Люди говорят: при матери отец — тятя, при мачехе — дядя. Пока Зелда была жива, Иоселе был у Шмулика — что твоя куколка, отец нарадоваться на него не мог. «Мой Иоселе! Увидите, что из него со временем выйдет!» Но когда Зелды не стало, и в доме появилась женщина из Бердичева в турецкой шали, Шмулик в угоду ей все больше остывал к сыну, хотя в душе любил его, вероятно, по-прежнему. Злата бесилась, глядя на то, как обращаются с Иоселе.
— Как вы думаете, реб Шмулик, — спрашивала ядовито Злата, — если бы, скажем, Зелда, царство ей небесное, осталась вдовой, Иоселе тоже шатался бы без дела, как теперь у вас? Она тоже забрала бы его из хедера, как вы, чтобы он вырос бездельником и гицелем?!*
Шмулик отвечал только тяжким вздохом, старался поскорей улизнуть от соседки, чтобы не слышать ее речей, которые задевали его за живое.
Иоселе, как говорилось выше, был в доме у Златы совсем своим человеком, а с тех пор как осиротел, он стал ей еще ближе; она жалела мальчика, заступалась за него, не давала мачехе расправляться с ним. Из-за этого Злата и новая жена Шмулика были вечно на ножах, ненавидели друг друга. Потакая жене, и Шмулик был вынужден рассориться с Златой. Собственно, ссоры никакой не было. Злата только несколько раз намылила Шмулику шею за то, что он все спускает жене, которая уже на голову ему села, позволяет ей тиранить своего ребенка.
— Не обижайтесь, реб Шмулик, но я скажу вам напрямик. Не мужчина вы, а козел безрогий. Зачем вы её слушаете, эту бердичевскую ведьму? Если б Зелда, мир праху ее, встала из могилы и поглядела на своего Иоселе, она скончалась бы второй раз. Хорош отец, нечего сказать! Честное слово, я могла бы ожидать скорей, что вас хвороба хватит, чем видеть такое. Разве так поступает порядочный человек?!
Шмулик выслушивал ее и, точно набрав воды в рот, быстрехонько уходил к своим певчим сочинять новый мотив к праздникам. Златы он боялся больше, чем своей благоверной, этой «бердичевской ведьмы». Невесело было встречаться с соседкой, которая изо дня в день напоминала ему о Зелде. Это было ему очень тяжко. Вот почему он остерегался ее как огня, старался, когда она возвращалась с базара, держаться поближе к своим певчим, разучивать с ними молитвы к Новому году и Судному дню или самому петь что-либо, только бы избежать встречи.
Зато Иоселе дневал и ночевал у Златы. Десяти лет его уже забрали из хедера, и с тех пор он шатался без толку, бездельничал, не знал, куда девать себя. Он сидел у Златы в лавке, присматривал за всем или помогал ей по дому, при этом всегда что-нибудь напевал своим приятным голоском, который так нравился Эстер. Эстер и Иоселе были как брат и сестра. Оба они были почти однолетки, вместе росли, оба осиротели, оба рано познали горе и нужду. Когда Эстер становилось грустно, она просила Иоселе спеть ей «Виленскую улицу». Иоселе становился посреди комнаты и на манер заправского актера затягивал своим мягким, нежным голосом:
Тут Иоселе входил в раж, закатывал глаза и, прижав руки к груди, заливался, делал гримасы, как настоящий актер.
— Где ты научился таким ужимкам? — спрашивала Эстер.
— Так делал тенор у Пици, когда мы с папой ходили к ним. Этот тенор рассказал мне, что так поют в триатре. Там, когда поют, вытягиваются, размахивают руками, ворочаются в разные стороны и еще по-всякому делают. Ну и поет этот тенор! Он послушал мой голос и сказал, что Пици хоть сейчас возьмет меня к себе. Я думал тогда поговорить с отцом, но побоялся. Теперь, если бы Пици заявился, я был бы умнее.
И Иоселе задумывался. В его маленьком детском сердце пылал неугасимый огонь, его влекло на широкие просторы, в большой и светлый мир. Его мечтой, пределом всех его желаний в эти годы были Ниси, Пици, Иерухим и еще ноты. Достичь этого — было высшей его целью. Самые разнообразные золотые сны непрестанно роились в его маленькой головке, но сладчайшим из них был один: уйти однажды к Пици в Одессу или к Мици в Тетеревец и там выучиться нотам. Возможно, и Шмулик мечтал о том же для сына, но как раздобыть деньги на дорогу? К тому же без разговора с благоверной тут не обойтись, а это было Шмулику совсем невмоготу, все равно что море посохом рассечь*.
Когда горе подступало очень близко, Иоселе не раз задумывался — а не сбежать ли ему к Пици, попросту взвалить ноги на плечи, и айда, — нету Иоселе! Тогда ему некого будет бояться. Иоселе уже и план выработал — когда и как это сделать. Жаль только оставить отца одного. Шмулик уже не мог без него обходиться. Мальчик был его главной подмогой у амвона. Покуда Иоселе брал верхи, рассыпался трелями, Шмулик мог чуть передохнуть, затем, набравшись сил, идти дальше. Как бы Иоселе не было плохо дома, он все же любил и жалел отца. «Что станет он без меня делать? Кто будет носить прихожанам в праздник пурим пироги с маком? Кто будет им доставлять «особую» мацу* в канун пасхи или цитрусы в праздник кущей?» В добрые времена, когда жива была Зелда, которая тяжким трудом добывала для семьи пропитание, — откармливала гусей, топила на продажу смалец, щипала перья, — Шмулику не приходилось гоняться за этими унизительными заработками. Теперь же, когда Зелды не стало и в доме появилась женщина из Бердичева, а в семье прибавилось три ни в чем не повинных младенца, которые непрестанно просили есть, Шмулик вынужден был скрепя сердце посылать Иоселе в праздник пурим с гостинцами к обывателям. Шмулику было очень тяжело видеть, как бедный мальчик ходит босой из дома в дом.
Самого Иоселе это мало трогало. Ради отца он готов был на все, только бы ему знать, что делать. «Будь я Пици, — размышлял Иоселе, — последнее отдал бы отцу, чтобы не видеть его мук».
Чем дальше, тем явственней чувствовал Иоселе, что его куда-то влечет. Он бродил одинокий, погруженный в свои думы. Мысли его были далеко-далеко. В него вселился какой-то дух, и Иоселе не понимал, чего ему от него нужно. Иоселе уносило к заоблачным высям, ночами что-то не давало спать, все звало: «Туда! Туда иди! Там твоя дорога!»