1. Менахем-Мендл из Варшавы — своей жене Шейне-Шейндл в Касриловку.
Письмо первое
Пер. В. Дымшиц
Моей дорогой супруге, разумной и благочестивой госпоже Шейне-Шейндл, да пребудет она во здравии!
Прежде всего, уведомляю тебя, что я, слава Тебе, Господи, нахожусь в добром здоровье, благополучии и мире. Господь, благословен Он, да поможет и впредь получать нам друг о друге только добрые и утешительные вести, как и обо всем Израиле, — аминь!
Затем, да будет тебе известно, что я уже варшавянин, то есть я — в Варшаве. Как я попал в Варшаву? На все воля Божья.
Из моего последнего письма, которое я тебе посылал из Америки с деньгами, ты уже знаешь, что я там вынес: прошел все семь кругов ада, настрадался, не нынче будь помянуто, изрядно в этой свободной стране Колумба, брался за любую работу, трудился тяжко, буквально как каторжник, обедал раз в три дня краюшкой, раз в три недели менял рубаху, чуть, слава Богу, не отправился на тот, не дай Бог, свет, пока Творец, благословен Он, мне не помог и я после длительных и горьких мучений не добился некоторого заработка. Заработка порядочного и почтенного, как мне и подобает, то есть стал газетчиком и начал заниматься писанием. Мне крупно повезло, и я, благословясь, занялся этим делом. Начал я с малого, но поднимался все выше и выше, как это заведено в Америке. Сперва я торговал газетами (там они называются «пейперс») вразнос на улицах (там они называются «стриты»). Продавал пейперсы за копейку (там она называется «сент») штука до тех пор, пока не понял, что это мне не подходит, что от такой торговли я не то что Рокфеллером или Вандербильтом, но даже Енклом Шиффом не стану. Пришел я к такому выводу и решил заглянуть в эти пейперсы, прямо тут, стоя на стрите, что ж там такое пишут, что народ хватает их как горячие пирожки? И сразу собственными глазами убедился в том, что писанина — не такое уж и трудное ремесло. Я ведь и сам, еще в Ришенланд, однажды был, если помнишь, чем-то вроде писателя, так что я стал часто заглядывать в газетную «писарню», чтобы посмотреть, как это ремесло у них идет. Эка невидаль! Сперва познакомился с тамошними редакторами-издателями (там они называются «одитерес») и с их помощниками, писателями, поговорил с ними о «маленьких буковках», ну что тут скажешь, дорогая моя супруга! Потребно только везение, более ничего!.. Кажется, почему бы Богу не устроить все наоборот? То есть почему бы им не стоять с пейперсами на стрите, а Менахем-Мендлу не сидеть на их месте и не заниматься их ремеслом?.. И я начал приглядываться, так сказать, со стороны, одним глазком, к тому, в чем состоит это ремесло, как они создают этот свой товар, и убедился, что был до сих пор сущим ослом. Я-то полагал, что все, что они печатают в своих пейперсах, они выдумывают из головы. Не тут-то было, прямо зло взяло! Прошлогодний снег! Сидит себе некий тип (эка невидаль!) за большим столом (там он называется «деске»), заваленным газетами со всего света, ножницы в руках держит и стрижет, что твой делец (там он называется «апрейтер»), а напротив него сидит эдакий губошлеп, тоже с ножничками в руке, перед ним книжка с историями, готов поклясться, книжка известного сорта, вроде романов Шомера; и этот губошлеп смотрит в книжку, тут же что-то жует и выстригает тут листок, там листок, и уже назавтра у него готов романчик! «Э-э-э, — думаю, — кабы я сразу знал, в чем тут дело, эдакие-то штуки я получше твоего умею!..» И я пошел на рынок (там он называется маркет), закупил целую кучу такого товара, книжек с историями всякого сорта, и принялся за работу на американский манер; перелицовываю ветошь, делаю из двух-трех старых историй новую, мешанину, путаницу с кричащим заголовком — в общем, это дело у меня пошло, не сглазить бы, как песня! Сама понимаешь, что я работал сразу для трех пейперсов, ясное дело, под разными именами. Что делает Бог? Собираются американские еврейские писатели и устраивают забастовку! С тех пор как Колумб открыл Америку, с тех пор как мир стоит, слыхом не слыхать было о том, что еврейские писатели должны устраивать забастовки! Но уж такое мое счастье, если Менахем-Мендл, с Божьей помощью, стал немножко писателем, имеет почтенный заработок и может послать домой несколько долларов, так им хочется устроить забастовку! Пошел я в одну редакцию, в другую, в третью, говорят мне они, хозяева то есть (там они называются босес): «Какое это имеет к вам отношение, реб Менахем-Мендл, забастовка-шмабастовка? Что вы, сват, что ли, — говорят они, — этим молодчикам, этим забастовщикам? Делайте, — говорят они, — вашу работу. Вы можете, напротив, — говорят они, — на этой суматохе выгадать…» Хорошо, не правда ли? Открывается моя дверь, и входят два молодых человека, моего же ремесла, крепко заколачивают и заявляют мне следующее: «Нас послал к вам, мистер Менахем-Мендл, новый юнион писателей, так что вы уж извините, — говорят они, — но придется вам отложить утюг да ножницы, и не вздумайте, — говорят они, — пока идет наша забастовка, написать хоть слово! А если, — говорят они, — вы не послушаетесь и попробуете писать, то наш писательский цех будет считать вас штрейкбрехером, а штрейкбрехерам, — говорят они, — кости ломают! Такой здесь, — говорят они, — в Америке, обычай…» Услыхав такие речи, говорю я им на их языке: олрайт! По-нашему это значит: шомати…
Короче, что тут долго распространяться, дорогая моя супруга, вся затея пошла к черту, пришлось распрощаться с пером. Между тем время не стоит, неделя идет за неделей, в кошельке пусто, доллары тают, как тут быть? И, как назло, писательское ремесло мне полюбилось, ни за какую другую работу взяться я уже не могу — хватит, намучился! — и тут доносится из дому: «Аменистия! Аменистия!» И толкование этому такое: евреи получат все равноправия — ну, коли так, на что мне Америка? Ежели это — правда, думаю я себе, не пора ли мне повернуть оглобли и пуститься через море домой? Потому что коль скоро пошли разговоры о равноправиях, то дело другое и «постройки» другие!.. Короче, я распрощался с Колумбом и с его страной свободы, пусть себе стоит на здоровье до пришествия Мессии, а то ведь что ж это за свобода, ежели человек хочет заработать, а ему говорят, что он штрейкбрехер, и грозятся переломать кости? Купил билет на пароход, подхватился, и — марш назад с такой мыслью, что поеду прямо домой, в Касриловку то есть. Но еще до того, как я благополучно пересек море и затем границу, получил я хворобу из-за паспорта, хватил горя. Из всех равноправиев для меня проистекло ни более ни менее как триста рублей штрафа, да мне еще и намекнули, что тремястами рублями дело не ограничится, — вот тебе и еврейское счастье, и еврейские добрые вести!.. Коли так, что я буду делать дома, если у меня всех вещей осталось два свертка. Один мой брат, Нехемья, да покоится он в мире, как ты знаешь, помер Бог весть когда, но его забыли вычеркнуть из метрик, а другого брата по ошибке записали мужчиной, хоть он и женщина, это моя сестра Сося, которую, от большого ума, казенный раввин записал Йосей. Теперь их, наверное, ищут, а я должен отсидеть за два штрафа по триста рублей — вот это мне нравится! Короче, дорогая моя супруга, ты сама мне скажешь, что я правильно сделал, что не поехал домой, а подался сюда, в Варшаву. Кроме того, когда дочитаешь все письмо до конца, ты увидишь, что Бог велик и куда Он ведет, там и хорошо. Попрошу тебя еще об одном: не упрекай меня, не принимай все близко к сердцу и дослушай.
В Варшаву я приехал «чистым», ни гроша за душой! Город этот, не сглазить бы, большой, народу много, шум, гам, все бегут, все заняты делом, почти как, не рядом будь помянута, в Америке. А я один-одинешенек, кручусь без работы и к тому же без денег. При этом душа у меня лежит к моему писчему ремеслу, потому что я к нему уже привык, просто тоска берет! Что делать? Есть тут среди прочих немало нашего брата, стал я спрашивать, не знаете ли, дескать, евреи, где тут у вас самая большая пейпер? Уставились на меня: что за пейпер? Я им объясняю, что пейпер значит «газета». Они говорят: «Можно же просто сказать: газета». Я говорю: «Я не виноват, я приехал из Америки, а там такой язык, что газета по-ихнему пейпер». Они говорят: «Паскудный язык!» Отвечаю я им: «Паскудный не паскудный, а лучше скажите мне, где у вас тут самая большая пейпер — тьфу! — я хочу сказать самая большая газета?» Пошли и показали мне двор. «Вот тут будет вам, — говорят они, — редакция самой большой цайтунг». Гляжу: вот это и есть самая большая цайтунг? Совсем как в Америке, прямо не отличить! Только в Америке редакция должна иметь вид: двенадцатиэтажный каменный дом, золотые буквы, все шикарно. А здесь — ничего: двор как двор, дом как дом. Захожу внутрь, в редакцию то есть, — полная комната народу. Спрашиваю: «Где тут у вас одитер — тьфу! — я хочу сказать, редактор?» Уставились на меня и говорят: «Что вам угодно? Вам нужна газета или вы по поводу объявлений?» Говорю: «Я не хочу газету, и мне не нужно никаких объявлений. Мне нужно, — говорю я, — к редактору». Они как-то странно переглядываются, кажется, задумались: «Зачем этому типу к редактору?» Но тем не менее предлагают весьма дружелюбно: «Присаживайтесь, редактор скоро придет». Сижу как на иголках, как знать, думаю, добьюсь ли чего-нибудь? И кто его знает, что он за человек, этот редактор, то есть представляю себе, что он, верно, эдакий хват, как те американские хваты, с толстым пузом, с автомобилем и с олрайтом. В конце концов, представь себе, подходит ко мне один, с острой бородкой, смотрит пристально и говорит: «Что вам угодно?» Думаю себе: «Какое твое дело?» И отвечаю: «На что вам знать, что мне нужно?» Он начинает сердиться и говорит мне: «Скажите, приятель, что вам нужно, свободного времени ни у кого нет». — «Как в Америке, — говорю я, — там тоже ни у кого нет времени. По-ихнему это будет Харей ат… Мне, — говорю я, — ничего не нужно, мне нужно только к одитеру — тьфу! — я хочу сказать, к редактору». Он улыбается, но говорит мне по-прежнему сурово: «Я — редактор, что скажете? Кем будете?» — «Кем, — говорю я, — буду? Я-то сам касриловский. То есть сам-то я, собственно говоря, из Мазеповки, а в Касриловке, — говорю я, — проживаю как зять; раньше занимался коммерцией в Егупце, а сейчас приехал из Америки, и имя мое, — говорю я, — не знаю, известно ли оно вам, так вот, зовут меня Менахем-Мендл, так меня зовут…» Только я это сказал, как сердитое выражение редакторского лица переменилось и он стал обращаться со мной совсем иначе: «Вот как? Так это вы тот самый Менахем-Мендл? Позвольте вас поприветствовать, реб Менахем-Мендл. Как поживаете? Как ваши дела? Что вы у нас делаете? Где вы остановились? Что ж вы не садитесь? Или нет, знаете что? Проходите в мой кабинет. Эй, хербате! — командует он по-польски. — Чаю! Два стакана чаю! С закуской!..»
Что тут долго распространяться, дорогая моя супруга, что-то необыкновенное, чудеса Господни, да и только! Не успел я ему толком рассказать, что я вынес в Америке, не успел даже напомнить о том, что хочу получить у него какую-нибудь службу или работу, какой-нибудь заработок, как он меня прерывает и говорит буквально следующее, передаю тебе дословно, дабы ты видела, как велик наш Бог: «Послушайте же меня, реб Менахем-Мендл, — говорит он мне, поглаживая бородку, а голова-то у него так и работает, а в мозгу-то у него что-то зреет, — послушайте меня, только внимательно. У меня для вас, — говорит он, — есть план, прекрасный план, это будет хорошо и для вас, и для меня, и для всех нас. Вы, — говорит, — ищите заработков, вы хотите, как я понимаю, работы? Дам я, — говорит он, — вам работу, вот вам стол, чернила, перо и бумага, садитесь и пишите…» — «Господи Ты Боже мой, — думаю я про себя, — это прямо дар Божий!» И обращаюсь к нему: «Что, — говорю я, — вы хотите, чтобы я вам писал, романы?» Он снова сердится, руками-ногами машет: «Нет-нет! Только не романы! Романов, — говорит он, — у нас предостаточно!.. Пишите, например, письма вашей жене, раз в неделю, два раза в неделю, как это у вас в обычае. Ваше имя, — говорит он, — известно (слышала?), ваши письма, — говорит он, — известны (как тебе это нравится?), пишите себе ваши письма, но прежде, чем вы отошлете их, — говорит он, — на почту, я их напечатаю у себя в газете, прямо как есть. Усвоили?» Вот так вот, этими самыми словами и говорит он, этот редактор то есть. И глядит на меня пристально, а я себе тем временем думаю: «Всему в мире есть свое время. Вот и пришло время для писем Менахем-Мендла…» Но тем не менее немного мнусь и говорю ему так: «Олрайт — тьфу! — я хочу сказать, да будет так, вы хотите печатать мои письма. Но вы, верно, захотите, — говорю я, — чтобы я в своих письмах, кто его знает о чем…» Он не дает мне закончить и говорит: «Нет! Напротив! Как вы всегда писали своей Шейне-Шейндл, так и теперь пишите обо всем, что вашей душе угодно: о политике, о войне, о гонениях, о бедствиях, о делах, о мире, о людях, и о том, что слышите, и о том, что видите, и о том, что читаете, и обо всем, что в голову придет, тоже пишите. В общем, вы совершенно не должны, — говорит он, — стесняться, чувствуйте себя как дома. А я, — говорит он мне уже дружелюбно и потирает руки, — я вас, если на то будет воля Божья, за это вознагражу…» — «А именно?» — спрашиваю я. «А именно, — отвечает он, — вы у меня будете получать еду и питье, казенную одежду, курево и деньги на карманные расходы, чтобы каждый день вы могли зайти, например, в молочное кафе, посидеть с людьми за чашечкой кофе, и вообще на все, что живому человеку нужно. И поскольку, — говорит он, — дело идет к Пейсаху и ваша Шейна-Шейндл, вероятно, хочет деньжат, я велю, — говорит, — послать ей ровным счетом сотню…»
Тут у меня, дорогая моя супруга, голова пошла кругом! Я подумал, что это сон, да и только! Но это был не сон. Я собственными глазами видел, как он послал тебе сотню. Чтоб я так увидел вскорости всякое благо тебе и нашим детям, аминь, Господи! Поскольку времени сейчас нет, надо засучив рукава браться за работу, буду краток. Если на то будет воля Божья, в следующем письме напишу обо всем подробно. Дал бы только Бог здоровья и счастья. Поцелуй детей, чтобы они были здоровы, передай привет тестю и теще и всем членам семьи, каждому в отдельности, с наилучшими пожеланиями
от меня, твоего супруга
Менахем-Мендла
Главное забыл. Я заключил договор с редактором, что он может печатать только мои письма, то есть те, которые я пишу тебе, но не твои письма, то есть те, которые ты пишешь мне, так как ты вспыльчива, как я ему дал понять, и у тебя может вырваться резкое слово… Он со мной согласился. Поэтому можешь мне писать, что захочешь, и ничего не бояться, кроме меня, этого никто не прочтет. Прошу тебя только, дорогая моя супруга, не терзайся, ведь ты сама видишь, что Бог не хочет, чтобы я был касриловцем среди прочих касриловцев. Хотя Ему воистину ведомо, как меня туда, к вам в Касриловку, тянет, не говоря уж о том, что с тех пор, как я был в той Америке и присмотрелся к ней и к ее людям, твоя Касриловка стала для меня дороже на девяносто девять процентов, чтобы Бог так мне помог, как это правда.
Вышеподписавшийся
(№ 86, 25.04.1913)
2. Менахем-Мендл из Варшавы — своей жене Шейне-Шейндл в Касриловку.
Письмо второе
Пер. В. Дымшиц
Моей дорогой супруге, разумной и благочестивой госпоже Шейне-Шейндл, да пребудет она во здравии!
Прежде всего, уведомляю тебя, что я, слава Тебе, Господи, нахожусь в добром здоровье, благополучии и мире. Господь, благословен Он, да поможет и впредь получать нам друг о друге только добрые и утешительные вести, как и обо всем Израиле, — аминь!
Затем, дорогая моя супруга, пропади она пропадом, эта золотая страна Америка с ее Колумбом, и с ее свободой. и с ее олрайт, и с ее высокими каменными домами до самых туч, и с ее бизнесом — здесь мне, с Божьей помощью, благословен Он, много лучше, чем в Америке, дай Бог и дальше не хуже. А именно: здесь ты встанешь утречком, отмолишься, перехватишь чего-нибудь, возьмешь тросточку и — прямиком на службу в редакцию. Пришел в редакцию, а к тебе со всех сторон уже несется: «Доброе утро, реб Менахем-Мендл!» — «Доброе утро, добрый год!» И ты идешь себе прямо к своему столику и садишься за работу — заниматься «политикой». Ты, вероятно, спросишь, как занимаются политикой? Это нужно разъяснить, чтобы ты все как следует поняла. Сперва велишь подать чаю, гой приносит тебе чаю и папирос по-царски, а газеты уже лежат, приготовлены для тебя спозаранку, такая гора, что в Касриловке тебе бы хватило чтения на год. Но ты-то не обязан все это прочесть, ты должен только ухватить суть, то, что тебя может заинтересовать, то, что имеет значение. А что сейчас может иметь значение, кроме войны?Война — самое главное. Ищешь первым делом, что слышно о войне? Что пишут из Константинопеля, из Софьи, из Белгорода и из Скеторья? Что тебе сказать: я здесь за последних несколько недель так начитался про войну, про то, как у славян идут дела с турками, что по ночам мне уже не снится ничего, кроме синих штанов, красных ермолок, полумесяца, Адринополя, Скеторья, Чаламанджи и прочих подобных диких названий, которые гой и на трезвую голову не выговорит. И ты, вероятно, сама понимаешь, что теперь никто лучше твоего Менахем-Мендла не разбирается во всей этой политике, в том, как идет эта война, в том, что турок взял да и зарезал себя собственными руками, потому что, если бы, например, он, этот турок то есть, спросил бы меня, я бы ни в коем случае не допустил его до такого поражения! Я бы тотчас дал дяде Измаилусовет: лучше сразу согласись с ними по-хорошему. Еще несколькими месяцами раньше он должен был признать свои ошибки. И как то, что нынче на всем белом свете холамоед Пейсах, так я уверен в том, что дело бы не дошло до Адринополя, хоть каждое из четырех славянских государств и хвалилось, что ему первому там праздновать: болгарин хвалился, серб хвалился, грек хвалился и даже нищий из Монтенегры подал голос. Просто чудо, что «важные персоны» вовремя вмешались и ясно заявили этому хвату из Монтенегры, чтобы он перестал ловить журавля в небе и отступил от Скеторья немедленно и без разговоров, потому что сам знает, что… Сам должен понимать, глядя на кораблики с пушками, которые «важные персоны» выставили против него просто так, чтобы все было тихо… Это в основном немецкие, английские и французские кораблики, но идти идет это все от «нас», то есть «мы» ни одного кораблика еще не послали, поскольку у «нас» поблизости от тех мест кораблей нет, а если нет пальцев, то, как говорит твоя мама, и кукиш не сложишь. Но это не важно, зато «мы» все понимаем. Увидев кораблики с наставленными пушками, монтенегерский хват, однако, не очень испугался «копыльских намеков» и положился на «знатных дщерей»… Тем временем он захватил Скеторье и устроился там по-хозяйски. Но это не важно, его, вероятно, скоро попросят. С «важными персонами» ведут себя вежливо, как оно и следует быть, иначе славянские ребята давно бы перешли через Чаламанджи (а ну-ка, пусть гой выговорит такое название!) и давно бы уже были в Стамбуле. И я тебе скажу, дорогая моя супруга, чистую правду: я боюсь, что болгарин доберется-таки в конце концов до Стамбула, потому что останавливаться ему нельзя, он должен ползти все дальше и дальше… А что будет после этого? А если «важные персоны» хотят Стамбул для себя? А они наверняка хотят, почему бы им не хотеть? Это раз. Два, что скажем «мы», когда дело дойдет до Дарданелл? Как «мы» можем обойтись без Дарданелл? Неужели «мы» в этом случае промолчим? И это кроме всего прочего. Из-за этих дел может разразиться настоящая война между самими «важными персонами»: «мы» с французом и с англичанином с одной стороны, немец с Францем-Йойсефом и с итальянцем — с другой. На такой «свадьбе» славянам достанется то, что досталось фараону в Египте, да и турок получит по своей красной ермолке. Его главная беда, скажу тебе еще раз, только в том, что нет никого, кто бы дал ему дельный совет. Знаешь, чего ему не хватает? Ему не хватает маклера. Настоящий маклер, когда он вмешается в нужное время, совершенно меняет все дело. Так, например, вышло у дяди Пини с тетей Рейзей. Если бы тогда не вмешались два маклера, Витя, с одной стороны, и Рузенвельт, с другой, кто знает, чем бы дело кончилось… Сколько эти два маклера на этом деле хапнули, я тебе не скажу, меня там не было. Своих они, ясное дело, не докладывали. Я это хорошо понимаю, я ведь не со вчерашнего дня биржевой маклер, а на бирже есть правило, что коммерсанты могут хоть разориться, но маклер свои никогда докладывать не будет.
Теперь, дорогая моя супруга, когда я тебе немного разъяснил, в чем состоит эта «политика», я должен описать дальше, как я провожу день на этой моей новой службе.
Покончив с политикой, то есть начитавшись газет под завязку и накурившись папирос, я беру тросточку и иду себе в свое молочное кафе выпить чашечку кофе и поговорить с людьми. Мое молочное кафе держит на Налевках Хаскл Котик. Почему я хожу именно к Хасклу Котику? Назло полякам! Поляки здесь наложили херем на евреев, они это называют бойкот, «свой до свего», то есть нельзя у евреев ни покупать, ни продавать, нельзя вести никаких дел с евреями. Ну коль скоро «свой до свего», почему бы мне тоже не пойти по этому пути? Но со здешними евреями та беда, что народ это хлипкий! Поэтому, как бы поляк ни показывал, что он еврея не знает и знать не желает, как бы ни плевал ему в лицо и ни бойкотил со всех сторон, здешний еврей все равно ползет именно в польскую лавку, в польское кафе, в польский театр, к польскому адвокату, к польскому доктору. Чтоб черт побрал здешних евреев! О больших людях, об аристократах, которые называют себя «поляками Моисеева Закона», я уж и не говорю. Им лишь бы удостоиться — в этом для них самый большой почет и величие — отвести своих дочерей под хупу в польский костел… Такие евреи умереть готовы за польского помещика, разговаривают не иначе как по-польски, поддерживают «Два гроша», ненавидят евреев и помогают их бойкотить — это все не новость. Мы уж их знаем и за евреев не считаем. Они не евреи, не поляки, а гермафродиты и андригуны. Я говорю о евреях в длинных капотах и маленьких каскетках, которые молятся в хасидских штиблах и ездят к ребе, — где же их разумение, что они до сих пор не ответили врагам на их польский «свой до свего» еврейским «свой до свего»? Кажется, для этого не нужно иметь ни большого уменья, ни больших денег, а только хоть одну клепку в голове и каплю гордости в сердце. Посмотри, например, есть неподалеку от Варшавы город, называется Лодзь, в нем, не сглазить бы, живет немало евреев, так накануне нынешнего Пейсаха посовещались тамошние подрядчики и решили, назло Богу, брать в подряд на выпечку мацы не евреев, а гоев — ну, я тебя спрашиваю, дорогая моя супруга, как это вышло, что взял Господь и перевернул два города, Содом и Гоморру, а о Лодзи-то и позабыл? Я знаю, нельзя так говорить, но, когда видишь, как в такие времена, как нынче, евреи бойкотят евреев, душа горит! Мы, страшно сердитые, сидим вдвоем, я и Хаскл Котик, за кофе и все время беседуем о наших братьях евреях, о том, что им следовало бы затеять здесь в Варшаве во время бойкота, если бы в них осталось хоть что-то человеческое…
По существу, мы говорим о политике. Ты должна знать, что в нынешние времена никакая писанина, кроме политики, не проходит! Недаром я каждый день благодарю Бога за то, что я взялся как раз за такое дело, которое и людям нужно, и мне нравится и за которое деньги платят — первостатейный товар…
Вот все, что я хотел сказать тебе об окружающем меня мире и о себе. Сейчас такое время, дорогая моя супруга, когда каждый может показать себя! К тому же я ведь приехал из такой страны, из Америки! В голове у меня так и громоздятся разные планы и проекты. Один проект — очень большой, прямо огромный, было б только немного удачи, помог бы Всевышний, и я бы так возвысился, что весь мир только бы обо мне и говорил! Но поскольку у меня сейчас нет времени — надо бежать в редакцию читать телеграммы, — буду краток. Если на то будет воля Божья, в следующем письме напишу обо всем подробно. Дал бы только Бог здоровья и счастья. Поцелуй детей, чтобы они были здоровы, передай привет теще, чтобы она была здорова, и всем членам семьи, каждому в отдельности, с наилучшими пожеланиями
от меня, твоего супруга
Менахем-Мендла
Главное забыл. На тему, о которой мы с тобой говорили, что, дескать, евреи бойкотят евреев и скорее дадут заработать гою, нежели своему, послушай-ка историю, дорогая моя супруга, которая случилась как раз здесь, в Варшаве: в канун нынешнего Пейсаха приехали сюда какие-то богатые евреи, как раз из Радомышля, и принялись сорить деньгами. В чем дело? Дочь замуж выдают, надо ее подготовить к свадьбе, пошить шелковые и бархатные платья по-царски, так кому они дают заработать несколько тысяч? Еврейским швеям? Боже сохрани! Как это еврей даст заработать евреям, что ж это он из Радомышля приехал аж в саму Варшаву ради этих, которые из Райсн? Слыханное дело!.. И вот я сижу и ломаю голову: кем бы они могли быть, например, эти радомышльские богачи, которые так разбаловались, расфуфырились да разбахвалились, что о них даже в газетах пишут? Боюсь, как бы это не те самые из Радомышля, с которыми я когда-то имел дело в Егупце на бирже, не нынче будь помянута, возился с их заводами… Коли так, все правильно. Если это те самые радомышльские богатеи, то они не только богачи-миллионщики, они еще и садагорские хасиды. И коль скоро ты из Радомышля, и миллионер, и хасид, да к тому же еще и садагорский, то это уже ни в какие ворота не лезет!..
Вышеподписавшийся
(№ 87,27.04.1913)
3. Менахем-Мендл из Варшавы — своей жене Шейне-Шейндл в Касриловку.
Письмо третье
Пер. В. Дымшиц
Моей дорогой супруге, разумной и благочестивой госпоже Шейне-Шейндл, да пребудет она во здравии!
Прежде всего, уведомляю тебя, что я, слава Тебе, Господи, нахожусь в добром здоровье, благополучии и мире. Господь, благословен Он, да поможет и впредь получать нам друг о друге только добрые и утешительные вести, как и обо всем Израиле, — аминь!
Затем, дорогая моя супруга, да будет тебе известно, что я переживаю за турка неописуемо! Буквально не ем, не сплю, голову потерял. Жалость берет, как подумаешь о нашем дяде Измаиле, о том, как ему вздохнуть не дают! Представь себе, то самое Скеторье, о котором я тебе писал, что весь мир стоит и смотрит, что же с ним будет, так вот, Скеторье — пало! И кто, как ты думаешь, его взял? Именно, что царь Николай из Монтенегры. Конец света, да и только! Ты бы видела, как князья и цари стоят перед этим царем, который, прости Господи, должен был бы служить в дворниках у турецкого султана, и умоляют его, как умоляют разбойника, сперва по-хорошему: «На что тебе сдалось Скеторье? На кой черт оно тебе? Возьми лучше несколько миллионов отступного, пока дают. Тебе же лучше, потому что „важные персоны“ не допустят, чтобы такое крохотное царствишко, как эта твоя Монтенегра, возомнило, что может разрушать города, побеждать государства и прочее подобное…» Видят, по-хорошему не понимает, начинают по-плохому, пишут ноты, выставляют вдоль албанского побережья, как я тебе об этом уже писал, эдакие кораблики с пушками. Короче, он смягчился, этот царь монтенегрский, и начал набивать цену, монетой больше, монетой меньше, полетели телеграммы, дескать, предлагают двадцать миллионов, а он хочет двадцать четыре! К тому же прошел слух, что можно сторговаться не за двадцать миллионов, даже не за пятнадцать, можно еще дешевле, и тут вдруг приходит «добрая» весть, что Скеторье пало и что этот царь монтенегрский со всеми своими принцами вступил в этот город с треском и блеском! Ты, наверное, думаешь, что этот царь — Бог знает какой богатырь, или у него большое войско, или денег много? Так нет же! В том-то и незадача, что сам-то он, ни про кого не будь сказано, нищий, ни гроша за душой! Народ его, говорят, дохнет три раза в день, не считая ужина, с голодухи, солдаты ходят в сапогах без подошв, а для стрельбы у них не пули, а фига с маслом, и, если бы «мы», между нами говоря, не подкидывали им время от времени немного хлеба, чтобы было что поесть, немного одежки, чтобы было что носить, дров, чтобы было чем топить, и пуль, чтобы было чем стрелять, хорошенький бы они имели вид среди других народов!.. Но теперь этот Микита-Николай заодно с прочими балканцами пошел войной на турка и первым, не говоря худого слова, набросился на него темной ночью, хотя «важные персоны» ему сразу дали понять: не надо быть выскочкой… Микита, я имею в виду Николая, однако, не тот гой, которого можно напугать словами. Пока «лучшие умы» сидели в Лондоне, а «важные персоны» писали ноты, он копал, копал, пока не докопался — и теперь он на коне!.. Конечно, для старца Франца-Йойсефа это пощечина! Ясное дело, старик не промолчит и возьмется за сербов. Почему за сербов? Потому что, если бы не сербы, не видать бы Миките, я имею в виду Николаю, Скеторья как своих ушей! Хотя злые языки подсказывают, и боюсь, что они правы, что совсем не сербов нужно ему благодарить, а самих турок, то есть турецкого командира Скеторья, реб Сед-пашу; полагают, что этот Сед-паша осквернился «жирным куском» или еще чем-то и сам сдал Миките город, весь, до последнего камешка. Сговорившись с Микитой, этот Сед-паша-командир приказал своим турецким солдатам: «Налево кругом», то есть чтоб они повернулись лицом к восточной стене, а враги тем временем как дадут залп с западной стороны — раз-два-три, и готово! Конечно, при такой стрельбе легко прослыть умником и хватом! Так-то и я мог бы захватить весь мир, то есть если бы весь мир на минуточку стал лицом к восточной стене, а я бы дал залп с западной стороны, весь мир был бы мой… Ладно, допустим, что это все не из-за Сед-паши, и надо честно сказать — конечно, не из-за него! Недаром славяне кричат и галдят на весь свет, что это их братушки благодаря своему мужеству взяли знаменитый город, может быть, это и не так уж неверно, как говорит в таких случаях твоя мама: «Высморкайся и утрись»… Реб Сед-паша тоже, конечно, оправдывается, говорит, что все было совсем не так. Дескать, монтенегры большого мужества не проявили, это, дескать, он сам им помог, почти добровольно открыл городские ворота. Но он в этом не виноват. Виноваты городские обыватели, они, дескать, принудили его, заставили то есть, против воли сдаться врагу. Что, дескать, он мог сделать, если обыватели так захотели?.. Но, как бы там ни было, так или иначе, старец Франц-Йойсеф молчать не будет, и падение Скеторья славянам просто так с рук не сойдет. Но как только Франц-Йойсеф начнет войну, «мы» наверняка тоже молчать не будем, потому что «мы» — за славян и нам придется вопреки своей воле выступить против нашего старого друга, против старца Франца-Йойсефа то есть. А что, у «нас» есть выбор? И, как я тебе уже писал в предыдущем письме, кажется, что он, Франц-Йойсеф, «нас» не боится, так как он не один на этой «ярмарке». Их, понимаешь ли, трое: на стороне Франца-Йойсефа его немецкое императорское величество и итальянец Виктор-Имонуел, зять Микиты, то есть Николая. Принимая во внимание то, что Микита его тесть, как же он, зять, может теперь быть против Микиты? Об этом лучше не спрашивай, во время войны не смотрят: тесть, зять, хоть брат родной или там даже отец. «В делах родственников нет». Как подумаешь о том, что эти трое, Франц-Йойсеф, Виктор-Имонуел и реб Вильгельм с усами могут выступить против «нас», так под ложечкой стынет… Но ты, дорогая моя супруга, не должна пугаться, «мы» ведь тоже не одни, не дай Бог, на этой «ярмарке». Как я тебе уже писал, нас тоже трое. На нашей стороне, слава Богу, француз, наш друг сердечный и кредитор, была бы у меня десятая доля того, что «мы» ему должны, и, полагаю, кроме француза, у «нас» есть еще англичанин, понимаешь? «Мы» обеспечены поддержкой, как на суше, так и на море. А ты как думала? «Наши» дипломаты совсем, что ли, болваны? Короче, может разразиться такая война, такая может завариться каша, что только держись!.. Для турка это, может быть, окажется наивысшим благом, потому что когда начнется веселье, то всем будет не до него, все о нем позабудут… Опять-таки в чем же дело?.. Для того ли мы все столько трудились, чтобы собственными руками уничтожать друг друга? Кто мы, звери дикие или люди? Поверь, до этого так быстро дело не дойдет. Старый старик, я имею в виду Франц-Йойсеф, да продлятся дни и годы его, пока жив, этого не допустит. Ай, зачем только Микита всунулся как клин в это Скеторье? Нехорошо, а кому? Да все ему же, турку то есть. Такое несчастье навалилось на больного человека! Иововы бедствия! У кого есть Бог в сердце, тот поймет. Начало этим бедствиям положил-таки старец, да продлятся дни и годы его, реб Франц-Йойсеф, который отхватил себе Боснию и Герцеговину, потом итальянец отнял Триполи. Теперь вот балканские ребята: одному — Адринополь, другому — Крит, третьему — Скеторье, кто знает, кому чего еще завтра захочется?.. Поговаривают, что англичанин зарится на Египет, немец точит зубы на Страну Израиля, француз уже давно наложил руку на Тунис. Ну а «мы» будем, что ли, сидеть и смотреть, как все, то есть буквально все, хватают, и молчать? Министр, Сезонов то есть, вам мальчишка, что ли? Тем временем дядя Измаил остается без «воспитанников». А все почему? А все потому, что, как я тебе уже писал, нет посредника, нет маклера то есть. Маклера не хватает. Настоящего маклера, такого, чтобы у него были идеи и комбинации. Например, у меня есть комбинация, и не одна, а несколько комбинаций, и, если только Бог поможет, я их осуществлю и дам ему снова увидеть свет, турку этому, я имею в виду. Эти комбинации не дают мне спать. Меня так и распирает. Я ясно вижу, что, если бы я мог с ним переговорить или написать ему об этом письмецо, это бы ему помогло. У меня есть только один недостаток, который меня убивает: кроме еврейского, я никаких других языков не знаю. Побежал я к моему другу, к Хасклу Котику. Я ему доверяю. Он знает про меня все. «Вы, — говорит он, — мне кажется, последнее время чем-то взволнованы, реб Менахем-Мендл». Отвечаю ему: «Как же мне не быть взволнованным, — говорю я, — когда я волнуюсь». Взял и выложил ему все, как на тарелочке, сперва, понятное дело, взяв с него слово, что ни одна душа об этом не узнает, только я, да он, да Бог! Я рассчитал, что, если на то будет воля Божья и проект пойдет, он тоже получит свою долю из того, что мне причитается. И даже равную с моей долю. Почему нет? От совместных заработков не обеднеешь. Это мне еще на бирже, не нынче будь помянута, когда-то объяснили. Конечно же я рассчитываю, что к этому делу подтянется не один компаньон. Ничего, на всех хватит, всем будет достаточно. Дай Бог, я сам все подготовлю, потому что дело это несколько запутанное! Я бы хотел, дорогая моя супруга, разъяснить тебе это дело, разжевать и в рот положить, как я это люблю, но, поскольку сейчас у меня нет времени, буду краток. Если на то будет воля Божья, в следующем письме напишу обо всем подробно. Дал бы только Бог здоровья и счастья. Будь здорова, поцелуй детей, чтобы они были здоровы, передай привет теще, чтобы она была здорова, и всем членам семьи, каждому в отдельности, с наилучшими пожеланиями
от меня, твоего супруга
Менахем-Мендла
Главное забыл. Верно, ты думаешь, дорогая моя супруга, что босы американских еврейских газет посмеялись над забастовкой, которую устроили их писатели? «Что у них есть, у этих еврейских писателей, — говорили они, посмеиваясь, — кроме пяти пальцев?» Видишь ли, тут, поглядев на писателей, забастовала Бельгия. И еще как забастовала! Полмиллиона как один человек вышли на забастовку. Кажется, что они, бельгийцы эти, добились большего, чем писатели в Америке. Таким уж теперь стал наш мир. Чуть что — забастовка! Забастовка или бойкот. И бойкот бойкоту. Ты бойкотишь меня, а я буду бойкотить тебя. И мне это очень даже нравится. Потому как другого способа нет. Я это говорю о Варшаве, о ней говорю. Если бы варшавские евреи последовали моему примеру, они бы делали то же, что делаю я. Я не говорю ни на каком другом языке, кроме еврейского. Не читаю никаких других газет, кроме еврейских. Не курю никаких других папирос, кроме еврейских, а уж о еде и питье вопроса нет. Езжу только на таких дрожках, извозчик которых понимает мой язык, а нет, так я не против и пешком, как тот поляк, который на той неделе нанял в Варшаве фуру, чтобы ехать в деревню, и во время поездки вдруг понял, что извозчик — еврей, так он сплюнул три раза, выпрыгнул посреди дороги и пошел назад семь верст пешком — как это? А так, раз сказано «свой до свего», так ему нельзя!.. Но сколько бы их не пороли, я имею в виду именно варшавских евреев, они все равно не в состоянии понять своих собственных интересов. Хаскл Котик, к сожалению, прав. Он говорит: «Вы не знаете, реб Менахем-Мендл, — говорит он, — варшавских евреев. Вы скорее осуществите свой великий турецкий проект, — говорит он, — нежели добьетесь от варшавского еврея, — говорит он, — чтобы тот отказался от своего „проше пана“…» Куда уж дальше, дорогая моя супруга, возьми хоть здешних раввинов, священнослужителей, так сказать, тоже ведь совсем не то, что у нас. Представь себе, что польские фирмы, те самые, которые бойкотят евреев, догадались и получили в канун нынешнего Пейсаха у раввинов свидетельства о кошерности их товаров «Кошерно для Пейсаха», разумеется, за деньги… То есть сам по себе еврей — трефной, а денежки его — кошерные… Когда я об этом услышал, сразу вне себя побежал к Хасклу Котику. «Ради Бога, реб Хаскл, что вы молчите? У вас тут хуже, чем в Содоме!» Улыбается он, Хаскл Котик то есть, и начинает меня, как это у него в обычае, потихоньку успокаивать. «Не кипятитесь, реб Менахем-Мендл, — говорит он, — подождите немножечко, — говорит он, — вы еще услышите о вещах и похуже этих…» Странный человек этот Хаскл Котик!..
Вышеподписавшийся
(№ 90, 02.05.1913)
4. Шейна-Шейндл из Касриловки — своему мужу Менахем-Мендлу в Варшаву.
Письмо первое
Пер. В. Дымшиц
Моему дорогому супругу, мудрому, именитому наставнику нашему господину Менахем-Мендлу, да сияет светоч его!
Во-первых, сообщаю тебе, что мы все, слава Богу, пребываем в добром здравии. Дай Бог, чтобы вести от тебя к нам были не хуже.
Во-вторых, пишу тебе, дорогой мой супруг, что у нас здесь была зима, чтоб ей пропасть, этой зиме! Папа, который уже давно чувствовал себя неважно, начал жаловаться, что у него что-то растет внутри и что он не может ничего кушать. Доктора пичкали его пилюлями, говоря, что он выздоровеет, а он чем дальше, тем все меньше и меньше кушал, а они, доктора то есть, все пичкали его пилюлями, деньги тянули, чтоб им самим так «выздороветь», пока он совсем не перестал кушать и потихоньку угас от голода, угас как свечка, отошел тихо, как голубь, ни вздоха, ни стона, только закрыл глаза — и все! Как говорит моя мама: «Жил как простак, умер как праведник». Да будет он нашим заступником на том свете, потому что на этом он уже как следует настрадался… Ты, Мендл, не можешь себе представить, как мама, бедняжка, первое время кляла все на свете! Пусть наши враги говорят что хотят о том, что папе, да упокоится он в мире, якобы от нее доставалось, чтоб им договориться до казней египетских на свою голову! Лучше бы они поглядели на то, как мама билась головой об стенку, пока он лежал на полу, и кричала, чтобы ее вынесли вместе с ним! А где они были, эти умники, когда она на кладбище три раза подряд падала в обморок — едва в чувство привели? А сейчас она, думаешь, успокоилась? Может быть, стала есть? Или спать? Что днем, что ночью, все время одно и то же: или плачет, или молится. «В Писании сказано, — говорит она, — что жена без мужа подобна разбитому сосуду, который никому не нужен, взять да выбросить». Одно только было утешением, что ты наконец-то едешь домой, я, видишь ли, крепче железа, если все это вынесла. Сам посуди, в каком я положении. Я-то, получив вместе с долларами твое милое письмо о том, что ты, с Божьей помощью, покинул распрекрасную страну Америку, чтоб ей сгореть, прежде чем ты до нас доберешься, полагала себя уже в раю. Весь город начал меня поздравлять: «Бог помощь вам и гостю вашему!» О детях речи нет, они и вовсе были на седьмом небе. Шуточное дело, вот-вот увидят, бедняжки, папочку, которого едва помнят! — кто ж мог ждать такого несчастья, что Варшава похитит этот яхонт, ни кусочка не оставит! Мало было золотых егупецких дел, до сих пор забыть их не могу, так Бог послал ему новый заработок — писанину! Ничего, находятся же на свете дураки, которые ему за это еще и деньги платят, сотнями швыряются, кто бы мог в такое поверить? Однако ж все бывает. Как говорит моя мама, дай ей Бог здоровья: «Как Пурим настает, так шамес Йокл-Мойше в золоте ходит…» Что она при этом имеет в виду, ты и сам понимать должен. А коли не понял, так я тебе сама скажу, что она имеет в виду. А имеет она в виду вот что: дал бы Бог, что бы оно так и дальше шло и чтобы писанина твоя не кончилась, не дай Бог, тем, чем кончились дела с твоими егупецкими лесами, имениями и заводами, которые сперва так и кишели, а потом пришла кошка и вылакала всю сметану. Должна тебе сказать, Мендл, что поскольку я женщина, то не возьму в толк, откуда берутся такие пустоголовые люди, которым взбрело на ум читать твои письма да еще и пальчики облизывать, и это в наши-то времена, когда людей заживо в могилу закапывают. Посмотрели бы они моими глазами на то, как евреев гонят хуже скотины из сел в местечки, из местечек — в города, им бы такие вещи в голову не полезли. Пойми ты, что Касриловка уже стала большим городом, потому что сюда съехались выгнанные со всего света. Может быть, ты знаешь, что они будут тут делать? На что жить будут? Дал бы Бог, чтобы не заметили и саму нашу Касриловку и не погнали нас, не дай Бог, отсюда, как гонят из других мест. За что гонят, почему? По кочану! Как говорит моя мама, дай ей Бог здоровья: «Богу вопросов не задают, уже спрашивали, не отвечает…» Видишь, Мендл, как мудра моя мама. Я так говорю не потому, что она — моя мама, а потому, что она мыслит здраво. Вот, например, сидим мы во время нынешнего Пейсаха за обедом, она вдруг откладывает ложку и говорит мне так: «Теперь ты сама видишь, Шейндл, кто таков твой Мендл. Бог послал ему, — говорит она, — такое счастье, попался ему бродский купец, который прямо сохнет по его писанине и платит ему наличные рублики, как же в таком случае, — говорит она, — не пришло ему в голову, „умному“ твоему муженьку, что он должен подсунуть тому человеку бумагу, чтобы тот ее подписал, потому что вдруг тот человек проспится и раскается?..» Скажи-ка теперь, Мендл, разве она неправа?.. Деньги, Мендл, которые ты мне послал из Варшавы, я получила, но, как говорит моя мама: «Чтоб быть счастливым, тоже нужно счастье. Если Бог, — говорит она, — раз в жизни заметил мою доченьку и она получила вдруг, — говорит она, — несколько грошей от своего суженого, золотопряда этого, так нужно было, — говорит она, — чтоб ей это вышло боком, чтобы ей, — говорит она, — это не доставило никакого удовольствия…» Слушай хорошенько, Мендл, что со мной было. Сдается мне, что эти, которые платят за твою писанину, тебе от всей души позавидовали. Подумали, а потом взяли и послали по почте, в пакете без всякого письма, просто так, сотенную, целую сотенную, новехонькую, как говорится, с иголочки, прямо хрустит — на, подавись! И когда же случается это счастье? Как раз в канун Пейсаха! Совсем другое дело, не то что с теми твоими долларами из распрекрасной Америки, с которыми я вдоволь набегалась, пока дожила увидеть от них рубли. Счастье еще, что Шимшон-процентщик нам родня, чтоб ему повылазило, сколько он мне дурил голову. Я-то полагала, что за доллар дают два рубля с чем-то, но он в конце концов дал мне за них по два рубля без ничего — чтоб ему пусто было! В общем, взяла я ее, твою сотню то есть, и отправилась с ней на рынок, хочу разменять — а у кого? Как? Где? Подхожу к одному, к другому, к третьему, а они мне: «Ты, что ли, смеешься над нами, — говорят, — или что?» У одного аж слезы из глаз брызнули. «Э! — говорит он. — Кабы у меня была сотня, те-те-те, разве я б сейчас здесь был?» А другой, Мотл из Звенигородки, ты должен его помнить, такой нахал, настоящий звенигородец, вылез и давай шутить: я, дескать, должна ему сказать правду, сколько еще, дескать, таких сотенных зашито у меня в нижней юбке? Черт знает что такое! Представь себе, я вижу, что он мне крепко завидует! Все, весь город завидует моей сотне. Но мне-то какой от нее прок, от этой сотни, если уже канун Пейсаха, а разменять-то ее негде, а нужно и то, и то, и то? Мойше-Гершлу, бедняжке, я обещала новые сапожки еще к прошлому Пейсаху. Другим детям тоже нужно что-нибудь — а тут носись себе с этим грузом! Повезло еще, что я пользуюсь в местечке доверием, мне отпускают в кредит. «Бери, — говорят они мне, — бери, Шейна-Шейндл, сколько хочешь, мы, — говорят они, — тебе верим; ничего, твой Менахем-Мендл, не сглазить бы, — говорят они, — настоящий добытчик». Что ты на это скажешь? Ты теперь у них настоящий добытчик — мои бы горести на их голову! Спрашивается, где они были тогда, не нынче будь помянуто, когда ты валялся в той распрекрасной Америке, чтоб ей провалиться, а я надрывалась за гроши? Теперь они мне дают в кредит, дал бы Бог им понос с лихорадкой. Как говорит моя мама: «Когда Бог дает ложкой, люди дают плошкой…» Поэтому, дорогой мой супруг, у нас был Пейсах — всем бы нашим близким такой! Во-первых, было у нас всякого добра: что мацы, что яиц, что кур, что смальца, что хрена, что вина для четырех бокалов. Ты бы видел, как наш Мойше-Гершеле, чтоб он был здоров, провел для нас сейдер — ни одной мелочи не упустил, как взрослый! Слезы, которые мы обе пролили, я и мама, текли рекой. Маме вспомнилось, что ровно год назад мой папа, да покоится он в мире, сидел за пасхальным столом, чтобы всем врагам Израилевым так сидеть, но все лучше, чем покойный, как говорит моя мама: «В Писании сказано, — говорит она, — лучше живой на земле, чем мертвый в земле…» Хочешь ли знать, почему я плакала? Плакала я над своей несчастной долей, над своим горюшком, суждено мне жить покинутой, одной-одинешенькой с детьми, пока муж мой, бедненький, вечно скитается, блуждает из страны в страну, где днюет, там не ночует. Как говорит моя мама: «В Писании сказано, — говорит она, — есть у птицы гнездо, у скотины — стойло, у собаки — двор, только человек не найдет себе место покоя…» Она передает тебе, Мендл, привет от всей души и просит тебя: поскольку папа, да покоится он в мире, не оставил сына, только дочерей, то не затруднись читать кадиш. Будь здоров и заработай побольше денег, чтобы как можно скорее Бог избавил тебя от Варшавы, как избавил от злосчастной, проклятой Америки, чтоб ей сразу после Пейсаха сгореть так, как тебе желает всего доброго и всяческого счастья твоя воистину преданная тебе жена
Шейна-Шейндл
Да, чуть не забыла! Как мы тут все в Касриловке перепугались в канун нынешнего Пейсаха! Может быть, помнишь Йокла, старшего сына Рувна, хозяина винного погреба? Он теперь сам хозяин винного погреба, то есть сам открыл винный погреб назло своему отцу, прямо напротив отцовского. Догадался он, Йокл то есть, в канун нынешнего Пейсаха поругаться со своим старшим сыном, которого зовут Копл, — скверный мальчишка! Ну что ж, коли ребенок плохо себя ведет, возьми, разложи его и всыпь так, чтоб чертям тошно стало! Нет. Догадался он, Йокл то есть, загнать его, Копла то есть, в погреб и запереть снаружи на ключ. Догадался он, Копл то есть, поднять такой крик и визг, будто его режут, аж в Варшаве слышно! Идет мимо крестьянская баба и слышит: живой человек визжит. Догадалась она, баба то есть, и ну бежать на рынок, да как заорет, дескать, евреи отловили где-то шейгеца и режут его на Пейсах! Ну что мне тебе рассказывать, Мендл, небеса разверзлись! Мужики, бабы и ихние дети заполнили рынок быстрей, чем скажешь «Шма Исроэл». А у евреев — стон стоит! Женщины на чердаках! Старики бросились к Йоклу: отпирай погреб. А тот и слышать ничего не хочет. «Чтоб его черт побрал, — говорит, — буду его гнобить до первого сейдера!» Просят его: «Разбойник! Открывай!» Поди поговори со стеной. Побежали к деду, Рувну то есть, тот говорит сыну, Йоклу то есть: «Отпори, Йойлик, погреб и выпусти ребенка!» Тут вмешивается невестка, жена Йойлика, Этл-Бейла: «Что вы вмешиваетесь, ребенок не ваш, а Йойлика?» Он, Рувн то есть, не отвечает ей ни слова и снова обращается к сыну, к Йойлику то есть: «Говорю тебе еще раз, грубиян, отпирай погреб и выпускай ребенка! Ты что, не видишь, сейчас из-за тебя погром будет?..» Только услышав милое слово «погром», он, Йойлик то есть, испугался, отпер подвал и выпустил свое сокровище — и стало тихо. Дурные, пустые, черные сны на их голову — эдакая семейка!
(№ 93, 06.05.1913)
5. Менахем-Мендл из Варшавы — своей жене Шейне-Шейндл в Касриловку.
Письмо четвертое
Пер. В. Дымшиц
Моей дорогой супруге, разумной и благочестивой госпоже Шейне-Шейндл, да пребудет она во здравии!
Прежде всего, уведомляю тебя, что я, слава Тебе, Господи, нахожусь в добром здоровье, благополучии и мире. Господь, благословен Он, да поможет и впредь получать нам друг о друге только добрые и утешительные вести, как и обо всем Израиле, — аминь!
Затем, дорогая моя супруга, да будет тебе известно, что я надеюсь на то, что дела мои, дай Бог, благословен Он, в новой моей профессии пойдут неплохо, совсем неплохо! А именно: все утверждают, что я таки разбираюсь в политических делах. Я сразу сказал, что командир местечка Скеторье, этот самый Сед-паша, за свое дельце, то есть за то, что он передал Скеторье царю Монтенегры, не возьмет наличных. Это было бы слишком грубо. Говорят, он и сам, между прочим, богач. Его подкупили иным образом. Можешь сама в этом убедиться: пришла новость, что этот самый Сед-паша короновал себя царем Албании. То есть хозяином этого государствишка остался, как и прежде, турок, а он, этот паша то есть, считается «вторым после царя» — тоже неплохая должность! И хотя, между нами говоря, это местечко, Скеторье то есть, не больше вашей Касриловки, но из-за него, ты сама видишь, старец, Франц-Йойсеф-бедняга то есть, чуть не удалился от дел! Дал бы Бог, чтоб я ошибался, но я боюсь, как бы старик, не дай Бог, не отказался от власти, он ведь уже несколько раз пугал этим — и это было бы грехом перед Господом! Ты-то не знаешь о том, какой это золотой, воистину любящий Израиль царь! Евреи о нем самого высокого мнения, любят его как жизнь! Называют его «наш Франц-Йойсеф». Несколько лет тому назад этот император, проезжая через Галицию, оказался в Лемберге. Ты не представляешь себе, что там творилось! Тамошние евреи носили императора на руках, танцевали со свитками Торы на улицах! Один человек из Лемберга мне сам рассказывал, что Франц-Йойсеф там у них в Лемберге ел фаршированную рыбу, я ему было не поверил, так он мне в том поклялся всеми клятвами, и при этом у него в глазах аж слезы стояли! Ты, вероятно, спросишь, почему, коль скоро это Скеторье так мало, не больше Касриловки, Франц-Йойсеф так расстраивается и убивается? Следует разъяснить, в чем тут дело. Тут, понимаешь ли, дело не в деньгах, не в чести, даже не в самой победе. Тут дело в чем-то другом. Тут торгуются о соседстве. Государство должно знать, кто его сосед. Дурной сосед хуже болезни, как мы все говорим, молясь утром: «Обереги меня от соседа дурного и от случая дурного…» Чтобы ты поняла все как следует, надобно тебе это разъяснить, дорогая моя супруга, с помощью примера. Возьмем, допустим, твою маму, то есть мою тещу, дай ей Бог здоровья, и ее соседа Зимеля-табакореза, который живет как раз напротив вас и сдает угол. Покуда в хибаре Зимеля-табакореза живет соседка Лея-Бейла, все ничего. Но представим себе, что Зимель-табакорез решает вышвырнуть Лею-Бейлу и пустить к себе, например, Чарну-черную, которая на ножах с твоей мамой, — тебе это понравится? Ровно так же обстоит дело с Францем-Йойсефом и монтенегерским царем. Покуда Албания была Албанией и Скеторье принадлежало турку, Франц-Йойсеф мог спать спокойно. Теперь же, когда Скеторье захватил этот самый Микита из Монтенегры, Албания, вероятно, примкнет к славянам. Неизбежно случится так, что все славяне один за другим обязательно договорятся с турком, я уж давно заметил, что к этому дело идет, и тогда государство Франца-Йойсефа попадет в большую беду, потому что тебе следует знать, что его государство состоит в основном из этих самых славян: чехов, русаков, кроватов, сливняков. Ну а поляки, по-твоему, это таракан начихал? А босняки с герцовняками? Короче говоря, государство у старика — лоскутное, все из кусочков, таких, сяких, эдаких, и если все они сговорятся, то заберут у него всех «учеников» и он останется без «хедера». Теперь ты уже поняла, что славянский царь Монтенегры нужен ему в турецкой Албании, как дырка в голове. Но как быть, если тот Микита расположился в Скеторье вольготней, чем у отца на винограднике, и ничем его не выкуришь? Достаточно сказать, что его сынок, тот, что прозывается Данилкой, тоже, между прочим, не рохля, заявил на весь свет, что отныне и впредь Скеторье будет столицей Монтенегры — поди-ка поговори с эдаким хватом! Конечно, теперь Франц-Йойсеф возмущается, скандалит и жалуется: что это такое? Как это? Пишет ноты всем царям, чтобы те устыдили этого Микиту из Монтенегры, уговорили его, ради Бога, очистить Скеторье, а иначе быть беде!
Говорят цари: что, дескать, мы можем сделать, если он уже там сидит? Оттаскивать его, что ли, как того хазана вместе с омудом? Представляешь, что делается? Понятно, глупенькая, что все это затеяно с одобрения турка. Дядя Измаил получил-таки удовольствие, то есть получил удовольствие от того, что Албания и Монтенегра, с одной стороны, и его генерал Сед-паша — с другой, обделали дельце; и этот Сед-паша тоже сделал все по-умному, потому как помимо того, что он себе обеспечил честь и доходы — «второй после царя» это ведь не шутка, — так он еще и осчастливил все свое семейство. Пишут, что он уже двух своих дядьев назначил в Албании губернаторами двух городов, я забыл, как они называются — кому ж под силу такое запомнить? Ну а за дядьями, верно, и племянники с двоюродными не останутся на бобах… Ты, однако ж, спросишь: «А что с этого получит турок?» Ничегошеньки, не более того, что теперь он думает про себя: «Деритесь, детки, подушками, таскайте друг дружку за волосы, только оставьте меня в покое…» Меня только удивляют «важные персоны», как они это допустили? Где были те острые умы, которые сидели и точили лясы в Лондоне? Я боюсь, что у этих острых умов плоские мозги, и даже не столько мозги плоские, сколько потроха холодные, потому как разве можно в такое время сидеть спокойно, и вообще — где были их глаза? Теперь-то они чешут себе лысины: они, дескать, не рассчитывали на такую комбинацию, то есть что враги, которые готовы были друг дружке носы пооткусывать, возьмут и станут обделывать между собой всякие делишки да комбинации!.. Чтоб мне так Бог помог, дорогая моя супруга, как я сразу был уверен в том, что не только Микита-Николай, царь Монтенегры, но все славяне, потратив столько миллионов и пролив столько крови, легче договорятся с турком, чем друг с другом по-хорошему: по-хорошему можно договориться о хорошем, а с турком можно договориться о чем угодно, турок-то — купец, понимаешь ли, он происходит от измаильтян, а эти измаильтяне, как мы знаем из Пятикнижия, спокон веку были купцами… У меня есть свидетель того, что я давно был в этом уверен, тот самый Хаскл Котик, о котором я тебе писал. Я ему столько раз говорил: «Реб Хаскл, бросьте, — говорю я, — ваши глупости (он занимается тем же, что и я, пишет то есть), давайте лучше возьмемся, — говорю я, — за эту войну, доброе дело сделаем!..» Он смотрит на меня как на сумасшедшего. «Какое, — говорит он, — отношение мы, люди, занимающиеся писательством, имеем к этой войне?» Говорю я ему: «Мы-то сами, — говорю я, — возможно, и не имеем никакого отношения, но, — говорю я, — если захотим, то будем иметь». Беру и выкладываю ему все как на тарелочке и при этом даю понять, что вести войну нехорошо. Потому что от войны, дал бы Бог, чтоб я был неправ, никому ничего хорошего не будет, а хуже всех будет турку, растяпе эдакому. А из-за чего? А все из-за того, что нет настоящего маклера. Слишком поздно приехал я сюда из Америки! Слишком поздно взялся я за свое нынешнее занятие, за политику! Если бы я приехал месяца на три-четыре раньше — те-те-те! Поверь мне, дорогая моя супруга, на слово, я не сумасшедший. Ты меня, кажется, не со вчерашнего дня знаешь, я-то ведь не хвастун, как другие, что ж мне прикидываться перед тобой и говорить глупости, что, дескать, едва я, Менахем-Мендл, вмешаюсь в войну, так весь свет сразу станет другим и карта его будет выглядеть по-другому. Нет! И свет останется светом, и карта его — той же самой картой. Было бы иначе, мог бы теперь твой муж владеть тремя каменными домами в центре Варшавы!.. Но не думай, что все кончено, пропали, дескать, и корова и веревка. Придет время, и, если на то будет воля Божья, ты услышишь, и, может быть, даже вскорости, обо мне такое, что твоим касриловцам и не снилось! Я ношусь, как я тебе о том уже писал, с уймой комбинаций, но одна из них — такая, что мне не следует про нее писать, чтобы кто-нибудь, не дай Бог, не перехватил и не выдал бы за свою. Такое уже не однажды случалось как на бирже, так и в политике. Люди повсюду падки на деньги. Когда Витя ездил к Рузенвельту улаживать дело между дядей Пиней и тетей Рейзей, он тоже держал рот на замке, каждое слово было у него на вес золота… Кроме того, есть еще одно горе — язык! Язык меня убивает. Кроме нашего еврейского языка, я не знаю никакого другого — меня не учили. Ой, коли была бы Божья воля на то, чтобы меня вместо Геморы с Тойсфос, с Магаршо и с Магарамом учили бы французскому и хотя бы капельку турецкому, я бы уж куда как далеко продвинулся в этой «шмоне-эсре»! Пока же я ищу кого-нибудь, кто знает оба языка, такой человек получил бы у меня в моем деле хорошую долю, может быть, даже равную моей собственной. Если Бог даст, то хватит, как я тебе об этом уже писал, на всех. Но такого в Варшаве днем с огнем не сыщешь! Таких, которые немного понимают по-французски, найти еще можно. Но с турецким — никогошеньки! Но я надеюсь, что Бог даст, и я все-таки найду такого, как мне нужно. Следует поискать среди сионистов, то есть тех, которые занимаются сионизмом, — они должны знать, где найти такого человека. Мне, однако, пора на работу. И поскольку у меня нет времени, так как мы все, кто работает в редакции, заняты расширением нашей газеты, то буду краток. Если на то будет воля Божья, в следующем письме напишу обо всем гораздо подробней. Дал бы только Бог здоровья и счастья. Будь здорова. Поцелуй детей, чтобы они были здоровы, передай привет теще, чтобы она была здорова, и всем членам семьи, каждому в отдельности, с наилучшими пожеланиями
от меня, твоего супруга
Менахем-Мендла
Главное забыл. Помнишь, я тебе писал о том, что Хаскл Котик говорил мне о варшавских евреях? «Скорее, — говорит он, — вы, реб Менахем-Мендл, осуществите ваш большой проект с турком, — говорит он, — нежели добьетесь от варшавского еврея, — говорит он, — чтобы тот отказался от своего „проше пана“…» Послушай-ка, что за красоту устроили эти варшавские евреи! Есть тут клуб приказчиков, еврейских приказчиков. Что значит клуб приказчиков? Приказчики, еврейские приказчики то есть, собираются все вместе поздно вечером, когда уже заперты лавки, там, где можно поговорить. Поговорить, просмотреть газеты, перекинуться в картишки — вот это и называется клуб. И следует тебе знать, что в каждом клубе, как и в любом братстве, есть свой пинкас со своими установлениями и свои старосты, все, как следует быть. Однажды братство приказчиков устраивает сход, и некто заявляет: «Господа! На каком языке следует нам, еврейским приказчикам, разговаривать в нашем еврейском клубе?» Поднимается смех: «Что значит, на каком языке? Ясно, что на польском!..» — «Почему ж это на польском? И почему это ясно? Почему не на русском?» Короче, русский — польский, польский — русский, пока один, тоже приказчик, не заявляет: «Евреи! Почему бы нам не говорить по-еврейски, на идише? Что мы, не евреи, что ли?» Поднялся шум и гам: «Идиш? Жаргон? Фи! Об этом и речи быть не может!» И было принято единогласное решение, был создан специальный пункт в уставе, и был он занесен в пинкас навечно: «Поелику мы, братство еврейских приказчиков святой общины Варшавы, собравшись в нашем клубе в год 5673 от сотворения мира, не смогли договориться, на каком языке мы должны в этом клубе разговаривать, посему сообща и единогласно выработали такое установление: в нашем клубе каждый может говорить на том языке, на котором желает, на польском, на русском, на немецком, но только не на еврейском. Ежели кто согрешит противу сего правила и станет говорить, не дай Бог, по-еврейски, следует поступить с ним так, как поступают поляки, — следует его бойкотить, то есть пускай говорит хоть до завтра, пока не лопнет, никто не должен ему отвечать — и да будет так…»
Вышеподписавшийся
Самое главное забыл: Сию минуту получено известие, что Микита неожиданно согласился убраться из Скеторья. Можешь представить себе, дорогая моя супруга, какого шума наделала у нас эта весть.
Вышеподписавшийся
(№ 96, 09.05.1913)
6. Шейна-Шейндл из Касриловки — своему мужу Менахем-Мендлу в Варшаву.
Письмо второе
Пер. В. Дымшиц
Моему дорогому супругу, мудрому, именитому наставнику нашему господину Менахем-Мендлу, да сияет светоч его!
Во-первых, сообщаю тебе, что мы все, слава Богу, пребываем в добром здравии. Дай Бог, чтобы вести от тебя к нам были не хуже.
Во-вторых, пишу тебе, дорогой мой супруг, что я от этих твоих снова получила сотню, теперь уже не целую, а разменянную, но снова никто из них и пера не обмакнул, хотя бы два слова приписали, хотя бы для проформы, — и опять ничего. То ли у них и вправду нет ни минутки, как говорит моя мама: «Спят не раздеваясь»? То ли мы ихнему папаше не ровня? Не знаю. Только если начнем считаться, так я, верно, своему батюшке дитя не хуже, чем они — своим… И опять-таки, Мендл, пишу я тебе о том, что я тут вот спрашивала у молодых, что это за вещь такая, твой нынешний заработок, эти твои писанины, — тут-то они мне и выложили все как есть. Дескать, газеты нынче — это лучший заработок, и что эти твои, для которых ты пишешь в ихнюю газету, ходят в золоте, зашибают деньгу, поскольку, дескать, газета нынче дело самонужнейшее, нужней еды. «Мы, — говорят они, — лучше откажемся с утра от стакана чаю, чем от газеты, потому что газета, — говорят они, — нужней! Что уж говорить, — говорят они, — о том, когда выходит пятничный номер, и известно, что в нем должно быть письмо вашего мужа, тогда, — говорят они, — это настоящий праздник!..» Коли так, Мендл, и ты, как говорит мама, встал на крыло, почему бы тебе не попросить у них кусок пожирней? Что у тебя за натура такая, что ты всегда полагаешься на чье-то решение? Сам же говоришь, что Америка, чтоб ей сгореть, так тебя проняла, что ты теперь никому на слово не веришь, что ж ты нынче не доишь их, как окотившуюся козу? Мне им, что ли, самой написать? Я бы им такого понаписала! Твоя писанина — это не пустяк, как говорит мама, не понюшка табаку. Что это такое? Они что, думают отделаться от тебя тем, что кинут иногда сотню? Почему ты позволяешь плевать себе в кашу? Если бы ты меня спросил, я бы, Мендл, тебе так сказала. Расчет очень простой: во-первых, они должны покрывать твои издержки, ты не обязан из-за них бросать свою семью, у тебя ведь есть жена, до ста двадцати лет, и дети, чтоб они были здоровы. Еда, и питье, и одежда, и табаку покурить, и марки, потому что надо же тебе послать домой письмо, и прочее подобное — это все должно быть за их счет, не так ли? И мне сотню — ее, ясное дело, они должны посылать мне первого числа каждого месяца или даже дважды в месяц. Да почему бы, собственно говоря, и не раз в неделю? От них бы не убыло, если бы они, кроме того, и тебе бы выдавали по сотне в неделю. Ничего, эти деньги тебе еще пригодятся, если не сейчас, то попозже, через некоторое время, если ты, не дай Бог, с ними расплюешься… А где наличность, которую они загребают в этой своей газете? Я полагаю, что по справедливости они бы могли делиться с тобой наличностью поровну, пополам-напополам. Что ж это они все себе забирают? Я знаю, что это только мое мнение, ты, верно, понимаешь в этом лучше, ты же умней. Как говорит мама: «Он не так умен, как красив, и не так красив, как добр, и не так добр, как ловок». Она как скажет словечко, так прямо пальчики оближешь. Скажи-ка, разве же не так? И дальше, то, что ты пишешь мне, Мендл, о турке, что ты из-за него не ешь, и не пьешь, и не спишь, так это с твоей стороны большая глупость! Что ж ты себе душу терзаешь из-за эдаких дел? На что тебе сдался этот Дринопель-Сивестопель? Микита-Швикита? Пусть бы они все там передрались-перегрызлись, лишь бы твоей газете было о чем писать, а тебе на чем денег заработать… А то, что ты мне пишешь о своих великих проектах, так я боюсь, дорогой мой супруг, как бы из них не вышло, не дай Бог, то же, что вышло их твоих «золотых птичек», за которыми ты гонялся в Егупце, не нынче будь помянуто. Тебе платят за то, чтобы ты писал, — пиши. Куда тебе больше? Кто таков этот твой Котик, с которым ты так быстро свел дружбу, что и дня без него провести не можешь? Из каких он Котиков? И женат ли он?.. Смотри, как бы он не завел тебя в трясину или просто не одурачил — и что тогда? То, что ты пишешь мне о том, что поляки бойкотят евреев, это я понимаю. На то они и поляки. Но то, что евреи сами бойкотят евреев, — это уж слишком… Я боюсь, Мендл, как бы и тебя там, не дай Бог, между делом, не забойкотили! Сама не знаю почему, только я ненавижу Варшаву, ненавижу варшавских евреев: варшавских евреев за то, что они разговаривают с «ай» и с «вай», а Варшаву за то, что она — воровской город. Мой папа, да покоится он с миром, побывал однажды в Варшаве, давно, меня тогда еще и на свете не было, так он рассказывал, что у него там сперли из кармана кошелек среди бела дня! Счастье еще, что денег в нем было — шиш. Наши касриловские лавочники, главным образом галантерейщики, часто ездят в Варшаву, так они тоже говорят, что Варшава — паскудный город. То есть сам-то город как раз красивый, но люди там — паскудные. Надуть тамошних — это, говорят они, исполнить заповедь. Все наши галантерейщики многое множество раз уже не платили в Варшаве по счетам… А торговцы мануфактурой — те не платят по счетам в Лодзи. Это та самая Лодзь, о которой ты пишешь, что ее следовало бы перевернуть как Содом. Вполне с тобой согласна. Не буду возражать по этому поводу. По мне, так пускай и с Варшавой случится то же самое, только не теперь, пока ты — варшавянин… Ты так поглощен, Мендл, своей политикой, своими царями и «вторыми после царя», что на свой дом тебе вовсе наплевать. Не спрашиваешь ни о жене, ни о детях. О родне я уж и не говорю. Спросить о родне — это ниже твоего достоинства. Может быть, ты, не успеем мы оглянуться, и сам станешь «вторым после царя»? И почему ж ты мне не напишешь, писатель ты мой, как ты там живешь и где квартируешь, что ты ешь и где спишь? Сдается мне, я бы тоже могла об этом знать, не так ли? Кто я тебе — жена до ста двадцати лет или, не дай Бог, полюбовница? Не дождутся этого твои варшавские поляки, которые бойкотят евреев. Чтоб их Бог забойкотил так, как тебе желает всего доброго и всяческого счастья твоя воистину преданная тебе жена Шейна-Шейндл
Хорошо, что вспомнила! Скажи-ка мне, Мендл, что это за то ли «ека», то ли «мета», то ли «шмета», в которые народ здесь записывается, чтоб уехать? Многое множество людей уже записалось в них и теперь ждет своей партии, дожидается. Я тут спросил об этом у нескольких соседей, но ты же знаешь наших касриловских умников, чуть что, так они отделываются отговорками. «Коли у тебя, — говорят они мне, — такой муж, как Менахем-Мендл, так как же может быть, — говорят они, — чтобы ты об этом да не знала?» И какое им до тебя дело? Как говорит мама: «В Писании сказано, сходила голубка попросить у лисы совета, так сама закаялась и детям детей заказала»… Как это глубоко! С тех пор как умер папа, да покоится он с миром, мама не расстается с Тайч-Хумешем.
(№ 99,13.05.1913)
7. Менахем-Мендл из Варшавы — своей жене Шейне-Шейндл в Касриловку.
Письмо пятое
Пер. В. Дымшиц
Моей дорогой супруге, разумной и благочестивой госпоже Шейне-Шейндл, да пребудет она во здравии!
Прежде всего, уведомляю тебя, что я, слава Тебе, Господи, нахожусь в добром здоровье, благополучии и мире. Господь, благословен Он, да поможет и впредь получать нам друг о друге только добрые и утешительные вести, как и обо всем Израиле, — аминь!
Затем, дорогая моя супруга, да будет тебе известно, что этот человек — мудрец. Я говорю о нем, о царе Монтенегры то есть, и я имею в виду тот номер, который он недавно выкинул. С человеком, который такое вытворяет, не до шуток! Раньше он был, кажется, таким несговорчивым, давал понять всему миру, что, дескать, нет и еще раз нет — он не сдвинется из захваченного города, разве что его оттуда вынесут ногами вперед. Теперь же, когда он увидел, что Франц-Йойсеф двинул к границе армию в несколько сот тысяч человек, что Виктор-Имонуел, который ему, царю Монтенегры, не чужой, зять то есть, тоже собрался в дорогу с тремястами тысячами солдатиков, что и «мы» в Петербурге не сидим сложа руки, потому что «мы» ему, царю Монтенегры, как раз дали понять, что говорить не о чем, что на «нас» ему не следует полагаться, — он сообразил, что хватит шутки шутить, сразу стал мягким как масло и заговорил совсем по-другому, совсем другим языком. «Не пристало, — говорит он в своей первой же телеграмме англичанину, — великому и сильному (он имеет в виду старого Франца-Йойсефа) принуждать маленького, бедного царя Монтененгры, что такое мы и жизнь наша…» Слышишь, какие слова? Разве я не был прав, когда писал тебе, что с «важными персонами» надо быть вежливым? То же самое случилось с албанским «вторым после царя». Препоясав чресла мечом и отправляясь в поход, старец Франц-Йойсеф и итальянский Виктор-Имонуел дали понять, что они двинулись к границам совсем не ради города Скеторье. Скеторье, дескать, заботит их в последнюю очередь, а на царя Монтенегры они плевать хотели, он, дескать, так или иначе город очистит, не очистит по-хорошему, так придется по-плохому. У них якобы болит голова только из-за Албании. С Албанией, дескать, нужно обращаться вежливо, ее нужно взять и отделить от турка. Что значит отделить?! То есть отделить Албанию от турка надо было уже давно. Что из того? Не ее одну. Осторожно! Для этого есть те, кто постарше и поважней. Албания должна была стать независимым царством, как я это разъяснял тебе в предыдущем письме, ради соседства и ради того, чтобы дать двум другим царствам свободный выход к Адриатическому морю. И именно поэтому между двумя императорами был выработан план, согласно которому Франц-Йойсеф и Виктор-Имонуел отделят эту Албанию от турка да и разделят ее пополам, половину мне, половину тебе… Услыхав об этом и видя, что дело плохо, самопровозглашенный царь Албании, Сед-паша, все обдумал и начал ото всего отпираться, дескать, он и не думал короновать себя ни «вторым после царя», ни третьим. Это, дескать, все его враги выдумали. Напротив, более пламенного патриота, чем он, реб Сед-паша, на свете нет. Он, дескать, преданный слуга султана и верный солдат своего отечества, Албании, ради которой он готов в огонь и в воду! Когда начинаются разговоры о патриотизме, значит, дело плохо… Кажется, что все наконец стало чудно, и прекрасно, и хорошо, и спокойно — все, конец войне, конец мебелизации, чего же еще желать? Но есть что-то, дорогая моя супруга, из-за чего мне беспокойно, а то, что мне беспокойно, — это плохой признак! Я, понимаешь ли, чувствую, что из-за этих дел у меня что-то ворохается внутри. Так уже было, не нынче будь помянуто, когда я работал на бирже. Все шпегелянты и маклеры сидели себе за белыми скатертями, пили кофе или ели мороженое, и я в том числе. И вдруг у меня внутри что-то заворохалось, и я выскочил на третуар. Сколько меня ни спрашивали, я и сам не знал, в чем дело. И точно: не прошло и получаса, как пришла телеграмма с петербургской биржи о том, что там все перевернулось, полный мрак! Тут, конечно, все наши шпегелянты и маклеры со своими бумажками и акциями провалились как Корей, и я среди них…
Точно так же обстоит сейчас дело с войной: что-то ворохается во мне. Дал бы Бог, чтобы я ошибался, но отступление царя Монтенегры мне не нравится. Как бы не случилось того, что было с «нами» в двенадцатом году, когда у «нас» была война с Наполеоном. «Мы» тогда тоже отступили из Москвы… Я, понимаешь ли, боюсь, как бы с его отходом из Скеторья весь город не превратился бы в дым. Как бы он не произнес «Создавший свет пламени»… Ты думаешь, меня так волнует этот город? Совершенно не волнует. Меня волнует нечто другое, а именно: кто знает, какую еще штучку может выкинуть этот шпегелянт Микита-Николай? И кто знает, чего еще захочется Сед-паше? Тут как раз разнесся слух, что Монтенегра объединяется с Сербией! Ты хоть знаешь, чем это пахнет?.. Дал бы Бог, чтобы я ошибался, но я не поручусь, что еще до того, как это письмо придет в Касриловку, там, на Балканах, снова не закрутится колесо и не раздастся, не дай Бог, стрельба, потому что ты и представить себе не можешь, что это за пороховая бочка, и ты плохо знаешь, глупенькая, этого самого царя Монтенегры. Я, слышишь ли, готов поклясться, чем угодно, что он — шпегелянт, что он играет на бирже. Дай Бог вскорости нам — я имею в виду нас, евреев, — так достичь истинного избавления, как то, что он шпегелянт, и к тому же азартный! Это чувствуется по каждому его шагу. Я такие дела носом чую, я ведь тоже был, не нынче будь помянуто, шпегелянтом и разбираюсь в том, как из снега лепят творожники, то есть сперва кричат «бес», это значит акции падают, тогда их как следует прикупают вместе с бумагами с «ультимо», с реализацией в конце месяца то есть, потом переключаются на «а-ля гос», это значит делают так, чтобы бумаги поднялись, чтобы их можно было выгодно продать и «подхлестнуть», то есть ты идешь продавать с другим «ультимо» все, что у тебя есть, да еще и с накруткой! А когда дело доходит до реализации, то есть пора отдавать деньги, ты снова переключаешься на «а-ля бес», — о, мы эти делишки знаем! Вот только что я прочитал в телеграмме о том, что царь Монтенегры принял решение, что, как только он оставит этот город, Скеторье то есть, так сразу же, дескать, отречется от престола. Что за ерунда! Хаскл Котик любит иногда поспорить. «Откуда вы знаете, — говорит он, — что творится в душе у царя Монтенегры? Может, он хочет-таки на старости лет отречься от престола? Деньги, — говорит он, — у него есть? Дети пристроены? Чего еще, — говорит он, — ему не хватает?» Ну что ты скажешь на такие рассуждения? Нет! Ты меня не уговоришь, и никто меня не переспорит, пусть придут хоть все цари запада и востока, и они не разубедят меня в том, что Николай — шпегелянт, только шпегелирует он хоть и не на бирже, зато, возможно, заодно со своим зятем Виктором-Имонуелом! А как же иначе? Любая война, глупенькая, это не более чем шпегеляция. Шпегеляция между царями, которые шпегелируют своими солдатиками. И уж конечно, не для того, чтобы набить свой карман, но только во имя своих стран и своих народов… И военная шпегеляция, как и все прочие шпегеляции, — это дело удачи, азартная игра. Кому повезет, тот все забирает: он получает и земли, и деньги, и всякое добро, и почет без меры. А кому не повезет, тот обнищает, ведь кроме того, что он проиграл войну, у него еще оттяпали часть его земель, поубивали его солдатиков, его бумаги на бирже упали ниже некуда, он потерял кредит и, ко всем прочим несчастьям, должен оплатить врагу его болезнь и ее лечение, его честь и ее оскорбление, вернуть все издержки — это называется контрибуция…
Короче, война — это шпегеляция. Не более того. Так в чем же разница между шпегеляцией и войной? А разница только в том, что при шпегеляции обе стороны, как продавец, так и покупатель, соглашаются на сделку, а при военной шпегеляции часто бывает так, что одна сторона хочет, а другая — ни за что. Но это ей не помогает. Приходит один царь к другому и говорит ему: «Давай шпегелировать». Отвечает ему тот: «Не хочу». Говорит ему первый: «Не хочешь? Но я-то — хочу». Слово за слово — пиф-паф, уже дерутся! Так, например, случилось с Триполитанией, которая в Африке. Итальянский царь Виктор-Имонуел пришел к турецкому султану и говорит ему: «Послушай-ка, красная ермолка! Не устроить ли нам с тобой шпегеляцию?» Спрашивает его турок: «А именно, что за шпегеляцию, например?» Говорит ему Имонуел: «Так как моя страна, Италия то есть, немного тесновата для моего народа и мои итальянские рабочие год за годом эмигрируют к тебе в Триполитанию, которая в Африке, так что скоро, если Бог даст, моих людей там станет больше, чем твоих турок, то мои итальянские деловые люди требуют, чтобы твоя Триполитания, которая в Африке, полностью перешла ко мне. Ежели ты согласен подобру, то это весьма хорошо и приятно. А ежели нет, сам себе хуже сделаешь, потому что я отниму ее у тебя по-плохому, а тебе придется еще и контрибуцию заплатить. Усвоил?..» От таких слов султан, несомненно, гневается и поднимает крик, пишет «важным персонам» пламенную ноту: «Караул, спасите! Разбойники напали среди бела дня!» Выслушивают его «важные персоны» и отвечают тоже нотой, но только уже совсем не пламенно, а хладнокровно, как и полагается «важным персонам». Дескать, с одной стороны, они полагают, что это таки жестоко, и постараются использовать все возможности своих маклеров, своих дипломатов то есть, чтобы сгладить конфликт приличествующим сему случаю способом. Но с другой стороны, они должны добавить, что сии претензии имеют под собой некоторую почву, ибо что же ему, бедняге, Виктор-Имонуелу то есть, делать, если его страна стала ему все-таки тесновата и его рабочие все-таки селятся в новой стране? Они, естественно, не допустят, чтобы совершилась несправедливость, в мире не должно быть беспорядка… Но поскольку он, султан то есть, тоже не абы кто, поскольку его держава числится среди великих держав, среди «важных персон», постольку они советуют, чтобы их величество приняли вызов и выступили против врага с мечом и порохом и тем бы поддержали свою собственную честь и честь своей державы и своего народа, ну и прочее подобное… Чем это кончилось, я тебе, кажется, уже писал: Триполитания, которая в Африке, в настоящее время принадлежит-таки итальянцам, а турку, если на то будет воля Божья, еще платить и платить контрибуцию…
То же самое будет теперь и с балканцами. Шпегеляция, я имею в виду войну с балканцами, почти закончилась, и между сторонами конфликта будет теперь выработан мирный договор со всеми условиями. Спрашивается: кто одолел? Одолели балканские цари, и им следует приступать к разделу, то есть начать делить захваченные города и контрибуцию, размеры которой определят маклеры, дипломаты то есть. Ты увидишь, какая тут сразу заварится каша! Тут-то и пойдет настоящее веселье. Ладно, турка оштрафуют, отрежут от него кусок, об этом речи нет. Но что будет дальше? Как то есть балканские цари поделят между собой дивиденды, я хочу сказать, контрибуцию? И что будет с захваченными городами? Один получит больший кусок. Другой станет возражать, говорить, что, по его расчетам, эта шпегеляция, я хочу сказать война, стоила ему большего, чем первому, числа солдат, поэтому ему причитается больший кусок. А в их договоре есть ясный пункт, что расчет должен быть по числу погибших. И что будет, по-твоему? Стыд-позор, раздоры, ссоры, скандалы и новые шпегеляции, то есть, я хочу сказать, новые войны, среди них самих, и в конце концов придется им идти к серьезным людям, к «важным персонам», чтобы те их рассудили по справедливости, — это-то и будет для турка величайшим достижением! В чем тут смысл? А смысл-то очень простой: если союзники придут к «важным персонам», чтобы те их рассудили по справедливости, «важные персоны» поступят так, как поступил когда-то мой ребе с двумя мальчиками, которые подрались в хедере из-за яйца. Каждый из мальчиков утверждал, что это яйцо — его, что это его мама дала ему с собой яйцо на завтрак. Слово за слово, мальчики, озорники, чуть не поубивали друг друга, подрались до крови! Пришел ребе и нашел компромисс: яйцо облупил, позвал своего собственного сына, сказал вместе с ним благословение и велел яйцо съесть, а тех двух ребят как следует взгрел, да еще и ввернул словцо в придачу (мастер был на такие штуки): «Черт бы побрал ваших папаш и мамаш! Вы что, как дом Шамая и дом Гилеля решили подраться из-за яйца, снесенного в праздник? А ну-ка, мерзавцы, взялись за Пятикнижие!»
Это, так сказать, притча, а мораль ее ты, дорогая моя супруга, должна сама понимать… Еще вопрос: а что получит с этого турок? Много чего! Пока завоеванные города будут переходить от балканцев к «важным персонам», прольется немало крови, потому что «важные персоны» тоже не все так быстро поделят между собой — и тут-то и есть самое главное, тут-то, собственно говоря, вся суть моего проекта, который я хочу предложить турку… Но поскольку у меня нет времени (надо опять бежать в редакцию, взглянуть, что там пишут из Вены, из Парижа и из Берлина — нынче ведь за день весь свет переворачивается!), то буду краток. Если на то будет воля Божья, в следующем письме напишу обо всем гораздо подробней. Дал бы только Бог здоровья и счастья. Будь здорова. Поцелуй детей, чтобы они были здоровы, передай привет теще, чтобы она была здорова, и всем членам семьи, каждому в отдельности, с наилучшими пожеланиями
от меня, твоего супруга
Менахем-Мендла
Главное забыл. Ты пишешь мне, что я не беру достаточно денег за то, что пишу, на это я должен тебе сказать: извини, дорогая моя супруга, но ты пишешь как баба. Во-первых, во всем надо знать меру. Нельзя слишком натягивать веревку — порвется… Следует ведь войти и в их положение. Люди идут на большие жертвы, несут расходы. Содержать целую редакцию, с типографией, с бумагой, — это все денег стоит. Опять же телеграммы! То, во что им обходятся телеграммы за день, твои касриловские лавочники могут пожелать себе заработать в базарный день. И во-вторых, разве я пишу только ради денег? У нас, глупенькая, еще ни один писатель, даже из числа самых великих, за все то время, пока он пишет, своим писательством не дописался до каменного дома. И какое значение может иметь для меня мое писательство по сравнению с теми комбинациями, которые сейчас так и гремят у меня в голове? И все это благодаря тому, что я оказался здесь, стал своим человеком в редакции и занялся политикой. Как говорит твоя мама: «Рядом с груженой телегой и пешком идти хорошо…» Глупенькая, если я проведу ту великую комбинацию с турком, то, как я тебе уже давно писал, у меня будет три каменных дома в Варшаве! Сжалился бы только надо мной Всевышний, чтобы я смог отыскать того, кто мне нужен, то есть такого, чтобы он, кроме того, что знает язык, был бы честным человеком, на которого можно положиться, чтобы мне быть уверенным, что он не возьмет мою комбинацию, а потом скажет, что это его комбинация. Политика, понимаешь ли, дело тонкое… Ты спрашиваешь про то, что у вас там записываются на отъезд, так следует тебе это разъяснить, чтобы ты не рассуждала как баба. Существует братство, которое называется ЕКО, и другое братство, которое называется ЕТО. ЕКО — это то братство, на которое барон Гирш отщипнул от своих миллионов, но никто не получил от этого никакого удовольствия, кроме нескольких старост и заправил. А ЕТО, видишь ли, это другое братство, это братство теритаристов, которые ищут территорию для евреев. Там у них за главного Зангвил, сам-то он живет в Лондоне, но ищет для нас подходящую территорию по всему свету, да никак найти не может. Почему? Очень просто: территории, которые хотят евреи, не хотят евреев, а территории, которые их хотят, ни к черту не годятся… Плохо, что я не знаю английского. Если бы я знал английский, написал бы я письмо ему, Зангвилу то есть, — у меня для него тоже есть комбинация, нечто редкостное!
Вышеподписавшийся
(№ 102,16.05.1913)
8. Шейна-Шейндл из Касриловки — своему мужу Менахем-Мендлу в Варшаву.
Письмо третье
Пер. В. Дымшиц
Моему дорогому супругу, мудрому, именитому наставнику нашему господину Менахем-Мендлу, да сияет светоч его!
Во-первых, сообщаю тебе, что мы все, слава Богу, пребываем в добром здравии. Дай Бог, чтобы вести от тебя к нам были не хуже.
Во-вторых, пишу тебе, дорогой мой супруг, что то, как ты, судя по твоему письму, ищешь компаньона для своего великого предприятия, начинает мне не нравиться. Дай Бог встретить тебе такого, который бы и о тебе подумал, а не только о себе, хотя мне что-то не верится, что среди таких ловкачей, которые знают много языков, можно отыскать праведников, как говорит мама: «В Писании сказано, человек подобен зверям лесным и рыбам морским». Но это все будущие заботы. Главное — само предприятие. Я имею в виду твой великий план, о котором ты говоришь, что он у тебя есть, а я и знать не знаю: что это, кто это? Только слышу: «У меня есть, у меня есть». Дожить бы нам до того, чтобы услышать, что там у тебя есть. Кто знает, куда ты можешь залететь? Как говорит мама: «В Писании сказано, голова не знает, куда ноги могут ее завести». А твой пример, который ты мне, Мендл, привел про Зимеля-табакореза с Бейлой-Леей я пересказала маме, так она тебя разбранила, кричала, чтобы эти твои пустые бредни — да ее бы врагам на голову. Как, дескать, Чарна ни корчь свою черную рожу, а Зимель ее к себе в дом все равно не пустит! И почему, дескать, ты придумал, что Зимель вдруг свихнется среди бела дня и вышвырнет Бейлу-Лею из своего дома, — этого она понять не может. «Похоже, — говорит она, — зятюшке моему делать нечего, так он решил поссорить соседей. Неужто, — говорит она, — совсем сбрендил?» Так говорит мама, чтобы она была здорова, и просит, чтобы я тебе об этом написала. Она же не знает, что ее зятюшка не такой, как все прочие зятья. У всех зятьев на свете на уме одно, они помнят, что у них есть жена, до ста двадцати лет, и детки, чтоб они были здоровы. А у тебя на уме только турок, ты заботишься обо всем свете, а еще говоришь, что был в Америке и набрался там ума. Что-то не видно. Может, оно и проявится со временем, если на то будет воля Божья, как говорит мама: «В Писании сказано, покуда жив человек, он еще и не таких глупостей натворить может». Из этих слов ты должен понять, что она не очень-то высокого мнения о твоих способностях, но обижаться на нее тоже не следует, никого ведь не заставишь верить на слово, пока он не увидит собственными глазами, хватит и того, что у твоей собственной жены есть сколько хочешь времени и она может тебя ждать. А что, например, у меня есть выбор? У меня на руках твои дети и моя мама-вдова, которую я не смогу взять с собой, если уеду к тебе, — она говорит, что не дожить этой Варшаве до того, чтобы ее кости лежали на чужом кладбище, а не в Касриловке, рядом с ее мужем, с которым они прожили всю жизнь в покое и мире, ни разу друг другу и слова поперек не сказали, потому как если и случалось ей на него прикрикнуть, так он ей в ответ промолчит, ведь папа, да покоится он в мире, знал, тебе на долгие годы, что жену надобно почитать, и сколько бы жена ни бранила своего мужа, она ему все-таки жена и она все-таки мать его детей, а мать — это не отец. У матери душа болит о каждом ребенке, чтобы он поел вовремя, чтобы не ходил раздетый, чтобы знал молитвы, умел читать и писать, а отец что? Ничего! Вот ты живешь себе там, в большом городе, как граф, и пишешь письма черт знает о чем, день и ночь возишься с царями и «вторыми после царей», а спроси тебя из интереса, что у тебя за дети, как их зовут, что они знают — чтобы враги Израилевы были здоровы так, как ты даже не догадываешься, что твой Мойше-Гершеле, чтобы мне было за него, уже совсем взрослый. Пусть я заболею, если ты при встрече его узнаешь! Во-первых, это такой мальчик, не сглазить бы, что мне и Бог, и люди завидуют. И во-вторых, ты бы послушал, как он молится, и как он учит Тору, и как он говорит на святом языке! Я отдала его летом в деформированный хедер, который у нас открылся, теперь все там учатся, — и он уже не говорит иначе как на святом языке. «Шалом!» — говорит он мне каждый раз, когда уходит в хедер или возвращается оттуда. Это у них значит «доброе утро», а когда я у него что-нибудь спрашиваю, он мне не отвечает, только головой кивнет: «кен» или «ло», а я уж по тому, как он кивнул, понимаю, или это «да», или это «нет». Слово у него — на вес золота! А иной раз прицепится ко мне, так и сыплет словами, и все на святом языке, я бранюсь, говори, дескать, по-человечески, а он усмехнется и замолчит — весь в тебя, чтобы мне было за него! Даже в том, что касается письма, он удался в тебя. Натура у него такая, что он любит чирикать. С детства как найдет обрывок бумаги — чирикает. Он мне уже весь дом исчирикал. Посылаю тебе его рукопись, которую он написал по твоему примеру, посмотри и тоже получи удовольствие от своего сына-писателя, хотя, правду тебе сказать, дорогой мой супруг, я бы лучше хотела, чтобы кем бы он ни стал, но только бы не писателем. Как говорит мама: «Настоящий писатель — настоящий нищий…» Не обижайся, Мендл, что я тебе забиваю голову такими глупостями, как жена и дети, пока ты там коронуешь царей и низводишь их с престолов. Я полагаю, что было бы лучше, ежели ты уж взялся за писательство, чтобы ты писал о том, что имеет к тебе большее отношение: у твоего турка, которого ты чуть не до смерти жалеешь, есть, поди, свой дом и угол, куда голову приклонить, а наши еврейчики, бедненькие, мечутся как заблудившиеся овцы, бросаются от одного к другому, не знают, куда бежать, как говорит мама: «Настают времена Мессии, потому что в Писании сказано, — говорит она, — что, когда придет Мессия, он соберет евреев со всех четырех концов земли…» А все говорят, что с тех пор, как свет стоит, евреи не были так разбросаны, как нынче. Также говорят, по крайней мере, так говорят у нас в Касриловке, что враги Израилевы подали прошение, чтобы им разрешили устраивать погромы везде, где живут евреи. Напиши мне, правда ли это, ты же знаешь, что у всех на душе тяжело так, как тебе желает всего доброго и всяческого счастья твоя воистину преданная тебе жена
Шейна-Шейндл
Да, а что это ты мне наплел про ЕКО или про ЕТО? Чтобы мои враги так поняли, кто их одурачил, как я что-нибудь в этом поняла: барон Гирш… таретория… миллионы!.. Похоже, ты уже начинаешь привыкать к миллионам. Как говорит мама: «В Писании сказано, о чем человек днем думает, то ему и ночью снится…» Может быть, когда ты, не дай Бог, однажды подумаешь обо мне днем, так я тебе приснюсь ночью, и ты вспомнишь о том, что пора тебе ехать домой. Но о чем это я? Я совсем забыла, что мама говорит: «Как же он может приехать домой, если там мир переворачивается: вдруг турок подерется со своей туркиней, а Менахем-Мендла рядом не окажется — шуточное ли дело?..»
(№ 105, 20.05.1913)
9. Менахем-Мендл из Варшавы — своей жене Шейне-Шейндл в Касриловку.
Письмо шестое
Пер. В. Дымшиц
Моей дорогой супруге, разумной и благочестивой госпоже Шейне-Шейндл, да пребудет она во здравии!
Прежде всего, уведомляю тебя, что я, слава Тебе, Господи, нахожусь в добром здоровье, благополучии и мире. Господь, благословен Он, да поможет и впредь получать нам друг о друге только добрые и утешительные вести, как и обо всем Израиле, — аминь!
Затем, дорогая моя супруга, да будет тебе известно, что моя великая комбинация, та самая, о которой ты все спрашиваешь, сама по себе ужасно запутанная, но я могу ее изложить тебе в двух словах, буквально пара слов, не более, но только на этих словах держится весь свет. Эти два слова — мир и равновесие.
Мир — это то, без чего свет не мог бы существовать, без него люди глотали бы друг друга живьем, не было бы ни торговли, ни поездов, ни кораблей, ни городов, ни денег — хаос. Это проще пареной репы, и я полагаю, что это, как ты сама понимаешь, не нужно никому долго разжевывать. Возьми, например, твою Касриловку. Представь себе, что в один прекрасный день в Касриловке выходит закон, что нет больше никакого закона, то есть каждый может делать все, что хочет, и брать все, что его душа пожелает! Надо ли мне долго описывать тебе, как будет выглядеть город? На что в этом случае будет похожа базарная площадь с лавками и домами, что будет с обывателями и в особенности с богачами? За три-четыре дня, глупенькая, все бы друг друга зарезали, ограбили, сожгли, и от Касриловки осталось бы только воспоминание о том, что на этом месте стояло когда-то местечко, которое называлось Касриловкой… Но покуда закон остается законом и люди живут, как полагается, хорошо ли, худо ли, но в мире, город остается городом, Касриловка остается Касриловкой и пребудет ею, пока не придет Мессия…
Так же как с Касриловкой, обстоит дело со всем белым светом. Тем, чем является для Касриловки «закон», тем же для всего света является «мир». Покуда мир остается миром, свет остается светом. Но ежели, не дай Бог, мир кончится и все государства на свете пойдут воевать, весь свет будет разрушен — не будет больше этого света!
Строго говоря, от такой беды есть только одно лекарство. А именно, как давным-давно об этом сказал в своем пророчестве наш пророк Исайя, следует поломать ружья, перелить пушки, распустить солдат — и все! Одна беда, такое случится только тогда, когда придет Мессия… А пока у народов есть другое лекарство: как раз ружья и солдаты, и побольше, но не ради войны — не дай Бог! — а ради мира, потому что только так можно не беспокоиться о своей жизни и о своем добре, можно спать спокойно, можно быть уверенным в том, что одно государство не нападет на другое, — вот это и называется «равновесием». Жизнь то есть лежит на весах, весь свет находится в шатком равновесии. А кто держит эти весы в своей руке? Ни за что не угадаешь — как раз турок в красной ермолке! Почему именно он? Потому что его государство расположено около Черного моря, а к Черному морю хотят протолкнуться все «великие». Один хочет получить к нему доступ, другой хочет иметь проход для своих кораблей, а третий заинтересован в том, чтобы остаться единственным на этой ярмарке. С другой стороны, есть вопрос: как же так, это море достаточно велико, всем должно хватить места? Об этом лучше не спрашивай. Потому что если ты будешь задавать вопросы, то вопросам конца-краю не будет. Как говорится, так уж свет устроен — не о чем спрашивать!
В общем, государство у турка расположено около Черного моря, около самых Дарданелл, и он держит равновесие в своей руке, это значит, что Черное море должно быть общим морем, а не принадлежать кому-то одному. Теперь ты поняла, почему ему, турку то есть, было хорошо, а его никто не смел тронуть? Так было спокон веку. Но пятьдесят с чем-то лет тому назад съехались все «великие», все «важные персоны» в Париж и там сидели и думали, как бы сделать так, чтобы это море стало общим морем и чтобы кто-нибудь не захотел стать там первым парнем на деревне. И было общее постановление, что добиться этого можно только одним способом: турок должен остаться хозяином Черного моря и Дарданелл и никто не смей его тронуть — остерегайся и оберегай! Затем все «великие» подписались под этим постановлением и с миром разъехались по домам. Понятно, что вскоре «великие» пожалели об этом, каждый был заинтересован отхватить что-нибудь для себя, подобраться поближе к Дарданеллам, но коли подписались — кончено дело! Впрочем, даже если бы кто-нибудь из «великих» вздумал нарушить слово, прочие «великие» ему бы этого не позволили — и так дело обстоит до сегодняшнего дня. Лежит, так сказать, сокровище, а все сидят вокруг и смотрят друг другу на руки… Тридцать с чем-то лет тому назад, когда у «нас» была война с турком, и «мы» уже взяли Плевну, и Осман-паша был уже у «нас» в руках, Бисмарк указал на старый договор и напомнил «нам» об «остерегайся и оберегай» — и турок остался турком… С другой стороны, разве все были так уж благочестивы, разве они отказывали себе в удовольствии оттяпать от турка кусочек-другой: Франц-Йойсеф себе, Виктор-Имонуел себе, вот и теперь разве балканцы, собравшись вместе, не сделали то же самое, отрезав от турка кусок, и жирный кусок? Это несправедливо, но дело еще не кончено. Погоди, как я тебе уже писал об этом прежде, балканцы, во-первых, не так быстро разделят добычу, а во-вторых, неизвестно, кому что достанется, — как говорит твоя мама: «Ты сварил, а я буду есть…» Но не в этом суть. Суть в «равновесии» — и тут-то мы и подходим к моей комбинации, которую я приготовил для турка.
Эта комбинация состоит в том, что он, турок то есть, должен быть мягким как масло и каждому отдать все, что тот захочет. Он должен согласиться с балканцами, отдать им все, что они попросят, кроме контрибуции (с наличностью всегда нужно быть осторожным!), и, кроме того, я предложу ему еще одну чудную вещь — и она, принеся ему честь, буквально спасет его! Послушай: прежде всего я посоветую ему обеспечить себя с помощью шпегеляции несколькими добрыми миллиардами, а потом сделать так, что к нему вернутся все его города и владения, которые у него утащили за последние годы. Ты, верно, спросишь: как это? Очень просто. Сперва он должен разослать своих агентов по всем большим биржам во всех больших городах и дать им поручение скупить для него как можно больше бумаг, акций и выигрышных билетов. То есть он должен пуститься в «а-ля гос», да так, чтобы звон стоял! Затем, когда он хорошенько закупится, он должен послать ноту всем «великим», всем «важным персонам», чтобы сообщить им буквально следующее: «Так, мол, и так, поскольку я, турок, стар, и слаб, и измучен войнами, которые весь свет ведет со мной столько лет, так что у меня уже, почитай, не осталось ни одной целой косточки, а вы, „великие“, напротив того, молоды, сильны, умны, образованны, и у вас есть и деньги, и корабли, и солдаты, и еропланы, и всякие прочие современные штуки и затеи, то я решил: к чему мне забивать себе голову на старости лет Стамбулом с Босфором и Дарданеллами в придачу? Лучше я все отдам вам по-хорошему, разделю все это между вами, делайте с этим, что хотите, а я буду доживать, сколько мне уж там лет суждено, в свое удовольствие в далекой дикой Азии со своей тысячью жен и со своей трубкой, — а вы живите себе до ста двадцати лет в мире и согласии, как вам того желает от всего сердца ваш преданный друг Измаил, сын Авраама от его служанки Агари…» И сразу же после того, как турок разошлет это письмо, он должен отбить телеграмму всем своим агентам на биржах, чтобы они немедленно продавали все его бумаги, акции и выигрышные билеты, которые из-за предыдущего заявления будут в это время стоять выше крыши. Шуточное ли дело, турок отказывается от Стамбула, Босфора, Дарданелл! И агенты должны будут продавать не только то, что у них есть! Нет, они должны еще и подхлестнуть продажи, то есть переключиться на «а-ля бес», и с этого «беса» он получит еще гораздо больше, чем с «госа». Почему? И вот тут-то и есть самое главное! Потому что как только турок откажется от Стамбула, от Босфора и от Дарданелл и все «великие», все «важные персоны» войдут в Черное море на своих кораблях, так тут же разгорится пламя, и между ними вспыхнет война, какой еще свет не видывал! Ты можешь себе представить, дорогая моя супруга, к чему может привести такая война и сколько денег, сколько человеческих жизней она может стоить? Это, глупенькая, будет — Боже спаси и сохрани — потоп, второй потоп! Нужно быть слепым или безумным, чтобы заранее не увидеть, к чему может привести такая резня! И мне ясней ясного, что «великие» сами задрожат от этой мысли и попросят его, турка то есть, чтобы он сжалился над всем светом и вернулся в свой Стамбул со своим Босфором и со своими Дарданеллами в придачу, а если ему этого мало, ему могут вернуть Адринополь вместе со Скеторьем и с Албанией и со всеми прочими причиндалами. А ежели Франц-Йойсеф, Виктор-Имонуел и балканские хваты будут против? Их уговорят! Они сами поймут, что дело не в их убытках, а дело в «мире» и в «равновесии», потому что на них стоит весь свет!
Вот подтверждение тому, что то, что я говорю, вовсе не ерунда: нынче в Берне было собрание. Туда съехались немцы с французами, их кровными врагами из-за Эльзаса и Лотарингии, которые немец отнял у француза, — дело даже не столько в Эльзасе и Лотарингии, сколько в тех пяти миллиардах контрибуции, которые француз заплатил немцу чуть ли не в один день. Чем же они, по-твоему, занимались в Берне? Искали способ, как бы забыть об Эльзасе и Лотарингии вместе с пятью миллиардами и установить настоящий мир, то есть прекратить понапрасну тратить столько сил и денег, которые пригодятся на что-нибудь нужное… Поняла теперь? До них начало потихоньку доходить, что слова пророка Исайи должны в конце концов сбыться, а не то всем придется плохо!.. Как ты думаешь, сколько, например, стоит в настоящее время старому Францу-Йойсефу подготовка к войне, еще до того, как он пошлет на нее хотя бы одного солдата? Миллиард кровных! А остальные войны? Сколько миллиардов стоит подготовка к войне? И это в мирное время! Что же будет, спрошу я тебя, когда начнется война? Где взять столько денег?
Понятно, что это только основные пункты моего великого проекта. Вдобавок к ним есть множество малых проектов и комбинаций, которые тебе еще предстоит как следует усвоить. Но я полагаю, что и из этого ты видишь, что твой Менахем-Мендл вовсе не сумасшедший, когда говорит о трех собственных каменных домах в Варшаве… Хаскл Котик, когда он услышал мой план, прямо подпрыгнул и давай меня целовать. «Вы правы, реб Менахем-Мендл, — говорит он мне, — каждое ваше слово — на вес золота! Вам место, — говорит он, — не в Варшаве, вам место где-нибудь в Вене, в Берлине, в Париже или в Лондоне!» — «Тихо! Тихо! — говорю я ему. — Не кипятитесь так, реб Хаскл, я и сам, без вас, знаю, что мне место там, а не здесь, но что я могу поделать? Голова полна, а язык подводит!» Подожди немного, дорогая моя супруга, если я отыщу настоящего посредника, так ты еще услышишь от меня, Бог даст, добрые вести. Но поскольку у меня сейчас нет времени, то буду краток. Если на то будет воля Божья, в следующем письме напишу обо всем гораздо подробней. Дал бы только Бог здоровья и счастья. Поцелуй детей, чтобы они были здоровы, передай привет теще, чтобы она была здорова, и всем членам семьи, каждому в отдельности, с наилучшими пожеланиями
от меня, твоего супруга
Менахем-Мендла
Главное забыл. К моему совету «отплатить полякам за их „свой до свего“ собственным „свой до свего“» польские евреи начали, как кажется, понемногу прислушиваться. Начали с польских карпов. Радомские и келецкие евреиперестали покупать рыбу на субботу. И в особенности карпов, живых карпов, тех, которых помещики привозили из своих садков в канун каждой субботы, это давало им доход (мы с Хасклом Котиком подсчитали с карандашом), ни больше ни меньше как миллион с четвертью в год! Доброе дело, очень правильно! Дай Бог, здешние евреи последуют моему совету и во всем остальном. С другой стороны, ты можешь спросить, что делают евреи в субботу без рыбы? Я тебе удивляюсь, как ты можешь такое спрашивать. А что делают ваши касриловцы, когда у них даже халы нет? Можно прекраснейшим образом обойтись без рыбы. Возьми, например, мою хозяйку, у которой я ем в субботу: как она делает рыбу с картошкой без малейших признаков рыбы, пальчики оближешь! Я ее спросил, как это, так она рассказала мне, как она ее готовит: берет, дескать, картошку, варит, крошит туда лук и добавляет много перца, только действительно много! — так что пахнет рыбой по всему дому, и пить после такой еды хочется опять-таки, как после настоящей рыбы… Я уже давно кричу, что мы должны подражать полякам, а меня не слушают! Например, здешние женщины, если бы они послушались меня, то стали бы подражать польским барыням и отказались бы от многого, от очень многого! Раз тем это годится, то и нашим бы сгодилось. Вот недавно собрались в Кракове самые важные, самые богатые барыни и дали слово помочь бойкотить евреев. Я настаиваю на том, что раз уж мы хотим подражать полякам, то должны подражать им во всем.
Вышеподписавшийся
(№ 108, 23.05.1913)
10. Шейна-Шейндл из Касриловки — своему мужу Менахем-Мендлу в Варшаву.
Письмо четвертое
Пер. В. Дымшиц
Моему дорогому супругу, мудрому, именитому наставнику нашему господину Менахем-Мендлу, да сияет светоч его!
Во-первых, сообщаю тебе, что мы все, слава Богу, пребываем в добром здравии. Дай Бог, чтобы вести от тебя к нам были не хуже.
Во-вторых, пишу тебе, дорогой мой супруг, чтобы ты не обижался на то, что я тебе говорю, только мне кажется, что ты пишешь не о том, о чем надо писать. Тебе бы, например, следовало знать, что тут у нас делается, как еврейская кровь течет по улицам, и нет никого, кто бы заступился, дал совет, сказал доброе слово, как говорит мама: «В Писании сказано, мы подобны птицам, которые покинули свои гнезда, и заблудившимся овцам, которые потеряли своего пастуха…» У кого есть Бог в сердце, тот поймет. И если бы такое творили только чужие, горе было бы не так велико. Однако же похоже, что свои, евреи то есть, тоже зарабатывают на этом, чтоб каждый добытый таким способом грош встал им поперек горла! И как только Бог такое попускает? Как говорит мама: «В Писании сказано, земля и небо поклялись в том, что ничего не пропадет…» Послушай-ка о том, какая красивая история случилась с нашим сватом Шаей-Довидом, и именно что в твоем Петербурге, у «важных персон», как ты их называешь.
Сват Шаи-Довида, Енкл Шарогродский, со всей своей семьей, ты их, верно, помнишь, жил в окрестностях Дубнос я не знаю какого времени, с «еще до первого погрома»!Тут им вдруг указали путь, сразу после Пейсаха вышвырнули со всеми пожитками, совсем обездолили! Они переехали сюда. Дал им Шая-Довид — эдакий умник! — совет: пусть, хоть это и будет стоить им денег, едут хлопотать в Петербург. Там, говорят, есть деятели, такие специалисты, которые могут сделать из трефного кошерное, могут добиться того, чтобы выгнанных пустили обратно… Они, ясное дело, дали себя уговорить — раз собственный сват советует! — все распродали, отправились в Петербург и обратились к специалисту. Специалист принял их очень мило и велел приходить завтра. Пришли завтра, а он им велит прийти послезавтра. И так день за днем, день за днем, их тем временем, можешь себе представить, как следует обобрали, потому что никакого правожительства у них нет и за все нужно платить! Однажды он, специалист то есть, сообщает им, что он почти добился, чтоб их пустили обратно, но следует, дескать, написать прошение, и это будет стоить три сотни. Но это, дескать, не точно, потому что неизвестно, что еще министр скажет… Они, ясное дело, начали плакать и клясться всеми клятвами, что трех сотен в глаза не видели, что у них не больше сотни, хоть удавись! Короче, торговались-торговались, едва доторговались до полутора сотен и договорились, что завтра, Бог даст, они придут к нему с деньгами. И чтобы они не думали, что имеют дело с мальчишкой, он и говорит: «Погодите, сейчас я на минутку вызову министра». Услышав слово «министр», они чуть со страху не умерли! Говорит им он, специалист то есть: «Не бойтесь, я с ним только перекинусь парой слов». И, недолго думая, поворачивается к стене, вертит колесико, вызывает министра и говорит с ним сквозь стену как со своим домашним — они, Шарогродские то есть, подумали, что пропали! Поди знай, что все это было только представлением, чтоб он, специалист этот, пропал, потому что он, да сотрется имя его и память о нем, так же знаком с министром, как я с министровой тещей. Между тем денежки пошли коту под хвост. И хоть караул кричи, как им теперь судиться, когда у них нет ни правожительства, ни доходов, ничего нет? Ну, спрашиваю я тебя, дорогой мой супруг, разве на таких не должны пасть все нынешние бедствия? Разве не правы они, гои то есть, когда толкуют про нас разные гадости? Как говорит мама: «Такие продлевают изгнание…» Теперь ты видишь, Мендл, что ты пишешь не о том, о чем нужно? Если бы ты писал о таких делах, то, может быть, таких специалистов, чтоб им провалиться, обходили бы стороной. Нет, ему нужно было вбить себе в голову жалость к турку! Для турка он заработает тьму-тьмущую денег, а для себя — три каменных дома в Варшаве. Хотела бы я знать, в чем тут смысл, на что тебе три каменных дома, и именно в Варшаве? Сдается мне, что ты отлично знаешь, пока жива мама — пусть себе живет на здоровье, — я отсюда не двинусь и к тебе в Варшаву не перееду, так же как я не переезжала к тебе ни в какую Одессу и ни в какой Егупец, даже если бы ты меня вытребовал со скандалом и с полицией, как Лейбеле Бронштейн вытребовал свою жену из Егупца, хоть она и не стоит ногтя с моего мизинца, потому что она уже в девичестве была не подарок, уже тогда хотела сбежать с учителем, тут как раз ее и застукали… Не смогла сбежать от родителей, так сбежала от мужа — как говорит мама: «В Писании сказано, как человек себя ведет, так ему Бог помогает…» Вот и ты устраивал свои дела черт знает где, лишь бы не дома. Если не в Егупце, так в Америке, если не в Америке, так в Варшаве. И, как я вижу, ты так и решил остаться варшавянином. А иначе с чего бы ты завел разговор о трех каменных домах в Варшаве, на что тебе, Мендл, каменные дома? Кого ты хочешь ими обеспечить? И где это сказано, что нет других вложений, кроме каменных домов? Как говорит мама: «Лучшее молочное блюдо — кусок мяса, а самое надежное вложение — наличный рубль…» А коль скоро мы заговорили о наличности, я дам тебе совет, хоть ты у меня и не просишь никаких советов — где уж мне, кто мы такие и что наша жизнь? — так я тебе все-таки скажу, как настоящий друг, ежели в твоих бреднях по поводу турка есть хоть что-то существенное, то ты должен вперед оговорить плату, которая тебе причитается определенно, без всяких недомолвок и бормотания под нос, совершенно отчетливо, столько-то и столько-то, чего ж тут стесняться и полагаться на чью-то справедливость? Вот и все! Я должна сказать тебе чистую правду, пока ты торговал якнегозом, бумажками, акциями, выигрышными билетами, я еще, представь себе, во всем этом не много, врагам бы моим не больше того иметь, но понимала. Но с тех пор как ты начал вести дела с турками, «важными персонами», царями и царицами, я начала бояться, как бы, не дай Бог, эти дела не завели тебя Бог знает куда, как говорит мама: «В Писании сказано, ежели кому что суждено, так оно придет через дверь, а коли не через дверь, так через окно, а коли не через окно, так через трубу…» Может быть, я, конечно, такая местечковая, что, с позволения сказать, не достойна всего этого понять? Так ты бы, сдается мне, мог бы в таком случае все написать по-человечески, так, чтобы я поняла. Что ж тебе, бедненькому, делать, если жена у тебя — баба, как ты меня назвал? То есть я у тебя уже стала бабой? В общем, хотела бы я знать, какую жену тебе нужно? Видать, такую, как та, которая готовит тебе каждый канун субботы картошку с рыбой, а ты пальчики облизываешь? Кто же эта раскрасавица? Кто она, вдова или разводка? Как ее зовут? И как она выглядит? И почему ты пишешь, что это та хозяйка, у которой ты ешь в субботу? Похоже, что у тебя их там две: одна субботняя на субботу, другая будничная по будням? Если это так, то Варшава может провалиться со всеми своими хозяйками-раскрасавицами, ты бы поменьше им пальчики облизывал, глядишь, и я бы, может быть, ожила настолько, насколько тебе желает всего доброго и всяческого счастья твоя воистину преданная тебе жена
Шейна-Шейндл
Да, почему ты не пришлешь свой портрет — я бы хоть увидела, как ты выглядишь при этих твоих нынешних занятиях писаниной. Говорят, писательская профессия вредит здоровью, так, может быть, не надо так много работать? Здоровье дороже, — как говорит мама: «В Писании сказано, за деньги можно купить все, кроме здоровья и молодости…»
(№ 111, 27.05.1913)
11. Менахем-Мендл из Варшавы — своей жене Шейне-Шейндл в Касриловку.
Письмо седьмое
Пер. В. Дымшиц
Моей дорогой супруге, разумной и благочестивой госпоже Шейне-Шейндл, да пребудет она во здравии!
Прежде всего, уведомляю тебя, что я, слава Тебе, Господи, нахожусь в добром здоровье, благополучии и мире. Господь, благословен Он, да поможет и впредь получать нам друг о друге только добрые и утешительные вести, как и обо всем Израиле, — аминь!
Затем, дорогая моя супруга, да будет тебе известно, что, когда я говорю, что во мне что-то торкается, я знаю, о чем говорю. Пусть себе в Лондоне острые умы сидят и оттачивают этот свой ум еще больше, разрабатывая тысячи мирных договоров, а я, пока не помру, буду все твердить свое: не выйдет! Я утверждаю, что мир, который устраивают миротворцы со стороны, — это не мир. Людям следует самим дойти до той ступени, когда им не из-за чего ссориться и можно все устроить по-хорошему… Ты меня не убедишь в том, что если, например, двое в ссоре, а третий придет и станет их мирить, то эти двое сразу станут всем довольны, помирятся, успокоятся и вдобавок расцелуются. Пусть только третий отойдет хоть на миг и оставит их одних, и ты увидишь, как эти двое сразу же обнимутся по-братски и откусят друг другу носы! В особенности если их не двое, а несколько. Глупенькая, болгарин, должно быть, сошел с ума, допустив грека хозяйничать в Македонии. Ой, беда с этой Македонией! Долгие годы это была бочка с порохом, всегда готовая взорваться кровавой войной между множеством живущих там народов. Кроме турок, у тебя там еще есть греки, болгары, сербы, албанцы, румыны, и кого там только нет? Евреи, естественно, там тоже есть. Ты спросишь: на кой там сдались еще и евреи? — а для погромов. Потому что, например, что бы делал город Салоники, если бы там не было евреев? Над кем бы сказали шехейону сразу же после победы, которую с Божьей помощью одержали над турком?.. С другой стороны, речь, кажется, шла о мире — спрашивается: чем, прошу прощения, думал король Фердинанд, когда потащил своих солдат в Македонию? И чем он думал, втайне подписав мир с турком без прочих балканских хватов? Коли все были заодно, так какие теперь могут быть тайны?.. Или возьми, к примеру, серба, кажется, свой человек, а взял и втихаря сговорился с греком против своего доброго друга Фердинанда! В общем, пропало дело, как я тебе об этом уже писал, скоро между трех славян заварится каша, как только дело дойдет до того, что каждый займет тот кусочек земли, про который ему кажется, что он завоевал его своим мужеством. И почему только трое? А что слышно про царя Микиту из Монтенегры? Ты, конечно, думаешь, что этот хитрый царек, который удачными шпегеляциями наварил по-тихому несколько грошей на бирже, этим удовлетворится? Будь уверена, что одним «здрасьте» от него не отделаешься. Ему тоже придется сунуть, если не имуществом, так наличными. На мелочь, дескать, он не согласен! Погоди, дело еще не кончено. Это только жених и невеста. А где же, так сказать, сваты со стороны жениха и сваты со стороны невесты? Реб Франц-Йойсеф? Реб Виктор-Имонуел? Реб Вильгельм? Где англичанин? Француз? И где «мы»? О «нас» ты забыла? «Мы», думаешь, будем сидеть в стороне на чужой свадьбе и глядеть, как сваты едят, пьют и веселятся, а «мы» будем только желать им доброго здоровья, — ошибаешься! В частности, поговаривают, что Сезонов подает в отставку, а на его место приходит Витя, наш Витя! Видишь, это уж совсем другая политика и другие дела. Витя, понимаешь ли, мишелону. Он уж точно знает, что такое «гос», «бес» и «столаж». Он, между прочим, был министром финансов! Он им всем может дать фору и заткнуть их за пояс! Вот такие сваты. А кто же тут будет кем-то вроде клезмеров, бадхенов, шадхенов, поваров и поварих, дружек и подружек, и просто побирушек, всевозможных разорившихся обывателей, они, бедняжки, тоже ведь должны получить свое удовольствие? Все ж таки веселье. Бог дал, устроили турку свадьбу, делят его имущество, такие владения, не шутка! Возьми, например, Румынию, за какие такие добродетели ей полагается кусок? Ее, что ли, маслом заправляли, ту военную кашу? Но о Румынии можешь не беспокоиться — Румынии отрежут немалую долю болгарской Силистрии, и тамошние турки вместе с болгарами и евреями перейдут от Болгарии к Румынии. Тамошние еврейчики, бедняги, криком кричат что, дескать, такое? Они не хотят в Румынию, они, дескать, лучше останутся в Болгарии! Потому что в Болгарии они были все-таки людьми, а в Румынии, дескать, что еврей, что скотина — все одно!.. Им даже от «важных персон» были обещаны всестороннее заступничество и поддержка… Но кто ж не знает, сколько на самом деле стоят эти, с позволения сказать, обещания, ведь и сами румынские евреи обладают на бумаге, согласно Берлинскому трактату с подписью и печатью, всеми равноправиями, а между тем мучаются как в могиле, и никакое Шма Исроэл не помогает!..
Но по-моему, это все пустяки. Все балканские комбинации меня мало трогают, потому что, как я уже разъяснял тебе в моих предыдущих письмах, турок от этих комбинаций мало что теряет. Напротив, он на этом необычайно выигрывает, поскольку экономит деньги, которые идут на содержание огромной армии и земель, которые полны врагами. Получается, что моя, так сказать, жалость к турку была напрасной, потому что война с балканцами, что ни говори, принесла турку большое благо — он сможет теперь осмотреться у себя дома, в Азии, увидеть, как обстоят дела с его, как говорят в Америке, бизнесом, и немного поправить свои обстоятельства. Это, что называется, разбогатеть после пожара… Но что во мне сейчас торкается — это нечто иное. Мне не нравится то, что «великие», эти «важные персоны», начали водить хоровод вокруг турка в самой Азии. Возьми, к примеру, англичанина с его договором, который он втихаря заключил с турком о железной дороге до Багдада. Кажется, ну что такого в железной дороге до Багдада? Мало, что ли, железных дорог у англичан? Но есть в этом такая закавыка, которая может перевернуть всю политику с ног на голову, в результате чего ото всей моей комбинации, не дай Бог, ничего не останется. Ты, верно, спросишь, какое отношение имеет железная дорога на Багдад к моей комбинации? Следует все это тебе, не торопясь, разжевать, чтобы ты поняла.
Англичане в клетчатых штанах — умнейшая нация на свете. Люди опытные, стреляные воробьи! Они никогда не лезут в драку и всегда получают самую большую долю. Если двое затеяли войну, они стоят в сторонке с корабликами на море, держат руки в карманах и высчитывают, на чьей стороне им больше перепадет. Натравливают одного из дерущихся на его противника и при этом приговаривают, пусть, если будет в том нужда, он к ним обращается, и тогда будет его верх, ведь кто ж им, англичанам, равен? В особенности на море, потому что самый большой в мире флот — это английский флот… Затем, когда колесо фортуны повернется и та сторона, которую они поддержали, начинает брать верх, а значит, от ее противника можно будет получить еще больше, — шлют они весточку этому противнику, обещают ему то же самое, дескать, если нужно, так они готовы прийти на помощь со своим флотом, который самый большой в мире… Все это устраивается, ясное дело, в полной тайне, но так, чтобы об этом знал весь свет, дабы держать весь свет в страхе… Поняла? Это называется — чужими руками жар загребать… До сих пор англичане делали все, что могли, чтобы ослабить турка. Теперь, когда славяне слишком круто обошлись с турком на Балканах и он потерпел полное поражение, англичане вдруг начали улыбаться побитому, стали ему делать «у-тю-тю», ссужать его деньгами — и вот результат: тянут дорогу на Багдад и этим, кроме того что открывают себе путь в Индию, получают свободу рук в Персии, и теперь им не нужно объединяться с «нами», как они объединялись, когда делили Персию пополам — одна половина принадлежала им, другая — «нам»… Ежели англичанин охладеет к «нам», то и француз охладеет, и так или иначе развалится вся затея с двумя «тройками», одна против другой: мы с французом и англичанином с одной стороны, против Франца-Йойсефа с Вильгельмом и Виктором-Имонуелом с другой стороны, и как только это все развалится, кто же будет настолько умен, чтобы предсказать — кто против кого?.. Но ты спросишь: а какое это все имеет ко мне отношение? Ко мне-то это отношения не имеет, а вот к турку — имеет. Я боюсь, что мне не дадут ухватить для него коврижки у него же, в его собственном доме то есть, — тогда, не дай Бог, пропадет весь мой план со всеми золотыми комбинациями, которые я для него разработал. Турок не станет шпегелировать и потеряет миллиарды, которые мог бы заработать, и, главное, уже можно не рассчитывать на мир, на настоящий мир, о котором я думаю, на тот мир, о котором пророчествовал Исайя, — дело дрянь! Это уже пахнет настоящей войной, перед которой трепещет весь свет и которая будет всем нам стоить немалых денег… Ты что думаешь — зря, что ли, француз продлил срок военной службы с двух до трех лет? Правду сказать, французики таки бунтуют, не хотят мучиться. Но кто ж их слушает?..
Короче, дорогая моя супруга, мне коломитно. Мы, я и Хаскл Котик, всю неделю копались в географических картах. Все отыскивали: где расположен этот самый Багдад? Где эта Персия? И как далеко оттуда до Индии? Мы хотели как следует разобраться, что за подлость зарыта в этом тайном договоре между англичанином и турком? Конец этому был такой, что мы чуть не разругались, и могли ведь преизрядно разругаться. Он, Хаскл Котик то есть, хочет мне доказать, что все как раз наоборот, что это очень хорошо, раз англичанин с турком теперь заодно. Что же тут хорошего? Говорит он: «Хорошо то, что для немцев эта железная дорога — настоящая пощечина, из-за которой, — говорит он, — начнутся бодания. И коль скоро, — говорит он, — немцы с англичанами бодаются, для турка, — говорит он, — в этом величайшее благо». Говорю я ему: «Прощенья просим за такое благо. Бодаться — пускай бодаются здесь, — говорю я, — по сю сторону Дарданелл, а не там, у турка дома». Он улыбается и говорит мне: «Господин хороший! Какая вам разница?» Отвечаю я ему его же словами: «Господин хороший! Чем же я виноват, что вы понимаете в политике столько же, сколько гой — в „Хошен мишпет“?..» Он уже немного сердится и говорит мне: «Ну если вы понимаете больше, в таком случае расскажите мне, может быть, я тоже пойму?..» Я продолжаю и, чтобы он понял, объясняю: «К примеру, допустим, двое ухватили друг друга за кушаки и дерутся, так пусть лучше уж дерутся за дверью, а не у меня, — говорю я, — в доме». Все ему разжевываю, кто — что… Он на меня уставился и кричит: «Знаете, что я вам скажу, реб Менахем-Мендл! Сдается мне, что вы знать не знаете, что здесь творится». Говорю я: «Почему это я знать не знаю, что здесь творится?» Говорит он: «Потому что не понимаете». Говорю я: «Почему это я не понимаю?» — «Потому что вы — осел…» Я захотел было поставить его на место, дескать, сами вы — изрядный осел. Но сдержался: пусть уж на этот раз я ему спущу. На что мне ссора с человеком, которому ведомы все мои тайны? Как говорит твоя мама: «С евреем хорошо кугл кушать…» Я только ему сказал: «Знаете что, реб Хаскл? Вы, ей-богу, славный человек. Только давайте, — говорю я, — не будем больше говорить о политике. Давайте о чем вам угодно, только не о политике!..» — «Почему бы и нет, — говорит он, — вы меня убедили. До нынешнего дня Бог уберег меня от политики, верно, убережет и впредь…» И мы снова стали добрыми друзьями и разговорились-таки снова о турке, и снова о балканцах, и снова о «важных персонах», и об англичанах с их договорами, и обо всем прочем, что сейчас делается в мире, как у них, так и у нас самих, у нашего брата, у евреев то есть. Но поскольку у меня сейчас нет времени: нужно еще сбегать на почту, а оттуда в редакцию посмотреть самые свежие телеграммы из Токио, говорят, что японский микадо тяжело заболел, — буду краток. Если на то будет воля Божья, в следующем письме напишу обо всем гораздо подробней. Дал бы только Бог здоровья и счастья. Поцелуй детей, чтобы они были здоровы, передай привет теще, чтобы она была здорова, и всем членам семьи, каждому в отдельности, с наилучшими пожеланиями
от меня, твоего супруга
Менахем-Мендла
Главное забыл. Слава Богу, с моим посланцем у меня тоже все сладилось. Я уже нашел стоящего человека, которого надеюсь использовать для дел с султаном. Указал мне на него опять-таки он, Хаскл Котик то есть. По его описанию, этот человек — как раз то, что нужно. Во-первых, дескать, он тот, о ком сказано «пред царями будет стоять он», человек, образованный во многих науках, и хороший политик. Во-вторых, дескать, человек высокой честности, а это для меня самое главное. Наконец, он — пламенный сионист. А человек с огоньком, кто бы он ни был, годится в дело. Кроме того, дескать, он знает языки, все семьдесят языков. А еще он пламенный оратор, буквально жжет глаголом! И не на одном языке он разговаривает, а на нескольких сразу. Начинать-то он, дескать, начинает по-человечески, на нашем языке, на еврейском то есть. Но сразу же перескакивает на русский, от русского бросается к польскому, с польского поворачивает на немецкий, а с немецкого перепрыгивает в английский, а заканчивать-то, дескать, заканчивает всегда на святом языке или вовсе на языке «Таргум Онкелос». На мое «счастье», нужно было такому случиться, что сейчас его как раз нет в Варшаве. Он в Америке, в Америку уехал. Дескать, объезжает страну Колумба. Хочет сделать из тамошних евреев сионистов. Пустая трата времени. Он должен был меня спросить, так я бы его отговорил от этого путешествия. В американских евреях я разбираюсь лучше всех. Им так же не хватает Сиона, как тебе — зубной боли. Они будут бить в ладоши и кричать «браво», устраивать ему приемы (там это называется «ресепшенис»), пить его здоровье (там это называется «произносить „шпиц“») и все, что пожелаешь! Но едва он сядет на корабль и еще даже не успеет отъехать от берегов Нейорка, как о нем уже забудут со всеми его речами о Сионе и побегут устраивать «ресепшенис» и произносить новые «шпицы» в честь того, кто говорит против Сиона… Такая страна! Недаром можно услышать от каждого педлера: «Америчка-воровка, ох уж этот мне Колумб!..»
Вышеподписавшийся
(№ 114, 30.05.1913)
12. Шейна-Шейндл из Касриловки — своему мужу Менахем-Мендлу в Варшаву.
Письмо пятое
Пер. В. Дымшиц
Моему дорогому супругу, мудрому, именитому наставнику нашему господину Менахем-Мендлу, да сияет светоч его!
Во-первых, сообщаю тебе, что мы все, слава Богу, пребываем в добром здравии. Дай Бог, чтобы вести от тебя к нам были не хуже.
Во-вторых, пишу тебе, дорогой мой супруг, о том, что если на человека свалится беда, то, как говорит мама: «В дверь и в ворота, в закрытое окно и в щель в ставнях…» Ты, конечно, догадался, кого я имею в виду. Я имею в виду именно что нашего Шаю-Довида, свата Шарогродских, и то несчастие, которое с ними случилось! А кто виноват, как не Шая-Довид со своей дурной головой и со своими умными советами. Как говорит мама: «Если суждено получить по шее, так от своих…» Послушай, что он устроил!
Шарогродские возвращаются из Петербурга «с одним кнутовищем», ничего не добившись и изрядно потратившись, но он, Шая-Довид то есть, не падает духом и дает им новый совет, поскольку выдворить-то их из деревни выдворил, собственно говоря, урядник, а не мужики. Напротив, мужики горой стояли за то, чтобы к Шарогродским не цеплялись… «Бо Янкель, — говорили они, — добрый чоловик, а йохо жинка ще добрийше», то есть Йенкл Шарогродский — хороший человек, а его жена — Хана-Мирл — еще лучше… Вот те раз, хоть бы мне от ее доброты перепало. Еще в прошлом году, когда они приезжали к нам на праздники, Хана-Мирл разодралась со старшей невесткой Шаи-Довида, Этл-Бейлой, так, что вся улица сбежалась. И из-за чего, думаешь, они разодрались? Из-за чего-то путного? Я-то знаю из-за чего, из-за книжки. Мальчики Ханы-Мирл привезли из деревни какую-то книжку на идише, то ли сказки, то ли роман, черт его знает, а мальчики Этл-Бейлы ее ухватили и принялись читать по очереди, и читали эту книжку до тех пор, пока деревенские не спохватились: уже пора уезжать, а где книжка? — Кто книжка? Что книжка? Нет никакой книжки! Начали разбираться, начали ругаться, кто последний держал книжку? Книжка-книжка! Слово за слово, трах-бах, едва растащили!.. Не буду утверждать, может быть, Хана-Мирл не так уж и виновата по сравнению с Этл-Бейлой и ее сыночками, которые, ты бы только на них взглянул, такие «я тебе дам», каждую субботу вечером устраивают какие-то заседания, прямо треятер разыгрывают, такие важные, хоть стой, хоть падай! Ты думаешь, Мендл, что наша Касриловка осталась такой же Касриловкой, как прежде? Ты бы ее ни за что не узнал, если бы приехал! Как говорит мама: «В Писании сказано, восстанет поколение, в котором отцы не узнают детей, а дети — отцов…»
В общем, мужики заступились за Шарогродских, чтобы тех не высылали, они, дескать, ничего против этих евреев не имеют, и сход даже вынес соответствующий приговор и отослал его губернатору. Но помогло это, как мертвому — припарки, пиши пропало!.. Тут-то и дал Шая-Довид Шарогродским умный совет, такой бы совет всем моим врагам! Такая уж у человека природа, спрашивают его, не спрашивают, любит давать советы. В первое время, когда ты был в Америке и от тебя, не нынче будь помянуто, не было писем, он, Шая-Довид то есть, напал на моего папу, да покоится он в мире, и принялся ему нашептывать — папа-то был еще жив, — дескать, он, папа то есть, должен получить выписку у здешнего раввина, который нас венчал, и послать эту выписку с моим брачным контрактом, который я получила от тебя, раввинам в Америку на тот случай, если к ним придет молодой человек, которого зовут Менахем-Мендл, и захочет поставить хупу, чтобы они знали, что этот молодой человек женат и его нельзя венчать… Мама, вероятно, услышала, как он, Шая-Довид то есть, секретничает с папой, разобрала несколько слов: «Менахем-Мендл»… «Америка»… «венчанье»… — и говорит ему, Шае-Довиду то есть: «Скажите мне, прошу вас, на что вам ломать себе голову из-за моих детей? Кому они мешают? Кому свет застят?..» Хочет он, Шая-Довид то есть, ответить, что он вовсе не собирается никому вредить, не дай Бог, и не о своем благе печется, напротив, у него, дескать, и в мыслях не было никого, кроме меня и моих детей. Она, мама то есть, благодарит его опять за его доброту и снова спрашивает о том же самом, пусть он ей ответит: кому ее дети навредили? Чей огород потоптали? Кому они мешают? И кому застят свет?.. Просит он, Шая-Довид то есть, смилостивится над ним, пусть она, дескать, забудет все, что он говорил, как будто он вообще ничего не говорил и даже ничего такого не думал! Куда там, маму не одурачишь, детям детей закажешь с ней связываться! Вот такой он, Шая-Довид, человек! С виду, кажется, неплохой, совсем неплохой, готов за других в огонь и в воду, но зануда, надоеда, любитель давать советы!
В общем, в чем же состоял совет, который он дал своим сватам? Совет-то был вот какой: разнесся слух, и в газетах об этом пишут, что выселение евреев из деревень в конце концов остановят, да только что с того? Это будет хорошо для тех, которых еще не выселили, — и кончено дело! Коли так, говорит он, Шая-Довид то есть, следует прикинуться ничего не знающими и как можно быстрей пробраться обратно в деревню, а там первое время прятаться от урядника, от мужиков-то прятаться им не надо, и так до тех пор, пока не выйдет закон, что выселение прекращено, и тогда они, Шарогродские то есть, смогут показаться и уряднику. С другой стороны, урядник станет ведь утверждать, что он их сам выгонял? Так на этот случай тоже есть совет: подмазать… Большое дело, урядник! Что он, губернатор, что ли?
В общем, они не стали возражать — раз сват советует! — и потихоньку уехали в деревню, не все, только отец, Енкл Шарогродский то есть, с двумя зятьями, Мотлом и Меером, потому что, если бы все сразу поехали, вся компания, это бы слишком бросалось в глаза. В деревню они приехали крадучись, ночью и тишком пробрались в свой дом, свет, конечно, зажигать побоялись, чтобы, не дай Бог, никто не увидел, что в доме светло, и хотели было лечь спать, но в доме было, верно, холодно как в псарне, и они решили так: растопим печь — пойдет дым из трубы, а тут как раз урядник, заметит он дым из трубы, подумает: в чем дело?.. Взяли они жаровню — уж не знаю, в чью голову пришла эта мысль? — насыпали угля, развели огонек и стали греться. И, как следует согревшись, заснули, а как только заснули, так сразу угорели — и привет…
Можешь себе представить, Мендл, что тут у нас до сих пор творится. Весь город вне себя! Кипит как в котле! Как ты думаешь, когда мы об этом узнали? Только сегодня утром. Как раз из твоей газеты. Я только удивляюсь, почему в своем последнем письме ты мне ничего не написал об этой истории. Турок тебе, верно, больше свояк, чем родня моего папы?
В общем, узнали мы обо всем из твоей газеты, и о том, как нашли всех троих, то есть Енкла Шарогродского с его зятьями, около жаровни уже мертвыми, и о том, как их привезли в Дубно, и о том, какие у них были похороны. Все Дубно пришло! Рыдания, пишут в газете, стояли такие, каких не упомнят со времен Кишинева… Но что с того? Хана-Мирл, бедняжка, чуть с ума не сошла. Рвалась в Дубно, ее не пустили. А он сам, Шая-Довид то есть, краше в гроб кладут: кой черт, дескать, понес его давать советы? Не может в себя прийти, ему теперь досталась изрядная ноша — вдова с целой кучей сирот. И поделом, не имей такой подлой привычки давать советы!..
С другой стороны, он, может быть, не так уж и виноват, почем знать, кабы не он, Шая-Довид то есть, так, возможно, был бы другой какой случай? Вот ведь Хана-Мирл сама рассказывала, что с ее мужем случилось в прошлом году. Он, ее Енкл то есть, с зятьями ехал из Дубно к себе в деревню, у них с собой была пара сотен рублей, так вот, по дорогое на них напали мужики, связали им руки-ноги и хотели убить, а тут как раз проезжали с колокольчиком, так они чудом спаслись и вознесли гоймл. Поди знай, что они сами себя погубят этой жаровней! Как говорит мама: «В Писании сказано, всем в Хошана-Раба предначертано свыше, какой смертью, с позволения сказать, кому умереть…»
Не сердись, Менахем-Мендл, я так расстроена этим несчастием, что больше ни о чем не могу тебе сегодня писать, хотя мне бы нужно было тебе написать еще обо многом! Рука не может взяться за перо, и ничего у меня не выходит. Не только я, мы все тут потеряли голову так, как тебе желает всего доброго и всяческого счастья твоя воистину преданная тебе жена
Шейна-Шейндл
Дорогой мой супруг! Не хотел бы ты там подбодрить своих, потому что они что-то заснули?.. Верно, они уже подустали высылать мне сотню в месяц за твою писанину, которую ты для них пишешь? Удивительно, как это они не устали выпускать каждый день свежую газету? Чтобы Бог мне так помог, как я прежде знала, что будет, как говорит мама: «Брать деньги никогда не приедается, отдавать деньги приедается быстро…» Уж она как скажет, так всем твоим тамошним можно закрыться и не открываться!..
(№ 117, 03.06.1913)
13. Менахем-Мендл из Варшавы — своей жене Шейне-Шейндл в Касриловку.
Письмо восьмое
Пер. В. Дымшиц
Моей дорогой супруге, разумной и благочестивой госпоже Шейне-Шейндл, да пребудет она во здравии!
Прежде всего, уведомляю тебя, что я, слава Тебе, Господи, нахожусь в добром здоровье, благополучии и мире. Господь, благословен Он, да поможет и впредь получать нам друг о друге только добрые и утешительные вести, как и обо всем Израиле, — аминь!
Затем, дорогая моя супруга, да будет тебе известно, что везде одно и то же, в политике дела идут так же, как на бирже. И там, и там одинаково — разницы ни на волос. На бирже, например, и самый умный биржевик не знает сегодня, какой завтра подует ветер, а бумаги, которые вчера стояли выше крыши, завтра могут рухнуть до земли, то есть из самого большого «госа» может получиться еще больший «бес»; в политике то же самое: дураков нет предсказывать сегодня, что будет завтра. Совсем как на егупецкой бирже, помнишь, что там случилось, не нынче будь помянуто? Каждые полчаса приходили телеграммы из Петербурга: «путиловские» падают, — а из Варшавы телеграфировали: «лилипуты» растут, надо покупать «лилипуты», и только «лилипуты»! Конечно, все — и я в том числе — бросились продавать «путиловские» и тут же все спустили на «лилипуты». Чем дело кончилось? Ничем хорошим, потому что через час пришла телеграмма из Петербурга о том, что «путиловские» взлетели высоко-высоко, следует покупать «путиловские», а из Варшавы — телеграмма, что «лилипуты», прошу прощения, воняют как тухлая рыба, и шпегелянты, бедняги — и я в том числе, — повесили головы, потеряли все до последнего гроша и еще остались должны. К чему это я? К тому, что биржа и политика скроены из одной и той же материи, и материя эта тонкая, прямо-таки бесценная. Тьма кромешная, и ходишь вслепую, ничего не видно то есть… Нужно только иметь здесь, в этой политике, как и там, на бирже, немножко удачи, чтобы свернуть в нужную сторону. И я надеюсь, что, с Божьей помощью, в этом моем новом занятии, в политике то есть, вышел я на правильную дорогу, на дорогу мира, того мира, о котором думают все народы, о котором они тоскуют, которого хотят, по которому с ума сходят! Это не тот мир, который в прошлую пятницу был подписан в Лондоне между балканскими молодчиками и турком. Этот мир — дрянь! За такой мир я и ломаного гроша не дам. Этот дырявый мир протекает. Такой мир может вскоре разразиться войной, как я тебе уже об этом писал. Повторяться не буду. Уже, например, прошел слух, что турок открыто объявил грекам, чтобы они не смели приближаться к островам в море, потому что он этого не допустит… Спрашивается: греки эти острова уже давно проглотили, что ж турок до сих пор молчал? А объяснение этому такое: до сих пор турок не мог разобраться с болгарами, не знал, что у него с ними выйдет — мясное или молочное. Теперь же, когда турок договорился с болгарами еще до того, как в Лондоне было подписано соглашение о полном мире, пошел совсем другой разговор… Поняла? Погоди, есть ведь еще на свете сербы, у которых дюжина претензий к болгарам, а у тех — к сербам, и драка друг с другом им нужна как воздух, потому что дело тут не столько в победе или чести, сколько в деньгах, в имуществе!
На Балканах, как и на всем белом свете, каждый хочет быть барином, к тому же между этими — между сербами и болгарами — давние счеты с я не знаю какого времени, а нынче, после этой войны, они рассорились еще больше, чем ожидалось, потому что в руки к сербам попал изрядный кусок земли, с чем болгары никогда в жизни не согласятся и будут правы, хоть сербы и помогли им взять Адринополь. Потому как ежели бы дело, к примеру, дошло до раввинского суда и мне бы пришлось быть посредником, то мой приговор был бы такой: болгары правы, они положили больше людей и потратили больше денег — не о чем говорить! И хотя сейчас пришла телеграмма из Петербурга о том, что «мы» готовы помирить между собой этих «добрых друзей», которые точат зубы друг на друга, при том условии, что они отложат в сторону оружие, но, сама понимаешь, дело все равно дрянь, ведь есть еще на свете Франц-Йойсеф, который только и ждет, что сербы отложат утюг да ножницы, тогда он сможет вместе со своим другом Виктором-Имонуелом разобраться с Албанией, а это еще кому-нибудь не понравится… Пусть дураки радуются тому веселью, которое было в Берлине из-за того, что немцы посватались к англичанам, пусть они наслаждаются вкусными — пальчики оближешь — проповедями, которые произносят в честь мира на всем белом свете, пусть дивятся свадебным подаркам, которые достались жениху и невесте от обеих сторон, так что берлинские дамы, придя посмотреть на эти подарки, от большого воодушевления срывали друг с друга платки и лезли по головам, — я остаюсь при своем мнении: это то, что в Америке называется «мошенничество», или, как они говорят, «блоф». Это не тот мир, который я имею в виду. Мир, о котором я говорю, совсем иной. Это мир, о котором наш Исайя пророчил тысячи лет тому назад, — к такому миру мы стремимся, к такому миру обращены все мои помыслы, и ради такого мира затеяны все мои комбинации, с помощью которых я должен когда-нибудь состояться, осуществиться и стать однажды, как ты говоришь, похожим на человека, на человека, даст Бог, богатого и прославленного! Но ведь у тебя нет времени, ты ведь, бедняжка, хочешь небось все и сразу? Как говорит твоя мама: «Наличный грош дороже…» Я не виноват, дорогая моя супруга, в том, что ты меня не понимаешь, не принимаешь всерьез… То же самое, что я теперь пишу тебе, я высказал моему другу, старому доброму другу, человеку честному, серьезному. По природе своей он человек добрый, мягкий, можно сказать, без желчи.
Он встретил меня недавно в Варшаве, на Налевках, остановил, расцеловал по-дружески: «Шолом-алейхем, как поживаете, Менахем-Мендл?» — «Алейхем-шолом, — говорю я, — как я могу поживать? Как вы поживаете?» To-се, и почему меня не видать, и как дела, и как мне нравится Варшава — и тут же берет меня за пуговицу и начинает стыдить.
— Что это такое, — говорит он, — как это вы, Менахем-Мендл, докатились до политики? Что вы, батлен, что ли? Вы же, — говорит он, — купец, вам место в Егупце, на бирже, среди купцов, а не здесь, среди батленов… Мы все краснеем за вас, сердце, — говорит он, — болит, как поглядишь на то, чем вы занимаетесь и с кем вы, с позволения сказать, конкурируете: с меламедами, с батленами, с завсегдатаям бесмедреша, с просиживателями штанов, с умниками из запечья, у которых нет вашего житейского красноречья…
И еще много таких добрых, сладких слов высказал он мне, держа меня за пуговицу. Я его не прерывал, дал ему высказаться до конца, а потом, когда он остановился, говорю ему вот что:
— Все? Вы закончили? Могу, — говорю я, — теперь слово сказать? Коли так, вам, во-первых, причитается с меня благодарность за ваши куплименты, — говорю я, — в которых вы меня превозносите… Может быть, — говорю я, — вы правы в том, что они и батлены, и меламеды, и завсегдатаи бесмедреша, и просиживатели штанов, у которых нет моего житейского красноречья, но, может быть, — говорю я, — опять-таки эти «умники из запечья», как вы их называете, именно они, — говорю я, — великие мудрецы, и именно они — великие политики, мизинец которых толще моего бедра. В конце концов, — говорю я, — я их знать не знаю и ведать не ведаю, кто они такие и что они такое. И во-вторых, — говорю я, — то, что вы краснеете за мое нынешнее занятие, так этого я не понимаю. Чем, — говорю я, — шпегелянт или маклер на бирже лучше шпегелянта или маклера в политике?.. Напротив, — говорю я, — биржевик устраивает, — говорю я, — шпегеляции, зарабатывает или теряет деньги и больше ничего! А политик вроде меня, — говорю я, — кроме того, что заработает денег, и кроме того, что он надеется прославиться, может еще, Бог даст, сделать добро всем людям и принести желанный мир. Чем я виноват, — говорю я, — что ваши умники — такие болваны и полагают, что политика — это Тора, которую учат во имя Небес, — говорю я, — и не могут понять, что политика — это биржа, что война — это шпегеляция, что цари — это шпегелянты, а дипломаты — маклеры? Бог, — говорю я, — знает, что делает: одному дарует сильные руки, другому — длинный язык, а мне Он, благословенно имя Его, дал немного способностей к шпегеляциям и немного разумения, — говорю я, — чтобы продумать и разработать план, устроить комбинацию, свести стену со стеной… Конечно, они могут, — говорю я, — мне завидовать, как я, например, завидую Вите, в котором купеческий азарт сочетается с хитростью настоящего биржевика, прирожденного шпегелянта. Поговаривают, дал бы Бог, чтобы это оказалось правдой, что вскоре он снова возвысится. Я бы тогда, — говорю я, — тоже возвысился. У меня для него, — говорю я, — есть особая комбинация, и с ним мне не понадобится никакой посредник. С ним я сам смогу, — говорю я, — обо всем договориться. Он когда-то жил в Одессе, так, говорят, он хорошо понимает по-еврейски, в крайнем случае у него жена мишелону, ее зовут Матильда… Это не секрет, с ней знакомы гомельские маклеры… Так или иначе, — говорю я, — мы еще подождем немного, пусть только приедет, — говорю я, — один человек, которого я жду, не буду называть его имени, он должен приехать из Америки, мне, — говорю я, — будет с кем дело делать, это тоже будет хорошо! Потому что, — говорю я, — у меня такие комбинации, не только для турка и не только для всех остальных народов на всем белом свете, но и, — говорю я, — для нас самих, для евреев то есть. Есть у меня такие комбинации, что ваши мудрецы, — говорю я, — заткнутся и не будут больше говорить, что Менахем-Мендл с кем-то конкурирует…
Хорошо, очень хорошо я ему ответил! Так ответил, что он отпустил мою пуговицу и онемел, и мы расстались как любящие братья, и все осталось, как было, то есть он остался при своем мнении, а я — при своем, потому что, ежели бы даже пришло еще пятнадцать любящих братьев и добрых друзей, и все лучшие люди со всей Варшавы и со всего света, и все цари Востока и Запада, разве они смогли бы меня убедить в том, что я иду неверным путем? Разве смогли бы они доказать мне, что не настал еще тот момент, когда я смогу стать великим? Доколе будет блуждать Менахем-Мендл, как ты говоришь, до самого края света и служить чужим богам? Ведь и в Америке я уже побывал, хватит, нет ничего дальше Америки — край света!.. Но поскольку сейчас у меня нет времени, бегу на почту, чтобы получить твое письмо, — буду краток. Если на то будет воля Божья, в следующем письме напишу обо всем гораздо подробней. Дал бы только Бог здоровья и счастья. Поцелуй детей, чтобы они были здоровы, передай привет теще, чтобы она была здорова, и всем членам семьи, каждому в отдельности, с наилучшими пожеланиями
от меня, твоего супруга
Менахем-Мендла
Главное забыл. Я-то думал, что только у шпегелянтов и маклеров на егупецкой бирже в моде ругаться и компесировать убытки пощечинами, но в конечном счете выяснилось, что егупецкие шпегелянты и маклеры могут еще поучиться этому искусству у варшавских писателей и литераторов. А варшавские писатели и литераторы должны служить истопниками у лодзинских писателей и литераторов. Куда до них по части брани и ругательств твоим касриловским торговкам, которые продают на рынке гнилые яблочки и груши, торговки и десятой части таких слов не знают! Огонь и пламя! Крик и гром! Сущий ад день-деньской, и так без конца!.. Иду я к Хасклу Котику и говорю ему: «Реб Хаскл, что это такое?..» Говорит он мне: «Погодите, реб Менахем-Мендл, это еще ничего, будут и пощечины…» Ну теперь сама скажи, разве я неправ, когда говорю, что везде одно и то же?..
Вышеподписавшийся
(№ 120, 06.06.1913)
14. Шейна-Шейндл из Касриловки — своему мужу Менахем-Мендлу в Варшаву.
Письмо шестое
Пер. В. Дымшиц
Моему дорогому супругу, мудрому, именитому наставнику нашему господину Менахем-Мендлу, да сияет светоч его!
Во-первых, сообщаю тебе, что мы все, слава Богу, пребываем в добром здравии. Дай Бог, чтобы вести от тебя к нам были не хуже.
Во-вторых, пишу тебе, дорогой мой супруг, о том, что Бог теперь принялся за нашу Касриловку на другой манер. Мы еще не успели прийти в себя после несчастья, случившегося со сватами Шаи-Довида, с Шарогродскими, как Бог послал нам нечто новое. Ты, наверное, еще помнишь Мойше-Нахмена Гортового? Теперь он совсем обнищал. Жилье свое давно продал. Его Хая-Перл померла. Он снова женился, привез себе холеру из чужих мест, какую-то вдову шойхета. Как говорит мама: «Коли дома не достать по дешевке, так надобно ехать в Броды…» Единственной поддержкой Мойше-Нахмену был его брат, Берл-Айзик, который жил в деревне. Поскольку он, Берл-Айзик то есть, имел заработок, то всегда помогал брату: когда мешочком муки, когда мешком картошки, а бывало, что и наличным рублем. Но это все в прошлом, когда у Берл-Айзика была лавочка, он тогда зарабатывал и брату тоже отщипывал. Но видать, такая судьба, что у него, у Берл-Айзика то есть, теперь тоже одни болячки! Как мужики его выставили из его же лавочки, так и заработков не стало. Ну и вообще, до каких пор можно помогать брату? Как говорит мама: «Дырявый мешок не заштопаешь». Хватит, кажется? Что делает Бог — выходит указ, и его, Берл-Айзика то есть, вышвыривают из деревни в двадцать четыре часа. Прямо какая-то напасть на них! И когда же его вышвыривают? Аккурат посреди ночи, в темноту, во мрак, в дождь, в распутицу, в туман, — как говорит мама: «В Писании сказано: когда евреи выходили из Египта, было темно хоть глаз выколи…»
В общем, куда едет такой человек, как Берл-Айзик, когда его выгоняют из деревни? Очевидно, в город, в Касриловку — куда же еще? — и, очевидно, к брату, к Мойше-Нахмену. А с другой стороны, разве Мойше-Нахмен сам не помирает с голоду? Но тот, другой, Берл-Айзик то есть, чем виноват? Разве он, Берл-Айзик, не помогал ему всегда, когда мог? Во-первых, его выгнали. Во-вторых, откуда же ему, Берлу-Айзику то есть, знать, что его брат такой бедняк, буквально в чем только душа держится, и, наконец, они, Гортовые то есть, — гордое семейство. Они тебе будут три раза в день дохнуть от голода, но не скажут — дай мне. Что ж ты хочешь? Один брат не скажет другому: одолжи или, там, дай взаймы. Дашь сам — хорошо, а не дашь — тоже хорошо. Такое подлое семейство! Недаром мама говорит: «Гордец хуже лентяя…» Ты, верно, думаешь, что Берл-Айзик поехал к своему брату, к Мойше-Нахмену то есть? Ничего подобного. Поехал он как раз на постоялый двор, к помещику в заезд, и снял две комнаты с шестью кроватями и с матрасами — а иначе помещику не выгодно! Счастье еще, что не велел поставить самовар и сварить обед. Он, Берл-Айзик то есть, верно, так и сделал бы, если бы о его приезде не прознал брат. Он, Мойше-Нахмен то есть, прибегает ни жив ни мертв: «Берл-Айзик! Ради Бога! Что ж ты не поехал прямо ко мне…» Показывает ему Берл-Айзик разом на шесть кроватей и говорит: «Где ж у тебя столько места на, не сглазить бы, такую ораву, когда и здесь они спят по двое на одной кровати?» Но он, этот Мойше-Нахмен, из хорошей семьи, так он усмехается и отвечает очень приветливо: «Все это глупости! На матрасах спят, эка невидаль! Собирай весь свой кагал и пошли ко мне!» Может, ты знаешь, где ему напастись на такую ораву чаю и сахару, да еще и обед наварить на всех?.. Но он же Гортовой. Закладывает капоту и велит варить обед. А тот, другой, Берл-Айзик то есть, очень ясно видит, что за, с позволения сказать, богач его брат и сколько крови ему стоит тот обед, поскольку невестка, эта холера, дуется и ворчит потихоньку: «Пригнал стадо…» Назавтра он велит варить обед в гостинице, снова та же история, приходит Мойше-Нахмен, кричит, машет руками: «Что же ты делаешь, перед людьми стыдно, приехал брат и ест за чужим столом. Хватит и того, что ты остановился на постоялом дворе…» День-другой, и он, Берл-Айзик то есть, уже бегает по городу, хочет найти какой-нибудь заработок. Где заработать? Что заработать? У нас тут охотников заработать и без него хватает! К брату кушать он уже не ходит. Во-первых, хватит, сколько же можно быть гостем и обедать у брата? Во-вторых, у того и кушать-то нечего, сам помирает без куска хлеба! А за обед на постоялом дворе велят платить. Помещик-то совсем не дурак. Сразу пронюхал, что у его постояльцев в карманах ветер гуляет, и переменился к ним — ну это не так уж и несправедливо. Помещик тоже не такой уж большой богач. Как говорит мама: «Чтоб у нас было столько, сколько Ротшильду не хватает…» С него довольно и того, что он их держит у себя в гостинице. Представь себе, это он их держит? Это они его держат! Что ему с ними делать? Что он должен им сказать: «Поезжайте себе подобру-поздорову»? Так он им так и сказал, и не один раз, а несколько. Но куда они, с позволения сказать, должны ехать — в могилу, что ли? Они бы хотели уехать в Америку, так не на что тронуться в путь. Если у этих твоих братств, этих «иков» со «шмиками», есть, как ты говоришь, миллионы, так на что они их берегут?.. Что ж они сюда не приходят? До каких пор они будут беречь эти миллионы? До прихода Мессии? Они, верно, не знают, что говорит моя мама: «Когда Мессия придет, так он уже не понадобится…»
В общем, здорово плохо! Что тут поделаешь? Послушай-ка, что устроил этот Гортовой. Он, Берл-Айзик то есть, посоветовался с женой, поговорил с ней о том, как им быть. Коли жить не с чего и тронуться в Америку не на что, а помирать так или иначе придется, так чем помереть с голоду, лучше уж отравиться заживо… Раз поговорил с ней, другой, третий. Жена, верно, плачет, показывает на детей и говорит: «Что будет с детьми?..» А он, Берл-Айзик то есть, говорит ей: «Прежде отравим детей, а потом сами выпьем…» Как он тебе нравится? На такое способен только Гортовой!
Ну, ясное дело, баба и согласилась. Как говорит мама: «В Писании сказано, жена подвластна своему мужу…» Он, Берл-Айзик то есть, недолго думая, закладывает женин бурнус, идет на рынок, покупает свежих булок, чаю и сахару, велит поставить самовар, заваривает чай, созывает детей, всю свою ораву, наливает каждому чай и оделяет булкой. «Поешьте, — говорит, — дети, в последний раз!..» Вот ведь что затеял! Берет он, Берл-Айзик то есть, и сыплет им в чай какой-то порошок. Дети малые жалуются, дескать, чай что-то горький… Он кладет сахару и велит пить — они пьют. Кривятся, а пьют. Видят старшие дети, что папа с мамой шепчутся, плачут и что-то сыплют в чай, и не хотят пить. А папа с мамой со слезами просят их пить: пейте, смотрите, папа с мамой тоже пьют — долго ли, коротко ли, все выпили, только один, самый старший мальчик, ему уже бар-мицву справили, заупрямился, ни в какую не хочет пить! А как они выпили и стало им плохо, так этот паренек выбежал и поднял крик, что его папа и мама отравили всех детей и сами отравились каким-то порошком в чае! Весь город сбежался, привели докторов, спасали, шумели — пропало дело!
Что мне тебе сказать, Мендл? Кто не видел этих похорон, тот проживет на двадцать лет дольше. Такие похороны! Настоящий, скажу тебе, Тишебов, разрушение Храма! И сейчас стоит он, Берл-Айзек то есть, мне на долгие годы, у меня перед глазами, лицо озабочено, глаза блуждают, точно потерял что-то… Сдается мне, что у него на лбу уже давно было написано, что этот человек не умрет своей смертью… Но хуже всего то, что он всем нам снится, каждую ночь, каждую ночь! Мама говорит: «В Писании сказано, тот, кто сам отнял у себя жизнь, не может быстро добраться до того света…» Поэтому мы, ни я, ни мама, всю ночь и не можем заснуть так, как тебе желает всего доброго и всяческого счастья твоя воистину преданная тебе жена
Шейна-Шейндл
Забыла тебе написать, Мендл, на этой неделе едва дождалась денег от твоих, на этот раз, слава Богу, с приложенным письмом. Во-первых, вот так письмо! Чтоб мои враги получали не больше — всего-то одна строчечка: «Шлем, — пишут, — согласно счету, сотню…» И кто-то подписался, что-то вроде «с уважением» и завитушка. И во-вторых, что значит «согласно счету»? Где счет? Хотелось бы видеть, как они с тобой рассчитываются, по весу или по длине? И еще, зачем они мне пишут, что выслали сотню? Что я, сама не вижу, что ли, что это сотня, а не тысяча? Как говорит мама: «Выглядит так, как будто кто-то кому-то врезал по физиономии и говорит: „На, Шлойме-Йосл, получи свою оплеуху“…»
(№ 124,13.06.1913)
15. Менахем-Мендл из Варшавы — своей жене Шейне-Шейндл в Касриловку.
Письмо девятое
Пер. В. Дымшиц
Моей дорогой супруге, разумной и благочестивой госпоже Шейне-Шейндл, да пребудет она во здравии!
Прежде всего, уведомляю тебя, что я, слава Тебе, Господи, нахожусь в добром здоровье, благополучии и мире. Господь, благословен Он, да поможет и впредь получать нам друг о друге только добрые и утешительные вести, как и обо всем Израиле, — аминь!
Затем, дорогая моя супруга, да будет тебе известно, что ты можешь быть спокойна — «мы» турка, слава Богу, обеспечили. Никто теперь не будет к нему цепляться, ни у кого не будет к нему претензий за то, что его «полумесяц» задевает, не дай Бог, чью-то честь… И уже не будут говорить, что он, дикий азиат, обращается, не дай Бог, не так, как следует, с «братьями»-славянами… И никто не будет уже предъявлять ему обиды угнетенных — кончено дело! Его там, в Лондоне, обвели красной чертой, начертили новые границы его старой страны, так что географическая карта выглядит теперь совсем по-другому. И кого, как ты думаешь, он должен благодарить за это? Балканских компаньонов, которые над ним восторжествовали? Конечно, нет! Как раз «великих», как раз «важных персон», которые только и ждали, пока турка как следует не оберут, тут они стали миротворцами, начали заседать и устраивать мир между ним и балканскими царями, как ты можешь прочитать об этом в мирном договоре. Можешь мне поверить, что не сами балканские «братья» устроили эту кровавую войну, но они, «важные персоны» то есть, там командовали, они были главными дельцами, потому-то они теперь и решили заняться выделением долей. Одно удовольствие, скажу я тебе, смотреть на то, как эти почтенные, достойные люди усаживаются и, засучив рукава, берутся за работу; подобно тому, как оделяют лекехом, доставая его из мешка, у нас в синагоге в канун Йом-Кипура, не рядом будь помянуто, так они оделят теперь всю компанию, а потом сами разойдутся. Тут-то и поднимается крик, ведь каждый будет недоволен своей долей, и потихоньку начнется драка между своими, между «братьями», и снова прольется кровь, их кровь, а он, турок то есть, будет сидеть себе и смотреть, покуривать свою трубочку да радоваться. Одним словом; для чего ж пришлось положить сто тысяч турок? Извести столько пороху и потратить столько денег? Можно же было все решить по-хорошему — словами, но пропало дело! Суть в том, что у него, у нашего дяди Измаила то есть, теперь развязаны руки, он может передохнуть, оглядеться, понять свое место в мире и на свежую голову провести ту великую комбинацию, которую я для него придумал… А я благодаря этому стал теперь немного свободней и могу посвятить себя нашей собственной еврейской политике, нашим еврейским делам. Благодаря Господу, благословен Он, у нас тоже хватает, чем заняться…
По правде говоря, у нас не такие беды, как у турка, — у нас свои беды. Если хочешь, нам еще хуже, чем турку. В тысячу раз хуже! У турка, как говорится, есть хотя бы собственный дом, свой угол, — как говорит твоя мама: «Бедный домовладелец — все-таки домовладелец…» А мы что? Мы — субботняя, но драная капота, вот что мы такое… Что у нас есть? Лихоманки да болячки, страданий без счету, головная боль и душевные терзанья — вот и все, что у нас есть! Куда уж больше, глупенькая? И владеем-то мы всего ничего, Страной Израиля, с позволения сказать, так тоже, приглядись-ка, сплошь беды, со всеми этими братствами, партиями, ссорами, раздорами, интригами и препирательствами! С тех пор как Герцль, благословенной памяти, умер, не можем договориться… Сейчас подготовка к одиннадцатому конгрессу в Вене идет с большими скандалами! Нордау, говорят, на конгрессе не будет, а конгресс без Нордау все равно что «Дни трепета» — без хазана. Они, сионисты то есть, должны меня послушаться, у меня как раз теперь есть, с Божьей помощью, для них комбинация, — она им глаза откроет! Но не хочу говорить раньше времени, боюсь, как бы не началась склока… Я, с Божьей помощью, рассчитываю сам оказаться на конгрессе в Вене, там им все и выложу. Для сионистов мне толмач не нужен, можно обойтись без турецкого и французского, ведь у сионистов в обычае говорить по-немецки.
Других языков они не знают, только немецкий. Рассказывают, что коль скоро сионист приехал на конгресс, будь он хоть из Шклова, хоть из Староконстантинова, хоть из Коцка или из Деражни, то там он уже не разговаривает ни на каком другом языке, кроме немецкого, а их немецкий — это все-таки наш язык! Усвоила? Погоди. Кроме сионистов, есть еще теритаристы. Я тебе уже писал о том, кто они такие. Они называются «ЕТО». Вождь у них Зангвил. Он разъезжает в поисках территории для евреев по всему белу свету и не может найти. Нет территории, ни кусочка земли нету, хоть ложись да помирай! То есть на свете достаточно земли — более чем достаточно, да только не для нас… Ты думаешь, я сидел сложа руки? Мы оба, я и Хаскл Котик, уже достаточно нагляделись в географическую карту, высматривая где-нибудь уголок, — нету! Тот, который мне нравится, — не нравится ему. Тот, который ему нравится, — не нравится мне… Но недавно Зангвил с трудом нашел где-то кусочек территории, то есть не кусочек, а большой кусок, очень большой кусок! Но не говорят, как называется. Это пока что, так сказать, тайна… Я, представь себе, знаю-таки название этой территории, но назвать тебе его мне пока нельзя. Могу сказать только одно: это не близко, совсем не близко! Эта земля находится аж в Африке, но говорят, что это благословенная земля, полная всякого добра, земля, текущая молоком и медом! То есть, когда мы туда приедем и поселимся там, мы ее сделаем страной, текущей молоком и медом… Так или иначе, для наших касриловских евреев это счастье! Почему? Потому что лучше им поселиться там, чем погибнуть, как «поколение пустыни»! В частности, если их выгоняют, как ты об этом пишешь, из деревень, они, не дай Бог, совсем задохнутся… Дал бы только Господь им, я имею в виду касриловских евреев, ума, чтобы они по своей привычке не стали искать недостатки в новой стране. Искать недостатки — на это твои касриловские специалисты! Страна Израиля им тоже не нравится… Тебе следует знать, что во главе этого предприятия, то есть заселения территории, которая находится в Африке, стоят не мальчики — реб Енкл Шифф из Америки, реб Леопольд Ротшильд из Лондона и реб Лейбуш Бродский из Егупца — миллионеры! И реб Шриро из Баку тоже ведь не хромой портняжка, и другие прочие там тоже не какие-нибудь ничтожества! Эти люди, понимаешь ли, огляделись и поняли, что настало время что-нибудь сделать для евреев. Доколе нам быть нищими, которые таскаются по свету и надеются на людскую справедливость?..
И вообще, ты должна знать, дорогая моя супруга, что нынче такое время, когда все ищут свободное место. Мир становится тесней. Люди ищут землю, народы — страну. Возьми, например, славян, которые на Балканах. Им было тесно. Ребята хотели земли. Что же они сделали? Объединились вчетвером против турка, вооружились до зубов, поставили на карту свои жизни и заплатили за все кровью, настоящей красной кровью… Спрашивается: если люди рискуют жизнью, ставят свою кровь против куска земли, почему же нам не рискнуть капиталами? Почему бы нам не поставить на карту деньги?.. Деньги-то не кровь, совсем не кровь. Деньги — это деньги, а кровь — это кровь… Не более того, но я боюсь только одного, ох, боюсь, — склок.
У наших евреев ничего не начинается без склоки… А о молодежи и говорить нечего, взяли себе моду, о чем бы ни зашла речь, добираются до «языка», и начинается раздор. Заговорят ли об академии в Стране Израиля, первое дело — язык, на каком языке то есть нужно учить? Заговорят о колониях в Аргентине — опять язык, на каком языке нужно там разговаривать? Заговорят о хедерах в «черте» — опять-таки перейдут на язык. Это главное. Кто говорит — святой язык, кто говорит — русский, кто говорит — польский, кто говорит — испанский, кто говорит — турецкий. Только ни о каком идише никто и слышать не хочет. Идиш — Боже упаси! Только услышат слово «идиш» — из них дух вон! И может быть, они не так уж неправы, потому что как же это будет выглядеть, если евреи вдруг будут говорить на идише?.. Послушай-ка, красиво получится, если начнутся раздоры из-за языка, на каком языке то есть нужно говорить в той новой стране, которая в Африке? И еще красивей будет, когда выгнанные из деревень евреи, которые сейчас находятся у вас в Касриловке, приедут, Бог даст, в новую еврейскую страну, а им велят говорить или на африканском, или на святом языке, или даже на русском, лишь бы не на идише! Это будет называться не «сотворит отмщение народам», а «сотворит отмщение иудеям»… Перевернутый мир, перевернутые люди с перевернутыми головами! Я рассчитываю, если на то будет воля Божья, быстренько взяться за этих людей, проветрить им мозги… Но сейчас для этого неподходящее время. Ужас, что творится. Гоняют, сажают, душат, глушат, давят, лают, травят, жгут, выставляют, тычут в нас пальцами и смеются над нашими горестями… Вот ты пишешь мне, например, о несчастьях, которые случились у вас с Шарогродскими и Гортовыми, которые так ужасно нелепо погибли, бедняги. Что ты вообще знаешь, глупенькая? Это же малая малость по сравнению с тем, что сейчас творится в мире!
Возьми, например, историю, настоящий содом, которая случилась здесь у нас неподалеку, около Варшавы, в деревеньке Понтев, ты об этом, верно, уже прочитала в газете? Польские мужики, злодеи, взяли и подожгли еврейский дом, полив прежде стены керосином, никому не дали спастись, да еще и стояли, смеялись и смотрели, как евреи поджариваются, — и так в дыму и пламени погибло восемь душ! Нынче настало такое время, глупенькая, время издевательств и насмешек, время крови, и воды, и яда, и вероотступничества, и железных розог… Но для нас это не ново, мы переживали времена и похуже, бо льшие беды, и эти, даст Бог, переживем, с Божьей помощью, увидишь!..
Короче говоря, дорогая моя супруга, сама видишь, что мне здесь, слава Богу, хватает забот и я не вовсе погрузился, как ты говоришь, в дела с турком. Но поскольку у меня нет времени, буду краток. Если на то будет воля Божья, в следующем письме напишу обо всем гораздо подробней. Дал бы только Бог здоровья и счастья. Поцелуй детей, чтобы они были здоровы, передай привет теще, чтобы она была здорова, и всем членам семьи, каждому в отдельности, с наилучшими пожеланиями
от меня, твоего супруга
Менахем-Мендла
(№ 125, 15.06.1913)
16. Менахем-Мендл из Варшавы — своей жене Шейне-Шейндл в Касриловку.
Письмо десятое
Пер. В. Дымшиц
Моей дорогой супруге, разумной и благочестивой госпоже Шейне-Шейндл, да пребудет она во здравии!
Прежде всего, уведомляю тебя, что я, слава Тебе, Господи, нахожусь в добром здоровье, благополучии и мире. Господь, благословен Он, да поможет и впредь получать нам друг о друге только добрые и утешительные вести, как и обо всем Израиле, — аминь!
Затем, дорогая моя супруга, да будет тебе известно, что в думу я не лезу, с депутатами дела не имею и пустозвонов терпеть не могу. Я держусь того мнения, что те милые люди, которые хотят нам добра и заявляют, что мы не таковы, какими нас ославили, трудятся понапрасну — я полагаю, что для нас их речи, напротив, величайшее зло. Если бы я, к примеру, был депутатом среди прочих депутатов Государственной думы, я бы предложил Пуришкевичу с Марковым и Замысловским, чтобы они выступили как можно пространней, и, когда бы они наговорились, я бы только тогда встал и холодно сказал бы им так:
— Все? Вы все сказали, что хотели? Можно и мне слово вставить? Коли так, должен вам сказать, учители и господа мои, что вы правы совершенно во всем. Теперь давайте все аккуратно перечислим, пункт за пунктом, и вы увидите, что я во всем с вами согласен: 1) Вы утверждаете, что нас следует выгнать из деревень, так как мы — непьющий народ. Истинно, и достоверно все это, и несомненно!Мы — непьющий народ. Даже слишком непьющий! Возьмите деревню с тремя тысячами Иванов, и пусть там живет один-единственный Йенкл, так он непьющий. Постоянно трезвый! Никто не видел, чтобы он хоть раз в сто лет шатался или обругал кого-нибудь. О том, чтобы взять топор и проломить кому-нибудь голову, — и речи нет. Разумеется, такой человек опасен. Как же его можно оставить проживать в деревне? 2) Вы утверждаете, что у нас следует отнять все источники доходов, потому что мы слишком умный народ и можем сделать из снега творожники, а из рубля — два, так что вам трудно с нами конкурировать. Истинно, и достоверно все это, и несомненно! Разумеется, в этом-то и несчастье, но кто виноват в этом несчастье, учители и господа мои, как не вы сами, не допускающие нас ни к чему, кроме торговли? 3) Вы утверждаете, что вы потому не допускаете нас ни к какой государственной службе, что мы для вас слишком бойкие, мы можем, дескать, за короткое время, не дай Бог, дать вам лучших офицеров, величайших генералов, отличных чиновников, директоров гимназий, следователей с прокурорами, губернаторов с министрами, как это происходит в других странах. Истинно, и достоверно все это, и несомненно! Дал бы Бог, чтобы все это было так же верно, как это будет не скоро… 4) Вы утверждаете, что, хотя вы нас ни к чему не подпускаете, хотя вы гоните нас, и изгоняете нас, и преследуете нас, и всякий день выдумываете новые наветы и новые притеснения, но все это не может нас разорить, и, напротив, мы, по вашим словам, играем все бо льшую роль: богатейшие заводчики, по вашим словам, из наших, лучшие банкиры — из наших, крупнейшие экспортеры — из наших, о шпегелянтах на бирже и говорить нечего. Кроме нас, там нет ни одной собаки — истинно, и достоверно все это, и несомненно! Я говорю вашими же словами: так было и так будет. Пропало дело, учители и господа мои, и вы сами в этом виноваты, как я вам об этом уже говорил. 5) Вы утверждаете, что даже в писательском деле, в книгах и газетах, а также в делах пения и музыки мы занимаем у вас лучшие места, можно сказать, самые почетные. Но в этом вы уже не виноваты. Это от Бога, и никакой человек тут не поможет. Можно со скандалом выставить бедного еврея из деревни, вышвырнуть больную еврейку со всей ее худо бой, можно придумать, как вырвать последний кусок из ее рта. Можно устроить человеку такую горькую жизнь, что тот побежит куда глаза глядят. Но вырвать мозг из головы, перо — из руки, голос — из горла — это вещь невозможная!.. 6) Вы утверждаете, что наши дети жадны до вашей науки и перегоняют в ней ваших детей, так что с нашими детьми и сравниться нельзя. Истинно, и достоверно все это, и несомненно! Наши дети, помимо того, что у них хорошие головы, очень хотят учиться, и это вы добились того, чтобы они этого хотели. Вы сами! Коль скоро вы ищете объяснения, извольте: процент и процент на процент, и если так долго давить, так в конце концов что-нибудь выдавится… Конечно, это хорошее объяснение, но кто же вам заявит, что вы, не дай Бог, неправы? То же самое, что происходит с младшими в гимназиях и университетах, происходит и со старшими на военной службе. Следует нас, говорите вы, полностью вышвырнуть с военной службы, и тут вы, бедняжки, правы, потому что на что вам слушать, как мы заявляем: «Что это такое, подати мы платим, солдат в армию даем, почему же вы считаете нас пасынками?..» Где же справедливость? Где человечность? Где Бог? — но кто в наше время говорит о таких вещах?.. Внимание, у меня осталось еще одна претензия! 7) Это кровавый навет, что мы, по вашим словам, убиваем ваших маленьких детей и используем их кровь на Пейсах, но эту претензию мы оставим до другого раза. Потому что зачем же нам дурачить самих себя? Как говаривал мой ребе, да покоится он в мире, когда наступал четверг и мы должны были пересказать ему все, что прочитали за неделю, а мы, бывало, не знали, но начинали раскачиваться и распевать, чтоб он думал, что мы знаем: «Вы знаете, проходимцы, что я знаю, что вы и не начинали учить Гемору, так какого же черта вы раскачиваетесь?..» Этим я хочу вам сказать, учители и господа мои: вы же знаете, что я знаю, что вы знаете, что все это блеф, так что ж вы рассказываете сказки?.. Вам ведь они нужны только для того, чтобы отчасти оправдать самих себя в своих собственных глазах, а отчасти чтобы оправдаться перед целым светом в том, что вы преследуете нас якобы за то, что мы дикий народ с дикими древними обычаями. «Только представьте себе — они используют кровь на Пейсах!..» С другой стороны, разве свет не знает нас дольше, и лучше, и ближе? Но какое все это имеет значение? Шумиха-то поднята. Я тебя обвиняю в том, что у тебя сестра крестилась. Как, у тебя нет сестры? Поди докажи!.. Короче, учители и господа мои, как вы видите, я согласился почти со всеми пунктами вашего обвинения. Осталось выяснить только одно: на что мы вам? Не правильней ли было бы вам избавиться от такого несчастья? Вы только представьте себе, учители и господа мои, какая жизнь для вас настанет, когда вы в один прекрасный день проснетесь, а у вас не осталось ни одного еврея, даже на развод!.. Каким образом? Попросите меня, и я вам по-доброму предложу простую и почтенную комбинацию. К чему вам эти душевные страдания, хлопоты, расходы? К чему вам все это? Объявите во всеуслышание во всех бесмедрешах, синагогах и молельнях, что каждый еврей, который захочет уехать, пусть едет себе, ради Бога, на здоровье, получив железнодорожный билет третьего класса до границы и сотню на карманные расходы… Посчитайте-ка, учители и господа мои, во сколько это вам обойдется. Можно сказать, сущие пустяки! Ну, поезд мы не считаем — это же ваши поезда, — остается только мелочь на расходы. Не о чем говорить! Пусть будет шесть миллионов евреев, по сотне на каждого, получаем круглым счетом шестьсот миллионов. Не хватает всего четырехсот миллионов до миллиарда. Неужто у вас не найдется какого-то миллиарда рублей, чтобы избавиться от такой кучи евреев, не сглазить бы?.. Решайте сами, учители и господа мои, даю вам год времени подумать…
Вот так, дорогая моя супруга, я бы выступил перед ними, если бы был депутатом. С другой стороны, ты меня спросишь, что же будет, если им таки понравится моя комбинация и они начнут осуществлять мой проект? Куда мы все денемся?.. Тот же самый вопрос задал мне и Хаскл Котик. Он по своей натуре любит задавать вопросы и спорить. Что ты ему ни скажи, он все вывернет наизнанку! Я пришел к нему и начал рассказывать о моем плане, подробно, как следует, так он, не дав мне договорить, стал задавать вопросы: «Во-первых, что будет, если, — говорит он, — они не захотят нас выпускать? Во-вторых, если, — говорит он, — наши евреи не захотят уезжать? В-третьих, даже если обе стороны придут к согласию, где, — говорит он, — взять столько денег, вагонов, и еды, и всего прочего, что может понадобиться, чтобы перевезти, не сглазить бы, шесть миллионов человек?» И еще, и еще вопросы, вопрос за вопросом! Я дал ему выговориться: человек хочет немножко поговорить, почему бы не дать ему такой возможности? А он все говорил, говорил и говорил. А когда перестал говорить, тут уж стал говорить я, начал отвечать ему по порядку и разбил все его возражения, как я это умею! Видит он, что дело плохо, начинает выдумывать: «А что будет, реб Менахем-Мендл, — говорит он, — если случится погром, не сейчас, — говорит он, — а гораздо поздней, через сто лет, где же, — говорит он, — для него возьмут евреев?» Говорю я ему: «Если это только выдумка, пусть так оно и будет, — говорю я, — хотя вы могли бы выдумать и получше. Но если, — говорю я, — вы это серьезно, то на этот случай тоже можно дать совет: поскольку в последнее время, — говорю я, — у нас взялись за наших выкрестов и их хотят немножко приравнять к евреям, можно предположить, что они, — говорю я, — тоже, как и мы, почувствуют вкус процентов и процентов на процент… И так как, — говорю я, — они останутся, то в трудную минуту можно будет очень просто рассчитаться с выкрестами. Вы, — говорю я, — удовлетворены или еще нет?» Он от меня на минуту отстал, а потом и говорит: «Это, реб Менахем-Мендл, не так важно. Давайте-ка, — говорит он, — лучше вернемся к самому началу». И снова начинает задавать мне свои вопросы. Тут уж я вышел из себя и говорю ему: «Я сколько раз вас просил, реб Хаскл, чтобы вы об этих вещах со мной не говорили!» А он мне говорит: «Кто к кому пришел — я к вам или вы ко мне?» Да еще и улыбается при этом — что за несносный человек! Представь себе, он не смог задурить мне голову. Уж я ему как следует ответил! Я бы должен был тебе передать все, что я ему наговорил, ты бы, поверь, получила удовольствие. Но поскольку у меня нет времени, буду краток. Если на то будет воля Божья, в следующем письме напишу обо всем гораздо подробней. Дал бы только Бог здоровья и счастья. Будь здорова, поцелуй детей, чтобы они были здоровы, передай привет теще, чтобы она была здорова, и всем членам семьи, каждому в отдельности, с наилучшими пожеланиями
от меня, твоего супруга
Менахем-Мендла
(№ 130, 20.06.1913)
17. Шейна-Шейндл из Касриловки — своему мужу Менахем-Мендлу в Варшаву.
Письмо седьмое
Пер. В. Дымшиц
Моему дорогому супругу, мудрому, именитому наставнику нашему господину Менахем-Мендлу, да сияет светоч его!
Во-первых, сообщаю тебе, что мы все, слава Богу, пребываем в добром здравии. Дай Бог, чтобы вести от тебя к нам были не хуже.
Во-вторых, пишу тебе, дорогой мой супруг, что к нам в дом, ко мне и к маме, чтобы она была здорова, так и ломятся, причем не только свои, родня, не только соседи, друзья и знакомые, но и совершенно посторонние, которых я раньше в глаза не видела, про которых даже не знаю, как звали бабку их бабки, в основном выгнанные из деревень. Им невтерпеж: хотят, чтобы я назвала скорей новую страну, про которую ты пишешь, что ее подыскали для евреев: где она и ехать туда дальше или ближе, чем в Америку? Сколько дней, к примеру, ехать, покуда доедешь до места? И как туда едут — по морю или посуху? И кого туда возьмут — только женатых или неженатых тоже? И что будет с призывом? Так отпустят или придется-таки платить триста рублей штрафа? Хотя твоя газета пишет о том, что штраф отменили, непонятно, откуда она это взяла. Вот только на той неделе у Доди-растяпы, он муж сестры нашего Шаи-Довида, описали все имущество: скамьи, подушки, самовар и даже старые молитвенники — все из-за его сводного брата, потому что их отец взял да и женился на старости лет во второй раз, переехал к жене в Рахмистровку, а там приключилось с ним то же, что с твоим папой. У твоего папы из «Соси» получился «Йося», а у Доди из Баси вырос Мойше. Как такое может быть, сейчас услышишь.
Переехал он в Рахмистровку, там у него, в добрый час, родилась девочка Бася, пошел он, Додин отец то есть, к тамошнему казенному раввину, чтобы записать дочку, и говорит раввину совершенно отчетливо: «Запишите мне, я извиняюсь, — говорит он, — девочку Басей». Берет этот казенный раввин, а он то ли с придурью, то ли просто глухой как пень, и записывает ее аккурат среди мальчиков, пишет вместо «Баси» — «Мася», из «Маси» получился «Мося», а уж из «Моси» — «Мойше», а сам он, отец Доди-растяпы то есть, взял да и вовсе помер, а его вдова уехала с детьми в Америку к своему брату, а здесь, ясное дело, ищут Мойше, чтобы призвать, а никакого Мойше-то никогда на свете и не было, вот он и не явился к призыву, так они взяли и оштрафовали его, Додю то есть, на триста рублей. С кого же им деньги стребовать? Понятно, что с Доди, он ведь брат, хоть и от другой матери, но все ж таки брат! А он, этот Додя то есть, все твердит, что никакого брата у него отродясь не было, сто тысяч свидетелей могут подтвердить, что он в семье единственный сын! Слушают они его, как хазана при выносе свитка Торы, и велят заплатить. Если бы он, этот Додя, поступил по-людски, то выхлопотал бы себе из Рахмистровки бумаги о том, что Мойше — никакой не Мойше, а Бася. Но есть на свете Шая-Довид, любитель давать советы, и вот прибегает он аккурат тогда, когда пристав пришел описывать Додины пожитки, отзывает Додю в сторонку и начинает с ним секретничать. Говорит ему пристав: что там у вас за секреты? А Шая-Довид ему нахально так отвечает, мол, это «не по закону», и прямо в лицо ему тычет газету, между прочим, ту, в которой ты пишешь, и показывает ему пальцем, что там написано «черный на белый», что триста рублей штрафа уже давно отменили манифестом, и снова повторяет приставу эти слова «не по закону». Это его, пристава то есть, рассердило, он и говорит: «Погодите, вот я вам покажу, что значит „не по закону“», берет газету, запечатывает ее семью печатями, а их, Додю с Шаей-Довидом то есть, сажает и держит двое суток, еще и денег стоило, чтоб их выпустили, а что там будет с этой газетой — никто пока не знает. Говорить-то говорят даже, что ничего не будет. Но зачем тогда, я тебя спрашиваю, ему, приставу то есть, это понадобилось? Вот тебе твое «спасение и утешение», — как говорит мама: «В Писании сказано: не мала баба клопоту, купила соби порося…»
Короче говоря, дома у нас теперь совершеннейшая ярмарка. Туда-сюда. Один за дверь, другой на порог. Спасу нет от народу! Все готовы хоть сейчас перебраться в ту страну вместе с женами и детьми, с перинами и подушками и даже с пасхальной посудой и изводят меня: хотят, чтобы я им сказала, как называется та страна! Я им говорю: «Отвяжитесь, прошу вас, я еще сама не знаю!» Они мне не верят: «Как это, — говорят они, — вы ведь ему как-никак жена, до ста двадцати лет, как же так, ваш муж знает, а вы нет?..» А мне от этого — стыд-позор, моим бы врагам такое! Но что я могу сделать? Я молчу, — как говорит мама: «Проглоти да улыбнись, и язви того, кто узнает, что это косточка…»
А то, что ты, дорогой мой супруг, мне пишешь о своих миллионерах, о Ротшильдах и Бродских, и прочих подобных, которые только что заметили бедняков, так это очень мило с их стороны, но хотела бы я знать: где ж они раньше были, что ж они молчали? Видно, вспомнили, хоть и поздно, но все-таки вспомнили, что есть тот свет, с адом, и раем, и с Ангелом Преисподней, — как говорит мама: «В Писании сказано, хорошо тому, кто не забывает, что и ему помирать придется…» Верно, прижало их, вот они и стали вдруг такие мягкие, хоть к болячке прикладывай… Я только боюсь, Мендл, дай Бог, чтобы я ошибалась, как бы с ними не вышло так же, как с женой нашего богача Михла Штейнбарга, Двойрой-Этл: когда ее муж лежал, не здесь будь помянуто, на смертном одре, привезли к нему профессора из Егупца, чтобы сделать ему, не про меня будь помянуто, реперацию, вырезать всю утробу вместе с желудком, вместе с кишками и вместе со всем чем хочешь! Она, Двойра-Этл то есть, посылает сказать раввину, что обещает половину состояния бедным, если ее Михл выдержит эту реперацию, выживет и выздоровеет. Раввин, поразмыслив, отправляет всех детей из талмуд-торы в синагогу, они там читают псалмы, учат Мишну, весь город на ногах, все молят Бога за богача, суматоха страшная — шутка ли, человек пообещал половину состояния! И Бог помог, сделали ему хорошую реперацию, Михлу то есть, порезали его, говорят, на мелкие кусочки, но, главное, он выжил и выздоровел — всем бы моим близким такого, — ест, пьет и ходит, как все люди! В городе радость и веселье: во-первых, человек выздоровел, такую реперацию перенес! И во-вторых, пожертвование, которое перепадет городу. Шутка ли — половина состояния! Сразу собрали у раввина общинный сход, стали думать, что делать с деньгами. Даже малость повздорили, чуть до оплеух не дошло, но порешили на том, что сначала надо получить обещанное, а уж потом ссориться. Пришли к ней, к Двойре-Этл то есть, раввин и даен вместе с почтенными обывателями, чтобы поздравить ее с вернувшимся, ведь ее Михл с того света вернулся, выкарабкался, слава Богу, вырвался из рук Ангела Смерти, благословен Воскрешающий мертвых! Идет она, Двойра-Этл то есть, ставит им лекех, и водку, и немножко варенья и просит их присесть и закусить, отведать ее варенья. Они ее сердечно благодарят за варенье, заводят с ней разговор о реперациях, профессорах, разрезаниях и, наконец, о пожертвовании, о половине состояния, которую она пообещала и ради которой они, собственно говоря, и пришли… Она, Двойра-Этл то есть, не мешкая, развязывает узелок, вынимает и приносит им аж целую четвертную! Все огорошены, просто-таки в глазах потемнело: «Как же так, Двойра-Этл, Господь с вами! Что это значит? Все состояние вашего мужа — полсотни? Мыслимое ли дело?!» Она, Двойра-Этл, ничуть не смущается и отвечает им весьма холодно: «При чем тут, — говорит она, — мой муж и его состояние? Я пообещала, — говорит она, — половину моего состояния, а не мужниного и то, что обещала, — говорит она, — выполняю…» Вот ведь лицемерка! Не нравится? А ей все нипочем. Она бы и Бога, если бы Он позволил, одурачила… Как говорит мама: «Богач хоть на голове ходи, и то скажут: так и надо…» Кабы всех богачей на свете черт побрал, может, тогда бы к беднякам так пришло избавление, как тебе желает всего доброго и всяческого счастья твоя воистину преданная тебе жена
Шейна-Шейндл
Почему ты ничего не пишешь о Мендле Бейлисе — в чем их корысть, доколе его собираются держать и что он высидит? Или-или, как говорит мама: «Или накорми, или выгони…» Она совершенно права: пусть или судят, или выпускают! Ведь все знают, что он, как Бог свят, невиновен… А ты хоть знаешь, Менахем-Мендл, что он, этот самый Бейлис, тебе отчасти свояк? Ты, верно, хочешь знать, каким образом? Я тебе сейчас высчитаю: у тетки моего отца, Шейндл, в честь которой меня назвали, была дочка Лифше, ее должны были засватать, то есть ее и засватали за двоюродного брата некоего Мендла Бейлиса, его именно так и звали: и Мендл, и Бейлис, но сватовство расстроилось. А какая тому причина — не знаю… Нельзя сказать, чтоб это было такое уж близкое родство, но все-таки не чужие. Как говорит мама: «Тети-Крейниному горшку для молочной лапши родной крышкой приходится…»
(№ 132,23.06.1913)
18. Менахем-Мендл из Варшавы — своей жене Шейне-Шейндл в Касриловку.
Письмо одиннадцатое
Пер. В. Дымшиц
Моей дорогой супруге, разумной и благочестивой госпоже Шейне-Шейндл, да пребудет она во здравии!
Прежде всего, уведомляю тебя, что я, слава Тебе, Господи, нахожусь в добром здоровье, благополучии и мире. Господь, благословен Он, да поможет и впредь получать нам друг о друге только добрые и утешительные вести, как и обо всем Израиле, — аминь!
Затем, дорогая моя супруга, да будет тебе известно, что, с Божьей помощью, никакой войны не будет. То есть война, конечно, будет, да еще такая, какой кусок золота я бы хотел иметь. И не одна — множество войн. И великих войн, как я тебе об этом уже писал, но от той войны, про которую думали, что она вот-вот разразится среди «близких друзей», которые недавно рука об руку сражались с турком, — вот этой-то войны, как кажется, удалось, слава Богу, избежать, если только не случится чего-нибудь такого, чего-нибудь совершенно непредвиденного — кто их знает, этих балканских хватов? Когда начинают называть друг друга братьями, не жди добра… Покамест надо надеяться на то, что все будет тихо. И раньше было понятно, что едва «мы» вмешаемся и скажем свое слово, будет тихо, достаточно одного «нашего» слова, чтобы было тихо! Эти герои, эти храбрецы, эти победители турок, едва они получили телеграмму о том, что некрасиво получается, когда братья-союзники дерутся из-за наследства, и что было бы гораздо приличней вести себя по-человечески, как тут же от одного союзника к другому полетели депеши о том, что они всем довольны, что они не имели в виду ничего иного, кроме достижения братского мира! Напротив того, они очень благодарны… По правде говоря, они только погорячились. Но днем позже, когда им напомнили о том, что братьям, которые закатали рукава и готовы надавать друг другу пощечин, следует, с позволения сказать, эти рукава раскатать обратно, они уже заговорили по-другому. Пока неизвестно, все ли четверо союзников пошлют в Петербург своих представителей на переговоры, а если даже пошлют, то удастся ли добиться между ними согласия. Тут невозможно быть пророком и предсказать, что выйдет из этих переговоров, кто ж настолько умен, чтоб угадать, что скажет Франц-Йойсеф и как разрешится спор между «добрыми друзьями» — поди знай, ведь что хорошо для тебя, не хорошо для меня, или что русскому здорово, то немцу смерть… Но пока что в телеграммах от «добрых друзей», которые еще вчера стояли друг против друга и, казалось, были готовы вот-вот открыть огонь, можно прочесть, что сегодня они один громче другого клянутся, можно сказать, землю едят в том, что не имели в виду ничего, не дай Бог, плохого и, напротив того, находятся в наилучших отношениях!
Я, после того как прочитал эти болгарские и сербские телеграммы — это было поздно ночью, в редакции уже не было ни одной собаки, кроме меня, — спустился вниз к наборщикам. Я к ним часто спускаюсь, мне нравятся наборщики. Они — народ подневольный. У наборщика такая натура: что ты ему ни дай напечатать, он тебе все напечатает. И что ты ему ни скажи, он все выслушает, не споря и даже не переспрашивая. Это тебе не Хаскл Котик, у которого и вопросы по любому поводу, и «что ты можешь еще об этом сказать», и «откуда ты это взял», и «может быть, все вообще наоборот»… Я присел с ними, с наборщиками то есть, поболтал о том о сем, в частности и об ответах, которые пришли от болгар и от сербов, и говорю им: «Знаете, люди добрые, — говорю я, — что мне напоминают эти балканские телеграммы? Они мне напоминают, — говорю я, — как я один раз присутствовал во время раввинского суда у нашего касриловского раввина. На это дело можно было билеты продавать. Два мясника поспорили о коровьей шкуре, которую они припасли. Один привел сотню признаков с тысячью суждений и неопровержимых доказательств того, что эта шкура принадлежит ему, а другой еще больше признаков и свидетельств того, что слова первого — совершеннейшая ложь, а эта шкура, напротив того, принадлежит именно ему. Но все эти признаки вместе со свидетельствами, суждениями и неопровержимыми доказательствами были не так хороши и увлекательны, как те заявления, с которыми эти двое выступили. Я эти заявления помню как сейчас. Одного из мясников звали Зимл, другого — Лейба. Зимл заявил раввину вот что:
— Послушайте, ребе, душа моя, вы — человек мудрый, а история эта такова. Я против Лейбы ничего не имею. Да и что я могу против него иметь? Он такой же мясник, как я. Вкалывает, бедняга, ищет, где бы заработать на кусок хлеба, и я готов поклясться чем угодно, что я премного доволен тем, что он пришел со мной к вам на суд, положившись на вашу справедливость. Будьте уверены, что как вы решите, так все и будет, можете мне поверить, я не хочу попусту языком трепать, ни о ком дурного слова, не дай Бог, не скажу. Но одну вещь я должен вам, ребе, все-таки сперва сказать — вы же не знаете, кто на самом деле этот Лейба, черта его батьке и перебатьке! Это ведь вор, и мерзавец, и трефной он насквозь, жир трефной, урод, болячка трефная с головы до пят, падаль, собакам на выброс! Вы не только должны присудить эту шкуру мне, вы должны оштрафовать его, этого вора, чтобы он заплатил мне стоимость шкуры и все судебные издержки, чтоб другой раз помнил и детям своих детей наказал помнить!..
Так заявил во всеуслышание этот Зимл. А Лейба заявил в ответ, только еще громче:
— Послушайте, дорогой мой ребе, это же просто глупо, я не такой рвач и наглец, как Зимл, и у меня не такой паскудный язык, как у него, и поэтому я не буду говорить о нем дурного. Я признаю, что мы оба — мясники, лавки наши стоят рядом, никогда, слышите ли, никогда мы не ссорились, слова плохого друг другу не сказали, и сейчас ничего такого бы между нами не произошло, кабы не эта история со шкурой, из-за которой мы пришли к вам на суд и которая сама по себе ничего не значит, но пусть люди слышат, и пусть ребе судит по закону, кто из нас прав и кто виноват. На то вы и раввин, и человек Торы, и мудрец, а мы — люди простые и вас послушаемся. Я-то, во всяком случае, послушаюсь, и Зимл, наверное, послушается. Почему бы ему и не послушаться, если он сам знает, что эта шкура настолько же принадлежит ему, насколько она принадлежит вам? Он просто прикидывается, думает, вдруг ему повезет и вы присудите ему эту шкуру. Теперь же, когда вы выслушаете мое свидетельство, вы сами увидите, чья это шкура, и кто кому должен заплатить в три раза больше, и кто должен запомнить, что бывает с тем, кто разбойно отнимает чужую шкуру, уж он у меня это запомнит, этот вор и сын вора, этот мерзавец и сын мерзавца, эта кость трефная, чтоб его отца из могилы вышвырнуло, а его самого туда швырнуло, и в этот злой час скажем аминь, Господи!
Хотите ли знать, люди добрые, чем кончился раввинский суд? Конец был скверный. Мясники препирались и крыли друг друга до тех пор, пока не вцепились друг другу в бороды, и раввин был рад, когда они выкатились за дверь…» Я боюсь, дорогая моя супруга, как бы тут не случилось то же самое. Тем более что это не два мясника, а целых четыре, да к тому же есть и подстрекатели, посторонние, которые только и ждут, как бы началась драка между «братьями», уж они тогда полакомятся… Я, однако, полагаю, что до этого дело не дойдет. «Наш» Сезонов не допустит. Одна беда, что он не совсем здоров, простудился, отсутствует. Кроме того, наши министры сейчас сильно заняты тем, что бойкотят думу. Нынче, слава Богу, такая мода: чуть что — бойкот! Сказал ты мне грубое слово, так я тебе ни пол-слова в ответ, а сразу бойкочу тебя, то есть тебя не слушаю, не вижу и знать тебя не знаю, даже не знаю, есть ли ты на свете!.. Поляки с их бойкотом евреев положили почин. На них глядя, и все прочие поступают так же. Сионисты бойкотят конгресс. Министры бойкотят думу. Скоро, верно, жены начнут бойкотить мужей, дети — папу с мамой, ученики в хедерах — своих ребе, служанки — хозяек, лошади — извозчиков, короче говоря, весь свет устроит бойкот! Но самый лучший бойкот устроили наши министры. Хочешь знать, с чего это началось? С мелочи: черт дернул одного из черносотенных депутатов — его зовут Марков номер два — вылезти в думе с грубым словом. Он вспомнил, что где-то написано «не укради», и, значит, воровать нельзя… Как будто только у них, у черносотенцев то есть, на эти слова монополия и только они могут с этим «не укради» делать, что пожелают… Хочу по правде тебе сказать, я так вожусь с ними, с этими черносотенцами, поскольку, что они ни скажут, всегда говорят то, что думают, без затей. Например, хотят они, чтобы Бейлис был виноват в том, в чем он ни сном ни духом не виноват. Заявляют, бедолаги: «Мы таки знаем, и вы знаете, и весь свет знает, что вам нужна кровь наших детей для семисот девяноста девяти жертвоприношений. Но мы хотим, чтобы вы согласились с тем, что она действительно вам нужна, а если уж не всем вам, то хотя бы согласитесь с тем, что у вас есть такая секта, которая… От вас что, убудет, если вы так скажете? Евреи, вы какие-то странные! Можете не говорить, что вы режете на Пейсах наших детей. Нет. Скажите только, что, согласно вашему закону, вам бы это было нужно, но вы этого не делаете, так как живете среди нас так долго, что уже нахватались от нас порядочности и возвышенных чувств и способны вести себя по-человечески…» Теперь ты понимаешь, дорогая моя супруга, почему я предпочитаю именно Маркова и Пуришкевича? Послушай, если бы я был в думе, я бы никому не позволил выступать, только им двоим. Глупенькая, двадцать Миликовых с тридцатью Чехидзами и за год не наговорят столько, сколько Марков или Пуришкевич способны сказать за полминуты! Я бы задал им работы в думе, у меня для них готова комбинация, но поскольку у меня нет времени — пора подумать о сне, — то буду краток. Если на то будет воля Божья, в следующем письме напишу обо всем гораздо подробней. Дал бы только Бог здоровья и счастья. Будь здорова, поцелуй детей, чтобы они были здоровы, передай привет теще, чтобы она была здорова, и всем членам семьи, каждому в отдельности, с наилучшими пожеланиями
от меня, твоего супруга
Менахем-Мендла
(№ 136, 27.06.1913)
19. Шейна-Шейндл из Касриловки — своему мужу Менахем-Мендлу в Варшаву.
Письмо восьмое
Пер. В. Дымшиц
Моему дорогому супругу, мудрому, именитому наставнику нашему господину Менахем-Мендлу, да сияет светоч его!
Во-первых, сообщаю тебе, что мы все, слава Богу, пребываем в добром здравии. Дай Бог, чтобы вести от тебя к нам были не хуже.
Во-вторых, пишу тебе, дорогой мой супруг, о том, что не знаю, есть ли на свете город, в котором хотя бы слыхано было о таких горестях, которые мы переносим здесь, в Касриловке. То, что с нами давеча тут случилось, не бывало нигде и никогда с самого сотворения мира. Мы до сих пор живем в страхе. Бог послал нам пристава, настоящего Амана, и он хочет нам отомстить. И кто, по-твоему, виноват? Наши богачи. И даже не столько богачи, сколько эти бездельники, писаки, которые пишут в газетах. Делать им нечего, вот они и хватаются за каждую глупость, размазывают ее по листам и устраивают из нее, как говорит мама: «Цимес на семи тарелках…» Если бы не они, ничего бы не случилось. Пристав, этот Аман, мог бы мордоваться, мордоваться и замордоваться. Но я выхватываю рыбу прежде, чем сеть вытащена, забыла, что надо же сначала рассказать тебе саму историю. А история эта хорошая, хоть и короткая. Могу все объяснить тебе в двух словах, если у тебя есть время выслушать меня до конца и ты можешь на минутку оторваться от своих великих дел с твоими турками, и с твоими царями, и с твоими миллионерами и вспомнить, что у тебя есть жена, до ста двадцати лет, которая, может быть, не умеет так бойко писать, как ее муж-писатель, но ведь историю-то сумеет рассказать и мужик в лаптях.
В общем, ты должен помнить сынка Лейви-глухого, Шлойме-Велвела-шарлатана. Он теперь черт знает что такое, богач с фаэтоном. Единственный такой богач и единственный такой фаэтон! Откуда у него все это взялось — никто не знает, кто говорит — от железной дороги, кто — из Егупца, кто — от карт. Так или иначе, он построил себе домишко на рынке, с палисадником, и с решетками на окнах, и с фонарем над крыльцом и привез из Егупца железный шкаф, десять мужиков едва втащили — весь город сбежался подивиться. Тут он начал величаться перед городом, раздавать милостыню не скупясь и так, чтобы все знали и все о нем говорили — Шлойме-Велвел то, Шлойме-Велвел се! Ну кто ж терпеть ровня этому сыну Лейви-глухого, когда никто не моги ему и слова сказать? Как говорит мама: «В Писании сказано, неизвестно нынче, кто завтра будет на коне…» А было бы неплохо, не правда ли? Захотелось ему почета от начальства, становится он своим человеком у нового пристава, которого нам прислали, и зовет его к себе в пятницу вечером на рыбу, раз зовет, и другой, и третий, да так, чтобы город это, значит, видел и проникался почтением. Не шутка, такой Аман — и ест рыбу у Шлойме-Велвела! Обмозговывает это дело Аман — тоже ведь не дурак, — берет и шлет с городовым Шлойме-Велвелу клетку со странной птичкой. Смотрит он, Шлойме-Велвел то есть, на птичку: что это такое? Говорит ему городовой: это попугай. Что за попугай? Говорит городовой: говорящая птица. Спрашивает его Шлойме-Велвел: а мне на что? Говорит ему городовой: это тебе пристав прислал в подарок. Радуется Шлойме-Велвел и спрашивает у городового: что мне с ним делать, с попугаем то есть? Говорит ему городовой: будешь его кормить и, прощенья просим, плати полтораста рублей и — пятерку за клетку. Тут уж Шлойме-Велвел удивляется: полтораста рублей? За что? Говорит ему городовой: за попугая. Тут Шлойме-Велвел прямо-таки впадает в ярость и говорит, что не даст и ста пятидесяти копеек. Говорит ему городовой: как тебе будет угодно! Поворачивается кругом и уходит, а попугая оставляет у Шлойме-Велвела. Берет он, Шлойме-Велвел то есть, запрягает фаэтон, мчится к приставу и в спешке забывает взять с собой птицу. Приезжает к приставу: твое величество, что ты мне послал? Говорит ему пристав: попугая. Спрашивает его Шлойме-Велвел: на что мне попугай? Говорит ему пристав: коль скоро у тебя такой домишко с крыльцом, и с фонарем, и с железным шкафом и ты разъезжаешь на фаэтоне, так тебе полагается иметь попугая… Говорит ему Шлойме-Велвел: да, но полтораста рублей? Говорит ему этот Аман: а ты как хотел, чтоб тебе даром подарили такую дорогую птицу? Говорит ему Шлойме-Велвел: прощенья просим! Она мне и даром не нужна, я бы ее и с приплатой не взял!.. Говорит ему пристав: послушай-ка, дескать, Шлойме-Волька, ты не знаешь, что это за птица — она, дескать, умеет говорить любое слово как человек… Говорит ему Шлойме-Велвел: она может говорить, сколько влезет, мне она в доме не нужна! Аман уже сердится и грозит ему пальцем: гляди, Волька, пожалеешь… Говорит ему Шлойме-Велвел: не пожалею!.. Говорит ему пристав: коли так, ты у меня тогда заплатишь не сто пятьдесят рублей, а пятьсот десять. Говорит ему Шлойме-Велвел: посмотрим! Говорит ему пристав: посмотрим… Хлопает Шлойме-Велвел дверью, садится в фаэтон и едет домой. Ты, верно, думаешь, что на этом дело кончилось? Погоди, история только начинается.
Вернувшись домой в раздражении, видит Шлойме-Велвел у себя полон дом, полное крыльцо и полный двор народу. Мужчины, женщины и дети. Что такое? Что эта толпа тут делает? Ничего. Просто сошлись подивиться, как птица говорит любое слово как человек. Мы, я и мама то есть, тоже там были, пришли послушать, как птица говорит любое слово как человек, но, кроме «Попка дурак!», ничего больше не слышали. Но эти слова птица произносила-таки как человек. Мама говорит: «В Писании сказано, у каждого зверя и у каждой птицы есть свой язык, только человек их не понимает… Поэтому, — говорит она, — я бы не хотела, чтобы у меня была дома такая птица за мои грехи. Человек, — говорит она, — который молчит, и птица, которая разговаривает, оба никуда не годятся…»
В общем, видя у себя столько народу, он, я имею в виду Шлойме-Велвела, еще больше взбеленился и как закричит: «Что сбежались, эка невидаль? Попугая, что ли, не видели?..» Что тут скажешь? Можно подумать, что он у своего отца Лейви-глухого никаких других птиц, кроме попугаев, не видел. Ну, мама ему и выдала! Она ему напомнила, что знавала еще его отца и была с ним на «ты», хоть и был он человек небогатый… И кроме того, добавила: «В Писании сказано, быка ценят не за длинные рога, свинью — не за жесткую щетину, а человека — не за легкие рубли, потому что их и потерять недолго…» Это ему, Шлойме-Велвелу то есть, кажется, здорово не понравилось, и он напустился на нас: «В Писании сказано, чтобы шли вы себе домой подобру-поздорову…» И мы пошли домой. Но он таки взвалил на себя груз, от которого был бы рад избавиться и за два раза по полтораста рублей, да поздно. Теперь ему и сам пристав не смог бы помочь. Приехал к нам из губернии чиновник тщательно расследовать, правда ли, что пристав со скандалом навязывал еврею попугая и вымогал у него полтораста рублей?.. Чуть не триста свидетелей показало, что это правда, как Бог свят. Полагали, что этого парня, пристава то есть, посадят. Однако же пристав говорит, что посадят его или нет — это вопрос, но за то, чтобы в городе не было погрома, он теперь не отвечает… Уж Аман знает! Напали всем городом на Шлойме-Велвела: из-за вас с вашим попутаем должен теперь случиться погром? Тут он, Шлойме-Велвел то есть, заявляет: а я чем виноват? Виноваты газеты. Если бы, дескать, газеты не раструбили это дело на весь свет, я бы с приставом, дескать, как-нибудь договорился, и городу нечего было бы бояться… Может, он, Шлойме-Велвел, и прав. Как ты думаешь, что хуже? Или, Бог даст, избавимся от Амана, или пусть остается, но его нужно будет так подмазать, чтобы он забыл про попугая, чтоб им всем, приставу с попугаем то есть, и с Шлойме-Велвелом-шарлатаном в придачу, и газетам с их писаками-бездельниками помереть в муках так, как тебе желает всего доброго и всяческого счастья твоя воистину преданная тебе жена
Шейна-Шейндл
А то, что ты пишешь о миграции, чтобы, кроме железнодорожных билетов, выдали по сто рублей на душу, так это был бы очень даже неплохой план, и расчет, который ты сделал, очень даже неплохой расчет, — как говорит мама: «Расчет хорош, а денег нету». Одно плохо, что ты слишком разбрасываешься. Не успеют разобраться с планом, который ты выдал, как у тебя уже готов новый план. Очень хорошо с твоей стороны, дорогой мой супруг, что ты заботишься обо всем еврейском народе, но тебе бы стоило разок подумать и о своей жене, и о своих собственных детях. Какой смысл в такой твоей жизни, и в таком твоем изгнании, и в таких твоих странствиях по свету? Но ты и в ус не дуешь! Что тебе жена? На что тебе дети, когда ты теперь сват Ротшильду и Бродскому, а в голове у тебя только войны, турки и министры? Как говорит мама: «Сыграй жениху плач…»
(№ 140, 02.07.1913)
20. Менахем-Мендл из Варшавы — своей жене Шейне-Шейндл в Касриловку.
Письмо двенадцатое
Пер. В. Дымшиц
Моей дорогой супруге, разумной и благочестивой госпоже Шейне-Шейндл, да пребудет она во здравии!
Прежде всего, уведомляю тебя, что я, слава Тебе, Господи, нахожусь в добром здоровье, благополучии и мире. Господь, благословен Он, да поможет и впредь получать нам друг о друге только добрые и утешительные вести, как и обо всем Израиле, — аминь!
Затем, дорогая моя супруга, да будет тебе известно, что все висит на волоске. В то время как я тебе писал мое предыдущее письмо, у сербов было великое собрание. На этом собрании все замерло как на весах — или туда, или сюда. Хоть сербское царство совсем маленькое, но в нем, следует тебе знать, как в любом другом царстве, есть нынче разные толки. Один скажет так, а другой — наоборот. Один говорит мир, другой — война. Я теперь в политике тертый калач и давно замечаю, что цари в основном миролюбцы, а их наследники, наоборот, за войну. Молодые люди, понимаешь ли, рвутся в бой, хотят покрасоваться. Как, ты думаешь, обстоит дело у Франца-Йойсефа? Ведь вовсе не сам Франц-Йойсеф, не дай Бог, а как раз его наследник, Франц-Фердинанд, уже давно хочет заварить кашу. Точно то же самое и у Вильгельма Второго. Я против него ничего не имею, пусть себе старится в мире. Но замечу, что едва Вильгельм закроет глаза, как ты увидишь, что его наследник сразу полезет воевать. Ты, верно, спросишь, коли так, можно ли тут быть хоть в чем-нибудь уверенным? Отвечаю: на то есть Бог, Страж Израилев, продлевает Он годы царей до тех пор, пока их наследники, прежде чем воссядут на трон, сами не станут папашами и не обзаведутся своими собственными наследниками. Поняла или нет? Царь-папаша — миролюбец, а его сынок — юнкер. Так и вертится это колесо издревле и будет, верно, еще долго-долго крутиться.
Короче говоря, сербский наследник хотел и до сих пор продолжает хотеть войны с болгарами. Между нами говоря, давно бы уже разразилась война из-за турецкого наследства, как я тебе о том не раз писал, а из той войны вылезла бы, верно, еще одна война, побольше, а из этой последней — еще одна, великая, именно что великая война — в общем, что тебе объяснять, одним словом, весело!.. Счастье еще, что «мы» время от времени вмешиваемся и приглашаем всех четырех балканских президентов в Петербург, чтобы они договаривались между собой и доверяли друг другу. Это, однако же, не нравится сербскому наследнику. Его зовут Александр. Ему сил нет как хочется воевать, из кожи вон лезет, прямо помирает без войны. В конце концов, нате вам, получайте уступки! Но наследник со своими сторонниками старается изо всех сил: «Не нужно нам никаких уступок! Проучим болгар, чтобы не лезли в Македонию! Получили Адринополь — и хватит с них!..» Но есть у сербов и другой толк, который как раз стоит за мир. И глава этого толка — министр Пашиц. Он — министр-президент, как у «нас», например, Коковцов. Но если наследник хочет войны, что с этим можно поделать? Рассудил так министр Пашиц и говорит «Прощевайте!». Но царь Петр рассудил иначе — он ведь миролюбец, как все папаши, — и не хочет отпускать министра. Тогда этот Пашиц и говорит: «Знаете что? Давайте послушаем, что скажет дума». (У них это называется не дума, а скупщина.)
Вот тут и случилось то великое собрание в скупщине, о котором я тебе толкую, и на этом собрании все были за Пашица, то есть за то, чтобы он остался министром. И коль скоро Пашиц остается министром, то он поедет в Петербург. Так что, Бог даст, будет мир. Поняла, наконец?
Вот так вот, дорогая моя супруга, выглядит то, как ведутся дела на свете. Это колесо фортуны. И его крутят умные люди. Совсем, не рядом будь помянуто, как у нас в те славные годы, когда шли раздоры между тальненскими и ржищевскими хасидами. Из-за пустяка, кажется, из-за «как говорит» или «и да взрастит он спасение» мог начаться величайший скандал. Те, кто в этом не разбирается, простонародье то есть, чуть не до смертоубийства доходили. Что это за «как говорит»? Как это «и да взрастит он спасение»?.. А свои, то есть те, которые были своими людьми у ребе, они-то знали, что это все пустяки. А народ пусть себе кипятится и кипятится, пусть хоть совсем выкипит. Так и тут… Там у вас в Касриловке, когда приходит газета и вы читаете о телеграммах из Софьи и из Белгорода, вы наверняка думаете, что вот-вот начнется драка, и пугаетесь до смерти. А мы, находящиеся рядом с достоверными источниками, читающие сообщения прежде, чем их отдадут в печать, мы знаем, что все не так опасно. А с другой стороны? Наследник-то рвется? Ему-то хочется войны? Ничего, ему будет хотеться до тех пор, пока не перехочется… Уже было несколько ужасных сообщений о том, что стреляют. Хаскл Котик даже успел порадоваться, когда прочел эти сообщения. «Ну, — говорит он мне, — где же, реб Менахем-Мендл, ваш мир?» Говорю я ему: «Положитесь на меня, реб Хаскл, мир — это мир». А он снова мне говорит: «Что вы этим хотите сказать? Вы что, не слышите, что стреляют?» — «Не слышу, — говорю я, — а если вы слышите, значит, — говорю я, — у вас очень тонкий слух…» Он сердится, он человек невероятно вспыльчивый, и сует мне газету прямо под нос: «Нате, читайте, нате, глядите, вот из Лондона пишут, что сербы отбили несколько городов… Нате, читайте, дальше пишут, что их собрание, то, которое было у сербов, совершеннейшая дрянь. Утверждают, что будет еще одно собрание… А вот пишут, что на границе слышна стрельба…» — «Те-те-те, — говорю я ему, — я это все читал, и, между прочим, раньше вас, я все-таки работаю в редакции, — говорю я, — поверьте же мне, реб Хаскл, что стрельба в газетах — это не то же самое, что стрельба порохом. Это пока что стреляют, — говорю я, — корреспонденты, которым нужно заработать. Не бойтесь, если начнется, — говорю я, — настоящая стрельба, вы не пострадаете». Говорит он: «Прикусите язык. Вы такой человек, который любит все перетолковывать». Говорю я: «Напротив, я по натуре человек мирный, а перетолковывать — это ваша специальность…» Слово за слово, мы как следует ссоримся, я беру тросточку и уже хочу вернуться в редакцию, и тут он мне говорит: «Что это вы так заторопились, реб Менахем-Мендл? Давайте, — говорит он, — отложим политику в сторону, пропади она пропадом, давайте лучше поговорим о наших делах…»
Он имеет в виду наши собственные еврейские дела: думу, депутатов, эмиграцию, сионизм, теритаризм — слава Богу, есть о чем поговорить. Но поскольку у меня нет времени, так как, кажется, тот человек, которого я разыскиваю, уже давно уехал из Америки и со дня на день приезжает в Варшаву, буду краток. Если на то будет воля Божья, в следующем письме напишу обо всем гораздо подробней. Дал бы только Бог здоровья и счастья. Будь здорова, поцелуй детей, чтобы они были здоровы, передай привет теще, чтобы она была здорова, и всем членам семьи, каждому в отдельности, с наилучшими пожеланиями
от меня, твоего супруга
Менахем-Мендла
Главное забыл. Что ты на это скажешь, дорогая моя супруга? Хаскл Котик-то нынче оказался прав: стреляют и в Салониках, и в Иштибе, и в других местах. Я представляю, как этот человек нынче сияет от радости! Теперь ведь и не зайдешь к нему в молочное кафе на Налевках.
Вышеподписавшийся
(№ 142, 04.07.1913)
21. Шейна-Шейндл из Касриловки — своему мужу Менахем-Мендлу в Варшаву.
Письмо девятое
Пер. В. Дымшиц
Моему дорогому супругу, мудрому, именитому наставнику нашему господину Менахем-Мендлу, да сияет светоч его!
Во-первых, сообщаю тебе, что мы все, слава Богу, пребываем в добром здравии. Дай Бог, чтобы вести от тебя к нам были не хуже.
Во-вторых, пишу тебе, дорогой мой супруг, о том, что должна еще раз сказать тебе, можешь сердиться, меня это не трогает, но ты пишешь не о том, о чем нужно писать. Будь так добр, скажи мне, прошу тебя, предположим, все будет так, как ты пишешь: каждому еврею дадут по бесплатному железнодорожному билету и по сотне на человека, и что? Можно ли полагаться на заграницу? Я имею в виду не столько саму заграницу, сколько агентов с благотворителями, с благодетелями этими, немцами, которые живут по ту сторону границы, погром бы на них, Господи, чтобы они тоже почувствовали вкус изгнания!.. Прочти, Мендл, письма, которые мы здесь, в Касриловке, получаем от мигрантов, я тебе так скажу: от этих писем и камень бы разрыдался. Просто конец света, да и только! Ни справедливости, ни милосердия, ни Бога, ничего. Как говорит мама: «В Писании сказано, с тех пор как разрушен Храм, сердца людские — камень, а лбы — медь…» Чего, например, можно ждать в Кинисберге, в Гамбуре и в Бремеле от твоих немцев, чтоб их черт побрал, если они прикидываются жандармами и обращаются с нашими касриловскими мигрантами хуже, чем наши родные кишиневские хулиганы? Послушай, ради интереса, что пишут дети Меира Копелева. Уж год, как они уехали в Америку и пропали, как в воду канули. Здесь их уже оплакали, думали, что их и на свете-то давно нет. В конце концов является почтальон с письмом от них, но не из Америки, а из Кинисберга, чу дное письмо — горе горькое их родителям, что дожили до такого! Как говорит мама: «Хорошо тому, кто в земле лежит и не видит того, что творится под небом…» Я чуть не полчаса плакала над этим письмом у Крейны, жены Меира Копелева, так прямо и села от потрясения, и вот переписываю для тебя слово в слово все, что в нем написано, чтобы ты увидел и понял со своими немцами, постигни их внезапно холера, чтобы они постигли тебя, Господи, чтобы их там всех до одного разразило, от мала до велика, аминь! Аминь! Аминь! Теперь слушай, что пишут:
нашему дорогому любимому папе меиру чтоб он был жив-здоров и нашей дорогой любимой маме крейне чтобы она была жива-здорова и нашим дорогим любимым братьям и сестрам чтобы они были живы-здоровы и всем нашим дорогим любимым друзьям чтобы они были живы-здоровы и чтобы вы ничего такого не думали из-за того что мы так долго вам не писали мы все откладывали со дня на день мы все думали вот-вот воспрянем духом вот-вот придет избавление потому что агенты только забирали у нас деньги и вещи и обирали нас а комитеты в тысячу раз хуже агентов потому что не хотят нас пускать и держат нас до тех пор пока мы все не выздоровеем и даже если мы выздоровеем нас все равно должны держать потому что у нас не на что тронуться в путь у нас все забрали до последнего гроша так как с первого часа как мы с миром переехали границу до нынешнего дня ничего другого не слышим как только плати и сперва нас раздели догола в гамбуре и искали у нас деньги чтобы обменять мы говорили нету у нас нам не верили раздели догола и забрали у нас наши деньги то есть русские деньги и всунули ихние деньги немецкие деньги сколько сами захотели и держали нас и держали и держали и держали и велели за все платить за квартиру платить за еду платить за воду платить мы стали плакать и просить по-хорошему чтобы нас уж отослали над нами посмеялись мы тогда стали просить по-плохому нам сказали что если мы не замолчим нас побьют мы увидели дело плохо замолчали и ждали и ждали и ждали пока нас с грехом пополам не отослали в бремель потому что нам сказали что там соберется партия мигрантов таких же как мы нас всех вместе пошлют дальше приехали мы в бремель нас спросили есть ли у нас русские деньги на обмен мы сказали что у нас нет нам уже поменяли нам не поверили раздели нас догола еще раз и обыскали но ничего не нашли а тем временем та партия мигрантов которая нас ждала и не смогла дождаться уже давно уехала а нас загнали в сарай и держали три дня и три ночи и только после этого отвели к доктору и там нас снова раздели догола и нашли что мы все слава богу здоровые и крепкие только у хьены и у лейбеле глаза испорчены а с испорченными глазами не пускают на корабль тут мы начали плакать и спрашивать по-хорошему что же будет над нами смеялись тут мы начали спрашивать по-плохому что же это такое или туда или сюда нам сказали если мы будем тут воевать нам кости переломают пришлось нам замолчать и снова ждать и мы ждали и ждали и ждали пока нас с грехом пополам не отослали в кинисберг потому что в кинисберге нам сказали лечат больные глаза а когда мы прибыли в кинисберг нас спросили есть ли у нас русские деньги а нам их давно поменяли нам не поверили и нас снова раздели догола и всех обыскали но ничего не нашли и нас всех задержали из-за хьены и из-за лейбеле пока они не вылечат свои больные глаза и велели платить за все платить за квартиру отдельно и за еду отдельно и за воду отдельно и стали нас кормить такой рыбой что хоть нос зажимай потому что никакого мяса кроме рыбы там не дают и то не каждый день только по субботам держат эту рыбу для субботы в субботу мы заболели мы устроили скандал нам сказали если вы будете скандалить вас вышвырнут здоровых заодно с больными мы испугались если это правда что мы будем делать с больными поскольку мы все лежим тут вместе берчик тоже подхватил и годл тоже и марьяша тоже заболела глазами нас теперь уже пятеро с больными глазами мы совсем не можем тронуться с места и сидим тут как в тюрьме и не знаем что будет потому что по-хорошему не помогают а по-плохому мы боимся так мы решили чем так долго молчать лучше уж мы напишем все как есть потому что нам не выдержать так сильно скучаем по вам наши дорогие и любимые папа-мама наши дорогие и любимые братья и сестры наши дорогие и любимые друзья и приятели и напишите нам хоть письмо как ваши дела и как ваше здоровье и как всех здоровье и если придет ваше письмо всевышний сразу смилостивится у больных выздоровеют глаза и мы сможем сразу вырваться отсюда в америку потому что мы уже проели с себя последнюю рубашку и вся надежда только на бога он смилуется и сотворит чудо а нет так мы не дай бог помрем все от мала до велика…
Что скажешь, Мендл, о такой мегиле? Прямо зло берет, чтобы, дал бы Бог, этих немцев всех разразило и поразбросало. Как говорит мама, чтоб она была здорова: «Среди волков в лесу и то лучше…» Думаешь, это все? Погоди. Это только начало. Письмо, которое получили Копелевы, просто золото по сравнению с тем письмом, которое получил Файтл-Мойше Бас от своего брата Ноеха, и с тем, которое Борех-Лейб написал своей маме Перкеле-вдове, вот в этих-то письмах и вправду, как мама говорит: «Небо разверзается и ад восстает!» Но так как я обещала Крейне, что через полчаса верну ей мегилу ее детей, то боюсь, как бы она не прибежала с криком — она, если хочет, может! — поэтому заканчиваю мое письмо благословением на немцев: или пусть их из ясного неба громом разразит, или пусть все они пойдут побираться по дворам, а им подают не кусок хлеба, а болячку, или пусть у них там разверзнется земля и они все провалятся как Корей с детьми и со всем барахлом и даже с пасхальной посудой, и чтобы до завтра ни одного не уцелело, чтоб ни памяти, ни знака не осталось ни от одного немца так же, как тебе желает всего доброго и всяческого счастья твоя воистину преданная тебе жена
Шейна-Шейндл
Дорогой мой супруг! Дети пишут тебе, как всегда, отдельно. Мойше-Гершеле, чтоб он был здоров, пишет на святом языке, чтоб мне было за него, а остальные, чтоб они были здоровы, пишут тебе на идише. Они просят, чтобы ты прислал им из Варшавы книжек, сделай это ради них, Мендл, пришли, ты же сидишь прямо там, где печатают книжки, так что это, верно, не будет стоить тебе больших денег… Как говорит мама: «Когда варят повидло — пальцы склеиваются, когда топят смальц — губы жирные…»
(№ 144, 07.07.1913)
22. Менахем-Мендл из Варшавы — своей жене Шейне-Шейндл в Касриловку.
Письмо тринадцатое
Пер. В. Дымшиц
Моей дорогой супруге, разумной и благочестивой госпоже Шейне-Шейндл, да пребудет она во здравии!
Прежде всего, уведомляю тебя, что я, слава Тебе, Господи, нахожусь в добром здоровье, благополучии и мире. Господь, благословен Он, да поможет и впредь получать нам друг о друге только добрые и утешительные вести, как и обо всем Израиле, — аминь!
Затем, дорогая моя супруга, да будет тебе известно, что твой Менахем-Мендл — что-то вроде пророка. Как я тебе напророчил, так, почти слово в слово, все и вышло. Только плюхи посыпались немножко раньше, совсем неожиданно, и бедные родственники схватили друг дружку за горло из-за богатого наследства прежде, чем им выделили их доли. Не могли подождать хотя бы ради приличия до совещания в Петербурге, хоть сказали бы друг другу «шолом-алейхем» — ага, разодрались в кровь, пустили юшку и из болгар, и из сербов, и из греков, братья называется, караул, родные братья!.. Стыд и позор, скажу я тебе, дорогая моя супруга, краснеешь, читая телеграммы, которые летят из Софьи и из Белгорода, в которых один другого поливает, и каждый норовит заявить, что он, как Бог свят, не виноват, у него и в мыслях не было драться, но коль скоро его вынудили, что ему, бедняге, оставалось делать? И один хвалится, и сияет от радости, и клянется, что противник потерял пятнадцать тысяч человек, а тот, другой, камни грызет и землю ест, дескать, это его противник брешет как собака, это как раз он, противник, потерял двадцать пять тысяч человек, не считая пленных, — и это-то между своими, между братьями и компаньонами, которые еще вчера шли рука об руку, воевали за правое дело, сражались с иноверцами! Неужели они думали о чем-нибудь, кроме освобождения бедных славян от турецкого ига? Неужели у них и в мыслях-то было что-нибудь, кроме очищения Балкан от нечестивых турок?.. Но все, что ты читаешь о пятнадцати тысячах и о двадцати пяти тысячах, — это все еще не война! Пока это еще просто так, баловство, своего рода репетиция. Позорище, честное слово, позорище! Теперь о названиях мест, где происходят сражения, как прочтешь, так, скажу я тебе, обхохочешься! Представь себе, и у нас хватает чудных названий, например, возьми хоть такие места, как Перещепина, Трескизилье, Жеребятник, Здонскиволя, Хацапетовка, Пятихатки, Цехацинек и так далее, — так они золото что такое, по сравнению с дикими названиями тех мест, где сейчас болгары бьются с сербами и с греками! Встаешь с утра пораньше и начинаешь читать телеграммы о том, что в Качанах и в Килкиче положили столько-то человек, а в Иштибе и в Трохолье покрошили столько-то человек, а в Криволакаврике, в Редкибауке, в Карвекитке кровь льется как вода — ну, спрашиваю я тебя, разве не тошнит от одних названий? Но это все ерунда! Хаскл Котик может радоваться, пусть хоть в пляс пойдет — я-то думаю по-своему и утверждаю, что это еще не настоящая война. Настоящая война будет не между этими мелкими государствишками, которые все равно что мухи супротив больших слонов, а «слоны» пока стоят в стороне и смотрят на то, как озорники забавляются. Настоящая война будет не с Румынией, которая вовсю готовится и подтягивает кучку своих войск к границе. Настоящая война будет даже не с турком, который пока сидит тихо, одним глазом смотрит на Адринополь, а другим — на Салоники и хочет вмешаться. Спросил бы он, турок то есть, меня, я бы ему сказал, что следует еще немного подождать — пока рано… Настоящая война будет среди «великих», когда они начнут наводить порядок среди разодравшихся мелких «братишек». Каждый из них, из «великих», возьмет, верно, под свою защиту какого-нибудь «братишку» — и от того-то и начнется настоящая «свадьба»! А пока можешь не беспокоиться — еще не началось. Пока что каждый делает свое дело. Дипломаты точат лясы и наносят друг другу визиты, а «великие» точат мечи, строят корабли для моря и еропланы для воздуха, потому что будущая война — я имею в виду великую войну — будет не только в море и на суше, но и в воздухе. Вот это уж будет война так война! Одна радость, что она долго не продлится. От первого же удара поднимется такой крик, что весь свет содрогнется — и тогда наступит покой, и мир, и свет для всех народов — и тогда-то пробьет час и для наших братьев, евреев. Чужие, глупенькая, прислушаются к нашим обидам, враги станут нам друзьями. Больше не будет слышно слов «жид» или «жидзы». Поляки от стыда закопаются в землю на девять локтей со своим бойкотом. Им будет стыдно признаться в том, что они когда-то нас бойкотили. И многим, многим будет стыдно за то, что без причины проливалась наша кровь… Все это когда-нибудь будет, когда-нибудь… А пока что, дорогая моя супруга, дела наши плохи, очень плохи! Ты пишешь мне, что я пишу не о том, о чем надо писать. Поверь мне, я и сам это очень хорошо знаю, и еще прежде, чем ты мне написала, я сам для себя решил в первую очередь взяться за эмиграцию. Я уже во всех деталях разработал целый план, как защитить нашего эмигранта от агентов, воров, бандитов, разбойников и благодетелей по эту и по ту сторону границы до тех пор, пока он не доберется до места. Этот план со всеми деталями у меня уже всесторонне готов, и я решил издать его отдельной книжкой, если на то будет воля Божья, отпечатать эту книжку тиражом шесть миллионов экземпляров и разослать ее бесплатно по всем еврейским общинам! Пока только немножко трудно с деньгами. Напечатать книжку, понимаешь ли, стоит немалых денег! То есть сама-то печать — это ерунда, это мне ничего не будет стоить. Я рассказал об этой книжке моим друзьям, наборщикам, для того, чтобы они перенесли ее на бумагу, так они сказали, что это займет у них час или два времени и они это сделают ради меня и ради общего блага, не возьмут ни копейки. Но одно дело печать, а другое — бумага. Я еще не знаю, сколько мне нужно бумаги. Побежал к Хасклу Котику, он уже издал множество таких книжек, разбирается в этом деле. И мы с ним все подсчитали с карандашом. Представь себе, что бумага для шести миллионов книжек должна стоить целое состояние! Он боится, говорит он, как бы это не влетело тысяч в тридцать!.. Это плохо! — где же взять столько денег? Тогда я выдумал комбинацию. Это такая комбинация, что ты сама скажешь, что это что-то редкостное. Ты спросишь, что за комбинация? Я тебе отвечу одним словом: «анонсы». Тогда ты спросишь: что значит «анонсы»? Нетрудно объяснить, и ты будешь знать, что нынче все стоит на «анонсах». Например, ты покупаешь газету и думаешь, что редактор с ума сходит по твоим четырем грошам?Вовсе нет! Самое главное для него последняя страница, анонсы. Анонсы, глупенькая, приносят ему сотни и тысячи! Если бы не анонсы, он бы мог положить зубы на полку. Так обстоит дело в Америке, так же и у нас. В Америке редактор так влюблен в анонсы (там это называется адвиртейземунг), что на одну страницу газеты печатает три страницы анонсов… В Америке есть такие газеты, что все четыре страницы — одни анонсы, а самой газеты нет как нет. Такие газеты распространяются бесплатно. А за другие еще и приплачивают, лишь бы брали. Ведь чем больше газеты напечатают, тем дороже стоят в ней анонсы. Теперь ты уже поняла, дорогая моя супруга, мою комбинацию? Так как моя книжка будет бесплатной и будет одним махом напечатано шесть миллионов книжек, я смогу напихать туда как можно больше и как можно более дорогих анонсов, потому что кто же не захочет дать анонс в такую книжку, которая бесплатная и которую напечатали в таком количестве? Я уверен, что за анонсы в ней будут драться! Все захотят протолкнуться, а места-то будет совсем не так много. Деньги за анонсы не только покроют все расходы на печать и бумагу в придачу, останется еще тысяч двадцать, если не больше. Надо быть совершеннейшим болваном, чтобы не понимать этого… Нужны только люди, которые занимаются анонсами, собирают анонсы то есть. Одному не разорваться. В частности, потому, что это не единственная моя комбинация. Есть и другие! Я сейчас ношусь с планом для нас самих, я имею в виду наших еврейских писателей, которые разбросаны, один там, другой сям, и нет у них определенного места, где бы они могли собраться все вместе, выпить, например, чашечку кофе и просто немножко посидеть и потолковать между собой. Я это сделаю с помощью акций. Это будет золотое дно! Но поскольку у меня нет времени — надо бежать послушать, что пишут из Софьи и Белгорода, и из Трахолья, и из Криволаковдика, и из Редкибука, и из Каверкитки, буду краток. Если на то будет воля Божья, в следующем письме напишу обо всем гораздо подробней. Дал бы только Бог здоровья и счастья. Будь здорова, поцелуй детей, чтобы они были здоровы, передай привет теще, чтобы она была здорова, и всем членам семьи, каждому в отдельности, с наилучшими пожеланиями
от меня, твоего супруга
Менахем-Мендла
Главное забыл. Книжки, о которых меня просят дети, высылаю, вот только не знаю, тот ли это товар, который им нужен? Нынче есть ведь, понимаешь ли, столько «метод», сколько звезд на небе! Существуют: иврит бе-иврит, иврит бе-идиш, иврит бе-русит, идиш на иврите, идиш на русском, идиш на идише, русский на иврите, русский на идише и русский на русском. Теперь о тех Пятикнижиях, которые попросили дети, я не знаю, какие Пятикнижия им послать: то ли просто Пятикнижия, то ли нынешние, новые? А нынешние Пятикнижия тоже ведь есть всевозможные… Например, есть Пятикнижия, которые слегка сокращены, и есть Пятикнижия, которые сильно сокращены. Нынче есть Пятикнижия, заново составленные, и Пятикнижия обрезанные, и Пятикнижия обрубленные, и Пятикнижия обломанные, — шутишь, Варшава!
Вышеподписавшийся
(№ 148, 11.07.1913)
23. Шейна-Шейндл из Касриловки — своему мужу Менахем-Мендлу в Варшаву.
Письмо десятое
Пер. А. Фруман
Моему дорогому супругу, мудрому, именитому наставнику нашему господину Менахем-Мендлу, да сияет светоч его!
Во-первых, сообщаю тебе, что мы все, слава Богу, пребываем в добром здравии. Дай Бог, чтобы вести от тебя к нам были не хуже.
Во-вторых, пишу тебе, дорогой мой супруг, вот о чем: чтоб им так же хотелось жить на свете, это я о твоих расчудесных немцах, как мне хочется опять писать тебе о том, что они обходятся с нашими мигрантами хуже, чем со скотиной. Тут не то что писать, чтобы они уже завещание писали, говорить о них не хочется, чтоб они уже в бреду разговаривали, а проклинать я их, ясное дело, не стану. Пусть их Бог проклянет, пусть Его гнев изольется на них за нашу кровь, что льется рекой по всем улицам всех городов по всему свету, аминь, Господи! Но раз я тебе обещала написать обо всем, то делать нечего, — как говорит мама, чтоб она была здорова: «В Писании сказано, если жена дает мужу слово, то должна его сдержать, рот — не голенище…» И раз уж ты, с Божьей помощью, сделался писателем из тех, что пишут в газетах, то тебе же надо иметь о чем писать, и чем писать черт знает о чем, о войнах, о своих планах и о прошлогоднем снеге, переписал бы ты лучше в свою газету то, что Нойех пишет своему брату Файтл-Мойше Басу, и то письмо, которое Борех-Лейб написал своей матери, Перкеле-вдове. Это будет нужней, чем вся твоя писанина. Пересказываю тебе вкратце, потому что переписывать эти письма полностью мне недосуг, дети скоро встанут, надо дать им позавтракать и отправить в хедер.
Несчастья, которые вынесли эти двое, я имею в виду Нойеха и Бореха-Лейба, уж извини, безграничны. Файтл-Мойше Бас — не лгун, и даже Перкеле-вдова, хоть мама и называет ее «плаксой» за то, что она вечно плачет и поджимает губы, тоже не станет говорить невесть что. Файтл-Мойше Бас рассказывает, что как подъехал Нойех к границе, так видит, что все пошло прахом, потому что агенты его обобрали с ног до головы, наобещали кучу всего, а сами все кишки из него вымотали: ни билетов, ни денег, ни контрабандистов, чтобы перебраться через границу, ничего нет! Однако ведь и Нойех не вчера родился, он вдвое старше Файтла, как закричит во весь голос, мол, я вас так и растак, а его стали бить-убивать! Счастье еще, что вмешалась его Блюма и дети подняли крик, сбежались люди и спасли его. Послал ему Бог новых агентов, которые хоть и переправили его через границу, но вытянули то немногое, что у него еще было, да и бросили в чистом поле. Счастье, что он пробился в комитет, который отправил его дальше, да только в такой спешке, что, пока ехали в вагоне, у Блюмы из рук выскользнул полуторагодовалый ребенок, дочка Фейгеле, золото, а не девочка, — Блюма чуть рассудка не лишилась. Нойех устроил скандал, поднял крик, а его стали бить-убивать. Но дело было среди евреев, так что ему дали совет: надо жаловаться, требовать тьму-тьмущую денег возмещения — шутка ли, ребенок, хоть у него их и так достаточно, грех жаловаться. Но как говорит мама: «У богача миллионы, у бедняка — дети, неизвестно, что дороже…» Он послушался совета, пожаловался, да все впустую — что может сделать человек без языка? Как говорит мама: «В Писании сказано, если бы Бог захотел наказать людей, Он отобрал бы у них язык», так что попросишь, например, хлеба, а тебя камнем по голове, попросишь пить, а тебя ножом… В конце концов Блюма с горя заболела, а без нее Нойех с детьми дальше ехать не могут, вот и сидит он, терзается и пишет письма своему брату Файтлу, мол, помоги, чем можешь. А он, Файтл то есть, пишет брату: исхитрись как-нибудь, найди денег и возвращайся. А этот, Нойех то есть, пишет в ответ: так и знай, помирать буду, а не вернусь. Мама права. Она говорит: «В этой самой Америчке такая сила, что, если кто туда уехал, так скорей умрет, не добравшись до места, чем вернется…»
Я тебе все выложила про Нойеха, теперь послушай-ка, что Борех-Лейб пишет своей матери, Перкеле-вдове. Ну, у Перкеле толку добьешься не раньше, чем она сама охрипнет, как говорится, мельница мелет, и чуть что — то плачет, то поджимает губы, да так, что хоть дело невеселое, а смех разбирает. Изо всех ее историй, которые она рассказывает о своем сыне, о своей невестке и о своих внуках, я поняла только одно: какое-то время они вместе с Нойехом торчали в Кинисберге в какой-то богадельне, валялись на гнилой соломе, ели раз в день по куску червивого хлеба, и все время кто-то из детей болел глазами, долго ли, коротко ли, наконец с грехом пополам дотащились до Лондона, а как добрались до Лондона, тут-то и начался для них настоящий ад, потому что, пишет он, пока они были среди немцев, то немцы их еще кое-как понимали, потому что разница между нашим, пишет он, и немецким языком, как между польским и литвацким идишем. Конечно, тошно, пишет он, слышать, как литвак говорит вместо «бройт» — «брейт», вместо «флейш» — «флейс», а вместо «милх» — «мулх», но все-таки можно догадаться, что тот имеет в виду; то же самое, говорит он, и с немцами. Они смеются над тем, как мы говорим, они обращаются с нами, пишет он, как со свиньями, но, когда им платят, понимают… Но там, в Лондоне, пишет он, совсем плохо. Нам в Лондоне, пишет он, хуже, чем немым. А хуже всего то, что тамошние евреи прикидываются, будто не понимают нас, а может, и вправду не понимают. Лучше бы этот Лондон, пишет он, совсем провалился как Содом, прежде чем он, Борех-Лейб, туда добрался, тогда у него был бы сейчас сын Менаше. Менаше, пишет он, похож на него как две капли воды, и он возлагал на него все свои надежды. И зачем только привез он Менаше в Лондон, ведь в Лондоне крутятся, пишет он, по большей части среди бедных мигрантов, такие людишки, которые уговаривают евреев выкреститься. Они видят, что евреи, бедняги, оборваны, голодны, постятся день-деньской, так они их обманом заманивают к себе, сулят златые горы, кормят их и поят, дают бесплатно доктора и все нужные лекарства — и привет!.. Поначалу, пишет он, они и знать не знали, что творится с Менаше. Тот был какой-то задумчивый, озабоченный, часто уходил, не попрощавшись, долго ли, коротко ли, однажды ушел и не вернулся. Только письмо прислал, чтобы они о нем позабыли, чтобы не искали его и не ждали, он никогда не вернется, потому что он — это уже не он… Можно себе представить, какова была эта новость для отца с матерью! Они каждый день, пишет он, просили о смерти, но смерть все не шла, — как говорит мама: «В Писании сказано, Всевышний договорился с Ангелом Смерти, что тот приходит не туда, где его зовут, а туда, где от него прячутся… Совсем как с папой, да покоится он в мире. Что Богу стоило, — говорит она, — чтобы папа прожил еще лет двадцать! Разве кому-нибудь он мешал, разве кого-нибудь объедал? Но видно, так суждено: бабка Рикл, слепая и глухая, еще передвигает ноги, а папа лежит в земле!» Вот так и Фрума-Гитл, дочь нашей тети Леи, не думала, не гадала, а на той неделе померла! Знаешь с чего? С перепугу. Шла с базара домой с кошелкой, вдруг видит: бегут люди и смотрят вверх. Бог знает, что она подумала: погром, пожар, чума… В конце концов оказалось, что это просто воздушный шар, говорят, что он пролетал над Касриловкой, — мои бы беды, и твои бы беды, и все бы наши беды на его голову! Из-за этого воздушного шара Рувн, бедняга, остался вдовцом, а его дети — сиротами, им-то еще хуже, потому как Рувн опять женится, такую бы ему за это болячку, а мне — такой кусок золота, какого счастья тебе желает твоя воистину преданная тебе жена
Шейна-Шейндл
Книжек, о которых ты пишешь, что выслал их детям, до сих пор нет. Не понимаю почему? Или ты только собираешься, даст Бог, выслать их с оказией, или они идут пешком…
(№ 152, 16.07.1913)
24. Менахем-Мендл из Варшавы — своей жене Шейне-Шейндл в Касриловку.
Письмо четырнадцатое
Пер. В. Дымшиц
Моей дорогой супруге, разумной и благочестивой госпоже Шейне-Шейндл, да пребудет она во здравии!
Прежде всего, уведомляю тебя, что я, слава Тебе, Господи, нахожусь в добром здоровье, благополучии и мире. Господь, благословен Он, да поможет и впредь получать нам друг о друге только добрые и утешительные вести, как и обо всем Израиле, — аминь!
Затем, дорогая моя супруга, да будет тебе известно, то, что ты мне пишешь о наших эмигрантах, которых обобрали агенты по ту и по эту сторону границы, принесло большую пользу обществу, потому что я этих эмигрантов вставлю как есть в то сочинение, которое собираюсь издать в количестве шести миллионов штук и потом бесплатно распространить по всем еврейским общинам. Денег на издание этой книжки у меня будет, как я тебе об этом уже писал, более чем достаточно благодаря анонсам, которые я соберу. Несколько десятков анонсов у меня уже есть, но пока это специальные анонсы, то есть анонсы про анонсы. Что это значит? Ты издаешь книжку, и я издаю книжку, ты хочешь, чтобы я анонсировал твою книжку, а я хочу, чтобы ты анонсировал мою книжку. Что же мы делаем? Меняемся. Моя книжка анонсирует твою книжку, а твоя книжка анонсирует мою книжку. Это проще пареной репы. Только от книжных анонсов нет наличности. Но зато они притягивают множество других анонсов, которые уже будут приносить деньги, и большие. Например, от пароходных компаний может перепасть немаленькая копейка, пусть они только почуют, что в этой книжке, которую я хочу издать, речь идет о еврейской эмиграции и печатается она в количестве шесть миллионов штук. И как только получу первые злотые, так сразу же разошлю коммивояжеров собирать анонсы по всему свету.
Короче, дорогая моя супруга, я, как видишь, почти справился с этой моей книжкой и теперь занят другой комбинацией, о которой я тебе уже писал в предыдущем письме. Эта комбинация затеяна мной для нас самих, для еврейских писателей то есть, как для здешних, которые находятся в Варшаве, так и для прочих по всему свету. Я хочу, чтобы все писатели были заодно, единодушны, а не рассеяны и разъединены, и могли бы трудиться для общего блага — от этого произойдет величайшая польза, как для нас, писателей, так и для всех наших братьев-евреев, как здесь у нас, так и повсюду, по всему свету. Ты спросишь, как я дошел до этой мысли? Должен сообщить тебе, что на эту мысль меня навели поляки с их бойкотом, которым они бойкотят евреев. Как так вышло? Сейчас услышишь.
Когда заварилась вся эта каша, еврейские писатели, и твой муж Менахем-Мендл в том числе, подняли крик и принялись писать пламенные статьи в газеты, так, мол, и так, «давайте умудримся», мы будем хуже худших, если не сплотимся и не ответим на вражеское «свой до свего» собственным «свой до свего». Нашлись, однако, умники, которые начали выступать против этого призыва со статьями и проповедями на собраниях: как это так, разве это правильно, заявили они, чтобы евреи вооружились тем же оружием, что и их враги? Например, если, дескать, кто-нибудь призовет нас отплатить за погромы погромом, разве мы не сочтем его сумасшедшим? Это во-первых. Затем, дескать, стоит ли так кричать, если несколько польских лавочников, буржуев то есть, как они их называют, выступили против еврейских лавочников-буржуев — ну и что? Пусть, дескать, лавочники дерутся, пусть себе грызутся, какое до этого дело простому народу?.. Но больше всего они рассердились на меня. Что же это, дескать, такое — Менахем-Мендл, который никогда не был буржуем, а только шпегелянтом, выступает за буржуйскую неправду и поддерживает еврейское «свой до свего»? Я даже ответил одному такому проповеднику длинным письмом и выдал ему в нем по первое число! Но это письмо забраковал мой редактор. У редакторов такая натура — бракуют. Он нашел, что в этом письме слишком много брани… Я попробовал было ему сказать, что и он, бывает, неплохо бранится… А он мне ответил, что на то он и редактор. Дескать, когда я буду редактором, я тоже буду браниться…
Короче, пошло писание в хвост и в гриву, и до сего дня писатели не перестали кипятиться и кричать: «Что ж это такое, люди добрые, что ж молчим? Почему нас не видать, не слыхать? Почему ничего не делаем?..» И тут я должен заявить тебе по совести, не в укор им, я имею в виду наших писателей, будь сказано, что они, писатели то есть, пишут и пишут в таком роде, а чуть что, сами идут выпить чаю в польскую кофейню, хотя там на них смотрят, как собака на шалахмонес, но как говорит твоя мама: «Еврей трефной, а его гроши кошерные…» Заявляю я им: «Братцы, что же это такое, как вы можете себе такое позволять? Стыдно перед людьми! Я не говорю о наших евреях, еврей, положим, еврея не стыдится, но ведь уже они, поляки то есть, показывают на вас пальцем!..» Говорят они: «Вы, однако же, комбинатор, тот самый человек, которого зовут Менахем-Мендл, может быть, вы и для такого случая придумаете какую-нибудь комбинацию?» Говорю я: «Дайте мне неделю времени». Говорят они: «Хоть две». Я ушел и разработал проект на десяти листах об акционерной еврейской кофейне. Кофейня должна быть как для писателей, так и для всех прочих, и там можно будет получить задешево не только кофе, чай, шоколад, бутерброды и т. д., но и во всякое время за нормальную цену любую еду и питье, и кружечку пива, и папиросу, а если нужно, то и шляпу, и рубашку, и одежду, и обувь, и помыться, если кому нужно помыться, и еще там должен быть свой миньен, и, не рядом будь помянут, театр, тоже свой, со своим хором и с еврейскими концертами, а из доходов, которые останутся после выплаты дивидендов акционерам, будут поддержаны все нуждающиеся писатели как в Варшаве, так и на всем белом свете. А еще там должны быть дешевые квартиры, но только для еврейских писателей, и там должны находиться все редакции, еврейские, естественно, и там будут писать, и там все будут все время собираться, и там будут обсуждать положение еврейского народа и искать решения, что и как делать, — одним словом, эта затея должна быть к общему благу. Тогда, поглядев на нас, остальные варшавские евреи создадут, быть может, свои братства: лавочники — свое, ремесленники — свое, банкиры — свое, учителя — свое, у каждого братства будет своя кофейня со своими затеями, своими интересами, и все вместе мы обретем такую силу, что поляки от стыда зароются на девять локтей в землю, придут к нам и попросят прощения, и уж тогда-то мы будем знать, что им ответить… Пока что я держу этот проект в секрете. Я рассказал о нем в общих чертах только Хасклу Котику, и как только он услышал слово «братство», сразу же подпрыгнул и завалил меня советами, как именно я должен этот проект превратить из умозрительного в зримый, воплотить его, так сказать, в жизнь. Он, дескать, уже устроил таких братств без счету, больше, чем у меня волос на голове. Он, дескать, страх как ловок в устройстве братств. Одно из братств, которое он устроил, называется «Ойзер далим». Если я хочу, он, дескать, сейчас же даст мне книжку, две книжки, три книжки про его братство «Ойзер далим», дабы я всему из них научился и не наделал глупостей. Я его очень и очень благодарю и желаю ему, чтобы он состарился со своим братством «Ойзер далим» в богатстве и почете, а я без его «Ойзер далим» обойдусь. Так как сейчас очень жарко, то вся еврейская публика сидит на дачах. На польских дачах, хоть их оттуда и гонят в тычки. Но народ не отчаивается. Наступает лето — и все на дачу… Пусть чуть-чуть похолодает, пусть только публика начнет возвращаться с дач, я сразу же всех созову в концертный зал и прочту им, с Божьей помощью, лекцию о моем проекте еврейской кофейни, и я надеюсь, что на мою лекцию все придут и ухватятся за мой проект обеими руками.
Тем временем пора уже бежать в редакцию, разнюхать, не слышно ли чего нового про войну, которая идет у болгар с сербами и с греками. Кто кого угробил, кто потерпел поражение? Потому как, ежели почитать ту писанину, которую все они пишут, выходит, что все потерпели поражение… Прямо не верится, когда читаешь, как «братья» заживо друг друга хоронят, прямо-таки в дрожь бросает. Представь себе, что из-за большой жары там все пораздевались догола и дерутся в костюме Адама. В чем мать родила… И если захватят город или деревню, то вырезают все население, даже женщин и детей, и творят неслыханные злодейства!.. Дело дошло до того, что греческий царь выступил с протестом и воззвал к мировой справедливости: где ж это слыхано, болгары ворвались в греческую деревню и изнасиловали всех девушек, а детей разорвали на части! — как будто это еврейский погром, только за евреев некому вступиться и воззвать к мировой справедливости… Что же, как ты думаешь, сделали болгары? Тоже заявили протест и воззвали к мировой справедливости из-за того, что на них напали румыны и разграбили их добро. А румыны, как ты думаешь, что сделали? Тоже стали взывать к справедливости! Все хотят справедливости, а кровь льется как вода. В газетах пишут, что там, где идут бои, нет ни капли воды, только кровь… В хорошенькое время мы живем, дорогая моя супруга, что тут скажешь! Даст Бог, переживем! Но поскольку у меня нет времени, буду краток. Если на то будет воля Божья, в следующем письме напишу обо всем гораздо подробней. Дал бы только Бог здоровья и счастья. Будь здорова, поцелуй детей, чтобы они были здоровы, передай привет теще, чтобы она была здорова, и всем членам семьи, каждому в отдельности, с наилучшими пожеланиями
от меня, твоего супруга
Менахем-Мендла
Главное забыл. Что ты скажешь о турке? Из Софьи пишут, что он таки наступает на Адринополь. И в этом он неправ. Я продолжаю настаивать на своем: еще не время. Но, даст Бог, все обойдется.
Вышеподписавшийся
(№ 154, 18.07.1913)
25. Шейна-Шейндл из Касриловки — своему мужу Менахем-Мендлу в Варшаву.
Письмо одиннадцатое
Пер. А. Фруман
Моему дорогому супругу, мудрому, именитому наставнику нашему господину Менахем-Мендлу, да сияет светоч его!
Во-первых, сообщаю тебе, что мы все, слава Богу, пребываем в добром здравии. Дай Бог, чтобы вести от тебя к нам были не хуже.
Во-вторых, пишу тебе, дорогой мой супруг, что твой новый план насчет кофейни, которую ты хочешь открыть в Варшаве, мне что-то не нравится. Знаешь почему? Потому что из этого ничего не выйдет. Поговорят, поговорят, да так все и останется, как было. Таков любой общинный сход. Думаешь, у нас лучше? Наши касриловцы по своей натуре такие же. Сперва загорятся, а как дойдет до дела, так моя хата с краю. Еще хорошо, если не кончится оплеухами. Как говорит мама: «В Писании сказано, будь между евреями хоть капелька согласия, Мессия уже давно бы пришел…» Особенно это касается таких дел, где без денег не обойтись. Вечная история: как зайдет речь о звонкой монете, так все богачи в городе вымирают, точно рыба, когда река пересохла. Такая уж у них, у богачей, натура. Ни себе, ни людям, зато стоит появиться ребе, знахарю, хазану, доктору, проповеднику, погорельцу, иерусалимцу, побирушке, черт знает кому — так ему тут же понесут отовсюду рубли. Поди пойми, откуда в городе взялось столько денег? Вот как раз на той неделе приехал к нам один раввин, то есть он такой же раввин, как я — раввинша, только выдает себя за раввина, принесло его откуда-то из Белоруссии! Приехал, остановился не где-нибудь, а на постоялом дворе у Ханы-Малки-скандалистки и растрезвонил, что приехал то ли знахарь, то ли доктор, который больных исцеляет, детей делает здоровыми и крепкими, продлевает всем жизнь — чуть ли не мертвых воскрешает! Во всех синагогах и бесмедрешах повесил списки того, от чего он лечит, — там тебе какие хочешь болезни. Хочешь — лихорадка, хочешь — головная боль, хочешь — сердечная, желудочная или глазная. Если у кого плохо с ногами либо с печенью, или желчные камни, или застарелый эрматиз, или изрядная чахотка с кашлем, или просто паралич — пускай приходит к нему, он ему дарует полное исцеление, подарил бы ему Бог болячек за всех евреев. Видел бы ты его, этого ханжу: борода, пейсы, ходит в какой-то кацавейке, цицес висят аж до колен, все время молится, голос слаще сахара, с женщинами разговаривает издалека, болячку бы ему, да побольше, в глаза не глядит, чтоб у него самого глаза повылазили, дает каждому каких-то травок, завернутых в бумажку, дал бы Бог ему скорую погибель, повторяет раз десять, чтобы принимали натощак и ни о чем не думали, и, главное, молча, и все это сопровождает добрыми пожеланиями, и улыбается, и вздыхает, и берет, сколько дадут, чтоб его холера забрала, почти не торгуясь, разве только знает, что больной может дать, да не хочет… Ты спросишь, откуда же он знает, кто может дать, кто — не может? Тоже мне загадка! На то есть на свете Хана-Малка, чтоб у нее болячка на лице вскочила! Тот лекарь наверняка половину выручки отдавал этой скандалистке, чтоб ей эти деньги на врачей потратить, но открылось это только потом. Сперва никому и в голову не приходило спросить, в чем дело, почему эта скандалистка носится как угорелая, трубит по всему городу про чудо чудное, диво дивное и клянется, дескать, так бы ей в жизни посчастливилось, аминь, как тот знахарь, который у нее остановился, прямо на ее глазах одной щепоткой травок вылечил девятнадцатилетнего парня, который кашлял так, что за две улицы слышно было, и ребенка, больного сухоткой, никто уж и не верил, что он выживет, и женщину, у которой все болело, и другую, которая сипела как несмазанное колесо, и еще одну, у которой шея была, не про меня будь сказано, свернута набок, а глаза-то, батюшки, сколько больных глаз он уже успел исцелить! Так трещала эта Хана-Малка-скандалистка, чтоб ее разразило как фараона с Аманом, вместе взятых. Знаете, дескать, что вокруг него творится? И пошла, и пошла! А пуще всего — про глаза, про примчавшихся из деревень: они, бедняги, хотят в Америку, да боятся из-за глаз, вот и валят валом к нему со своими глазами — кто с больными, кто со здоровыми, а он помажет им глаза какой-то водичкой — и готово!
Так она, эта баба базарная, чтоб ей всю жизнь добра не видеть, трещала о своем постояльце всякому встречному-поперечному, молодым и старым, бедным и богатым, губки облизывала, глазки закатывала. Я, кабы не она, может быть, и сама пошла бы к тому лекарю злосчастному, чтобы ему на кладбище лежать, но едва она, Хана-Малка то есть, рот открыла, так я сразу подумала: это все враки! Прихожу домой, рассказываю маме, а мама и говорит: «Кто его знает, может, и есть в нем какая-то сила, потому как в Писании сказано, — говорит она, — одному руками не сладить, а другому и глазом моргнуть довольно…» — и принялась меня уговаривать, чтобы я сходила к нему, что мне, дескать, стоит, а вдруг он даст мне что-нибудь от спазмов, чтобы ей больше, Боже сохрани, не пришлось их заговаривать… Я ей сказала, что со спазмами уж как-нибудь без него разберусь, а лучше схожу к нему с Мойше-Гершелем, чтоб мне было за него, он такой замученный, такой бледненький, что я уж и не знаю, что с ним такое? То ли это от учебы, ведь он день и ночь только и делает, что учится да учится! То ли это из-за роста — он же растет, ох и растет же он, что твой подсолнух. Сказала я это маме, а мама меня перебила и твердит свое, мол, лучше тебе самой к нему сходить: я, дескать, мать, я тут старшая. Доспорились мы с ней до того, что взяли и пошли к этому лекарю вдвоем, я и мама то есть; глянул он нас одним глазом — чтоб ему тот глаз набок вылез — и пожаловал нам щепотку травок. Ох и вкус же у этих травок, чтоб ему, Господи, вся еда такой же была на вкус! И он велел нам, чтобы мы принимали их натощак и ни о чем не думали, и, главное, молча… Представь себе, сколько времени мы принимали это лекарство, чтоб ему, тому лекарю, прожить не дольше, если выбросили его в окно сразу же, как только пришла газета, а в ней написано: остерегайтесь раввина, который разъезжает из города в город, прикидываясь доктором, потому что он только выдуривает у народа деньги, а помогать-то его лекарства помогают как мертвому припарки — вот прямо так и написано. Умники! Что ж они так поздно спохватились? Не могли, что ли, написать это неделькой раньше, была бы я сейчас богаче на пару рублей, чтобы тот доктор потратил их на настоящего доктора, чтобы он себе руки-ноги переломал на ровном месте, чтоб ему живым не доехать туда, куда едет! Теперь мама говорит, что она сразу догадалась, что тот лекарь — мошенник. Первый признак: зачем это он велит всем молчать до тех пор, пока не закончат принимать его травки? Спрашивается, коли она сразу обо всем догадалась, что ж молчала? Говорит она: а как же ей было об этом сказать, если лекарь велел молчать? Чтоб он уже, Боже ж ты мой, навсегда замолчал! Как будто больше не на что было выбросить два рубля серебром! Лучше было бы на эти деньги купить подарок детям, раз уж ты сам не догадываешься прислать им что-нибудь из Варшавы — говорят, там все продается за полцены, но как говорит мама: «В Писании сказано, дали очи — дали серце…» Хорошо хоть прислал им несколько книжечек и не забываешь напоминать этим своим, из газеты, что у тебя еще есть жена, до ста двадцати лет, которая каждый месяц высматривает почтальона, когда же он принесет немного денег в дом; у меня ведь всякий раз сердце обрывается: а если они тебя уже, не дай Бог, уволили или газета вдруг разорилась, ведь нынче, как наслушаешься от людей про всякие беды, так утром встанешь, посмотришь в зеркало, увидишь, что еще жива, так уже и за это скажешь: «Слава тебе, Господи». Мама говорит: «Хорошему конца-краю нет, дал бы Бог, чтобы худо не стало…» То есть чтобы не стало так худо, как тебе желает всего доброго и всяческого счастья твоя воистину преданная тебе жена
Шейна-Шейндл
(№ 157, 22.07.1913)
26. Менахем-Мендл из Варшавы — своей жене Шейне-Шейндл в Касриловку.
Письмо пятнадцатое
Пер. В. Дымшиц
Моей дорогой супруге, разумной и благочестивой госпоже Шейне-Шейндл, да пребудет она во здравии!
Прежде всего, уведомляю тебя, что я, слава Тебе, Господи, нахожусь в добром здоровье, благополучии и мире. Господь, благословен Он, да поможет и впредь получать нам друг о друге только добрые и утешительные вести, как и обо всем Израиле, — аминь!
Затем, дорогая моя супруга, да будет тебе известно, что дело не кончено. Я имею в виду эту драку на Балканах. Только и слышно: «Эй, братцы, давай драться»!.. Слышно, как кости трещат, видно, как хлещет кровь, а что делает весь свет? Ничего! Все смотрят на это как на комедию в театре, бьют в ладоши и кричат «Браво!». Совсем как у нас в Варшаве во время схватки силачей, которые называются «атлетами». Есть среди них один атлет, настоящий гвардеец, его зовут Вильдман, очень знаменитый, он — ужасный силач, хотя и из наших, из евреев. Говорят, что он потомок богатырей Израилевых из колена Иудина. Каждый вечер он выступает в театре, показывает свою силу, кладет на лопатки одного за другим гойских силачей, как ягнят, а варшавские евреи, видела бы ты, как они сияют от радости, какое получают от этого удовольствие, бьют в ладоши, кричат «Браво!» и так и надуваются от гордости! Я представляю себе, что бы случилось, если бы кто-нибудь, к примеру, взял бы этого ужасного силача, когда он как следует разгорячится, в самом пылу схватки, и, вместо того чтобы дать ему показывать на сцене свои фокусы, напустил бы его как есть, голого, на варшавскую публику и при этом сказал ему так: «Лупи, брат Вильдман, по чем попало!» — ой-ой-ой, каких бы бед этот Вильдман тогда натворил в Варшаве!.. То же самое с балканскими «братьями». Разница только в том, что наш варшавский герой — еврей и бьется, бедняга, для заработка, так что это не очень опасно. Я-то думаю, что этот богатырь из богатырей Израилевых, увидь он кровь из порезанного пальца, хлопнется в обморок. Он из тех, которым скажи «стоп» — и они остановятся. Но, боюсь, разъярившиеся балканцы сами себе «стоп» не скажут. Им придется дать поленом по башке, то есть придется им дать понять, что драка окончена, с помощью нескольких добрых выстрелов из настоящих пушек или послав против них несколько броненосцев… Только когда они услышат пиф-паф, до них дойдет, что имеется в виду, и они сразу протрезвятся… Пока же они пьяны от турецкой крови, которая еще дымится, и все как один похваляются своим молодечеством. Один очень хладнокровно рассказывает: «Нынче я напал на моего старшего брата и выбил ему глаз…» Другой заявляет с весьма благочестивым выражением лица: «А я нынче, благодарение Богу, оторвал моему младшему брату руку…» Третий так и кипит от воодушевления во всех газетах: «Нынче мне удалось переломать моему среднему брату все кости…» К чему эта похвальба может привести — это мы видим на примере Фердинанда, болгарского царя, на примере его ужасного конца, такой бы конец всем врагам Израилевым! Ему накостыляли на чем свет стоит. Сербы с одной стороны, греки — с другой. А сейчас уже и Румыния вмешалась, и, наконец, движется на болгар новая туча — турок! Он, вооружившись, наступает на Киркелес и Адринополь, и, если правда то, что пишут в газетах, турок уже занял Адринополь. Дал бы Бог, чтобы я ошибался, но я боюсь за дядю Измаила, я весь дрожу! Он, чтоб он был здоров, вылез слишком рано. Потому что, согласно моему плану, если ты помнишь, ему следовало затаиться до тех пор, пока «великие» сами не начнут бодаться, — тогда бы уж пошли совсем другие речи, тогда бы уж с ним заговорили по-другому… Ему бы следовало быть поумней и не слушать «молодых турок», которые рвутся в бой, а дождаться, пока мой человек не приедет в Варшаву — из Америки он уже давно уехал, но крутится еще где-то в Берлине, в Лондоне и в Париже. Этот человек очень взбудоражен сионистским конгрессом, который, Бог даст, скоро начнется. Там я с ним встречусь лично и обо всем переговорю. Пока же я могу посвятить себя другим своим делам и комбинациям, в первую очередь моей книге, шесть миллионов штук которой я издаю бесплатно для блага эмигрантов. Я уже даже подготовил анонс для газет, и как раз в стихах! Нынче пошла мода на анонсы в стихах. Папиросы, колбасы, посуду, бандажи — все теперь анонсируют в стихах. Читается легче и выходит красивей. Публике это нравится. Ради этого в Варшаве открыли несколько контор для анонсов, их работа — за небольшие деньги предоставлять клиенту анонс в стихах, это нечто! Я пошел к одному из таких изготовителей анонсов, его контора называется «Тяп-ляп», так он мне изготовил для моей книжки стих из стихов, под названием «Лехо дойди» — черта его батьке, так и сыплет рифмами из рукава! Вот этот стих — передаю тебе его слово в слово:
***
Тьфу на него! Видела ты такое несчастье? Из-за этого сочинителя «Лехо дойди» с его стихами на меня нашел такой стих, что я теперь каждое слово говорю в рифму. Но в конце концов, это все ерунда, и поскольку у меня опять нет времени, то буду краток. Если на то будет воля Божья, в следующем письме напишу обо всем гораздо подробней. Дал бы только Бог здоровья и счастья. Будь здорова, поцелуй детей, чтобы они были здоровы, передай привет теще, чтобы она была здорова, и всем членам семьи, каждому в отдельности, с наилучшими пожеланиями
от меня, твоего супруга
Менахем-Мендла
(№ 160, 25.07.1913)
27. Шейна-Шейндл из Касриловки — своему мужу Менахем-Мендлу в Варшаву.
Письмо двенадцатое
Пер. А. Фруман
Моему дорогому супругу, мудрому, именитому наставнику нашему господину Менахем-Мендлу, да сияет светоч его!
Во-первых, сообщаю тебе, что мы все, слава Богу, пребываем в добром здравии. Дай Бог, чтобы вести от тебя к нам были не хуже.
Во-вторых, пишу тебе, дорогой мой супруг, о том, что помереть бы твоему рифмоплету, от которого ты в таком восторге, ужасной смертью, прежде чем ты с ним познакомился или через полчаса после того, и не выпало бы тогда ни мне, ни моей маме — чтоб зубы у него выпали — такого стыда и позора, а сам-то он не стоит и шнурков от наших старых ботинок, что валяются на чердаке. Главное отличие Менахем-Мендла, пишет он (чтоб у него, у того рифмоплета, правая рука, которой он пишет, отсохла), в том, что у него, у Менахем-Мендла то есть, есть жена, а у той — мама. Вот ведь что удумал, выкрест! Уж не знаю, чему он завидует, мошенник этот, — тому, что у тебя есть жена? Или тому, что у твоей жены есть мама? Чтоб его круглый год лихоманка трясла, Господи! И что была бы за радость ему, хотела бы я знать, если б у тебя, Боже упаси, не было жены, а у меня — мамы, чтоб у него самого души не было? И вообще, что он имеет против меня и моей мамы такого, чтобы взять и вставить нас в свои стишки, чтоб ему поперек горла встало? Приключилось бы с ним такое, чтобы ему на всю жизнь расхотелось рифмовать! Мог бы и тебе Бог дать другое разумение и другое понятие, чтобы ты не думал черт знает о чем, не водил бы дружбу черт знает с кем, с бадхенами, рифмоплетами, сочинителями песен, комедиантишками и прочей подобной шушерой, — как говорит мама: «У Бога всякой дряни много, и как раз для твоего мужа…» Она совершенно права. Мало мне, что ли, того, ой горюшко, что у меня, Шейны-Шейндл, муж сидит в Варшаве, занимается писаниной, возится с турком и татарином, и все, с позволения сказать, ради куска хлеба? Как говорит мама: «Деньги не пахнут». Так я еще должна терпеть то, что ты там водишь компанию с рифмоплетами, сочинителями песен и актерщиками, что колесят по миру и выдуривают у людей деньги. Хорошенькое дело, честное слово! Были у нас летом эти добрые люди, целая банда, сняли помещение у Файвла Межебинского и стали устраивать комедии, а остановились они конечно же у той скандалистки, а что булок-то сожрали, что чаю и пива выпили да уехали не расплатившись — так ей и надо! Пусть не носится по всему городу, не трещит языком и не рассказывает всем и каждому об ихних чудесах: как они поют, и как танцуют, и как играют, и как представляют, и все такое. Она еще своим визгливым голоском и тонкими губками уверяла всех подряд, и меня тоже, в том, что она сжалилась над ними, ведь им и есть нечего, беднягам, актерщикам то есть, потому как в больших городах им играть не дозволяют, полиция не дозволяет то есть, вот и приходится им, беднягам, таскаться по местечкам и показывать свои фокусы. Ай, да где же это написано, что они должны зарабатывать на жизнь этими своими фокусами? Мало, что ли, на свете людей, которые сидят без дела и помирают с голоду? Хотя моя мама говорит, всегда-то она за всех заступается: «В Писании сказано, — говорит она, — Бог каждого оделяет занятием: и человека на земле, и зверя в лесу, и птицу под небесами…»
И все-таки я тебе говорю, дорогой мой супруг, что уж лучше я буду помирать с голоду по три раза в день или останусь вдовой, нежели увижу, что ты, Боже упаси, занялся чем-то подобным! Я прямо покраснела от стыда, когда увидела, как эти люди, мужья и отцы семейств, переодеваются, налепляют на себя паклю и представляют черт знает кого, разыгрывают невесть что, пляшут и хлопают в ладоши без удержу, кривляются и скачут, чтоб у них болячка вскочила, в чужом обличье. Одно только у них хорошо — песенки. Песенки, которые они поют, это истинное наслаждение, прямо до души пробирает! Одна — как раз на тот напев, которым хазан молится в синагоге на Суккес перед вторым шмоне-эсре. Песенка называется «Ой, как мило, как приятно!»… Теперь все в Касриловке от мала до велика ее распевают. Кто эту песенку сочинил, я не знаю, но он наверняка какой-нибудь выкрест — чтобы хвороба его до костей пробрала! Мне потом было стыдно: зачем я позволила той скандалистке и маме уговорить меня и пошла на ту комедию. Она, мама то есть, как насядет на меня: «Сходи, ну что тебе стоит пойти? Все идут, и ты сходи. Тем более, — говорит она, — что и муж твой занимается теперь чем-то вроде этого. Один, — говорит она, — ловит рыбу, другой ее готовит, а третий — ест…» Что она имела в виду, я не понимаю; но когда я ей стала объяснять, что мне это на ум нейдет, что мне и без комедий неплохо, и прочее в таком роде, она рассмеялась и говорит мне, что я — дура, и почем тебе, дескать, знать, где в эту самую минуту твой муж? «Может быть, — говорит она, — он сейчас смотрит как раз ту же самую комедию? Ты думаешь, — говорит она, — что он там день и ночь сидит и плачет о разрушении Храма? Э, глупенькая, я бы на твоем месте давно бы уже была в Варшаве. И заявилась бы к нему, — говорит она, — не иначе как неожиданно и не иначе как в новолуние, темной ночью. Не потому, — говорит она, — что я его, Боже упаси, в чем-то подозреваю, а просто так. Я бы хотела просто из интереса глянуть, — говорит она, — хоть одним глазком, как он там поживает, это твое сокровище. И чем он занимается, и что поделывает, и как он, бедненький, по дому тоскует…»
Что сделалось у меня на душе от этих слов, я тебе писать не стану. Приди, кажется, кто-нибудь и прокляни меня по-всякому, и то было бы милей. Но раз мама говорит, надо молчать. Она ведь мне не враг. И тебе тоже, хоть за глаза она и клянет тебя по три раза на дню, и все от души, так, как ты того, по чести сказать, заслуживаешь и как тебе желает всего доброго и всяческого счастья твоя воистину преданная тебе жена
Шейна-Шейндл
Книжка, про которую ты мне пишешь и которой хочешь осчастливить целый свет и себя самого, — про нее уже знают жук да жаба, и все ее ждут не дождутся. Уже много кто меня о ней расспрашивал… Знать бы мне про мои беды так, как я знаю, что им ответить. Они хотят, чтобы ты ее мне прислал прямо сюда, чтоб им не тратиться на письма и марки. Умники! Мало того что им дают бесплатно, так они еще хотят, чтоб им домой принесли. Как говорит мама: «Облупленное яичко да прямо в рот…»
(№ 164, 30.07.1913)
28. Менахем-Мендл из Варшавы — своей жене Шейне-Шейндл в Касриловку.
Письмо шестнадцатое
Пер. Н. Гольден
Моей дорогой супруге, разумной и благочестивой госпоже Шейне-Шейндл, да пребудет она во здравии!
Прежде всего, уведомляю тебя, что я, слава Тебе, Господи, нахожусь в добром здравии и мире. Господь, благословен Он, да поможет и впредь получать нам друг о друге только добрые, спасительные и утешительные вести, как и обо всем Израиле, — аминь!
Затем, дорогая моя супруга, да будет тебе известно, что турок помимо того, что сам на себя навлек несчастье, разбил все мои драгоценные планы. Не стоило ему поддаваться уговорам молодых людей, и не стоило ему спешно лезть в Адринополь, Киркелес и прочие места, откуда его выкурили так недавно, что, как говорится, даже место не остыло. Ему это было не нужно, потому что, дай Бог, чтоб я ошибался, так просто ему это с рук не сойдет. «Высокие персоны» уже заседают, думают, советуются и ищут способ, как бы его по-тихому оттащить и загнать обратно на его старую родину…
На самом деле сильно обижаться на турка тоже нельзя. Жажда мести велика, когда видишь, как твое имущество валяется повсюду без призора, словно после погрома, а чужие люди его делят… А тут, с Божьей помощью, сами погромщики вдруг перессорились, не смогли поделить добычу, побили да покалечили друг друга — когда ж еще подвернется такой удобный случай. Как говорит твоя мама: «Вот тебе горшок, вот тебе и ложка…» Не стоит, однако, забывать, что врагхоть и разбит, но за его спиной стоят такие скандалисты, такие большие «медведи», как, например, англичане в клетчатых штанах или немцы со своими здоровенными мордами, и им нисколько не выгодно, чтобы турок после погрома восстал из мертвых, забрал бы все обратно и встал бы на ноги так, чтобы быть в силах сказать «Обнови дни наши, как прежде». Почему это им невыгодно? Очень просто, глупенькая. Я объясню тебе это с помощью притчи.
Допустим, есть престарелый дядя, богач, все дожидаются наследства, а он, в добрый час, болен, и есть надежда, что опочит вечным сном, и тогда его, не жалея слез, оплачут, вынесут, отдадут последние почести, проводят на кладбище, наймут учеников талмуд-торы, чтобы те пели, идя вслед за погребальными носилками, «Правда пойдет пред лицем Его», раздадут беднякам немного мелочи, приобретут для него приличный участок, положат среди самых почтенных обывателей, велят раввину, чтобы тот произнес порядочную надгробную речь, начав с пронзительного стиха и закончив восклицанием: «Ступай же, дядюшка, ступай прямиком в рай — там твое место — йисгадал ве-искадаш»… А когда вернутся домой, скинут сапоги, сядут справлять траур, женщины сварят лапшу для поминальной трапезы, а соседи придут утешать скорбящих, не говоря, по обычаю, «доброго утра», посидят немного, встанут и уйдут, не попрощавшись, только пробормочут себе под нос: «Циен ве-йерушалаим»… Тогда запрут дверь, опустят занавески, достанут завещание и примутся за дележ… Представь себе, однако, дорогая моя супруга, что все совсем наоборот, то есть что больной дядя вдруг начинает выздоравливать, просит только хлеба с маслом, цимеса с черносливом и всего такого прочего да велит подать зеркало — ему хочется взглянуть на свой язык, потом становится словоохотливым и начинает сыпать поговорками, — можешь себе представить, как тяжело становится на душе у его бедолаг-родственников? Они, конечно, улыбаются, поскольку очень рады, что дяде, слава Богу, полегчало, но что они желают ему в душе, этого лучше не слышать!..
Вот тебе притча. А какая у нее мораль, я думаю, ты и сама понимаешь… Разжевывать и в рот класть не требуется… Но кое о чем ты все же спросишь: где же справедливость? Где Бог? Почему бы бедному турку не забрать свое разграбленное имущество? Что в этом плохого?.. Тем же вопросом сперва, глупенькая, задавался и я. Но была бы ты на моем месте и читала бы все, что я читаю у себя в редакции, все эти телеграммы да письма со всего света, всю эту крылатую ложь, обманы и неправду, которые сначала выдумают, а потом тут же отрицают, видела бы ты все эти подножки, которые один норовит подставить другому, всю эту кровь, которая льется повсюду рекой, — ты бы, как и я, тоже перестала задавать эти вопросы. Я не только сам перестал задавать эти вопросы — я уже не могу выносить, когда их задают мне, потому-то и перестал захаживать к Хасклу Котику в кофейню, чтобы он оставил меня в покое и перестал меня попрекать, почему, дескать, все помалкивали и допустили, чтобы балканцы перебодали друг друга как быки? Ладно бы «полумесяц» — это он имеет в виду турка — идет войной на славян, это, дескать, он еще понимает. Но как ваши распрекрасные славяне допускают, заявляет он мне, что их же собственные братья, такие же славяне, истребляют друг друга? Ладно, о справедливости, дескать, речь уже не идет. Он хочет лишь одного, чтобы я ему сказал, в чем тут смысл? А человек этот, чтоб ты знала, если уж насядет, то быстро от него не отделаешься. Вот он насел на меня с этой еврейской кофейней, которую я хочу открыть на акции, чтобы я принял его «устав», который он для меня разработал. У всего, дескать, должен быть «устав», утвержденный казной, а как же иначе? Даже для моей книги в пользу эмигрантов он тоже, дескать, разработал «устав» — человек сам не свой от «уставов»… Покамест же я могу тебе написать, дорогая супруга, что моя книга произвела сенсацию! То есть не сама книга, нет еще никакой книги, но «Лехо дойди», которое я пустил в печать, уже взбудоражило весь свет, и я получаю отовсюду сотни писем. Один спрашивает, когда уже наконец выйдет книга? Другой спрашивает, будет ли вся книга издана в рифму на манер «Лехо дойди»? Еще один спрашивает, какая мне выгода в том, что я издаю книгу даром, без единой копейки? А еще один задает вот какой вопрос: коль скоро я издаю книгу даром, почему же я требую марку? Нет уж, даром, значит, даром… Жадный народ, эти наши евреи, скажу я тебе! Чтобы каждому ответить, нужно потратить состояние Бродского только на марки! И поскольку у меня нет времени, буду краток. Если на то будет воля Божья, в следующем письме напишу обо всем более подробно. Дал бы только Бог здоровья и счастья. Будь здорова, поцелуй детей, чтобы они были здоровы, передай привет теще, чтобы она была здорова, и всем членам семьи, каждому в отдельности, с наилучшими пожеланиями
от меня, твоего супруга
Менахем-Мендла
Главное забыл! Касательно того, что ты изводишь себя, дорогая моя супруга, тем, что сочинитель «Лехо дойди» вставил в свои стишки твою маму, дело было так: сначала он написал: «Его жена весьма упряма, весьма влиятельная дама»… Но я не позволил, поскольку знал, что ты ненавидишь «дам»… И ему пришлось написать «мама», так как не было у него никакой другой рифмы к слову «упряма». Посему не стоит тебе держать на него обиды. Ведь он не более чем рифмоплет, а у рифмоплетов в природе заложено, что ради рифмы они родных отца с матерью продадут… Особых доказательств не требуется. Вот, к примеру, есть у нас один выдающийся рифмач, ну очень выдающийся, который пишет стихи и по-русски, и по-еврейски уже много лет… Внезапно на него нашло безумие, он решил поиздеваться над нашим еврейским языком, поднять его на смех, обозвать всяческими прозвищами, обругать его как следует на православном наречии, а закончил такими виршами:
Ой-ой-ой, что сделалось после этого у нас в газетах! Сколько чернил было пролито! Молодежь выступила с пламенными протестами: «Как же так, ведь это преступление! Человек сам пишет на жаргоне столько лет — да как красиво пишет! — и вдруг берет и внезапно оплевывает его, сравнивает с парой старых калош и ругает на чем свет стоит!..» Молодежь — глупа! Они не понимают, что значит для рифмача выдумать рифму!..
Вышеподписавшийся
(№ 166, 01.08.1913)
29. Шейна-Шейндл из Касриловки — своему мужу Менахем-Мендлу в Варшаву.
Письмо тринадцатое
Пер. А. Фруман
Моему дорогому супругу, мудрому, именитому наставнику нашему господину Менахем-Мендлу, да сияет светоч его!
Во-первых, сообщаю тебе, что мы все, слава Богу, пребываем в добром здравии. Дай Бог, чтобы вести от тебя к нам были не хуже.
Во-вторых, пишу тебе, дорогой мой супруг, о том, что, если уж хочешь мне писать, так не пиши об этих твоих злосчастных, обо всех этих мелких, больших и больших-пребольших сочинителях песен, чтоб им провалиться со своими стишками, мою бы им мигрень и головную боль, тогда бы уж они перестали рифмовать. Чтоб они так могли есть, как я сейчас могу писать тебе это письмо, ото всех этих дел, если хочешь знать, у меня голова кругом идет и в глазах рябит. Но деваться некуда. Меня уже несколько человек за сегодняшнее утро просили, чтобы я тебе, ради Бога, написала о той истории, которая у нас тут случилась, так что весь город завяз в трясине, ни туда ни сюда, так они бы хотели, чтобы ты, может быть, им как-то помог советом, хотя я не знаю, с чего это ты стал вдруг у них таким великим умником, таким разумником, таким советчиком. Но как говорит мама: «Дай мне, Боже, не ума да разумения, а только чуточку удачи…» А история-то вот какая.
Есть у нас братство, новое, с иголочки, называется оно святым именем «Ахносес кале» и занимается тем, что заботится о приданом для девушек. Как только девушка, с Божьей помощью, становится невестой, так получает от братства приданое в триста рублей! Отец ее может быть кем угодно — купцом или ремесленником, лавочником или меламедом, богачом или нищим, лишь бы он был членом братства, и этого довольно. А членом братства может быть каждый, для этого не нужно ни большого ума, ни способностей, а только пятерка, то есть всякий, у кого она есть, всякий, кто хочет и может выложить пятерку, тот сразу становится членом братства, а его дочь, как только ее засватают, так она сразу обеспечена тремя сотнями рублей приданого, которые складываются как раз из тех самых пятерок, которые вносят члены братства. И в первый год собрали столько пятерок, что денег было без счету! Тысячи обывателей, тысячи пятерок. Шутка ли, всего за пять рублей отец сбрасывает с себя ярмо приданого и может искать наилучшую партию! У моего дяди Аврома-Мойше, если ты его еще помнишь, три дочери, чтоб не сглазить, которых уже давно пора было бы выдать замуж, хоть в один день под хупу. Едва он прослышал про новое братство, так сразу туда побежал, внес пятерку, записался в его члены и тотчас же переговорил с шадхеном, чтобы тот поискал для него сразу трех женихов.
Потому что если у кого три дочери, и все три невесты, ему выдают из братства три раза по триста рублей на приданое, так положено. А если у кого четыре дочери, и все четыре невесты, то ему положено выдать четыре раза по триста рублей на приданое. А уж если кого Бог благословил пятью дочерьми, ему должны дать пять раз по триста рублей на приданое. В общем, чем больше дочерей, тем лучше. Как говорит мама: «В Писании сказано, придет время, когда отец не скажет, что у него слишком много детей, и мать не будет плакать, что у нее много дочерей…»
И тут, однако, в братстве, болячку бы им, обратили внимание на один вопрос: как быть, если у кого-то семь дочерей, десять дочерей, тринадцать дочерей — спрашивается, что тогда делать? Вот был у нас в Касриловке сапожник, прозвали его Идл-бездетный, потому как Бог его осчастливил полутора дюжинами детей от двух жен, и все — девочки! Счастье еще, что он вовремя уехал в Америку. Добрался ли он до места со всей своей оравой или по дороге сбыл их по одной по эту ли, по ту ли сторону границы — неизвестно. Кому какое дело до сапожника? Мало ли сапожников, мало ли портных и просто людей померло, прежде чем доехало дотуда, где им пришлось бы работать как лошади, чтобы не помереть с голоду? Однако же в братстве призадумались: что будет, если, например, такой вот «бездетный», вроде Идла, возьмет да и вместо того, чтобы уехать в Америку, станет членом братства, а его восемнадцать дочерей вырастут и станут невестами? Где же взять столько денег? Тут кому-то из них пришел вдруг в голову, чтоб ему голову разбить, совет, и как он посоветовал, так и постановили: кто платит только одну пятерку в год, тот может выдать замуж только одну дочь, а у кого две дочери, тот должен платить по две пятерки в год, у кого три дочери — три пятерки, четыре дочери — четыре пятерки, десять дочерей — десять пятерок… десять напастей на их голову! Как тебе нравятся эти умники — дяде Аврому-Мойше, бедняге, пришлось выложить еще две пятерки. А что, у него был выбор? Как говорит мама: «Любишь жирный кугл, люби и смальца добавить…» Что, уже надоело? Погоди немного. Сейчас-то как раз самая суть и начнется.
В общем, мой дядя Авром-Мойше, не откладывая дела в долгий ящик, просватал всех трех дочерей, и женихи ему достались преотличные, один лучше другого. А что тут удивительного? Нынче за деньги можно все что хочешь раздобыть, а приданое-то гарантировано, как в банке, братство-то надежное, потому как старостами и заправилами в нем — лучшие люди, сам понимаешь, ведь среди них сам раввин Иешуе-Гешл. Казалось бы, хорошо? Погоди, услышишь, что было дальше.
Просватав дочерей, назначил мой дядя три свадьбы, не откладывая, через две недели, все три свадьбы — на один день. В чем смысл? А смысл самый простой. Он, видишь ли, рассчитал, если выдать замуж всех трех дочерей одним махом, то выходит большая экономия: не нужно ни три раза стол накрывать, ни три оркестра приглашать, ни три ночи не спать. Жалко, что нельзя шадхену вместо трех раз заплатить один. Но и тут дядя Авром-Мойше не свалял дурака. Он и за сватовство ничего не заплатил, подумал и отложил платеж на после свадьбы, чтобы заплатить, видишь ли, из тех самых денег, из приданого то есть, которое даст братство, — как говорит мама: «Чужое масло лучше мажется…» Кажется, мог бы быть доволен, не так ли? Но не тот человек мой дядя Авром-Мойше. Он никогда не бывает доволен! «Что с вами, дядюшка? Что это вы нос повесили?» А он охает: что же это такое, ведь ему придется расстаться с тремя детьми за одну неделю, потому что все три жениха переговорили между собой и решили через неделю после свадьбы уехать в Америку, у каждого ведь по триста рублей денег — так что же им здесь делать?
В общем, ходил он, дядя Авром-Мойше то есть, опечаленный. Вот беда-то, где это слыхано, насилу человек дожил до маломальской радости, и тут вдруг дети, три дочки и три зятя, расправляют крылышки и улетают, все в одну неделю! Дали бы ему, дескать, хоть немножко потешиться! Вот так он, бедняга, плачется, дядя Авром-Мойше то есть, а на самом деле по нему видно, что ему здоровья прибыло, шутка ли, такая гора с плеч свалилась — трех взрослых дочерей в один день с рук сбыл! Но мама терпеть не может неправды и ненавидит, когда кто-то имеет наглость говорить не то, что думает, она и высказала ему сразу все, что было у нее на сердце, как она это умеет, дескать, напрасно он, Авром-Мойше, плачет, Бог-то все видит. Бог может совершить чудо, говорит мама, и его детям придется остаться здесь и никуда не ехать, потому что, говорит мама: «В Писании сказано, у человека один путь, а у Бога путей — без числа…» Он рассердился, дядя Авром-Мойше то есть, и отвечает ей: «Что-то вы начали мне слишком часто о Боге говорить!..» В общем, кто же оказался прав? Представь себе, мама! Три его дочери так же сыграли свои свадьбы в один день, как я — раввин, потому что едва дело дошло до свадьбы и женихи потребовали приданого, так дядя Авром-Мойше побежал за приданым, а ему — какое приданое, кому приданое? — сперва нужно заседание. Он сразу забеспокоился, но коли говорят «заседание», значит, «заседание». Когда же будет это заседание? Бог даст, в субботу вечером. Что же это такое, в субботу вечером у него уже девичник, а во вторник — свадьба, то есть все три свадьбы! Да какое там, кричи не кричи — со всем городом не повоюешь. Насилу он дождался вечера субботы, братство собралось на заседание как раз в доме раввина Иешуе-Гешла и, слышал ли ты что-нибудь подобное, вынесло постановление. Поскольку из пятерок образовалась изрядная сумма денег, люди вознамерились выдать дочерей замуж, и все в одно и то же время, например, перед новомесячьем элуланазначены сотни свадеб. Тут заправилы прикинули: если выдать всем их приданое (на эдакое и у Ротшильда денег не хватит), то братство обанкротится, поэтому они решили, что следует подождать и никому не выдавать ни гроша до тех пор, пока не найдется какое-нибудь решение: то ли разделить поровну — сколько получится — собранные деньги между всеми невестами, у которых свадьба до новомесячья элула, то ли вернуть членам братства их пятерки, и дело с концом! Как тебе нравится эта история? Чтоб их холера побрала еще до наступления новомесячья элула! Им лишь бы взять и взбаламутить весь город, и знать бы, для чего? Как говорит мама: «Что строят из песка — рассыплется, что из снега — в речку утечет…» Можешь себе представить, какой разгром творится в городе? В какой печали невесты? Каково бедным отцам? Одни кричат «Караул!», устраивают скандалы! Другим стыдно людям на глаза показаться. А они, заправилы из братства, проклятье на их голову, они только и знают, что заседания устраивают! Еще одно заседание, и еще одно заседание, и еще одно заседание — чтоб оно в глотке у них засело, Господи Боже Ты мой! Пока что они решили разослать письма во все большие города, где тоже есть такие братства, и спросить у них совета, что делать? И раз уж ты теперь в таком большом городе, в Варшаве, и знаешься с тем человеком, которого зовут Хаскл, который, как ты говоришь, занимается тем, что устраивает братства, то меня попросили, то есть дядя Авром-Мойше и его дети попросили, а они читают твою газету, чтобы я, ради Бога, тебе написала, чтобы ты увиделся с тем человеком и сразу мне, ради Бога, отписал, что он, этот Хаскл то есть, говорит? Есть какое-то решение или это все — уже прошлогодний снег? Боюсь я, что это уже даже позапрошлогодний снег. Как говорит мама: «В Писании сказано, горе больному, если его надо спасать бобровой струей…» И теперь все они могут провалиться со своим братством в придачу так, как тебе желает всего доброго и всяческого счастья твоя воистину преданная тебе жена
Шейна-Шейндл
(№ 168, 04.08.1913)
30. Менахем-Мендл из Варшавы — своей жене Шейне-Шейндл в Касриловку.
Письмо семнадцатое
Пер. Н. Гольден
Моей дорогой супруге, разумной и благочестивой госпоже Шейне-Шейндл, да пребудет она во здравии!
Прежде всего, уведомляю тебя, что я, слава Тебе, Господи, нахожусь в добром здравии, благополучии и мире. Господь, благословен Он, да поможет и впредь получать нам друг о друге только добрые, спасительные и утешительные вести, как и обо всем Израиле, — аминь!
Затем, дорогая моя супруга, да будет тебе известно, что как только я получил твое письмо по поводу братства «Ахносес кале» у вас в Касриловке, я тотчас же отправился к своему другу Хасклу Котику и застал его за работой: он составляет новый устав для нового братства. Что за братство такое — говорить он не хочет: это покамест, говорит он, тайна. Но когда все устроится, это, дескать, будет настоящее потрясение, потому что «никогда еще не прибывало благовония, подобного этому», подобного, дескать, еще нигде не бывало. Короче, рассказал я ему историю про ваше братство «Ахносес кале» и прочитал твое письмо, а он расхохотался, да еще как расхохотался. Хватался за бока, прямо-таки покатывался. Я думал, человек лопнет со смеху! Когда он вдоволь нахохотался, я обратился к нему: «Скажите на милость, дорогой мой реб Хаскл, что смешного вы углядели в письме моей жены, что на вас вдруг напал такой дикий хохот?» Говорит он мне: «Не над вашей женой, — говорит он, — я смеюсь и не над письмом, которое она написала, а над вашими касриловскими, которые до того глупы, что не знают, — говорит он, — ни аза, но берутся за такое дело, как создание братства! О создании братств, — говорит он, — и разработке уставов спросите меня, и я вам дам все материалы!» — «Надо же, — говорю я, — а я как раз за этим и пришел. Мои касриловские деятели увязли в болоте, и мне бы хотелось, — говорю я, — чтобы вы дали верный совет, как их оттуда вытащить». — «А, — говорит он, — совет? Отчего ж не дать! Напротив, с превеликим удовольствием! Лишь бы они, — говорит он, — не были бы дурнями и следовали бы тому, что им говорят. Поскольку ваш касриловский люд, — говорит он, — уж таков по своей природе: что им ни скажут, им не нравится, и в каждом они отыщут недостаток». — «Откуда, — говорю я, — вы так хорошо знаете наших касриловских?» — «Достаточно, — говорит он, — того, что я знаю вас, а вы настоящий касриловец… Но словами делу не поможешь. Видать, придется что-нибудь, — говорит он, — для ваших людей выдумать, какой-нибудь надежный план. Жалко их денег. Прямо сердце разрывается!..» И с этими самыми словами он, долго не раздумывая, встает и, потирая лоб, несколько раз проходится взад-вперед по комнате, останавливается и говорит мне следующее: «У меня, — говорит он, — все готово, только вы мне ответьте, реб Менахем-Мендл, — есть ли у вас немного времени?» Я говорю: «Что значит есть? Не скажу, чтобы у меня было много времени. Но если нужно, то я могу, — говорю я, — найти полчасика». — «Коли так, — говорит он, — хорошо. Возьмите лист бумаги. Вот чернила и перо, присаживайтесь, я вам буду диктовать, а вы, — говорит он, — будьте так добры, записывайте…» Я говорю: «Что значит, будете диктовать? Так скоро? Ничего не обдумав?» Он смеется: «Вы, очевидно, считаете, — говорит он, — что для меня это первый устав „Ахносес кале“? Вы присаживайтесь, возьмите, прошу прощения, перо, пишите и не задавайте лишних вопросов…» Я повинуюсь, усаживаюсь за стол, обмакиваю перо и жду, что будет. Ты, верно, думаешь, что мне пришлось ждать или же что он достал какую-нибудь книгу, или бумагу, или еще что? Нет, именно что наизусть и долго не раздумывая, лишь лоб поморщил, и так, как я тебе пишу, так у него и полилось, точно псалом, и изящно, и ровно, и округло — перлы, а не слова!
В общем, он принялся диктовать, а я записывать. «Прежде всего, — говорит он, — засучите-ка рукава, обмакните перо в чернильницу и изобразите вашей собственной рукой: „Проект устава касриловского братства „Ахносес кале“, который должен быть утвержден казной, да воссияет она. Параграф номер один: в городе Касриловка основывается общество „Ахносес кале“, цель которого обеспечить еврейских девушек приданым к свадьбе, дабы каждый, у кого есть дочери — а дочери имеют обыкновение вырастать, — не ломал себе голову над тем, где взять денег на приданое и на свадебные расходы, чтобы сыграть свадьбу, когда им исполняется восемнадцать или, Боже упаси, более лет. Параграф номер два: братство „Ахносес кале“ состоит из комитета и комиссии. Комитет собирает с членов деньги и прошения, а комиссия рассматривает все прошения, проводит расследования в городе, выслушивает жалобы и контролирует комитет. Параграф номер три: комитет состоит из трех избранных зрелых мужчин из числа самых достойных и порядочных обывателей города. Они выбирают между собой президента, который имеет два голоса. А комиссия состоит из семи избранных молодых людей, просвещенных, умных и честных, и все избранные, как в комитет, так и в комиссию, работают безвозмездно, основываясь на вере, правде и справедливости, на благо общества. Параграф номер четыре: каждый женатый человек, у которого есть дочери, может стать членом братства, и для этого он уплачивает, как только у него рождается девочка, пятерку, но с условием, что, как только девочке исполнится год, он должен будет заплатить уже на рубль больше, то есть шесть рублей. На следующий год он платит уже семь рублей. На третий год — восемь рублей. На четвертый год — девять рублей. На пятый — десять рублей. На шестой — одиннадцать рублей. На седьмой — двенадцать рублей. На восьмой — тринадцать рублей. На девятый — четырнадцать рублей. На десятый — пятнадцать рублей. На одиннадцатый — шестнадцать рублей. На двенадцатый — семнадцать рублей. На тринадцатый — восемнадцать рублей. На четырнадцатый — девятнадцать рублей. На пятнадцатый — двадцать рублей. На шестнадцатый — двадцать один рубль. На семнадцатый — двадцать два рубля. На восемнадцатый — двадцать три рубля. А на девятнадцатый год его дочь получает в приданое триста рублей и тогда уже должна выйти замуж. Параграф номер пять: девушку, которая не хочет выходить замуж, нельзя насильно принуждать, чтобы она вышла-таки замуж. Но в этом случае она теряет право на триста рублей приданого. Таким образом, одновременно достигаются три цели: 1) люди учатся экономить; 2) у нас исчезнет мода скидываться на бедную невесту; 3) не будет больше старых дев. Параграф номер шесть: каждый год в холамоед Суккес избираются новый комитет и новая комиссия, которые будут руководить братством, стремясь к миру, истине и справедливости, на благо и процветание всего Израиля, аминь…“»
«Аминь и аминь, — говорю я, — все это очень хорошо и прекрасно, но что делать, однако, тому, кто уже уплатил первую пятерку, а теперь, — говорю я, — ему ни туда ни сюда?» Говорит он мне: «Вот вечно с евреями так! Времени у человека нет! Мы, — говорит он, — еще в самом начале, а вы уже задаете вопросы. Поверьте мне, я никого не забыл, — говорит он, — и об этих я уже тоже подумал. А теперь пишите, прошу прощения, — говорит он, — параграф номер семь: тот, кто вносит первые пять рублей и не желает платить в дальнейшем, или же платить не в состоянии, или же забыл заплатить, получает свои деньги обратно, но не сразу, а только через восемнадцать лет, так что ваш дядя, как бишь его там, может, — говорит он, — быть совершенно спокоен. Теперь, — говорит он, — препояшитесь для битвы, дорогой мой Менахем-Мендл, нам еще многое предстоит. Нам надо еще поговорить касательно управления, касательно контроля, касательно бухгалтерии. Нам еще, — говорит он, — предстоит не менее шестидесяти с лишним параграфов…»
Услышал я про «еще шестьдесят с лишним параграфов» — из меня и дух вон, бросаю взгляд на часы и говорю, что прошу, дескать, сотню раз меня извинить, но у меня нет времени, зайду снова, дело горит, я человек служащий, себе не принадлежу, должен бежать в редакцию. Кто знает, дескать, что сейчас происходит? Вот сидим мы с вами тут да братства создаем, а там, дескать, может, уже весь свет переворачивается…
Короче, вырвался я и помчался в редакцию и, ей-богу, словно напророчил, получаю телеграмму за телеграммой, и все из одного города, из Бухареста. Этот Бухарест нынче стал тем местом, откуда должен снизойти всеобщий мир. Туда ради этого съехались главные дипломаты со всех балканских государств, им необходимо выработать трактат, улаживающий все распри между «братьями», не могущими поделить наследство дяди Измаила. Смешно, честное слово! Бухарест — тоже мне город! Румыния — тоже мне страна! Молдаване и валахи — тоже мне народы! А теперь они судьи, поборники справедливости! Теперь они выработают трактат и станут пристально наблюдать, держат ли все свое слово, следуют ли тому, что написано в трактате! Спрашивается, с чего это вдруг все прочие станут следовать тому, что в трактате написано, если они сами, я имею в виду румыны, не следуют тому трактату, который был подписан в Берлине еще при Бисмарке, а в нем ясно, черным по белому написано, что евреи в Румынии имеют все права?.. Кто сам по векселю не платит, тот не должен векселя подписывать… Теперь вся эта история кажется мне чистым издевательством. Мне как-то не верится, что что-то выйдет из этой конференции в Бухарестеи из ее трактата. Так как, с одной стороны, греки с болгарами торгуются, как на ярмарке, выставляют свои условия по поводу Македонии — какая-то Кавала застряла у них, точно кость в горле, — а с другой стороны, Македония просит, чтобы ее оставили в покое, хочет быть сама себе хозяйкой и желает им, грекам с болгарами, чтобы те друг другу головы по-расшибали. А тут еще турок со своим Адринополем! Не двигается с места ни на волос, хотя «важные персоны» ему уже давно дали понять, что надо бы отступить по-хорошему, и как можно раньше, а не то его выдворят по-плохому, так же, как недавно королю Монтенегры Миките приказали, чтобы тот очистил Скеторье… Невозможно описать, дорогая моя супруга, то горе и ту печаль, которые я от этого испытываю. Кажется на первый взгляд, что по закону, по справедливости, по-человечески и вообще по всему Адринополь должен принадлежать туркам, а кому же еще? Но как говорит твоя мама: «Не мытьем, так катаньем…» И действительно, если кто-то пытается что-то вырвать у меня со скандалом, то в тысячу раз лучше было бы отдать ему это по-хорошему: «На, подавись!..» Понимаешь или нет? У меня тут целая комбинация в связи с Адринополем. Что за комбинация? Надобно тебе разъяснить. Дело простое, как дважды два. Поскольку болгарский царь Фердинанд нынче побит — а с побитыми очень хорошо иметь дело, — то он, турок то есть, должен с ним пойти на мировую, стать ему лучшим другом и преподнести в подарок Адринополь, нашептывая при этом, что не только он, турок то есть, не должен кому-то там платить контрибуции за все те распрекрасные войны, что с ним вели, и за то, что ему переломали все кости, но, напротив, они, славяне то есть, должны его, турка, почтить кругленькой суммой за Адринополь с Македонией и Албанией. Понимаешь теперь? Тогда турок и порядочным человеком останется, и приличный капитал в карман положит. Я рассчитываю, если на то будет воля Божья, совсем скоро приняться за работу и осуществить этот план вместе со всеми другими проектами, которые у меня накопились. Но, по правде говоря, времени у меня нет, поэтому буду краток. Если на то будет воля Божья, в следующем письме напишу обо всем подробно. А пока дай Бог счастья и удачи. Будь здорова, поцелуй детей, чтоб они были здоровы, передай привет теще, чтобы она была здорова, и всей родне, каждому по отдельности, с наилучшими пожеланиями.
От меня, твоего супруга
Менахем-Мендла
(№ 172, 08.08.1913)
31. Шейна-Шейндл из Касриловки — своему мужу Менахем-Мендлу в Варшаву.
Письмо четырнадцатое
Пер. В. Дымшиц
Моему дорогому супругу, мудрому, именитому наставнику нашему господину Менахем-Мендлу, да сияет светоч его!
Во-первых, сообщаю тебе, что мы все, слава Богу, пребываем в добром здравии. Дай Бог, чтобы вести от тебя к нам были не хуже.
Во-вторых, пишу тебе, дорогой мой супруг, что те, которые прочли здесь твое письмо, ругались на чем свет стоит. Что это за ерунду сочинил для нас твой Хаскл Котик! Посчитали, что, ежели платить столько, сколько он хочет, и при этом учесть проценты, которые на эти деньги причитаются, то выходит в два и, может быть, в три раза больше того, что когда-нибудь удастся вытащить, и это если еще доживешь до того, чтобы вытащить. Главное, делай все по его советам восемнадцать лет подряд! Легко ему говорить — восемнадцать лет, восемнадцать болячек моим врагам, — как говорит моя мама: «Погоди до пятницы, получишь кисло-сладкое мясо…» Нет, Мендл, когда ты его, этого твоего Котика то есть, увидишь, скажи ему, что мы не такие ослы, как он о нас думает, нас на мякине не проведешь, и мы не станем платить и опять платить, сколько он там скажет. В конце концов, этот Котик должен знать, что за все то время, сколько Касриловка стоит на свете, в ней и близко не было столько денег, сколько он насчитал, а если бы и были, нашлись бы для вложения денег дела поинтересней. А за тот совет, который он дал дяде Аврому-Мойше, чтобы тот лет так сто подождал, пока благодетели вспомнят о том, что ему, дяде то есть, следовало бы вернуть пятерку, поблагодари его, этого твоего Котика, и попроси его ради интереса, раз уж он такой мастер давать советы, чтобы он посоветовал, что нынче делать дяде Аврому-Мойше со своими тремя дочерьми, которые, кроме того, что они, между нами говоря, совсем немолоды, еще и такого, не сглазить бы, роста, что, когда они идут по улице, никто не скажет, что это идут девушки? Что ему с ними делать: солить или вместе с квасным продавать, ведь никаких женихов у них, слава Богу, уже нет, так как те три парня отослали назад условия помолвки, пошли им, Господи, бедствий, горестей и болестей! Не хочется проклинать, а просто пожелаю им, чтобы они всю свою жизнь прожили, а до свадьбы не дожили, а уж если все-таки когда-нибудь доживут, то пусть их жены сразу овдовеют, а дети останутся сиротами! Стыдно сказать, но все три пары уже сфотографировались вместе на одной карточке, и эту карточку уже роздали всем родственникам с обеих сторон, и со стороны жениха, и со стороны невесты, и, мало того, разослали в Одессу, и в Вильну, и в Америку, и черт знает куда еще. Мужчинам — чтоб им сгореть — все можно! Попробуй только невеста сказать, что она не хочет жениха, ей быстро вправят мозги! Вот, например, единственная доченька тети Крейны: прекрасно образованна, танцует, одета по последней моде, так она на днях едва не стала невестой сынка Шолом-Зейдла, ты этого парня не знаешь, он вроде как учился в Егупце на провизора и недавно приехал оттуда, эдакое ничтожество, свистун, пустое место, перекати-поле! Можешь себе представить, еще ничего между ними не было, тарелку еще не разбили, но он уже успел рассказать невесте несколько таких чудных историй, что она сразу же сказала своей маме, что хоть ее озолоти, а она его больше знать не желает! Что уж он ей такого рассказал — этого от нее было никак не добиться, но только она заладила: нет, нет и нет! Единственная дочь — что тут скажешь! В общем, сватовство расстроилось, — как говорит мама: «Была невестой — стала девицей…» Что же сделал этот Шолом-Зейдл? Ни за что не догадаешься! Он, Шолом-Зейдл то есть, не придумал ничего лучшего, чем распустить слух, что это он сам не захотел этого сватовства. Почему? Потому что его сынулечка сам не захотел такую невесту из-за того, что она неправильно говорит по-русски. Что же он будет, дескать, делать, его сын, когда закончит учиться на провизора и станет аптекарем, как же это у него тогда будет жена, которая не умеет правильно говорить по-русски? Ну что ты на это скажешь? Чтоб такого отца не похоронили прежде сына да чтобы помер он лютой смертью! А кто ж в том виноват, как не она сама, я имею в виду эту избалованную единственную дочку тети Крейны. На что ей сдалось говорить по-русски с таким шарлатаном? Я бы с таким стала говорить, только совсем с глузду съехавши! Думаешь, она одна такая? Нынче у нас все девушки такими стали. Когда идешь в субботу на прогулку, никакого другого языка, кроме русского, и не слыхать. «Издрастети, Розечке!» — «Издрастети, Соничке!» — «Как поживаете, Розечке?» — «Благодарю вас, Соничке!» Прямо зло берет! Что это такое? Из-за того что в Егупце все девушки обрусели и говорят по-русски, так нашим тоже понадобилось обрусеть и болботать по-русски… Все, что есть в Егупце, они тоже хотят. Например, в Егупце такая мода: настает лето, уезжают все евреи в Бойберик на дачу. Что делает Касриловка, коль скоро у нее нет Бойберика? Послал ей Бог Злодиевку, так едут на дачу в Злодиевку. Чтоб там так были дачи, как у меня есть я не знаю что. Но на это свое объяснение — куда ж еще ехать? Приезжают в Злодиевку и устраивают там дачу. Поселяются у Ивана в хатке, и скупают у него все молоко, и тратят деньги на щавель и ягоды, и скидывают капоты, и усаживаются на травку на солнышке — казалось бы, кому какой от этого вред? Ан нет! Нужно было издать специальный закон о том, что евреям нельзя на дачу в Бойберик. Раз такое дело, так теперь Злодиевка — тоже непростое место, и евреям сюда тоже нельзя. Казалось бы, хорошо: не хотите нас? Не надо. Обойдемся. Но это же евреи. Именно потому, что вы не хотите, — я хочу! Запретный плод сладок. Как говорит мама: «Больше всего хочется мяса в девять дней поста…» В общем, нынче урожай на дачников. Никогда у нас не было столько желающих поехать на дачу, как этим летом. Сразу после Швуес все бросились в Злодиевку, как будто это что-то путное, и сразу же налетели на урядника с двумя стражниками — вертай назад… Ежели, однако, кто-то и в самом деле здорово болен и свежий воздух ему нужен как воздух, пусть тогда принесет от доктора свидетельство о том, что податель сего находится при смерти, тогда он может пребывать в Злодиевке. Понятно, что все получили такое свидетельство от докторов, — как говорит мама: «За рубль у нас даже саван достать можно…» Казалось бы, достаточно? Однако же урядник, да сотрется имя его и память о нем, подумал и говорит, что того, что написал доктор, ему мало. Он сам хочет удостовериться, кто просто болен, а кто болен серьезно. Велит раздеваться, как мужчинам, так и женщинам… Тьфу на них. Мне кажется, даже если бы я знала, что я при смерти, я бы и то не перенесла такого стыда. Но им все годится, лишь бы быть не хуже людей. Ладно, допустим, когда егупецкие ристикраты идут на такие жертвы ради дачи, это еще не так досадно — у них ведь есть деньги, и если им хочется… Но вы, касриловские касриловцы, вам-то какая с этого радость? Как говорит мама: «В Писании сказано, потому-то Мессия и не приходит, что бедный тянется за богатым…» Счастье еще, что в Егупце не поотрезали себе носы. У нас бы тогда не осталось ни одного с носом так же, как тебе желает всего доброго и всяческого счастья твоя воистину преданная тебе жена
Шейна-Шейндл
Да, Мендл, забыла тебе написать, что ко мне опять ломятся — спрашивают про твою книжку из того «Лехо дойди». Оно им, язви их, полюбилось! Не так сама книжка, как это самое «Лехо дойди». И не так «Лехо дойди», как то, что это все бесплатно. На бесплатное всегда много желающих. На что тебе понадобился весь этот тарарам — не понимаю. Если уж тебе удалось один-единственный раз создать что-то дельное, такое, что народ с руками отрывает, почему бы тебе на этом тоже что-нибудь не заработать, не обглодать, так сказать, косточку? Вдруг ни с того ни с сего он у нас заделался благодетелем и жертвователем, решил проявить щедрость. Что за заносчивость такая? И почему все даром? «Даром, — говорит мама, — ничего не получишь, кроме весенней лихоманки да сглаза…»
(№ 176, 13.08.1913)
32. Менахем-Мендл из Варшавы — своей жене Шейне-Шейндл в Касриловку.
Письмо восемнадцатое
Пер. Н. Гольден
Моей дорогой супруге, разумной и благочестивой госпоже Шейне-Шейндл, да пребудет она во здравии!
Прежде всего, уведомляю тебя, что я, слава Тебе, Господи, нахожусь в добром здравии и мире. Господь, благословен Он, да поможет и впредь получать нам друг о друге только добрые, спасительные и утешительные вести, как и обо всем Израиле, — аминь!
Затем, дорогая моя супруга, да будет тебе известно, что я ничего не имею против того, что между балканскими братьями заключен мир. Мир — это одна из трех вещей, на которых стоит весь свет, и если бы меня спросили, и если бы это от меня зависело, все народы на всем свете должны были бы жить в мире и согласии. А когда придет Мессия, так оно и будет, с Божьей помощью… Я лишь против того, что мир был подписан в Бухаресте, столице того самого государства, которое называется Румыния. Не знаю, как ты, но, когда при мне упоминают само имя Румынии, я весь закипаю! Ведь это глупо, честное слово, — есть достаточно стран, в которых нашим братьям-евреям живется несладко. Но досада все же не так велика. Ладно, там им хотя бы открыто говорят: «Вы евреи — и видали мы вас в гробу!» Румыния же — своего рода андригун: на первый взгляд и хорошая, и милая, и добрая, и ведет себя по-человечески, но чтоб ей, этой Румынии я имею в виду, было так хорошо, как она обходится с нами! На бумаге евреи имеют там все права наравне с прочими народами, ни каплей меньше. Но чуть что, им говорят, что они — «чужаки», а для «чужаков» действуют уже совсем другие законы. С другой стороны, большого греха со стороны Румынии в этом нет. В чем же ее, Румынии я имею в виду, вина, что мы в ней все-таки чужие? Мы и сами, если угодно, слегка в этом виноваты. Поскольку, если бы наши праотцы, выходя из Египта, поселились бы в земле Румынской, а не в земле Ханаанской, то в Румынии мы бы не были «чужаками»… С другой стороны, возникает вопрос, коли так, ведь все народы во всех государствах могут сказать, что мы «чужаки»? Так они, видишь ли, так и говорят! Конечно, говорят они это по-разному. Те, что погрубее, говорят это грубо, поленом по башке… Те, что поделикатнее, говорят деликатно, замаскированно, едва догадаешься, что они имеют в виду…
Короче говоря, как бы там ни было, а мир — это мир, дай Бог, чтобы длился он долго и чтобы, не приведи Господь, не возникла новая распря и новая заваруха и братья бы вновь не схватили друг друга за глотки, аминь… Теперь остается лишь один вопрос: что же станет с турком? Послушается ли он Энвер-бея, младотурецкого заправилу, который держится непоколебимо и говорит, что не отдаст Адринополя и будет защищать его до последнего солдата? Или же турок последует моему плану, моим указаниям и отдаст Адринополь по-хорошему? Я прямо вне себя, когда вижу со стороны, как кто-то блуждает, кто-то тонет, а я ничем помочь не могу! Я рассчитываю, однако, что в конце концов турок и сам поймет, что к чему. Турок, понимаешь ли, купец, а купец носом чует то, что другие видят глазами. Нужно быть полнейшим ослом, чтобы не понимать, что теперь, когда славяне снова дружат и снова разводят нежности между собой, — это для турка смерти подобно. Нет, меня ни за что не убедить в том, что турок сам себе враг и не желает видеть, как сам себя без ножа режет тем, что не отдает Адринополь. Вот тебе доказательство: ходят слухи, что турок уже задается вопросом, что было бы, к примеру, если бы он уступил Адринополь? Он не говорит об этом, то есть о том, что уступает. Не дай Бог! Ему лишь, дескать, интересно знать, сколько бы ему за подобное дело отстегнули? На языке купцов это называется «прощупывать» или же «закидывать удочку»…
Короче говоря, все там распутается, уладится, наведут, с Божьей помощью, порядок, так что действительно будет мир на свете, хотя бы на время, и тогда перестанут устраивать шумиху вокруг всякой ерунды, так что можно будет посвятить себя своим собственным интересам, которые и важнее, и ближе. Вот возьми, например, Анголу. Анголой называется страна, в которой, как я тебе как-то раз писал, нам предлагают поселиться. Теперь это уже не секрет. Лопнул волдырь. Кто проговорился и выдал секрет — не скажу, но дело это хорошее. Нравится оно мне. Ангола находится у португальцев. То есть находиться-то — находится она в Африке, но принадлежать — принадлежит Португалии. Страна эта страшно велика, даже, боюсь, слишком велика, и изобильна, со всяческими благами, о которых я тебе уже писал, — прямо-таки страна, текущая молоком и медом. Но что с того? Она ведь дика, безлюдна и пустынна. Ее нужно заселять, а некому. Когда ее заселят, только тогда станет она раем, а для евреев — своего рода Землей Израиля. Ты, верно, спросишь, а как нам досталась эта страна? Надо бы мне тебе в точности разъяснить, как все произошло.
Была себе страна, как и все пустынные страны в дикой Африке, пришли португальцы из Португалии и прибрали ее. Но так как Португалия — это маленькое королевствишко, меньше нашей губернии, нет у нее, с позволения сказать, ни людей, ни денег, то Ангола лежала себе и ждала. Но надо было так случиться — как будто предначертано! — что жители той страны, португальцы из Португалии то есть, узнали, что есть на свете еврейский народ, который болтается, скитается, блуждает да таскается по миру уже пару тысяч лет и нигде не может найти пристанища… Теперь они пронюхали, что живет в Лондоне некий еврей, которого зовут Зангвил. Он, этот самый Зангвил, я должен тебе его представить, — наполовину писатель, наполовину купец, прямо как я, так в чем разница? Есть небольшое различие — я пишу по-еврейски, а он пишет по-английски. Зарабатывает он, между прочим, побольше моего, поскольку английский — это тебе не еврейский. Что ты сравниваешь? Глупенькая! Ему платят построчно! А как же еще ему платить? Разумеется, ему платят монету за строку! Сколько строк, столько и монет. Недурное дельце, а ты как думала? Ладно, я не о том… Короче, прознали они, что этот самый Зангвил, о котором идет речь, является предводителем территористов и что он разъезжает по всему свету и ищет территорию, то есть такую, так сказать, страну, в которой еврей мог бы поселиться, стать хозяином собственного куска земли и не бояться, как бы его назавтра не выдворили… Узнавши об этом, они, португальцы из Португалии то есть, отправили маклеров к этому самому Зангвилу, чтобы те с ним увиделись. Зангвил пригласил их войти. Войдя, усевшись, закурив папиросу, говорят они ему, так, мол, и так: «Мы, — говорят они, — португальцы из страны Португалии. Наши прапрапрадеды с вами не слишком хорошо обращались. Это было, — говорят они, — конечно, не вчера, прошла добрая пара столетий, но обошлись они с вами очень, очень нехорошо!.. Но не столько, — говорят они, — виноваты в этом мы сами, сколько наши близкие соседи, испанцы из Испании. Это они надоумили наших прапрапрадедов, чтобы те вас изгнали из-за веры в Бога Израиля…» И так далее, разговоров, вероятно, на полчаса. Однако Зангвил тоже ведь не из десяти батленов, он тут же догадался, чем пахнет, и обратился к ним с такими словами: «Э, глупости! Речи нет о том, что было когда-то! Мы об этом уже, — говорит он, — давно позабыли! Еврей по природе своей не мстителен и не злопамятен. Написано у нас, — говорит он, — в Торе: не мсти и не храни злобы, нельзя желать никому отомстить, а если бы мы хотели отомстить всем, кто сделал нам зло, тэ-тэ-тэ — нам бы пришлось только и делать, что мстить! Ведь кто только этим не занимался? Вот, например, возьмите, — говорит он, — немцев или там французов — ведь совершенно, кажется, приличные люди! — а как они с нами обошлись, не нынче будет помянуто?.. Или же, — говорит он, — возьмите-таки, да простится мне, наше собственное английское государство: мало, что ли, нас тут преследовали, подвергали гонениям и чего только не делали? Ерунда, — говорит он, — все забыто. У еврея короткая память… Но что с того, — говорит он, — вы ведь, надо полагать, по делу пришли, а мы говорим не пойми о чем! Расскажите, господа, вкратце, чего вы хотите?..»
Короче говоря, так-сяк, колебались они, колебались, туда-сюда, наконец выдавили из себя: «Дело, — говорят они, — пане Зангвил, такое. Вы, по слухам, ищете землю для ваших нескольких миллионов евреев, бедолаг, которые об стенку головой бьются, не имеют ни на что день прожить, ни уголка, где голову приклонить, а у нас, — говорят они, — есть земля, она называется Анголой. Находится она в Африке. Большая, — говорят они, — вот такая! — намного больше вашей Земли Израиля! По сравнению с Анголой вашу Землю Израиля и не заметишь! Может, — говорят они, — мы могли бы с вами заключить сделку?..» Но Зангвил, однако, не дурак, из наших, понимаешь ли: прикидывается дурачком, холоден, как лед, бороду поглаживает и задает им такой вопрос: «То есть, к примеру, скажем, что за сделку?» Говорят они: «Господин хороший! Что же вам тут непонятно? Наши гроши, ваш товар, у нас — земля без людей, у вас — люди без земли, вот тебе горшок, вот тебе и ложка! Мы вам предлагаем, — говорят они, — не территорию, а находку, такая попадается раз в сто лет. Это случай, — говорят они, — и вы должны им воспользоваться. Мы отдаем ее вам по сходной цене, дешево, дешевле не бывает, почти даром!..» Это, само собой, было Зангвилу словно бальзам на душу. О чем тут говорить? Он рад, он в восхищении, но показывать, что он доволен, не спешит. Настоящий купец! Начинает прикидываться. Он, дескать, премного благодарен им за предложение, за территорию, но территорий у него, дескать, достаточно, территории — тоже мне забота! Чтоб у него, дескать, таких забот с чем другим не было!.. Мало, что ли, территорий на свете? Возьмите, дескать, Америку… Перебивают они его: «Э! Что вы сравниваете, — говорят они, — Африку с Америкой! Как свинье до коня! То Америка, — говорят они, — а то Африка, страна, текущая молоком и медом! Вы и сами не знаете, — говорят они, — что за редкость эта самая Ангола! Мы, — говорят они, — вам бы ее не отдали за все золото в мире. Но так как наши прапрапрадеды…» Перебивает он их, Зангвил то есть, и говорит: «Ваших прапрапрадедов оставьте в покое. Пусть они, — говорит он, — покоятся себе в раю! В том раю, что они заслужили пред Богом, ведь они это делали, — говорит он, — во имя небес, во имя Господа поджаривали нас на горячих сковородках. И во имя Господа, — говорит он, — вырезали у нас заживо ремни из спины… Ну да это все пустяки! Кто об этом говорит? Я ведь вам сказал, что еврей по природе своей не мстителен и не злопамятен. У еврея короткая память. Что было, то было. Сейчас мы говорим о бизнесе. А бизнес, — говорит он, — есть бизнес. Играем в „шестьдесят шесть“ в открытую. Бог вам помог приобрести страну, которая называется Анголой. Я вас не спрашиваю, каким образом — по наследству ли, разбоем ли, — это не мой бизнес. Я знаю лишь, — говорит он, — что ваша держава застряла где-то аж в самой Африке, а вы, с позволения сказать, слегка обеднели, нет у вас ни денег, ни людей, чтобы заселить эту Анголу. Итак, вы желаете, чтобы мы, евреи то есть, приехали и заселили вашу страну. Так, мне кажется, я вас понял?» Видят они, что имеют дело не с мальчишкой. Отвечают они ему: «Чтобы нам настолько же повезло, насколько вы мудры! Однако что вы скажете нам на наше предложение?» Он снова берется за бороду, Зангвил то есть, и обращается к ним: «Что значит „что“? Что я могу вам, — говорит он, — на это ответить? Из этого дела, пожалуй, может выйти толк. Но нам надобно с вами обговорить все условия и еще раз условия! Во-первых, — говорит он, — человек должен видеть, что покупает. Мы прежде должны взглянуть, что за вид у вашей Анголы, где она расположена и чего стоит. Кот в мешке нам не годится. Так в торговле не делается. Далее, вам, извините, придется выдать нам, — говорит он, — бумагу, подписанную и заверенную, что мы являемся там полноправными хозяевами и в рот вам смотреть не должны…» Они спохватываются: «Что значит хозяевами? Хозяева хозяевам рознь. Помещиками будете!..» Говорит он, Зангвил то есть: «Помещиками не помещиками, но распоряжаться мы там будем, как у себя дома. Мы не будем платить вам никаких больших налогов, — говорит он, — не будем отдавать в вашу армию никаких солдат, у нас будут свои собственные солдаты, мы будем говорить на своем языке, открывать собственные школы, хедеры, бесмедреши, в общем, — говорит он, — мы создадим там своего рода Землю Израиля. Усвоили? Отныне, — говорит он, — страна не будет числиться за вами, а за эту землю мы вам заплатим, но, понятное дело, не сразу — у кого нынче столько денег? — а понемногу, когда устроимся то есть, и чтоб мне, — говорит он, — было так хорошо с вами вместе, какое хорошее дело у вас тогда выйдет! Ведь земля, что ей залеживаться? Она пролежит до тех пор, пока ее у вас кто-нибудь не уведет из-под носа, например ваши соседи, французы или же наши англичане в клетчатых штанах…»
Короче, заткнул он их за пояс: Зангвил, он такой, когда захочет — может! Затем созвал на собрание, у себя же в Лондоне, самых главных территористов: Ротшильда из Лондона, Шиффа из Америки, Бродского из Егупца, Тейтеляиз Саратова, Яцкана из Варшавы и Шриро из Баку, — и было решено, что прежде всего следует послать людей поглядеть на эту страну. Поехали, поглядели и привезли самые лучшие известия, а именно что страна эта в десять раз больше Земли Израиля и что даже если в нее въедут все евреи со всего света, то их все равно видно не будет. Как во всякой большой стране, есть в ней всякие почвы. Есть почва худая, годная лишь, чтобы горе на ней сеять, а есть почва — чистое золото, все само растет. И места там есть всякие: есть места райские, а есть такие, к которым лучше не подходить. Но кто ж меня заставит лезть туда, где нехорошо, когда я могу пойти туда, где хорошо? Теперь осталось лишь выработать контракт с Португальским королевством. Если оно пойдет на все наши условия, то хорошо, а нет — как ему будет угодно. Но о «нет» и речи быть не может, поскольку что же Португалия будет делать с такой большой страной и где же еще на всем белом свете она раздобудет такой народ, как наши евреи?.. Для этого дела в Берлине недавно снова собрали самых главных территористов и выбрали трех делегатов, которые едут в Португалию для выработки контракта, а тем временем созовут еще большее собрание территористов со всего света. Неизвестно, где и когда оно будет, но я, надо полагать, узнаю первым, поскольку я обязан это знать — я разработал, видишь ли, целый проект, как следует заселять новую страну Анголу. Этот проект займет более двадцати листов бумаги, мне ведь еще надо переписать его набело… И поскольку времени у меня нет, буду краток. Если на то будет воля Божья, в следующем письме напишу обо всем подробно. А пока дай Бог счастья, удачи и успеха. Будь здорова, поцелуй детей, чтоб они были здоровы, передай привет теще, чтобы она была здорова, и всей родне, каждому по отдельности, с наилучшими пожеланиями.
От меня, твоего супруга
Менахем-Мендла
(№ 178, 15.08.1913)
33. Шейна-Шейндл из Касриловки — своему мужу Менахем-Мендлу в Варшаву.
Письмо пятнадцатое
Пер. В. Дымшиц
Моему дорогому супругу, мудрому, именитому наставнику нашему господину Менахем-Мендлу, да сияет светоч его!
Во-первых, сообщаю тебе, что мы все, слава Богу, пребываем в добром здравии. Дай Бог, чтобы вести от тебя к нам были не хуже.
Во-вторых, пишу тебе, дорогой мой супруг о том, что меня постиг из-за тебя стыд-позор, на улицу не выйти. Молодые умники прохода не дают. «Что случилось, — спрашивают они, — с вашим мужем, что он вдруг обернулся манголом?..»
Они имеют в виду ту землю, которую ты выковырял черт-те где, Манголу эту, и устраиваешь в ней свой проект. Они — синисты, и они недовольны, почему, дескать, ты не держишься за Землю Израиля, ведь Земля Израиля — лучше. Земля Израиля, дескать, наша, а Мангола находится черт его знает где! И ты, дескать, им портишь все дело. Они решили было дать тебе с собой письмо в Вену, поскольку в Вене будет синистский гонгрес, а ты все равно едешь в Вену на этот гонгрес; они бы, может, сами послали туда человека, но это денег стоит, а денег у них нет, а так если они пошлют тебя, то и дело сделают, и сэкономят, — как говорит мама: «Вот тебе горшок, вот тебе и ложка…» Но поскольку ты, дескать, «выкрестился», чтоб их самих выкрестило всех до единого, и заделался манголом, они остались теперь без хазана. И правда, на что она тебе, Мендл, Мангола эта? Я — простая баба и в таких вещах, в отличие от тебя, не разбираюсь. Но сдается мне, что мама говорит то же самое: «Свое — не чужое, а чужое — не свое…» Но чем тут, с позволения сказать, поможет мое письмо, коли ты вбил себе в голову эту дурь! Что тебе ни скажи, все — звук пустой! Ты же уже все решил! Ты был в этой Манголе? Видел ее? Что ж ты тогда ее расхваливаешь? Слушаешь небось то, что тебе рассказывают маклеры? А что знает маклер? Маклер хочет заработать — лишь бы дело сделать, а дальнейшее его не касается. Может быть, ты надумал дуриком заманить туда меня с детьми и с мамой, чтоб она была здорова? Сразу тебе говорю, дорогой мой супруг, выкинь это из головы. Никуда я не поеду, лучше уж в могилу, чем в Манголу. Пусть сперва поедут туда все твои богачи, которых ты перечислил в своем письме. Если они, с Божьей помощью, добравшись до места, поселившись там и немного пообжившись, напишут нам о том, что там все хорошо и прекрасно и все вокруг готово, вот только тогда мы, пожалуй, задумаемся: ехать нам или не ехать? Только тогда! Твои богачи сидят себе в достатке и в почете, в роскоши и в неге: этот в Егупце, тот в Варшаве, еще один в Баку, а нам они предлагают ехать из России ко всем чертям, — как говорит мама: «Хорошо чужими руками жар загребать» и «Хорошо учиться стрижке на чужой бороде…» Только я боюсь, как бы из твоей Манголы, так же как и из их Земли Израиля, не вышло то, что выходит из всех твоих бредней: этот свет останется этим светом, то есть богачи, чтоб их нелегкая взяла, будут здравствовать в Егупце, а мы здесь, в Касриловке, будем мучиться, как и прежде мучились, тесниться да толкаться, давить друг друга, пока не задохнемся, да еще и подражать при этом как обезьяны всему, что есть в Егупце. Не только моды и разговоры на русском — во всем они теперь подражают Егупцу. Можно сказать почти наверняка, что нет такой вещи в Егупце, чтобы точно такой же не было бы у нас в Касриловке, — как говорит мама: «В Писании сказано, что в бутылочке, то и в стаканчике…» За это мы должны быть премного благодарны нашему новому богачу Шлойме-Велвелу-шарлатану, это о нем я тебе давеча писала в связи с неприятностями, которые у него были из-за попугая, которого ему прислал пристав, он, этот Шлойме-Велвел то есть, каждую неделю ездит в Егупец и там уж насмотрелся на всякие дива да чудеса. А так как деньги у него водятся и так как он — шарлатан, привозит он каждый раз оттуда новые штуки, кабы я их еще двадцать лет не видела, я бы, сдается мне, по ним бы тоже не стосковалась, как и до сих пор не тосковала. Например, однажды он, Шлойме-Велвел то есть, надумал привезти такую вещь, которая сама собой поет всякие напевы величайших во всем свете хазанов. Когда стоишь в стороне, кажется, что ты в синагоге, что хазан поет, а певчие подпевают. А как подойдешь поближе, видишь, что это просто черт знает что такое, какой-то ящик, тьфу на него! О фердепьяне и речи нет. Фердепьян он давно привез, еще перед тем железным шкафом, который десять мужиков не могли сдвинуть с места. Фердепьян он привез для доченек, барышень, которые пляшут себе свободно с парнями на всех свадьбах. Одна уже, слава Богу, доплясалась, язви ее! Она сбежала с одним парнем, сынком Доди Межеричкера, а тот еще почище будет, чем Шлойме-Велвел-шарлатан. Ей бы и так поставили с ним хупу как надо — в добрый час, чтоб ей не дожить до доброго часа. Так на что, скажи на милость, ей понадобилось сбегать, коль скоро она могла устроить свадьбу по-хорошему? «Свадьба, — говорит мама, — не банкротство и не погром, чтоб от нее сбегать…» А объяснение этому ни более ни менее такое: так красивей. В книжонках сказано: сперва сбегают, потом возвращаются и играют свадьбу… Злые языки говорят, что все это дело, побег то есть, было не более как представление, он бы к ней, к той дочке Додиной то есть, так или иначе бы посватался. Но коль скоро приключилось, говорят, с ними несчастье и надо было играть свадьбу как можно скорее, потому что боялись, как бы город не узнал, что к чему, так выдумали этот тарарам… Но Касриловка не тот город, который даст себя одурачить. Все очень хорошо помнят, когда была хупа; так теперь, говорит мама, посмотрим, Бог даст, когда будет обрезание… Теперь вот какую новинку этот Шлойме-Велвел удумал, послушай только, что за шарлатан!
Есть, говорят, в Егупце лузионы. Это такие треятры, которые кажут тебе на стене живых людей, и зверей, и птиц, и лошадей, и собак, и кошек, и что ты хочешь. И люди там крутятся как живые, а лошади бегут, и все это — вот ведь радость великая! — только чтоб выдуривать пятачки. И пришло ему на ум, этому Шлойме-Велвелу-шарлатану: почему это в Егупце можно вытягивать из публики пятачки, а в Касриловке — нельзя? Кажется, у нас и так хватает бездельников, которые ночи напролет играют в карты, так пусть уж лучше ходят в треятер и смотрят штучки, которые он, Шлойме-Велвел то есть, будет им показывать. Нельзя сказать, чтобы он был вовсе неправ. Чем в карты играть, уж лучше и правда пусть в треятер ходят. Что же он делает, этот Шлойме-Велвел? Двор у него свой, и сарай большой, хоть собак гоняй, он берет и ставит в сарае лавки, развешивает красные афиши, выставляет свой играющий ящик у дверей и двух парней у ворот, чтобы тащили прохожих за полы: «Сюда, люди добрые, в лузион!..» Но тащить — нужды нет. Парни с девушками, да и женатые с замужними, из тех, что помоложе, валом к нему повалили и заполнили тот сарай, как куры — насест, — и что мне написать тебе, дорогой мой супруг? Дело у него, чтоб его разорвало, пошло куда как удачно, Господи Боже, каждый день несут и несут пятачки! С тех пор как он открыл лузион, тот полнехонек каждый день, кроме субботы. Он, этот шарлатан, хотел было и по субботам открывать свой лузион, но ему послали сказать, что, если он это сделает, так ему разнесут не только тот сарай, но и двор, и дом, так что он устраивать такие штуки и детям детей своих закажет! Он было усмехнулся и сказал, что не боится таких страшилок, он, дескать, пользуется уважением начальства, со всей полицией накоротке. Но тем не менее послушался как миленький, и по субботам у него лузион закрыт. Да и на что оно ему сдалось? У него и по будням полно народу. Чтоб его разразило, и прежде всего чтоб его разразило за те пятачки, которые он выдурил у меня за меня саму, и за детей, и за маму, чтобы она была здорова, и за все семейство. Кабы не мама, я бы к нему ни ногой! Не дождался бы от меня тот лузион, чтобы я, как какая-нибудь прислуга, потащилась бы пялиться на его дурацкие чудеса! Когда дети пришли из хедера и принялись меня просить, и раз, и другой, и третий, чтобы я им дала по пятачку на лузион, так я им выдала как следует, высказала все, что у меня на сердце. Но мама — все-таки бабушка, не может видеть, как внуки просят, она сжалилась над ними и, хоть они были неправы, встала на их сторону. «Что тебе сделается, — говорит она, — если они пойдут? Дети хотят взглянуть, ну что ж, что там такого может быть, дырявый башмак, — говорит она, — не порвется…»
Я принялась ей объяснять, что боюсь отпустить детей одних черт знает куда и с кем. А она мне и говорит: «Так сходи сама с ними. Почему бы тебе, — говорит она, — и самой не посмотреть на то, что на свете делается? Что ты как старуха? Нешто у тебя, — говорит она, — такая счастливая жизнь с твоим суженым, который так и тащит тебе всяческие радости да удовольствия, ась?..»
Мама уж ежели захочет что сказать, так скажет!.. Так она меня и уговорила. Но что из того? Я ей тоже поставила условие — пусть идет с нами. Что ж ей одной оставаться? Пусть тоже на мир поглядит. Что она, не человек, что ли?
В общем, собрались мы все — я, и мама, и дети, и моя сестра со всеми своими детьми, как говорит мама: «Всем кагалом», и все за мой счет, потому что я нынче, с позволения сказать, считаюсь в семье богачкой, и мы пошли в тот распрекрасный лузион, тот треятер то есть, и что мне тебе сказать, дорогой мой супруг? Я просто не в состоянии описать тебе всего, что мы там видели! Сперва стало темным-темно, хоть глаз коли, а теснота такая, что задохнуться можно. Так одна бабенка на девятом месяце чуть и вправду не задохнулась. Счастье еще, что она так верещала, что ее вывели наружу с полицией! Потом на стене появился человек, и еще много других людей, пешком и верхом, и все живые, и все машут руками, и все лошади бегут друг за другом так быстро, как только шею себе не свернут, не понимаю! Одно только, что не слышно, как они говорят! А иначе можно было бы взаправду подумать, что люди — это люди, а лошади — это лошади. В конце концов, это все только греза, понарошку, прошлогодний снег! Когда мы оттуда вышли на свет, мама трижды сплюнула. А потом говорит, что ее ужасно огорчает, что папа умер, потому что, нехай бы, дескать, он дожил и увидел бы этот дурацкий сон прежде, чем лег в землю и косточки его сгнили… На каждом шагу она вспоминает папу, да покоится он в мире, и, хотя дядя Авром-Мойше уверяет меня, что мама еще раз выйдет замуж, не видать ему этого как своих ушей! Я ему дам «свадьбу», он десятому закажет о таком поминать! Я ему все высказала о том, что мы, женщины, дескать, не ровня мужчинам, и ежели мужчина, дескать, овдовеет, так он приносит детям такой подарочек, как мачеха, а мы уж лучше останемся вдовами так же, как тебе желает всего доброго и всяческого счастья твоя воистину преданная тебе жена
Шейна-Шейндл
Может, ты думаешь, Мендл, что у нас не нашлось охотников сложиться и открыть еще один лузион? В Егупце, говорят они, двадцать лузионов, а в Варшаве — сорок, так в Касриловке, дескать, может быть два. Они просто позавидовали Шлойме-Велвелу-шарлатану, позавидовали тому, что у него есть заработок, и такой легкий заработок. Как говорит мама: «В Писании сказано, пока человеку не положат черепки на глаза, желает его сердце всего, чего глаза видят…»
(№ 182, 20.08.1913)
34. Менахем-Мендл из Варшавы — своей жене Шейне-Шейндл в Касриловку.
Письмо девятнадцатое
Пер. Н. Гольден
Моей дорогой супруге, разумной и благочестивой госпоже Шейне-Шейндл, да пребудет она во здравии!
Прежде всего, уведомляю тебя, что я, слава Тебе, Господи, нахожусь в добром здравии и мире. Господь, благословен Он, да поможет и впредь получать нам друг о друге только добрые, спасительные и утешительные вести, как и обо всем Израиле, — аминь!
Затем, дорогая моя супруга, да будет тебе известно, что твои касриловские сионисты совершают большую ошибку, думая, что я «переметнулся», из сиониста превратился в территориста. С чего бы это? Я никогда не был ни сионистом, ни территористом. Я всегда был евреем, евреем и останусь… Ты боишься, что из-за того, что я не ношу на себе печать «Сион», а на лбу у меня не нарисована звезда Давида, я не поеду со всеми сионистами на конгресс в Вену? А ведь у меня, когда я слышу слово «Сион» или «Иерусалим», дух захватывает. Я воспламеняюсь, и меня охватывает тоска по нашему старому дому и нашему царству, и душа жаждет, рвется наружу, страстно желая того, чего нет, лишь бы своего, хотя бы своего еврейского городового, хотя бы свой еврейский паспорт, напечатанный еврейскими буквами: «Зе гапаспорт шаех лехарабейну мохарар менахем-мендл миэрец-исроэл». Ой, как до этого дожить? Но, по правде говоря, зачем нам себя дурачить? Пусть нам хоть даром дадут тринадцать ангол с восемнадцатью гальвестонами да со всей Америкой в придачу, разве не отдадим мы все это за единственный клочок земли в Стране Израиля? Скажешь, глупо! А что прикажешь делать, например, с «И в Иерусалим, город Твой, по милосердию Своему возвратись»? А с «И да увидим мы своими глазами, как вернешься Ты, по милосердию Своему, в Сион», ведь эти слова мы произносим три раза в день во время молитвы? Или же, к примеру, что станет с «И восстанови Иерусалим, святой город» в послетрапезном благословении? Вычеркнуть? Выкинуть? Вот так справедливость! Нет уж, дорогая моя супруга, нет нам ничего ближе Земли Израиля. С другой стороны, я, говоришь ты, все готов отдать за Анголу? Это потому, что эту Анголу нам предлагают почти даром, и потому, что я покамест нигде не вижу никакой иной страны для евреев. Нету, хоть ложись да помирай! Глупенькая, да если завтра нам найдут другую страну, я тут же стану писать в поддержку этой страны, не спрашивая, какая лучше, какая хуже, лишь бы страна, потому что мы горим, а когда горят, бегут — так уж устроен человек…Чему это подобно? Это подобно тому, как если бы обнаружили человека, лежащего полумертвым в чистом поле, три дня не евшего, и спросили у него: «Скажи, голубчик, чего тебе больше хочется — мясного или молочного?» Не спрашивайте его! Дайте ему мясного, дайте ему молочного, дайте хоть паревного — лишь бы с голоду не помер!.. Дал бы Бог, слышишь ли, чтобы было что дать, то есть дал бы Бог на «расходы», иначе говоря, чтобы достало эмигрантов и для Земли Израиля, и для Америки, и для Анголы, и еще для какой-нибудь страны. С другой стороны, а как быть с тем, что и та малость евреев, что есть, рассыплется? Рассеется и распространится среди народов? Это старое проклятие, но все же это лучше, чем сидеть в вечной тесноте и глодать друг друга, как ты говоришь, заживо или же креститься, как это нынче у вас там делают сотни и тысячи за неимением выбора…
Короче, пусть они, я имею в виду ваших касриловских сионистов, сначала ознакомятся с моим проектом для Анголы и с моим проектом для Земли Израиля и только потом пусть скажут, «выкрест» ли я, как они меня называют, или же я им — настоящий друг, в котором есть еврейский пыл, чутье торговца и дальновидность. Не стану перед тобой хвалиться, как другие, ни говорить, что я величайший дипломат. Я всего лишь тот, кто денно и нощно погружен в политику, сижу, как говорится, у самого источника, встречаюсь с разными людьми и от каждого научаюсь. Возьми, к примеру, такого человека, как Хаскл Котик. Можешь говорить о нем что угодно, и ваши касриловские умники могут насмехаться над его братством «Ахносес кале», сколько душа пожелает, но я скажу тебе так, как говорили наши мудрецы: «Кто мудр? Тот, кто учится у каждого. Кто умный? Кто научается от любого». От этого человека я усвоил то, что дороже всяких денег. Нет этому цены! То есть ты, конечно, спросишь, чего же такого я от него усвоил? От него я усвоил, что любой проект должен быть изложен на бумаге, разбит на параграфы, для всякой вещи — отдельный параграф. Все должно быть хорошенько обдумано, рассчитано, взвешено и обговорено, чтобы впоследствии не возникало никаких вопросов и разногласий. Мой проект для Анголы содержит в себе более сотни параграфов и состоит из двух частей. Первая часть касается хозяйственных вопросов, как следует заселять эту страну, содержит указания, как следует все организовать. А во второй части речь идет о деньгах, как сделать так, чтобы на все это были деньги. Пересказать тебе, дорогая моя супруга, весь проект целиком — вещь невозможная! Он занимает более двадцати больших листов, исписанных с обеих сторон. Однако суть, если хочешь, я могу тебе вкратце изложить — сама скажешь, что все ловко придумано, лучше не бывает.
Прежде всего, я решил так, что страна должна быть поделена на колонии. Но не просто на колонии, не как попало, а с таким расчетом, чтобы каждый колонист владел не более чем двумястами десятинами земли и чтобы в каждой колонии было не более пятидесяти таких колонистов, которые будут заниматься земледелием, и все пятьдесят колонистов — как одна семья. Каждый колонист со своим семейством поселится в своем доме со своим хозяйством, но в поле на работу будет выходить не один, а с остальными сорока девятью колонистами, все вместе. Ты, вероятно, спросишь, с чего это вдруг «все вместе»? Надобно тебе это разъяснить. Земледелие, чтоб ты знала, дело трудное. Помимо того что надобно знать как, надобно еще и уметь… Не приходится отрицать — еврей не для того был создан. Он не способен к тяжелой работе. Плохо дело? Есть выход. Англичане придумали машину для обработки земли, послушай-ка, что эта машина делает: для нее не требуется ни лошадей, ни быков, ни людей. То есть просто садишься на нее, крутишь руль, а машина едет и распахивает тебе две сотни десятин земли одним махом! Но распаханная земля такова, что ее еще требуется бороновать. Берем нашу машину, вынимаем плуг, вставляем борону, поворачиваем руль, и она тебе боронует всю пашню. Затем надо сеять. Вынимаем борону и вставляем сеялку. Затем наступает время жатвы, и нужно собирать урожай. Вставляем в машину серп и жнем. Затем требуется вязать снопы. Затем требуется молотить зерно, и машина становится молотилкой. А если хочешь корчевать лес, выкорчевывать деревья, она тебе корчует лес — короче, Божье благословение! Сижу я себе на этой машине, гляжу в святую книгу, или молюсь себе, или же повторяю главу из Псалтири, а она делает за меня все, что мне нужно. Лишь один недостаток есть у этой машины — она стоит денег. И немало! На наши деньги выходит не меньше десяти тысяч рублей. Но для пятидесяти колонистов разве это деньги? По две сотни с колониста — и готово! И то — не наличными. Даже самые лучшие машины отдают нынче в рассрочку. Так обстоит дело и с большими машинами, так с машинами поменьше, которые нужны для приусадебного хозяйства, все может быть общим. К примеру, нынче вот вышло из моды доить корову руками. Одна машина может выдоить сразу пятьдесят коров. Или же, например, высиживание цыплят. Раньше сажали на яйца квочку, она сидела, сидела и привыкала высиживать. Нынче же выдумали нечто вроде печки, под которую можно подложить яиц столько, сколько пожелаешь. Сто дюжин яиц, тысячу дюжин яиц — и из-за сильного тепла цыплята вылупляются сами собой. Разве не благодать? Понятно, что хозяин двухсот десятин не в состоянии иметь все машины, а для пятидесяти хозяев выписать сразу все перечисленные машины ничего не стоит.
Короче, теперь ты сама видишь, что мой проект был разработан с умом и расчетом и учел все, от мелочей до главного. К примеру, у меня все устроено так, что в каждой земледельческой колонии из пятидесяти семейств есть собственный шойхет, собственный бесмедреш и, не рядом будет помянута, собственная баня, собственные хедеры, даже собственный рынок — все предусмотрено заранее. Таких земледельческих колоний по пятьдесят семейств в каждой выходит десять. Затем идет город. На десять колоний один большой город. В городе может проживать уже несколько тысяч семейств, которые ведут торговлю, строят фабрики, железные дороги, мельницы, заводы, открывают лавки, торгуют зерном, шпегелируют на бирже, как это обычно бывает в больших городах, но все необходимое: хлеб, молоко, сыр и масло, картофель, лук, редьку, петрушку и прочие овощи — они получают из тех десяти земледельческих колоний. За этим большим городом идут еще десять земледельческих колоний по пятьдесят семейств в каждой, и снова большой город, в котором живет несколько тысяч семейств с их фабриками, мельницами, лавками, биржами, ярмарками и прочим, и так далее по всей территории страны. Земледельческие колонии обязаны обеспечивать большой город деньгами и людьми. Деньгами — имеется в виду налог, который каждый обязан платить, а людьми — имеются в виду солдаты, то есть колонии посылают всех достигших двадцати одного года (помимо перворязрядных, то есть единственных сыновей) в город, а в городе из них уже делают солдат, которые их же, колонистов то есть, и защищают в случае, если вдруг начнется война или нападение, а также служат в полиции… А на деньги, получаемые от налога, содержат еврейские гимназии и университеты, в которые принимают всех, евреев и неевреев, легко и просто, без всяких процентов и норм для чужаков. И вообще, тебе следует знать, что в моем проекте нет слова «чужак» и слова «права». У меня не существует ни «чужаков», ни «своих» — права имеют все, поскольку раз уж перед Богом, благословен Он, который сотворил человека, все люди равны, то что уж говорить о человеке среди людей!..
Но все это, о чем я пишу тебе тут, — это лишь малая малость от моего проекта, который содержит в себе все, не упуская ни малейшего пустяка. Теперь остается лишь одна вещь: деньги! Об этом я тоже позаботился. Ты, конечно, спросишь, каким образом. Не знаю, поймешь ли ты, поскольку план, который я предлагаю, имеет отношение к шпегеляциям, а ты, помнится мне, всегда была против шпегеляций. Вкратце я, однако, попытаюсь изложить содержание этой самой шпегеляции. Имеется банк — акционерный. Акции продаются, а деньги попадают в банк, который от своего имени покупает землю со всеми инструментами и машинами, строит дома, покупает скот и все, что требуется, и уже от себя продает это колонистам по гораздо более высокой цене в рассрочку, а прибыль, получаемая банком, делится пополам: одна половина идет на то, чтобы купить еще акций, а чем больше акций — тем больше денег, а вторая половина идет на дивиденды, которые банк выплачивает ежегодно своим акционерам. А акционеры помимо того, что они получают дивиденды, зарабатывают также на самих акциях, поскольку, когда дивиденды растут, растут в цене и акции, а когда акции растут в цене, тогда появляется много охотников до акций, а чем больше акций — тем больше денег, а чем больше денег — тем больше колонистов, а чем больше колонистов — тем лучше для страны, а когда у страны дела идут хорошо — акции растут в цене, а когда акции растут в цене, появляются много охотников до акций, а чем больше акций — тем больше денег, а чем больше денег — тем больше колонистов, понимаешь? Это колесо, и оно крутится! Конечно, при всем при том есть еще достаточно деталей, деталей, деталей, но поскольку у меня нет времени, буду краток. Если на то будет воля Божья, в следующем письме напишу обо всем подробно. А пока дай Бог счастья, удачи и успеха. Будь здорова, поцелуй детей, чтоб они были здоровы, передай привет теще, чтобы она была здорова, и всей родне, каждому по отдельности, с наилучшими пожеланиями,
от меня, твоего супруга
Менахем-Мендла
Главное забыл! Эта Ангола так задурила мне голову, что я совсем позабыл про турка с его Адринополем. Пусть сидит себе там на здоровье. Раз он не стал поступать по-моему, пусть бьется себе головой об стенку. Мне даже вмешиваться не хочется. А кто был прав — я или он, — это мы вскоре увидим. Давай через недельку послушаем, что стало с пересмотром Бухарестского мира и как Сезонов принял ходатаев, которых Адринополь на днях выслал в Петербург. Делегация состоит из шести человек. Среди них, говорят, двое наших, евреев то есть. Интересно было бы узнать, задумались ли они перед выездом о правожительстве или же полагаются на чудо?..
Вышеподписавшийся
(№ 184, 22.08.1913)
35. Менахем-Мендл из Варшавы — своей жене Шейне-Шейндл в Касриловку.
Письмо двадцатое
Пер. В. Дымшиц
Моей дорогой супруге, разумной и благочестивой госпоже Шейне-Шейндл, да пребудет она во здравии!
Прежде всего, уведомляю тебя, что я, слава Тебе, Господи, нахожусь в добром здравии и мире. Господь, благословен Он, да поможет и впредь получать нам друг о друге только добрые, спасительные и утешительные вести, как и обо всем Израиле, — аминь!
Затем, дорогая моя супруга, да будет тебе известно, что я еду в Вену, если на то будет воля Божья, только ради конгресса, и не с пустыми руками — везу с собой готовый, полностью разработанный план для Земли Израиля, гораздо больший и гораздо лучший, чем те планы, о которых я тебе уже писал в связи с Анголой. Земля Израиля — это тебе не Ангола. Ангола — это Ангола, а Земля Израиля — это Земля Израиля. Достаточно одного только названия, чтобы еврейские сердца растеплились и закипели, тронутые страстной тоской, чтобы евреев охватил жгучий стыд за самих себя, ведь у всякого народа есть свой дом, и только мы таскаемся по миру, как нищие по чужим свадьбам, собираем под столами корки, а нам и этого не позволяют и травят собаками, прогоняют палками и камнями — такой крик стоит! Возьми хоть болгар, хоть сербов, даже монтенегров, что они такое по сравнению с нами? Пастухи, невежи, дикари, но жертвуют всем, жизни не щадят за свою страну, отдают единственных сыновей, закладывают последнюю подушку — а мы? Древнейший из всех народов, избранный Богом, что совершили мы до сих пор — за почти две тысячи лет — для нашей Земли, для Земли Израиля? Это ж только выговорить «Э-р-е-ц И-с-р-о-э-л»! Земля Израиля! Наша собственная земля, где погребены наши праотцы и праматери, где у нас был наш Храм, наши священники и левиты, наш орга н, наши пророки, наши цари, цари из дома Давидова… Нет! Говори себе, что хочешь, ни у кого не повернется язык, даже у злейших наших врагов, заявить, что у нас нет прав на эту Землю, которая полита нашим потом, нашей кровью и нашими слезами. Но с другой стороны, пока что она принадлежит турку. Так в этом для нас, глупенькая, огромное преимущество, потому что, если бы эта Земля принадлежала, не дай Бог, другому какому-нибудь царству, для нас это было бы гораздо хуже. Можно обзывать его, турка то есть, как угодно: «красная ермолка», «синие штаны», «тысяча жен», — все равно он нам родня, двоюродный, происходит, между нами говоря, от того же корня, что и мы, не к посрамлению нашему будь сказано, от праотца Авраама… Правда, от другой матери. Нашей матерью была Сарра, а его — Агарь, служанка и наложница. Ну так что с того?.. Разве не ясно, что провидение так распорядилось, чтобы наша Земля Израиля досталась именно ему? Попала в руки нашему двоюродному брату Измаилу, с тем чтобы со временем перейти к нам… Ты, верно, задашь трудный вопрос: как такое может случиться? Мы, ясное дело, не такие, как прочие, мы не нападем на турка среди бела дня и не отнимем у него Землю Израиля со скандалом. Единственное, что мы можем сделать, это — выкупить ее. Во-первых, конечно, нужно спросить другую сторону, а вдруг турок совсем не хочет продавать? И во-вторых, если даже он согласен, что скажут остальные царства? На турка у всех есть виды… Предположим, что с этой стороны тоже не будет препятствий, но тогда ты снова спросишь: где мы, бедняки, касриловцы, возьмем столько денег? Прошу тебя, дорогая моя супруга, не волнуйся. Дочитав письмо до конца, ты найдешь ответ на все свои вопросы и сама убедишься в том, что я, с Божьей помощью, все всесторонне предусмотрел.
Во-первых, по поводу того, что не захочет продать, — давай-ка посмотрим, с чего бы это ему не захотеть? Он наверняка продаст. Это мне ясно как белый день! Никогда еще не бывало такого времени, как нынче. Ты, однако, спросишь, почему именно нынче? Следует понимать, что делается в политике. Дело обстоит следующим образом: то, что турок вернул себе Адринополь и не желает уходить оттуда, причинит ему огромный убыток, он еще и сам не знает какой, так как еще не все оценил. К тому же так случилось, что «высокие персоны» сидят и ломают голову, как бы турка оттуда выгнать. Но они хотят это сделать не с помощью кровопролития, а с помощью того нового средства, которое происходит из Польши, — бойкота. То есть его будут бойкотить с помощью денег. Все царства решили сговориться заодно, чтобы не одолжить турку и двух ломаных грошей! Говорят, из Петербурга «мы» уже давно дали ему понять, чтобы он не рассчитывал на заем, «мы» ему денег одалживать не будем, то есть не «мы» сами (где уж «нам» давать в долг, когда мы сами занимаем?), но «мы» будем действовать через наших друзей, через французов. Они «нас» послушаются и не станут дисконтировать ни единого турецкого векселя, а если французы отказываются дисконтировать, можешь брать суму и идти по миру. Это «мы» по себе знаем. Чтоб «нам» самим столько иметь, сколько «мы» им, французам то есть, задолжали. Говорят, глупенькая, двадцать миллиардов франков! А это, строго говоря, восемь миллиардов на «наши» деньги. Кругленькая сумма, не так ли? Хаскл Котик говорит, что он вычислил, что, если бы, например, такая сумма была бы выдана Адаму рублевыми монетами и Адам был бы, дескать, по сию пору жив, и сидел бы по двадцать четыре часа в сутки, и не ел бы, не пил бы и не спал бы, а только бы сидел и считал рубли, ему бы понадобилось, дескать, еще много-много лет для того, чтобы закончить счет! Ну, теперь поняла?
Короче говоря, сейчас самое подходящее время, лучший момент то есть, чтобы заключить с турком сделку. Но что с того? Это же глупо, откуда у евреев столько денег сразу, даже вместе с Ротшильдом, с Шиффом, с Бродским и с Поляковым, чтобы хватило выкупить у турка Землю Израиля? Плохо дело! Но я нашел выход, и сдается мне, что ты сама скажешь, что это наилучшее решение, которое только мог выдумать человеческий разум. А именно? Я разработал план аренды. Он, турок то есть, отдает нам Землю Израиля по контракту в аренду на, скажем, девяносто девять лет. Ладно, выкуп — сразу начнется политика, дипломатия, то-се. Это не по нраву англичанам. То не устраивает французов. Но аренда — кого это касается? Я могу сдать в аренду свой дом, со своей комнатой, со своей кроватью, даже со своей капотой — кому какое дело? Кто вправе мне указывать по поводу моей капоты? Понимаешь или нет, мы ни у кого ничего не забираем, мы ни у кого ничего не выкупаем, мы только арендуем у турка Землю Израиля на девяносто девять лет и подписываем с ним бумагу, в которой ясно сказано, что Земля эта — его и он в ней остается таким же царем, султаном то есть, каким и был, ни на волос меньше. Мы, так как мы арендаторы, заводим в нашем имении наши собственные обычаи и порядки, занимаемся своими делами — сами себе хозяева. У нас есть там не только наш собственный язык с нашими собственными бесмедрешами, синагогами, гимназиями и университетами, мы руководствуемся решениями своих собственных судов, у нас есть свои собственные законы, свои присутственные места, свои собственные полицейские, свои собственные губернаторы и даже свои собственные министры. Это все подробно обсуждается в моем проекте для Земли Израиля. Я в мыслях даже наметил подходящих персон на все высшие места, решил заранее, а на конгрессе в Вене посмотрим, чем дело кончится. А пока что я записал для себя имена наиболее подходящих кандидатов.
Самым главным, президентом то есть, должен быть, по-моему, не кто иной, как Макс Нордау. Он, прежде всего, человек речистый, понимаешь ли, «лев рыкающий». Говорят, когда он выступает, стены дрожат, а изо рта сыплются жемчуга. А в вице-президенты следует избрать Вольфсона. Довид Вольфсон, понимаешь ли, красавец, внешне напоминает покойного доктора Герцля и к тому же человек порядочный, и не дурак, совсем не дурак! А когда он говорит, то говорит по-человечески, попросту, по-еврейски, на жаргоне, как я, как ты, а не так, как прочие немцы, для которых еврейское слово — трефное, как свинья… Наконец, с министрами у нас тоже нет никаких трудностей. Сдается мне, что на должность министра внутренних дел нет никого лучше Усышкина. Мужчина с характером! Уж он как скажет, так и будет, пусть хоть весь свет перевернется! Даже если все не так, все равно будет так… По правде, доктор Членовтоже был бы неплохим министром, но он слишком мягкий человек. Он годится только в дипломаты. Его бы можно было сделать министром иностранных дел, если бы не было Соколова. Соколов подходит лучше. Соколов — человек многоязычный, говорит на всех языках, а уж на святом языке — прямо фонтан. В министры просвещения годится доктор Левин, Шмарьягу Левин. Он изо всех сил основывал в Земле Израиля Политехникум, бывал в Америке, собирал деньги на стипендии и на что ты хочешь! А на должность министра путей сообщения подойдет Гольдберг, Исаак Гольдберг из Вильны. Но все эти министерства — это, конечно, ерунда. Главное — министерство финансов! Потому что, понимаешь ли, нет муки — нет Торы. Однако же министром финансов мы обеспечены. У нас, слава Богу, есть такой министр финансов, что все остальные министры финансов могут работать у него истопниками. Это — Златопольский. Поверь мне, дорогая моя супруга, что даже Витю, великого Витю, он заткнет за пояс! Один недостаток — уж слишком остер, слишком умная голова и слишком ловкий шпегелянт! Но я полагаю, что этот недостаток, наоборот, величайшее достоинство. Финансы имеют отношение к бирже, а на бирже должны быть шпегеляции, а шпегеляциям нужен шпегелянт. Я сам когда-то, не нынче будь помянуто, бывал на бирже, знаю что к чему… Но персоны, которые я тебе перечислил, это еще не все, кроме них есть другие кандидаты, а в кандидаты есть еще кандидаты. В людях у нас недостатка нет. С Божьей помощью, мы с нашими министрами, не дай Бог, не опозоримся по сравнению со всеми ихними Пашичами-Машичами и прочими Венезилосами, чьи деды еще недавно свиней пасли. Или возьми даже великого Майореску, который нынче фу-ты ну-ты, а кто он таков? Уж конечно, не потомок рава Аши, его дед, если не отец, был у себя в Румынии пастухом с длинной палкой. О чем тут говорить? Мы, если мы пошлем куда-нибудь нашу делегацию, например в Гаагу на мирную конференцию или в международный арбитражный суд, в Берлин или в Москву (если ее туда пустят), будет людям на кого посмотреть, с кем словом перемолвиться, и весь свет только тогда увидит, кто мы такие и что мы такое, и устыдится, и раскается — попомни мои слова! Они раскаются в том, что обращались с нами как с худшими из худших. Он еще будут гордиться, приглашая нас в гости, не будут знать, куда нас посадить, — шутка ли, делегация из новой еврейской страны, из Земли Израиля!.. Удивляюсь, как до этого еще никто не додумался. Где были наши умные головы? Я имею в виду мой план по аренде Земли Израиля. Сионисты, да простят они мне, до сих пор все шумят о том, что делать: то ли выкупать страну, то ли получать «чартер», то ли просто заниматься колонизацией. Должно же было прийти кому-то на ум что-нибудь другое — так нет! Для этого нужен был настоящий купец, и такой купец — это я, твой Менахем-Мендл. Я не скажу про себя, что я гаон или доктор Герцль. Я — только купец, но кое-что понимаю в том, как делаются дела. Это ты сразу увидишь из второй части моего плана. Что ж, аренда — это очень хорошо. Это каждый понимает. Вопрос, однако, в том: как это все устроить, как закрутить дело таким образом, чтобы турок согласился на арендную плату за Землю Израиля, которая бы была в десять раз ниже, чем стоимость выкупа? Это раз, а два — и это главное, — где найти звонкую монету? Вот над этим-то я и просидел, дорогая моя супруга, три ночи: все писал, писал, писал и, с Божьей помощью, соорудил нечто такое, пальчики оближешь! Но поскольку времени у меня нет, надо бежать выправлять заграничный паспорт, буду краток. Если на то будет воля Божья, в следующем письме напишу обо всем подробно. А пока дай Бог счастья, успеха и удачи. Будь здорова, поцелуй детей, чтоб они были здоровы, передай привет теще, чтобы она была здорова, и всей родне, каждому по отдельности, с наилучшими пожеланиями
от меня, твоего супруга,
Менахем-Мендла
Главное забыл. Я рассчитываю, если Бог даст дожить, на обратном пути, после конгресса то есть, заглянуть в Касриловку, чтобы повидаться с тобой и с детьми, чтобы они были здоровы, и со всем семейством, ненадолго, конечно, на несколько дней, я ведь себе не принадлежу. Но приеду я не прямо из Вены, я должен прежде побывать в нескольких больших городах: в Егупце, в Одессе, в Москве, в Риге и тому подобных местах. Хотят, чтобы я там выступил с лекцией о моих проектах, посвященных Анголе и Земле Израиля. Не бесплатно, понятное дело. Наоборот, обещают мне златые горы. Меня, пишут они, удовлетворят наилучшим образом, не говоря уж о том, что возместят все расходы. Это был бы неплохой план, честное слово, я бы мог побывать со своей лекцией повсюду, во всех городах. Считая, что у нас семьдесят шесть губерний, по десять городов в каждой, это уже семьсот шестьдесят городов, без маленьких городков и местечек, эти я в расчет не беру, в каждом городе должна быть на худой конец хоть сотня евреев, вот и выходит по меньшей мере семьдесят с чем-то тысяч рублей — это бы мне не повредило и добавило бы к моим писательским заработкам лишний рубль, а как ты полагаешь?
Вышеподписавшийся
(№ 193, 2.09.1913)
36. Менахем-Мендл из Варшавы — своей жене Шейне-Шейндл в Касриловку.
Письмо двадцать первое
Пер. В. Дымшиц
Моей дорогой супруге, разумной и благочестивой госпоже Шейне-Шейндл, да пребудет она во здравии!
Прежде всего, уведомляю тебя, что я, слава Тебе, Господи, нахожусь в добром здоровье, благополучии и мире. Господь, благословен Он, да поможет и впредь получать нам друг о друге только добрые и утешительные вести, как и обо всем Израиле, — аминь!
Затем, дорогая моя супруга, да будет тебе известно, что у меня уже есть заграничный губернаторский паспорт — думаешь, так уж легко получить еврею губернаторский паспорт? — и, если на то будет воля Божия, без опоздания, завтра вечером или в худшем случае послезавтра утром, если, не дай Бог, не случится чего-нибудь чрезвычайного, я уезжаю прямиком в Вену на конгресс. Представляю, что там начнется, когда сионисты узнают о моем плане аренды Земли Израиля. Доныне любой сионист полагает, что он уже тем осчастливил еврейский народ, что стал сионистом, а если уж он заплатил шекель или купил акцию — все, он выполнил свой долг. А уж если кто-нибудь из них пообещает поехать в Землю Израиля и купить там участок, тут уж и говорить не приходится — такому человеку цены нет! Сколько ни пиши о нем в газетах — все ему мало. Он бы хотел, чтобы все евреи со всего света поднесли ему золотую медаль весом в пуд. Потому что это же не шутка, человек пожертвовал собой, покинул страну, где все его так любят, все его обожают, все его уважают и дают ему все права, и ему, и детям его, и детям детей, — как же таким не восхититься? Нет, дорогая моя супруга, если только пойдет дело с моим планом аренды Земли Израиля, ты увидишь, что все евреи станут сионистами и все поедут в Землю Израиля, кроме разве что закоренелых антисемитов, или калек, которым с места не сдвинуться, или уж прямых выкрестов. Потому как, рассуди сама, кто же, например, откажется от такого? Тебя берут и отвозят в твою страну, в твою собственную страну — на твою, Боже мой, батьковщину! — и селят тебя, и дают тебе жилье, и покупают тебе скотину и машины в рассрочку с помесячной выплатой, все что нужно — полное хозяйство! — берите, прощенья просим, и сейте себе зерно или сажайте себе виноградник, и при этом тебе говорят: «Господин хороший! Все для вас готово: обзаведитесь фермой, держите молочный скот, разводите кур, гусей, уток». Нет, нужно быть совершеннейшим сумасшедшим, что бы сказать: я, дескать, буду лучше три раза в день, не считая ужина, подыхать с голоду, лишь бы пребывать в Касриловке!.. Осталось только выяснить: как кошке перебраться через речку? То есть как собрать миллионы, не сглазить бы, евреев и переправить их с женами и детьми, с перинами и с пасхальной посудой на новое место? Ну и ребенку ясно, что такое сразу не делается. За один день ничего не построишь, людей следует переселять и селить потихоньку, полегоньку, по одному. Сперва поедут, ясное дело, люди зажиточные, наши «великие» — Бродские, Высоцкие, Гинцбурги и Поляковы вместе с Гальпериными и Зайцевыми и прочими нашими миллионщиками, затем богачи поменьше, затем обыватели средней руки, затем простой народ: ремесленники, синагогальный причт, разорившиеся и просто бедняки. Жизнь — это рынок, и белый свет — это ярмарка. Так же как в лавке, где есть все что угодно, так же как на ярмарке, где ведут торговлю всем — от скота до всякой всячины, так же и в обществе. В государстве должно быть все. Коль скоро там есть богачи, толстосумы, миллионеры, там должны быть и бедняки, нищие, неимущие. Потому что если не будет бедняков, на что тогда богачи? С другой стороны, ты, верно, скажешь: а на что нам сдались богачи? Я совершенно с тобой согласен. Я, уж поверь, ничего не имею против того, чтобы у них забрали все их миллионы и разделили среди бедняков так, чтобы всем вышло поровну. Одна беда, нужно ведь у них, у богачей то есть, спросить согласия, а они, богачи, не согласятся ни в коем случае. Наоборот, чем больше у миллионера миллионов, тем ему их еще больше хочется. Он бы так и проглотил всех миллионеров и все миллионы со всего света! На том этот свет и стоит с самого своего сотворения. Я в грош не ставлю тех, кто хочет меня убедить и приводит тысячи философских доказательств того, что настанет время, когда все люди станут братьями и не будет ни богатых, ни бедных. Ослы! Они не знают того, что наш Исайя сказал это тысячи лет тому назад, да что с того? Он-то сказал это с «ежели»: вегоё, — так говорит пророк Исайя, — и будет, дескать, беахарис гайомим, то есть когда, дескать, придет Мессия…
Короче говоря, теперь у нас с эмиграцией, с переездом кучи евреев в Землю Израиля то есть, дело решено. Осталась снова та же самая беда: деньги! Караул, скажешь ты, где же взять столько денег? Должен тебе напомнить, дорогая моя супруга, о том, о чем я тебе уже писал в одном из моих предыдущих писем, а именно о том, что против этой беды у меня есть средство — акции. Тебе следует знать, что человек, будь он хоть величайший миллионер, даже Ротшильд, не в состоянии начать дело в одиночку, без компаньонов, акционеров то есть. Глупенькая! Самые большие займы, которые Ротшильд давал царям, он никогда не давал в одиночку, только с компаньонами. То есть, говоря о деле, цари, конечно, говорят с Ротшильдом! И, договариваясь о прицентах, договариваются-таки с ним. Но когда дело доходит до дела, до денег то есть, притаскивают Блехредера с Мендельсоном из Берлина и реб Енкла Шиффа с Вандербильтом из Америки и прочих «шораборов» и «левиафанов» биржи и устраивают общее собрание в Лондоне, во Франкфурте, в Вене или в Париже, и Ротшильд встает и говорит так: «Детки! Такое-то и такое-то царство, — говорит он, — нуждается в займе во столько-то миллиардов на такой-то и такой-то срок и под такие-то и такие-то проценты. Если вы, — говорит он, — согласны на акции, на партнерство то есть, я даю два с половиной миллиарда, а остальное даете вы, договорились? Коли так, — говорит он, — в добрый час…» Так произносит Ротшильд свою проповедь. И если это дело выгодное, так что, кроме прицентов, можно еще кое-что отхватить, то встает Вандербильт из Америки и обращается к Ротшильду так: «Скажите, прошу вас, что с вами, пане Ротшильд, что это вы так разошлись и забрали себе лучший стих из „Ато-орейсо“, — говорит он, — что ж вы выделили себе жирный кусок, половину, а другую, — говорит он, — оставили нам, беднякам? Да знаете ли вы, — говорит он, — что я, Вандербильт, могу сам поднять весь этот заем, все пять миллиардов?» Отвечает ему Ротшильд вежливо, дипломатично: «Я, — говорит он, — верю, герр Вандербильт, что вы, с вашими аппетитами, можете проглотить пять раз по пять миллиардов. Но вам не следует забывать, — говорит он, — что у нас в Торе сказано: „чтобы жил брат твой с тобою“, а на вашем английском языке, — говорит он, — это значит: „Lebett und leben lassen“…» Сердится Вандербильт — он-то христианин, — почему этот еврейчик, Ротшильд то есть, учит его манерам? Опять-таки он, Вандербильт то есть, отвечает ему, тоже вежливо и тоже дипломатично, что, хотя, дескать, и не имеет чести быть евреем, как Ротшильды, тем не менее он, дескать, не хуже ихнего знает, что в еврейской Торе, в Библии то есть, сказано. А что до аппетитов, дескать, то, по его мнению, они, Ротшильды то есть, в этом ему, Вандербильту, не уступают. Неплохо отбрил! Ротшильд, конечно, не может вынести такой шпильки. Париж, понимаешь ли, — не Москва, и Ротшильд не привык выслушивать колкости, так что он хочет ответить Вандербильту с еще большей язвительностью. Но там ведь находится реб Енкл Шифф из Америки, человек умный и красноречивый, он — раз — и разнимает их, одного туда, другого сюда, тихо! И примиряет их: «Всем поровну…» Усвоила? Ты небось думаешь, что на этом все кончилось? То есть они разделили акции, выложили деньги, и до свидания? Ошибаешься! Деньги-то они дали, но тут же и вернули их, а как это? Очень просто. Каждый из них, из этих «шораборов» и «левиафанов» то есть, поехал к себе домой и распустил слух, естественно через газеты, что он такому-то и такому-то царству дал немаленький заем, вкусный, сладкий, что-то необыкновенное! И начинается восхваление этого царства, и самое-то оно прекрасное, и финансы-то его прочней железа! На бирже заваривается каша, и все начинают подписываться на эти акции и расхватывать акции как горячую лапшу. А акции — это такая штука, что как только о них кто-то спросит — сразу растут в цене! И вот таким-то образом акции расхватали и разобрали до последней, так что у Ротшильда не осталось ни одной, можно сказать, ни на понюх табаку!
Что же, как ты думаешь, делает Ротшильд с деньгами? Ищет, где бы разместить новый заем, в другом царстве, не сам, не дай Бог, а через маклеров и дипломатов, и с теми же компаньонами, «шораборами» и «левиафанами» биржи, и они снова собираются на заседание, и снова в ход идут акции, и снова они разъезжаются по домам и с прибылью распространяют акции среди широкой публики.
Короче говоря, все займы, которые царства делают у Ротшильда, они, собственно говоря, делают у нас: у меня, у тебя, у всего Израиля и всего света. Потому что каждый, у кого есть деньги, имеет долю в этом займе. И даже тот, у кого нет денег, тоже имеет в нем долю. Как же такое возможно? Объясню в двух словах. Ты, например, покупаешь мясо у мясника и хлеб у пекаря. Мясник и пекарь покупают на твои деньги платье жене и ботинки детям. Хозяева одежного и обувного магазинов получают свои товары с фабрики, фабрикант от того богатеет и покупает акции — и так ты имеешь в этих акциях долю, не так ли? Так что, понимаешь ли, ты теперь не сможешь опровергнуть меня, если я скажу, что нет такой суммы, которую нельзя было бы покрыть всем миром. И никто не должен пугаться, если турок запросит слишком высокую плату за аренду Страны Израиля, или даже велит внести арендную плату за несколько лет вперед, или потребует большого залога. Дал бы только Бог, чтобы не было других препятствий и можно было бы приступить к составлению арендного контракта, согласно тому плану, который я, с Божьей помощью, разработал. И теперь, как видишь, мы подошли к самому главному, о чем бы я хотел тебе поведать в связи с планом аренды. Но поскольку у меня нет времени, буду краток. Если на то будет воля Божья, в следующем письме напишу обо всем гораздо подробней. Дал бы только Бог счастья, успеха и удачи. Будь здорова, поцелуй детей, чтобы они были здоровы, передай привет теще, чтобы она была здорова, и всем членам семьи, каждому в отдельности, с наилучшими пожеланиями
от меня, твоего супруга
Менахем-Мендла
(№ 196, 05.09.1913)
37. Менахем-Мендл из Варшавы — своей жене Шейне-Шейндл в Касриловку.
Письмо двадцать второе
Пер. В. Дымшиц
Моей дорогой супруге, разумной и благочестивой госпоже Шейне-Шейндл, да пребудет она во здравии!
Прежде всего, уведомляю тебя, что я, слава Тебе, Господи, нахожусь в добром здоровье, благополучии и мире. Господь, благословен Он, да поможет и впредь получать нам друг о друге только добрые и утешительные вести, как и обо всем Израиле, — аминь!
Затем, дорогая моя супруга, да будет тебе известно, что я еду. Не собираюсь ехать, нет, а еду-таки! Через несколько часов отбывает курьерский на Вену, и у меня уже есть на него билет. То есть у меня его еще нет. Но считай, что он у меня в кармане. Редакция, понимаешь ли, обещала взять мне билет, потому что поехать-то я поеду за ее счет. Думаешь, я один? Нет, со мной едет еще несколько человек из редакции, тоже за ее счет, целая команда. Я еду с ними, как говорится, «за компанию». А за компанию ведь едется совсем по-другому. Сидишь себе с людьми, вокруг разговаривают, беседуют о том о сем, рассказывают истории, всякую чепуху, небылицы, а ты себе тем временем уже проехал часть пути и не заметил, как время пролетело. Короче говоря, мы едем в Вену на конгресс. То есть мы готовы ехать. Уже собрались в дорогу. То есть не я, а мои коллеги собрались, со всеми своими причиндалами и бумагами. Я-то, слава Богу, давно готов. Мне собираться не нужно, и бумаг у меня нет. Беру талес, тфилн и перо — у меня такое перо, которое само пишет, — и до свидания! Самое главное, я везу с собой нечто, что нужнее всех их бумаг и всей их писанины. Я имею в виду проект аренды Земли Израиля. Я зашил его в надежное место и теперь еду, ни о чем не беспокоясь. Во-первых, все-таки едем поездом. А за границей, пусть и у немцев, всякое может случиться. Во-вторых, я не хочу, чтобы наша команда даже знала о том, что я везу на конгресс проект. Они, понимаешь ли, большие шутники и насмешники. Особенно некоторые из них любят насмехаться. И не только над другими, но сами над собой и друг над другом. Таковы по природе наши друзья-писатели. Есть среди нас один писатель, из числа самых известных, можно сказать, великий. Добрый человек, но шутник, ой и шутник же он! Для каждого у него есть прозвище. Меня, например, он каждый день увенчивает новым прозванием! Бисмарк, Биксенфельд, Вандербильт, Витя, Коковцов, Лехучан…Последнее время, когда поднялся шум по поводу конгресса, он меня не называет иначе как Теодор Мендл или Менахем Герцль, и знаешь почему? Из-за той истории, которая произошла давеча у нас в редакции.
Прихожу я однажды в редакцию и встречаю там человека на вид весьма приличного, с золотыми часами, сидит вольготно, поглаживает бороду, потеет и неторопливо так, свободно рассуждает себе, усмехаясь, хриплым, что у твоего хазана после «Дней трепета», голосом. О чем идет речь? О детях. Он рассказывает-таки о своем сыне. У него, дескать, есть единственный сын. Один-единственный то есть. И сын-то, дескать, такой удачный, повезло ему с сыном, красавец, умница и знаток, все прочие знатоки ему, дескать, в подметки не годятся! А как пишет, все прочие писатели рядом с ним не стояли! А какой оратор, всех прочих ораторов с ним, дескать, и сравнивать нельзя! И именно что на святом языке — чудо что такое! А если вам этого мало, так он, дескать, закончивший, юрию закончил. Но не просто закончивший, закончивших нынче как собак нерезаных, у кого ж теперь нет закончившего сына? Но все закончившие могут, дескать, рядом с ним закрыться и не открываться! Поскольку что они знают? И в чем они разбираются? И чем владеют? И кто они такие? Хамы, бурдюки и шарлатаны, невежды малограмотные, не знают ни слова по-еврейски, пустые люди, бездельники, свистуны, пижоны, тряпки, пустые головы, полные идиоты! Короче говоря, этот его удачный сын сошел с ума, не здесь будь помянуто, ни про кого не будь помянуто… Бедняга! У человека единственный сын, и такой удачный, взял и сошел с ума! В чем дело, в чем же его помешательство? На людей бросается? Бегает по улицам, не дай Бог? Его помешательство, дескать, в другом, его помешательство — это сионизм! Он, дескать, ни с того ни с сего, не пойми с чего, стал сионистом, да еще каким сионистом! Он, дескать, вбил себе в голову, что надо заниматься земледелием. Он хочет быть простым земледельцем, и не где-нибудь, а только в Стране Израиля. Куда это годится? И никак его, дескать, не переубедишь. Ни по-хорошему, ни по-плохому, понимаете ли, дескать, какое несчастье? Единственный сын, неиспорченный, здоровый, честный, красавец, и к тому же закончивший, позволяет себе заявлять, что он хочет уехать в Страну Израиля и там стать земледельцем, — видели дикаря! Правда, дескать, здесь его не хотят записывать в помощники присяжного поверенного, пусть сначала крестится, и никак иначе. Коли так, что из того? Лучше, что ли, дескать, скитаться по свету? Землю рыть? И где? В Земле Израиля?! Дикая страна! Дикие турки! Евреи, живущие на халуку! Тунеядцы! Нищие! Побирушки!.. И этого моего человека опять понесло — гром и молния!.. Меня это, между прочим, по-настоящему рассердило, в душе все так и закипело — несет человек невесть что, возводит поклеп на нашу страну! Сказал бы хоть что-нибудь хорошее или умное, так нет! Не нравится ему Земля Израиля, и все тут — как его заткнуть? Тут я беру и набрасываюсь на этого человека, да как всыплю ему по первое число. «Так, мол, и так, — говорю я, — как вам не стыдно, — говорю я, — как вы можете людям в глаза смотреть? Как вы от стыда еще не сгорели? Вы бы хоть помолчали, подождали бы, — говорю я, — пока про вас такое ваши враги скажут! Какое вам дело до Земли Израиля? Вы, поди, — говорю я, — из того самого „большого сброда“, вот вы кто! Знаете ли вы, — говорю я, — когда такие евреи, как вы, поедут в Землю Израиля? Когда ваши дети, — говорю я, — выкрестятся, а ваши богачи обнищают, вот тогда, — говорю я, — вы вспомните, что есть на свете страна, которая называется Земля Израиля, да только поздно будет, как мужики говорят „после ярмарку“…» Короче, я, можешь быть уверена, выдал ему полную порцию, как следует! Сам не знаю, откуда только у меня все это взялось. Он, этот человек то есть, меня слушает и отвечает с усмешкой и прищурившись: «А вы кто такой?» Говорю я: «Кто я? Я, — говорю, — еврей». Говорит он: «Что вы еврей, а не фоня — это и так видать. Я, — говорит он, — хотел бы знать: ма шмехо?» Говорю я: «Менахем-Мендл». Тут он, этот мой человек, молча встает, утирает губы, застегивает капоту, поворачивается и, обращаясь ко всем нам, говорит: «Всего хорошего!» — и как не бывало. Что мне тебе сказать? Это был, скажу я тебе, прямо бальзам на душу! Вся редакция меня после этого поздравляла: «Браво! Мы, — говорят они, — не знали, что вы, реб Менахем-Мендл, сионист, да еще такой пламенный. Мы-то вас, — говорят они, — всегда держали за территориста». Я их благодарю за куплимент и отвечаю так: «Кто, — говорю я, — вам такое сказал? Отцепитесь вы от меня, я не сионист, и не территорист, и не кто там еще, я не кто иной, как еврей…» Так я им ответил и вернулся к своей работе, к проекту аренды Земли Израиля, и тихо-тихо разработал весь план, который и передаю тебе здесь вкратце, чтобы ты увидела, что твой Менахем-Мендл не занимается пустяками.
Прежде всего, я планирую отправить к султану депутацию, тех самых кандидатов, которых я тебе перечислил в предыдущем письме. Это все, понимаешь ли, люди закончившие, речистые, прославленные, не мальчишки, это все такие люди, которых посылать к султану одно удовольствие! Они покажут султану, кто они такие, и что они такое, и откуда они, и кто их послал. Пусть слов не жалеют, но говорят не все сразу, а по одному, и скажут ему, как обстоит дело, ради чего они прибыли. То есть прибыть-то они прибыли просто так, поздравить султана с победой, которую он в конце концов одержал, выгнав врагов из Адринополя и Киркелеса… А потом потихоньку пусть переходят к сути дела. Но прежде всего следует дать понять султану, что ему не следует пугаться, что они прибыли к нему, не дай Бог, не с хазокой на Землю Израиля и не с претензиями на то, что Земля Израиля когда-то была нашей, что она наша с я не знаю какого времени, потому что Бог обещал ее Аврааму… Они должны ему сказать, дескать, они отлично осведомлены о том, что эта страна сейчас принадлежит ему, турку то есть, но, с другой стороны, разве она не была когда-то нашей? Что ж с того, это дело Божье, а Богу вопросов не задают… И при этом им стоит рассказать ему, турку то есть, какую-нибудь чудесную притчу, толкование какого-нибудь стиха, не важно — главное убедить, что они пришли к нему по делу, которое служит для его же блага. И что же это за дело? Они должны ему разъяснить честь по чести, не обижая его, а так, как это принято между добрыми друзьями: так, мол, и так, поскольку он, турок то есть, не про нас будь сказано, кругом в долгах, волосы на голове — и те не его, и он, не здесь будь помянуто, весьма нуждается, поскольку ему понадобились деньги, и много денег, чтобы одержать победы в войнах, которые он вел, все эти Адринополи и Киркелесы и так далее. И теперь ему трудно делать новые займы, не потому, конечно, что он, не дай Бог, ненадежный заемщик, конечно, нет, а только потому, что «важные персоны» из-за своей политики пугают его «польским средством», бойкотом, дабы он оставил Адринополь и Киркелес. Между тем у нас есть для него источник не только будущих займов, но мы вообще поставим его на ноги, поможем расплатиться по всем долгам, векселям и закладным, так что он совершенно перестанет быть должником! Каким образом? Пусть их милость, извините, подпишет контракт аренды на Землю Израиля, на то, что он отдает ее нам, евреям то есть, в долгосрочную аренду на девяносто девять лет на таких-то и таких-то условиях, и нужно дать ему понять, что он может быть уверен в этом сроке. Потому что, если он, турок то есть, подпишет контракт, ему, если он хочет, могут дать хороший залог и, кроме залога, предложить такой пряник, который будет для него дороже всего, даже наличности. А именно? Он ведь имеет дело с евреями, а величайшие «шораборы» и «левиафаны» биржи в основном — евреи, можно прямо на пальцах перечислить их имена: Ротшильд, Мендельсон, Блехредер, Енкл Шифф; короче, они, делегаты то есть, заявляют: они уверены в том, что еврейские банкиры примут на себя обязательства по всем его, турка то есть, долгам, векселям и закладным на тех же условиях, на которых он сейчас по ним платит, а может быть, и на процент дешевле, и, кроме того, ему дадут свеженький заем, потому как в нем у него нужда, такое время: приходится, с одной стороны, вести войну с Италией, а с другой — с балканцами. Он, конечно, одержал победу, но ведь и расходы понес немаленькие, шутка ли, сколько стоит такая война… Вот так вот следует с ним говорить, убеждать, не жалея слов. И после этого разговора нужно от турка отправляться с этим планом аренды в Лондон, а из Лондона — в Париж, а из Парижа махнуть в Берлин и Вену, к нашим «шораборам» и «левиафанам» и, самое главное, к Ротшильдам, и говорить Ротшильдам, что к ним пришел весь еврейский народ не затем, чтобы, не дай Бог, просить милостыню, нет, пусть они так не думают, к ним пришли с делом, с таким делом, которое попадается раз в две тысячи лет! Это дело может им принести неплохие проценты на их капитал и, кроме того, дать источник доходов двенадцати миллионам евреев, и это в такое время, в такое горькое для бедолаг-евреев время, в особенности у «нас», где нет никаких прав, а ограничений — без счету, повсюду «проценты», и преследования, и гонения, и бегство всех, кто может бежать, и крещение тех, кто вынужден креститься, и Мендл Бейлис, не забудьте, Бога ради, о Мендле Бейлисе! И когда в такой момент раздается общий плач, ничего, Ротшильды — тоже евреи, с еврейской душой, с кошерной кухней, они, говорят, и в Йом-Кипур постятся, и во Франкфурте до сегодняшнего дня есть их синагога, в которой бедняки каждый день молятся минху-майрев…
Разобравшись с Ротшильдами, следует взяться за других евреев, чтоб не думали, что это все несерьезно, и не полагались на чудеса. Сперва, ясное дело, нужно идти к богатеям, к нашим миллионерам, и поговорить с ними коротко и ясно, сперва иносказательно, а потом прямо: одно из двух, если вы евреи, докажите свое еврейство. Перебирайтесь вместе со всеми, то есть, имеется в виду, вместе с вашими капиталами, туда, в нашу страну, в нашу собственную страну. С вашими деньгами вы там, пожалуй, сможете делать дело не хуже, чем здесь, а то и получше. А коли нет? Не хотите? Вам самим некстати или для ваших детей это не подходит, раз они закончившие? Или перед соседями неудобно? Очень мило! Оставайтесь! Но с одним условием, мы вас попросим: перестаньте называть себя евреями! Не лезьте нам на глаза, мы вас терпеть не намерены!.. Здесь подойдет какая-нибудь язвительная притча Кельмского магида, какая-нибудь история Мотьки Хабада. Нечего с ними церемониться, нечего смотреть на то, что они богачи… И простому люду тоже не стоит прятать деньги под подушку. Пусть не думают, что коли бедные, значит, благородные, «не переведется бедность в Израиле», от всего избавлены и ничего не должны делать. Пусть забудут все, что было до сих пор, пусть начнут с самого начала, с того, что делали наши праотцы, ведь коли Аврааму, Исааку и Иакову было не зазорно пасти овец, так и вам в Земле Израиля не зазорно копать землю, пахать и сеять, жать и молотить, разводить кур, гусей и уток и заниматься подобными вещами, которые относятся либо к работе по хозяйству, либо к земледелию. Ничего у них не отвалится и сватовству не навредит. Напротив, это их только возвысит в глазах всех народов на свете… Поверь мне, я не сумасшедший. Я не говорю, что все двенадцать миллионов должны заниматься полевыми работами. В Земле Израиля хватит занятий, помимо земледелия и виноградарства. Там есть торговля, там есть корабли, можно открыть биржи, заняться большими шпегеляциями… Боже мой! Всего всем хватит… И здесь у меня идет целый список торговых компаний, шпегеляций, курортов, выставок и прочее и прочее — для всего свой параграф, для всякого дела отдельный параграф, как у Хаскла Котика в его уставе. Но поскольку у меня нет времени, буду краток. Если на то будет воля Божья, в следующем письме напишу обо всем гораздо подробней. Дал бы только Бог счастья, успеха и удачи. Будь здорова, поцелуй детей, чтобы они были здоровы, передай привет теще, чтобы она была здорова, и всем членам семьи, каждому в отдельности, с наилучшими пожеланиями
от меня, твоего супруга
Менахем-Мендла
Главное забыл. Так как я уезжаю путешествовать, но на Суккес, если на то будет воля Божья, рассчитываю быть дома, то мне очень хочется привезти что-нибудь тебе, и детям, чтобы они были здоровы, и теще, чтобы она была здорова, каждому отдельно, то, что ему нужно. Я побывал в Америке, с Божьей помощью вернулся с миром назад и получил место, которое дает мне почтенный заработок и на котором я, кроме того, могу приносить некоторую пользу людям, так что по справедливости и ты должна получить удовольствие. Поэтому, дорогая моя супруга, напиши мне подробно о том, чего бы ты хотела и что бы тебя обрадовало, а писать мне следует так: Вена, сионистский конгресс, для Менахем-Мендла в собственные руки.
(№ 198, 08.09.1913)
38. Менахем-Мендл из Вены — своей жене Шейне-Шейндл в Касриловку.
Письмо двадцать третье
Пер. А. Френкель
Моей дорогой супруге, разумной и благочестивой госпоже Шейне-Шейндл, да пребудет она во здравии!
Прежде всего, уведомляю тебя, что я, слава Тебе, Господи, нахожусь в добром здоровье, благополучии и мире. Господь, благословен Он, да поможет и впредь получать нам друг о друге только добрые и утешительные вести, как и обо всем Израиле, — аминь!
Затем, дорогая моя супруга, да будет тебе известно, что я уже в Земле Израиля. Ну, то есть это только так говорится: «Земля Израиля». А означать-то на самом деле это означает, что я покамест в Вене, но хорошо мне здесь, словно в Земле Израиля. Подумать только, евреи запросто ходят тут по улицам с могендовидом на лацкане, говорят повсюду на святом языке, обнимаются да целуются, и я в том числе. Как только мы приехали в Вену, сразу же отправились в город, по адресам, которые сионисты для нас давно приготовили и заранее каждому прислали. Полагаю, что они еще за несколько недель обеспечили для нас жилье, порядком потрудились, пока подготовили все необходимое, постановили, что делегаты из этого города должны остановиться тут, а из другого — там, занесли все, на немецкий манер, в длинный список — и по номерам, и в алфавитном порядке, загляденье. Только, видимо, из-за большой спешки и шума — шутка ли, столько евреев, не сглазить бы, приезжают разом? — оказалось, что со всем этим, с делегатами и с отелями то есть, получилась некоторая путаница! Пришлось нам слегка побегать, как же иначе? И хорошенько же мы попотели, носясь с узлами из одного отеля в другой — отели-то все уже заняты, — пока наконец поздно вечером не нашли себе, с Божьей помощью, ночлег у какого-то немца, причем ни мы его язык не понимаем, ни он — нашего, хотя наш язык, как известно, больше чем наполовину — немецкий. Но это еще полбеды. Ладно, не понимает нас немец — эко дело! Нам к нему не свататься, и мы сюда не навечно прибыли, в конце-то концов закроется конгресс — и все мы, с Божьей помощью, вскоре, чтобы так же скоро окончилось наше изгнание, разъедемся. В крайнем случае, если уж совсем прижмет, покажешь немцу монету — все поймет как нельзя лучше! Гораздо хуже обстоит дело с нашим собственным языком, которым тут пользоваться нельзя, а говорить нужно на святом языке. А что поделаешь, когда все здесь так говорят? Усышкин, рассказывают, как-то заявил: «Га-иврит о русит». Означает это: на святом языке или по-русски! А раз Усышкин заявил — пиши пропало. Ты, верно, спросишь, а что делать тем делегатам, которые не умеют разговаривать ни на святом языке, ни по-русски? Сама-то как думаешь? Им таки плохо. Сидят и молчат. А какой у них еще есть выбор? А вдруг захочется поговорить — что, тоже молчать? Да возможно ли такое? Человек ведь не скотина. А если именно на конгрессе — да вдруг припрет? На этот случай советуют: отойдите в уголок и говорите на идише, только тихонько, так, чтобы Усышкин не услыхал… Но погоди, и это еще не все. Гонения на тех, кто не говорит на святом языке, — и это было бы полбеды, если бы можно было хотя бы говорить так, как у нас говорят. Но всем гонениям гонение в том, что нужно говорить на святом языке не так, как у нас евреи говорят, а только так, как говорят турки в Земле Израиля. У них это называется «сафердит». Это значит: все у них на «а» да со сплошными «та». Возьмем, к примеру, штаны. Простые штаны, которые люди носят. Казалось бы, трудно им сказать «михносаим», как мы говорим? Так нет. По их, выходит, что обязательно нужно сказать «михнатаим». Чего уж больше? Ты же прекрасно знаешь, что я тоже, слава Богу, не неуч какой, учился в свое время в хедере, и неплохо учился, и при всем при том мучаюсь, едва-едва улавливаю смысл речей! Но зато когда иной из них говорит, так сплошное наслаждение слушать. Даже те, кто ни слова не понимает, и они подтверждают, что звучит так, будто слушаешь красивейший напев лучшего хазана. Чего уж больше? Девица тут одна вышла и выступила на святом языке, так прямо за живое брало! Или вот послушай, есть тут один делегат, кажется, из Одессы, чудесный человек, золото просто, Жебетинский его фамилия, а зовут Владимиром. Имя хоть и гойское, но какой же это горячий еврей! Огонь! Совсем молодой человек, кровь с молоком! И вот этот-то Жебетинский, Владимир то есть, как он выйдет и начнет говорить на святом языке — ну что тебе сказать? Поистине райское наслаждение! Лучшие хазаны ему и в подметки не годятся! День и ночь ты могла бы сидеть да слушать, и не надоело бы! Не важно, что ты не понимаешь святого языка, все равно ты бы получила такое удовольствие, что не смогла бы оторваться. Такая в этом сила! И не забудь, это все еще до начала «га-конгресс». Это пока только так, конференция. Ты, верно, спросишь, что это за конференция такая? Разъясню тебе. Что такое конгресс, ты ведь знаешь? Прибыв на конгресс, они, делегаты то есть, еще до конгресса собираются все вместе по нескольку раз на дню, каждый раз в другом месте, и высказываются, и общаются, и ссорятся друг с другом, и выносят революции, постановления то есть. Короче, пока идет подготовка к конгрессу — это называется «конференция». Понимаешь теперь?
На первой конференции, которая тут была, вышла перепалка о языке. То есть словопрения велись о том, на каком языке нам следует здесь, на конгрессе, говорить, чтобы мы все всё хорошо понимали. Словопрения эти, сколько я, недалекий, могу судить, кажутся мне совершенно излишними. Еще раз: съехались евреи и хотят немного пообщаться, так пусть себе каждый говорит, как умеет. А ежели хотите, чтобы вас понимали как следует, так нету, на мой взгляд, ничего лучшего, чем говорить на нашем простом еврейском языке, на идише, потому что какой же еврей по-еврейски не понимает? Так нет! Имеются тут такие упертые евреи, и именно наши, российские, из Петербурга, Одессы да Богуслава, которые однозначно заявляют, что не понимают ни слова на идише, хоть им кол на голове теши! «Идиш не понимаем!» — жалуются они, бедолаги, и разводят руками с таким лицом, что жалко смотреть. А другие кричат: «Идиш не желаем! Наш родной язык или деревний яврейский, или наш русский!», то есть или святой язык, или русский! Куда это годится — подняли шум и гам, одни настаивают, что говорить нужно на трех языках, на святом языке то есть, по-русски и на идише тоже. А другие кричат: нет, достаточно двух языков, святого языка и русского, поскольку идиша мы не понимаем, и снова за свое, и снова все с самого начала: «Идиш не понимаем! Идиш не желаем! Наш родной язык или деревний яврейский, или наш русский!» Увидел принцедатель, что эта история может затянуться до завтра, почесал в затылке и объявляет: «Тихо, господа! Вот мы сейчас все увидим. Проведем балетировку руками. Кто согласен только на два языка, то есть на святой язык и русский, пусть поднимет правую руку!» Взметнулись руки! Ясное дело, я и пальцем не пошевелил, ведь как же я могу отказаться от моего идиша?.. Короче, едва-едва не вышло так, что большая половина согласилась с тем, чтобы можно было говорить и на идише тоже. Однако выискался тут один делегат из Егупца, учитель, знаток святого языка наипервейший, взял он и поднял обе руки, и правую, и левую, и из-за этого само собой вышло так, как сказано в Писании: «отступая по большинству от правды», то есть вынесли революцию: идиш — старая рвань, к использованию не пригоден! Вот так, как видишь, и похоронили бедный наш язык заживо всего-то одной лишней рукой!.. Это меня, конечно, задело за живое: за что? За какие грехи? Столько евреев, не сглазить бы, говорило веками на идише — и ничего, кажется. Никто еще не умер оттого, что разговаривал на этом языке. А тут ни с того ни с сего — нате вам еще одну напасть: долой идиш! Я даже отчасти впал в уныние и подумал про себя: «Горе мне! Не режут ли они, я имею в виду сионистов, сами себя без ножа тем, что затыкают нам рот, чтобы мы не могли и словом перемолвиться с нашим народом, ни о сионизме и вообще ни о чем? Что прикажете, в конце концов, делать: говорить с евреем на святом языке или говорить с ним по-русски: ни я не могу, ни он не понимает…» Я уже хотел было вскочить и закричать: «Караул, люди добрые, что вы делаете? Сами себя убиваете! Обрекаете сами себя на поражение! Подумайте о том, что миллионы ваших братьев, которые говорят на идише, никакого другого языка не знают!..» Но сел обратно, вспомнив, что сказано у мудрецов: «Семь качеств у болвана…», и еще: «Невежда всегда вперед лезет…». С чего это я буду им мораль читать? Разве ж они из-за этого решения перестали быть евреями? Разве ж они перестали быть сионистами из-за того, что хотят утопить весь сионизм в ложке святого языка? Разве ж, не дай Бог, их оставил разум и они сами не видят, в какую ловушку себя загоняют?.. А тут еще встает этот самый Владимир Жебетинский, о котором я тебе говорил, и начинает на святом языке выступать так, что у меня разом прошла вся злость и все расстройство и я вынужден был с ним согласиться: он, увы, прав, когда хочет, чтобы все евреи умели объясняться на святом языке. Он заявляет, что сионисту, который не умеет говорить на святом языке, нет оправдания — пусть научится! Времени ему на это — до следующего конгресса, который будет через два года. Очень правильно! За два года можно и медведя научить танцевать. Ну почему мы все, в самом деле, не умеем разговаривать на святом языке? Говорят, что и сам он, Жебетинский, Владимир то есть, еще два года тому назад тоже не знал на святом языке ни слова. А нынче? Всем бы евреям так! Нет, я рассчитываю, без обета, что, когда, с Божьей помощью, вернусь домой, в Варшаву то есть, найму того, кто знает язык, и буду беседовать с ним час в день, два часа, три часа в день — чем больше, тем лучше, а как выучусь, так и в редакции, и в гостинице, где я остановился, повсюду ни на каком другом языке, кроме святого, разговаривать не стану! Можешь себе представить, что это мне настолько пришлось по сердцу, что даже с делегатом из Егупца, тем, который поднял обе руки и тем прикончил наш жаргон, стали мы вскоре не разлей вода. Он сам первый подошел ко мне, представился и обратился ко мне на такой манер: «Аниим змирот ве-ширим эрог, ки элейхо нафши таарог», то есть будет он мне делать куплименты и петь песенки, потому что он от меня без ума… Ну что на это ответить? Беру я, да и говорю ему, что там дальше написано: «Нафши хамда бецель йадеха, ледаат коль раз содеха». Этим я ему намекнул на йадаим, которые он поднял, и дал понять, что знаю, то есть знаю всю его сод… Ты, верно, подумаешь, что он мой намек раскусил? Ничуть не бывало! Услыхав от меня эти слова, он снова обратился ко мне с куплиментом: «Ал кен адабер нихбадот, ве-шимха ахабед беширей йедидот». Короче говоря, обнялись мы с ним да расцеловались, и с тех пор нас уже не разлучить. Мы ходим повсюду и всегда вдвоем и разговариваем. Он цитирует стихи на святом языке, я — говорю с ним покамест по-русски… Я бы хотел передать тебе наши беседы слово в слово, но поскольку у меня сейчас нет времени — сионисты, как обычно, бегут на новую конференцию, и я в том числе, — то буду краток. Если на то будет воля Божья, в следующем письме напишу обо всем гораздо подробней. Дал бы только Бог счастья, успеха и удачи. Будь здорова, поцелуй детей, чтобы они были здоровы, передай привет теще, чтобы она была здорова, и всем членам семьи, каждому в отдельности, с наилучшими пожеланиями
от меня, твоего супруга
Менахем-Мендла
Главное забыл. Я знал, заранее знал, что так и случится. А как же иначе? Изничтожают наш язык, а народ будет молчать? Держи карман! Первая бомба прилетела из Сморгони. Сморгонь резко протестует против двадцати семи рук, поднявшихся против нашего идиша! А за ней выступает Богуслав, прямиком ко мне с протестом, и ясно, что это дело их изрядно волнует. «Пусть, — говорят они, — рука нашего делегата, если она тоже была среди этих самых двадцати семи рук, отсохнет. Но это еще не значит, — говорят они, — что весь Богуслав и весь белый свет должны вдруг, ни с того ни с сего тронуться умом и перестать разговаривать на идише!..» Затем идут Ошмяны. Оттуда мне пишут, что хоть мы с ними лично и не знакомы, но тем не менее некоторым образом состоим в свойстве через их земляка, который нынче проживает в Баку, Шмуэля сына Матеса, а потому они у меня просят совета как у доброго друга: что же им делать? Святой язык — не понимают дети. Русский — не понимают отцы. Что ж им, кивками объясняться, что ли? Затем получил я решительный протест из нашей Касриловки, честят они меня на чем свет стоит: как же так, где я, дескать, был? Почему молчал? Почему так да почему эдак? Это мне, дескать, выйдет боком! Пусть я только посмею объявиться в Касриловке, они мне покажут!.. А под письмом никто не подписался, стоит только: «Из евреев евреи»… Также и из великого ристократического Егупца получил я «на сладкое» хорошенький протест, подписанный крупнейшими сахарозаводчиками и миллионерами. «Вы хорошо знаете, реб Менахем-Мендл, — так начинается их протест, — что мы, егупецкие миллионеры, не такие уж горячие приверженцы вашего жаргона и не особо прилежные читатели всяких там еврейских книжек, газеток и тому подобного. Потому что, во-первых, откуда у нас на это время? Довольно с нас и того, что заглядываем в какой-нибудь русский листок, просматриваем телеграммы, биржевые курсы и тому подобное, где ж тут еще всякие там ваши еврейские газеты читать… А во-вторых, не к лицу нам это, как французы говорят: заблес аближ (что это значит — понятия не имею; наверно, они хотят этим сказать, что нечего евреям указывать, как им жить)… Но вы же хорошо знаете — тоже когда-то были нашим, егупецким, — мы любим, очень любим, чтобы нам рассказали еврейский анекдот, и именно на жаргоне, а в особенности — пряный анекдот, да еще сразу после обеда… А ну-ка, попробуйте рассказать тот же самый анекдот на святом языке — кто ж его поймет? Или по-русски — ну какой в нем будет смак? Так что ж они там дурака валяют, сионисты ваши?» Так они закончили свой протест, а подписались под ним все самые великие: и Бродские, и Гальперины, и Зайцевы, и барон Гинцбург, и Поляков. А затем идет список миллионеров и сахарозаводчиков помельче: Рабинерзон, Балаховский, Гефнер — остальными нечего и голову себе забивать…
Вышеподписавшийся
(№ 200, 10.09.1913)
39. Менахем-Мендл из Вены — своей жене Шейне-Шейндл в Касриловку.
Письмо двадцать четвертое
Пер. А. Френкель
Моей дорогой супруге, разумной и благочестивой госпоже Шейне-Шейндл, да пребудет она во здравии!
Прежде всего, уведомляю тебя, что я, слава Тебе, Господи, нахожусь в добром здоровье, благополучии и мире. Господь, благословен Он, да поможет и впредь получать нам друг о друге только добрые и утешительные вести, как и обо всем Израиле, — аминь!
Затем, дорогая моя супруга, да будет тебе известно, что творится нечто невообразимое, конец света. Все бегают, все говорят без умолку, все горячатся, все бьют в ладоши, из себя выходят, и я в том числе. Теперь, как ты сама понимаешь, с конференциями уже покончено, теперь уже настоящий конгресс пошел! Невозможно описать, что собой представляет конгресс! Нужно самому тут побывать, чтобы понять, что это такое! Представь себе зал, большой, как, скажем, рынок в Касриловке, если не больше, и весь этот зал заполнен делегатами, корреспондентами и гостями, гостями со всего света — столько их, просто сонмы неисчислимые. А потому и теснота, и шум, и толкотня, и духота, и жарища — хуже некуда! Это внутри. А скольким еще пришлось остаться снаружи! Потому как где же на свете сыщется такой зал, который мог бы вместить столько людей, не сглазить бы! Придумали средство (видать, немцы придумали!), заранее предусмотрели на тот случай, что прибудет много народу, — пошли и пересчитали, сколько мест в зале, и отпечатали ровно столько же билетов. Сколько мест — столько и билетов. Понимаешь? А билеты поделили, ясное дело, бесплатно, прежде всего среди делегатов, сионистов то есть, а затем среди корреспондентов, то есть тех, кто пишет в газеты. А оставшиеся билеты стали продавать гостям, тем, кто просто так явился поглазеть на конгресс. И это, как видишь, разумно: раз вы не сионисты и приехали просто так, поглазеть, так раскошеливайтесь! Но поскольку гостей съехалось в тысячу раз больше, чем напечатали билетов, то билетов не хватило, и билеты начали расхватывать и платить за них почем зря — и по двадцать крон, и по пятьдесят крон, и по сто крон за билет. И все им не дорого, только подайте сюда билет! Увидев такое дело, немцы смекнули что к чему и принялись продавать места. Только какие места? Ясное дело, бесплатные места корреспондентов, то есть тех, кто пишет для газет. Поэтому многие корреспонденты остались снаружи, и я в том числе. Поднялось большое возмущение, шум и гам. А больше всех возмущался егупецкий делегат, тот самый, что на конференции, как я тебе уже писал, поднял обе руки и тем самым похоронил наш идиш. Он тоже корреспондент, как и я, — только он пишет для газеты на святом языке. Он устроил немцам такой скандал, что они его надолго запомнят: «Немчура! — разорался он уже не на святом языке, а на жаргоне. — Немчура! Воры! Карманники! Мы вам весь конгресс разнесем! Мы вас так и разэтак! Мы вам то и се!..» Хорошенько, хорошенько им задал! И чем, ты думаешь, дело кончилось? Пропустили нас! А как же иначе? Глупенькая, с тем, кто пишет, повсюду считаются, в особенности ежели он орет благим матом и не стесняется в выражениях. Правда, когда мы вошли, то получили уже фигу с маслом, а не места, пришлось простоять весь день на ногах, но кто на это смотрит? Лишь бы оказаться внутри, видеть все вместе со всеми, слышать все вместе со всеми и вместе со всеми бить в ладоши и кричать «браво». Это мода такая на конгрессе — кто ни взойдет на «биму», ему хлопают и кричат «браво». Затем, когда начинает говорить, ему опять хлопают. А как заканчивает говорить — тут уж обязательно хлопают, несколько минут подряд!.. Можешь себе представить, что, например, творится, когда такая толпа народу, тысяч, не сглазить бы, десять, разом начинает бить в ладоши и кричать «браво»? Больше всех хлопали Соколову. Почти пять минут подряд. А как он дошел до Менделя Бейлиса и принялся рассказывать про то, как Бейлис-бедолага невинно страдает, и про то, в чем его подозревают, тут уж так захлопали — чуть зал не разнесли! Жаль, что его самого здесь не было, я имею в виду Менделя Бейлиса. Эх, если бы он был при этом, если бы услышал, как из десяти тысяч глоток несется единым воплем: «Ложь! Клевета! Навет!» — вот если бы он все это, повторяю, увидел и услышал, он бы мог гордиться, и ему стало бы легче переносить все те беды и страдания, которые он, бедняга, претерпевает в узилище! Ой, Бейлис, Бейлис! Как я о нем вспомню, так у меня сердце сжимается, а в голове проносится мысль: как нам его, бедолагу, который стал невинной жертвой за весь еврейский народ, вознаградить, когда, даст Бог, он выйдет с Божьей помощью целым и невредимым из узилища? Деньги тут неуместны, потому что разве ж такое можно оценить? Есть у меня, однако, такая для него комбинация, что дал бы только Бог дожить нам до той минуты, того мгновенья!.. Но пока снова возвращаемся к конгрессу.
Ну что я могу тебе сказать, дорогая моя супруга? Просто слов не хватает, чтобы описать тебе в точности, что это такое — конгресс! Как увидишь перед собой тысячи евреев, все одеты по-праздничному и все с одним помыслом, с одной думой о Сионе, так и на душе праздник! Мы теперь убедились, что есть еще на свете страны, где евреи могут собираться свободно и высказываться открыто — все, что у каждого на сердце!.. Была бы ты тут, когда зачитывали телеграмму, которую мы послали старцу, Францу-Йойсефу то есть, чтобы поздравить его с конгрессом и благословить на долгие годы за хорошее обхождение с евреями, а затем, когда зачитывали ответную телеграмму, которую он нам прислал!.. Или видела бы ты людское море, затопившее улицы Вены, когда мы, все как один, отправились поклониться и пролить слезу над могилой Герцля! И какой порядок был при этом и какая тишина! Ты бы тогда сама сказала, что конгресс — это нечто вроде «собирания рассеянных», нечто вроде того паломничества, какое было в древности, когда-то, когда евреи со всей Земли Израильской шли на праздник в Иерусалим. Если бы я не боялся согрешить, так мог бы сказать, что сама Шехина покоится нынче в Вене. Короче, еврей, который хотя бы раз в жизни не побывал на конгрессе, недостоин того, чтобы земля носила его! Сколько живу, ни разу не чувствовал так сильно, что я нахожусь среди евреев, как здесь, на конгрессе. Кажется мне, что я заново родился, словно у меня выросли крылья и я лечу, лечу! Жаль только, что конгресс продлится всего неделю. Ну что такое неделя? И между прочим, боюсь признаться, чтобы не сглазить, но вертится у меня мысль: горе мне, когда же и я удостоюсь? То есть когда же наступит тот счастливый момент, что и мне удастся выступить с моими проектами? Поскольку все тут проталкиваются к «биме», все хотят выступить, каждый хочет что-нибудь сказать и у каждого есть что сказать, то в итоге было тут установлено, кому, и в какое время, и сколько минут говорить — по их, выходит, что и десяти минут много! Нет, боюсь, дело до меня дойдет не скоро. Но может быть, я с Божьей помощью перехвачу минутку между выступлениями — дело еще вовсе не идет к концу — и выступлю с заявлением. Такой тут обычай: нужно выступать с заявлением. Хочешь знать, что это означает? Объясню тебе. Например, хочешь ты взобраться на «биму» и сказать чего-нибудь, так не можешь просто так вскарабкаться туда и заговорить. Нет и нет! Не позволят тебе! Как быть? Ты должен сначала написать, что у тебя есть выступление, тогда тебя запишут в очередь, но, поскольку охотников поговорить без числа, а времени мало, совершенно немыслимо, чтобы все, которые хотят выступить с заявлением, и в самом деле выступили — хоть ты сиди тут день и ночь, не ешь, не пей, не спи… Плохо дело? На этот случай есть способ — чтоб не мучиться, у немца на любой случай есть способ! Все, которые хотят выступить с заявлением, как увидят перед собой множество ораторов, так берут и выбирают между собой одного генерала, то есть того, кто будет говорить от них ото всех. И тут одно из двух. Выберут меня генералом — отлично. А ежели нет, я передам свой проект избранному генералу, и пусть он зачитает мой проект, пусть ему хлопают и кричат «браво» — ему и честь, и рукоплескания. Потому что для меня главное — благо, которое выйдет из этого для всего еврейского народа. Но поскольку у меня сейчас нет времени — сионисты, как обычно, бегут на новую конференцию, и я в том числе, — тут еще полно работы, тут еще и банк колониальный, и фонд национальный, которые нужно обеспечить, а это, между прочим, не пуговицы, а деньги, это, шутка ли, девять миллионов! А ведь еще нужно собрать сегодня комитет, с президентом, с членами, когда мы со всем этим управимся? — буду краток. Если на то будет воля Божья, в следующем письме напишу обо всем гораздо подробней. Дал бы только Бог счастья, успеха и удачи. Будь здорова, поцелуй детей, чтобы они были здоровы, передай привет теще, чтобы она была здорова, и всем членам семьи, каждому в отдельности, с наилучшими пожеланиями
от меня, твоего супруга
Менахем-Мендла
Главное забыл. Ты думаешь, небо вовсе на землю рухнуло и не сыскалось тут ни единого заступника, который бы нашел в себе сил выступить против напраслины, которую возвели на наш идиш? Нашлись такие, и не один даже, а два. Хочешь знать, кто они? Один — инженер из Егупца, а другой — адвокат из Варшавы, оба — совсем еще молодые люди, чертяки! К ним на язык попасть — упаси Господи! Ой и рассчитались же они с противниками жаргона! Ой, как они выступали! Громы и молнии метали! Одежду на себе рвали! Одно только жалко. Раз уж они так самоотверженно встали на защиту нашего идиша, почему бы им не высказать все это на идише? Скажи они все то же самое по-еврейски, ведь тогда все бы поняли… Но, как бы то ни было, есть надежда, что будет хоть какое-то избавление и для нашего идиша… Ну и чего ж тогда еще желать, глупенькая? Предположим, сам Жебетинский, тот, которого зовут Владимир, заявит, что на Двенадцатом конгрессе он будет говорить именно на жаргоне, и кто тогда что сможет сделать! Вот ведь было бы хорошо! Но лучше всего было бы, ежели бы Господь сотворил чудо — Господь ведь может, когда захочет! — и у самого Усышкина вырвалось бы хоть ненароком словцо на идише. Думаешь, он не умеет? Прекрасно умеет, но не хочет — такой вот каприз! Тогда бы уж все евреи поняли, что можно разговаривать на идише открыто и свободно, и все, конец нашему изгнанию!.. Думаешь, не выйдет? Посмотрим, всему свое время…
Вышеподписавшийся
(№ 204, 15.09.1913)
40. Менахем-Мендл из Вены — своей жене Шейне-Шейндл в Касриловку.
Письмо двадцать пятое
Пер. А. Френкель
Моей дорогой супруге, разумной и благочестивой госпоже Шейне-Шейндл, да пребудет она во здравии!
Прежде всего, уведомляю тебя, что я, слава Тебе, Господи, нахожусь в добром здоровье, благополучии и мире. Господь, благословен Он, да поможет и впредь получать нам друг о друге только добрые и утешительные вести, как и обо всем Израиле, — аминь!
Затем, дорогая моя супруга, да будет тебе известно, что мы уже приближаемся к завершению, сегодня вечером наш конгресс закроется — а я со своим проектом все еще жду очереди. И ничего в этом удивительного нет — времени было так мало, а сделать нужно было так много, что даже не знаю, просто ума не приложу, как удастся справиться со всеми делами, которые мы тут начали. Не застрянем ли мы, не дай Бог, на полпути? Караул, когда же мы комитет-то выберем? И что насчет президента? Нужно ведь избрать президента на два года! Смотрю я туда, наверх, на эту самую эскадру, где восседают наши предводители, и размышляю: кого из них сделают президентом? Тут ведь, не сглазить бы, столько кандидатов, и все замечательные, каждый бы прекрасно подошел, и ни один не отказался бы. Ладно, из ненашенских, из немцев то есть, это уж само собой. Каждый немец — прирожденный президент. Наружность, поведение, наряды такие, что каждый может блистать, сверкать и петь. К тому же еще и командовать нужно уметь, а как же! Нужно при случае так молотком по столу стукнуть, чтоб зал задрожал. А язык? Думаешь, язык — это шуточки? К чему нам себя обманывать, давай представим, что было бы, если бы я, скажем, был президентом и выступал с речью на нашем еврейском наречии: «Послушайте, рабойсай, дело такое…» Правда, все меня поймут, и то, что я говорю, и то, что хочу сказать, но как это будет выглядеть? Слишком обыденно! Тоже мне съезд!.. На святом языке вышло бы куда как красивее, но тут есть закавыка — сафердит! «Работ а й » (вместо рабойсай), «гаконгрет» (конгресс), «б-одет» (в Одессе)… Ну и так далее. Красиво, конечно, но кто же это поймет?.. Можно это разве с немецким сравнить? Как выйдет немец, как возденет руки да как начнет: «Майне дамен унд геррен!» или «Ге-гер-тер конгресс!» — звучит, словно колокол! Нет, можешь что угодно говорить, но стольких кандидатов, сколько у немцев, у нас нету. Вот взглянем, например, на нынешнего президента, на Довида Вольфсона. Сразу видно, самим Богом ему уготовано быть президентом. Посадка его, стать, речь, приятная улыбка, взгляд, движение руки — король, да и только! А что ты скажешь о Боденхеймере? Плохой президент? А о Варбурге? О Хантке? О Саймоне? А Жан Фишер из Антверпена?Короче, я не о немцах толкую, я — о наших, о российских. Вот возьми, например, нашего Соколова — какой президент, чтоб мне так жить! Или, скажем, доктор Членов? Или Усышкин? Когда он там, наверху, на эскадре сидит — разве не вылитый президент? Или доктор Шмарьягу Левин? Или доктор Вейцман чем плох? Или, скажем, Мазе из Москвы? Или Темкин из Елисаветграда? Разве они недостойны стать президентами? Или Жебетинский, тот, что Владимиром зовется, хотя он еще чуток молод, думаешь, не подошел бы? По мне, так и доктор Пасманик сгодился бы, не будь он только в позиции. «Позицией» называют крикунов, которые все критикуют, которым все не нравится. У них одно занятие: находить во всем недостатки и обо всем твердить, что, мол, плохо. Так это повсюду заведено, во всех парламентах на свете, так это и у нас на конгрессе. Как кто-нибудь взойдет на трибуну и начнет что-нибудь говорить или предлагать, мы все сразу смотрим на позицию, на доктора Пасманика то есть, что там доктор Пасманик на это скажет? Иной вроде бы так сладко говорит, так блестяще излагает, золото просто, но ему-то, Пасманику, пожалуй, не понравится. И точно. Тот еще и сказать ничего не успел — ага, доктор Пасманик уже записочку пишет, готовится выступить с заявлением! Тот еще только закончил, ему еще хлопают и кричат «браво», он еще дыхание перевести не успел, пот со лба не утер, а уже разбит, искалечен, стерт в порошок — мертвец! Это его доктор Пасманик поправил. Язычок — Боже упаси! Есть тут на конгрессе, представь себе, и другие, такие же, как он, крикуны. Есть Довид Трич с Кипра, доктор Канн из Гааги, но никого я так не боюсь, как доктора Пасманика. Перед этим человеком я дрожу как осиновый лист! Знаю заранее, что он мой проект для Земли Израиля разобьет в пух и прах, разнесет вдребезги и сотрет в порошок! Но это меня не трогает. Пусть только до меня дойдет очередь, и все будет в порядке. Чего мне слушать позицию, если публика, народ со мной! Откуда я это знаю? От моего нового доброго друга из Егупца, того самого, который прикончил наш жаргон на конференции. Ты себе и представить не можешь, какой это милый человек и какое у нас с ним возникло приятельство. Не разлей вода! Повсюду мы с ним рядом. И на фотографиях, где мы вместе со всеми делегатами сняты, — тоже рядом. А на одном снимке стоим мы вдвоем обнявшись. Посылаю тебе эту карточку с подписью, которую он внизу сделал: «Любимые и приятные при жизни своей и в смерти своей неразлучны…» Означает это, что тех, кто друг друга по-настоящему любит, только смерть способна разлучить. Он без меня никуда не ходит, а я без него. А сходить тут, слава Богу, есть куда. Есть тут у нас и свой собственный еврейский театр, где играют на святом языке. Есть тут даже свой собственный еврейский кинематограф, где всего за полкроны, за двадцать копеек то есть, ты можешь увидеть всю Землю Израиля с Иудеей, с пещерой Махпела и Западной Стеной, все как живое, так и стоит перед глазами. Ты бы видела слезы, которые мы оба проливали, глядя на все на это! Не зря мне мой друг говорит, на святом языке разумеется, что если бы мы сюда, в Вену, только ради этого приехали — и этого бы было довольно! Не знаю почему, но прикипел я к этому человеку. В субботу мы с ним вместе отправились в немецкую синагогу. Но поскольку у нас не было цилиндров, ни у меня, ни у него, так впускать нас не захотели. Для немцев цилиндр важнее талеса. Как увидят они в синагоге еврея без цилиндра, с ними прямо припадок делается. Пришлось нам искать обычную еврейскую синагогу, а поскольку Вена — город довольно-таки большой, то находились мы изрядно, и по дороге я ему изложил весь мой план аренды Земли Израиля — так ему настолько этот план понравился, что он был просто вне себя от восторга! Жаль, дескать, только, что у меня это все разработано на жаргоне, а не на святом языке. На святом языке, дескать, совсем бы другой смак был. Но мне, дескать, не о чем беспокоиться. Он берется, без обета, перевести все на святой язык за одну субботу и без копейки денег. Хочет, чтобы я ему диктовал на идише, а он будет переводить слово в слово. Ему это, дескать, так же легко, как папиросу выкурить. Еще и легче. Папиросу-то еще раздобыть нужно, а писать — плевое дело, окунул перо, дескать, да пиши. В особенности на святом языке, который он впитал с молоком матери, — тут и говорить не о чем. Мы бы уже взялись за эту работу, да времени совсем нет, можно сказать, ни минуты! — нужно учреждать университет в Иерусалиме, а это не шуточки! Правда, мы его уже почти учредили. Деньги сыплются как семечки. Пятьдесят тысяч, семьдесят тысяч, сто тысяч. Про пожертвования в три, пять или десять тысяч — и речи нет. Душа поет и сердце радуется, когда видишь, как богачи швыряются пожертвованиями — сотнями тысяч, шутка сказать! При таких взносах нет ничего удивительного в том, что вскоре все у нас будет. У нас уже и так почти все есть. У нас уже есть собственная гимназия в Яффо. У нас есть собственный политехникум в Хайфе. А теперь и собственный университет в Иерусалиме. Чего же еще желать? Осталось отправить туда немного евреев — и мы в полном порядке. А как раз об этом я уже позаботился, по этому вопросу нужно обращаться именно ко мне, к моему плану то есть. Этого уж я из своих рук, с Божьей помощью, не выпущу. А пока нужно бежать в зал, на конгресс, это же последний день, мой день то есть, когда я, в добрый час, должен наконец выступить. И поскольку у меня сейчас нет времени, буду краток. Если на то будет воля Божья, в следующем письме напишу обо всем гораздо подробней. Дал бы только Бог счастья, успеха и удачи. Будь здорова, поцелуй детей, чтобы они были здоровы, передай привет теще, чтобы она была здорова, и всем членам семьи, каждому в отдельности, с наилучшими пожеланиями
от меня, твоего супруга
Менахем-Мендла
Главное забыл. Я продержал это письмо весь день в кармане — все рассчитывал, что вот-вот подойдет моя очередь и я зачитаю свой проект, а тогда уж смогу тебе заодно и об этом написать. Но под конец оказалось, что уж поздно — конгресс-то завершился, а мой проект все еще при мне! Я его держал до последнего часа. На что я рассчитывал? Рассчитывал, что, когда дело подойдет к концу, при закрытии конгресса то есть, я, не дожидаясь никакой очереди, возьму и взойду на трибуну, стукну кулаком по столу и скажу: «Послушайте, господа, дело такое. Вы продержали столько народа, не сглазить бы, восемь дней и восемь ночей, вы совершили, слава Богу, столько всего великого, но об одном, господа, вы забыли — о Земле Израиля! То есть о том, как мы добьемся Земли Израиля. Поэтому есть у меня для вас план, так, мол, и так…» И я достану свою пачку рукописей и зачитаю весь свой проект от первой страницы до последней. Так я себе это представлял. Однако человек предполагает, а Бог располагает. В ту самую минуту, когда я поднялся и начал пробираться к эскадре, встает президент, Довид Вольфсон то есть, и как стукнет молотком по столу: «Майне дамен унд геррен! Сообщаю вам, значит, что конгресс закрыт, в будущем году, значит, в Иерусалиме!..» И принимаются все хлопать, и все как один подхватывают: «Од ло авда тикватейну». Все поют, и я в том числе. Ну что тебе сказать, дорогая моя супруга? Кто этого пения не слыхал, тот вообще ничего хорошего в своей жизни не слыхал! А кто не видал, как после этого прощались, как целовались, тот вообще ничего хорошего в своей жизни не видал! Все прощались, все целовались, и я в том числе. Теперь пришло время подумать о том, где взять средства на обратную дорогу. Немцы нас вытрясли до последнего геллера. Ладно, я уж как-нибудь найду выход — редакция, вероятно, не даст пропасть. А что другим делать? Например, между нами, моему новому доброму другу из Егупца? Сам-то он ничего не говорит, но я чувствую, что в кармане у него пустовато и до Егупца не хватает… Он, правда, хвалится, что может и пешком… «На конгресс, — говорит он, — можно и ножками!» И смеется при этом. Чудак человек! Он смеется, а я возмущаюсь. Столько, не сглазить бы, на конгрессе богачей, толстосумов, людей сытых, пузатых, могли бы, например, и подумать о других, которым не хватает. Может, они, бедолаги, в нужде?.. Фу, скверный мир, вот что я тебе скажу! Паскудный мир!.. А возьми, например, меня самого с моими проектами. Все, кажется, прекрасно знали, что я сюда приехал не с пустыми руками, — и хоть бы кому-нибудь пришла в голову мысль подойти да сказать: «Реб Менахем-Мендл, а ну покажите-ка, что там у вас?» Нет, каждый только о себе думает. Каждый приехал со своим и каждый любит, когда ему внимают!.. Но раз не хотят слушать, так, может, и не надо? Я ведь все равно разъезжаю по свету, так буду этот свой проект вместе со всеми своими прочими проектами зачитывать во время выступлений перед публикой — там у меня время будет. Не нужно будет спешить, не нужно будет выступать с заявлениями, не нужно будет бояться доктора Пасманика. Знаю, что у публики, с Божьей помощью, я буду иметь успех. А в особенности когда выступлю со своим новым проектом, который сейчас у меня в голове проклевывается, новым планом, новенькой, с иголочки, комбинацией, специально для России, такая комбинация — скажу тебе — это что-то! А раз так, значит, можно сказать: «И это к лучшему»!
Вышеподписавшийся
(№ 208, 19.09.1913)
41. Менахем-Мендл из Вены — своей жене Шейне-Шейндл в Касриловку.
Письмо двадцать шестое
Пер. А. Френкель
Моей дорогой супруге, разумной и благочестивой госпоже Шейне-Шейндл, да пребудет она во здравии!
Прежде всего, уведомляю тебя, что я, слава Тебе, Господи, нахожусь в добром здоровье, благополучии и мире. Господь, благословен Он, да поможет и впредь получать нам друг о друге только добрые и утешительные вести, как и обо всем Израиле, — аминь!
Затем, дорогая моя супруга, да будет тебе известно, что я все еще здесь, в Вене то есть. Все делегаты вместе со всеми гостями разъехались сразу же после завершения конгресса, но многие корреспонденты и писатели, и я в том числе, остались тут еще на пару дней, но не для того, можешь быть уверена, чтобы просто так погулять, а ради очень полезного дела, весьма серьезной затеи. А именно мы рассудили так: на конгрессе все, слава Богу, решено, комитет избрали, благодарение Господу, прекрасный, президентов у нас теперь двое — профессор Варбург и доктор Членов, банк у нас свой, университет тоже есть, на святом языке говорим — всех то есть обеспечили, так почему бы нам не позаботиться и о своей собственной пользе? Почему бы нам, писателям то есть, не подумать и о самих себе? Почему бы не обзавестись фондом, своим собственным фондом? У всех писателей на всем белом свете принято иметь фонд, и только у нас, еврейских писателей, нету, так сказать, ни малейших признаков фонда! Чем мы хуже ремесленников? Даже ремесленники — портные, сапожники, скорняки — могут иметь свои фонды, а мы нет? Ты ведь, вероятно, спросишь, что это за штука такая — «фонд» и зачем она нужна? Следует тебе разъяснить, чтобы ты знала, с чем это едят, и, между прочим, поведать, как мы к этой мысли пришли, как стали думать о фонде. Дело было так.
Есть такой знаменитый писатель по имени Мордехай бен Гилель га-Коген — Мордехай то есть, сын Гилеля, да к тому же еще и коэн. Живет этот самый коэн в Земле Израиля, и живет, говорят, припеваючи, но тем не менее он и о нас думает, беспокоится обо всех своих собратьях-писателях, рассеянных по белу свету, а потому поразмыслил он, да и прислал на конгресс свой проект — как всех нашенских, писателей то есть, обеспечить в старости, а также на тот случай, если какой-нибудь еврейский писатель заболеет, а то и, избави Бог, умрет, чтобы был фонд, который мог бы позаботиться — позаботиться то есть о нем, о его жене и детях. Ты, верно, спросишь: где же на это денег взять? Денег будет достаточно, даже с избытком, об этом не беспокойся. Во-первых, отчасти писатели сами внесут, это называется «членские взносы», — есть у него в проекте такой пункт, что каждый писатель должен быть членом, а кто не член, тот и не писатель, то есть писатель-то он писатель, но не член. Во-вторых, поступят деньги от выступлений и концертов, которые будут проходить во всех городах и местечках, в которых есть еврейские общины. Это тысячи принесет! А пожертвования? Дары? Завещания? Разве не найдется у нас в городе такой богач, который, оставляя перед смертью деньги на благотворительность, не вспомнит и о фонде для еврейских писателей? А подносы для пожертвований, я имею в виду тарелки, которые в канун Йом-Кипура ставят в синагогах и бесмедрешах, — мало, думаешь, принесут? Это уже моя собственная комбинация, которую я сам придумал. Так много тарелок ставят перед Йом-Кипуром в синагогах, что можно и еще одну подсунуть — не беда, от этого евреи не обеднеют! А как насчет свадеб? Обрезаний? Выкупа первенцев? Или, например, проходят приличные похороны — самое подходящее время для сбора денег. Как напомнишь еврею об Ангеле Смерти, он сразу тянется к карману и дает! Не много, самую мелкую монету выцарапывает, но дает! Короче, все продумано заранее, разработано с умом и расчетом, так что о деньгах можешь не волноваться. Главное — это единство, то есть мы сами должны посвятить себя этому делу с преданностью и любовью, а поскольку это в наших собственных интересах — иначе и быть не может. В особенности мы, писатели то есть, — мы же не портные и не сапожники! Если уж у нас, которые все время твердят о единстве и мире, и стыдят публику, и читают ей мораль, если уж у нас не будет единства, единомыслия, единодушия, тогда просто конец света!..
И вот, как в таких случаях говорится, в тот самый час, когда закрылся конгресс, пригласили всех писателей, и меня в том числе, пожаловать на сход, заслушать, так сказать, проект того писателя, который из Земли Израиля, по поводу фонда и выработать, так сказать, устав со всеми параграфами — на манер Хаскла Котика (жаль, что Хаскла Котика при этом не было, — уж он бы получил удовольствие!). А созвали нас на этот сход честь по чести, с помощью писем, в которых со всей определенностью было написано, что приглашают всех, кто пишет справа налево. Без разницы, следовательно, пишешь ты на святом языке или на жаргоне, лишь бы еврейскими буквами! И подписал эти письма не абы кто, а сам Х.-Н. Бялик! Не тот Бялик из Егупца, который торгует лесом, а знаменитый, великий Бялик, который пишет стихи и читает лекции на святом языке, который печатает книжки, чье имя гремит на весь свет!
Короче, собрались мы, то есть те, которые пишут справа налево, все — знаменитые, каждый в своем роде, писатели, всего около трех миньенов набралось, и прежде всего встал вопрос — кого сделать президентом собрания? По этому поводу случились некоторые прения. Так как пишущие на святом языке хотели посадить на это место одного из своих, то жаргонисты выступили с протестом — опасаются, не хотят, чтобы в фонде хозяйничали «михнатаим»!.. Нашелся из этого положения выход, избрали в конце концов такого, который и нашим и вашим, — его зовут Рувн Брайнин. Этот самый Рувн Брайнин, знаменитый писатель, пишущий на святом языке и страстный его поборник, однако ж, пожертвовал собой и отправился в Америку, чтобы там распространять святой язык, но пока что сделался редактором еврейской газетки на жаргоне, ради заработка, по всей видимости, — чего ж ему, бедолаге, еще оставалось делать? Как сказано в Геморе: «Разделывай туши и зарабатывай…»Или как говорят в Америке на тамошнем языке: «Хэлп юр селф…» Или как говорит твоя мама: «Мужик-то трефной, да гроши у него кошерные…»
Короче, лучшего президента отыскать не смогли, сход в добрый час открылся, и все шло честь по чести. И что же Господь делает? Выскакивает вдруг один писателишка — из молодых, пишущих на святом языке, один из тех, кто еще на конференции надрывался: «Идиш не желаем! Наш родной язык… два языка — или деревнееврейский, или наш русский!» Да как разразится: он, дескать, не желает состоять с жаргонистами в одном обществе! Он, дескать, с ними и рядом стоять не хочет! Он и одного фони, дескать, не даст за десять тысяч таких евреев, которые говорят на жаргоне, — и поди сделай с ним что-нибудь!.. А за ним выступает еще один, потом еще один — жаргон да будет забыт вовеки! Жаргон — трефной, хуже свинины, и колбасы, и шинки, и чего хочешь! И на тебе — внесли параграф, что фонд создан только для тех, кто пишет на святом языке. Тут, разумеется, жаргонисты, и я в том числе, подняли крик, шум и гам: как же так, где же это слыхано, такое злодейство, чтобы один еврей бойкотил другого только за то, что тот разговаривает на идише, словно только они одни — настоящие евреи, а мы, избави Бог, караимы, выкресты или вероотступники! Долго ли, коротко ли, вмешались люди, которые любят согласие, а больше всех постарался президент Рувн Брайнин, тот самый знаменитый писатель, пишущий на святом языке, который издает жаргонную газетку в Америке. Тут пишущие на святом языке (вот спасибо!) согласились с тем, что, хотя мы и пишем на идише, тем не менее тоже все-таки евреи не хуже прочих, но коль скоро возникли разногласия и есть те, кто нас не признает из-за нашего языка, значит, нужно решить нашу участь поднятием рук, как это в обычае у немцев на конгрессе, то есть тот, кто против идиша, должен поднять руку. Поднялись руки, и оказалось, что из почти трех десятков рук пятнадцать — за святой язык, а четырнадцать — за жаргон. Поднялся еще больший крик, шум и гам. Дело едва не дошло до пощечин! То есть пощечины тоже были, но не по этому поводу, а совсем по другому. Но ты же хочешь узнать, чем все закончилось? Закончилось все тем, что разошлись ни с чем! Пишущие на святом языке ушли сами по себе, и мы — сами по себе, и между нами, жаргонистами то есть, было решено, что нам следует отделиться и создать свой собственный фонд. Пусть они себе живут, так сказать, до ста двадцати лет, а мы, даст Бог, обойдемся, с Божьей помощью, без их ласки и никаких претензий к ним иметь не будем! «Заметьте, — так сказал один из наших, Номберг его зовут, — пусть только придет к нам один из них с просьбой принять его в нашу компанию, потому что рассчитывает на какие-то блага от нашего фонда, милости просим! Мы даже не напомним ему: как же так, вы же нас когда-то вышвырнули, сделали из нас отщепенцев!» Вот такой он человек, этот Номберг, и все мы такие, уж такая у нас, у жаргонистов, натура! Мы придерживаемся того мнения, что, когда Бог создал мир, не было еще ни святого языка, ни жаргона, а Бог, да будет Он благословен, почище нас будет. Ему дела нет до того, на каком языке к Нему обращаются. Женщина, которая не понимает святого языка и изливает перед Ним душу в простой тхине на жаргоне, — разве же Он ее не услышит? А ведь Шполянский дед говорил с Ним вообще на мужицком наречии? А ведь бердичевский раввин ребе Лейви-Ицхок всякий раз в Йом-Кипур, перед Кол-Нидрей, обращался к Всевышнему по-русски? И вообще, к чему нам знатностью-то мериться? Через сто лет, когда все мы умрем, будет эта знатность чего-нибудь стоить? Пустое! Всех одинаково, как пишущих на святом языке, так и жаргонистов, закопают глубоко-глубоко в землю — так к чему кичиться? Я это все высказал одному из них, он — тоже знаменитый писатель, да к тому же еще мыслитель и редактор журнала. Звать-то его Клаузнер, а подписывается он «доктор Клаузнер»… Так он меня внимательно выслушал, подумал немного, затем усмехнулся и признал, что в моих словах заложена некоторая мысль, но что эту мысль уже высказал когда-то один великий, очень великий философ, он мне его даже по имени назвал, но я это имя позабыл. А когда пришло время прощаться, так он мне протянул два пальца и сказал: ему известно, что я тоже иной раз на святом языке пописываю, а потому он надеется, что придет когда-нибудь время, когда я одумаюсь и полностью перейду к ним, к пишущим на святом языке то есть, и мы расстались добрыми друзьями! И так — со всеми. Со всеми расцеловался перед отъездом. Такая у меня натура, слава Богу, — я ни с кем не ссорюсь, ты ведь знаешь, терпеть не могу раздоров. Не нужно ссориться — не из-за чего… А я тем временем собираюсь уезжать из Вены, средства на дорогу у меня уже есть — редакция прислала, а в голове у меня комбинация на комбинации — как бы сделать так, чтобы в нашем фонде было как можно больше денег, ведь чем больше в фонде денег, тем лучше — и для фонда, и для его членов. Но поскольку у меня сейчас нет времени, буду краток. Если на то будет воля Божья, в следующем письме напишу обо всем гораздо подробней. Дал бы только Бог счастья, успеха и удачи. Будь здорова, поцелуй детей, чтобы они были здоровы, передай привет теще, чтобы она была здорова, и всем членам семьи, каждому в отдельности, с наилучшими пожеланиями
от меня, твоего супруга
Менахем-Мендла
(№ 214, 26.09.1913)
42. Шейна-Шейндл из Касриловки — своему мужу Менахем-Мендлу в Варшаву.
Письмо шестнадцатое
Пер. В. Дымшиц
Моему дорогому супругу, мудрому, именитому наставнику нашему господину Менахем-Мендлу, да сияет светоч его!
Во-первых, сообщаю тебе, что мы все, слава Богу, пребываем в добром здравии. Дай Бог, чтобы вести от тебя к нам были не хуже.
Во-вторых, пишу тебе, дорогой мой супруг, о том, что мы, я и мама, чтобы она была здорова, только что пришли с «поля» с опухшими глазами и изболевшимся сердцем. Мы обе хорошенько выплакались над папиной могилой, насытились горем. Нужно быть татарином, как говорит мама, чтобы выдержать то, что творится у нас на «святом месте», когда наступает новомесячье элула. Шутка сказать, «могилы отцов»! Сюда съезжаются со всего света, и в основном — женщины, женщин, что маковых зерен, что звезд на небе! Тесно, прямо как в городе! После погрома и после холеры, не нынче будь помянуты, и после изгнания из деревень появляются все новые могилы, и «святое место» растет и вширь, и в длину! Так разрослось, что скоро будет некуда класть, нужно будет заводить еще одно «поле», а не то, не дай Бог, придется, как говорит мама: «Просить Бога, чтобы помереть поскорей…» Можешь себе представить, что уже после папы, да покоится он в мире, идут три новых ряда могил, среди них больше половины еще без надгробий, нужно иметь голову как у министра или как у кладбищенского сторожа Ихила, чтобы помнить, кто где лежит! Он таки крепче железа, этот Ихил, если выдерживает женщин, которые рвут его на части: «Реб Ихил, покажите мне моего мужа! Покажите мне моего папу! Покажите нам нашу маму!..» Он их всех держит в голове, наизусть, ясное дело, помнит, и в связи с их умершими! А на Йоэла-хазана ты бы посмотрел! Это просто чудо, как его только не разрывают на куски, когда наступает новомесячье элула! Не знаю, как это было в прошлые годы — я-то первый раз пошла на «могилы отцов», — но только там стоит такой женский крик, и рыдания, и причитания, что моим бы врагам столько лет жизни, сколько можно расслышать из того, как хазан читает поминальную молитву. Видно только, что стоит человек и раскачивается, а как нараскачивается вдоволь, так тянет руку, чтобы ему что-нибудь дали — это-то для него самое главное. Как говорит мама: «В Писании сказано, Бог создал священнослужителей, чтобы те брали и с живых, и с мертвых…» Что им чья-то боль и чьи-то слезы? Когда видишь, например, как такая женщина, как Хьена-вдова, мечется от одной могилы к другой, тут, кажется, и камень бы разрыдался. Вот, например, она распростерлась над могилой, рыдает и изливает душу, а вот она уже простирается над другой могилой и снова рыдает, не успеешь оглянуться, а она уже тащится к свежей могиле, и опять ее крик возносится к небесам! Она, эта Хьена, зарабатывает там целое состояние! И где только эта женщина берет столько слез и столько слов? Ты бы послушал, как она обращается к умершему, — чтобы такое вынести, нужно быть крепче железа! Но все это терпимо по сравнению с тем, что творится у нас на другом конце кладбища! Я имею в виду нищих, которые тянут пришедших за полы, хватают за руки, прямо вцепляются в них — хотят, бедняги, получить милостыню. Как говорит мама: «Новомесячье элула — это их время. Кабы не новомесячье элула, — говорит она, — нищие и вовсе бы разорились».
К чему я это тебе все рассказываю? К тому, чтобы ты хотя бы ради этих дней плача вспомнил, что у тебя где-то есть дом и в том доме у тебя есть жена, до ста двадцати лет, с детьми, чтобы они были здоровы, а как вспомнишь, так сделаешь свое странствие чуть-чуть короче, чтобы поскорее приехать домой, где тебя так ждут. Почти весь город ждет!.. Но мне что-то не верится, слышишь, Мендл, что ты вот так вот возьмешь и поедешь домой! Как же не найтись по дороге семнадцати придуркам, которые восемнадцать раз не задурили бы тебе голову своими бреднями и своими проектами, книжками с «Лехо дойди», прошлогодним снегом, ярмаркой на небе! Пусть тебе, Мендл, говорят про меня, что я местечковая баба и все что хочешь, но у меня в голове не укладывается, почему ты все откладываешь свои затеи со всеми своими золотыми проектами про то, как взять в аренду Землю Израиля. Одно из двух, если тебе есть что сказать — скажи! Что ты, ждешь особого приглашения, что ли? Во-первых, дело сделаешь. Во-вторых, скажу тебе по правде, что мне что-то не верится, что эти твои умники, синисты, которые собрались в Вене на гонгрес, так уж готовы пожертвовать собой ради Земли Израиля, как ты об этом говоришь. Ясное дело, если кто-то так любит Землю Израиля, так он едет в Землю Израиля, а не в Вену. Как говорит мама: «Кто хочет есть, не поет змирес, а кто поет змирес, значит, сыт…» Лучше бы они приехали сюда, устроили бы свой гонгрес в Касриловке, так нам бы перепало хоть несколько рубликов из тех, которые вы привезли туда, чтобы сделать доброе дело для немцев, которые, по мне, так не стоят и моих старых башмаков, что валяются на чердаке! Вы там транжирите деньги, пока здесь у несчастных людей не на что праздник справить — на Пейсах хоть собрали беднякам денег на мацу, а на дни трепета и вовсе ничего нет! — если бы твои синисты об этом хоть на минутку задумались, от стыда бы закопались в землю на девять локтей! Но что для тебя, с позволения сказать, значат мои слова, когда ты на коне, проводишь время среди таких больших людей, которым даже не пристало говорить по-еврейски с евреями! Хотелось бы мне только знать, кто таков этот Шишкин, о котором ты пишешь, что он никому не дает и слова сказать по-еврейски? И откуда у нас, у евреев, скажи мне на милость, берутся такие злодеи? Сдается мне, что даже от гоев, не рядом будь помянуты, не слышали мы о таком гонении, чтобы нам нельзя было между собой говорить на своем языке! И кто таков этот Письменик, которого ты так боишься? Благословенны будь его руки, если Бог надоумит его, чтобы он вас всех как следует отлупил, и вы бы там перестали оказывать друг другу почести, как во время гакофес, и назначать друг друга президентами, а подумали бы вот о чем: евреи сидят без заработков, ни охнуть, ни вздохнуть… Горе горькое нам в этом году, если я нынче считаюсь богачкой не только в своей семье, а уже во всем городе, и мне не дают дух перевести, предлагают дело за делом, и дают советы, а больше всех — дядя Авром-Мойше, как мне поступить с той толикой денег, которая у меня скопилась за лето, потому что трат-то почти никаких не было, живу я у мамы, за модой не гоняюсь — всех расходов: на еду да на оплату учебы детей, чтобы они были здоровы. Хоть бы ты приехал и послушал, что они уже знают, я-то в этом не разбираюсь, не знаю, какой хедер лучше, деформированный или недеформированный, хоть убей! И кроме того, если бы ты был на месте, мне бы перестали советовать, что делать с деньгами, дескать, это грех, если их не вложить во что-нибудь, а все-таки лучший совет дала мама: посоветовала держать деньги при себе и хорошенько их спрятать, так чтобы ни одна живая душа о них не знала и чтобы я даже тебе о них не упоминала. Она говорит: «Для хозяйки лучше, когда кошка не знает о том, что в доме есть сметана…» Но это все пустое. Лишь бы нам дожить до того, чтобы дождаться тебя в добрый и счастливый час, увидеть, как ты выглядишь, как человек или как я желаю выглядеть своим врагам, чтоб им было плохо так, как тебе желает всего доброго и всяческого счастья твоя воистину преданная тебе жена
Шейна-Шейндл
(№ 218, 01.10.1913)
43. Шейна-Шейндл из Касриловки — своему мужу Менахем-Мендлу в Вену.
Письмо семнадцатое
Пер. В. Дымшиц
Моему дорогому супругу, мудрому, именитому наставнику нашему господину Менахем-Мендлу, да сияет светоч его!
Во-первых, сообщаю тебе, что мы все, слава Богу, пребываем в добром здравии. Дай Бог, чтобы вести от тебя к нам были не хуже.
Во-вторых, пишу тебе, дорогой мой супруг о том, что отправляю тебе уже второе письмо в белый свет и даже не знаю, где ты, и что ты делаешь, и откуда едешь, и куда едешь, и что выйдет из этой твоей поездки? Как говорит мама: «Облако не знает, куда его ветер несет…» Мне страх как интересно узнать об этом у твоей ридакции, пусть она бы мне написала, где ты. Но ридакция в рот воды набрала — и молчок! Верно, она такая знатная, язви ее, не в десять дней раскаянья будь помянуто, что ей не пристало переписываться с женой Менахем-Мендла! А в третий раз писать ей не хочу. Много чести. Как говорит мама: «Кто ко мне не идет, тот мне не подходит…» Моя мама, она как скажет, так призадумаешься. Она, бедняжка, нынче, в «дни трепета», так сломлена, что прямо жалость берет. Как говорится, как настанет новомесячье элула, так женщина плачет не переставая. Вот уже больше месяца, как у нее не просыхают глаза. Мало, что ли, было слез, которые мы пролили на «святом месте», когда ходили на «могилы отцов», так нам еще и Йойлик-хазан добавил своими слихес, которые могли бы и мертвого пронять, а теперь еще и своими шахрисами и мусафами в оба дня Рошашоне. Он и сам наплакался, и всю синагогу заставил плакать. У нашего Йойлика — дар слезный. Уж он как зарыдает, так не унять. Как говорит мама: «Видать, в дождливый день родился…» Но в этих рыданиях не так Йойлик виноват, как Мендл Бейлис, тот, который сидит в твоем распрекрасном Егупце и ждет, когда же настанет тот день, когда ему скажут, что с ним будет… Этот Егупец, не в десять дней раскаянья будь помянуто, пусть он или сгорит, или провалится как Содом — чего они там от него хотят? Эдакая заноза! Своих, что ли, горестей мало? Мало, что ли, всего хорошего, творящегося, как слышно, с евреями по всему белу свету, мало, что ли, гонений, а уж как гоняют, мало, что ли, голода, а уж как голодают, мало, что ли, хворей, а уж как хворают, и всех прочих добрых известий, спасений и утешений, которыми ты хвалишься в каждом своем письме, — так Бог послал нам еще и эту напасть! Все время приезжают из Егупца с новостями, и все новости — про этого Мендла Бейлиса. Как им только не надоест! Отовсюду, куда ни пойди, только и слышно «Мендл Бейлис да Мендл Бейлис». И в синагоге, и на рынке, и в бане, не рядом будь помянута, — повсюду. Приходишь в мясную лавку, просишь мясника выбрать тебе кусочек получше, а он тебе: «Мендлу Бейлису такой бы тоже понравился…» Приходишь к Азриелу-рыбнику, начинаешь препираться с ним из-за рыбы, это, мол, не рыбы, а рыбки, плотва, а не рыба, так он вырывает у тебя рыбу из рук, да еще и с такой злобой: «Рыбки? Плотва? У Мендла Бейлиса и таких нет!..» А богачи, не в десять дней раскаянья будь помянуто, чтоб им во всю жизнь не было ничего доброго! Им бы только поговорить. Просят у них рубль на бедных, которым не на что справить праздники, а они, богачи то есть, начинают вздыхать. «Мендл Бейлис, — говорят, — обошелся бы и без праздников, ему хотя бы выйти на свободу», — и что ты на это им скажешь? Одному из таких новых богатеев, Йойне Крепелю, мама как раз в канун нынешнего Рошашоне выдала как следует. Пришли к нему просить милостыню для одного разорившегося семейства и принялись расписывать их нужду и бедствия, а он и слушать не пожелал, ответил, что Мендлу Бейлису, дескать, приходится намного хуже! Мама с ним столкнулась около синагоги, куда он бежал сломя голову, ведь канун праздника, так она, мама то есть, останавливает его и говорит ему так: «Йойне, можешь возвращаться домой». (Хотя он уже богач, она все еще говорит ему «ты».) Он на нее уставился: «Почему возвращаться?» Говорит она: «Не приняты твои молитвы». Спрашивает он: «Почему это не приняты?» Говорит она: «Потому что в Писании сказано, что молитва без милостыни — это прошение Богу без гербовой марки — и принято не будет…» А ему-то, Йойне Крепелю то есть, на это и ответить нечего. Но понять-то понял он ее очень хорошо. Если бы кто подошел к нему в эту минуту, тот, я думаю, мог бы вытянуть из этой свиньи, не в десять дней раскаянья будь сказано, любую милостыню. Все были под таким впечатлением от тех страстей, которые рассказывали про Мендла Бейлиса, что, когда хазан начал читать «Унсане-тойкеф», в синагоге поднялись плач и рыдания и среди мужчин, и среди женщин, а как дошли до слов «Потому что Ты и судишь и караешь, Ты ведаешь все и свидетельствуешь…», так все поняли, что речь идет о том суде, перед которым должен предстать Мендл Бейлис, и все почувствовали, как мурашки бегут по телу… А затем, при словах «И Ты открываешь Книгу Памяти…» — небеса разверзлись! Обеспамятевших женщин начали выносить одну за другой! Одну за другой!.. Как была права мама, сказав: «Если наши слезы не вырвут того еврея из темницы, значит, все врата небесные закрыты…» Я бы только одно хотела знать, ты, Мендл, — человек светский и все время имеешь дело с большими людьми, так в чем там, собственно, дело с этим наветом на Мендла Бейлиса? — я этого из тех разговоров, которые идут у нас, никак понять не могу. Я только Бога молю, чтобы мы преодолели в добром здравии пост в Йом-Кипур и настал радостный праздник Суккес и за ним радостный праздник Симхас-Тойре, — может быть, Всевышний смилуется и ты хоть разочек приедешь домой, как ты говорил, что приедешь в другие дни, хотя, по правде сказать — сейчас ведь десять дней раскаяния, нужно говорить чистую правду, — мне что-то не верится, что Менахем-Мендл вот так вот возьмет и приедет домой! Как говорит мама: «Еще не один Суккес пройдет, пока счастливый Симхас-Тойре настанет…» И я бы хотела увидеть, Мендл, как Бог наставит тебя на ум, но ежели, не дай Бог, ты не приедешь домой после второго дня Суккес, то я тебе не завидую! Думаешь, я тебе что-нибудь сделаю? Ничего я тебе не сделаю, а только ты узнаешь, как велик наш Бог, и сам закаешься, и детям своих детей так поступать, не в десять дней раскаяния будь сказано, закажешь так, как тебе желает всего доброго и всяческого счастья твоя воистину преданная тебе жена
Шейна-Шейндл
(№ 221, 04.10.1913)
44. Менахем-Мендл из Егупца — своей жене Шейне-Шейндл в Касриловку.
Письмо двадцать седьмое
Пер. А. Френкель
Моей дорогой супруге, разумной и благочестивой госпоже Шейне-Шейндл, да пребудет она во здравии!
Прежде всего, уведомляю тебя, что я, слава Тебе, Господи, нахожусь в добром здоровье, благополучии и мире. Господь, благословен Он, да поможет и впредь получать нам друг о друге только добрые и утешительные вести, как и обо всем Израиле, — аминь!
Затем, дорогая моя супруга, да будет тебе известно, что я в Егупце! То есть не в самом Егупце, а возле Егупца, по ту сторону Егупца, в Слободке, которая числится в Черниговской губернии. Ты ведь, вероятно, спросишь: что я тут делаю? — Все из-за Бейлиса! Писатели со всего света съехались сюда из-за Бейлиса, и я среди них, и ничего другого тут не слышно, как только Бейлис, Бейлис и Бейлис — повезло же человеку! Я ни сном ни духом не ведал, что окажусь ни с того ни с сего в Егупце, я бы сейчас, уж поверь мне, отправился лучше домой, к вам в Касриловку то есть, повидать тебя, дорогая моя супруга, детишек, чтоб они были здоровы, всю семью — столько времени не виделись! Но я в том виновен так же, как Бейлис — в том, в чем его обвиняют. Вот послушай.
За полминуты до моего отъезда из Вены, с конгресса, я уже и в дорогу был собран, приходит мне из редакции телеграмма, к тому же срочная: «Непременно сию минуту поезжайте Егупец дело Бейлис».
Получив такую бомбу, я остолбенел: во-первых, на что мне сдался Егупец и этот самый Бейлис, который мне не брат и не сват? Во-вторых, ну как я могу объявиться в Егупце — откуда у меня правожительство? Иду я и отбиваю телеграмму в редакцию, тоже срочную: «Строчите немедленно какой надобность какая правожительство?»
Ответ приходит довольно сердитый — редактор мой, как известно, человек строгий: «Не будьте Менахем-Мендл — не спрашивайте глупости говорят Егупец так Егупец!»
Нельзя же быть свиньей, приходится ехать в Егупец! С другой стороны, а где мне взять правожительство? Ладно, где наша не пропадала, — как говорит твоя мама: «Что со всем Израилем, то и с реб Исроэлом…» И в самом деле, мало ли евреев приезжают изо дня в день в Егупец безо всяких признаков правожительства — и что? Умирают они от этого? Значит, так: прибываю я в Егупец поздно вечером. На улице тьма кромешная, сыро, холодно, а я как раз доволен тем, что темно. К чему мне, чтоб меня видели? Не из страха — чего мне бояться? Разве я что-нибудь украл? Или человека убил? А так просто, терпеть не могу иметь дело с полицией… Беру извозчика и говорю: «Пошел!» А извозчик спрашивает: «Куда?» А я ему снова: «Пошел!» Вот мужичья башка — говорят ему «пошел», так ему мало!
Короче, еду я и между тем думаю: что делать? Куда податься? Ведь не успею ступить, как укажут мне путь куда следует… Я ведь когда-то, не нынче будь помянуто, был здешним, хорошо знаю, каково на вкус наше изгнание, когда где днюешь, там не ночуешь, и дрожишь, словно вор, и валяешься, запуганный, всю ночь на чердаке или же, замерзший как собака, в подвале, и прочее подобное, по сравнению с чем муки преисподней — игрушки. В голове крутится: вертайся, то есть не повернуть ли извозчика обратно на вокзал, взять билет и — марш в Касриловку, то-то будет праздник? А с другой стороны, думаю: заработок! Раз редакция велит — так никаких отговорок, а то ведь и без места, избави Бог, остаться можно! Плохо… Что же делать? Вспоминаю: ба! У меня же в Егупце добрый друг имеется, только что в Вене на конгрессе познакомились, обнимались да целовались! Это тот самый учитель, знаток святого языка, который сперва одной рукой едва не прикончил наш жаргон, но с которым потом мы стали не разлей вода.
Адрес его у меня записан. Живет он где-то на Подоле, на Нижнем Валу. Добрый малый, думаю, в нужде не оставит. А с другой стороны, он же не бог весть какой богач? Не беда. От бедняка порой скорее добра дождешься, чем от богача, — готов поклясться! Недолго думая, обращаюсь я к своему мужику: «Пошел на Подолы, Нижний Вал!»
Услыхав слова «Подол» и «Нижний Вал», оборачивается он, мужик то есть, ко мне, сообразил небось, что я — еврей, не иначе, потому что ведь все евреи живут на Подоле… Какое мне дело, думаю, что ты там себе думаешь? Думай, пока не лопнешь! Лишь бы от твоих раздумий похуже чего не вышло… Гляжу по сторонам — люди, не сглазить бы, туда-сюда снуют, солдаты, слава Богу, вооруженные, на конях скачут, все как перед погромом, не нынче будь помянут. Я человек опытный, у меня на эти дела нюх… И становится у меня на душе муторно и отчасти тревожно… Но выдавать мужику, что я думаю, все-таки не хочется. Сдерживаюсь и обращаюсь к нему эдак весело: «Ого, нивроко, много народ!» Порядочно то есть у вас людей, не сглазить бы!.. Оборачивается он, мужик то есть, ко мне, глядит эдак на меня вкось, перестает гнать лошадь и говорит: «Оце вашего брата судят». Нашего брата то есть судят. В сердце у меня словно что-то оборвалось, но прикидываюсь дурачком: «Кого судят?» А необрезанный в ответ: «А Бейлиса!» Делаю вид, что не знаю никакого Бейлиса, что мне до него и дела нет: «А завыщо?» За что то есть судят-то? «Хиба вин кони крадет?» Конокрад он или кто?.. Ничего он, хам этот, не ответил, только хлестнул лошадку да глянул на меня так хитро, что все у меня внутри похолодело. Но я виду не показываю — шиш! Как гаркну на него грозно, словно барин: «Пошел Подол, буде на водка!» То есть езжай быстрее, получишь на выпивку, чтоб он так болячку получил… Испугать меня захотел — да ни в жизнь!..
Короче, добираюсь я благополучно до Подола, до Нижнего Вала, расплачиваюсь, как полагается, с извозчиком и начинаю осматриваться — куда меня занесло? Тьма кромешная. Фонарей нету, зарежут — и не пикнешь. Ощупываю стены, карабкаюсь по скользким ступенькам — едва нахожу приют моего друга, учителя, знатока святого языка! Дворец, по правде говоря, не так чтобы очень, Бродский, скажу тебе, живет много лучше, но зато сам он, мой друг то есть, как меня увидел — ну что тебе сказать, — как будто отец покойный с того света к нему спустился! Забросил все дела и давай со мной обниматься да целоваться, будто мы с ним много лет не виделись! Шолом-алейхем! Алейхем-шолом! Добро пожаловать в гости! Как вы тут оказались? Как поживаете, реб Менахем-Мендл? А вы как поживаете?.. Эх, как поживаем! Несладко, говорит, поживаем! Туда-сюда, разговорились, и как раз на простом еврейском наречии, без всяких фокусов и новомодных затей… Спрашиваю его между прочим: как это случилось, что он отставил в сторону святой язык? Машет рукой: «Эх, кто сейчас о таких вещах думает? Не до того, — говорит он, — сейчас, теперь у нас — Бейлис и только Бейлис!»
Короче, слушаю от него историю за историей, и все о нем, о Бейлисе то есть, такие истории, что волосы дыбом встают! И разговариваем мы с ним без умолку, и перебираем все процессы, что бывали до сего дня в связи с кровавым наветом, и спрашиваем мы один другого: как же так? Хоть караул кричи! Где это слыхано? Где мы находимся? В какие времена живем? Время между тем бежит, потихоньку, и ночь наступила, наелись мы бедами вдоволь. Хватит, говорит он, надрывать сердце, надо что-нибудь и на зуб положить. Идите, реб Менахем-Мендл, умойте руки. И мы с ним, как полагается, умыли руки, уселись и перекусили — трапеза была не так чтобы очень, у Бродского, скажу тебе, получше едят, — и снова принялись разговаривать, и снова о Бейлисе, и снова о кровавом навете — уже голова кругом идет, в глазах рябит. Нужно, говорит он, и поспать немного, как вы, реб Менахем-Мендл, считаете? Говорю я: «Сделайте удовольствие». Но легко сказать «поспать», когда есть где, а у него, у моего друга то есть, всего-то-навсего его собственный диванчик с одной подушкой. Берет он и уступает мне диванчик с подушкой и говорит: «Вот, — говорит он, — вам диванчик, раздевайтесь, реб Менахем-Мендл, да прилягте». Говорю я: «Ну а вы?» Говорит он: «Ох, обо мне не беспокойтесь, я уж как-нибудь…» Говорю я: «Нет, на диванчик прилягте вы, а я уж как-нибудь…» Короче, он — мне, я — ему, диванчик туда, диванчик сюда — слышим в соседнем доме шум, и шум такой знакомый, бессонной ночью попахивает… Я уж в этих делах, слава Богу, человек опытный, у меня слух хороший… Обращаюсь к нему: «Сдается мне, что это облава». Говорит он: «И мне…» Говорю я: «Что делать? Прятаться нужно!» Говорит он: «И я так думаю». А сам ни жив ни мертв, и говорим мы с ним тихо-тихо, чтобы не услышали. «Где, — говорю я, — можно спрятаться?» Говорит он: «С этим заминки не будет. У меня, слава Богу, есть где. Имеются, — говорит он, — и чердак, и погреб. Вы что предпочитаете?» Говорю я: «Мне все едино. Лишь бы, — говорю, — в канун праздника не прогуляться по этапу до Касриловки, избави Бог…» — «Знаете что, — говорит он, — к чему нам обоим рисковать в одном месте? Наоборот, давайте сделаем, как в Писании о праотце Иакове сказано: „Если нападет на один стан и побьет его, то стан оставшийся будет спасен“. Если, — говорит он, — схватят одного из нас на чердаке, так хоть второй останется, который в подвале. Или наоборот, если сцапают одного из нас в подвале, останется тот, который на чердаке. Как вам, — говорит он, — эта мысль нравится?» — «Мысль, — говорю я, — замечательная, но нам бы побыстрее, выражаясь вашим ученым языком, перейти от слов к делу…»
Короче, провели мы всю ночь в страхе и тревоге, дай Бог, чтобы такая ночь больше не повторилась! Еле до рассвета дожили, а как рассвело, хватаю я свои пожитки и хочу уходить, так он, мой друг то есть, меня не пускает и обращается ко мне на святом языке: «Муж богобоязненный и мягкосердый, куда это вы сорвались? Поверьте мне, — говорит он, — это все ерунда. Я уже тут скоро полгода как живу, — говорит он, — так за все это время на этой улице было не более трех-четырех таких облав. Поверьте мне, не так велика опасность, как мы сами паникуем. Одно только плохо, — говорит он, — ночью, во время облавы, так перепугаешься — невесть что себе представляешь, а утром, как благополучно все пережил, — все хихоньки да хаханьки!..» Такие вот разговоры ведет он, мой друг то есть, со мной, заболтать меня хочет. Но я не поддаюсь. Сказал ему твердо, раз и навсегда: пускай он мне золота хоть до потолка насыплет, а я, дескать, ночевать у него все равно не буду! Короче, распрощались мы, и пустился я прямиком в Слободку, которая относится к Черниговской губернии. А в Черниговской губернии евреи могут селиться повсюду свободно, кроме деревень, и там я снял себе квартиру с пропитанием и уселся писать тебе письмо, а как только я это письмо закончу, так сразу же двинусь в город, в Егупец то есть, — днем там можно находиться сколько угодно — и прежде всего там где-нибудь встречусь с кем-нибудь из нашей редакции. Они — почти вся редакция — нынче в Егупце. И поскольку у меня нет времени — все тут заняты Бейлисом, и я среди прочих, — то буду краток. Если на то будет воля Божья, в следующем письме напишу обо всем гораздо подробней. Дал бы только Бог счастья, успеха и удачи. Будь здорова, поцелуй детей, чтобы они были здоровы, передай привет теще, чтобы она была здорова, и всем членам семьи, каждому в отдельности, с наилучшими пожеланиями
от меня, твоего супруга
Менахем-Мендла
(№ 238, 31.10.1913)
45. Менахем-Мендл из Егупца — своей жене Шейне-Шейндл в Касриловку.
Письмо двадцать девятое
[536]
Пер. А. Френкель
Моей дорогой супруге, разумной и благочестивой госпоже Шейне-Шейндл, да пребудет она во здравии!
Прежде всего, уведомляю тебя, что я, слава Тебе, Господи, нахожусь в добром здоровье, благополучии и мире. Господь, благословен Он, да поможет и впредь получать нам друг о друге только добрые и утешительные вести, как и обо всем Израиле, — аминь!
Затем, дорогая моя супруга, да будет тебе известно, что я уже житель Василькова. Ты спросишь, чем мне этот Васильков так приглянулся? Скучать по нему сильно, должен тебе сказать, я не скучал, но ведь когда другого выхода нет, то, как говорит твоя мама: «Не вышло над, попробуй под…» Вот послушай, прямо удивительно, что с человеком может случиться! Натерпевшись страхов в ту первую ночь в Егупце у моего доброго друга, знатока святого языка, после облавы, которая была на Подоле, я полагал, раз я теперь живу в Слободке, а Слободка — это Черниговская губерния, значит, — кончено дело, я избавлен от правожительства, от облав, от тревог, от несчастий, можно день-деньской околачиваться в Егупце, а по ночам — в Слободку, вот как ловко устроился… И что же делает Господь? Говорит Он: «Нет! Нечего умничать!» Ежели пророку Ионе суждены были несчастья, так они его и на корабле посреди моря настигли. Так и со мной случилось. Представь себе, я и одного раза в Слободке не переночевал, осмотреться толком не успел — ага, вот уже и погром! Ну, то есть не то чтобы погром, до погрома дело не дошло, но — почти погром. Подвыпила, значит, какая-то компания, говорят, студентишки, как раз из Егупца, заявились они к нам в Слободку и давай пугать здешних евреев — так, мол, и так! Ваш Бейлис! Мы вам покажем! И подбираются уже к еврейским лавчонкам да еврейским домишкам. Едва-едва не начался погром по полной программе, но сотворил Всевышний чудо, нагрянула из Егупца полиция, разогнала народ, пару-тройку пареньков из той компании забрали в кутузку, и стало тихо… Но все перепугались так, что страшно даже подумать о том, чтобы раздеться и лечь спать. И я решил: Бейлис Бейлисом, но на что тебе, Менахем-Мендл, эти страхи да тревоги? Легче, что ли, станет Бейлису из Егупца, ежели в Слободке Менахем-Мендл из Касриловки получит камнем по башке? Едва дождавшись рассвета, я уехал в Егупец, но ни с кем там не повидался, а прямиком на вокзал и взял билет до Василькова. Васильков тоже недалеко от Егупца, почти как Слободка, езды поездом, может, на час всего больше, но коли нужно, так проедешь лишний час, что с того? Тем временем утренний поезд я пропустил, так как ненадолго задержался на Крещатике, а потому болтаюсь сейчас тут, в Егупце то есть, на вокзале, но к обеду рассчитываю, с Божьей помощью, быть уже в Василькове и поселиться там до тех пор, пока дело Бейлиса не кончится, а уж как это дело кончится, отпрошусь в редакции на недельку и поеду наконец домой, к тебе, дорогая моя супруга, и к детишкам, чтоб они были здоровы, повидаться и рассказать обо всем в радости и веселье. Пока же я в полном смятении, еще ничего не сделал, даже не повидался ни с кем из редакции. А где я мог их видеть, коли все они где-то там, где Бейлиса судят, а я ношусь со своими правами, ищу себе пристанище и никак не могу найти! Вот ежели, с Божьей помощью, стану я Васильковским обитателем, поселюсь в Василькове то есть, тогда возьмусь за работу. Пока же сижу на вокзале и чувствую себя не в своей тарелке, но голова полным-полнехонька — комбинации, комбинации, комбинации! А главная комбинация у меня как раз для него, для Бейлиса то есть, — план, чем ему заняться, дай-то Бог, после процесса. Хочу, понимаешь ли, во-первых, чтобы сам Бейлис-бедолага вздохнул немного свободней, получил хоть какое-то возмещение за почти два с половиной года в узилище да за все те ужасные страдания, что он и сейчас еще претерпевает, сидя на этой самой скамейке. А во-вторых, пусть мир увидит этого «убийцу», который поставляет евреям всего света кровь на Пейсах… Короче, план мой таков. Как только закончится процесс, нужно ему, Бейлису то есть, побыть не более двух-трех дней дома, с женой и детьми, перевести дух, а затем немедленно собраться и отправиться в поездку по всему свету, прежде всего в Америку — это же золотое дно! Говорят, что в Америке уже, слава Богу, два миллиона евреев, а я американских евреев знаю. Американский еврей не пожалеет кводера (а кводер у них — это как у нас полтинник), чтобы взглянуть на Бейлиса. Ничего больше, только взглянуть. Скажем, из двух миллионов евреев придет на него взглянуть только половина, так и то имеем миллион кводеров — не меньше полумиллиона рублей на наши деньги. Ладно, прощения просим, отбрасываю от этой половины еще половину, к тому же есть ведь и издержки: путевые расходы, зал снять, музыка, буфет, прочее подобное — все денег стоит, — я все эти расходы заранее учел, все подсчитал и уверяю тебя, после вычета издержек двести тысяч гарантировано! Есть, правда, одна закавыка — нужно немного наличности на первоначальные расходы. Но это ерунда! За этим дело не станет. Найдутся охотники выложить сколько надо. Отбоя от них не будет. Дал бы только Бог дожить нам всем до того, чтобы увидеть Бейлиса на свободе! Об этом сейчас все наши помыслы. Ни о чем другом сейчас не слышно. Ни о чем другом сейчас не говорят, только о Бейлисе. Я пробегал мимо биржи по Крещатику, сунулся к Семадени, где когда-то, не нынче будь помянуто, проводил дни и ночи. Выпил чашечку кофе, присмотрелся и не узнал знакомого места! Где биржа? Что Семадени? Руины! Крутятся по-прежнему несколько знакомых маклеров, но хмурые, подавленные, не видно, чтобы они собирались, как в старое доброе время, поговорить за столиком. Не слышно, чтобы смеялись. Не до смеха им, похоже. Схватит иной из них газету, забьется в угол, уткнется носом в газетную страницу и читает о Бейлисе и о процессе. Больше того. Углядел я городового, из тех, что стоят на Крещатике и следят, чтобы евреи не отирались возле банков и контор, так и этот городовой тоже читает газету. Захотелось мне тайком подсмотреть — что это там городовой читает? Тоже о нашем процессе? О нашем Бейлисе? Сунул я нос в его газету — и точно, вижу, напечатано крупными буквами: «Дело Бейлис!» История эта мне едва боком не вышла. Выпучил на меня городовой свои глазища — у меня душа в пятки! Что мне, к примеру, делать, ежели он меня спросит: «Пачпорт?» Однако я его поумнее буду. Беру да заскакиваю в Волжско-Камский банк, размениваю в кассе десятирублевку, сижу там недолго, ведь в банке всякий имеет право сидеть сколько вздумается, потом пулей выскакиваю из банка, беру извозчика и — «Пошел на вокзал!». А там кто мне указ? На вокзале я ведь пассажир, как все пассажиры, можно просто так болтаться, можно чай пить, можно засесть письмо писать, захочу — и никто мне запретить не может! Сейчас пишу тебе это письмо, но скоро пора садиться в поезд и ехать в Васильков. Но поскольку сейчас у меня нет времени — уже дали первый звонок, — буду краток. Если на то будет воля Божья, в следующем письме напишу обо всем гораздо подробней. Дал бы только Бог счастья, успеха и удачи. Будь здорова, поцелуй детей, чтобы они были здоровы, передай привет теще, чтобы она была здорова, и всем членам семьи, каждому в отдельности, с наилучшими пожеланиями
от меня, твоего супруга
Менахем-Мендла
Главное забыл. В дополнение к моему нынешнему плану для Бейлиса мне не дает покоя еще один план. Поскольку Бейлис — человек простой и без связей, в Америке еще ни разу не бывал, я мог бы, понимаешь ли, поехать с ним. Он будет выступать перед публикой, рассказывать обо всех тех злоключениях, которые ему пришлось претерпеть, а я буду его… его… там это, на их американском наречии, называется «менижер». С другой стороны, а ежели редакция не захочет меня отпустить? Но с чего бы ей не захотеть? Плохо ей, что ли, будет, если я стану писать прямо с места событий, как там его, Бейлиса то есть, принимали, и что он сказал, и что ему сказали, и что я сказал…
Вышеподписавшийся
(№ 246, 10.11.1913)