1

Красивая древняя река Буг, протекающая на юге между Днепром и Днестром и впадающая, как и они, в Черное море, пересекает две губернии – Херсонскую и Подольскую – там, где, раскинувшись в беспорядке, стоят два еврейских местечка – Голта и Богополь. Оба местечка составляют, собственно, один город, но река разлучила их, словно разорвала пополам, а люди связали мостом, так что оба местечка снова соединились в один город: вот вы как будто в Богополе, а через каких-нибудь пять минут уже в Голте. И обратно идешь – то же самое: только что были в Голте, – не успеешь оглянуться, как вы уже снова в Богополе!

Голта много лет подряд считалась деревней, а Богополь – местечком. Поэтому на Голту распространялся указ от 3 мая 1882 года, согласно которому евреям не разрешалось селиться там вновь.

С тех пор Голта стала очень привлекательной для богопольских евреев, которые вдруг загорелись желанием селиться именно в Голте и как раз после 3 мая.

С этого дня богопольские евреи начали тайком перебираться в Голту. Однако это им не удалось. Их попросили обратно, через мост, в Богополь: «Господин Ицко, пожалуйте назад до богопольского раввина!» Либо без слов поворачивали в обратную сторону воз и говорили при этом с усмешкой: «А форфор на Бердичев!»

– Помилуйте! – протестовал переселенец. – Я голтянин вот уже скилько лет подряд! Я маю собственный город у школе (то есть: «Я имею собственное место в синагоге!»). Я маю скилько родичей на кладбище!

Однако доводы эти помогали, как мертвому припарки.

– Документы! Бумаги! – отвечали ему.

И началась канитель с бумагами. Евреи в те годы были крупными покупателями бумаги… Ходатаи озолотились, у доносчиков было по горло работы… Иным удавалось, другим – нет. Немало евреи сами себе напортили доносами. Из-за этих доносов многие семьи были вынуждены собрать свои бебехи и эмигрировать через мост из Голты в Богополь, и в местечке прибавилось нищих, едоков, поедающих друг друга… Евреям не хотелось так сразу подчиниться, вот они и воевали (на бумаге, конечно!). И пошла война между евреями и полицией, а также между евреями и евреями. Бумаги летели в полицию, из полиции в губернию, из губернии в сенат, из сената в губернию, а оттуда обратно в полицию. И война эта тянулась двадцать лет подряд. Боюсь, что историк, который когда-нибудь займется описанием этих местечек, должен будет тот период назвать «историей двадцатилетней войны». Голтянские и богопольские евреи будут знать, о чем речь идет…

Среди воевавших были двое: Рахмиел-Мойше Богопольский из Голты и его кровный враг, Нахмен-Лейб Голтянский из Богополя.

2

Пусть вас не удивляет и не вызывает вопросов, что Рахмиел-Мойше голтянин и зовется Богопольским, а Нахмен-Лейб – богополец, а зовется Голтянским. Я, например, знаю некоего Черкасского, живущего в Белой Церкви, и некоего Белоцерковского, живущего в Черкассах. Затем я знаю некоего Таращанского, живущего в Кременчуге, и некоего Кременчугского, живущего в Тараще. Казалось бы, чем плохо, если бы Черкасский, который, наверное, родом из Черкасс, жил в Черкассах, а Белоцерковский – в Белой Церкви, Таращанский – в Тараще, а Кременчугский – в Кременчуге? Но если бы каждый человек был привязан к своему городу, что бы тогда было со всем миром? Однако возвращаемся к 3 мая 1882 года.

Нахмен-Лейб Голтянский, который всю свою жизнь прожил в Богополе, должен был как раз второго мая, в ночь на третье, ночевать в Голте. И надо же так случиться, что он попал в протокол, составленный урядником, – и это послужило доказательством того, что он голтянский житель. Вот как бывает, когда одному суждено счастье, а другому несчастье!

Разумеется, что Рахмиелу-Мойше это было очень досадно, и он делал все, что мог, подкапывался под Нахмен-Лейба до тех пор, пока не доказал неопровержимо, что Нахмен-Лейб житель Богополя. Но и Нахмен-Лейб, конечно, не дремал и доказал при помощи бумаг, что в ночь со 2 на 3 мая 1882 года он был записан в Голте в книгах урядника. Да и самое имя Голтянский свидетельствует о том, что он, Нахмен-Лейб, – житель Голты, а Рахмиел-Мойше – богополец, как об этом говорит его фамилия: Богопольский, то есть из Богополя.

Так писал Нахмен-Лейб в губернию. Но и Рахмиел-Мойше не молчал. Он получил бумагу и доказал свидетельскими показаниями, что Нахмен-Лейб, хоть он и называется Голтянским, на самом деле – житель Богополя. Доказательства: у него в Богополе собственный дом и постоянное место в молельне проповедника. К чему голтянину свой дом в Богополе и место в богопольской молельне?

Словом, бумажная война между нашими вояками длилась до тех пор, пока оба они не осточертели губернии, и тогда прибыло предписание – выселить из Голты обоих и следить, чтобы ни один из них не смел оставаться там на ночь.

3

– Осел, чего вы молчите?

– А что толку, если я буду кричать?

– Существует сенат, подавайте в сенат!

– Зачем я буду подавать в сенат, когда губернское правление нашло, что я богополец? А тут еще вмешалась Рахмиел-Мойшиха:

– Не надо соваться в сенат! Сената ему еще не хватает! Ты, видно, хочешь, чтоб нас из Богополя тоже выселили?

Во всем Рахмиел-Мойшиха добивалась своего. Но тут она ничего поделать не смогла. Рахмиел-Мойше был упрям, он подал бумагу в сенат – и представьте себе такую историю…

Прошло много времени, пожалуй, лет двадцать. Однажды, в начале лета, сидит он у себя в лавке и даже не думает о сенате, почти забыл, что существует на свете сенат… И вдруг приходят и зовут его к приставу.

– Что еще за новости? Опять «свечной сбор»? – проговорила Рахмиел-Мойшиха, обращаясь к мужу.

– Понятия не имею! Убей меня бог! – ответил Рахмиел-Мойше. – Но, если пристав приглашает, нельзя же быть свиньей, надо идти.

– Смотри, чтоб тебя там не арестовали! – выпроводила его с этим благословением Рахмиел-Мойшиха.

Не прошло и получаса, как Рахмиел-Мойше влетел в лавку и еле мог проговорить:

– Поздравляю!.. Из сената прибыло… Прибыло, что я – богополец… Могу, стало быть, жить в Богополе…

Рахмиел-Мойшиха всплеснула руками.

– Счастье твоей бабушке! Как вам нравится такое поздравление? Он уже имеет право жить в Богополе!

– Тьфу! Что я говорю – «Богополе»? В Голте, хочу я сказать!

– В Голте? Так и говори! Ну, Рахмиел-Мойше, что я тебе говорила?

– А что ты говорила?

– Не говорила я тебе, чтобы ты подавал в сенат?..

Рахмиел-Мойше был так доволен и счастлив, что побежал в город и растрезвонил из конца в конец – пришла из сената бумага, ему разрешено жить в Голте и он переезжает, даст бог, скоро в Голту. Рахмиел-Мойше в этот день не ел, не отдыхал. Он бегал от одного к другому, его чуть ли не по воздуху носило. Кого ни встречал, останавливал.

– Слыхали?

– Что? Насчет сената? Слыхал! Как же! Поздравляю!

– Спасибо!

– Когда думаете переезжать?

– После швуэс, даст бог!

– Дай бог в добрый час!

– Спасибо!

4

Радость, если бог поможет человеку, конечно, великое дело, но радость с отмщением вместе – это одно из величайших удовольствий, не поддающихся списанию. Видеть, как враг тебе завидует, как он лопается, дохнет, глядя на тебя, – это придает человеку столько бодрости, столько сил и самоуверенности, что на радостях он забывается и начинает делать глупости.

Наш Рахмиел-Мойше не переставал трещать относительно сената, так что всем это опротивело, надоело до тошноты. Просто с души воротило от его рассказов: сенат, и еще раз сенат, и опять-таки сенат!

Но если это было противно слышать всему городу, то как же это досаждало бедному Нахмен-Лейбу, когда он сам должен был поминутно выслушивать от Рахмиела-Мойше всю эту историю? Рахмиел-Мойше постоянно искал глазами Нахмен-Лейба и, где только ни замечал его, подходил и говорил:

– В сенате, видать, сидят настоящие люди!..

Нахмен-Лейб уходил и прятался, но Рахмиел-Мойше находил его и продолжал, обращаясь уже не к нему, но так, чтобы и ему слышно было:

– Я вчера нарочно остался в Голте ночевать. Хотел, чтобы пристав ко мне пришел, но он, как назло, не пришел.

Рахмиел-Мойше со своей супругой жили так согласно, что во всем, где только можно было, она делала ему наперекор. Но сейчас, когда Нахмен-Лейб потерпел поражение, она помогала мужу трезвонить по городу и докучать Нахмен-Лейбу и его жене так, что они уже молили бога, чтобы скорее миновал швуэс и Рахмиел-Мойше с Рахмиел-Мойшихой уехали ко всем чертям! «Головы поднять не дают!»

Но вот бог смилостивился, «швуэс» миновал, а Рахмиел-Мойше с супругой переезжать в Голту не торопятся. Некогда им, что ли? Опоздают они, если на неделю позже поедут? Лишь бы, слава боту, они уже имели на это право. Наконец настало двадцать пятое мая, и в газетах (кто это выдумал – газеты?) появилось сообщение о ста одном городе, в которых евреям разрешается жить, строить дома, покупать землю, разводить сады! Сто один город, а в том числе и Голта, – совершенно неслыханная вещь! Рахмиел-Мойше никому не верил.

– Не может быть! Это враки! – кричал он. – Двадцать лет кряду нельзя было ночь переспать, и вдруг можно строить дома, покупать землю, сады садить? И как раз сто один город, и как раз Голта в том числе! Это выдумали враги! Это, наверное, идет от Нахмен-Лейба, его голова придумала, черт бы его побрал! Вот когда у меня на ладони волосы вырастут, тогда можно будет жить в Голте!

Так кричал Рахмиел-Мойше, а Рахмиел-Мойшиха, которая тоже слыхала на базаре какую-то новость насчет ста одного города и Голты в том числе, присаливала ему рану:

– Если это правда насчет твоего сената, то можешь зарыться в землю с ним заодно!

Так говорит она и пылает, как подгоревшая субботняя булка.

Вдруг отворяется дверь и входит служка из молельни проповедника с еврейской газетой в руках.

– Вот, реб Рахмиел-Мойше, вам послали газету, чтоб вы прочитали, что там написано. Какая-то новость, говорят, насчет Богополя и насчет Голты, сто один город… Там подчеркнуто – номер девяносто четыре.

Рахмиел-Мойше понял, кто это постарался. Он взял газету, надел очки, и бросился ему в глаза номер девяносто четыре и слово «Голта». Остального он читать не пожелал, понял, что все это правда, и пошел к Рахмиел-Мойшихе. Она догадалась, что это значит, и сказала с горьким смехом:

– Ну? Вот тебе твой сенат!

– Почему мой сенат?

– А чей же еще? Захотелось ему! Сената ему захотелось! Ах, чтоб вас всех огнем пожгло! Господи!..

5

Злополучный день настал для Рахмиела-Мойши и его жены. Тихо, без слов, накрывала она на стол, звякала тарелками и ложками, швырялась вилками.

– Иди уже мой руки! – обратилась она к мужу. – Семнадцать раз его надо приглашать к столу!

– Семнадцать раз? Еще ни разу, кажется! – ответил Рахмиел-Мойше, пошел мыться, поднял руки вверх, произнося молитву: «Возденьте длани свои!» и в то же время думал: «Сто один город… свободно… и Голта в том числе…» Потом он сел за стол, надломил с молитвой хлеб, что-то поискал глазами, но так как молитву нельзя прерывать, то он указал руками и произнес по-древнееврейски:

– И-о… ну!.. «Мелах» – соль?!

– «Мелах», соль-шмоль! Вот стоит соль у тебя под носом! Вот, чего ты окаешь?

Рахмиел-Мойше еле проглотил хлеб, чуть не подавился первым куском, хватал ложку, когда нужна была вилка, хватал вилку, когда нужна была ложка. Весь обед просидели молча, не глядя друг на друга. Слышно было только, как звякает посуда, как супруги хлебают и чавкают. Один лишь раз Рахмиел-Мойшиха произнесла:

– Тихий ангел пролетел…

Рахмиел-Мойше не ответил, и обед прошел в молчании, можно было услышать, как муха пролетает. После еды Рахмиел-Мойше поковырял вилкой в зубах и произнес, глядя на потолок:

– Воды для омовения…

Рахмиел-Мойшиха посмотрела ему в глаза и, склонив голову набок, спросила:

– Скажи, Рахмиел-Мойше, с какой ноги ты сегодня встал?

Рахмиел-Мойше ничего не ответил. Он ополоснул кончики пальцев, оттолкнул от себя тарелку и начал тихо читать послеобеденную молитву.

Теперь было самое лучшее время, когда Рахмиел-Мойшиха могла разделаться с мужем, то есть донимать его, пилить, грызть и точить, подобно червяку, и отчитывать сколько влезет, чтоб не сходил с ума, не показывал характера и не швырялся тарелками.

– Смотри пожалуйста! Расшвырялся… Можно подумать, осчастливил. Думает, если он мужчина, так уж ему все можно… Человек, который принят в сенате! Шутка ли? Псс…

Рахмиел-Мойше сидит, опустив голову, глаза прикрыл, раскачивается и тихо произносит слова молитвы:

– «Кормящий и насыщающий всех, ублаготворяющий всех…»

А Рахмиел-Мойшиха делает свое – точит его.

– Спросить его, в чем дело? Он и сам не знает! Чего ты сердишься все утро? Сенат-то ведь твой – не мой!

Рахмиел-Мойше продолжает молитву громче.

– «Как сказано: и вкусил и насытился…» – и заканчивает фиоритурой.

Рахмиел-Мойшиха делает минутную паузу и начинает снова:

– Какая злоба! Гнев какой! Скажите, пожалуйста, какой в нем огонь разгорелся! Спаси и помилуй бог!

Рахмиел-Мойше повышает голос еще сильнее.

– Казалось бы, наоборот! – говорит Рахмиел-Мойшиха. – Радоваться надо, когда узнаешь утешительные вести для евреев!

Рахмиел-Мойше еще сильнее повышает голос:

– «Благословение и спасение, утешение и заработок, пропитание и милость, и жизнь, и мир, и всяческое благо!..»

Но Рахмиел-Мойшиха не желает молчать:

– Спросить бы его, к примеру, почему это его задевает? Теряет он на этом что-нибудь? Нахмен-Лейбу можно будет жить в Голте? Пускай он там сохнет и дохнет! Мне какое дело? Хоть тресни!

Внутри у Рахмиела-Мойше кипит, как в котле, он сдерживает гнев как может и продолжает молитву в жалобном тоне.

Но человек все же не из железа. Жена точит его не переставая, и вдруг он сжимает кулаки, подносит их к ее лицу, скрежещет зубами и выкрикивает не своим голосом:

– Ой! «Всемилостивый, да благословит он меня, и жену мою, и детей моих, и детей моих детей!» Тьфу!

И выбегает из комнаты как ошалелый.

Нахмен-Лейб с Нахмен-Лейбихой переехали в Голту, а Рахмиел-Мойше и Рахмиел-Мойшиха остались в Богополе по сей день.