отца были такие раздвижные коробочки из проволочной сетки, куда он рассаживал запасных маток), а тут в этой трубе разве до них доберешься? Вот и жди, когда они устроют нам карусель.
Эти слова отца меня ничуть не утешили: признаться, мне уже наскучило торчать все дни на пасеке и помогать ему, подавая то дымарь, то роевню, ощущать на лице и руках ожоги пчелиных укусов. Пчелы не щадили меня, как отца, и кусали напропалую и всегда почему-то в нос и глаза. Летом я все время ходил с заплывшими, опухшими веками, точно после драки. Меня особенно огорчало, если кто подозревал меня в этом, потому что по натуре я был отнюдь не драчливым и часто отступал перед напористым противником.
Наутро мы уговорились с пастухом Дёмкой гнать телят верст за пять, до Водяной балки. Там, по его рассказам, была нора, в которой жил громадный желтобрюх; его стоило выследить, чтобы убить — ведь это он «делал порчу» коровам, подползал к ним и высасывал из вымени молоко, после чего вымя усыхало, коровы хирели и в конце концов околевали. Рыжий, конопатый, с облезлым носом, двенадцатилетний Дёмка рассказывал об этом таинственным шепотом, пугающе округляя глаза. Про ужасного полоза, сосущего коровье молоко, он, видимо, выдумал и сам испугался своей выдумки. Но я поверил, и мы, заранее трепеща, решили вооружиться утолщенными на конце палками — «кийками», обязательно подкараулить желтобрюха и беспощадно расправиться с ним.
И вдруг эти стонущие в улье матки и предупреждение отца! Я знал, что оно означало. Но делать было нечего — отца я не мог ослушаться, а это значило: я должен был не выполнить данного Дёмке обещания и прослыть трусом. Конечно же, он подумает, что я испугался желтобрюха и потому не погнал с ним телят на Водяную балку.
В девять часов утра мы с отцом уже были на пасеке. Обычно рои начинали вылетать не ранее девяти-десяти часов. Старая колода внешне вела себя спокойно. Пчелы вылетали из летка и прилетали со взятком неторопливо. Неужели матки успокоились и отложили раздел? Но отец, стоя посреди пасеки и дымя своим длинным мундштуком, не спускал с летка колоды глаз. Роевни и дымари были наготове. Словно в ожидании стояли у ближайшей старой жерделы и лестница и ведро с водой и метелкой-кропилом на случай, если придется сбивать рой водой.
До десяти часов на пасеке все было спокойно, и вдруг из летка дуплянки — я тоже заметил это — стали горстями вылетать пчелы, словно кто-то с силой вышвыривал их оттуда.
— Ну, сынок, теперь гляди в оба, — сказал отец.
Не прошло и пяти минут, как пасека наполнилась возбужденным и сильным гудением. У меня в памяти настолько глубоко остался этот необыкновенный звенящий звук, что я и теперь сразу могу определить, мирно ли летят за взятком пчелы или выходит рой.
Над пасекой повисла уже знакомая густая, мельтешащая в глазах сетка. Пчелы носились, как маленькие черные молнии. Словно все туже натягиваемая струна звенела с каждой секундой напряженнее и громче.
Отец зорко следил, куда начинал склоняться рой. Матка, видимо, была беременна, ей не терпелось поскорее сажать в ячейки новой вощины детву. Она быстро устала, и потянула рой к стоявшей неподалеку искусственной «ветле» — воткнутой в землю палке с пучком травы на конце.
С этим роем мы управились быстро. Он привился на ветле, и отец без труда стряхнул его в роевню. Внутри роевни был прилеплен кусочек сотового меда. И пчелы сразу облепили его, стали кормить свою царицу. Обычно рой отсиживался в роевне до вечера. Отец пересаживал его в улей на ночь — когда усталые пчелы ведут себя более спокойно. Да и матка, если ей не понравится новое жилище и вздумается пуститься на поиски другого, к ночи никогда не посмеет вылететь из улья.
Но не успел отец загнать весь рой в роевню, как жаркий воздух вновь пугающе зазвенел — из колоды вылетал второй рой. Оказывается, матки «квохтали» не напрасно, и раздел семьи еще не кончился.
Этот новый рой был не менее многочисленным и сильным. Меня уже укусили две пчелы: одна — в веко, другая — в верхнюю губу. Глаз мой заплыл, но я вел себя стоически, держал наготове вторую роевню, а отец — дымарь и метелку.
Но с самого начала поведение нового роя стало внушать тревогу — он склонился к старой груше, к ее верхушке, и как будто начал садиться. Отец уже приставил лестницу, чтобы лезть на дерево, но рой вдруг перестал кружиться над грушей и, снижаясь, потянул в сторону от пасеки.
Отец и я кинулись ему наперерез. Рой ускорил свой лет. Отец схватил ведро и, забежав навстречу пчелам, окуная метелку в ведро, принялся брызгать на них водой. Он делал это очень рьяно: махал метелкой, как поп кропильницей. Я бежал рядом, не выпуская из рук роевни.
Рой поднимался все выше. Обойдя нас, он устремился из сада в степь. Уж не та ли матка, чье сварливое попискивание я слыхал вчера сквозь стенку колоды, предводительствовала им.
Мы бежали за роем, стараясь обогнать его. Вот кончился сад, а рой не обнаруживал и признаков усталости; матка и не думала садиться и, как будто заранее определив свой маршрут, твердо взяла курс на открытую степь.
Отец не сдавался и продолжал махать своей кропильницей. Когда вода кончилась, он кинул ведро и метелку, принялся забрасывать рой землей. Я старался помогать изо всех сил, швырял комья земли в пчелиное, злобно жужжащее облако.
Солнце палило нестерпимо. Мы задыхались от быстрого бега, а рой уходил все дальше и дальше. Стало окончательно ясно — мы имели дело с роем-беглецом, и вела его неведомо куда очень своенравная и смелая повелительница. Она точно решила навсегда избавиться от миролюбивой опеки отца, от жизни в старой, неуютной, пропахшей пергой колоде.
Если бы она знала, что ее вместе с новой семьей отец намеревался поместить в великолепный рамочный улей с узким и длинным летком и специальным отдушником для проветривания, с янтарно-светлой вощиной в рамках, она, пожалуй, и раздумала бы бежать, вернулась на пасеку. Так казалось мне во время погони за роем. Я готов был кричать об этом, но все это были только детские пустые мечтания. Матку увлекал вперед неведомый инстинкт, и загадочен, неисповедим был ее стремительный полет.
Глаз мой совсем закрылся, губа распухла, мне хотелось плакать от злости, от усталости, от горделивого своевластия пчелиной царицы. Выбившись из сил, я остановился и сел на жесткую траву бескрайней, поросшей будяками толоки. Голову палило солнце, пот заливал глаза. Вдали в раскаленном мареве дрожали курганы. Степь впервые показалась мне тягостно-бесконечной и пустынной: в ней не только пчелам, но и человеку нетрудно было затеряться без следа.
Я готов был разрыдаться. Вдали все еще маячила фигура отца, размахивающего руками, и было похоже на то, что он борется с вихрем или пытается остановить призрак.
Он пробежал за роем еще с четверть версты и вернулся. Лицо его было мрачно и черно от пыли, рубаха на спине промокла насквозь от пота. Он безнадежно взглянул на меня и, махнув рукой, сердито выругался:
— Улетела, стерва! Приблудница! Ну, туда ей и дорога, бездомнице.
Возвращались мы на пасеку в подавленном настроении. В тот же день, сев на коня, отец объехал степь верст на двадцать в окружности, но следов роя нигде не обнаружил: рой исчез бесследно, словно испарился.