Иоселе без дела шатался по городу, мерил улицы вдоль и поперек. Иной раз он забирался далеко за город и, вытянувшись там на лесной опушке, принимался распевать вовсю, исполняя на отцовский манер какую-нибудь праздничную молитву. Тут, на просторе, он мог петь сколько душе угодно, и близкий лес звонким эхом откликался на его пение, как будто деревья хором поддерживали его. Здесь, на лужайке, Иоселе чувствовал себя куда лучше, чем у себя дома; никто не мешал ему петь, никого он здесь не стеснялся. Не было над ним командира-мачехи с ее вечными попреками, не было и отца с его охами и жалобами на свою горькую судьбину. Какой-то особый мир сотворил себе здесь Иоселе: этот лес принадлежит ему, он создан для того, чтобы Иоселе мог здесь привольно распевать; ложбина — это его поместье, его рай. Здесь, в этом своем раю, где никто не видит и не слышит его, он может разрешить себе удовольствие петь, кричать, прыгать, гримасничать сколько душе угодно.
Увы, ничто не вечно под луной. Очень скоро Иоселе изгнали из обретенного им рая, вытурили палками, забросали камнями, затравили собаками, хотя никакой вины он за собой не чувствовал.
Был безоблачный, знойный день. В городе, понятно, солнце жгло немилосердно, загоняя базарных торговцев и торговок под стойки, где они, полеживая, без конца отдувались, а жирных домохозяек, которые жары уж вовсе не выносят, — в погреба. Учителя в хедерах, сбросив с себя сюртуки и оставшись в пожелтевших талескотнах, с обнаженной грудью, потряхивали широченными рукавами рубахи. Истекая потом, точно в бане, они поминутно приподнимали ермолки и обдували ими головы. Учеников они отпускали купаться на реку, верней, бултыхаться в грязной луже. Пекло, деваться некуда. Мужчины, надвинув потуже шапки и засучив рукава, бродили по базару с палочками в руках и почесывались. «Ну и жара! Ну и денек! Прямо-таки невтерпеж!» Даже легкомысленные козы, которые обычно, взобравшись на какую-нибудь крышу, дергали там солому из-под стрехи, а то обдирали стены у синагоги или кидались к лоткам на базаре, где получали по заслугам от торговок, — даже эти легкомысленные козы, разомлев от жары, вытянулись, поджав под себя ноги, выставив вперед удивительно глупые мордочки и высунув красные язычки. Все это означало, что город раскален, пышет жаром, и все ждут не дождутся наступления благодатной ночи.
Совсем не то было за городом, на лужайке, подле огромного, зеленого леса. Сюда вот и забрался Иоселе, чтобы петь, кричать, разговаривать с самим собой. Пробираясь вдоль опушки под сенью густых деревьев и вдыхая полной грудью свежую прохладу, Иоселе не замечал, как далеко он забрел. Перед его глазами расстилался огромный зеленый ковер, такой бархатистый, такой ласковый, что хотелось броситься на него, вытянуться во всю длину и лежать, лежать без конца. Чем дальше он шел, тем трава становилась все гуще, все чудесней, и его тянуло вперед и вперед. На душе у него было отрадно, чувствовал он себя необыкновенно легко, в горле что-то щекотало, звуки сами рвались, и хотелось петь. В голове зарождался новый вариант праздничной молитвы, и Иоселе начал брать с каждым разом все выше, петь все звончей; а звуки лились так легко, так свободно, что ему казалось — как он ни возьми, все равно можно взять выше. И он пел, заливался, истекал звуками, пуская такие переливчатые трели, что сам дивился, как он это может. Из звуков складывалась какая-то удивительная мелодия, и он сам не знал, куда забредет и чем кончит он свою фантазию. Иоселе дошел до слов: «Блажен муж, не забывающий тебя и черпающий в тебе силу, ибо последователи твои никогда не споткнутся, и во веки веков не устыдятся ищущие в тебе защиты». Тут он запел звончей, замахал руками, без конца повторяя во весь голос последние слова:
Внезапно Иоселе услышал дикие выкрики: «Куси-куси-куси! Ату его! Куси-куси!» Он оглянулся и обмер: на него мчалась целая орава пастушат. На голове у них были большущие шапки, за плечами сумки, в руках — здоровенные дубины. А впереди скакал страшный, кудлатый черный пес. Иоселе почувствовал сильный удар в спину, а потом вроде кто-то поволок его по земле, и стал дергать, рвать, тащить, затем… Затем он уже ничего не помнит.
. . . . . . . . . . . .
Когда Иоселе очнулся, кругом никого не было. Ошалевший, перепуганный, пришибленный, он поднялся с земли и зашагал домой. Одежда на нем была разодрана в клочья, на душе было очень горько, и он заплакал. Не мог он понять, почему господь взыскивает с него больше, чем с любого другого мальчика? За что так карает его? Молится он как будто каждый день, честно выполняет все заветы, почитает отца, даже мачеху почитает больше, чем она того заслуживает.
— Господи, за что насылаешь на меня такое? Чем я провинился, что ты меня наказываешь?
И, обернувшись последний раз, Иоселе со вздохом распрощался со своим раем — с вольным лугом, с зеленым, тенистым лесом, распростился навсегда, навечно.