Шум, гам, суета! Мириам-Хая целовалась с гостями, прощалась с детьми. Соня плакала. Господин Осип Земель шагал в большом возбуждении, и ботинки его особенно яростно скрипели. Маркус скрылся в своей комнате и то и дело подносил к своим губам какой-то конверт, прижимал его к сердцу, потом снова подносил к губам.

Девочки укладывали кукол, подаренных им бабушкой. Особенно расстроена была Ревекка. Одна щека у нее так горела, что она вынуждена была прикрывать ее носовым платком. Но больше всех был занят наш возлюбленный верный слуга Фройка: уж он-то, бедняга, работал изо всех сил, бегая по лестницам вверх и вниз. Доставая из карманов пряники, орехи и конфеты, он тискал между делом черную Златку и горничную Малку, приговаривая:

— Ну, дети! Разве я не говорил вам? А что я вам сказал? Ха-ха-ха-ха! Убирайтесь-ка восвояси, откуда прибыли! А мы, Зелда, останемся по-старому в нашем болоте! Тра-ля-ля-ля! Тра-ля-ля! Тра-ля-ля!..

* * *

Сендер Бланк простился с детьми очень тепло. Он поцеловался с Ревеккой, с Хаимом, поцеловал детей Хаима и несколько раз выражал сожаление, что забыл сделать подарки.

— Ай-яй-яй! Ай-яй-яй! Почему вы мне вчера или позавчера не напомнили? Ай-яй-яй!

Но когда дошло до уважаемого господина Земеля, Сендер очень холодно пожелал ему счастливого пути и протянул большой палец. Осип крепко, крепко его пожал и трогательно начал:

— Я надеюсь, вы нас простите. Вы знаете, что мы больше всего хотим… чтобы мы… чтобы вы… чтоб ваше здоровье… то, что вы, благодарение богу, в добром здоровье… что мы все… что… что… что…

На последнем «что» наш прекрасный герой Земель поперхнулся и побагровел от стыда, сознавая, что залез черт знает куда!..

Натянутым, очень натянутым было прощание и отъезд детей господина Бланка. Все это чувствовали, и у каждого было как-то горько, как-то тяжело на сердце, пусто в душе!.. Но высказать это открыто ни один из них не хотел, да и не мог. Каждый думал про себя, каждый был занят самим собой. Только дети поверяли друг другу свои мысли и чувства.

— Смотри-ка, Маня. какой высокий дом! Ай-яй-яй! А у нас нет такого дома! Ай-яй-яй! Сколько окон! Сколько дымовых труб! А это что? Папа! Мама! Что это? Кто это сидит здесь? Какая травка! Какие деревья!

Счастливые дети! Радуйтесь, радуйтесь зеленой травке, прекрасным деревьям, великолепию и богатству природы! Скоро, скоро вы, быть может, познаете другие вещи, которые заполнят вам головы, и вы забудете о природе с ее красотами, как забыли о ней ваши родители. А ведь они тоже когда-то были детьми, тоже любовались этой травкой, этими деревьями, этим солнцем и смотрели на все окружающее такими же глазами, какими сейчас смотрите вы… Счастливые дети! Дай бог вам надолго, надолго этого счастья!..

Но сколь мрачно и темно было на душе наших отъезжающих, столь светло, свежо, тепло, зелено и весело было вокруг. Стоял конец мая. Солнце еще не жгло, но грело, светило, все оживляло: и травку на земле, и овечек в поле, и людей, и маленьких человечков — детей, которые выползают утром из темных полуразрушенных домишек, как тараканы из щелей. И все и вся благословляет, возносит хвалу и благодарение прекрасному, теплому, светлому солнцу, которое стоит теперь посреди неба и изливает свое нежное тепло на широкое поле, совсем недавно нарядившееся в зеленое платье, и на пыльную дорогу. Небо чисто, как зеркало; по нему плывут редкие обрывки облачков — не к дождю, а просто так плывут они и блуждают, пока не расползутся, развеются и исчезнут неизвестно куда. Далеко-далеко на горизонте виднеется колокольня или зеленая крыша помещичьего дома, — покажется на минуту и снова исчезнет. Дорога эта — почтовая дорога, ровная, как доска. Нет еще пыли, какая бывает в июле. Телеграфные столбы проносятся мимо! Мимо! И рябит в глазах, и слышно пение птиц, и видно, как суетится всякая мелкая тварь. Часто встречаются крестьяне с волами и плугами; некоторые снимают шапки и еще издали здороваются.

Вдруг, не успели оглянуться, въехали в лес! Сразу сделалось как будто темнее, повеяло свежим ароматом, и вас охватила прохлада. Теперь слышен почти каждый удар копыт, каждый стук колес. Лесная дорога тянется узким длинным шнуром; по обеим сторонам молодые березки, словно мелом побеленные; ни ветерка, зеленые листочки замерли; сквозь деревья струится свет, ясный, как зеркало. Издалека слышен голос: «Аау!» И эхо отвечает: «Аау!» Но вот и лес кончился, пошел песок, глубокий сухой песок. Лошади идут размеренным шагом, телега катится медленно, то и дело как будто вздыхает и стонет ось. Лошадкам не легко вытаскивать ноги из песка. Путешественник сейчас расположен повернуться на бок и вздремнуть, а то и просто полежать, вытянувшись, и смотреть вдаль, и думать, размышлять, или ни о чем не думать, пока балагула не прикрикнет на лошадей, не присвистнет на них, и они вдруг рванут и примутся снова бежать, пока не добегут до реки. Сначала лошади пугаются воды, затем осторожно, шагом входят в речку, и вода плещется и шумит под колесами. А посмотришь вниз — там еще одно солнце, которое дрожит в воде и покачивается взад и вперед, словно его подбрасывают на простыне… За рекой снова пески, а дальше — все тот же широкий почтовый тракт, с зелеными полями по обеим сторонам, с телеграфными столбами, — прямо к вокзалу, который виден уже издали.

Когда наши пассажиры подъехали к вокзалу, солнце уже начало спускаться все ниже и ниже. У подъезда стояло несколько дрожек и фаэтонов. Осип подхватил дам под руки и, как настоящий кавалер, перенес их на платформу. Затем он громко крикнул: «Носильщик!» — хотя носильщику делать было нечего, так как Хаим Бланк захватил в свои широкие объятия все вещи, детей и даже булки и бублики, которые занимали столько же места, сколько мог занять еще один пассажир. Но у нашего Осипа Земеля была «широкая натура», в дороге он любил показать себя «порядочным человеком», любил дать людям заработать… Вбежав в зал первого класса, господин Земель громко крикнул: «Эй, человек! Чаю!» — хотя до отхода поезда оставалось всего лишь десять минут и чаю решительно никому не хотелось. Господин Земель не мог вынести, что буфетчик стоит сложа руки. Сам он чаю не пил, так как должен был бежать за билетами. Мимоходом заскочив в буфет, он быстро осмотрел сквозь дымчатые очки вкусные вещи, выставленные на стойке, обнюхал их, выпил (опять-таки без аппетита) и закусил, честно расплатился, взял билеты, поздоровался с двумя-тремя знакомыми, внушительно поскрипел ботинками, посмотрел сквозь дымчатые очки на некую молодую даму так пронизывающе, что дама вынуждена была перейти на другую сторону платформы, и, наконец, принялся усаживать в вагоны Ревекку и Соню, так энергично, с таким усердием, как будто получал за это бог весть какое вознаграждение…

Через две минуты поезда уже не было. Только белый тающий дым клубился и медленно исчезал далеко-далеко в подкрашенном небе, да сильный свист и глухой шум еще стояли в ушах. Но скоро все стихло. Буфетчик прикрыл свою торговлишку; сторож захлопнул двери; носильщики и жандармы разошлись кто куда. И стало грустно, — совсем как в синагоге в пятницу вечером, в канун субботы, после вечерней молитвы, когда все расходятся по домам и один только служка Арон-Мойше бродит между скамьями, собирая забытые молитвенники, да сторож Ерема лезет задувать лампы и гасить свечи двумя пальцами, предварительно поплевав на них. Ерема ждет, чтобы скорей прошло время ужина, он пойдет гасить свечи у хозяев, выпьет у них рюмочку и закусит субботним калачом.

Ни поезда, ни пассажиров, ни героев. Может быть, мы с ними еще когда-нибудь встретимся?

Возможно.

А пока простимся.

До свидания!

К О Н Е Ц