Всё чаще лезут мысли: я сделал себя таким, каким хотел быть или казаться. Но это не настоящий я, а какой настоящий – теперь уже не докопаться. Привычка – вторая натура – в моём случае стала первой. Образ, слепленный из разрозненных черт любимых героев любимых книг, захватил меня целиком.

В своё время я поглощал книжку за книжкой, думаю, по большей части потому, что иных развлечений у меня попросту не имелось. Телевизор, компьютер, да, чёрт побери, банальная машинка – об этом я ребёнком и мечтать не смел. Мать со мной тоже не особо разговаривала. А улица, хоть и стала для меня чуть ли не центром вселенной, заполонить мою жизнь от и до не могла. Недостаток общения я компенсировал неуёмным, жадным чтением, без разбора. Оттого поначалу в голове была каша. Я не всё понимал, не всё принимал, а то, что принимал, истолковывал очень по-своему, под себя. Иногда искал в книгах оправдание своим поступкам, иногда находил черты, которые казались мне безумно привлекательными. В воображении возник некий собирательный образ – мой кумир, которому я на первых порах пытался подражать, пока не сросся с ним совсем. И кумиром для меня был не Д’Артаньян, не Дон Кихот, ну или кем там грезят излишне мечтательные мальчики. Мой же герой взял от всех понемногу: бесстрашие и жёсткость у капитана Ларсена, скептицизм и насмешливость у лорда Генри, твёрдость у Глеба Жеглова и тэ дэ, и тэ пэ. Вообще же, я отметил за собой такую особенность: в книгах я зачастую испытывал симпатию к тем персонажам, которых принято называть антагонистами. То есть к тем, что всю дорогу чинят препоны до мозга костей положительному главгеру. В основном от этих злодеев я и надёргал понемногу того-другого-третьего, пока в моём сознании не сложился идеальный объект для подражания.

Может, всё это и глупость, вернее, конечно же, глупость, но! Маленький я, добрый и скромный, никому нафиг не был нужен. Однако чем сильнее я ожесточался, тем больше ко мне тянулись сверстники. Парадокс.

Мне нравилось, да и, признаться, сейчас нравится быть независимым, холодным, где-то даже циничным.

Мне нравилось смотреть на людей свысока, плевать на общество и при этом тешить себя мыслью, что я-то не такой как все, особенный. Даже лучшего друга, Костю Бахметьева, к которому был искренне привязан, я считал недалёким, если не сказать туповатым. Про остальных вообще молчу. Впрочем, своих суждений вслух не высказывал – не потому, что боялся обидеть Костяна или тем более кого-то ещё (подобная щепетильность мне в принципе чужда), просто в моём окружении слыть умником или даже просто начитанным, скажем так, не особо почётно. Вот навалять кому-то – это другое дело, это герой. А я, недолюбленный и так часто отвергаемый в детстве, жаждал… нет, не любви – любовь мне и даром не нужна, сомневаюсь, что она вообще существует… я жаждал признания. И эта страсть быть признанным трансформировалась в совершенно искажённые формы.

Долгое время я оставался чрезвычайно доволен собой. Мне льстило, что в любом споре я могу поставить точку – неважно, словом или кулаком. Льстило, что все рвались со мной общаться, набивались в друзья, хотя сам я эту «дружбу» и в грош не ставил. Льстило, что сегодня мог буквально с грязью смешать человека, а назавтра он первый протягивал мне руку, искательно заглядывал в глаза и трепетал от радости, если я хоть вяло, но отвечал на приветствие. Я мог сказать что угодно и кому угодно и сам же ловил от этого кайф. Но всё это было в той жизни, в той школе. Да и было ли? Не припомню, чтобы хоть кто-то из них встал на мою защиту, когда Грин решил меня вытурить.

Всё было фальшивым. А в первую очередь – я сам.

Вообще-то, в самокопание я неожиданно ударился совсем не потому, что стал до фига мудрым или честным, не собирался и меняться. Да и моралофагов на дух не переношу. Просто та нечаянная встреча с матерью что-то во мне всколыхнула. Как бы взглянул на себя со стороны. И сам себе не понравился. Сытый, довольный, живу припеваючи, а о матери напрочь забыл, словно вычеркнул. А она наверняка живёт впроголодь, глушит не водку даже, а какую-нибудь жуткую бормотуху. А её вид! Матери ведь едва за тридцать, а дашь все пятьдесят, а то и шестьдесят, половину из которых она как будто бомжевала. Ещё несколько месяцев назад, когда бабка забирала меня к себе, мать была не в таком кошмарном состоянии, хотя уже тогда кубарем катилась под горку. Понятно, что это её выбор. Так бабка повторяет. У неё как-то безболезненно получилось откреститься от своей непутёвой дочери, и кроме как по-плохому она её и не вспоминает. Хотя квартплату за мать она добросовестно вносит, впрочем, это, скорее всего, не забота, а предосторожность – как бы квартира не уплыла из семьи за долги.

Поначалу я тоже не забивал голову подобными вопросами. Последнее же время меня постоянно грызло ощущение, что я поступил с матерью как законченный урод. Вернее, нет, не постоянно, а как раз-таки время от времени.

После того нападения малолеток я подсобирал кое-каких деньжат, купил нормальных продуктов, приехал к ней. Наш дом, и прежде-то не дворец, стал настоящей клоакой. Застарелая грязь, копоть на обоях, на потолке, тошнотворная вонь, повсюду – груды пустых бутылок, ворох бычков. Хотел взглянуть на свою комнату, но она оказалась запертой. Подумал, может, мать её кому-то сдаёт. В конце концов, на какие шиши она существует или вон хотя бы пьёт? Её саму я нашёл на диване в большой комнате – именно нашёл, потому что среди бесформенной кучи грязного белья тощую фигурку разглядеть было непросто. Мертвецки пьяная, мать крепко спала. На кухне при этом обнаружились какие-то два пьяных гоблина. Сидели за обгаженным донельзя столом, точнее, не сидели, а держались из последних сил. Даже выяснять не стал, кто такие и какого здесь торчат, – выволок обоих за дверь. Пообещал им устроить тепель-тапель, если ещё раз сунутся. Но, боюсь, назавтра мои угрозы гоблины даже не вспомнили: в таком состоянии мемори фэйл – обычное дело.

Превозмогая омерзение, убрал кухонный стол, вымыл посуду, подмёл, вынес мусор, сварил макароны. Распахнул оба окна, да пошире, в надежде, что морозный воздух выгонит этот жуткий духан. Вроде посвежело, но стоило окна закрыть, как вонь опять поползла из всех щелей. Проснулась мать. Моему появлению не удивилась, не обрадовалась, вообще эмоций – ноль. Глаза невидящие, осоловелые, саму из стороны в сторону шатает. Усадил её поесть. Жевала она вяло, приходилось подпинывать. На маломальский порядок в доме не обратила никакого внимания. Собственно, мне было всё равно, не ради спасибо я туда пришёл, но подивился: неужели ей совсем плевать, что вокруг творится? Устав ковыряться вилкой, она принялась таскать макаронины из тарелки прямо пальцами. Защипнет – и в рот. Пожалуй, этот момент ужаснул меня сильнее, чем отвратительная вонь и грязь, чем её быдлоподобные гости и груды бутылок, да вообще всё вместе. Для меня как бы прозвучало неожиданно и ясно, что от матери моей, той, которую я всегда знал, не осталось ровным счётом ничего. Это вообще был не человек.

Потом вдруг она словно очнулась – спросила, куда подевались её дружки, а узнав, что я их выгнал, подняла хай. Я психанул, послал её к чёрту и ушёл с твёрдым намерением никогда больше не возвращаться и вообще забыть про мать.

Где-то через неделю она позвонила, а я, как идиот, сбросил. А она, оказывается, звонила из больницы. Об этом я узнал позже от Костика Бахметьева.

– Димон, ты хоть знаешь, что мать твоя в больнице лежит?

Я напрягся:

– Не знаю.

– Моя мамка к ней ходила раза два.

– Что с ней?

– У неё… это… вроде рак…

* * *

Мать я еле узнал. Она и прежде-то была худющей, а теперь совсем высохла и превратилась в крохотную старушку.

Неподвижное, безжизненное тельце на узкой больничной койке. Она лежала с закрытыми глазами, но не похоже, что спала. Голова её отчего-то была резко запрокинута назад, так что вверх торчал острый узкий подбородок. Казалось, каждая мышца её напряжена до предела. Я легонько коснулся пальцами её плеча, тихо позвал: «Мама». К моему удивлению, она тотчас отреагировала. Мелко задрожала, словно высвобождаясь от сковавшего её напряжения, и только потом расслабилась и разомкнула веки.

Увидев меня, мать оживилась – шевельнула пальцами, даже слегка улыбнулась. По впалым щекам покатились слёзы.

Я не знал, что сказать. Просто стоял и смотрел. Не помню даже, думал ли о чём-нибудь в тот момент. Ничего не помню, кроме замешательства и смятения.

Она пыталась что-то сказать, шевеля сухими, потрескавшимися губами. Но получалось только: «П-п-п-п». Какая-то тётка, тоже посетительница, предположила:

– Может, просит подушку поправить или повернуть её. Их же тут, знаешь, не переворачивают – как положат, так и лежат.

Повернуть! Да я прикоснуться к матери боялся, такой она мне казалась хрупкой, немощной. Но затем всё же аккуратно и потихоньку сдвинул её чуть в сторону, расправил, как мог, постель, малость взбил плоскую, точно блин, подушку. Мать улыбнулась.

Та же тётка посоветовала мне купить коньячок для лечащего врача, но денег с собой было только на большую шоколадку. Её я и купил в больничном киоске. Отдал дежурной медсестре, чтобы лучше приглядывала за матерью. С врачом тоже поговорил. Нашёл его в ординаторской, где он одновременно жевал бутерброд и что-то печатал одним пальцем.

– Операция прошла успешно, – сообщил он мне. – Матери твоей повезло: опухоль в капсуле была. Треть желудка мы удалили. Не смотри так, это, можно сказать, рядовой случай. Люди вон живут и при полном удалении. Метастазов у неё нет – это главное. Химию делать не надо. Но вообще…

Он прервался, дожевал свой бутерброд и только потом продолжил:

– Ни поесть, ни поспать, ни присесть, – пожаловался. – Буквально на коленке обедать приходится. И это ещё у нас не операционный день сегодня.

Я кивнул, мол, согласен, сочувствую, но…

– Да-да, понимаю, а что вообще?

– М-м?

– Вы про мать мою говорили.

– А-а… Вообще… сильно запустила себя твоя мамка. Развалина совсем. Сейчас, если выкарабкается, чтобы ни-ни, – он щёлкнул себя по шее. – Ясно?

Спустя несколько дней мать перевели из блока интенсивной терапии в обычную палату. Я был рад, насколько вообще можно радоваться при подобных обстоятельствах.

Палата была ужасная. Нет, стены как стены, не в том дело. Убивало окружение. В палате лежали человек восемь, а может, и больше, я старался особо не смотреть по сторонам. Но, скажу так, это не те больные, которые, как в «Интернах», точат апельсины, решают кроссворды и травят друг другу анекдоты. Здесь все кряхтели, стонали, заходились в кашле, корчились от боли. Раньше слышал такое выражение: «витает дух смерти» – и считал, что оно полностью образное, то есть говорится так, для красного словца. Но здесь, как нигде, я реально почувствовал присутствие смерти, хоть и невидимое, но такое явное, будто она нависла над всеми этими несчастными, гадая, кого бы прихватить следующим. Вполне вероятно, что у меня всего лишь разыгралось воображение, но на уровне инстинкта хотелось гнать оттуда без оглядки. Нет, я, конечно, всё равно приходил каждый день, хоть и старался особенно не засиживаться, к концу недели даже стал постепенно привыкать ко всем этим хрипам-стонам-вскрикам. К тому же некоторые держались вполне себе бодрячком. А в одно из посещений заметил, что соседняя с матерью койка опустела. Женщина, что там лежала, по словам матери, умерла ещё ночью, но увезли её только утром. Я решил забрать мать домой. Она обрадовалась, даже повеселела, вот только к бабке ехать отказалась наотрез.

– В принципе, я и сам думал её вскоре выписывать. У нас, сами понимаете, с местами напряжёнка, – сказал врач. – А она потихоньку придёт в норму, дома даже быстрее. Осложнений быть не должно, так что… Единственное, после резекции желудка надо соблюдать строгую диету. Ну это всё я в выписке укажу.

– А сколько? – не смог я произнести до конца вопрос, который терзал меня с того момента, как я узнал о болезни матери.

Но врач и сам догадался:

– Что сколько? Проживёт? Ну это от неё зависит. Будет и дальше пить, махом загнётся. А будет соблюдать рекомендации, так ещё поживёт. Я знаю полно похожих случаев, когда и двадцать, и тридцать лет жили практически полноценной жизнью.

Перед тем как привезти мать, я снова наведался в нашу квартиру, которая опять напоминала что угодно – бардак, притон, помойку, – только не место, где люди живут. Убил день, чтобы всё выгрести и вычистить. Костерил мать на чём свет стоит. Потом всё же решил взглянуть, во что превратилась моя комната. Ключа не нашёл, поэтому дверь пришлось высадить. И обомлел. Тут не просто оказалось более-менее чисто – всё сохранилось точь-в-точь так, как было при мне: кровать, стол, стеллаж с книгами, под кроватью – гири. Даже бумбокс не тронула, который я купил после пятого класса на собственные кровные – пол-лета с Костиком подрабатывали в овощном магазине. И диски все на месте.

Не ожидал…

* * *

– Димка, чего тебе каждый день ко мне бегать? – спросила мать. – Живи здесь. В твоей комнате никто ничего не трогал, даже не заходил. А то мотаешься в такую даль. Смотри, какой худой стал.

Но вернуться к матери я не мог. Бабка в последнее время тоже маялась то с сердцем, то с давлением. А опасаясь, что я всё-таки перееду от неё, и вовсе расклеилась. Вот и приходилось метаться туда-сюда: утром в школу, потом домой к бабке, потом к матери (а это полтора часа в один конец и две пересадки), вечером назад. В общем, хоть разорвись. Ещё и Анита психовала, мол, забросил её совсем, видимся только на переменах и чуть-чуть после уроков.

Мы и правда с ней стали встречаться гораздо реже. Вернее, встречались-то, конечно, ежедневно, в школе, на переменах, после занятий, пока я её провожал домой. Но вот вечерние наши гулянья пришлось отменить, что ей совершенно не нравилось. Причём поначалу она отнеслась вроде как с пониманием, ахала: «Бедный Дима! Бедная твоя мама!» Потом же всё сильнее и сильнее раздражалась, злилась, обижалась. И никак до неё не доходило, что у меня реально нет свободного времени. Ссорились вообще постоянно.

То есть ссорилась она, практически без моего участия. Я только скажу: «Нет, сегодня не могу. Да, опять не могу». И всё, понеслось: «Ты только и делаешь, что разные поводы ищешь, чтобы никуда со мной не ходить! В прошлом месяце у тебя то денег не было, то бабушка болела, то ещё какая-нибудь фигня. Теперь у тебя каждый день одно и то же – мама, мама, мама… Сколько можно?! Ты такой молодец у нас, обо всех заботишься, а я всё время побоку. Ты вчера меня даже с Днём святого Валентина забыл поздравить! Тебе вообще на меня плевать. А мне что же, прикажешь дома сидеть как дуре, дожидаться, когда ты соизволишь вспомнить про меня? Ну уж нет! Я не косая-кривая уродина. Тебе ничего не надо – найдутся и другие».

«Да пожалуйста», – отвечал я ей.

Ну а что тут скажешь?

Правда, на другой день мы опять мирились. Анита подойдёт, улыбнётся своей коронной улыбочкой: «Я там тебе вчера лишнего сказала, сорри. Мир?» Неделя в таком режиме – и я вообще перестал реагировать на её слова.

Бабка тоже ворчала:

– Мамаша твоя – живучая, как кошка. Ничего с ней не случится. Сразу не загнулась, а теперь и подавно оклемается. Так что нечего к ней бегать каждый день. А то опять из школы вылетишь за прогулы да за двойки. Учти, я такого позора второй раз не переживу. У меня и так моторчик сдаёт.

Всей правды бабка не знала. Я наврал ей, что у матери язва. Не хотел тревожить – из-за «моторчика». Может, и зря. Тогда бы она наверняка не была столь категорична и к матери бы отнеслась лучше. Хотя кто их разберёт…

Ну а на школу мне и правда было наплевать. Ходил только поприсутствовать, и то выборочно. Но так, скорее всего, было бы и при любых других обстоятельствах. Однако, раз уж бабка мое пофигистское отношение к учёбе списывала на излишнюю заботу о больной матери, почему бы не воспользоваться? В конце концов, такой мотив выглядит более благородно, чем банальная лень.

– Не бегал бы, – огрызался я, – если бы вы общались с матерью, как все нормальные люди.

На этом бабка заводилась и вываливала на меня все свои многолетние обиды:

– Да знаешь ли ты, что твоя мать вытворяла, когда была даже младше тебя? Деньги у меня из кошелька таскала. Могла всю ночь где-то шататься, а под утро пьяной прийти. В пятнадцать лет из дома сбежала. Я бегала её искала по всяким притонам. Морги, больницы обзвонила. А оказалось, она у взрослого мужика все эти дни преспокойно жила. А я ведь всё для неё делала. С институтом договорилась бы. Думала, после школы к нам пойдёт, выучится, специальность хорошую получит. Но нет, лучше перед пьяными задом крутить! А когда моя мать умерла и ей свою квартиру оставила, думаешь, что она сделала? Выгнала меня!

Я пришла к ней поговорить. А она чуть с лестницы родную мать не спустила, матом орала на весь подъезд. Никогда, до самой смерти не забуду этот срам.

Послушаешь бабку, так мать и точно была оторвой, но… Хотелось что-то возразить, а нечего. Потому и продолжал бегать меж двух домов… меж двух огней – мать тоже любила бабке косточки перемыть. Тем более у неё на руках такой козырь был – бабка меня не хотела.

– Отняла у меня сына, старая ведьма. Вцепилась когтями. Привязала к себе своими болячками. Не удивлюсь, если она всё придумала. А сама-то против ребёночка была. Всё помню – как сюда прибегала, как требовала, чтобы я на аборт шла. И такое меня зло взяло, что прогнала её. А теперь ты ей вдруг понадобился. Поди боится на старости лет одна остаться. Стакан воды и всякое такое… Ты смотри, Димка, она сначала пирожками кормит, а потом заставляет плясать под свою дудку. В свой задрипанный институт она тебя ещё не заманивала?

Вся эта беготня и их взаимные нападки замотали меня вконец. Одно хорошо – мать действительно шла на поправку на удивление быстро.