Когда мы были чужие

Шоневальд Памела

«Если ты покинешь родной дом, умрешь среди чужаков», — предупреждала мать Ирму Витале. Но после смерти матери всё труднее оставаться в родном доме: в нищей деревне бесприданнице невозможно выйти замуж и невозможно содержать себя собственным трудом. Ирма набирается духа и одна отправляется в далекое странствие — перебирается в Америку, чтобы жить в большом городе и шить нарядные платья для изящных дам. Знакомясь с чужой землей и новыми людьми, переживая невзгоды и достигая успеха, Ирма обнаруживает, что может дать миру больше, чем лишь свой талант обращаться с иголкой и ниткой.

Вдохновляющая история о силе и решимости молодой итальянки, которая путешествует по миру в 1880-х годах, — дебютный роман писательницы.

 

Глава первая

Нити на горе

Родом я из Абруццо, из Опи, что угнездился на верхушке горного хребта Италии. Наши предки, сколько можно упомнить, всегда разводили овец. Мы живем и умираем в Опи, а тех, кто уехал, настиг печальный конец.

— Они умерли среди чужих, Ирма, — вновь и вновь повторяла моя мать во время своей последней болезни. Слова давались ей с трудом, она так кашляла кровью, что я не успевала отстирывать тряпки, которыми она вытирала рот.

— Твой прадед умер рядом с французами, на снегу. Зачем?

— Мама, прошу тебя. Постарайся поспать.

В Опи все до единого знали историю Луиджи Витале, который оставил свою землю, овец, сыновей, дом, где было три комнаты и хлев, чтобы уйти на север, а там присоединиться к армии Наполеона, мечтавшего покорить Россию. Французы долго отступали от Москвы, и как-то морозной ночью русский крестьянин проткнул ногу Луиджи вилами, а после бросил истекать кровью на снегу.

— С французами, Ирма. Зачем?

— Т-с-с, мама. Сейчас это уже не важно, — сказала я, хотя мне самой было непонятно — зачем Луиджи отправился в Россию, пусть бы и за жалование наемника; ведь в Опи тоже легко замерзнуть насмерть зимой.

Следующим попытал счастья вдали от дома мой дед. Смекалистый и предприимчивый, он был уверен, что сумеет найти работу на фабрике в Милане, а там уж — вызовет к себе жену с сыном и отлично заживет на Севере. Несколько месяцев спустя стало известно, что разбойники ограбили и убили его, в двух днях пути от Абруццо.

Я смочила мамин лоб прохладной водой с розмарином.

— Эрнесто после этого будто подменили, — твердила она. — Раньше он пел, рассказывал байки.

— Да, мама.

Не иначе, ей это пригрезилось в бреду. Я сроду не слыхала, чтобы отец пел. Может, в таверне он и травил байки, но дома вообще почти не разговаривал.

В 1860 году мамин брат Эмилио покинул Опи и записался добровольцем к Джузеппе Гарибальди, но умер где-то на сицилийском побережьи.

«Он погиб как патриот за свободу и независимость своей страны», — отец Ансельмо вслух прочел моей матери телеграмму, подписанную лично Гарибальди. С этого дня она называла Сицилию не иначе как «то место, будь оно трижды проклято, что сгубило Эмилио, который лежит в одной яме с чужаками».

В 1871 году — мне тогда было десять — вся деревня собралась на площади у церкви, и отец Ансельмо зачитал воззвание из Рима, извещавшее, что отныне мы можем гордиться, ибо все мы теперь граждане славного и несокрушимого объединенного Королевства Италии. В нашей жизни после этого ничего не поменялось. Мы по-прежнему были бедны, никогда не видали короля, а моя мать все так же ненавидела Сицилию.

В тот год она и заболела. Несколько лет подряд погода летом стояла сухая и теплая, а в холода ей помогали справиться с кашлем настои диких трав, которые мы с Карло собирали в горах.

Затем пришла та ужасная зима. Торговец из Неаполя, который скупал у нас шерсть, настаивал, что можно постричь овец пораньше: вон и почки на деревьях уже набухли, говорил он, скоро весна придет. Старухи умоляли наших мужчин повременить, указывали на звезды, на птиц, на то, что их старые кости ломит в предчувствии жестоких холодов, но овец все же постригли, а торговец дал за шерсть хорошую цену. Вечером мужчины собрались в таверне, отпраздновать удачную сделку, а ночью с Альп налетел буран. Мы забрали маток из кошары и сквозь слепую метель привели их в дома, где три дня и три ночи согревались только смрадным овечьим духом. Вся остальная отара, голая и беззащитная, замерзла. Дикие звери сожрали останки.

Два дня спустя на наши поля сошла лавина — снег вперемешку с камнями. И наступил голодный год, не худший, как уверяли старожилы, но все равно страшный. Я стирала белье для жены мэра, а она платила мне несколько чентезимо, столько, сколько позволял ее муж. Карло нанялся на поденную работу в соседней долине, и, дотащившись домой ввечеру, с трудом находил сил, чтобы проглотить пару кусков хлеба и луковицу — наш обычный скудный паек.

Потихоньку мы восстановили поголовье овец и расчистили поля, но кашель проник еще глубже в грудь моей матери, и настойки уже не помогали. Ее трясло в лихорадке, в мокроте появилась кровь. Отец продал домашнее распятие, чтобы пригласить врача из города, тот прослушал ей сердце через блестящую медную трубочку, постучал чистыми белыми пальцами по груди и отошел от кровати.

— Скажите, что нам надо делать, — умоляла я.

— Сидите рядом, говорите с ней, — мягко ответил он, отказавшись от отцовских медяков. — Теперь ее никто не спасет.

Он дал нам пузырек с настойкой опия, чтобы снимать боль, надел пальто, перчатки и отправился восвояси.

С утра, в свой последний день, она прошептала:

— Ирма, не умирай с чужаками.

— Да, мама.

Наше дыхание легкими облачками витало над ее кроватью. Там был мой брат Карло, мой отец и наша тетка, старая Кармела, перебравшаяся жить к нам. Комнату заполнили соседи, они стояли вдоль стен, женщины тихо плакали. Когда отец Ансельмо закрыл маме глаза, три женщины молча подошли, чтобы обмыть и одеть ее.

По дороге домой с похорон отец прочистил горло и сказал:

— Ирма, теперь ты должна готовить и убирать в доме, как делала для меня Роза.

— Да, отец.

— И ты будешь петь песни, которые пела она, и носить ее вещи. Так ты почтишь ее память. Теперь ты одна из женщин Опи.

Мне едва исполнилось шестнадцать. В поношенной бурой шали я казалась себе старой и убогой. Я заполнила то место, которое было отведено мне в Опи, и я знала это место так же хорошо, как свое отражение в зеркале, как всякий камень в наших четырех стенах, как любую половицу. Я также знала все узкие улочки, перетекающие в горные дороги, что походят на кружевные нити — только им нет ни конца, ни начала, и лишь пастушьи тропки пересекают их затейливым узором. Эти дороги и тропки опутали и держат меня, словно паутина. Я знаю, у кого вкруг дверного проема вьется резная вязь, а у кого положены лишь гладко струганные доски. Я узнаю любого односельчанина по голосу, даже по тени. Услышу шаги за спиной — и привычный ритм походки подскажет мне, кто там, позади. Знаю все — про всех. Которая старуха кашлянула, что за историю рассказал сегодня старик, чей муж хорош, а чей пьяница и никогда не придет трезвый с базара. Знаю, отчего кутается в шаль жена мэра: прячет синяки под шелками. И сама я выткана на неброском гобелене Опи — в тени оливы тускло блестят мои каштановые волосы, и не разглядеть лица, потому что я отвернулась прочь.

Я принадлежу Опи, и Опи принадлежит мне, но после смерти мамы что-то все сильнее тревожит меня. Если вскоре я не выйду замуж, как мне тогда жить? Беднячки ищут мужа не по любви. Нам нужен хлеб насущный, надежная крыша над головой, очаг, согревающий в холодные зимы, и мужчина, который, если повезет, не будет пускать в ход кулаки, поговорит о том о сем долгими вечерами и утешит, когда умрет младенец. Всякая девушка надеется, что ее муж окажется здоров и крепок, не пристрастится к вину и, честно работая изо дня в день, поможет пережить голодные годы.

В Опи почти нет одиноких женщин, владеющих собственным домом. Кармела, которую мы так и зовем Дзия живет у моего отца, который содержит ее из милости. Она уповает, что умрет прежде него, а иначе, кто позаботится о ней? А обо мне? Карло, по-своему, грубовато и снисходительно, добр с нами, но и он не тот человек, который взвалит на себя заботу о сестре и старой подслеповатой тетке. А женись он, так захочет ли его жена делить кров с нами? Отец Ансельмо говорит, что я шью очень аккуратно и могла бы работать на благородных дам, только где они, эти благородные дамы? Три наши самые хорошенькие девушки нашли себе мужей в Пескассероли. Но я не хорошенькая, танцую плохо, а на мое приданое в 120 лир уважающий себя человек не позарится.

— Этой весной мы выручили за шерсть хорошие деньги, — сказал Карло отцу. — Позволь Ирме купить себе отрез на новое платье. Нечего ей ходить замухрыжкой, чтоб все сразу видели — она из Опи. Из нищего Опи, что торчит, как позвонок, на тощей хребтине Италии.

— Замолчи! — сердито велел отец. — Кто ругает отчий край, тот хуже цыгана.

Итак, не будет мне нового платья. Оскальзываясь, я шла в тот промозглый осенний вечер к колодцу и думала о словах Карло. Да, он прав. Даже названию нашей деревни чего-то недостает, словно от него откусили часть, и остался лишь куцый охвосток. То ли дело Пескассероли, куда от нас можно добраться за одно утро. Это самый большой город, где я пока что бывала. Какая сила затащила наших предков в Опи и держит нас здесь, накрепко привязав к горам, овцам и скудному местному наречию? Даже когда мы пытаемся подражать в разговоре городским жителям, разборчивый слух сразу улавливает тягучие, словно их тянут волоком, звуки.

— Но мне и рот открывать не нужно, — пожаловалась я Кармеле. — Люди смотрят на меня и сразу понимают, откуда я.

И отвернулась, скрыв в тени прямой высокий нос, как у всех Витале.

Дзия, полуслепая от долгих лет работы кружевницей, провела мне пальцем по лицу.

— Тебе есть чем гордиться, девочка. Наши предки приплыли сюда из Греции еще до того, как был построен Рим.

Я отложила вышивание и принялась смотреть на огонь, долго-долго, пока не увидела в бликах пламени корабли с высоко задранными носами, которые привезли сюда наших предков.

Карло сплюнул в очаг и пробурчал:

— Старуха, Греция — это скалы. Какой дурак сменит одни скалы на другие? Думаешь, нашим предкам черви проели мозги и они были тупы, как бараны? До того, как построили Рим, наши предки жили здесь в пещерах, словно дикие звери.

Отец курил трубку и молчал. Он никогда не обсуждал свой нос и не говорил мне, что нам есть чем гордиться.

— Всегда остается церковь, — утешали старухи тех, кто не блистал красотой или у кого было слишком много сестер. Мы понимали, о чем они: кто не выйдет замуж, всегда может стать Христовой невестой. Мою рябую кузину Филомену отправили в монастырь Сан-Сальваторе в Неаполе. Через год ее отец поехал проведать ее и узнал, что она ушла оттуда. «На улицу», — мрачно намекнули монахини.

Он примчался обратно в Опи, изорвал в клочья все ее рукоделие и вышвырнул за дверь. Неделю дул сильный ветер. Вскоре мы стали находить клочки Филомениной вышивки повсюду: возле пекарни и у колодца, а один красный лоскуток зацепился в трещине церковных ступеней. Яркая нить на скале, которую я увидела, неся отцу завтрак на пастбище, тоже, наверно, была ее. Но Филомена никогда бы не уехала из Опи, будь здесь достаточно мужчин для каждой из нас.

В те годы мужчин подходящего возраста в деревне было пятеро. Двое лучших уже обручились с красивыми дочками пекаря. Двое других — близнецы-полудурки, родившиеся до срока, — с трудом могли сами натянуть на себя одежду. А пятый, Габриэль, бил своих овец, бил свою пастушью собаку, которая из-за этого рожала мертвых щенков, свою увечную мать и даже землю, если под рукой не оказывалось чего получше.

Отец сказал:

— Не бойся, Ирма, ты не пойдешь за Габриэля.

Но за кого тогда?

— Продай северное поле и дай ей приданое поприличней, — предложил Карло, но отец отказался. Цена, которую назвал мэр, оскорбительно мала, сказал он, и потом, эта земля из поколения в поколение принадлежит семье Витале.

— Ну, смотри сам. Он еще поквитается с тобой.

Карло не ошибся. Мы потеряли права на орошение этого поля, после чего его и даром бы никто не взял. Отец все равно не соглашался уступить его мэру.

Вскоре пастухи из Пескассероли заявили, что отец пробрался ночью в их овчарню со своими овцами, чтобы их лучшие племенные бараны покрыли его маток.

— Они лгут, — клялся отец. — Сам святой Пастырь наш не сумел бы провести овец по городу так, чтобы никто не заметил.

Их не смог примирить даже отец Ансельмо, а вскоре в базарный день мужчины из Пескассероли стали грубо задирать меня, и тогда отец запретил мне ходить в город. По правде сказать, я была рада, ведь с тех пор, как там узнали про Филомену, даже женщины шептались за моей спиной: «Глядите-ка, еще одна шлюха из Опи».

Отныне Карло стал отвозить наши товары в Пескассероли и покупать там все, что было нам нужно. Как-то раз он вернулся поздно, в приподнятом духе.

— Слушайте, что скажу, — заявил он, пока я раскладывала по тарелкам чечевичную похлебку и лук, а отец молча резал хлеб, — кузнец Альфредо теперь в Америке. Он прислал письмо, а школьный учитель читал его вслух на рыночной площади.

Отцовская ложка стукнула по столу, а Дзия, помедлив, спросила:

— Ну, и что там, в письме?

Отсвет огня в очаге блеснул в глазах Карло.

— Альфредо нашел работу, он варит сталь в городе под названием Питтсбург. Там всех ждет удача, всех. Поденщик из Неаполя уже открыл собственную бакалейную лавку. Две сестры, сироты из Калабрии, держат магазин тканей, а сами живут на втором этаже в том же доме. Альфредо ездит на трамвае. У него два хороших костюма, он живет в большом деревянном доме, там сдают комнаты с мебелью и готовят постояльцам еду. И по будням, а вовсе не в праздники, у них на столе говядина, картошка, помидоры, пиво и мягкий белый хлеб. А еще пирог с яблоками, — с торжеством заключил Карло, вгрызаясь в черствую корку.

— Мягкий хлеб? — фыркнул отец. — Парень потерял зубы в Америке? Помидоры, говоришь? Мой дед никогда не ел помидоры, и отец тоже.

Карло так и взвился.

— В Риме, в Пескассероли, в Опи — все сейчас едят помидоры, старый ты дурак! Только мы в своей хибаре живем, как сто лет назад: пьем разбавленное вино и жрем сухой хлеб, чечевицу, лук и тот сыр, что не годится на продажу. Готов поспорить, даже свиньи в Америке едят лучше, чем мы.

Отец выскочил из-за стола, подошел к очагу и с такой силой пнул полено, что оно треснуло и брызнуло искрами.

— Альфредо живет в деревянном доме. Что он будет делать, если тот сгорит?

— Найдет себе другой, — рявкнул Карло. — По крайней мере, он не сдохнет на скале.

Через неделю Карло швырнул на обеденный стол свой плащ из овчины и сказал отцу:

— На, забери. Продай или отдай нищему. Я больше не желаю ходить в овчине, пасти овец, есть овечий сыр и целыми днями нюхать овечье дерьмо. Знаешь, кто мы здесь, наверху? Плевок Господень, вот кто.

— Не смей! — ахнула Дзия Кармела. — Бог тебя покарает!

— Сомневаюсь, старуха. Он даже не знает, что мы тут.

— Карло, не будь idiota. Ты пастух, и basta, — крикнул отец в спину Карло, но тот уже быстро шагал прочь, в таверну. Плащ так и остался лежать на столе, а ночью я взяла его и мы с Дзией укрылись им.

На другое утро Карло пошел к колодцу вместе со мной.

— Я поеду в Америку, — тихо сказал он. Я молча шла вперед. — Скажи что-нибудь, Ирма. Ты не веришь мне?

— Помнишь, что говорила мама? Если уедешь из Опи, умрешь среди чужих.

— Да что она знала? Мама сроду не бывала дальше Пескассероли. Слушай, я познакомился с парнем, у него дядя в Неаполе, он водит торговые корабли в Триполи, в Африку.

— Африка не Америка.

— Знаю, но послушай. Мы отработаем на его дядю полгода, а потом он оплатит нам проезд в Америку. Вторым классом, в каюте.

— Он так говорит, но не сделает этого.

— Сделает. А у моего товарища есть кузен в Кливленде, он найдет нам работу.

— Что такое Кливленд?

— Большой город в Америке, где полно работы.

— Но представь, если ты заболеешь? Подумай, Карло, каково умирать одному? Никто не закажет по тебе мессу, не зажжет свечку за упокой души. — Кошка пекаря поймала голубя и поедала его неподалеку от колодца. — Ты умрешь, как зверь. Вот так, — я указала на разодранную птицу.

Карло достал наше ведро, поставил его на землю и сжал мне плечо.

— Ирма, поверь мне, это лучше, чем работать здесь, надрываясь, как скотина. Лучше, чем жить в одной комнате с ним. Он стал совсем невыносим, с тех пор как умерла мама. — Карло пододвинулся ближе. — Ты не можешь оставаться здесь, когда я уеду. Поедем со мной, Ирма.

— Чтоб работать на корабле? Нет. И кто позаботится о Дзие?

— Ладно, когда я устроюсь в Кливленде, то вызову тебя к себе, ты найдешь работу, и мы оба будем высылать ей деньги.

— Я не могу уехать, Карло, ты же знаешь.

Он вздохнул и вынул рюкзак из дупла каштана. Так значит, он уезжает не на днях и даже не завтра утром, а прямо сейчас. Я вцепилась в льняную рубашку, которую сама ему сшила. Карло сжал мне руки.

— Ирма, я напишу тебе, слышишь?

— Ты не умеешь.

— Найду писца. Я напишу — сперва из Триполи, а потом из Америки.

Он поцеловал меня и погладил по щеке.

— Храни тебя Господь, Ирма. Мне пора. Мы встречаемся в полдень на дороге в Неаполь.

— Тогда addio, — прошептала я, ступай с Богом, а затем уже погромче: — Прощай.

— Прощай, Ирма. Береги себя. Я напишу.

И Карло быстро пошел вниз по узенькой улице, которую мы гордо именовали Виа Италия. Десяток шагов, и вот уже видны лишь плечи и голова, потому что дорога резко идет под уклон. А потом исчезли и они, только мелькнула напоследок красная шапка. Когда я вновь увидела его, он был маленькой точкой на пути в Пескассероли.

Карло так и не написал. Отец спрашивал у всех в округе, но никто не слыхал про человека, чей дядя водит торговые корабли в Триполи.

— Возможно, он познакомился с каким-нибудь путником, и тот рассказал ему про своего дядю.

— И что же, — сердито возразил отец, — он поверил первому встречному?

С уходом Карло перебранки в доме прекратились, но там поселилась тишина, которая давила на нас, как запах сырой овечьей шерсти. В то лето умер пекарь, и его вдова Ассунта стала хозяйкой пекарни. Ее дочери подождали положенные три месяца траура и вышли замуж. На свадьбе мой отец напился вдрызг. Впрочем, было той осенью и кое-что хорошее. Овцы давали такое жирное молоко, что наш сыр быстро раскупали на рынке. А незадолго до Рождества отец Ансельмо нанял меня вышить напрестольную пелену в церковь. Он принес восковые свечи, чтобы можно было работать вечерами, и даже старая Дзия при их свете вязала грубошерстные свитера, которые мы продавали крестьянам. Долго теперь тянулись эти вечера. Мы никогда не говорили про Карло, и никто в Опи не поминал о нем, будто его и на свете никогда не было.

Зима проходила медленно. Когда было слишком холодно, чтобы работать на улице, отец садился у очага и смотрел, как я шью. Иногда говорил: «Спой ту песню про луну, что пела Роза». Как-то он назвал меня Розой, и Дзия сердито сказала:

— Она Ирма. С ума сошел на старости лет?

Кроме этих коротких вспышек да еще отрывистых фраз, которыми мы обменивались по ходу дела, в доме было слышно только, как тикают старые часы, стучат спицы и шуршит моя вышивка, слышно, как хрустит корочка свежей буханки хлеба и, под конец недели, перекатыватся сухие крошки в хлебном ларе.

Отец Ансельмо заглянул к нам посмотреть, как продвигается моя работа, и рассказал, что трое кузенов Альфредо, по слухам, собрались к нему в Америку. Из соседней долины тоже уезжают две семьи. Джованни, сын сапожника, прислал из Чикаго деньги — его родным хватило, чтобы построить новый дом и выкупить обратно проданное за долги поле. Он написал, что через год приедет домой и женится на вдове местного землевладельца.

— Теперь-то уж она ему не откажет, — пробормотала Дзия.

— Может, и Карло скоро напишет нам из Кливленда, — заметила я. Отец недовольно выдвинул подбородок, но ничего не сказал. Мы молча сидели у огня, и поленья потрескивали в очаге.

Я склонилась над алтарной пеленой, а отец Ансельмо наблюдал за моей работой.

— Ирме нужен муж, — вздохнул он. — Но в Пескассероли скоро не останется ни одного подходящего мужчины, все уезжают в Америку. Слыхали? Дочка мэра выходит за старого Томмазо.

Игла замерла у меня в руке. Значит, это правда, а не пустые сплетни: ни один порядочный человек теперь, когда живот у Анны уже заметно округлился, на ней не женится. А если косолапый Томмазо возьмет ее за себя, мэр простит ему долг. Бедняжка Анна, такая красавица, могла бы выйти и за сына врача.

— Не тревожьтесь, — резко ответил отец, — с Ирмой все хорошо.

И тут я поняла, что после отъезда Карло все разговоры о моем замужестве прекратились. Значит, я не смогу выйти замуж? Но, если пелена получится красивая, наверно, отец Ансельмо расскажет обо мне другим священникам в округе? Я уколола иголкой палец, чтобы не отвлекаться на всякие мысли. Что, если отец умрет? Я не смогу заниматься шитьем и при этом еще ухаживать за овцами, а ведь никакой женщине, сколько я знаю, не удалось прокормиться одним рукоделием. И, если я не выйду замуж совсем скоро, кто захочет жениться на мне — старой деве в обносках своей матери?

— Шей, Ирма. Мы что-нибудь придумаем, — тихо проговорила Дзия.

Я пыталась представить себе, как Карло живет в Америке, но это было все равно что в метель искать заблудившуюся овцу. У меня не получалось вообразить его на чужой земле. А само слово «Америка» так долго крутилось в моей голове, что утратило всякий смысл и означало лишь нечто странное и чужое, как те фрукты, про которые нам рассказывал отец Ансельмо: кокосы, ананасы и бананы.

Зима ползла себе потихоньку, а игла так и летала у меня в руках. Ну, у нас хотя бы были свечи, и огоньки их, поблескивая, отражались в отцовских глазах. Раньше, когда Карло был с нами, они оба глядели на огонь в очаге и весь вечер молча курили. Теперь отец наблюдал, как я передвигаюсь по нашей маленькой комнате, и его взгляд цеплялся за мои юбки, точно влажный лесной папоротник. В голове у меня стучали слова Карло: «Ты не можешь оставаться здесь, когда я уеду».

Однажды после обеда, когда я зажигала свечи, отец встал со стула и, пошатываясь, подошел ко мне. Схватил за руку и резко велел:

— Роза, дай мне овечьи ножницы Карло.

— Она не Роза, старик, и сейчас не время стричь овец, — осадила его Дзия.

— Дай ножницы, — повторил он.

Я подошла к полке. Карло так гордился своими ножницами, никогда не давал их точильщику, всегда точил сам и хранил завернутыми в мягкую шерстяную тряпицу. Карло непременно вернется — уговаривала я себя всю зиму — хотя бы за ножницами. Но все же я отдала сверток отцу. Говорили, он заложил их в таверне за полцены.

В начале Великого Поста я закончила кусок пелены и вечером гладила ее утюгом на доске, а Дзия дремала на стуле. Отец пришел домой из таверны и встал у меня за спиной. Пробурчав что-то, он схватил теплую ткань и обернул мне плечи. А потом его грубые руки накрыли мою грудь.

— Нет! — закричала я. — Перестань! — но каменные стены приглушили мой голос. Он схватил меня за платье, я дернулась, и рукав оторвался с громким треском.

— Иди сюда, Роза, — хрипло прошептал отец. — Покрасуйся, как будто ты жена богатого торговца.

Я заслонилась стулом, сгорая от стыда. Дзия очнулась, заохала, сдернула с меня пелену и закричала на отца:

— Эрнесто! Иди обратно в таверну, грязный козел. Оставь Ирму в покое.

— Почему? Я хочу поглядеть на нее в кружевах. Она хорошенькая.

— Прекрати! Господь все видит!

— И пусть видит! — он с такой силой ударил по гладильной доске, что утюг упал на пол и со звоном ударился о каменную плиту у очага. Отец выхватил пелену из рук Дзии и снова набросил на меня, прижав ткань к груди. Потом подтащил меня к зеркалу на стене и приказал: — Смотри! Видишь? Ты милашка. — В мутном стекле отразилось мое лицо — белое, как иней на камнях.

— Она уродина, Эрнесто! Оставь ее! — громко кричала Дзия и тыкала в него палкой, на которую опиралась при ходьбе.

Я выдралась из отцовских рук, и напрестольная пелена упала к моим ногам. Мне удалось отбросить ее в сторону, ускользнуть от цепких заскорузлых пальцев и вырваться на улицу. Тяжелая входная дверь осталась открыта нараспашку, и я слышала, как отец кричит на Дзию:

— Чего тебе, Кармела? Думаешь, я не мужик?

— Ирма! — горестно позвала Дзия, но я не остановилась.

Я бежала прочь от дома, и деревянные подметки громко стучали по камням: «Уродина, уродина», а потом «Думаешь, не мужик?». Мне было больно дышать, грудь горела огнем. Задыхаясь, я доплелась до каменной скамьи у дверей пекарни и некоторое время ничего не чувствовала. Потом боль в груди чуть отпустила и меня пробрал холодный озноб. Острые, как ножи, слова пронзили мне душу: «Хлеб, как я заработаю себе на хлеб? Уродина, как я выйду замуж? Что, думаешь, я не мужик?»

В Опи все знали про дочку дровосека. Она жила с отцом и параличной матерью. Когда живот у нее сперва выпер, а затем снова опал, люди шептались, что младенца удавили в пеленах, а после тайно погребли в лесу, скрыв непотребство. С чего б иначе было ей вешаться на дверной перекладине, так что мать беспомощно рыдала в доме, а отец напился пьян до беспамятства и ушел, спотыкаясь, в лес?

Мороз окутал меня крепче любого плаща. Куда мне идти? Постучись я в любую дверь — везде примут, но, везде, любопытствуя, спросят — что случилось. И что сказать, и как завтра смотреть им в глаза, и как они посмотрят завтра на меня? Что будет, если я навеки порушу наше семейное имя, отобрав у Дзии ее право на хлеб и жилье?

Я пошла назад, волоча свои страхи, как цепи. Тихонько пробралась в постель к Дзии и легла с ней рядом. Я слышала, что вокруг нас живет ночь, шевелятся звуки и все обретает мгновенный смысл: плачет ребенок, стонет больной и кричит от радости влюбленный. Да, я знала, в чем смысл ночи, знала, почему те, кто хочет радости, скрываются за стеной кустарника, и знала наверняка: нет, нет и нет — это не мое.

Дзия обняла меня и прижала к себе:

— Господи, Ирма, ты совсем замерзла.

Отец встал рано, еще до рассвета, натянул плащ, стоя съел кусок хлеба, отвернувшись от нас, и ушел. Дзия вытащила меня из постели.

— Ему надо жениться, — заявила она.

— Как старому Томмазо — на девушке вдвое моложе себя?

— Нет, ему нужна женщина. Ассунта, вдова пекаря, пока что одна. Они с Эрнесто гуляли раньше, но потом пекарь сговорился насчет нее, а Эрнесто женился на твоей матери.

Никогда мне об этом никто не рассказывал, ни разу, за все наши долгие вечера.

— Ирма, пойди купи хлеба. Мне надо повидать отца Ансельмо.

Я возразила, что сегодня не тот день, когда мы ходим за хлебом, но она молча сунула мне деньги и выпроводила за дверь.

Я пошла в пекарню.

— Доброе утро, синьора Ассунта, — сказала я, глядя, как она сметает крошки для птиц, что каждое утро стайкой кружатся у дверей. — Дайте мне буханку с хрустящей корочкой, пожалуйста. Отец говорит: его сыр да на ваш свежий хлеб — прямо королевское лакомство.

Боже, прости мне это вранье, отец сроду не поминал королей.

— Эрнесто так сказал? На вот, возьми, теплый — прямо из печи. Передавай от меня привет своему отцу.

— Спасибо, синьора. Передам. — Давай, подбодрила я себя. Выдумай еще что-нибудь. — Он как раз вчера вечером говорил про вас: хороший человек был ваш муж, вам, конечно, тяжело было потерять его.

— Это верно. Маттео был добр с нами, упокой Господь его душу.

Мы перекрестились.

— И дочки ваши тоже теперь живут отдельно. Плохо в пустом доме… — Я отщипнула кусочек хлеба. — Так и у нас, с тех пор, как умерла моя мать.

Мы снова перекрестились.

Ассунта неплохая женщина, тихая и незлая. Она отдает калекам и бродягам хлеб вчерашней выпечки, а не черствые буханки, как пекарь из Пескассероли. Возможно, она будет хорошо заботиться об отце, да и о Дзии тоже, но потерпит ли она в доме еще одну женщину? Я завернула хлеб в плащ Карло и прижала его к груди. Пришли покупатели и потребовали ее внимания. Я опустила монетку в ящик для денег и выскользнула на улицу.

— Синьора Ассунта велела тебе кланяться, — сказала я отцу за ужином. — Говорит, одиноко ей в пустом доме.

— Мне-то что за дело? — фыркнул он, но задумчиво огладил бороду. Неделя прошла в молчании. Он по-прежнему проводил вечера в таверне, но в воскресный полдень причесался, умыл лицо, надел кожаные башмаки, хорошую рубашку и до вечера куда-то ушел. Наши денежки таяли, но хотя бы дома был мир и покой.

Зашел отец Ансельмо и попросил меня вышить на пелене медальон, чтобы мальчики-служки знали, куда ставить чашу для причастия. Я старалась изо всех сил, чтобы как можно лучше и ровнее вышить этот круг для святого дела. А потом принялась за кайму с виноградными лозами. Шли дни, и в голове у меня сложился свой катехизис, привычный круг вопросов и ответов.

Выйти замуж в Опи? Нет, здесь не за кого.

Выйти в Пескассероли? За кого? Даже если там и найдется жених, все равно всю жизнь я буду слышать за спиной шепоток: «Шлюха из Опи».

Остаться с отцом? А если он снова полезет ко мне, когда Дзии не будет поблизости?

Жить в Опи одной, не замужем? Как я заработаю на хлеб? Кто поможет мне в голодный год?

Покончить с собой, как дочка дровосека? Я посмотрела на крест на стене. Отец Ансельмо отказался хоронить ее на церковном кладбище, ведь она обрекла свою душу на вечное проклятие.

Пелена спускалась складками с моих ног, словно горы вкруг Опи. Как мне жить в этих горах?

Уехать из Опи? Умереть с чужаками? Я уколола палец. «Лучше умереть одному, чем жить как скотина», сказал Карло. Ну, а сестры из Калабрии, про которых писал Альфредо? Они держат магазин и живут в том же доме. Да, но они вдвоем, и они не из Опи, и на них не лежит проклятие Витале, обрекающее на гибель тех, кто покидает свои горы.

На восьмой день отец встал передо мной, когда я шила, и заслонил свет. Я продолжала работать, и он молча ушел в таверну. Тогда я распорола все последние стежки — они легли вкривь и вкось. На девятый день Дзия оставила меня лежать в кровати.

— Что с ней такое? Почему она не встает? — требовательно спросил отец.

— Женское нездоровье, — резко ответила Дзия. — Сегодня сам сходи за хлебом.

Он пристально посмотрел на нас. За хлебом в деревне ходят только женщины. И потом, я никогда не болела.

— Еще рано, там никого не будет, — быстро прибавила Дзия и подала отцу плащ.

Он мельком глянул в зеркало и пятерней разгладил волосы.

— Ладно, схожу, — угрюмо сказал он, — но только в этот раз.

Он принес буханку — больше и легче обычного — и они молча поели, пока я лежала, отвернувшись к стене. Потом ушел на пастбище, а я села доделывать вышивку. Вязальные спицы безвольно замерли в руках Дзии.

— Дзия, тебе нехорошо? — спросила я чуть погодя. — Глаза болят?

— Нет, просто устала. Ты работай. Наверно, закончишь сегодня.

Я доделала пелену к полудню. Мы расчистили стол и бережно расстелили ее. Отец Ансельмо будет доволен, но у меня возникло такое чувство, точно я сшила себе саван. Дзия Кармела оглаживала расшитую ткань и всматривалась в медальон, узор по краям и шелковую бахрому.

— Ирма, — негромко сказала она, — зажги свечу, запри дверь и достань железную коробку из-под кровати.

— Зачем?

— Просто сделай, как я говорю.

Она никогда не раздевалась передо мной, поэтому я не знала, что под рубашкой она носит крошечный медный ключик. Я открыла коробку.

— Погляди-ка, что там?

— Ничего. Пара старых ботинок. — Они были покрыты плесенью и изъедены мышами. Даже нищий пастух не стал бы носить такие опорки. Затем я увидела дыры.

— Это… его?

— Его, его. Твоего прадеда. Того, что замерз в России. Должно быть, храбро сражался, раз капитан исполнил последнюю волю солдата — прислал ботинки вдове. Она уж их почистила и купила эту коробку, чтобы сохранить. Давай их сюда, Ирма, и смотри.

Я вложила ботинки ей в руку, взяла стул и села рядом.

Дзия ощупала оба каблука, выбрала левый ботинок и аккуратно отогнула набойку. В каблуке таился небольшой замшевый мешочек. Скрюченные пальцы развязали веревочку, и у меня дух захватило — там лежали золотые монеты.

— Плата, которую Луиджи получил за службу в России. Женщины в нашей семье хранили деньги для той, кому они на самом деле будут нужны.

— Все эти годы? Но мама рассказывала, как однажды они продали даже кровать, такой был голод. И они ели вареный жмых.

Дзия сунула золото мне в руку и сомкнула пальцы.

— Мы знали, что эти времена пройдут. А ты… должна уехать в Америку. Ирма, здесь тебе жизни не будет. Отец Ансельмо говорит, в Америке девушка может заработать честным трудом. Глядишь, отыщешь Карло в этом, в Кливленде. Нет, так найдешь работу. Ты мастерица, твоя игла творит чудеса.

Руки у нее дрожали.

— Дзия, я не могу тебя бросить.

— Детонька, ты знаешь, я тебя люблю всем сердцем. Надо ехать. Подумай об отце — вдруг он опять напьется и полезет к тебе?

— Но Америка — так далеко. Можно ведь здесь, в Италии, уехать в город: в Рим, в Милан или в Неаполь! — растерянно предложила я.

— Здесь у нас никого из близких. И люди подумают… Ирма, ты же знаешь, что они подумают.

Что я шлюха из горной деревни.

— Но добрался ли Карло в Америку? Он ведь так нам ничего и не написал, — напомнила я.

— Не написал, а Альфредо пишет. Он доволен. Ты разумная, трудолюбивая. Поезжай в Неаполь, найди хороший корабль и плыви за океан. Найдешь в Кливленде богатых дам и будешь шить им платья.

— Поедем со мной, Дзия.

— Как? Я с горы-то спуститься не могу.

Ее сморщенная рука накрыла мою ладонь.

— Поезжай, заработай денег и возвращайся, как вернулся Джованни, сын сапожника.

— И мы купим себе дом? — протянула я.

Она сжала мне пальцы.

— Быть может. Но для начала тебе надо уехать из Опи. Твои документы у отца Ансельмо. Надень плащ Карло, сегодня ветрено.

Она сняла плащ с гвоздя у двери, накинула мне на плечи, и я поспешила в церковь.

Отец Ансельмо полировал чашу для причастия. Он усадил меня рядом и заговорил:

— Ирма, ты знаешь, я приехал в Опи из Милана. Твои предки приплыли сюда из Греции, судя по словам Кармелы. Люди нередко отправляются в дорогу, гораздо чаще, чем ты думаешь.

— Но все это было давно. Мама говорила…

— Кармела сказала мне, что она говорила: все, кто уедут, погибнут. Ирма, твоя мать умерла в своей кровати, и пекарь умер, замешивая тесто. Смерть настигает нас там, где ей угодно, и каждая душа покидает этот мир в одиночестве. Тебя пугает плавание на пароходе?

Да, и это тоже. Я никогда не видела ни одного корабля, не видела не только океана, но и большого озера. Сердце замерло у меня в груди. Холод пробрал до костей.

— Я никого не знаю в Америке. И Карло не написал нам ни строчки, — голос у меня срывался.

— Письма идут долго. Кармела рассказала мне, что случилось в ту ночь, рассказала, что пытался сделать твой отец. А даже если он женится на Ассунте, позволит ли это остаться тебе, Ирма? И тебе, и Кармеле? Вам обеим?

Я молчала. Ассунта добрая женщина, но, возможно, не настолько, чтобы держать в доме двух других. Мышка пробежала по каменным плитам и юркнула под купель.

— Обеим, Ирма? — повторил он.

Я тоскливо смотрела на свои руки, сложенные на коленях.

— Наверно, нет, но я боюсь уезжать, святой отец.

— Конечно, боишься, однако, что мы сумеем дать тебе здесь, в Опи, хоть мы и любим тебя? Многие находят в Америке свое счастье. Если случится голодный год, ты сможешь прислать денег и помочь своей семье. Уж лучше так, не правда ли, чем жить здесь из милости? Или выйти за мужчину, который будет жесток с тобой?

Я закрыла глаза. У меня нет выхода.

— Господь милостив, он позаботится о тебе, как добрый пастырь заботится о своем стаде. Он призрит тебя на путях твоих, — мягко утешал меня знакомый ласковый голос. Слезы навернулись мне на глаза. — Возьми, — отец Ансельмо протянул мне платок. Снаружи пробили часы. Он откашлялся. — Ирма, посмотри-ка сюда.

Достал папку с бумагами. Мое свидетельство о рождении, пояснил он, и письмо, которое надо показать капитану корабля и портовым служащим в Америке, где сказано, что я из порядочной семьи, приличного поведения и доброго нрава, обучена рукоделию, и что он лично, как заказчик, доволен моей работой.

— А это тебе, — он протянул мне четки с крошечными коралловыми бусинами. — Они ничего но весят, но смогут утешить тебя в пути. Если Карло напишет, я сообщу ему, чтобы нашел тебя в Кливленде. И прослежу, чтобы Эрнесто отдал тебе приданое, а также, чтобы они с Ассунтой заботились о Дзии, когда поженятся.

— Спасибо, святой отец, — с трудом выговорила я.

Итак, все было решено без меня. Когда мы отбирали овец, на продажу или на убой, остальные преспокойно паслись, не замечая исчезновения товарок. Когда меня уведут, Опи будет жить без меня. Я обвела взглядом окна и фрески на стенах, колонны и дубовую кафедру, которые больше, наверно, не увижу никогда, и посмотрела на отца Ансельмо.

— Отдайте, пожалуйста, деньги за алтарную пелену Дзии, чтобы она не пришла к Ассунте, как побирушка.

Он обещал и пошел проводить меня до дверей.

— Прощай, Ирма, — он поцеловал меня в обе щеки. — Пиши нам.

В тот вечер я обошла все до единой улочки Опи. Похоже, ветер разнес весть о том, что я уезжаю, как когда-то клочки Филомениного шитья. Жена мэра отвела меня к каштану у колодца и потихоньку сунула в руку двадцать лир.

— Ты едешь в Америку, да? — с любопытством спросила ее маленькая дочь.

— Тише, детка. Купи себе в Неаполе что-нибудь приятное, Ирма. — Она наклонилась ко мне. — Говорят, в Америке женщинам не обязательно выходить замуж. Какая чудесная страна.

— А Ирма приедет обратно? — прошептала девочка.

— Нет, никогда! — твердо ответила ее мать, и глаза ее блеснули. Прежде мне никто еще не завидовал. Она поцеловала меня и торопливо ушла, увлекая за собой ребенка.

Я непременно вернусь. Вот только когда? А теперь мне надо забрать с собой Опи. Я вскарабкалась на высокое плоскогорье, где начиналось наше пастбище, достала обрезок ткани и вышила черными нитками неровную городскую стену, дом мэра, нашу церковь с колокольней и улочку с путаницей домов, в одном из которых родилась — и жила до этой поры.

Солнце уже почти село, когда я пришла домой. Отец никогда не возвращался до темноты, но сейчас он сидел у очага и смотрел в огонь.

— Приданое на столе, сто двадцать лир, — угрюмо сказал он. — Ты, вот что. Везде, где будешь, всем говори, что ты из рода Витале, из Опи. На, возьми еще, — он протянул мне палку салями и небольшой круг нашего сыра. — Хотя б до Неаполя сможешь есть как следует. Работай там хорошенько, в Америке, деньги вышли, как только сможешь. Ты славная девушка. Не осрами нас.

Не помню, чтобы отец когда-нибудь произносил такую длинную речь.

— Ты женишься на Ассунте?

Он пожал плечами. Значит, женится.

— И Дзия будет жить с вами?

Он поглядел на тетку и кивнул. Потом отвернулся и мрачно добавил:

— Вот что, Ирма… в ту ночь, когда я… в ту ночь я думал про твою мать и мне нужна была она. — Он прочистил горло. — Мужчине бывает одиноко, вот и все.

Он тяжело поднялся, точно слова вытянули из него все силы. Сжал мне плечо, надел плащ и ушел в таверну. Больше мы с ним не говорили.

Мы молча поели с Дзией, а затем я прогладила алтарную пелену и надушила ее лавандовым маслом. Упаковала свою шкатулку для рукоделья, документы, четки отца Ансельмо, пару платьев и передник, хорошие башмаки, а еще кусочек камня из стены нашего дома. Задула свечу и легла в кровать к Дзие. Я пыталась сказать что-нибудь, но она прижала меня к груди и прошептала:

— Тихо, тихо. Спи.

Во сне она плакала, и я крепко ее обнимала, чтобы утешить. Когда я проснулась, отец уже ушел.

На рассвете я в последний раз пошла на колодец, чтобы принести домой воды. Там меня ждала Ассунта, с маленькой буханкой хлеба. Он был еще теплый.

— В дорогу как раз сгодится. Ты не тревожься, я буду хорошо заботиться о твоей Дзие.

— Спасибо, Ассунта.

Слезы закапали на хлеб, я утерла их шалью.

— Поверь мне, Ирма, твой отец добрый человек.

Я ничего не сказала ей.

— Как он замечательно смеялся, когда был молодой. Ты знаешь, что до того как родился Карло, они с твоей матерью потеряли троих детей? Он однажды признался мне, что боится слишком сильно полюбить ребенка, а потом вдруг потерять его.

Отец никогда не говорил об этом. Возможно, я бы и не узнала ничего, если бы осталась в Опи.

— Правда. На, возьми, — она положила мне на ладонь пять бронзовых пуговиц. — Они очень тонкой работы. Сможешь продать в Америке за хорошие деньги, или носи сама.

Я попыталась поблагодарить ее, но она уже торопилась прочь. Пока я шла к дому, пуговицы стали теплые, как хлеб. Последний раз я иду к дому.

Утреннее солнце пробивалось в наше окно.

— Тебе пора, — сказала Дзия, когда я вошла в комнату. — Плащ Карло ты оставь мне. И все, иди.

Она уселась на стул и замерла неподвижно. Я положила золото и свое приданое в замшевый мешочек и повесила его на грудь. Затем расправила плащ Карло на кровати, зажгла свечу и опустилась на колени у ног Дзии. Она погладила меня по лицу, поцеловала обе руки.

— Как доберешься и благополучно устроишься, — сказала Дзия, крепко, до боли, сжав мне руки, — напиши из Америки.

— Да, Дзия, обещаю тебе.

Я хотела поцеловать ее, но она мягко отстранила меня.

— Ступай, Ирма. Живи честно, и да хранит тебя Господь.

Я вышла из дома и быстро зашагала вниз по дороге, а птицы кричали мне вслед: «Чужая, чужая, чужая!»

 

Глава вторая

Аттилио

Когда я добралась до Пескассероли, моя тень съежилась и превратилась в небольшое пятно. У городских ворот я нашла прохладное место и остановилась передохнуть, а улицы, прежде хорошо знакомые, высовывали длинные узкие языки и дразнились: «Девушка с гор, если ты и сейчас так напугана, как же ты попадешь в Америку?»

Перебирая четки, чтобы успокоиться, я обнаружила приятную вещь: улицы были почти пусты. Жены торговцев, должно быть, отдыхали в прохладных комнатах с плотными занавесками, меж тем как их мужья плавились от жары в магазинчиках и рыночных палатках. Так что, может, никто и не станет, указывая на мой дорожный мешок, спрашивать с дурацкой ухмылкой, уж не собралась ли я уйти в монастырь, как сестра Филомена.

Я пересекла площадь, и лишь двое нищих лениво наблюдали, как я набираю воду в кожаную флягу. Это вошло в устойчивую привычку, брать воду про запас. Когда мы были маленькие, Карло прошел мимо горного ручья, не напившись. «Идиот! — воскликнул отец, — следующий ручей, может, пересох. — И, не переведя дух, велел: — Ирма, и ты пей».

Помыв лицо и руки, я подняла глаза и увидела Опи. Похоже на коричневый колпак на макушке горы, подумала я. Неровная линия гор и деревьев на мгновение показалась мне толпой моих близких: отец, Дзия, Ассунта, жена мэра, отец Ансельмо, даже Габриэль и мальчишка-пастух — все там, кроме меня. «Ирма вышила ее перед отъездом», возможно скажут наши женщины, разглядывая мою напрестольную пелену, когда увидят ее в воскресенье, но потом разговор перейдет на другое: цены на шерсть, захворавший младенец, волк, что таскает овец — надо поскорей устроить на него облаву. Отец редко говорил о маме после ее смерти и наверняка не станет говорить обо мне. Меня пробрала дрожь, но тут я поймала мутный взгляд нищего, вяло устремленный мне в лицо. Иди, сказала я себе. Шевели ногами. И отломила бродяге хлеба.

— Благослови Господь, синьорина, доброго вам пути.

За городскими стенами дорога заворачивала на юг, уводя меня от Опи, как мы уводили ягнят от кормящих маток. Чтобы не оглядываться назад, я смотрела на сосновые иголки, вдавленные в утрамбованную землю, на стрекоз и пригорки с колючими кустиками ежевики — ягоды созреют, когда я буду уже далеко отсюда. Глазела на облака, но видела их не целиком, как у нас с гор, а только белые клочки сквозь густую листву. Фляга колотила меня по плечу, а мешочек с деньгами бился в такт шагам на груди. Я думала о швах и стежках, о своем катехизисе, только не о доме.

Час спустя я поравнялась с седым мужчиной, чинившим повозку на обочине. Наверное, странствующий торговец — в повозке аккуратно уложена медная утварь, котелки, сковородки и кувшины. В тенечке у дерева стоял на привязи рыжий приземистый конек.

— Спицу заменить? — задумчиво спросил у него мужчина. — Хорошая мысль, Россо. Ты умный парень.

Мой отец даже с людьми никогда так по-доброму не говорит.

У торговца лоб блестел от пота, и я предложила ему воды. Он отхлебнул, поглядел на меня, и когда я кивнула, сделал еще глоток, а потом вытер горлышко чистой тряпицей.

— Сердечно вас благодарю. Это ровно то, что мне было нужно.

У него был длинный нос клином, лучики морщин по всему лицу, широкая улыбка и добрые глаза.

— Меня зовут Аттилио. Это вот мой приятель Россо. Мы направляемся в Неаполь. А вы, синьорина..? — вежливо спросил он.

У меня тут же пересохло во рту. Для городских, конечно, нет ничего необычного в таком вопросе, но у нас все знают друг друга по именам, да и вообще знают, как облупленных.

— Ирма Витале, — с трудом выговорила я. — Дочь Эрнесто Витале. Из Опи.

— Опи? Ах да, к северу отсюда, верно? Слишком маленькое местечко для моей торговли. Но, — быстро добавил он, — я уверен, это замечательный городок.

Я кивнула. Скоро и про Пескассероли никто из встречных знать не будет. На меня станут таращиться, как мы в Опи на африканского фокусника, наугад забредшего в нашу глушь. Дети подначивали друг дружку дотронуться до его густых курчавых волос, а Карло спросил у мамы, зачем ему сожгли кожу дочерна.

— Так вы, Ирма, наверное, в Америку направляетесь? — На лице у меня это, что ли, написано? — Я просто предположил, — торопливо пояснил он, — мы видим все больше людей, собравшихся туда, даже целыми семьями идут.

— Но не из Опи. Мой брат уехал, а больше никто.

Аттилио нагнулся и принялся дальше чинить повозку.

— Что же, есть и такие места, — заметил он.

Я спросила, далеко ли до Неаполя, и он мельком глянул на мои башмаки и дорожный мешок.

— В хорошую погоду мужчина дойдет пешком за пять дней. Но одинокой женщине лучше найти себе попутчиков. А можно сесть на поезд.

Карло рассказывал мне про длинные железные коробки на железных колесах, которые движутся быстрее любой упряжки. Люди набиваются туда битком, если у них нет денег ехать первым классом, в отдельных помещениях.

Аттилио откашлялся.

— Синьорина, вы можете поехать с нами. Вы легонькая. Россо крепкий малый, а я буду рад компании.

Да, это правда, странствующие торговцы нередко бесплатно подвозят попутчиков, чтобы было с кем поболтать. Даже почтенные матроны принимают такие предложения. Они садятся назад, и никто не сплетничает потом на их счет. А как иначе женщине, если у нее нет лошади, добраться до рынка? Аттилио, похоже, честный человек. Он вежлив со мной и добродушен с Россо. Неспешно чинит повозку, чтобы я могла как следует разглядеть его. Он хороший. Я знала это также точно, как знала, сколько шерсти даст овца, или на сколько стежков хватит нитки. И все же не стоит оставаться в долгу за любезность у незнакомца. Я видела, что его жилет и рубашка кое-где порвались.

— Я зашью вашу одежду, если вы довезете меня до Неаполя.

— В этом нет нужды, синьорина. Меня и самого много раз подвозили разные люди, пока я не купил Россо. Теперь моя очередь.

— Я могу сделать вышивку для вашей жены, если хотите, — что-то неуловимо выдавало в нем женатого человека, в медальоне на груди он наверняка хранит ее портрет. Я достала из узелка фартук, который вышила для мамы, когда она болела. На льняном полотне цвели желтые маки и шиповник. Мама придирчиво осматривала каждый цветок, пока у нее еще были силы. «Разве маки так держат головки?» Я переделала лепестки, обратив чашечки к солнцу. «И как же он сможет раскрыться?» — спросила она, увидев первый розовый бутон. Незадолго перед смертью она ощупала вышивку ослабевшими пальцами и поднесла к лицу. «Розами пахнет», — прошептала она и заснула с фартуком в руках.

Аттилио задумчиво рассматривал вышивку.

— У вас дар божий, Ирма. Вы рисуете картины своей иглой. Да, думаю, вы могли бы мне помочь.

Он порылся в своих вещах и достал шаль с бахромой, из замечательного синего муслина.

— Подарок жене. Она сейчас нездорова.

Он опустил голову и так долго тер нижнюю губу, что я наконец спросила:

— Вы хотите, чтобы я сделала вышивку?

— Да, вышивку. — Он разгладил ткань рукой. — Она простыла прошлой зимой. И после этого стала как ребенок. Но все такая же нежная и добрая. — Он поглядел на меня. — И по-прежнему любит розы.

Я указала место, где можно пустить рисунок, и мы решили, что там будут три распустившиеся розы и бутоны на веточках. И его рваные вещи я тоже починю. Мы доберемся до рынка, а там Аттилио купит нитки и английские иголки, а еще он поможет мне выбрать пароход из Неаполя, потому что, сказал он, бывает, люди покупают билет на корабль, который уже отплыл. Даже Карло согласился бы, что это честная сделка, но я была потрясена — как же много шагов мне предстоит сделать, чтобы добраться до Америки, и как легко оступиться на этом пути.

Заменив сломанную спицу, Аттилио расчистил местечко позади себя в повозке, протянул мне свою рваную жилетку, и мы двинулись на юг. Женщины Опи схватили бы меня за рукав, спрашивая, не лишилась ли я рассудка, что уселась подле незнакомца. Они шептались бы у колодца, дескать, вслед за штопкой могут пойти и другие «услуги» для мужчины, чья жена впала в детство. Но они не видели, как нежно он гладил рукой шаль, как передавал мне луковые колечки, держа их за край, чтобы невзначай не дотронуться до меня.

После весенних дождей дорогу развезло, она была в ямах и ухабах, а потому я исколола себе все пальцы.

— Вот, Ирма, возьмите. — Аттилио дал мне лист алоэ и показал, как выдавить лечебную мякоть на кровоточащие ранки.

— Скоро дорога станет лучше. Вы пока просто по сторонам поглядите. Готов спорить, так далеко от дома вы еще не бывали.

Никогда. Совсем рядом с Опи, а все уже другое, даже женские платья — длина юбок, корсажи и буфы на рукавах. И язык другой. Когда парень что-то крикнул и стайка девушек рассмеялась в ответ, Аттилио пришлось разъяснить мне суть шутки. Что же, в Неаполе я буду вроде того африканца у нас в Опи?

Дело шло к полудню, народу все прибывало. Торговцы, монахи, цыгане, пастухи и козопасы со своими стадами, оборванные солдаты, бредущие домой, и богатые синьоры, чьи кучера кричали нам дать им дорогу. Мы проезжали мимо семей, направлявшихся в Америку, одна была с младенцем, которому предстоит сделать первый шаг уже там, на чужбине.

— Ирма, вы кого-нибудь знаете в Америке? — спросил Аттилио.

— Мой брат Карло нанялся на корабль до Триполи, чтобы заработать на проезд через океан. Сейчас он уже должен быть в Кливленде.

— Понятно. Значит, может быть и так, что он не встретит вас в Нью-Йорке?

Я сделала стежок и покачала головой. Аттилио кашлянул.

— Я слышал, американские полицейские расспрашивают незамужних девушек, хотят убедиться, что… что не будет проблем.

«Проблем», как у Филомены, он имеет в виду?

Я медленно продела нитку сквозь ткань.

— Моя тетя сказала, что я смогу шить для богатых дам в Кливленде. Я думала пойти в лавку или поспрашивать в церкви насчет работы, пока буду искать Карло.

— Понятно.

Я прочитала сомнение на лице Аттилио, и у меня сжался желудок, как тогда ночью, когда я убежала от отца. Оторванная от Опи, непринятая в Америке, я стану бездомной, как ветер?

— Не тревожьтесь, Ирма, сегодня мы переночуем у моей сестры и придумаем, как вам помочь.

Склонившись над шитьем, я пыталась думать только о том, чтобы класть стежки ровно, и больше ни о чем.

— Видите? Ехать стало легче, — ласково заметил Аттилио. — Вы больше не колете пальцы.

И правда, я приноровилась к ритму повозки. Успокоенная размеренной работой, я вспомнила про письмо Джованни и его планах жениться на вдове землевладельца.

— Аттилио, а бывает, что человек уезжает в Америку, а потом возвращается домой?

— Да, некоторые мужчины приезжают обратно. Чтобы жениться. — Он провел пальцем по своему длинному носу. — Наверно, женщины тоже возвращаются.

— Но вы про таких не слышали?

Он покачал головой.

— Боюсь, что нет, Ирма. Может, вы станете первой. А может, сделаете себе там не жизнь, а сказку.

Я делала платья, напрестольную пелену, фартуки, сыр и вино. Но сделать себе жизнь? Мелкие стежки потихоньку ложились на шаль. Сумею ли я так же сделать свою жизнь: стежок за стежком?

В городе, куда мы приехали, Аттилио, как и обещал, купил нитки для вышивания. Розовые и пунцовые для цветов, зеленые для листьев и стеблей, желтые для сердцевин, а еще иголки с длинными ушками, изготовленные в Англии. У меня дух захватило, когда продавец назвал цену, но Аттилио только плечами пожал.

— Хороший медник делает хорошие котлы. И никак иначе.

Ближе к вечеру мы добрались почти до Изернии. Здесь у дороги, в доме на ферме жила сестра Аттилио в большой семье своего мужа. Широкая улыбка осветила ее простое лицо, когда она встретила нас на пороге.

— Пойдем со мной, Ирма, — позвала она.

Мы сходили за водой на колодец, набрали воды, покормили цыплят, набрали в огороде овощей на суп для ужина, и Лучия слушала меня и мягко задавала вопросы. После этого мне стало проще думать о далекой непонятной Америке. И хотя я твердо решила никому не говорить, что случилось у нас с отцом той ночью, я рассказала ей и об этом.

— Помоги мне лук порезать, — попросила Лучия. Я резала и плакала, а она наклонилась ко мне и прошептала: — Ты правильно сделала, что уехала из Опи.

Жаркий стыд залил меня от шеи до макушки, когда я призналась, что посягательства отца запятнали меня, как Филомену.

— Твоей вины тут нет, — убеждала Лучия. — Ты сказала вашему падре о том, что было?

— Моя тетка сказала.

— И он велел тебе покаяться? Наложил на тебя епитимью?

— Нет.

— Ну, видишь! — живо воскликнула она. — Понятно? Ты не согрешила. — Лучия сунула мне веник. — Подмети, пожалуйста. Я сейчас приду.

Я подмела пол, высыпала мусор в ящик для растопки и выскребла дубовый стол до того, как она вернулась. Дома мы ели быстро и молча, но здесь, пока мы все скоблили и драили, набежала куча соседей, они выстроились вдоль стен и молча изучали меня, не сказать, что враждебно, но очень пристально, точно лошадь, решая, купить — не купить.

Аттилио подвел меня к столу.

— Ирма, я сказал, что мы поможем вам добраться до Америки. Идите сюда, к огню, — позвал он соседей. — Прошу.

Они придвинули стулья и табуретки — многие, судя по всему, принесли их из дома. Мы тоже так делали в Опи, когда заезжие актеры давали представление на площади у церкви. Сейчас представлением была я. Аттилио попросил меня показать бумаги. Я достала их из походного мешка, и кто-то передал их школьному учителю. Он прочитал вслух письмо отца Ансельмо и покачал головой.

— К сожалению, синьорина, вам необходимо письмо из Америки, чтобы доказать, что вы не будете жить одна.

— Возьми-ка, — Лучия протянула мне вина в глиняной кружке. Ее дочка положила мне на рукав теплую ладошку.

— У нее есть брат, — заметил Аттилио и рассказал о планах Карло насчет Триполи и Кливленда.

— Он уехал полгода назад? — спросил учитель. Я кивнула. — И вы ничего о нем не слышали?

Я кивнула, и соседи принялись перешептываться.

— Карло напишет вам прямо сейчас, Ирма, — громко сообщил учитель. — Он пришлет вам приглашение в Америку. Полицейским вы скажете, что конверта нет, потому что вы его потеряли.

Он приготовился писать, а все сгрудились у стола и стали обсуждать, какую работу я смогу найти в Америке. На фабрике, в мастерской или на производстве перчаток. Другие предлагали расписывать керамику, готовить или стать нянькой у детей богатых итальянцев.

— Но в горничные она не годится. Не больно-то хорошенькая.

— В пекарню! — воскликнула Лучия.

— Шитье, — тихонько предложила я посреди общего гомона.

— Да зачем ей работать, если она выйдет замуж за друга Карло, — громко заявил кто-то. Учитель поднял голову, поразмыслил и кивнул.

От духоты, спертого воздуха и вина в голове у меня плыло.

— Какого друга?

— Ваш брат в Америке, верно? — терпеливо втолковывал мне учитель. — Он же там подружился с кем-то, верно, с какими-нибудь итальянцами?

Я кивнула, хотя Карло с трудом заводил друзей.

— Ну вот, Ирма, а среди них есть неженатый. Ваш брат хочет, чтобы у его друга была хорошая жена, и он сразу подумал про вас. И послал вам приглашение, а также деньги на проезд.

Теперь все оживленно обсуждали, как зовут моего жениха. Имена носились в воздухе, точно стая черных дроздов: Джузеппе, Антонио, Маттео, Паоло, Пьетро, Сальваторе, Луиджи, Федерико, Габриэль или Эрнесто, как мой отец.

— Федерико, — крикнула я.

Наступила тишина, и учитель обмакнул перо.

— И где работает Федерико?

Я подумала про Альфредо из Пескассероли.

— На заводе, где льют сталь?

Одноглазый мужчина по имени Сальво сердито фыркнул:

— Вместе со всякими ирландцами и поляками? Почему не на золотых приисках в Калифорнии?

— Где куча борделей и баров? — возмутилась одна из женщин.

— Сара, ты думаешь, что вся Америка — большая выгребная яма? — язвительно спросил он.

— А что, не так? — взвилась она, но тут все загалдели разом.

Как весной дожди заливают долины, так хлынули на меня всевозможные истории. Каждый кого-нибудь в Америке да знал. Кузен — выдувает стекло, братья или дядья — работают на пилораме, разделывают рыбу на фабрике, пекут хлеб, кладут шпалы на железной дороге. Сестра держит дешевый пансион, тетка повариха. Повсюду полно работы, сколько хочешь. Но, конечно, не всем повезло: кого-то ограбили на пароходе до Нью-Йорка, другие проигрались в карты, третьих покалечило на заводе, погребло под завалами на угольных копях, кто-то заболел и умер, кого-то пристрелили в таверне.

— Ты слушай, Ирма, — говорили они, — слушай и соображай.

Учитель хлопнул ладонью по столу.

— Пусть Федерико работает кузнецом в Кливленде. Да, Ирма?

Я кивнула, слегка ошарашенная всем этим.

— А почему в Кливленде? — настырно поинтересовался Сальво.

— Потому что мой брат поехал туда, — напомнила я, но все наперебой уже выкрикивали другие названия подходящих мест: Бостон, Нью-Хейвен, Филадельфия, Чикаго, Балтимор.

— В Дакоте, — провозгласил кто-то, — бесплатно дают земельные участки. И ей дадут.

— Зачем это? Чтоб она там заморозилась до смерти? — встрял Сальво. — Дакота хуже России.

Учитель предложил Новый Орлеан, но негодующий хор голосов откликнулся: «Малярия!»

— Малярия, малярия, малярия! — весело вопил вихрастый мальчишка, пока мать не велела ему замолчать.

— В Нью-Йорке полным-полно итальянцев, — сказал мужчина с крючковатым носом. — У них свои рынки, магазины и церкви. Там и английский знать не нужно.

— И жить в трущобах, как моя сестра Анна Мария? — угрюмо откликнулась женщина в углу. — Шум, пьянки. Зимой дрожать от холода, а летом плавиться от жары. Вода плохая. Уборная во дворе, дети вечно болеют, на улицах грязь и мерзость. Сестра трудится по двенадцать часов в день, делает дамские шляпы, а хозяин говорит, что русские евреи справляются с этим лучше, и грозится лишить ее работы. Она харкает кровью. А у нее трое маленьких, да еще один на подходе, и муж-американец, который ее бьет. Он бросит детей, когда она умрет, и они пойдут на улицу, бедняжки. Возвращайся в Опи, девочка. Там у тебя хотя бы есть семья и чистый воздух.

В комнате повисло молчание, затем кто-то кашлянул, и снова загудели возбужденные голоса, толкующие про деньги, хорошие поля, нетронутую природу, кузена, чей друг открыл таверну, двух братьев, держащих скобяную лавку в Питтсбурге, и сестру, которая удачно вышла замуж — у нее даже ирландская служанка прибирает в доме.

Сладкие мечты закружили мне голову, как ветер кружит сухой лист: я возвращаюсь в Опи в прекрасном платье и в шляпе с пером. Покупаю Дзие трехкомнатный дом с резной деревянной дверью, на кухне новые кастрюли, фарфоровые тарелки с рисунком и пол выложен плиткой. Дети, которые родились уже после моего отъезда, дергают матерей за подол и спрашивают: «Кто эта американская дама?» Все вокруг радуются мне, улыбаются приветливо, и я счастливо обустраиваюсь в собственном доме.

— Уедешь за океан — станешь иностранкой, — медленно завел крючконосый, — даже если вернешься богачкой. Старые друзья выманят у тебя твое американское золото. Так случилось с моим дядей. Теперь у него нет денег даже на то, чтобы снова уехать. Он продал все, что мог, и снова нанялся поденщиком к землевладельцу.

— Ирма, — негромко спросил Аттилио, — вы все еще хотите ехать в Кливленд, даже если Карло?.. — он замялся и умолк.

Я знала, что он хотел сказать. Даже если Карло там нет. Я закрыла глаза. Названия американских городов перепутались в моей голове, как мотки яркой пряжи на лотке у торговца. И вправду: если я не уверена, что сумею найти там Карло, то можно поехать в любой другой город. Но нет, Кливленд уже накрепко вшит в мои планы.

— Да, хочу. Если там есть горы и работа.

— Я думаю… — начал Аттилио.

— Горы там есть, — заявил Сальво. Лучия спросила, откуда он это знает, и он вдарил кулаком по столу, как отец, когда Карло в чем-то ему перечил. — Клилен построен в горах!

— Кливленд, — поправил учитель.

Зимний ветер, порывистый и резкий, то задует, то вдруг утихнет, чтобы снова налететь уже с другой стороны. Так и разговор за столом переменился, речь пошла о местных делах. Неурядицах с землевладельцем, правах на воду, ценах на зерно.

Учитель закончил письмо и поставил подпись: «Твой любящий брат, Карло Витале». Отдал его мне, аккуратно заткнул чернильницу и надел плащ. Я дала ему две лиры, и похоже, не ошиблась, раз он взял деньги без всяких возражений.

— Прощайте, Ирма, — серьезно произнес он. — Храни вас бог в Америке.

Соседи потянулись вслед за ним. Кто-то сунул мне образок в руку, женщины шептались про знакомых, что уехали за океан и сгинули. Мне сочувственно пожимали руки и просили: «Встретишь там Доменико ди Пьетро, скажи, что мы беспокоимся. Молимся о нем каждый день». Просили передать привет старику со шрамом на подбородке и Антонио — у него бельмо на глазу, ни с кем не спутаешь.

— У Франческо точно такие же волосы, как у меня, — уверяла темноволосая кудрявая женщина, сняв платок, чтобы я как следует их разглядела. — Он в Бостоне. Пусть напишет мне.

Я обещала, что постараюсь все исполнить. Господи, да мне бы хоть Карло там отыскать.

Наконец все ушли. Лучия набила сеном большой холщовый мешок и положила на деревянный стол.

— Будешь спать тут, Ирма.

Все улеглись, и она загасила огонь.

Я прошептала молитву и устроилась поудобней, смутно различая очертания шестерых спящих людей, трех кошек и щенка пастушей собаки. Аттилио храпел. В темноте я услышала голос Дзии, совсем рядом: «По крайней мере, сегодня у тебя есть теплая постель. Ты умница, девочка. Может, ты и выйдешь замуж за Федерико. Все лучше, чем за Габриэля или старого Томмазо. Доброй ночи, Ирма».

На мгновение я ощутила ее запах, потом он растаял. Тьма наполнилась вздохами и шорохами. В углу кошка убила крысу так ловко, что ее последний хрип был похож на короткий треск сухой ветки. Я достала вышитый рисунок Опи и провела по нему пальцами. Вот дом сапожника, вот стена и пригорок, с которого я последний раз видела Карло, отсюда дорога делает отворот наверх, к нашему дому. Я уткнулась лицом в расшитый лоскут, и сон сморил меня.

Лучия подняла нас до рассвета. Она поставила на стол хлеб, лук и разбавленное вино, а нам с Аттилио завернула в дорогу сыр и сушеные фиги, отказавшись от моих денег.

— Прибереги для Америки, — сказала она и поцеловала меня.

Я махала ей рукой из повозки, пока дом не скрылся за длинным пологим откосом.

— У вас есть сестра, Ирма? — спросил Аттилио.

— Нет.

— Жалко.

— Лучия умеет читать?

— Нет, но если вы напишите, учитель прочтет ей письмо.

Мне, конечно, придется заплатить писцу. За те несколько уроков, что преподал нам отец Ансельмо, мы научились разбирать две-три молитвы и могли с трудом вывести свое имя. Надо будет отыскать где-нибудь на площади в Америке писца.

«О чем нам писать? — фыркнул Карло, когда я посетовала, что мы почти безграмотные. — В Опи один год похож на другой, и так вся жизнь. Никакой разницы. И между нами никакой разницы.

Я возразила, что это вовсе не так.

— Бывают голодные годы, а бывают хорошие. И ты не такой, как Габриэль или как мэр. А я не такая, как жена мэра или… Филомена.

Уж точно не как Филомена.

Карло вздохнул.

— Ты слишком умничаешь, Ирма».

— Лучия будет очень польщена, получив от вас письмо, — мягко заметил Аттилио. — Она бережно его сохранит, поверьте. Смотрите, какой отличный денек занимается.

Я посмотрела, куда он указывал. На востоке сиреневую полосу неба прошила красная нить восходящего солнца. Когда совсем рассвело, я починила рубашку Аттилио и наметила первую розу на муслине.

— На что похожа Америка? — спросила я, пока мы ехали между невысоких холмов, поросших оливами. — Какая она?

— Говорят, там есть все: города, поселки, деревни, реки и огромные озера, равнины, пустыни, болота, горы и леса, громадные леса, больше, чем весь Абруццо.

— Там, где нету итальянцев, люди говорят по-английски?

— Думаю, да.

Вышивая первую веточку, я вспоминала, как мы таращились на африканского фокусника, который не знал нашего языка. Нет, лучше думать про розы, про то, как изогнуть каждый стебель.

Аттилио что-то мурлыкал себе под нос, а иногда пел во весь голос, обращаясь к Россо со словами:

— Ты не помнишь, как там дальше, дружище?

Затем сказал:

— Ирма, вы и вправду можете встретить настоящего Федерико на корабле. Или в Кливленде.

— Жена нашего мэра сказала, что в Америке женщине не обязательно выходить замуж. Можно просто найти работу.

— Это так. Но все же ни к чему жить одной.

А синяки у жены мэра? Или Ассунта, которая так горестно рыдала на похоронах мужа? А беда, постигшая самого Аттилио, чья жена впала в детство, переболев лихорадкой? Стоит ли рисковать, раз все может так ужасно обернуться?

— Незачем мне выходить замуж, — настаивала я.

Он открыл рот, хотел возразить, но ничего не сказал.

В молчании мы проехали два захудалых городишки, и Аттилио заметил:

— В следующем останавливаться тоже не станем. Там была малярия, посуду никто у нас покупать не будет.

Я видела малярию — сыновья глухого Эдуардо вернулись все желтые и трясущиеся из Калабрии, где работали летом на строительстве дороги. Вскоре они умерли, дрожа, как овечьи хвостики, хоть до отъезда из Опи были те еще крепкие барашки.

— Не беспокойтесь, сейчас, ранней весной, мы ее не подхватим, — уверил меня Аттилио. — Но вы увидите, как она здесь похозяйничала.

Да, я это увидела. Смерть оставила свои следы повсюду — на заброшенных полях и в пустом аббатстве с распахнутыми воротами.

— Смотрите, колокола нет. Уверен, в церкви не осталось ничего ценного, ни распятия, ни серебряной утвари. Вот ведь, Божий храм обобрали, — Аттилио покачал головой.

За аббатством вдоль пыльной дороги растянулась деревня. Возле домов молчаливые жители плели корзины. Дети таились в тени, как кошки, безучастно провожая нас глазами. Порой доносился кашель — хриплый, раздирающий душу. Мужчина закричал, чтобы его укрыли одеялом, и корзинщики со вздохом перекрестились.

— Разве ему нельзя помочь? — в ужасе спросила я.

Аттилио потряс головой и прикрикнул, подгоняя Россо.

— Он скоро умрет. Все, что им остается, это плести корзины, чтоб заработать хоть немного монет. Они слишком слабы для работы в поле.

Из темного дверного проема вышел осунувшийся священник, за ним ковыляла изможденная работница. Он направился к нам и с усилием, точно движение причиняло ему боль, поднял руку для благословения. Аттилио придержал коня.

— Святой отец, возьмите, — я протянула три лиры, но он, казалось, этого не заметил. Кривыми, свилеватыми, как пастуший посох, пальцами, ухватился за борта повозки и глухо спросил у Аттилио:

— Вы едете на юг?

— Да, в Неаполь.

— Дальше по дороге дом, там девочка, она пока здорова. Ее зовут Розанна.

Голова у священника качалась, как гирька на ветру. Я посмотрела на Аттилио. Надо ведь радоваться, что в этом логове болезни есть хоть один здоровый человек?

— Все ее родные умерли. А они, — падре шевельнул рукой в сторону остальных, — с трудом заботятся о самих себе. Ребенок не может оставаться один.

Аттилио пожевал губами.

— Я торговец, отец, а Ирма направляется в Америку.

— Отвезите ее в Неаполь, по крайней мере. Там рядом с портом живет ее дядя. Вот адрес.

Он достал из кармана сутаны клочок бумаги и слабыми пальцами протянул нам.

Я понимала, почему Аттилио колеблется. Девочка, возможно, уже заразилась. Может, мы разыщем ее дядю, а может, и нет. И неизвестно, захочет ли тот приютить ее. Что тогда?

— Хорошо, я это сделаю, — наконец сказал Аттилио и взял адрес.

— Господь благослави вас обоих. Отдайте свои лиры Розанне. Она в крайнем доме слева. Скажите, что вас прислал отец Мартино. — Позади нас раздались стоны. — Поезжайте, — прошептал он, — семью мы похороним, когда сумеем, только уж ее увезите.

Жители едва поглядели в нашу сторону, когда Россо потрусил дальше, а отец Мартино медленно зашагал туда, откуда донесся резкий женский крик.

Мы нашли девочку на крыльце дома, худую, как щепка, и серую от грязи. Из открытой двери тянуло тлетворным духом смерти.

— Розанна, — позвала я. — Нас прислал отец Мартино. Мы поедем с тобой в Неаполь, к твоему дяде.

Сухие губы еле шевельнулись в ответ. Смерть наложила горестный отпечаток на нежное личико, но из-под спутанных волос смотрели глаза ребенка, привыкшего к ласке. Я взяла ее на руки — она была легкая, как пустая тыковка-горлянка.

Судя по звукам из дома, крысы уже добрались до мертвых тел.

— Ты что-нибудь хочешь взять с собой? — спросил Аттилио.

Разанна покачала головой, и я усадила ее в повозку, поудобнее пристроив на дорожных мешках. Флягу с водой она выпила до капли, а потом жадно набросилась на хлеб с сыром.

— Не давайте ей сразу много, — сказал Аттилио. — А теперь, Розанна, поспи.

Она свернулась под его плащом и замерла, как мышка.

— Что, если мы не найдем ее дядю? — прошептала я Аттилио.

— Тогда придется отдать ее в приют.

Мы помолчали, оба хорошо зная, каково там живется сиротам.

Розанна все время спала. Я иногда будила ее, чтобы дать попить и съесть немного хлеба с сыром. Она не говорила ни слова, но всякий раз как обратно лечь спать, придвигалась к нам поближе.

С каждым городом холмы становились ниже, точно могучая рука постепенно сглаживала их. Поля раскинулись во всю ширь, кое-где волы, по два в упряжке, тянули за собой плуг. Дорога сделалась совсем гладкой, и я шила гораздо быстрее. Иголка сверкала под ярким солнцем, и на муслине уже расцвела первая роза.

— Поразительно, — восхитился Аттилио. — Как живая!

— Вторая будет еще лучше.

Розанна проснулась и, прислонясь к здоровенной суповой кастрюле, наблюдала, как я шью, следуя взглядом за стежками, как нитка за иголкой.

— Ты умеешь шить?

Она молча, не мигая, смотрела на меня, точно овечка. Мне почудилось, что Карло хмыкнул над ухом: «Наверно, слабоумная идиотка. Не трать время попусту».

— Смотри, — я продела в иголку крепкую толстую нить и сделала несколько наметочных стежков на лоскутном обрезке. — А теперь ты.

Стежки медленно поползли по ткани: она долго примеривалась, делала глубокий вдох и наконец прокалывала дырочку, а потом вытягивала нитку так осторожно, точно это была паутинка. Мы успели проехать порядочный кусок дороги, когда она в итоге умудрилась положить десяток мелких стежков, довольно ровных. Той ночью Розанна заснула со своим шитьем под навесом, который мы натянули над повозкой.

На другой день в Казерте, пока Аттилио торговал на рыночной площади — она была больше, чем весь Опи, — Розанна согнулась над стареньким суконным платьем, которое я ей отдала, и крошечными стежками вышивала какой-то немыслимо запутанный рисунок. Иногда она вдруг распарывала его, недовольная своей работой, и начинала новый узор, не менее замысловатый. Меленькими, ровными стежками. Она ничего не говорила, но улыбнулась, когда я принесла спелых помидоров, первых в моей жизни. Мы съели их до зернышка, слизывая с пальцев сладкий сок.

Аттилио был доволен и весело балагурил, его товар бойко раскупали в Казерте. Моя вышивка неплохо продвигалась, я начала последнюю, третью розу на длинном изогнутом стебле. Роза получалась как живая, даже мама с этим бы согласилась. Ближе к полудню Розанна устала шить и тихо сложила худые руки на коленках, а ее темные живые глаза безотрывно следили за моей иглой, с таким интересом, будто я шила золотой нитью. Иногда она шевелила губами, но слова таяли в жарком сухом мареве, не успев родиться.

— Вот это французский стежок, — пояснила я, — а это челночный. Вот витой, вот обратный. Это «елочка», а это стачивающий. А вот этот декоративный.

— Какие красивые, — вдруг тоненько выдохнула она, так неожиданно, что Аттилио даже бросил торговаться насчет плоскодонной кастрюли и посмотрел на нас.

— Ты можешь тоже вышить пару стежков на шали, детка, — улыбнулся он. — Моя жена не будет против.

Покупатель резко повторил:

— Я даю хорошую цену, хозяин. По рукам?

— Смотри, Розанна, — я взяла у нее платье. — Узелок надо делать вот так. Тогда не будет заметно. Попробуй сама.

Она долго пыхтела, но в итоге узелки у нее стали ровные как бусинки, и я позволила ей положить пару стежков на муслине. Она смотрела на них с благоговением, поглаживая цветок тоненьким пальцем.

— В Неаполе ты научишься шить еще лучше, чем я.

Она выпрямилась и молча глядела на ткань, чуть приоткрыв бледные потрескавшиеся губы. Потом заговорила — надтреснутым, скрипучим, как у старухи, голосом. Ужасно было слышать, что так говорит ребенок.

— Они все умерли. Дедушка. Папа. Мама. Мой братик. — Она отодвинула шаль в сторону. — Я старалась за ним ухаживать, но он тоже умер. Все умерли, до одного.

— Падре сказал нам.

— Я знала, что потом умру я.

— Но ты не умерла, Розанна. Мы привезем тебя в Неаполь, и там все будет хорошо.

«Не обещай», — сказал бы Карло.

Розанна рассеянно разглаживала платье, пока Аттилио пытался уверить ее, что Неаполь замечательный город. Она отвернулась, примостилась возле стопки котлов и заснула, положив голову на мой дорожный мешок. На закате она все еще спала, и мы перенесли ее в повозку, потому что Аттилио сказал, что придется ехать всю ночь, если хотим к утру добраться до Неаполя.

— Сначала попробуем найти ее дядю, а потом я отвезу вас в порт, — решил Аттилио. — Ирма, поглядите туда, вы проделали долгий путь, чтобы это увидеть.

Он показывал на запад, на длинную серебристую полосу, прямую, как иголка, под вечерней зарей.

— Что это?

— Тирренское море, часть Средиземного. Дальше на запад Гибралтарский пролив и Атлантический океан, а там уж и Америка.

Я всматривалась в серебряную полосу. Эти названия я уже слышала от отца Ансельмо, он показывал нам карту мира. Но тогда я и представить не могла, что мне придется плыть через океан, над бескрайней бездной. Полоса блестела, как ледник.

— Аттилио, если кто-нибудь умирает на корабле, что делают с телом?

— Вы не умрете, Ирма.

— Но если, кто-нибудь?

Аттилио тряхнул вожжами, хотя Россо и так бежал бодро.

— Его хоронят в море.

— Хоронят?

— Ну… заворачивают в саван с грузилом и опускают в воду. Читают молитвы, — поспешно добавил он.

— Там есть священник?

— Наверно.

Значит, священника нет и тело просто выбрасывают за борт, оно камнем идет ко дну, волны смыкаются над ним, и никто не знает, где оно ляжет. Рыбам на прокорм. Я перебирала свои четки. Да, я крепкая и здоровая, но смерть застает нас врасплох, как сказал отец Ансельмо. Господь может призвать нас в расцвете сил, ибо мы принадлежим Ему. Возможно, Он уже забрал к себе Карло.

— Смотрите, какой закат, Ирма, — позвал Аттилио, тронув меня за плечо и указывая на красно-фиолетовое зарево, быстро темневшее над серебром воды. Боже, избавь меня от гибели в море. Работать, человек должен работать. Я перевернула шаль, чтобы закрепить нитки, пока еще хоть что-то можно разглядеть.

— Даже с изнанки смотрится прекрасно, — заметил Аттилио. — Если бы мы ехали подольше, вы бы целый букет успели вышить. Вы можете сделать это в Америке, знаете, собрать вместе все цветы, которые вспомните.

Да, я могла бы это сделать, собрать букет из всех цветов года, от первых весенних крокусов до поздних маргариток, которые мама умудрялась выращивать в своем садике.

Аттилио вздохнул.

— Раньше моя жена разрисовывала вазы и продавала их. Она умела читать и писать. Катарина столько всего умела — до того, как болезнь отняла у нее рассудок.

— А теперь?

— Она кое-что делает по дому. Полирует медную посуду. Когда я дома, она очень радуется. Но ей нет разницы — уехал я на день или на месяц. — Он поглядел на розы. — И по-прежнему любит красивые вещи. Она изучит каждую ниточку на этой шали. Смотрите туда!

Над Везувием взошла луна. Звезды мерцали, как угольки в ночном костре, мы перекусили хлебом с сыром, и я старалась не думать об океане. Когда Аттилио задремал, я взяла у него вожжи, но держала их свободно, и Россо сам неторопливо выбирал удобный путь в лунном свете. На восходе я увижу Неаполь, город, который, по словам отца Ансельмо, был древним еще до того, как основали Рим.

Лисица перебежала нам дорогу, напугав Россо. Я запела ему песенку своей мамы, про девочку-пастушку, с лицом прекрасным и светлым как божий день. «Посреди лета? — всегда насмешливо фыркал Карло. — Да пастушки загорают как каленые орехи». Я спела еще одну песню, которой меня научила Дзия, о девушке, чей жених уехал за море и нашел себе другую. Я вспоминала Опи, всех, кто там живет, их привычки и клички их овец, а затем наступил рассвет и пора было будить Аттилио. Он надел на Россо шоры и взял вожжи.

Такого города я вообразить себе не могла — с лабиринтом узких улиц, втиснутых между каменных дворцов, которые резали небо на кусочки. Я увидела мраморные фонтаны и улицы, мощенные черным камнем, — Аттилио сказал, что это базальт, — блестящим и гладким, как шелковое облачение священника. Окна в домах были не квадратные, как у нас, так что сквозь них с трудом мог просунуть голову ребенок, а высокие настолько, что и взрослый мужчина легко пролезет.

Розанна проснулась и высунулась из-за стопки медных котлов.

— Ирма, где мы?

— В Неаполе, здесь живет твой дядя.

— Сколько домов!

— И даже еще больше, — хмыкнул Аттилио.

Мы видели женщин с огромными, как дыни, отвисшими зобами, горбунов, карликов, безногих нищих на крошечных тележках — к рукам у них были привязаны кожаные шары, чтобы отталкиваться от дороги. Простоволосые женщины в красных юбках с оборками быстро проскальзывали в экипажи к богатым господам. Уличные мальчишки хватали фрукты с повозок. Видели, как двое священников о чем-то беседовали, не замечая, что воришка обчищает их карманы. Видели церковь из камня, обработанного, как грани бриллианта. Торговцы нараспев предлагали свой товар. В кадушках в молочной воде плавали круги моцареллы, на прилавках — отварные свиные головы, лук, горы артишоков, бочонки с оливками и вином, в повозках — лимоны размером в два кулака.

На многолюдной площади странствующий монах продавал небольшие, с ладонь, серебряные части человеческого тела. Сердца, легкие, кишки, груди, гортани, глаза и почки висели на шестах, покачиваясь на ветерке. Хромоногая женщина купила у него серебряную ступню.

— Она отдаст ее в церковь и, может быть, выздоровеет, — пояснил Аттилио.

— А что лечит от малярии? — спросила Розанна.

— Не бойся, — ответил он, — здесь тебя защитит морской воздух.

Она посмотрела на него с сомнением, и тогда он остановился возле человека с горшком, в котором кипело масло.

— Смотри-ка сюда, Розанна, — сказал Аттилио.

Торговец бросил в горшок кусочки теста. Они нырнули на дно, а затем всплыли — зарумянившиеся и раздувшиеся. Тогда он стал ловко цеплять их деревянным черпачком и обсушивать, потом посыпал сахаром и протянул ребенку, а при этом умудрился на лету поймать монетку, которую ему бросил Аттилио. Розанна тихо ойкнула, когда он высыпал ей в ладошки горячие шарики.

— Не обожгись, — предупредил Аттилио, но она уже радостно совала их в рот.

Рядом торговцы продавали пасту, черпая ее из огромных котлов, и покупатели запрокидывали головы, подставляя рты под длинные тонкие нити. Взрослый мужчина пел за деньги — высоким, мальчишеским голосом, и щеки у него были гладкие, как у ребенка. Аттилио поглядел на Розанну и коротко бросил: «чик-чик», сопроводив слова поясняющим жестом, напомнившим мне, как отец холостил баранов.

Розанна сосредоточенно поглощала свое лакомство, тщательно облизывая каждый палец.

— Но зачем? — еле слышно спросила я.

— Если в семье бедняков рождается мальчик с красивым голосом, — шепотом ответил он, — его можно отдать в церковь, продать, точнее говоря, за целый кошель монет. И там уж они это делают с ним, в надежде, что он всю жизнь будет петь, как ангел, во славу божию. А его семье есть на что купить еды. — Я поежилась, как от порыва морозного ветра. — Это Неаполь, Ирма, а не Опи.

Мы добрались до пьяцца Монтесанто. Вокруг нашей повозки сновали куры. Теснились роскошные экипажи, тачки, повозки и тележки уличных продавцов. За каждой дверью кипела жизнь: шили одежду, набивали матрасы, резали по дереву, раскрашивали посуду, плели канаты, няньчили детей и лущили бобы. Здесь были арабы в бурнусах, негры, черные, как базальтовые плиты у них под ногами, и белокурые чужестранцы из северных краев. Неаполь, сказал мне Аттилио, это город иноземцев. Некоторые величественные дворцы принадлежат англичанам, и почти вся знать говорит по-французски. Когда Аттилио спросил у прохожего, как добраться до квартала, где живут рыбаки, Розанна наконец проглотила последний кусок теста.

— Мы могли бы пойти туда завтра, — робко предложила она. — Когда найдем корабль для Ирмы.

Я обняла ее за плечи.

— Давай-ка я тебя причешу, детка.

Как бы мне хотелось сказать ей, что она может остаться со мной, если дядя не примет ее. Но на какие деньги мне содержать ребенка в Америке? Мне даже ее проезд оплатить нечем. Я причесала ее, пригладила ей платье и вытерла бледное худое личико. Мы свернули на Виа Рома, прекрасную улицу с огромными палаццо. У каждого особняка стражники, а резные ворота такие широкие, что легко разъедутся два экипажа. Кто бы мог подумать, что на свете есть такое богатство. Дальше дорога привела нас в бедные кварталы, улочки тут были грязные и тесные, а потом, держа к югу, мы въехали в рыбацкие поселения, сплошную путаницу переулков и тупиков. К нам подскочили мальчишки и, прыгая возле повозки, громко завопили:

— Проводника, возьмите проводника!

Аттилио выбрал мальчугана, который скакал выше всех, назвал ему имя Розанниного дяди и показал монетку, которую тот получит, если доведет нас прямо к дому.

Мальчишка устремился сквозь толпу, отпихивая детей и собак, перепрыгивая через лужи и не забывая кричать нам:

— Езжайте, езжайте!

Мы остановились у приземистого беленого домика меж двух чахлых сосен.

— Рыбак Артуро живет здесь, — провозгласил мальчуган, схватил монетку и унесся прочь.

Дом был невелик, но на окнах развевались чистые занавески. На пороге красивая женщина с волевым лицом чинила сети, и пока Аттилио не подошел к ней вплотную, она не подняла головы. Он заслонил ее, и мне не было слышно, что они говорят, но она ни на секунду не перестала работать. Розанна украдкой наблюдала за ними, притаившись у меня за спиной.

Наконец Аттилио вернулся к нам.

— Пойдем, — сказал он. — Она возьмет тебя.

Я дала Аттилио десять лир, чтобы ребенок вошел в новый дом не с пустыми руками.

Розанна медленно слезла с повозки.

— На, не забудь свое шитье, — я отдала ей платье.

Она позволила мне поцеловать себя, но не сводила блестящих глаз с женщины, которая уже встала с крыльца и стояла в кружеве рыбацкой сети. Аттилио взял Розанну за руку, и они пошли к дому. По дороге она обернулась, и по лицу ее скользнула улыбка, точно трещинка по тарелке пошла, а потом помахала рукой. Вот что чувствовала Дзия, слыша, как затихают мои шаги, когда я торопливо шла по улице, покидая Опи?

Аттилио подвел Розанну к крыльцу и протянул мои деньги женщине. Сперва она отказалась, но потом взяла. Пока они разговаривали, она приобняла Розанну за плечи, и та не отстранилась, а затем они вдвоем зашли в дом.

— Ну что? — спросила я, когда Аттилио забрался на повозку.

— Артуро в море. Их единственный сын утонул в прошлом месяце, а она уже не в том возрасте, чтоб рожать детей. Они очень рады Розанне. К тому же она всегда мечтала иметь дочку. Так что все обернулось хорошо, верно?

— Да, верно.

Розанна мне не родственница, я и знаю-то ее всего два дня, напомнил бы мне Карло. И однако я уже скучала: по тому, как она сосредоточенно сопела, вышивая свои невообразимые узоры, по ее блестящим глазам, неотрывно следившим за моей иглой, и теплому худенькому тельцу, порой прижимавшемуся ко мне.

— Что ж, теперь поедем искать вам корабль, — сказал Аттилио. — Порт в той стороне.

Я бы предпочла, чтобы он был подальше, но очень скоро грязная улочка с проселком превратилась в мощенную дорогу, которая привела нас в гавань, забитую потрепанными рыбацкими лодками, элегантными прогулочными яхтами и железными пароходами — между их мачт высились трубы, откуда порой валил дым. В штиль, пояснил Аттилио, топят углем и идут под парами, а на парусах — когда поднимается ветер. Там, где кончались суда, простиралась синяя гладь Неаполитанского залива, как рулон роскошной ткани, пришитый к голубым небесам. Это было очень красиво, вот только неясно, как вода держит все эти корабли, столь неосмотрительно скользящие по ее зыбкой поверхности.

— Америка далеко?

Аттилио поскреб длинный нос.

— Две-три недели ходу.

Три недели посреди океана! В суровые зимы наши края иногда надолго покрывались белой пеленой, но там мы по крайней мере были на земле, дома, с родными и близкими.

Аттилио с трудом прокладывал дорогу сквозь толпы людей и наконец остановился в теньке у водокачки.

— Побудьте здесь, приглядите за Россо и повозкой. А я уж отыщу вам хороший корабль.

Церковные часы исправно отбивали время. Чтобы не сидеть без дела, я как следует расчесала гриву Россо, навела порядок в повозке и аккуратно сложила свои документы. Мимо меня текли чередой торговцы, грузчики, рыбаки, скупщики рыбы и броско одетые женщины, зазывно улыбавшиеся матросам.

Спустя два часа Аттилио наконец вернулся.

— «Сервия» уходит в Нью-Йорк через несколько дней. Я поговорил со стивидором — он ведает погрузкой — уверяет, что корабль надежный. Тут есть общежитие, где вы сможете дождаться, пока ей закончат делать ремонт.

— Ремонт?

— Любому кораблю требуется ремонт. Сами посмотрите, — он обвел рукой бухту.

И впрямь на каждом судне суетились матросы: что-то чистили, чинили, приколачивали, болтаясь на канатах, точно длинноногие летучие мыши. — Но билет нужно купить сейчас, чтобы не упустить место.

— Да.

Я не могла шевельнуть ни рукой, ни ногой.

Аттилио погладил Россо по спине.

— А первым делом вам надо пойти к судовому врачу.

— Зачем? Я здорова.

— Я знаю, но прошлым летом один из пароходов взял на борт семью, у которой оказался сыпной тиф. Сначала слегли пассажиры третьего класса, а спустя неделю тиф добрался и до команды. И посреди Атлантики у них почти не осталось здоровых рабочих рук. — Аттилио говорил быстро, постукивая Россо по холке. — Поэтому капитан «Сервии» нанял врача и требует, чтобы пассажиры третьего класса проходили осмотр. Стало быть, он благоразумный человек. Вы будете в безопасности.

— Многие тогда умерли?

Он пожал плечами. А я видела тела, завернутые в холстину, которые камнем шли ко дну.

Аттилио вдруг стал сух и холоден, он держался, как случайный прохожий, которого я остановила, чтобы спросить дорогу. Но чего я ожидала? Он всего лишь мой возница до Неаполя, а я лишь расшила цветами шаль для его умалишенной жены. Соленый воздух жег мне горло.

— Сколько стоит билет?

— Двадцать лир, хорошая цена. И не тревожьтесь насчет тифа, Ирма, — он снова говорил тепло и по-доброму, как прежний Аттилио.

— У нас в Опи его никогда не было, — призналась я.

— Ну и не думайте об этом. Вот так-так, — зацокал он языком, оглядев повозку. — Котлы расставлены, Россо расчесан. Вы вовсе не должны были этого делать, Ирма.

— Пустяки.

Я бы с радостью прибрала все еще раз, лишь бы отсрочить разлуку.

Я едва не бросилась умолять его не уходить, отвезти меня обратно в Опи или позволить странствовать с ним вместе, кружить без отдыха по всей Италии — только бы мне не уезжать, не покидать родину и не оставаться одной.

Я попыталась что-нибудь сказать, и Аттилио тоже уже открыл рот, но тут к нему вернулась суровая деловитость. Он помог мне устроиться в повозке, ослабил, а затем снова подтянул упряжь и молча правил сквозь толпу, к длинной разношерстой очереди за билетами. Люди стояли кучками, рядом с огромными чемоданами, сундуками и простыми дорожными мешками наподобие моего.

— Шаль я положила здесь, — я указала на сложенный муслин, розами вверх.

Аттилио бережно погладил каждый цветок.

— Она очень красивая. Вот уж Катарина обрадуется. — Он схватил меня за руку. — Ирма, запомните, не надо платить за билет больше двадцати лир.

— Хорошо.

— И не забудьте купить в дорогу еды, чего-нибудь, что долго не портится. У вас есть деньги?

— Да.

— Чиновникам скажите, что Карло вас встретит. Помните, он вызвал вас, потому что вы выходите замуж за его друга. Ну, это если спросят, на всякий случай. Могут и не спросить.

— Да.

— Насчет врача не переживайте. Вы здоровы, все будет отлично. А в Америке вас ждет работа — шить для богатых дам, как и сказала ваша тетя.

— Вы будете грузить эту телегу на борт? — ворчливо спросил мужчина позади нас. — Если нет, уберите ее с дороги.

Я спрыгнула на землю и взяла свой мешок. Морской бриз обдувал наши лица.

— Спасибо вам, Аттилио, — прошептала я.

У меня защипало глаза. Аттилио поцеловал кончики пальцев и ласково прижал их к моей щеке.

— Прощайте, Ирма, и дай вам Бог счастливо добраться до Америки.

— С дороги, торговец! — громко закричал кто-то.

Аттилио уселся в повозку, щелкнул языком, тряхнул вожжами, и Россо медленно двинулся с места. Следом втиснулась тачка водовоза, за ней рыбак с сетями на плече, телега с винными бочками.

— Вставайте в очередь, синьорина, если вам на «Сервию», — сказала женщина рядом со мной. За руку ей цеплялась темноволосая девчушка. Карие, как миндаль, глаза женщины оглядели толпу.

— Ваш отец?

Я покачала головой.

— Муж? Брат?

— Он… просто торговец, который подвез меня до Неаполя.

— А. Ну, все равно, приглядывайте за своими вещами. Здесь полно воров.

Я положила свой мешок рядом с ее багажом и смотрела за Аттилио, пока его серо-синяя блуза не исчезла в толпе.

— Мам, почему синьорина плачет?

— Оставь ее в покое, Габриэлла.

 

Глава третья

На «Сервии»

Очередь за билетами извивалась по всей площади, мощенной раскалившимся базальтом. Народ стоял где погуще, где пореже — кучками и поодиночке.

— Меня зовут Тереза, — объявила моя соседка.

— Меня Ирма, — сказала я. — Зачем говорить фамилию, если все равно о твоей семье никто не слыхал? Наши спутники перекликались друг с другом, фразы летали из конца в конец очереди.

— Греки, — указала Тереза. — А вон албанцы. Те две — из Сербии.

— Откуда вы знаете?

— Я живу… жила в Бари, возле порта. Торговцы съезжаются туда отовсюду. А у вас в городе не было иноземцев?

— Не много.

Однажды пьяный шведский торгаш забрел в Опи, заснул на церковной площади, а затем убрел прочь в густом тумане. Пару дней спустя пастухи нашли его на леднике, в глубокой расселине — волки уже успели обглодать труп.

— Мой папа работает в Америке, — сообщила Габриэлла. — Скоро у него будет свой магазин. Да, мам?

— Да.

— И он нас ждет, ждет-ждет-ждет каждый день, — щебетала Габриэлла, катая камешек между базальтовых плит.

Судя по тому, как Тереза нервно одернула линялую юбку, она не была уверена в том, что все мужья «ждут-ждут-ждут каждый день». Со временем мои подозрения подтвердились. Некоторые мужчины подпадали под чары американских девушек, особенно продавщиц — с нежными ручками, блестящими волосами и без груза ненужных воспоминаний. И тогда женщину никто не ждал в порту Нью-Йорка. Один сицилиец встретил жену, отвез ее в съемную комнату, пробыл ровно столько, чтоб успеть заделать ей младенца, а потом смылся на поезде куда-то на запад.

И все равно жены стояли в таких очередях как наша.

— Я вынуждена была уехать из Бари, — говорила Тереза. — Все вокруг замужем, стоило только словом перемолвиться с мужчиной, как начинались пересуды. Габриэлла растет наполовину сиротой. Энцо забрал деньги из моего приданого в Америку, так что отец продал поле, чтобы оплатить мне проезд. Я написала Энцо, что мы приедем, и он прислал в ответ телеграмму, но он ведь уехал пять лет назад. Может, он изменился. — Она поглядела на дочку. — Стой спокойно, Габриэлла. Прекрати пинать камешки, как деревенская.

Позади нас мужчины бахвалились, что заработают в Америке кучу денег, а потом вернутся в Калабрию, купят землю, на которой их отцы вкалывают поденными рабочими, купят виноградники, дадут сестрам богатое приданое и будут вечерами сидеть в приличных кафе, где прежде их не слишком-то жаловали.

Большая семья наконец прошла осмотр, и очередь ощутимо продвинулась. Скрипучая табличка «Билеты в Америку» все ближе и ближе. Разговоры вокруг смолкли, видимо, все думают примерно одно и то же: отъезд превращается в реальность, но во что претворятся наши прекрасные мечты? Вдруг мы, те, кто всю жизнь были бедны, как были бедны наши отцы и деды, не разбогатеем и в Америке? Куда нам тогда деваться?

— Ну-ка, веселее! — рявкнул юноша с маленьким узелком и здоровенным бурдюком вина. — Что вы, как овцы на убой?! Мы здесь идем навстречу приключениям, я и мой чудесный приятель! — он поднял бурдюк и потряс им в воздухе. И очередь оживилась, разговоры снова волнами стали перекатываться от компании к компании.

— Вы чем платите? — спросил худосочный дядька у здоровяка, похожего на кузнеца, с мощными плечами и шрамами от ожогов на руках.

— Итальянскими лирами. А вы?

— Баварскими марками, — горделиво ответил худосочный.

— Смотрите, чтобы вас не надули.

— Думаете, я дурак?

Я узнала, что надо будет поменять мои французские золотые на лиры и проверить курс по листу котировок, который мне обязаны показать. Я ощутила прилив гордости. Кто еще в Опи пользовался листом котировок?

Пока мы томились в ожидании, вокруг сновали посредники:

— Плывите на «Регине». Отличное питание, никаких гнилых овощей, хорошее мясо, прекрасные умывальные, пресной воды в избытке. И капитан трезвенник.

— «Маунтджой», только что пришла из Англии, надежная, как дубовый стол! — зазывал другой. — И команда надежная, не то что некоторые.

— Выбирайте «Серебряную Звезду»! — убеждал хромой парнишка, тощий, как крысиный хвост, безостановочно снуя туда-сюда вдоль очереди. — Мощные двигатели. Вы быстрее доберетесь до Америки. Два раза в день горячая еда. В третьем классе два отдельных отсека.

Меня начали грызть сомнения. Может, Аттилио подкупили, чтобы он посоветовал мне «Сервию»? Нет, точно нет, я успела его хорошо узнать, он не такой. Но что он смыслит в кораблях? Его могли обмануть. Посредникам платят капитаны, но ведь один пароход может и вправду быть лучше других. И что предпочесть — быстроходное судно или более надежное, или вовсе то, где капитан трезвенник? Мои мысли шатались, как пьяница по дороге из таверны.

— Тереза, не поспрашивать ли нам насчет других кораблей?

— Кого поспрашивать? Мы всего лишь груз, что бы они там не болтали.

— Но не будет ли безопаснее «Маунтджой», раз она новая? Или «Серебряная Звезда»? Она быстроходная.

— Синьорина, — вмешался худосочный дядька, — когда на море шторм, все в Божьей власти. Вы уже стоите в очереди на «Сервию».

Это правда. Захоти я сменить корабль, придется провести на площади несколько лишних часов под палящим солнцем. И потом, здесь я уже познакомилась с Терезой.

Шаг за шагом, подпихивая ногой свой мешок, я добралась до головы очереди, точнее, до одной из двух ее голов — Тереза попала к тощему служащему, а я к толстяку, чьи маленькие глазки сердито посверкивали на физиономии, круглой, как полная луна.

— Ну? — толстяк зыркнул на мальчишку, попытавшемуся стянуть кусок материи, которым он утирал потную шею. — Что вы уставились туда, синьорина? Никогда раньше носового платка не видели? Давайте свои документы.

Я положила их на стол перед ним, вместе с письмом школьного учителя. Толстые пальцы оставляли жирные следы на листах бумаги.

— Одинокая женщина в Америке. Каковы ваши планы?

— Там есть про это, в письме. Я еду, чтобы выйти замуж за друга моего брата Карло. В Кливленд.

— Возможно, у этого друга имеется имя?

— Федерико… Галло.

— Хм. Имеется ли работа у Федерико Галло?

— Да, конечно… — Какая у него работа? Мясник? Шахтер? Сталевар? Толстые пальцы постукивали по письму. — Он кузнец, — громко выпалила я.

— Я что, по-вашему, глухой?

— Нет, сударь.

Таможенник в синем мундире с золотой тесьмой неожиданно возник возле нашего стола и постучал по нему с краю небольшой дубинкой.

— Слишком много вопросов. Тут их сотни человек в очереди. Синьорина, вы можете оплатить проезд?

— Да, сударь.

— Хорошо. Запишите ее имя, возраст и место рождения. Что там будет в Нью-Йорке, нас не касается.

Побагровевший служащий заполнил карточку и швырнул мне. Я взяла документы и перешла к следующему столу.

Врач в серебристом шейном платке не дотронулся до меня, а его помощник пощупал мне лоб и, осторожно раздвинув волосы лопаточками, которые он потом обмакнул в керосин, отметил, что вшей нет. Он заставил меня покашлять и осмотрел глаза.

— Сердце, — зевнул врач.

— Расстегните блузку, — велел помощник. При всех? — Вот досюда. — Я медлила, и врач махнул следующему, чтобы проходил на осмотр.

— Подождите, пожалуйста, — я уже торопливо расстегивала пуговицы. Помощник приставил мне к груди деревянную трубку и послушал сердце.

— Здорова, доктор.

Врач оттиснул мне на запястьи цифры.

— Это ваш номер, — предупредил он. — Если кто-нибудь его скопирует, вы оба будете арестованы. Поняли?

Я кивнула.

— Значит, на «Сервии» нет сыпного тифа?

Помощник подтолкнул меня дальше, к кассиру.

— Не отвлекайте его, барышня. Все здоровы.

— Деревенщины, — буркнул врач у меня за спиной.

— Как вы платите? — спросил кассир.

Я достала франки и ухватилась за край стола, пока он изучал их.

— Это французские золотые, сударь.

— Полагаю, я знаю свое дело, — фыркнул он. — Дать вам лист с курсом валют? — он кивнул на бумагу, отлично напечатанную, солидную, и обмакнул перо в чернильницу, пока я читала.

— Видите? Мы не грабители.

Он заполнил мой билет и вывел номер на руке.

— Если смоете его, будете платить второй раз. Следующий.

— Простите, сударь…

— Что еще?

— На корабле отдельная спальня для женщин?

— А как же. Слуги, пуховые перины и еще мраморные умывальники.

Усталость придала мне решительности.

— Я всего лишь задала вопрос, сударь, я ведь купила билет.

Кассир запыхтел, как рассерженный бык, но поскольку я не двинулась с места, сцепил ладони и сказал:

— Одинокие мужчины спят отдельно. А вы будете там, где семьи и незамужние женщины. Вас это устраивает, синьорина?

— Да, сударь.

— Отлично. Тогда проходите.

За следующей стойкой я купила соломенный тюфяк, мыло для соленой воды и продуктовые талоны в общежитие, где мы будем спать до того, как отплывем, что произойдет «скоро», как выразился служащий.

Вокруг нас вертелись торговцы, предлагая игральные карты, настойки от морской болезни, причастия и образки, табак, одеяла и соломенные шляпы, уверяя, что именно такие носят американцы — все поголовно. Многие покупали не торгуясь. Разве дома они бы стали так вести себя? Или им кажется, что в Америке деньги сыплются с неба, как снег?

Пытаясь отвязаться от настырного торговца, я задела мужчину с закатанными рукавами — у него тоже были номера на запястье. Но в очереди я его что-то не заметила. Приглаживая сальные рыжие волосы, он рассмеялся:

— Бросаются, прям как собаки на свежее мясо. Вы правильно сделали, что не купили у него одеяло. Мы, синьорина, будем спать возле паровых котлов, так что не холод, а жара — вот главная напасть на борту. И с едой плохо. Команда продает провизию на сторону, поэтому порции будут крошечные. А если проголодаетесь, то у них придется покупать втридорога, и с каждым днем все дороже. Видите, что я приобрел? — Он показал мне мешок картошки, лук, чай, твердый сыр, галеты, салями, сушеные яблоки и фиги, а также большую банку варенья. — Во-он там, мужчина в красной рубашке, зовут его Маттео. Он единственный, кто вас не обманет, и продукты сам принесет прямо в общежитие.

Глаза Маттео следили за нами из-под обтрепанной широкополой шляпы.

— Нет, спасибо, сударь.

Он считает, я совсем дура? И не смогу сама донести двухнедельный запас продуктов? Рыжеволосый пожал плечами и отвернулся, метнув Маттео быстрый взгляд. Да, они точно работают в паре.

Я направилась в общежитие, где стоял такой шум и гам, что гром небесный показался бы мелодичным перезвоном. Дети с воплями носились по проходам между койками, мужчины играли в карты, выкрикивая ставки. Сапожник беспрерывно стучал молотком. К нему выстроилась целая очередь — все хотели починить обувь перед Америкой. Женщины перекликивались, стирая белье в лоханях, и громко колотили мокрыми тряпками по стиральным доскам.

В душном воздухе — пыль, испарения и стойкий запах пота. Пожилые смотрительницы решительно пробирались сквозь толпу, указывали, где чья койка, разнимали драки, постоянно вспыхивающие из-за того, что кто-то не туда положил свои вещи, и выдворяли на улицу торговцев, норовивших проникнуть внутрь.

Двое мужчин яростно дрались из-за карточного проигрыша.

Я увидела Терезу, и она помахала мне.

— Сюда, Ирма, здесь есть местечко.

Пока я раскладывала свой тюфяк, она рассказала, что за несколько чентезимо можно сдать багаж в камеру хранения. Это, конечно, куда лучше, чем глаз с него не спускать днем и ночью. Охранник позволил мне зайти за ширму, чтобы убрать квиток в замшевый мешочек на груди. Заодно я пересчитала оставшиеся деньги. Лиры, отложенные на покупку еды, убрала в потайной карман юбки, пришитый с изнанки. Прадедушкино золото оставила в мешочке.

Когда я вернулась к Терезе, голова у меня раскалывалась.

— Приляг ненадолго. Билеты у нас есть, теперь остается только ждать, — сказала она, спокойно расшнуровывая свой корсаж, будто рядом не было ни одного мужчины. Габриэлла уже спала, уложив рядом тряпичную куклу.

— Мне надо пойти купить кое-какие вещи. И потом, здесь просто дышать нечем.

— Ну, хотя бы мы уже не стоим в очереди, — вздохнула Тереза, стягивая чулки с пятнами запекшейся крови. — Завтра постираю. Будь поосторожней в городе.

Она легла и моментально заснула, обвив руками Габриэллу.

Снаружи послеполуденное солнце по-прежнему нещадно пекло базальтовую мостовую, но с моря уже дул легкий бриз и чайки кружили в голубом небе. Я постояла в тени, а затем подошла к кучке уличных ребят, возившихся у фонтана. Востроносый большеглазый парнишка с копной черных, кудрявых, как у барашка, волос, сообщил мне, что его зовут Чиро, и заверил, что знает торговца, у которого можно купить хорошую ткань за умеренные деньги. Он согласился показать мне дорогу и так быстро помчался вперед, пробираясь между людьми и повозками, что я тут же потеряла его из виду. Чиро воротился, взял меня за руку и повел по лабиринту узеньких улиц — небо над нами казалось тонкой голубой полоской.

— Туда, — наконец сказал он, указывая на деревянную вывеску с нарисованными золотыми ножницами и рулоном синей материи. — К Франко Карлику.

Магазинчик был не больше четырех шагов в глубину, крошечная пещерка, где на полках плотно лежали рулоны ткани. А посредине стол, заваленный швейными принадлежностями, — все, что душе угодно. Франко, росточком с семилетнего мальчика, вынырнул откуда-то из-под вороха ткани, чтобы поприветствовать меня.

— Франко Карлик, как видите. — Коротенькие пальцы перебирали сокровища на столе. — Что вы желаете, синьорина? У меня есть шелк, хлопок, шерсть и лен, нитки любых цветов, мел, булавки, иголки, пуговицы, наперстки и ножницы. Все превосходное, превосходное, высший класс.

Поторговавшись, я купила отрез египетского хлопка, по которому можно пустить плотную вышивку, и с восторгом глядела на синий атлас, переливавшийся, как озеро под луной.

— Пощупайте. Оцените, какая ткань, — соблазнял меня Франко, — изумительная!

Он выложил передо мной мотки ниток для вышивания, точно радугу раскинул: пурпурные, голубые, темнозеленые, красные, фиолетовые и рыжие, как мак.

— Такие нитки в Америке стоят дороже, синьорина. Очень разумно, что вы их здесь покупаете.

У меня аж руки дрожали, а Чиро равнодушно стоял рядышком. Неужели его не поражает это буйство красок? Да, поздно я спохватилась, Франко уже заметил печати эмигрантки у меня на запястье. И тут я увидела ножницы, с медными ручками, искусно изогнутыми в форме крыла. Черный шуруп посредине напоминал глаз, а блестящие стальные лезвия, наподобие длинного клюва, довершали сходство с журавлем. Заметив мой интерес, Франко бережно подхватил ножницы и положил на ладонь.

— Видите? Легкие, как перышко. Сами убедитесь, — он дал мне ножницы и обрезок муслина.

Они резали, точно по волшебству. Будто сами кроили ткань, выводя идеальные изгибы, ровные линии и углы. Даже звук, который они издавали, казался мне восхитительным, словно воробушек чирикает. Посмотрев ткань на свет, я убедилась, что линии среза такие же ровные и гладкие, как сами лезвия.

— Импорт, из Англии, — с гордостью заявил Франко. — Новые поставки этого года.

В Опи таких ножниц ни у кого не было. Мои мне подарил кузнец после маминой смерти. Он вышел из кузницы, когда я шла мимо со стираным бельем, и сказал: «Это тебе, Ирма. В память о ней». И тут же торопливо ушел к горну, заглушив ударами молота мои благодарности. У его ножниц были тонкие лезвия, но сами они такие тяжелые, что у меня от них ломило пальцы.

— Как часто их надо затачивать? — спросила я Франко.

Свои я подтачивала постоянно, на здоровенном точильном камне.

— Если они у вас будут чистые и сухие, то затупятся не раньше, чем через год.

Улыбнулся, увидев мое изумление.

— Семь лир, и они ваши. Не забывайте, это импорт.

Черный глазок, поблескивая, глядел на меня. Я провела пальцем по лезвию, как по острому тонкому листу.

— В Нью-Йорке они стоят вдвое дороже.

Чиро дернул меня за юбку и незаметно показал четыре замызганных пальца.

— Четыре лиры, — предложила я.

Франко вздохнул и убрал ножницы на место. Я отвернулась к наметочным ниткам, страстно желая вновь ощутить в руке благородный инструмент. Затем мы принялись жестоко торговаться и в итоге сошлись на том, что за ножницы, шелковые нитки, буклет с образцами рисунков и палисандровый обруч для вышивания я плачу десять лир.

— Откуда вы, синьрина? — спросил Франко.

— Из Опи, что в Абруццо.

— Торговцам там, видно, нелегко приходится, — весело ухмыльнулся он, заворачивая мои покупки. — А знаете, у меня в Калифорнии двоюродная тетка. Она готовит и стирает для старателей. Зарабатывает не меньше их. Есть золото или нету, а кушать-то всякому хочется. — Франко всплеснул короткими ручками. — Идея! Вы могли бы работать у моей тетки.

Я была бедна всю свою жизнь, но чтобы обстирывать ораву мужиков?

— Спасибо, но я собираюсь в Кливленд, — объявила я. И рассказала про брата, который меня ждет, про то, как буду шить платья из шелка и муслина, и даже про Федерико, прекрасного кузнеца, мечтающего взять меня в жены.

Франко побарабанил пальцами по рулону английской шерсти.

— Что ж, синьорина, храни вас Господь в Кливленде, — он протянул мне покупки и прибавил, что Федерико крупно повезло. «Кому?», едва не ляпнула я, но вовремя удержалась.

— Куда теперь? — спросил Чиро, когда мы вновь очутились в шумном лабиринте улиц.

Навестить Розанну в ее новом доме? Но мой приход напомнит ей о мрачных временах, которые лучше поскорее забыть.

— Покупать еду, — решила я.

И Чиро отвел меня на пьяцца Монтесанто, где я купила чаю, сыра, сушеных яблок, картошку, морковь, лук, орехи и салями — все довольно дешево. Хлеб на корабле наверняка будет, да и что такое две, даже три недели впроголодь по сравнению с голодной зимой в Опи. Кроме того, работы у меня никакой не будет, так что и есть можно поменьше. В общежитии я отдала продукты в камеру хранения, опробовала новые ножницы и постаралась не думать про Опи.

На обед нам дали тушеную капусту, хлеба, дыню и вина. Затем двое мужчин из Апулии играли на аккордеонах, и несколько пар танцевали. Кто-то резался в карты, другие пили и спорили об Америке. Под столами возились дети, их наречия сплетались в единое кружево возгласов и смеха. Я подсела к кружку незамужних женщин и слушала, как они поют привычные с детства песни. На улице стемнело, многие не могли удержаться от слез, и глаза их блестели, отражая огоньки свечей. Калабриец, весь мокрый от пота, ухватил меня за руку и потянул танцевать.

— Я замужем, — оттолкнула его я. — Мой муж ждет меня в Кливленде.

Как легко лгать вдали от дома. Пробравшись к себе на койку, я шила, пока не заснула.

Ремонт на «Сервии» затянулся. Смотрительницы, однако, советовали нам не уходить надолго из общежития, потому что погрузка могла начаться в любой момент.

Жара, пришедшая из Африки, превратила Неаполь в раскаленную печь. Беспрерывно вспыхивали стычки, ведь денег у людей было в обрез, и каждый лишний день на берегу означал, что на корабле им придется голодать. И все же вечером, когда жара спадала, многие охотно покупали у торговцев вина. Резвились ребятишки, а парочки уединялись в укромные углы, где тьма скрывала их лица, но не могла заглушить красноречивый ритм движений.

Днем, в душном помещении, набитом сотнями путешественников, малейшая обида вызывала ругань и проклятия. Все были на взводе.

— Что это за ремонт такой? С кораблем все в полном порядке! — вдруг за ужином возмутился рыбак из Баколи. — Капитан просто-напросто заключил сделку с общежитием. Наши деньги за билеты у него. Он может отчалить в ночи, а нас оставит на мели.

— Видел я доски, которые они закупили для ремонта. Второсортная сосна. Так и вовсе, глядишь, до Америки не доберемся.

— Рот закрой, — взвился костлявый поденщик. — Я говорил со стюардом, он уверяет, что посудина вполне себе крепкая. Плыть можно — и уж это всяко лучше, чем вернуться домой, чтобы снова гнуть спину на чужом поле.

На третий день я отыскала развалины стены, укрытые в тени деревьев, и взобралась туда, «как горная коза», по словам Терезы. Там я провела всю ночь и на рассвете наблюдала, как рыбацкие лодки на веслах шли по зеркальному заливу. Ветер доносил до берега голоса рыбаков. Затем мужчина прыгнул в воду и поплыл, но не по-собачьи, как мальчишки у нас в горных озерах, а мощно загребая руками, точно лопастями. Это было ново и удивительно для меня. Не сотрут ли все эти чудеса из моей памяти Опи? Я ухватилась за камни, закрыла глаза и представила себе сетку морщин вокруг глаз Дзии, ее высоко вздернутые брови и тонкие губы.

Неожиданно раздались резкие свистки, а ко мне уже бежала Габриэлла, с криками:

— Спускайся, Ирма! Мы едем в Америку!

Общежитие гудело, как ветер в зимнюю бурю, в воздухе носились клочки шерсти и соломенная труха. Мы побросали сухую и мокрую одежду в мешки, свернули тюфяки и растрясли спящего охранника, чтобы выдал нам багаж. Женщины беззастенчиво переодевались в дорожные вещи у всех на виду.

— Закатайте рукава! Показывайте свои номера, — командовали смотрительницы. — Детей возьмите за руку.

Снаружи мы долго стояли на жаре, пока служащие сверяли наши номера по спискам. Они выдворили из очереди женщину, которая громко, надсадно кашляла и кричала:

— Это номер моей сестры! Что в том плохого?!

— Плохо то, что вы обманываете компанию. За такие дела можно и в тюрьму угодить, — отчеканил служащий, подтолкнув ее к кучке толпившихся за веревкой стариков, увечных и больных, тоже пытавшихся проскользнуть на «Сервию».

Ее муж попробовал было протестовать и требовать, чтобы им хоть деньги за билет вернули, но служащий сохранял каменное выражение лица.

— Вам известны наши правила, — равнодушно уронил он.

— Наверно, так будет лучше, — утешала Тереза изможденную женщину, которую с трудом оторвали от старика-отца. — Если бы он умер по дороге, его выбросили бы за борт, рыбам на прокорм. Езжайте в Америку, заработайте денег и вышлите ему билет в первый класс. Врачи не осматривают «чистую» публику.

— Он не доживет, — всхлипывала та в ответ.

Итак, мне придется немало потрудиться и купить Дзии билет в первый класс. Что сказал бы отец Ансельмо, узнай он: Америке нужны только молодые и здоровые? Как мы отбраковываем слабых ягнят, так и Америка отвергает немощных, чтобы построить сильную страну? Похоже, что да.

Габриэлла потянула мать за рукав.

— Пойдем, а то места не достанется.

Все узлы и баулы погрузили на борт, а пассажирам выдали квитанции, заверив, что в Америке они получат вещи обратно в целости и сохранности. Моряки и служащие рявкали свои приказы на разных языках, перекрикивая друг друга, а пассажиры орали в ответ:

— Что? Что вы сказали? Куда надо идти?

В итоге мы подчинялись уже только громким свисткам и указующим взмахам руки. Мощные борта «Сервии», обшитые досками, нависли над нами, и я зашептала слова молитвы. Рядом со мной беззвучно шевелила губами Тереза — долго нам теперь не ступить ногой на твердую землю.

А потом я вдруг очутилась на «Сервии», возвышающейся над берегом, как скала из металла и дерева. Мачты возносились в небо, а между ними торчали огромные, выше нашей церкви, дымовые трубы. На палубе свалены канаты, стоят лебедки, бочки и непонятные рычаги. Как вся эта махина может плыть? И как она вместит нас всех? Обитатели общежития уже заполнили палубу, а внизу еще стояли пассажиры по трое-четверо в ряд, нагруженные поклажей, точно ослики.

— Третий класс внизу, — взревел широкогрудый моряк.

— Смотрите сюда! — воскликнула Габриэлла, показывая на весельные лодки, укрепленные вдоль борта.

Лысый матрос, драивший медные поручни, громко сказал:

— Если ваши отродья будут нам досаждать, мы вас засунем туда.

— Bastardo! — крикнула ему Тереза, закрыв Габриэлле ладонями уши.

— Замолкни, Сол, — отрывисто сказал матрос помоложе, с курчавой рыжей бородкой. — Это спасательные шлюпки, синьора. Но вашей девочке нечего бояться, «Сервия» хороший, надежный корабль. Она благополучно доставит вас в Америку.

У меня подогнулись колени, и я схватилась за поручень. Неужто нам суждено погибнуть в такой вот крошечной скорлупке, болтаясь посреди океана?

С корабельных снастей доносился залихватский свист, матросы непринужденно висели высоко над палубой, точно насмешливые чайки.

— Поглядите-ка на них! Крысы сухопутные. Мы еще в порту, а они уже дрожат от страха, — глумились они.

— Идите вниз, давайте-давайте, — велел нам стюард.

Сквозь толпу я видела черную дыру, ведущую в помещения для третьего класса, глубоко в корабельное нутро. Горячая струйка пота побежала у меня между грудей. В письмах домой никто не рассказывал про путь через океан. Ни слова об этой дыре, о штормах и грубиянах-матросах.

— Вперед, шевелитесь, — подтолкнул меня моряк.

Зажатая среди разгоряченных тел, я двинулась вниз по узкой крутой лестнице. Масляные лампы, мерцая в мутной полутьме, выхватывали очертания плотной толпы, у каждого с собой тюки и свертки. Стоя на ящиках, стюарды орали команды, приказывая нам поделиться на группы: отдельно — мужчины, отдельно — семьи и женщины. Я пробилась по узкому коридору и пошла снова вниз, опять по узкой крутой лестнице.

Среди овец, плотно сбитых гуртом в жаркий день, непременно отыщутся те, кто вдруг ринется против общего хода. Так и здесь, женщины-одиночки, оказавшись в толпе мужчин, отчаянно продирались к «своим», отталкивая наглые, похотливые руки. Мальчонка, потерявший мать, рвался на ее истошный крик:

— Иди сюда! Николо! Николо! Иди ко мне, Николо!

Дышать было нечем, мы обливались потом, некоторым стало дурно. Рядом со мной пожилая крестьянка упала в обморок, я наклонилась, чтобы помочь, но толпа отнесла меня назад. Потом, должно быть, я тоже ненадолго отключилась: вдруг почудилось, что вокруг шелестит трава, над головой голубое небо и рядом шумит водопад. Тереза потрясла меня за плечи.

— Спальня «А» налево, — громко повторяла смотрительница.

Габриэлла втащила меня за руку в душный зал с длинными рядами узких коек. В проходах топчутся пассажиры и грудой навалены вещи. Наверно, Тереза сунула смотрительнице денег, и наши места оказались рядом. Койки стоят попарно, накрепко соединенные вместе, а сверху висят еще две. Габриэлла будет спать между нами, пояснила Тереза, тогда она не упадет. Над этими койками еще четыре, к ним ведет грубая, кое-как сколоченная лестница. Итого у нас в блоке восемь спальных мест.

Совершенно измученная, я расстелила матрас и присела, оглядывая свое новое пристанище. Длинная, обшитая досками, спальная комната. Окон нет. От раскачивающихся масляных ламп слабый желтый свет. Между двух рядов коек — в каждом ряду их сорок восемь — центральный проход. Я сосчитала, что всего постелей девяносто шесть, но людей больше сотни: вон, кое-где на одной койке жмутся друг к дружке трое, а то и четверо малышей. Как будто бы всех жителей Опи запихнули жить в одну смрадную комнату. Крюков на стенах мало, значит, вещи так и будут загромождать проходы. Коридор в центре зала не больше четырех шагов в ширину.

— Смотрите, летучие столы, — Габриэлла тыкала пальцем куда-то вверх. Под потолком и вправду висели столы и скамейки.

— Мы будем спускать их, чтобы вы могли поесть. Видишь канаты? — пояснила смотрительница.

Ребенка такой оборот дела позабавил, но в глазах Терезы я прочитала простую мысль: стало быть, все остальное время присесть можно будет только на койку. В небольших ящиках с крышками, привинченных к полу, красовались ночные горшки. Даже если опорожнять их немедля, вскоре здесь все равно будет страшная вонь.

— Умывальники и туалеты вверх по лестнице, потом налево, к передней рубке, — сообщила смотрительница, но осталось неясно, далеко ли это. Я старалась не думать ни об этом, ни о женщине по соседству — на сносях, с огромным животом. В Опи она бы не выходила из дома, была бы под постоянным присмотром матери и тетушек, а не так, как здесь — выставлена на всеобщее обозрение.

Две девушки забросили свой багаж в койку над нами и сами вскарабкались наверх, весело перешучиваясь.

— Сербки, — шепнула мне Тереза. — У нас в церкви работали каменщики, пришлые, тот же говор.

Двое наверху захихикали. Что им смешно? Я открыла буклет с рисунками для вышивки и задумалась. Раз мне удавалось шить в повозке Аттилио, то и здесь получится. И я буду в своем собственном, отдельном мире, вот, как эти сербки.

Спальня уже заполнилась до отказа, а народ все прибывал. Вероятно, они идут в следующий зал, в глубине. Постепенно людской наплыв спал, ламповый свет успокоился на стене. И глухо вдруг заворчало что-то в глубине корабля, повернулись тяжелые жернова, мощно, гулко разнесся звук машин, и натужно заворочались огромные двигатели.

— Якоря подымают, — объявили смотрительницы.

— Я пойду наверх, — сказала я Терезе. Мне хотелось в последний раз поглядеть на холмы и дорогу, ведущую к Опи.

— Не ходи, без толку это, — возразила Тереза.

Но я уже пробиралась по проходу мимо запоздавшей многодетной семьи с тремя малышами. Родители растерянно озирались в поисках мест в спальне.

Кто-то потянул меня за юбку:

— Ирма, я с тобой, наверх.

Габриэлла. Ну, ладно. Мы пошли навстречу свежему воздуху и дневному свету.

— Капитан велел — никого снизу на верхнюю палубу не пускать, — стюард преградил нам путь. Он повесил канат на лестнице и выставил простое требование… Я заплатила.

Наконец мы выбрались на палубу, здесь дул ветер и вокруг плескалось небо. Было свежо, отвратительные запахи остались внизу. Четыре дамы, облокотясь о поручни, глядели на уходящую землю. Они махали кому-то, а я, наблюдая за ними, поняла, что это прислуга, — камеристки господ из первого класса. Надеясь сойти за одну из них, я стала поблизости, прижав к себе Габриэллу.

— Ой, смотри! — позвала Габриэлла, узнав общежитие и портовые постройки.

Я отрешенно глядела на город.

Огромные дворцы, медленно уплывая вдаль, сомкнули широкие улицы до тонких, как нити, проемов. Я увидела квартал, где жили рыбаки и где мы оставили Розанну, а потом дорогу, вьющуюся между гор… Может, Аттилио уже едет там?

Призывно зазвонили колокола. Величавый, огромный город подмял под себя окрестные холмы — и также, как подчинились ему горные вершины, покорно легла в ладонь властелина бухта, изогнувшаяся позади нас, и даже осевшая громада Везувия.

«Дзия! — звало мое сердце, — не забывай!»

— Аривидерчи, Неаполь! — весело закричала хорошенькая служанка.

Она, наверно, вернется сюда. И бухта откроет ей свои объятья, и город радостно потянется к ней с холмов, и приветливо загудят колокола.

— Вы из третьего класса? — грубо спросил хриплый голос. Тот самый лысый матрос. Вблизи он оказался старше, красное лицо сплошь покрыто складками морщин, как старое льняное полотно. — Вам нельзя наверх, пока капитан не позволит.

Девушки-служанки дружно упорхнули куда-то, а Габриэлла испуганно вцепилась в меня.

— Я просто хотела попрощаться с родной землей.

— Все вы хотите с ней попрощаться. А каково будет, когда вас восемь сотен на палубу притащится — попрощаться? Мне вообще-то здесь работать надо. Убирайтесь, не то мне урежут плату.

— И нам нельзя наверх, пока до Америки не доплывем? — грустно спросила Габриэлла.

— Ну, может, когда капитан позволит, да в хорошую погоду, — хмыкнул он. — Как пойдет. Будете там бузить, внизу, он никого наверх не допустит. Кстати, вовсе не обязательно от мужского пола проблемы, часто еще бывает, дамы себя оказывают. Это ваша девочка? — вдруг спросил он.

— Нет, она со своей матерью едет.

— Мой папа в Америке, — радостно заявила Габриэлла. — Он нас там ждет.

— Ну да, — повел носом лысый. — Н-да. Ветер подымается, идите уже. Счас капитан заявится.

И мы вернулись вниз.

Нас охватили звуки и запахи: лук, стиранная одежда, карты хлопают по доске, дети бегают между койками, матери зовут их к себе. И стены дрожат ровным, непрерывным гудом.

— Что это такое? — удивилась Габриэлла.

— Мотор, который везет нас в Америку.

— Как это?

— Ну, может, как лопасти, которые вроде весел работают, — туманно ответила я.

— Отчего они вертятся? — спросил пытливый ребенок.

— Уголь сгорает, нагревает воду в пар, — сказал один из игроков в карты, — в такой печи, большой, как церковь. Не подходи к машинному отделению. Там жарко — как в аду, сгоришь.

У девочки округлились глаза. Я отвела ее в сторонку.

— Не слушай его.

И однако ж вскоре мы услышали, что рабочего в бойлерном цеху насмерть обожгло паром. Что механик потерял руку у котла. Узнали мы, и что матросы срываются с мачт, разбиваются насмерть о палубу или падают в море.

— Бога благодарите, что вы не моряки, — мрачно говорили смотрительницы.

Когда мы сели поесть, рядом за столом втиснулись сербские девушки. Звали их Джордана и Миленка, объяснили они на ломанном итальянском.

— Мы сестры. Отец послал в Америку — мы не хотели замуж за плохих парней, которых он нам выбрал.

— Не похожи на сестер-то, — пробурчала Симона, востроносая сплетница из Апулии, наполовину беззубая. Она вмешивалась в каждый разговор и уже знала всех по именам.

— Один отец. Две матери. Ее умерла, — Джордана указала на Миленку.

— Значит, вы сводные, — заметила Тереза.

— Как вы узнали, что те парни плохие? — с любопытством спросила Габриэлла, потянув Миленку за рукав.

— Не приставай, — одернула ее Тереза, — ешь.

Нам дали тушеных овощей и немного мяса, аккуратно распределив куски поровну. Хлеб был вкусный, с толстой корочкой, как у Ассунты. Когда мы попросили добавки, смотрительницы отказали:

— Свежий хлеб — на три дня. Потом будут только галеты.

— Ирма, давай завтра посмотрим на море, — шепнула мне Габриэлла.

Но нам не удалось подняться наверх ни на следующий день, ни потом. «На палубе неполадки», коротко отмахивались смотрительницы. Весь путь по Средиземному морю мы проделали внизу. Наш мир составляла спальная комната, потная толпа у умывальников, очередь в туалет, где приходилось простаивать не меньше часа, и забитые людьми лестничные проемы, куда изредка залетал свежий морской воздух.

Сидя на койке, я часами вышивала розы: тугие и полураскрытые бутоны, увядшие цветы и опавшие лепестки. Склонившись над вышивкой, я слушала, как игла мягко прокалывает ткань, и не обращала внимания на детские крики, плач младенцев, разговоры взрослых и мерный шум машинных поршней.

Ничто не менялось изо дня в день. Разве только у многих закончились припасы, и они клянчили еду у стюардов, продававших сыр, вяленое мясо, фрукты, яйца, пиво и вино по совершенно грабительским ценам.

— Ну так ешьте капусту, если заплатить нечем, — надсмехались они.

Я ничего не покупала и вообще ела мало, потому что от вечной болтанки у меня кишки сводило.

 

Глава четвертая

Шторм

За день до того, как мы подошли к Гибралтару, ветер усилился и двигатели застучали быстрее.

— Идет сильный шторм, — предупредили смотрительницы. — Привяжите ваши вещи, да покрепче.

За обедом корабль трясло так, что мы с трудом подносили ложки ко рту, а потом стюарды решительно скомандовали освободить столы и поднять их со скамьями наверх, а самим «поберечься».

Что же, они могут упасть на нас во время шторма? Джордана с Миленкой удивительно ловко приторочили свои и наши мешки к стойкам, а потом пошли от койки к койки, помогая всем подряд. Даже Симона отошла в сторонку, чтобы не мешать Миленке.

— Всем сесть на свои койки! — велели стюарды. — Быстро!

Корабль зарывался так сильно, что дети кубарем валились с ног. Мужчины побросали карты и с трудом перебирались по спальной, хватаясь за столбы. Свет ламп метался как сумасшедший, резко выхватывая из темноты предметы и лица.

Вой ветра смешался с криками ужаса — сначала заголосили дети, потом женщины, а после к ним присоединились и мужчины. Кто-то стонал, что корабль проклят. Многие молились. Я видела, что мужчины, закрыв голову руками, в бессильном ужасе раскачивались взад-вперед. Это их мерное качание, тряска и скрип корабля — точно его грызли сотни алчных мышей — начало сводить меня с ума. Голова кружилась, и все вокруг плыло, как в тумане. Я смутно различала, как смотрительницы, шатаясь из стороны в сторону, бредут по проходу, говоря, что маленьких детей надо привязать к столбам. Ночные горшки катались по полу. На женщину упало ведро и расшибло ей висок. Она потеряла сознание, и ее муж истошно звал доктора.

— Он не может прийти! — закричал ему стюард.

Я жила в горах, и зимние бури у нас не редкость, но там вокруг были каменные стены и родные лица.

— Не вставайте с мест! — кричали смотрительницы.

Корабль резко накренился, и мать выпустила из рук младенца. С ужасным криком он ударился о стойку кровати.

Джордана с Миленкой спустились к нам:

— Будем вместе в этот шторм.

Всю ночь мы просидели, обхватив руками Габриэллу, которая сперва тоненько всхлипывала, а потом наконец задремала, обессилев от страха.

Я говорю «ночь», но среди завываний ветра и скрипа шпангоутов мы с трудом различали бой корабельного колокола, и едва ли понимали, что сейчас — день или ночь.

— Пресвятая Дева, — взывала я, сжимая четки отца Ансельмо: у меня не было сил перебирать их, — не покидай нас.

Вдруг навалилась ужасная слабость, меня стало тошнить. Тереза подносила мне горшок, но в какой-то момент корабль так тряхнуло, что его вышибло у нее из рук, залив нас всех.

Всякий раз, как огромная волна обрушивалась на «Сервию», я говорила себе — это конец, сейчас море поглотит нас, как та лавина, что погребла под собой соседнюю с Опи деревню, уничтожив дома, деревья, людей и овец.

Кто-то плохо укрепил свой походный мешок, он развязался, и его содержимое металось по проходу — одежда, посуда, часы и Библия.

В воздухе стоял запах рвоты, тошнило уже почти всех. Я вцепилась в койку, в голове с грохотом, как камни, стучало: «Боже, я умираю».

А затем: «Боже, пусть я умру. Пусть. Умру».

Ненадолго ветер было утих, точно в насмешку над измученными людьми, а потом набросился на нас с удвоенной яростью.

Меня охватило безумное отчаяние, я решила, что уже умерла — одна среди чужаков, как мой прадед в России.

Это уже ад. Без кипящих котлов и языков пламени, только шторм, шторм, шторм, которому не будет конца. Мы прокляты и расплачиваемся за свои грехи.

Над головой слышался топот, громкие команды и свистки. Все кончено, океан забрал нас.

Возможно, хотя бы смерть принесет покой? Но нет, мы по-прежнему мечемся среди огромных волн.

Глаза у меня закрылись, и я заснула, задыхаясь под тяжестью безбрежного черного покрывала.

В беспамятстве мне виделись бледные зеленые огни, маслянистыми пятнами разлитые над грозными водяными валами. «Сервия» разбилась и потонула, лишь я одна кружу по морю, уцепившись за койку. Мимо меня, оседлав бревно, проплыл Карло. Громко смеясь, он протянул ко мне руку, и сквозь нее, как сквозь мутное стекло, просвечивали яростные волны. Бешено вращаясь, ее пронзила острая мачта, и рука рассыпалась на тысячи мерцающих осколков. Моя койка растворилась в воде, и я плыла уже сама по себе. Человек без лица неясной тенью подобрался ко мне на истрепанном плоту: «А вот мой парус, — сказал он, поднимая вместо полотнища обмякшее, призрачное тело Карло. — Иди сюда, Ирма, здесь найдется место и для тебя».

Кто-то тряс меня за плечи. Я открыла глаза и увидела лицо Джорданы. Она поднесла мне кружку к губам, я выпила пару глотков и снова провалилась в сон.

Ночь, день, еще одна ночь и еще день. Дважды я ела что-то сухое и жесткое, наверно, галеты. Кто-то смачивал мне лоб. Потом я попила горячего чаю и попыталась сесть. Джордана и Миленка, должно быть, вернулись к себе на койки. Сверху доносился смех, приглушенный шепот, шлепали карты, и я догадалась, что они играют в свою сложную карточную игру, которую, как они нас заверяли, никому, кроме сербов, уразуметь не дано. Рядом со мной спала Габриэлла, раскинув руки и ноги, как тряпичная кукла. Тереза суетилась подле нас, она свернула грязные простыни и теперь искала в мешке чистое белье.

И тут сквозь корабельный колокол, сообщивший нам, что сейчас ночь, пробился протяжный низкий стон, а потом резкий, дикий вопль, нараставший все громче и громче.

— Это Анджела, — шепнула мне Тереза. — Рожает, бедная.

Громкие голоса требовали кипяченой воды, простыней, иглу и тряпок. Моя коробка для рукоделия была недалеко, но у меня не было сил до нее дотянуться.

Может, Господь заберет к себе и мать, и младенца, подумала я, снова погружаясь в сон.

А совсем скоро Тереза растолкала меня, чтобы я услышала победный, требовательный крик: «Я здесь! Порадуйтесь мне!»

— Отличная, здоровенькая девочка! — зашумели женщины. Кое-кто чокался кружками. Мужчины куда более вяло выражали свою радость, зато дети галдели вовсю — кто весело, кто смущенно.

— Откуда она взялась? — допытывался белозубый мальчишка. — Ее принесла буря?

— Хвала Господу! — тихо произнесла Тереза.

Сербки запели песню для новорожденных, Тереза помогла мне подняться.

С трудом передвигая ноги, я добралась до Анджелы, хватаясь за столбы у кроватей, чтобы не упасть. Младенец кричал во всю глотку, заглушая шум ветра.

— Я назову ее Марина, — сказала мать, бережно укачивая крепко спеленутый сверток, — потому что она перекрикивает бурю.

Кто-то засмеялся, за ним другой, и вот мы уже все хохотали, прижимая руки к животам, ноющим от недавних мучений.

Весь день шторм потихоньку шел на спад. Вечером сам капитан спустился к нам засвидетельствовать Марине свое почтение. Он прижимал к лицу льняной платок, но все же убрал его — ровно на то время, которое требовалось, чтоб подарить Анджеле образок для младенца и принести свои поздравления. Затем он снова зажал нос и двинулся к выходу, попутно гневным шепотом раздавая смотрительницам указания и негодующе тыча пальцем по сторонам. Выходит, мы-то просто притерпелись, а человеку со стороны здесь продохнуть нечем?

— Синьор капитан, можно мы выйдем на палубу, когда шторм кончится? — крикнула Габриэлла, но широкоплечая фигура решительно развернулась прочь, и ребенок не получил ответа.

— Все, кто ходит… — отрывисто скомандовали смотрительницы, — … начинаем уборку этого свинарника. Давайте-ка, на помощь нам.

От меня толку было немного, я лишь могла кое-как застелить койки свежим бельем, но Тереза и сербские девушки присоединились к тем двум десяткам подвижниц, что мыли пол морской водой, разбирали перепутанный багаж и распихивали повсюду лаванду с розмарином, которыми их снабдили пассажирки из Греции. Когда я чуть-чуть оклемалась, то смогла помочь Джордане навести порядок у нас в отсеке.

Именно тогда я и узнала, что был среди нас вор, который воспользовался штормом. Кто-то прошелся по спальне, обирая потихоньку слабых и беспамятных, урвав по кусочку от каждого. Он снял замшевый мешочек, где хранились золотые, с моего бесчувственного тела, но не добрался до тайника в юбке, куда я спрятала лиры.

— Ты ничего не заметила, нет? Цыганки работали. Только у цыган — такая легкая рука, — мрачно сказала Миленка.

— Или албанки, — заметила Тереза. — Тоже жуткие проныры.

— Греки это, и не сомневайтесь даже, — заявила Симона. — Все знают, что у них особый нюх на золото и серебро.

У Симоны пропала серебряная икона ее матери. Отовсюду доносились проклятия и плач — обокрали очень многих. Наверняка вор, или воры, тоже жалобно голосили, как будто и у них пропали ценности. Симона сказала, что надо всем устроить обыск, пускай каждый откроет свои тюки и чемоданы. Но смотрительницы резко осадили ее: воры не такие дураки, чтобы хранить украденное в спальной.

— Ясно, почему они против, — прошипела Симона, — сами же, небось, нас и обчистили. Их-то ведь не тошнило.

— Слава богу, у тебя хотя бы остались деньги на поезд, — утешила меня Тереза.

— А в Кливленде ты себе еще больше заработаешь, — сказала Джордана.

Да, я смогу заработать денег, но мне никогда не восстановить золото, которое женщины в нашей семье хранили из поколения в поколение. Я тоже надеялась передать его по наследству — для той, кому оно окажется нужнее, чем мне.

— Мы пережили шторм, — громко сказала Джордана. — Уже хорошо. Давайте приберемся теперь.

Так мы и сделали, работая в угрюмом молчании, время от времени останавливаясь передохнуть. С отвычки все тело ныло от напряжения. Малышка Марина тихо спала — она родилась в бурю, и мелкие потрясения ее не тревожили. Шторм задержал нас на три дня, сердито ворчали смотрительницы. Не думай об этом, велела я себе, и о золоте не думай. Будь как Марина, пусть каждый день — первый.

За обедом мы едва притронулись к еде, почти у всех болел живот, и многие ограничились чаем с галетами. Корабль приноровился к беспрерывной болтанке. Под вечер люди ободрились, и разговоры вновь стали крутиться вокруг Америки. Почти все были убеждены, что работа там падает в руки, как спелые сливы с дерева.

— Хорошая страна, — заявил кто-то. — Землю дают даром, только трудись на ней.

— И целые табуны диких лошадей. Поймал — твоя! — восторженно подхватила смуглая девушка.

Все принялись наперебой расхваливать прекрасный мир под названием Америка: какие там пестрые луга, широкие долины, огромные — больше, чем вся Тоскана, — нетронутые леса, плодородные черноземные поля, улицы, застроенные фабриками, и тысячи рабочих мест. И есть там широченная бурая река. И повсюду можно устроить фермы, вот бывший пастух из Сицилии, чей-то брат не то сват, стал фермером и вмиг так разбогател, что прислал огромное приданое своей сестре на родину. Эти истории походили на волшебные сказки, которые в Опи рассказывали зимними вечерами, с говорящими медведями и волками о двух головах, коварными братьями, счастливыми принцами и чудесами, что были «давным-давно, в королевстве неведомо каком». Захваченная общим одушевлением, я тоже поведала о своих планах.

— Для портних работы в Америке сколько угодно, — уверил меня низенький толстяк.

Но ему тут же возразили, что — нет, у них всю одежду шьют машины.

— Не найдешь работы в Кливленде, — отмахнулась рыжеволосая хохотушка, — садись на поезд невест и езжай в Калифорнию. Там на каждую женщину полсотни мужиков, выбирай любого.

— Как на конной ярмарке, что ли? — фыркнула Тереза.

— А хоть бы, всяко лучше, чем на фабрике вкалывать, — насмешливо отозвался кто-то.

— Почему именно в Кливленд? — спросила сицилийка. — А если твоего брата там нет?

Тереза пристально глядела на меня:

— Она права. Ты могла бы остаться в Нью-Йорке, с нами.

— Да, с моим папой! — радостно подхватила Габриэлла.

Я провела ладонью по замызганному столу.

— Ну ты хоть что-нибудь знаешь об этом Кливленде? — допытывалась сицилийка.

Ничего. Только то, что я выбрала его сама, в кои-то веки приняв собственное решение.

— Там ее брат и ее жених, — сухо уронила Тереза.

— Ух ты, — изумилась Габриэлла, — почему тогда Ирма такая грустная?

— Ладно, поздно уже, иди спать. Надеюсь, сегодня мы сумеем как следует выспаться, — сказала Тереза. — Ирма, вот адрес моего мужа в Нью-Йорке. Напиши нам или приезжай, если тебе не понравится в Кливленде.

— Нам сейчас лучше не думать про Америку, — посоветовала Миленка. — Лучше думать, что море успокоится.

Вскоре все разошлись по койкам, и мерный шум двигателей быстро усыпил нас. Я проснулась лишь однажды, от того, что кто-то громко кричал в другом конце комнаты, и тут мне показалось, что Миленка с Джорданой сдавленно хихикают наверху. Я прислушалась, различила скрип их койки, потом наступила тишина, а потом снова скрип. В тусклом свете ламп я увидела, что глаза у Терезы открыты. Она встретилась со мной взглядом, глаза ее блеснули и тут же закрылись. Тереза отвернулась, обхватила Габриэллу и прижала к себе. Скрип сверху раздавался все громче, до меня донесся вздох, нарочитый кашель и снова вздох — глубокий и проникновенный. Такие звуки я не раз слышала дома, из родительской кровати, но две девушки… Я замерла и не шевелилась. Загремел ночной горшок, всхлипнул во сне ребенок. Дрожали двигатели, я закрыла глаза и уснула, решив, что с утра ни о чем не буду вспоминать.

Потянулись долгие, пустые дни. Капитан находил все новые причины, чтобы не пускать нас наверх.

— И нечего вам там делать, — нагло заявили смотрительницы, которых мы вконец допекли своими просьбами. — А если он разозлится, так всем только хуже будет.

Что ж, мы жили внизу. Стирали белье в соленой морской воде, после которой оно становилось жестким и грубым. Выносили горшки по очереди, прибирались в спальной, привыкнув к развешанным влажным вещам, мешавшим передвигаться по проходу. Неспешно ползли наши будни, освещенные мерцающим светом ламп. Мы освоили морскую походку, научились раскачиваться при ходьбе, замирая у стены, чтобы дать пройти другому. Воздух пропитался потом, керосином, чесноком, влажной шерстью, грязным бельем и несвежим дыханием. Мы говорили громко, перекрикивая шум двигателей, детский плач и брань матросов, хорошо различимую за тонкими деревянными перегородками. Нам все время хотелось есть, а измученные желудки между тем с трудом принимали однообразную пищу: картофельную похлебку с кусками тяжелого сала, бобы, мерзкое варево из капусты и осточертевшие галеты. Картофель испортился в шторм, крысы сгрызли сухофрукты, а воры успешно обчистили наши личные запасы салями, сыра и орехов. Даже музыка, доносившаяся извне, оттуда, где жили люди «первого сорта», доставляла мучения: слишком тихо, чтобы порадовать, слишко громко, чтобы не обращать внимания.

Когда могла, я шила. Сидя на койке, старалась работать почти вслепую — невозможно назвать светом то мутное марево, которое давали нам чадящие лампы. Сочетала разные узоры из буклета, придумывала рисунки для бордюра, медальоны и училась вышивать «Ирма» пятью разными шрифтами. Обрезая бахрому, воображала себе, что я снова в Опи, сижу у дверей, на холодке, прохладный воздух обдувает лицо, а Дзия подле меня прислушивается к тяжелому стуку кузнечного молота, разносящегося снизу по переулку, и мимо быстро бежит босой мальчишка, весело ударяя пятками по песчаной дороге. Я вышила крестиком церковь — каждый крестик за одного из жителей Опи.

На третий день после шторма я увидела солнце — оно пробивалось через деревянную решетчатую загородку у лестницы на верхнюю палубу. Загородка была заперта, чтобы мы не могли подняться, но сквозь нее шел свежий морской воздух. На площадке толпились парочки, весело болтая и смеясь, кое-кто даже танцевал на квадратном пятачке, где и барана было б трудно остричь. Я села в уголке, пристроив на коленях лоскут с вышивкой — золотая пшеница волнами ходит под ветром, а над ней темно-синие птицы.

— Как красиво, — негромко сказал кто-то.

Я подняла голову и увидела матроса с бородкой, с которым мы, помнится, говорили еще в Неаполе.

— Это я так, чтобы навыка не терять.

— Вы — ради навыка, а мне это напомнило дом. У нас точно так пшеница росла. У отца на поле. Могу я это купить у вас, синьорина?

— Пшеница вышла не очень. И я бы хотела сделать еще несколько птиц. Не слишком хорошо получилось.

Он улыбнулся, и в глазах его блеснуло солнце.

— Я никому не стану это показывать, обещаю вам. Не хотите продать, давайте меняться — на головку овечьего сыра. Вот такую, — он сжал два загорелых кулака.

Овечий сыр! Я моментально ощутила его дивный вкус, а Габриэлла завопила, что это то что надо.

— Ладно, сторгуемся, — согласилась я.

Веселые парочки кружились в нежном танце, а матрос наклонился ко мне и прошептал:

— Сегодня ночью, во вторую вахту, когда пробьет восемь склянок, эта решетка будет открыта. Выходите на палубу. Капитан со всеми старшими офицерами пойдет на банкет в первом классе. Я принесу сыр. Вы, наверно, никогда не видели океан в ясную ночь. Это самое лучшее зрелище на свете.

Встревоженные голоса издалека сказали мне на ухо: «Ты же знаешь, чего он хочет. Ты же знаешь, какие женщины гуляют по ночам с мужчинами». И даже Дзия пробормотала: «Вспомни Филомену».

Я могу взять с собой ножницы, чтобы обороняться, оправдывалась я. И уж если бы ему нужна была красивая девица, так их полным-полно в третьем классе, не я им чета. Он говорил со мной почтительно, ни разу до меня не дотронулся, а в Неаполе постарался ободрить Габриэллу — без малейшей для себя корысти.

— Но если хотите, синьорина, я принесу вам сыр прямо сейчас.

— Я никогда не видела океан. Тем более ночью, — призналась я.

— Тогда приходите. Я не… я просто хотел бы показать вам, как это красиво.

Ладно, люди могут болтать, что угодно, но свежий ночной воздух, это… прости меня, Дзия, я соглашусь.

После ужина, когда Тереза закончила обсуждать со мной платьице, в котором Габриэлла явится покорять Нью-Йорк, а сербки удалились наверх играть в карты, я пробралась по темному коридору, поднялась по крутой лестнице, открыла загородку, запертую на протяжении всего дня, и вышла на палубу, вдохнув полной грудью.

Млечный Путь вольготно раскинулся наверху. Над водой блестел серебряный полукруг луны. Сколько было видно глазу, катились могучие волны. Вот как, оказывается, текут они по просторам океана, словно по бесконечному полотну мягкого атласа, уходя невидимым краем в даль и там подворачиваясь под огромный небесный купол. Какое наслаждение — ходить, позабыв про скученные тела, нагромождение коек, чемоданов и развешанные над головой мокрые вещи. Тишина — изумляющая, только глухо гудят моторы в отдалении, едва слышен из бальной залы вальс, а рядом, о борт, мягко бьет упругая волна. И я ощутила — радость, несмотря на недавний шторм, одиночество, утрату Опи и страх перед Америкой. Волны бежали под лунной дорожкой, и я глядела на них, открыв рот, как ребенок, будто вернулась в детство — когда точно так же смотрела, завороженная, на текущие под ветром луговые травы. Свежий бриз пронизывал меня насквозь и подымал мне дух.

— Ничего не может быть лучше, правда? — спросил тихий голос из-за спины.

Я подскочила от неожиданности, точно ошпаренная. Матрос ловко перебрался через канат, свернутый в бухту.

— Никогда не забуду, как впервые увидел море под луной. Ни один моряк этого не забудет, синьорина.

— Спасибо, что открыли мне решетку, сударь.

— Меня зовут Густаво Пароди. А вас, синьорина?

— Ирма Витале. Я из Опи, в Абруццо, это в горах. Наша деревня очень маленькая.

Он кивнул.

— Зато, я уверен, очень красивая. Вам хочется обратно, домой?

— Не сейчас, когда я вижу все это, — я и сама очень удивилась тому, что сказала. — Но там, внизу, в тесноте… да, хочется. А вы скучаете по дому?

— Я уехал из Генуи уже давно. У меня никого там нет. Холера унесла всех за одну неделю. И я ушел в море юнгой.

Густаво оперся о перила. Я и дома-то никогда не умела свободно говорить с мужчинами, даже с Карло. Резкий порыв ветра чуть не сбил меня с ног, и я ухватилась за перила, но так, чтобы не дотронуться до его руки. Помни про Филомену. Могучие волны несли наш корабль легко, словно перышко.

— О чем вы думаете? — в его голосе плескался ветер.

— О том… о том, что здесь нет птиц.

— Да, они не залетают так далеко.

Густаво вынул из-за пазухи два свертка.

— Ваш сыр и немного сушеных фиг. Очень вкусные.

В Опи ни одна честная девушка не делит пищу с мужчиной, если он ей не родственник или не жених, но на море, где и птиц нету, я взяла три фиги, нежные и сладкие, согретые теплом его тела. И отдала ему вышивку, которую он бережно положил туда, откуда только что достал еду.

— Спасибо.

Его взгляд омывал меня, как волны, глаза сверкали в бледном лунном свете. Я покраснела до корней волос. У него есть жена, возможно, не одна. Даже мы в Опи знали, каковы матросские нравы.

— И вы ни разу не были дома? — сумела выговорить я.

— Я теперь моряк. В шторм или в штиль, мой дом — море.

— Я тоже думала, что никогда не смогу оставить Опи. — Он кивнул, но из любезности ничего не сказал. Темные волны подставляли спины под лунный поток. — Но у меня не было там работы, — помолчав, договорила я.

— Вот как, — он задумчиво смотрел за борт, и я видела, что он понимает — были и другие причины для моего отъезда. Но я же не могу рассказать ему про алтарную пелену и про то, что сделал мой отец?

Густаво кивнул в сторону лестницы:

— Многие из них остались бы дома, имей они такую возможность. И не нужно им все золото Америки.

Наше внимание привлек неожиданный громкий всплеск. Из воды вылетела огромная рыбина, размером со взрослого человека, пронеслась над волнами и нырнула обратно. За ней вторая и третья, чуть поменьше.

— Смотрите туда, — Густаво указывал на место, где погрузилась первая. — Вот, сейчас. — Рыбина выпрыгнула, точно повинуясь его жесту, за ней почти одновременно последовали ее спутники. — Это дельфины, — пояснил Густаво. — Добрая примета, что погода будет хорошая. Капитан говорит, мы дойдем до Нью-Йорка за восемь дней.

Господи, еще восемь дней взаперти, в этой невыносимой духоте. Удастся ли мне еще раз выбраться наверх за это время?

— Видите, как мы идем, не рыскаем, прямо по курсу, — он указал мне на белый бурун за бортом.

— Похоже на след в снежных сугробах.

Густаво рассмеялся.

— Я очень давно не видел снега. — И, небрежно опершись о перила, он рассказал мне про зиму, которую как-то провел у своего дяди в Альпах. — Мне кажется, горы похожи на море. Они проникают тебе в душу. Дядя не захотел уехать оттуда, даже когда вся его семья погибла под снежной лавиной.

— Я его понимаю, — и я стала вспоминать закаты, первые цветы на лугах, яркое пламя осенних лесов.

Он слушал, на губах его играла мягкая улыбка. Потом заговорил про шторм в Магеллановом проливе, про Калифорнию, Сан-Диего, Лос-Анджелес, Санта-Барбару и Санта-Круз. Сан-Франциско, сказал он, возник, когда в горах нашли золото. А пятьдесят лет назад никакого города еще не было и в помине, но теперь все холмы застроены новыми деревянными домами. Он побывал на Сандвичевых островах, что в Тихом океане, — люди там пьют кокосовое молоко, а цветы покрывают деревья точно волшебные занавеси. Но больше всего меня потряс Сан-Франциско.

— Целый город построили за пятьдесят лет? Нашу церковь возводили дольше.

— Какая она? Расскажите.

Такой разговор был мне совершенно внове. В Опи мы, конечно, рассказывали друг другу всякие истории, но все они были давным-давно известны, и слушали рассказчика только ради завиральных подробностей. Густаво расспрашивал меня о семье, о наших овцах, погоде в горах, о том, как Карло отправился в Кливленд, и как я надеюсь его там отыскать. Он смотрел на море, на меня и неторопливо покуривал трубку, так, словно у нас вся ночь была впереди. Наконец я умолкла, боясь, что наскучила ему своими убогими рассказами, но он решительно покачал головой:

— Знаете, Ирма, мы, безусловно, много чего повидали — чужие страны и удивительные города, но по большей части вся наша жизнь проходит на корабле, а он ведь даже меньше вашей деревни.

Мы обсудили шторм. Да, потрепало изрядно, согласился Густаво, однако, бывает куда хуже.

— Она крепкая, наша «Сервия». — Он взял меня за руку. — Хотел бы я вам ее всю показать.

У меня перехватило дыхание.

— Капитан будет сердиться.

Густаво вздохнул.

— Это верно. Ну, хотя бы приходите еще раз сюда, Ирма. Я дам вам знать, что решетка открыта.

— Густаво! — позвал кто-то, — иди на корму, ты там нужен.

— Пожалуйста, Ирма, приходите, — снова попросил он.

— Капитан на палубе! — сказал хриплый голос.

— Спасибо за вышивку, — торопливо поблагодарил Густаво. — Я дам вам знать…

Он перепрыгнул через свернутый канат и присоединился к матросам, чьи неясные силуэты я с трудом различала в темноте. Потом я еще постояла у борта, глядя, как дельфины прыгают по волнам почти у линии горизонта. Встречный ветер гнал небольшие волны и доносил до меня мелодию вальса из гостиной первого класса.

Если бы мне еще хоть раз оказаться здесь, рядом с морем и звездами. Если бы Густаво удалось вызвать меня на палубу, так чтобы мы остались незамеченными. Мама обычно усмехалась моим мечтательным «если»: «Если бы мы могли их на хлеб намазывать, твои `если'». Я осторожно открыла решетку, стараясь не скрипеть, и проскользнула вниз, в нашу влажную парилку. Женщины стирали белье, греки играли в карты, громко выкрикивая ставки. Плакала Марина. Албанский мальчишка кашлял и задыхался, а мать пыталась влить ему в горло настойку. Я не буду замечать всего этого, я буду вышивать дельфинов.

Но мне не удалось заняться вышиванием в ту ночь.

Похоже, у нас возникли неприятности. Возле наших коек сгрудились с десяток женщин. Размахивая руками и злобно ругаясь, они наседали на Джордану с Миленкой. Габриэлла протиснулась ко мне, испуганно всхлипывая.

— Ирма, они ругают сербок. Мама в умывальной комнате.

Я велела ей привести Терезу и пробилась сквозь толпу. Несмотря на гордое выражение, лица у Джорданы с Миленкой были бледны. Толпа смотрела на них, как горожане смотрят на безобразных нищих или ребенка-уродца, которого показывают на ярмарке за пару монет.

— Что случилось? — громко спросила я.

— Извращенки, грязные твари, — прошипела Симона. — Я застукала их под лестницей, они там ворковали. — Она изобразила влюбленный шепот, а затем плюнула со всего размаха в грудь Джордане. Миленка молча вытерла плевок.

— И что? — недоумевала я. — Они же не с вами разговаривали.

— Сербские свиньи. Они всех нас опозорят.

— Как? Вы никогда не встретитесь с ними в Америке.

— Ирма, ты тут не причем, — тихо сказала Джордана.

— Они не сделали вам ничего плохого — напротив, они всем помогали, когда был шторм.

— Ирма права, — вступил в разговор новый голос. Тереза растолкала женщин и встала рядом со мной.

Лицо Симоны налилось темной злобой. Она ткнула пальцем в наш отсек:

— Вам тут очень уютно вчетвером, а? Вы все вместе здесь воркуете? — она обернулась ко мне: — Ха, Ирма, я видела, как ты сегодня прошмыгнула на палубу. Чем ты за это расплатилась, скажи-ка!

— Ничем, — с запинкой ответила я. — Ничем я не расплачивалась.

Тереза моментально встала между нами.

— Отойди отсюда! — взвыла Симона.

Смотрительницы уже кричали с другого конца спальни:

— Всем будут вполовину урезаны порции, если вы немедленно не разойдетесь!

Отпихнув Терезу в сторону, Симона схватила меня за руку и рывком притиснула к себе, обдав запахом лука и застарелого пота:

— Я не собираюсь терять полпорции жратвы из-за твоих грязных делишек и этих сербских шлюх.

Я оттолкнула ее, впервые в жизни подняв руку на женщину. Симона упала на соседнюю койку, вскочила с нее и ринулась на меня, злобно воя. Я зацепилась о стойку кроватей, и Симона сшибла меня с ног. Падая, я должно быть, напоролась на гвоздь, и он разодрал мне щеку. Габриэлла завизжала от ужаса. Я провела рукой по щеке и ощутила глубокую рану. Рука была вся в крови.

Подоспели смотрительницы и растащили нас, как охотники растаскивают собак.

— Быстро легли по своим местам! Все до единой!

Сбежались мужья, побросав свои карты, чтобы забрать жен. Они костерили их из-за урезанных порций, но, увидев мою щеку, мрачно умолкали.

Корабельный врач не пришел. Тереза промыла рану, сначала пресной водой — но ее у нас было немного, а потом соленой, и меня обожгло как огнем. Пожилая женщина, которую мы все звали Нонна, принесла травы, календулу и чернокорень.

— Я бы могла зашить порез, — с сомнением предложила она, — но у меня руки дрожат. Шов получится грубый. — Она поглядела на Терезу, и та покачала головой. — Самое лучшее — сомкнуть края и держать, пока не затянется. Несколько часов.

— Я подержу, — спокойно ответила Тереза.

— Сведите края раны плотно-плотно и промакивайте кровь. — Старуха потрепала меня по плечу. — Бедная девочка. Ты и раньше не была красавицей, а теперь… ну, жить будешь. Следите, чтоб лихорадка не началась. Ладно, я пойду. Там парень болеет в соседней спальне. — Она усмехнулась. — На море все будто с ног на голову перевернуто. Женщины дерутся, а мужики плачут, что живот болит.

Тереза держала края раны всю ночь. Миленка с Джорданой промокали кровь чистыми тряпками, которые нам принесли соседки, молча положив их на кровать. Лихорадки не было, но когда мне дали с утра осколок зеркала, я побледнела, увидев длинный шрам.

— Хорошо, гноя нет, — удовлетворенно кивнула Нонна, осмотрев щеку. Она уселась на койку и выложила нам последние новости «сверху»: кто с кем танцевал вчера на балу, и кого обворовали во втором классе.

— Матрос упал с мачты, а врач все еще пьян, так что пришлось мне заниматься его сломанной ногой.

— Какой матрос? — прошептала я.

Она пристально поглядела на меня.

— А ты какого знаешь? Вроде, он из Генуи. Держался молодцом. Зажал в зубах деревяшку, чтобы не кричать, пока я пыхтела над ним. Ни звука не издал, а потом поблагодарил. — Она всплеснула морщинистыми руками. — Говорят, будто он сам виноват, дескать, рассеянный. Капитан пригрозил, что выпорет следующего, кто будет невнимателен за работой на такелаже. Матроса этого отправили кастрюли мыть на камбузе в первом классе, пока не оклемается, чтоб на палубу вернуться.

Тереза задумчиво наблюдала за мной.

— Хочешь, я разыщу его? — шепнула она, когда Нонна ушла, но я помотала головой.

Никто не допустит Терезу на кухню, а даже если б она сумела разыскать Густаво и мы бы снова увиделись, каково бы мне было, когда он отвернулся бы прочь, заметив ужасный шрам, который невозможно скрыть даже ночью?

Смотрительницы сообщили, что капитан пришел в ярость, узнав о драке и «чудовищных непристойностях», как он выразился. Так что никому из спальни «А» нельзя подниматься на палубу, пока корабль не прибудет в Нью-Йорк.

Шли дни, и напряжение росло. Ни за едой, ни в умывальнике, ни на площадке, куда ветер изредка доносил порывы свежего воздуха, никто не разговаривал с Симоной, Джорданой и Миленкой. Все отводили взгляд от моей щеки и были отрывисто резки с Терезой. Дети ссорились и препирались из-за пустяков, игроки в карты стали грубее и злей. Сыр, который дал мне Густаво, оказался изумительный — у него был острый, насыщенный вкус, но даже он не пробудил во мне аппетита. Я почти ничего не ела и лежала в кровати, прикрывая рукой шрам.

Тереза заставила меня ходить на занятия по английскому, чтобы хоть как-то вытащить из постели. Молодой учитель уже трижды побывал в Америке и освоил начатки языка, но наш акцент приводил его в негодование.

— Th… th… TH! — твердил он, постукивая трубкой по длинным прокуренным зубам. — Язык здесь, идиоты, а не под небом. Даром только время на вас трачу.

— Уродское какое наречие, — заметил кто-то, — цедят слова между зубов.

— Если ты будешь жить с нами в Нью-Йорке, Ирма, тебе не нужен этот английский, — сказала Габриэлла, но я упорно продолжала повторять: three, the, think.

На следующий день, когда к занятиям присоединились Джордана с Миленкой, несколько женщин надменно встали и ушли.

Я спросила у Нонны, знает ли она что-нибудь про Густаво.

— Это тот, что ногу сломал? До сих пор кастрюли драет, я думаю.

Он не прислал мне весточку. Наверно, узнал про шрам. Или ему слишком дорого обошлась та ночь. Или он забыл обо мне.

— Не думай о нем, — шепнула мне Тереза.

Но она не ела фиги под луной, и ее лицо не было испорчено.

— Мы будем в порту во вторник утром, — сообщили нам смотрительницы вечером в воскресенье, на шестнадцатый день плавания. — Убедитесь заранее, что все ваши вещи собраны.

Они раздавали всем желающим настойки от кашля, присыпку против вшей, притирания, чтобы скрыть сыпь, и капли для тех, у кого слезились глаза. Даже дети с готовностью пользовались этими средствами, потому что все мы были наслышаны о тех, кого отправили из Америки обратно домой. Многие не могли вынести еще одного плавания и умирали по дороге.

— Небо ясное и море спокойное. В худшем случае, нас ждет туман уже в гавани, — докладывали смотрительницы.

И вдруг Нью-Йорк сделался реальным — город с туманной гаванью, откуда начинается огромная страна, способная принять нас, как берег принимает бесчисленные песчинки. У меня дрожали руки, когда я пересчитывала оставшиеся деньги и заделывала прореху в юбке. Я достала камешек, который взяла из дома, и попыталась ощутить запах старых стен, дыма в очаге, влажной шерстяной одежды, розмарина и лаванды, висящих возле кровати, и острый дух свежего сыра.

Щека у меня еще болела, особенно по ночам, резкими мучительными рывками. Даже если бы меня и правда ждал в Америке приятель Карло, зачем бы ему сдалась такая девушка — невзрачная, да еще и со шрамом?

— Скоро мы увидим папочку, — весело щебетала Габриэлла. — Я надену новое красное платье. Он меня поднимет и посадит на плечи. А ты, Ирма? Ты уложишь волосы, чтобы было красиво? Что ты наденешь?

— Не приставай к ней, детка, — сказала Тереза.

Джордана и Миленка молча слезли со своих коек. Пока все собирали чемоданы, начищали ботинки и в сотый раз изучали свои истрепанные карты и документы, они каким-то образом умудрились раздобыть пресной воды, чтобы помыть мне голову, а затем расчесали волосы до блеска.

— Теперь сделаем красоту, — объявила Джордана.

Их ловкие быстрые пальцы принялись заплетать мне косы. Они закончили, посовещались, расплели все обратно и принялись по-новой.

— Подожди, у нас хорошая идея, — говорили они, мягко отводя прочь мои руки. — Будет замечательно.

Одна за другой к нам стали подходить любопытные. Джордана потянула меня за подол:

— Вниз смотри, вот сюда.

Женщины молча толпились вокруг нас. Когда я попыталась поднять глаза, Миленка так дернула прядь волос, что у меня кожа вспыхнула огнем. Передо мной встала Симона, держа в руке красно-коричневую шелковую ленту.

— На, мне она не нужна, — сказала Симона и сунула ленту мне в руку. — Я извиняюсь насчет… твоего лица.

— Красивый цвет, — отрывисто заметила Джордана.

Симона кивнула.

— Ладно, мне надо собираться.

Когда она отошла, Джордана забрала у меня ленту.

— Смотри, мама, — восхитилась Габриэлла, — они причесали ей волосы как будто это роза!

— Ирма, это прекрасно, — прошептала Тереза.

Все подставляли мне свои зеркальца, чтобы я могла полюбоваться розой, перевитой Симониной лентой. Тонкие пальчики Миленки утерли мои слезы.

— Я знаю, мы туго закрутили, — сказала она, — но ночью, пока ты спишь, зато не испортится.

— Ирма стала прямо прекрасная дама, правда? — допытывалась Габриэлла.

Тереза расправила мне юбку и кивнула.

— Нет, Ирма, — хором ответили Джордана с Миленкой, когда я принялась их благодарить. — Что мы для тебя сделали — это просто ничего.

После обеда смотрительницы позвали всех пассажиров третьего класса в большой зал, где мы столпились плечом к плечу, и где сразу стало нечем дышать. Стюард забрался на стол, а рядом встали переводчики. Повторяя фразу за фразой на разных языках, они рассказали, что ждет нас в Нью-Йорке. Если мы благополучно пройдем врачебный осмотр в порту, муниципальные работники помогут нам купить билет на поезд в другой город. Мы сможем принять горячий душ, нам дадут мыло и полотенца. Это известие было встречено с радостью, потому что от соленой воды кожа уже высохла и шелушилась. Дамы из благотворительного общества накормят нас, затем нам выдадут багаж, и тех, кто намерен ехать дальше, проводят до вокзала.

Так что к вечеру город избавится от большинства ненужных пришельцев, изгнав нас за свои пределы, точно цыган или бродячих собак.

— Город переполнен, — предупредил стюарт, — если вы останетесь, то будете жить хуже, чем здесь, на корабле. Зарплаты маленькие, у многих нет работы. Кто из деревни, тем лучше всего отправиться на запад. Насчет того, чтобы посмотреть на Нью-Йорк с борта «Сервии», так палуба не вместит всех желающих. Выходить наверх все будут по очереди, уже в порту.

Он пожелал нам успеха и быстро ушел в окружении переводчиков.

— Он лжет, — сказала Тереза. — Как это город может быть переполнен?

С ней горячо согласились, но я мысленно поблагодарила стюарта за совет двигаться на запад. В Кливленде сначала пойду в церковь, а потом на главную площадь, решила я. Если там есть еще одна церковь, то и туда зайду. Священники безусловно знают, как знает наш отец Ансельмо, всех своих прихожан. А если они не смогут мне помочь, схожу на рынок в базарный день. Карло наверняка там будет.

Последнюю ночь Тереза, Габриэлла, Джордана с Миленкой и я провели провели около решетки, загораживавшей выход на палубу, чтобы первыми оказаться наверху. Мы поделили остатки моего сыра и спали на походных мешках. Боясь испортить прическу, я прислонилась к стене и сидя прикорнула. Во сне я видела горы Огайо и города, заполненные людьми, цедившими слова сквозь зубы.

Матросы отомкнули решетку еще до рассвета, и мы выбрались на палубу. Стоял такой густой туман, что с трудом можно было разглядеть борт «Сервии». Казалось, корабль плывет в облаках, царапая мачтой низкое небо, точно потолок, под которым кружат крикливые чайки. Со всех сторон раздавались приглушенные гудки и удары корабельных колоколов. Двигатели задрожали и смолкли. Мы остановились, выжидая, пока туман рассеется, и вот наконец показалось тусклое белесое солнце и по палубе прошелся ветерок.

— Смотрите! — закричала Габриэлла. — Высокие дома, как зубы!

Она была права. Острые неровные зубья пронзали небо. Вот и Нью-Йорк — огромная распахнутая волчья пасть.

— Ирма, — произнес низкий знакомый голос. Рядом со мной стоял Густаво, опираясь на самодельный костыль. — Я рад, что нашел вас, — тихо проговорил он. — Вот, возьмите. Это, конечно, не так красиво, как ваша вышивка, но, надеюсь, будет напоминать вам обо мне.

Он вынул из кармана небольшой диск из отполированного китового уса. На нем был вырезан, немного коряво, лунный полумесяц, а под ним — три дельфина, летящие над волнами. И снизу подпись «Густаво из Генуи».

— Я бы и без этого вспоминала вас, — честно сказала я. — Как ваша нога?

— Уже лучше. Матросы, бывает, падают. Не беда.

Он с любопытством оглядел меня, и я отвернулась, чтобы скрыть пораненную щеку.

— Вы уложили волосы, — сказал он. — До чего красиво!

— Это мои друзья из Сербии.

— Я слышал о том, что случилось. — Он смотрел на мою щеку. — Но все совсем не так плохо. — Пассажиры, толпившиеся вокруг, вежливо смотрели в другую сторону, делая вид, что не слушают нас. — Это было храбро с вашей стороны, вступиться за них.

Жаркая волна окатила меня с ног до головы.

— Вы останетесь на «Сервии»? — смущенно спросила я.

— Конечно. Нога заживет, и я снова буду лазать по канатам. Скажите, Ирма, я могу написать вам?

— Как?

— Я пошлю письмо на почтампт Кливленда до востребования. Мы теперь пойдем в Ливерпуль, оттуда я вам и напишу.

— Да, я буду рада.

— Густаво! — позвали его. Он мягко дотронулся до моей руки и скрылся в толпе. Тереза обняла меня за плечи, а Джордана за талию, и так, в обнимку, мы стояли и смотрели, как приближается берег.

— Он, похоже, славный, — шепнула Тереза. — Ты найдешь другого, похожего на него.

Но я не «нашла» Густаво. Я едва успела с ним познакомиться, и тогда моя щека еще была цела. Подарок Густаво я положила в походный мешок, вместе с камешком из Опи.

Нас посадили на баркасы, по пятьдесят человек на каждый, изрядно при этом вымочив. Когда мы ступили на землю, нам показалось, что она тоже качается, вздымаясь и опадая под нашими ногами. Мы спотыкались и едва не падали, а мальчишки в соломенных шляпах смеялись и тыкали в нас пальцем. Из большого кирпичного здания вышли служащие, чтобы разделить нас на две очереди — в одну те, кто поедет дальше, в другую те, кто остается в Нью-Йорке. Вот так меня разлучили с друзьями, с Терезой и Габриэллой, Джорданой и Миленкой. Когда я вывернула шею, чтобы напоследок увидеть их всех, чиновник нетерпеливо постучал по столу.

— Italiana? — хмуро спросил он. Я кивнула, по-прежнему вглядываясь в толпу. — Вы не уделите мне наконец немного внимания, синьорина?

— Да, сударь. Простите.

— Для чего вы прибыли в Америку?

Я рассказала ему про Карло и Федерико.

— Чем вы можете это подтвердить?

Я отдала ему письмо, написанное школьным учителем, и свои документы из Неаполя и из Опи.

— Профессия? Ваш род занятий. Что вы умеете делать?

— Шить. Шить и вышивать. — Я показала ему кусок муслина, где вышила «Ирма» пятью разными шрифтами. Он кивнул и что-то записал на длинном разлинованном листе.

— Сколько у вас с собой денег? — Он что, взятку требует? У меня и так с трудом на билет хватит. — Я спрашиваю, нужно ли вам государственное пособие? Или вы сами можете добраться до Кливленда?

Я кивнула и протянула ему свои лиры, но он не притронулся к ним, а сделал еще одну запись и булавкой прикрепил мне карточку на шаль. После чего отправил меня к врачу, который велел покашлять, глубоко подышать, удостоверился, что у меня нет сыпи, заставил меня поднять гирю над головой и сложить в уме несколько чисел. После этого он сказал что-то по-английски служащему, сидящему поблизости, пришпилил мне к шали еще одну карточку и махнул рукой в сторону душевых.

Там мне сказали раздеться и дали номерок на одежду. Нас поторапливали, не проявляя ни сердечности, ни злости, просто равнодушно и четко командовали, что делать, — точно так отец обращался с овцами. Однако меня заставили расплести мои замечательные косы, чтобы проверить, нет ли вшей. В душевой было полно пара, что хоть как-то примиряло с необходимостью оказаться голой среди толпы незнакомых женщин. Мне показалось, что я увидела Терезу, и я проскользнула среди обнаженных тел, громко зовя ее по имени, но ко мне обернулось чужое, изрытое оспинами лицо, — это была не она.

— Извините, синьора, — пролепетала я, прикрываясь куском ткани, который мне выдали.

Женщина отвернулась, и я побыстрее помылась, утирая невольные слезы. Нам сказали, что после душа желающие могут получить у американских леди из благотворительных обществ другую одежду, чтобы деревенские лохмотья не покоробили своим убожеством местных жителей, а главное, мужей, которые впервые увидят жен после долгой разлуки. Я оделась, тщательно причесалась, уложив волосы как обычно: сверху свернула кольцом, а боковые пряди свободно завиваются у щек. Оправила юбку и накинула шаль. Дамы пропустили меня, не предложив переодеться. По крайней мере, я вступаю в новую жизнь в своей одежде.

В огромной столовой, где гулким эхом отзывались голоса едоков, нас накормили чем-то вроде куриного супа с овощами. К нему полагались два ломтя ржаного хлеба и кувшин разбавленного пива. За моим столом не было никого с «Сервии». Неужто сюда прибывает столько кораблей, что обитатели нашего маленького мира уже навсегда потерялись среди тысяч других чужаков?

— Вкусно кормят, — сказал мой сосед по-итальянски. — К тому же бесплатно. Пока что Америка мне нравится.

После обеда я встала в новую очередь. Высокий светловолосый служащий проверил мой билет и жестом показал, чтобы я вышла во двор, где уже скопилось немало народу. И тут звонкий пронзительный голос завопил:

— Ирма! Ирма!

Это была Габриэлла, которая вскарабкалась на фонарную тумбу, и как сумасшедшая махала мне руками.

— Мы видели папу! Он принес мне куклу, такую красивую! И маме цветы!

Внизу стояла Тереза, лицо у нее сияло.

— Благослови тебя Господь, Ирма! — громко пожелала она.

— Я напишу! — закричала я им, и тут охранник снял Габриэллу, передал ее матери, и толпа мгновенно поглотила их обеих, а меня оттеснили к кучке посредников, выкрикивавших названия своих городов. «Бостон! Филадельфия! Чикаго!»

— Работа на фабрике, в Хартфорде, — зазывала женщина, ловко ухватив меня за рукав. — Там же общежитие и столовая. Никакой арендной платы!

— Айова, богатые плодородные земли. Вспахал, посеял, отвернулся — урожай готов! — выкликал ее сосед.

— Поест до Кливленд? — спросила я у распорядителя.

— Поезд на Кливленд, — резко поправил он, а затем по-итальянски объяснил, что мне нужна 34-я платформа. — Ничего не перепутайте. Если сядете не на тот поезд, вас вышвырнут вон на первой же станции. — Он говорил отрывисто, заученными фразами, как человек, привыкший изо дня в день повторять одно и то же. — Еду купите здесь. В поезде поесть негде, а ехать долго.

— Сколько, сударь?

— Долго.

Я купила хлеба и сыру, дороже, чем в Неаполе.

— Это Америка, тут хорошие зарплаты и высокие цены, — усмехнулся торговец, но все равно, это было здорово — купить заграничный мягкий хлеб и получить сдачу иностранными деньгами. На перроне служащий помог мне сесть в последний вагон, а там три широкоплечих поляка дружелюбно подвинулись, освободив для меня местечко на сиденьи. Золото я утратила, но погляди на меня, Дзия, я благополучно добралась до Америки, у меня с собой здешняя еда и деньги.

Поезд дернулся, задрожал и поехал.

 

Глава пятая

Режь, шей, работай

Мы пробрались по лабиринту вокзальных путей — они расходились и снова скрещивались, как замысловатые стежки на первом шитье Розанны, — затем нырнули в туннель и наконец выехали под яркое палящее солнце. Пассажиры закрыли окна, чтобы внутрь не залетал пыльный ветер, и в вагоне тут же стало жарко. Пахло чесноком, колбасой, сыром и солеными огурцами. Плакал младенец, дети постарше играли в проходе и то хохотали, то мутузили друг друга, а поляки рядом со мной что-то неторопливо обсуждали, и разговор их лился неспешно и плавно, словно летний ручей. Меня клонило в сон. Я задремала, прижав к себе походный мешок с подарком Густаво.

Я, должно быть, совсем заснула, а когда проснулась, мы уже пролетали мимо зеленых пустошей, мимо домов, так быстро мелькавших за окном, что каждый край земельного участка казался обрезан острыми ножницами. Целые города здесь, видимо, были построены из дерева, даже приземистые белые церкви. Что же, тут и вовсе камня нет?

— Это Огайо? — спросила я.

Один из поляков рассмеялся:

— Нет, это Джерси.

Мы стояли на крошечных полустанках, пропуская поезда-экспресс. Около полудня я поела, но воздушный американский хлеб не давал того насыщения, что выпечка Ассунты. Чтобы заглушить голод, я уставилась в пыльное окно и принялась глядеть на Америку. Отец Ансельмо рассказывал нам про гражданскую войну, в которой погибли около миллиона человек. Но это очень странно, ведь на каждой станции полно народу? Джентльмены в превосходных костюмах здороваются друг с другом, приподнимая блестящие черные шляпы. А вокруг так и кишат торговцы, фермеры, поденщики, и непременно несколько калек и пьяных. Женщины свободно ходят в толпе, большинство одеты в легкие хлопковые платья, но есть и дамы в изящных нарядах, с кружевными зонтиками. Девушки держатся рядом с матерями или собираются стайками. Чернокожие мужчины в отутюженных униформах работают на вокзалах, либо на путях — эти в убогих лохмотьях. Мальчишки бегут за поездом, изображая пыхтящий паровоз.

Как-то мы замедлили ход возле двух чернокожих женщин: они ловко шли вдоль путей, держа на головах огромные корзины с бельем. Мне показалось, что они протяжно поют на ходу, и я перегнулась к соседнему окну, чтобы послушать, но тут поляки уставились на мой шрам, и я быстро села на место. Тот, кого они называли Йозеф, что-то резко сказал, и все тут же отвернулись.

Поезд все шел и шел, и Йозеф затянул неторопливый рассказ, который словно бы перенес меня обратно в Опи, где хорошему рассказчику отводили лучшее место у очага, и он развлекал нас зимними вечерами. Поляки подались вперед, чтобы не упустить ни одного слова, глаза их блестели, когда он понижал голос в самых напряженных местах, а едва он останавливался перевести дух, всякий раз протягивали бутыль — промочить горло. Как-то он умолк надолго, и слушатели нетерпеливо заерзали. Наконец Йозеф произнес фразу, подражая скрипучему старческому голосу, и они озадаченно молчали какое-то время, а потом вдруг разразились диким гоготом и принялись повторять ее на разные лады, покатываясь со смеху. Один даже хлопнул меня по коленке, точно и я понимала, о чем речь. И вдруг я тоже рассмеялась, тогда они стали хохотать уже над тем, что и мне смешно вместе с ними. Йозеф протянул мне бутыль. Дзия пришла бы в ужас, но я отхлебнула глоток, а потом мы поделили между всеми мой сыр и их колбасу. Поезд раскачивался на ходу, мужчины постепенно задремали, но время от времени кто-нибудь повторял уморительную фразу, цокал языком, ударял себя по колену и снова засыпал.

Мы проезжали мимо городков, нанизанных, как бусины, на нитку железной дороги, мимо невысоких, покрытых лесом, холмов и амбаров с круглыми крышами. На полях паслись огромные стада, владеть которыми мог бы лишь знатный богач, и однако, никаких роскошных поместий я не видела — только скромные деревянные домишки.

На одной из станций носильщик знаками показал, что мы будем здесь стоять не меньше часа. Поняв по моему лицу, что мне очень хочется выйти ненадолго из вагона и подышать воздухом Пенсильвании — так носильщик назвал эти края — Йозеф изобразил жестами, чтобы я пошла прогуляться, а он приглядит за моим походным мешком. Что ж, оставшиеся деньги, ножницы-журавль, камешек из стены нашего дома и лоскут, где вышит Опи, надежно спрятаны у меня в кармане передника, так что, наверно, можно оставить мешок под присмотром Йозефа и чуть-чуть пройтись.

Вдоль путей протянулся деревянный тротуар — мне странно было идти по этому помосту. На станции разносчики продавали пироги с мясом, плетеный хлеб с солью и пиво, которое они наливали в жестяные кружки, прикованные длинными цепочками к бочкам. Женщина торговала изогнутыми желтыми фруктами. Она сказала, что это бананы, и дала мне вдохнуть их сладкий аромат. Я заплатила пенни, и мальчишка рядом с ней продемонстрировал, что делать дальше, а потом весело расхохотался, когда я скривилась, надкусив горькую кожуру. Торговка взяла у меня банан, ловко раскрыла шкурку и протянула мне, дав понять, что есть надо бархатистую белую мякоть.

— Первачок, — ласково фыркнула она в мой адрес, а потом сказала что-то насмешливому мальчишке, отчего он весь съежился и стал как будто меньше ростом.

Я поспешно отошла в сторону и тогда уже наконец решилась отведать свой первый в жизни банан. О! Сливочная, нежная сладость таяла во рту, как заварной крем. Я ела медленно, смакуя каждый кусочек, и тут мне перебежала дорогу странная горбатая кошка — полосатая и как будто в маске, да еще и хвост толстенный. Кто бы знал, что в Америке даже кошки не такие.

Над головой у меня протянула ветки вишня — вся сплошь увешанная темно-красными ягодами. Какие же сладкие, с нашими и не сравнить! Ох, как бы мне хотелось собрать их в глубокую хлебную тарелку, принести Дзии и сказать ей: «Ешь, сколько хочешь, хоть по локоть погрузись в вишни!» Я потянулась сорвать еще ягод, как вдруг из-за куста выскочила уродливая плоскомордая собачонка и яростно залаяла на меня. Следом вылез светловолосый парнишка, велел ей уняться и, пристально глядя мне в лицо, показал три замызганных пальца. На поясе у него болтался пустой холщовый мешок.

У нас дома никто не спросил бы денег за ягоды на диком дереве, но, может быть, здесь так принято? Я откажусь платить, и это дойдет до Кливленда, где меня сочтут воровкой? Я показала ему два пальца, он кивнул и принялся обирать ягоды с дерева. Перескакивая с ветки на ветку, он ловко бросал вишни в мешок обеими горстями, затем легко спрыгнул вниз, держа мешок в зубах. Когда я поблагодарила его и отдала деньги, он вытащил из кармана маленькую рогатку, засвистал и заулюлюкал, и я в ужасе подхватила свой мешок, после чего бросилась бежать со всех ног. Добежав до станции, я увидела, что все пассажиры уже зашли в поезд, и тут он дернулся, набирая ход.

— Нет! Подождите! — крикнула я.

В ту же секунду Йозеф высунулся из тамбура, что-то прокричал мне и протянул руку. Я ухватилась за нее и прыгнула, не выпуская мешок с вишнями. И вот я уже стою на площадке, а ветер развевает мою юбку, и поезд едет все быстрей и быстрей. Йозеф поддерживал меня, пока я переводила дыхание, а потом вежливо отступил в сторону.

— Grazie, — выдохнула я. — Grazie, grazie!

Он улыбнулся и похлопал меня по плечу.

Устроившись на своем сиденье, я угостила его. Он подставил сложенные лодочкой ладони и предложил ягоды остальным. Мы быстро опустошили мешок, облизывая пальцы и выбрасывая косточки в окно. Потом поляки снова задремали, а за окном мелькали зеленые поля Пенсильвании, маленькие домики и станции.

Проснувшись, поляки сдинули свои тюки, так что получилось подобие стола, и принялись играть в карты. Из соседнего отсека узколицый мужчина в меховой шапке сначала внимательно наблюдал за их игрой, а потом присоединился к ней. Он охотно повышал ставки, несмотря на то, что его спутница все время тянула его за рукав, призывая угомониться. Я вспомнила Эмилио, за которого вышла кузина моей матери, и который проиграл в карты все ее приданое. Меховая Шапка вынул из кармана красивую пенковую трубку, поставил ее на кон и проиграл. Как-то раз Эмилио чуть было не проиграл всю свою отару, но Карло вовремя вытолкал его из таверны, злобно чертыхаясь: «Идиот! Тупее овец на свете только игроки в кости!»

— Питтсбург! — закричал проводник, но за окном стоял такой густой туман, что ничего не было видно. Альфредо из Пескассероли не писал, что здесь бывают туманы. В разных концах вагона пассажиры стали собирать в кучку детей и вытаскивать вещи в проход. Меховая Шапка с женой тоже заторопились на выход.

— Горы в Огайо? — спросила я у Йозефа, жестами пояснив, о чем я спрашиваю.

Он покачал головой и показал раскрытую ладонь. Другой мужчина, улыбаясь, потопал ногой — плоско, как этот деревянный пол. Он изобразил в воздухе волнистые холмы и нахмурился: горы — это плохо. Видели ли они когда-нибудь сверху поля, играющие, точно волны, под ветром? Солнце, поднимающееся над дальними вершинами, или весенние всходы на бурых откосах? Не надо думать о земле. Думай о работе, о деньгах, о том, чтобы вновь увидеть Дзию. Я молча смотрела в окно, где постепенно сгущался вечер, пока проводник не прошел мимо по проходу, громко выкрикивая:

— Кливленд! Кливленд!

Пассажиры зашевелились, собирая багаж. Дзия бы недовольно нахмурилась, когда я позволила полякам расцеловать меня на прощание. Йозеф прижимал руки к сердцу, что-то говорил, но тут раздался громкий свисток, поезд тронулся, и в этот момент я поняла, что оставила мешок с едой в вагоне.

Рядом со мной на платформе люди говорили по-итальянски, но я не решилась подойти к ним: все целовались, обнимались, пожимали друг другу руки, кричали слова прощания и приветствия, и семьи одна за другой покидали станцию, в окружении радостных лиц, под гомон встретивших их родственников. Молодые мужчины, которых пришли встретить их друзья, общались с веселой непринужденностью, точно не виделись всего неделю. Трое венгров надели наплечные мешки и решительно двинулись прочь, следуя указаниям нарисованной от руки карты. И неожиданно я осталась одна.

Разумеется, Карло не пришел. Даже если он в Кливленде, откуда ему знать, что я приеду именно сегодня вечером? Как же глупо было надеяться, что я увижу на платформе его остроконечную шапку, что он скажет мне в своей обычной грубоватой манере: «Ты чего-то долго собиралась», а потом подхватит мои вещи и отведет в наш новый дом.

Поезд уехал, и последние огоньки исчезли в темноте. Смотритель, подметавший мусор на платформе, мельком на меня глянул и вернулся к своему занятию. Я подхватила мешок и направилась к железным вокзальным воротам. Газовые фонари бросали тусклый свет на мокрый булыжник. Спотыкаясь, кто-то перешел через улицу, прозвенели по камням подбитые гвоздями подошвы. Я прислонилась к стене. И что теперь? Что делал Альфредо, где он провел свою первую ночь в Питтсбурге? Наверно, его встретил какой-нибудь четвероюродный кузен, уже обжившийся в городе, и отвел к себе. У меня закружилась голова, и я плотнее прижалась к стене. Мне вспомнилось, как однажды, когда я собирала травы, мышка выскочила на открытое место, взобралась на камень и в ужасе вертела головой из стороны в сторону, дрожа всем тельцем. «Беги! — крикнула я ей и захлопала в ладоши. — Беги, не то коршун схватит тебя».

Со станции доносился гулкий металлический звон. Я оторвалась от стены и пошла вперед, туда, где виднелась широкая улица — она наверняка приведет меня на главную площадь с церковью. Карло, быть может, и здесь гуляет допоздна. Но на площади лишь кучками стояли завсегдатаи кабаков, держась возле фонарей. Однорукий тип ткнул в мою сторону палкой и причмокнул, как будто я одна из Филомен.

Я поспешила уйти оттуда и оказалась в лабиринте улиц, где не было ни одной церкви, а только запертые на ночь магазины, убогие деревянные дома и прямоугольники зелени, там в кустах шебуршали крысы. Карло может жить на любой из этих улиц. Или ни на одной из них. Ноги у меня промокли и стерлись в кровь. Я увидела растение наподобие тех, что мы в Опи прикладывали к открытым ранам, но кто его знает, вдруг здесь оно ядовитое. Руки уже отваливались под тяжестью походного мешка. Мне было холодно, страшно и одиноко, как в ту ночь, когда я убежала от отца.

Я увидела церковь, но у входа не было статуи милосердной Девы, а лишь пустой крест. Совершенно измученная, я опустилась на ступени и заснула, прижав к себе мешок с пожитками. Меня разбудил полицейский. Он стучал дубинкой по ступенькам, резко что-то выговаривал и иногда издавал такие звуки, какими гонят прочь бродячую кошку. Ноги у меня горели, живот сводило от голода, но что было делать — я медленно побрела куда глаза глядят, безо всякой надежды найти себе пристанище. Чтобы передохнуть, остановилась, прислонившись к фонарной тумбе, и тут проходивший мимо джентльмен предложил мне монету. Я поспешила уйти. Утренний туман застелил улицы серым покрывалом, смягчив острые очертания домов. Наконец я добралась до огромного водоема. Неужели я вернулась к побережью Атлантического океана? Прохладный ветер с воды отгонял туман, и я увидела железную скамейку. Кое-как примостив под боком свой мешок, я прилегла, мысленно пытаясь восстановить в памяти карту Америки, которая висела на стене в спальне «Сервии». Там были изображены огромные озера, размером со Средиземное море. Тогда я думала, что этого не может быть.

Бледный серп луны над темно-серой водой освещал остовы брошенных лодочек, ветхий причал и изрезанный берег, покрытый галькой. Где-то поодаль горел бивачный костер. У людей, собравшихся возле костра, наверно есть еда, но откуда мне знать, что это за люди? Я подошла к воде, остудила израненные ноги, а потом вернулась обратно на скамейку.

Ветер усилился, погнал по воде рябь и продувал меня насквозь, словно хотел выгнать остатки тепла из опустошенного сердца. Если я умру прямо здесь, кто об этом узнает? Прохожий, который найдет мое тело, сможет сказать лишь «итальянская иммигрантка», и я умру безвестная, одна среди чужаков, как все, кто покинул Опи. До меня долетел смех, у костра было весело. Я вынула четки и стала медленно перебирать мелкие бусины заледеневшими пальцами. Господь доставил меня в целости через океан. Но удача похожа на хлебные буханки, говорила моя мама. Одним людям достаются те, что побольше, а другим, что поменьше. Моя буханка, возможно, подошла к концу на этой скамейке, на обтрепанном краю Америки.

Дождусь, пока рассветет, решила я, а потом пойду искать еды и пристанища, как делают те, кто впервые оказался у нас в горах. Правда, даже бродяги обычно странствуют не в одиночку, а компанией. Измученная горькими мыслями и обессиленная вконец, я заснула, несмотря на холодный ветер. А когда проснулась, над водой уже протянулась бледнорозовая полоса. Кто-то тряс меня за плечо.

— Italiana? — требовательно спрашивал голос.

Я кивнула. А затем оторвала голову от скамейки и увидела женщину в толстом сером жакете, с длинным носом и черными глазами, которые превратились в узкие щелки, когда она заметила мой шрам. Судя по акценту, не итальянка. Она смотрела на меня так, как смотрят на рынке на домашнюю скотину, потом схватила за руку, оцарапав ладонь.

— Ты сейчас приехала в Кливленд?

— Вчера вечером, на поезде, — ответила я, вырвав руку из цепких пальцев.

— А это? — она ткнула в шрам на щеке.

— На корабле. Это не по моей вине. — Она ждала, что я скажу дальше.

— Ты говоришь по-английски?

— Нет.

— Хорошо. — Почему же это хорошо? — Работа нужна?

Я кивнула.

— Что умеешь делать?

— Вышивать.

— Покажи, — велела она и внимательно осмотрела вышивки, которые я ей показала, снаружи и с изнанки. — Точно твои? Мистрис тебя проверит.

— Это мои вышивки.

— Никого в Кливленде не знаешь?

— Мой брат должен был приехать сюда. Я буду его искать.

— Но к поезду он не пришел?

Я промолчала.

— Слушай, девушка, ты не первая, кого не встретили на вокзале. А я… — она хрипло рассмеялась — …добрая самаритянка.

Возможно, она принадлежит к какому-то благотворительному обществу? Сестра милосердия? Но она не носит крест. И когда она нагнулась, чтобы вернуть мне вышивки, от нее ощутимо пахнуло вином.

— Ты голодная?

К чему лгать?

— Да, синьора.

— Тогда пошли, — кивнула она и, заметив, что я с трудом стою на окоченевших ногах, добавила: — Видишь? От озера очень сыро. На вторую ночь здесь ты умрешь. Как тебя зовут?

— Ирма Витале из…

— Не важно. Ирмы вполне хватит. Пошли, нам долго топать.

Она направилась вперед, уверенно ведя меня по пробуждающимся улицам, отпихивая бродячих собак и мальчишек. Народу все прибавлялась, в толпе я видела немало женщин с бельевыми корзинами, которые они ловко несли на голове. Босоногие оборванные дети играли возле домов, вид у них был такой, точно они весь день там проводят. Интересно, а старики в этом городе есть?

— Как вас зовут? — спросила я, когда мы остановились у телеги, груженной углем.

— Мария, — буркнула она.

— А вы откуда?

— Из Греции. Шевелись давай.

Если бы эта женщина хотела меня ограбить, она легко могла бы сделать это на озере. Но раз она не из благотворительного общества, то что ей от меня нужно? Когда я оступилась и едва не упала, Мария чуть замедлила ход и сказала ободряюще:

— Скоро поешь, если она тебя возьмет.

И я пошла быстрей, несмотря на то, что ноги так и горели.

— Какая там работа, синьора Мария?

— Воротнички шить. Мы пришли.

И она подвела меня к крошечной двери в темном кирпичном здании. Я прислонилась к стене, переводя дух, а дверь меж тем открылась, Мария обменялась с кем-то парой слов, и дверь снова захлопнулась. А потом распахнулась. На пороге стояла женщина с жесткими серовато-стальными волосами и черными, как угли, глазками, спрятавшимися в глубоких складках кожи. Глазки так и впились в меня, словно хотели пробуровить насквозь.

— Мистрис Баллио, — коротко представила ее Мария. — Будешь обращаться к ней Мистрис. Покажи свою работу.

Мистрис осмотрела шрифты, бутоны и раскрытые розы, скривила губы и обернулась к Марии. Они быстро перебросились несколькими фразами, Мистрис кивнула, резко ткнула в меня пальцем и выплюнула какие-то непонятные звуки.

Мария откашлялась и объяснила:

— Будешь здесь есть и спать вместе с другими девушками. Будешь шить воротнички с шести утра до шести вечера. Работа сдельная. Она платит за то, сколько ты сделала. Если ты проворная и понятливая, будешь иметь три, может, четыре доллара в неделю после вычетов за еду и постель. Первые полтора месяца выходной — полвоскресенья, потом целое воскресенье. Это очень щедро, понятно? Не забудь, ты не знаешь языка. Самой тебе тут работы не найти.

— Я могу выучить английский.

Мария сердито поглядела на меня и язвительно спросила:

— Хочешь снова спать на озере и чтоб тебя нашли дурные люди?

Я покачала головой.

— Нет, но я подумала, что…

— Ты думай о работе, милочка. Нет работы, нет еды. Понятно тебе?

— Да.

Ох, Дзия, стоило ехать так далеко ради этого.

Мария кивнула Мистрис, та извлекла вышитый кошелек из недр своей юбки и отдала гречанке несколько монет.

— Ну, что уставилась? — фыркнула Мария. — Это твои деньги за первую неделю. Я их забираю, это доля посредника. — Тут Мистрис что-то сказала ей, и Мария перевела: — Она говорит, здесь приличная мастерская. Только незамужние, порядочные девушки. Если тебе заделают младенца, сразу уходишь. Я ей сказала, что проблем не будет, ты не хорошенькая, к тому же у тебя вон что, — она указала на мой шрам. — Но больше никаких драк. Ясно?

— Я буду хорошо работать.

— Это уж точно, — хмыкнула Мария и убрала деньги в карман. Они еще о чем-то поговорили, и Мария ушла.

Тут появилась кряжистая негритянка и проводила меня в узкую длинную комнату — столовую. Она сказала «сядь» и решительно усадила меня на стул. Затем подняла руку, произнесла «жди» и ушла, но вскоре вернулась с кувшином воды, хлебом, треугольником рыжего сыра и миской зеленого варева.

Поочередно тыкая в каждое блюдо, негритянка говорила его название по-английски, а после велела произнести эти слова мне. «Гороховый суп, хлеб, сыр, вода». Наконец она поднесла руку ко рту и сказала «ешь». И пока я хлебала теплый суп, она ударила себя в грудь и несколько раз повторила:

— Лула.

— Ирма.

Лула потрепала меня по плечу. Я ела и чувствовала, что голодные спазмы постепенно отпускают мой бедный желудок. В соседней комнате высокий пронзительный голос повторял одни и те же слова, смысл которых я вскоре хорошо усвою: «Режь, шей, работай».

— Ешь, Ирма, — приговаривала Лула.

Солнце просачивалось в комнату сквозь пыльные высокие окна и освещало фотогравюру на стене. Грустный мужчина с впалыми щеками и уродливой бородкой смотрел на нас добрыми глазами. Наверно, американский святой. Я указала на него Луле, и та прижала руку к сердцу.

— Авраам Линкольн, — произнесла она с благоговением.

Я прошептала в тарелку с супом:

— Святой Авраам, защити меня в Америке и помоги мне отыскать Карло.

Лула тронула меня за плечо. Я торопливо доела хлеб, и мы пошли в соседнюю комнату, такую же узкую и длинную. Рядами стояли столы, а за столами работали женщины, и руки их порхали, как птицы. Паутинки обрезанных ниток и ворсинки ткани клубились в солнечном луче. Мистрис щелкнула пальцами, подошла косоглазая албанка, говорящая по-итальянски, и принялась объяснять мне, в чем заключается работа.

— Это воротнички для джентльменов, — Бела разгладила льняные полоски. — А это для леди. — По краю воротничка завивались вышитые кремовые оборки. Мистрис что-то быстро сказала ей, и Бела продолжала: — Она говорит, что это для благородных господ. Работа должна быть безупречная.

Бела показала мне, как надо кроить детали. А потом две венгерки сшивают их на машинке в другом помещении и приносят обратно для окончательной отделки.

— Машинки для шитья? А как они выглядят?

Мистрис поглядела на Белу, и та ответила:

— Они черные. А потом мы обрезаем и выворачиваем воротнички, пришиваем пуговицы и делаем петли. Крахмалим, гладим. Если тебя допустят к вышивке, будешь получать немного больше денег.

Мистрис прищурилась и потерла глаз длинным скрюченным пальцем. Бела прибавила:

— Она проверяет все воротнички. — И сообщила с нажимом, чуть понизив голос: — Если она сказала, что воротничок плохой, тебе за него не платят. И не заляпай ткань кровью.

Я поняла, работать придется изо всех сил, даже больше, чем в Опи в сезон стрижки овец. Вот она, вожделенная Америка, куда все так стремятся. Возможно, мне стоило все же остаться в Нью-Йорке с Терезой или продолжить поиски Карло вчера ночью? Впрочем, как его найдешь? А второй раз ночевать на озере… брр.

Мистрис отвела мне место на скамье, выдала образцы, нитки, иголки, тесьму и крошечные пуговички. Вскоре я пойму, что рабочие места выбраны так, чтоб соседки не могли общаться. Бок о бок со мной оказались шведка и венгерка, потом ирландка и полька. А если кто-то шепотом переговаривался через стол, Мистрис тут же рявкала: «Режь, шей, работай». Первые шесть моих воротничков она отшвырнула в брак. Следующий был, на мой взгляд, превосходен, но ее пальцы обнаружили кривой шов. На восьмом было пятнышко крови. Осмотрев девятый воротничок, шведка одобрительно кивнула, и я подняла руку, подзывая Мистрис. Она тщательно его обследовала и небрежно бросила в коробку для «одобренной» работы. Клянусь, завтра все до единого воротнички попадут только туда. И я буду делать их так же быстро, как шведка.

Лула позвонила в колокол, и мастерская наполнилась звуками: заскрипели отодвигаемые от столов скамьи, женщины вздыхали, шумно потягивались и подзывали подруг. Я встала и покачнулась от боли. Спина, руки, ноги, шея и плечи болели нестерпимо. Прежде я никогда так не работала — безостановочно, кропотливо, да еще и плотно сжатая с обеих сторон. Даже вышивая алтарную пелену, я все же постоянно отвлекалась на другие дела — топила очаг, ходила за водой, выполняла мелкие поручения Дзии. Да что там, просто передвинуть стул вслед за скользившим по комнате солнцем, и то был отдых. Все тело кричало: «Больше никаких воротничков!» А ведь прошло только полдня. Бела взяла меня за руку и принялась разминать ее, а шведка в это время трудилась над моими плечами, как Ассунта над тестом.

— Ты по крайней мере выдержала целое утро, — заметила итальянка из Апулии. — Многим и того не удавалось. Вторая половина дня проходит быстрее, — заверила она. Но мне было невдомек, как одна вечность может оказаться короче другой.

Лула подала обед — тонкий кусок тушеной говядины, разбавленное пиво и квадратные ломтики хлеба, кукурузного, как она сказала. Грубого помола, они были теплые и чуть сладковатые. Я ела медленно, потирая занемевшие пальцы. Вокруг шумела разноплеменная речь, совсем как на «Сервии».

Кукуруза, горох, ешь, воротник, тушеный, первачок, банан… Эти новые слова, словно травинки, сорванные на лугу. Чтобы выучить язык, надо скосить всю траву, переворошить ее, сложить в стога. Вот только как я сумею это сделать, если буду молча изо дня в день шить воротнички? Как найду себе другую работу, накоплю денег, чтобы послать Дзие?

— Расскажи, что нового дома, — шумно потребовали итальянки.

Но я ничего не знала про их города, а они никогда не слыхали про Опи и не встречали человека, похожего на Карло. Какое-то время здесь работала некая Люсинда из Абруццо, но она сошлась с торговцем пуговицами. Елена выпятила живот:

— Он ее расстегнул на все пуговички, а потом смылся.

Итальянки расхохотались.

— А что стало с Люсиндой?

Елена махнула в сторону пыльного окна, выходящего на улицу. Печальные глаза святого Авраама говорили мне: «Будь осторожна, Ирма».

День полз еле-еле, но теперь все больше моих воротничков отправлялись в коробку. Елена подняла палец: еще один час. Когда прозвенел колокол, я встала из-за стола, изнывая от боли с ног до головы. Ужин был весьма скудный.

— Она свое сегодня с нас получила, — пробурчала Елена.

Вечером девушки опять сидели за столами, в каждой группке болтали на своем языке, и лампы, выданные Мистрис, освещали их желтым неверным светом. А меня Лула отвела по темной лестнице наверх в спальню под самой крышей. Я стряхнула с одежды снежную пыль льняных обрезков, достала четки и забралась в кровать, впервые за два дня. Помолилась за Люсинду, одинокую, покинутую, с младенцем. С улицы доносилась английская речь, всплески смеха и звук шагов. Я поплотнее завернулась в одеяло и поклялась не ходить на прогулки с мужчинами. Как ни ужасна эта работа, а здесь я в безопасности, под охраной святого Авраама. Кое-как примостив ноющее тело, я погрузилась в сон. Мне снился Опи, я стояла на площади с Дзией и смотрела на птиц с белыми воротничками, которые скользили внизу, в небе над долиной.

Шел третий день, как я работала в швейной мастерской. Около полудня Елену куда-то позвали. Она ушла и больше не вернулась за свой стол, и ночью ее койка тоже пустовала. Вместе со мной итальянок здесь было пятеро. Судя по всему, Мистрис не желала, чтобы у нее трудилось слишком много девушек одной национальности, к тому же я уже шила быстрее Елены. И ее уволили, а на ее место взяли костлявую норвежку. Несколько дней после этого наши итальянки поглядывали на меня косо.

— Слушайте, девочки, ну Ирма-то чем виновата? — увещевала их Бела. — Елена на самом деле работала медленно, а Мистрис никогда таких не держит.

И постепенно они стали разговаривать со мной по-дружески, а может, просто забыли о Елене.

Наступило воскресенье, наконец у меня выдалась половина свободного дня. Я замотала волдыри на ногах обрезками ткани, надела хорошие ботинки и вышла на прогулку по Кливленду. На другой стороне улицы мать с крошечным младенцем осторожно спускалась по ступенькам, а муж бережно поддерживал ее. Рыжая девчушка крепко уцепилась ему за свободную руку и весело болтала о чем-то. Когда они вышли на залитую солнцем улицу, рыжие кудряшки заблестели, как медные котелки Аттилио. Она улыбнулась и помахала мне:

— Привет, Девушка-Воротничок!

Как быстро в этой стране дают прозвища.

Я шла, стараясь держаться в гуще толпы, чтобы не заблудиться. Сколько народу — семьи с детьми, парочки, мужчины в шляпах и броских кепках. Пока мне не удалось встретить ни Елену, ни Карло, но город, похоже, огромный, так что я все шла и шла. Повсюду дома из нового кирпича, раскаленные от солнца, и в воздухе стук молотков. Из дверей вываливаются на улицу все новые стайки оборванных детей. Я разглядывала фасон женских платьев, жакетов и шляпок, изумлялась прическам, завидовала башмакам, находила забавными матерчатые сумочки, подмечала манеру держать спину и смущалась умению крутить бедрами. Редкие путники, попав к нам в Опи, всегда говорили, что мы, должно быть, все здесь в родстве — похожи, как две капли воды. В Кливленде все иначе. Эти люди так же сильно отличались друг от друга ростом и цветом волос, обычаем и сложением, как ласточки от цапель или ястребов. Они, конечно, не сумеют распознать соседа по звуку шагов и, возможно, не знают, как зовут родителей их друзей. И, кажется, это их ничуть не тревожит.

Две итальянки направили меня в «маленькую Италию», оказавшуюся плотным клубком узеньких улиц неподалеку от Вудленд-авеню. Там я обнаружила магазинчики и кафе, из которых доносились сладкие, родные запахи, дети играли в знакомые мне игры, там были мешки с фасолью и пакеты с пастой, бочонки оливок и церковь с итальянским священником. Но никто здесь не встречал Карло.

— Подрядился в Триполи? — протянул мужчина из Неаполя, глянув на своего приятеля. — И хозяин парохода оплатит ему проезд в Америку? Этак он долго, может статься, сюда будет ехать.

И они оба отвернулись от меня, примкнув к игрокам в карты.

Я поспрашивала насчет работы, но без толку. Некоторые девушки работали сдельно, на дому. У меня не было дома. Владельцы магазинов недвусмысленно дали мне понять, что берут только хорошеньких и уж точно — без шрамов на лице.

— Не нанимайся в богатые дома, — остерегла меня продавщица бобов. — Сначала служанку соблазняет хозяин, потом хозяйка выгоняет ее на улицу. Пусть ирландки им прислуживают.

В Кливленде одинокой девушке, твердили мне все как один, лучше работы, чем шить воротнички, найти не удастся.

Писец из Сицилии поставил свой стол прямо у входа в бакалейную лавку. Аккуратно разложил бумагу, перья и выстроил в ряд три чернильницы. Короткое письмо стоило десять центов, включая бумагу и почтовые расходы. Мои последние десять центов.

«Дорогая Дзия, — начал он под мою диктовку. — Я в Кливленде, пытаюсь отыскать Карло. Шью для богатых людей, живу в деревянном доме, соседки — очень приличные девушки. Еда хорошая, учу английский язык. Я очень по тебе скучаю, молюсь, чтобы ты была здорова и мы поскорей увиделись. Кланяйся от меня отцу, Ассунте и отцу Ансельмо».

Пройдут недели, прежде чем это письмо попадет в Опи, его раскроют, разгладят и отец Ансельмо прочтет его Дзие вслух. Писец пристально поглядел на меня и сочувственно спросил:

— Первый раз домой пишете?

Я кивнула.

— Второй раз будет уже легче.

Он поставил внизу мое имя, даже не уточнив — а вдруг хоть такую малость я могу сделать сама, стряхнул десять пенсов в кошелек и обещал отправить письмо.

По дороге обратно в мастерскую я снова встретила семью с рыженькой девочкой. Отец держал ее на руках, она устала и склонила голову ему на плечо, но все же тихонько напевала. Он нес ее так бережно, как мой отец носил призовых барашков — а меня никогда. Тут из нашей столовой донесся взрыв хохота, и мои грустные мысли улетучились. Девушки играли в карты.

— Ирма, иди к нам! — крикнула Бела.

Нашлась игра, которую знали все, и целый вечер мы мешали наречия, как разномастную колоду, без труда находя общий язык — сначала в игре, а потом в танцах и песнях.

Дни и недели у Мистрис нанизывались друг на друга, как бусины на моих четках. Каждое воскресенье после церкви я обходила магазинчики в окрестностях Вудленд-авеню и спрашивала о Карло. Никто не слышал про такого, и ни у кого не было знакомых на рейсе Неаполь -- Триполи. Я написала Терезе в Нью-Йорк, но ни от нее, ни от сестры Аттилио Лучии ответа не получила. Возможно, письма не дошли. От Дзии вестей не было, от Густаво тоже. А между тем в итальянских кварталах многие находили соотечественников. Сицилийцы старались держаться вместе, переселенцы из Неароля, Апулии и Калабрии заселяли сплошняком целые улицы, где открывали свои лавки и кафе. Про Опи все говорили одно: «Нет, не знаю о таком». А некоторые даже уверяли, что его и вовсе не существует, и тогда я казалась себе пустой и прозрачной, как стекло.

У шведки Катрин из нашей мастерской начал расти живот, и она ушла. Никто не вспоминал о ней. Гречанка с острова Делос по имени Айрин заняла ее место и поначалу сделалась любимицей Мистрис. Но день ото дня она становилась все тише и молчаливей, по вечерам отказывалась играть с нами в карты и, казалось, жила на одном сушеном винограде коринка, который покупала у грека в лавочке неподалеку от Вудленд-авеню. Грустно опустив глаза, она поедала черные изюминки так, словно каждая напоминала ей о родине. У нее была небольшая картинка: на скале среди оливковых деревьев беленый домик, внизу гладкое синее море. Она никогда с ней не расставалась — ни за работой, ни за едой, а засыпая, клала ее рядом с подушкой. Она смотрела на нее жадными глазами, как нищий на витрину булочной. Однажды я увидела, что ее палец чертит дорогу от домика к морю.

— Это дыхание дьявола, — говорила Лула и скрещивала пальцы, отгоняя нечистого, когда мимо проходила Айрин, бледная и молчаливая, как тень.

В Вудленде я тоже как-то раз долго смотрела на открытку, где была изображена итальянская деревня в горах, но когда продавец попытался мне ее всучить: «Всего пенни за родные просторы!» — поскорее ушла.

А потом Айрин исчезла. В воскресенье, вернувшись из города, я увидела, что Мистрис разговаривает с полицейским. На стуле лежала грязная черная шаль, с нее капала вода. От Белы я узнала, что Айрин утопилась в озере Эри — набила фартук камнями и обвязала вокруг пояса. Отец рыжей девчушки случайно увидел ее, но когда он бросился доставать Айрин из воды, было уже поздно. Ее похоронили в общей могиле для бедняков, преступников и безымянных бродяг, за счет городских властей. В одной яме с чужаками, совсем как моего дядю Эмилио.

— Ничего удивительного, — скривилась Мистрис. — Она же с Делоса. Там все такие: хорошие работницы, но совершенно ненормальные.

Лула запихнула вещи Айрин в чулан, приговаривая с суеверным страхом:

— Дыхание дьявола.

В ее мешке мы не нашли ни адреса, ни документов. Может быть, она уничтожила их перед смертью, но теперь мы не могли известить ее родных, и они никогда не узнают о судьбе Айрин. Картинку с беленым домиком мы сожгли, и я постаралась забыть, как она чертила пальцем дорожку к морю.

Мистрис велела нам сдвинуться, так что бывшее место Айрин не пустовало. А еще она сняла со стены в столовой фотогравюру и повесила вместо нее пейзаж с озером и нарядной дамой на берегу. Внизу было выведено название: «Лето в Чикаго».

— Если мой брат приедет в Кливленд, — сказала я Беле за обедом, — мы снимем комнаты и я найду работу — буду шить такие же платья.

— Ты правда думаешь, что он приедет? — мягко спросила она. — Прости, Ирма, но разве ему не пора было бы уже объявиться?

Я промолчала в ответ. Наверно, она права. Последнее время я с трудом отгоняла сомнения. Ждать бессмысленно, не стоит надеяться, что однажды я заверну за угол в Вудленде и встречу Карло, или что торговец скажет мне: «Синьора Витале, вчера вечером я видел в таверне вашего брата». В тот день я беспрерывно думала про Карло, вспоминала его привычки и вдруг отчетливо поняла — он не приедет.

Карло любил подраться. В Опи не было ни одного мужчины, с которым у него когда-нибудь не случилось стычки, порой довольно жестокой. «Не будь твоя мать кузиной моей жены, — сказал мне однажды хозяин нашей таверны, — я бы давно вышвырнул его вон и запретил здесь появляться». Или взять историю с чечевицей, вскоре после маминой смерти. Карло разругался с отцом из-за того, что тот продал двух овец. В ярости он опрокинул деревянные плошки с едой на пол. Мне пришлось соскрести ее, и мы ели чечевицу пополам с грязью — больше на ужин ничего не было. «Не обращай внимания на Карло, — прошептала Дзия, когда мы легли спать, — это он тоскует по матери. А по-другому не умеет, так уж он устроен».

Где-нибудь по дороге в Неаполь, или на корабле по пути в Триполи, или в чужеземной таверне Карло, возможно, полез в драку, а рядом не было человека, который сказал бы: «Не обращайте внимания, так уж он устроен». Могло быть и так, что он разругался с тем человеком, который дал ему работу. Наконец, он мог упасть с мачты и разбиться о палубу. Или свалиться за борт, что не редкость во время шторма. Особенно, если капитан, недовольный строптивым нравом матроса, посылал его на самые опасные участки. Мысленно я увидела, как тело Карло медленно опускается на дно.

Ну, а даже если он благополучно добрался до Америки, то легко мог передумать насчет Кливленда и поехать искать счастья, например, на ферме в Огайо, или, скажем, на золотых приисках Калифорнии. Мог остаться в Нью-Йорке, где осело немало итальянцев. Зачем ему стремиться в Кливленд, ведь он не знает, что я здесь? Разве не я уверяла его, что никогда не покину Опи? Мы словно камни с двух горных вершин — велика ли надежда, что встретимся?

Нет, Карло для меня потерян. Эта мысль причинила мне острую боль, навалились воспоминания. Карло был нерадив и беспечен, вспыльчив, самонадеян и зачастую груб, но он никогда не обижал меня. Когда мы были маленькие, он вырезал мне куклу и смастерил для нее кроватку, с одеялом из овечей шерсти. Он защищал меня от нападок Габриэля и других мальчишек. Рыскал по высокогорным лугам в поисках целебных трав для мамы. На ее похоронах он плакал вместе со мной. И хоть он резко разговаривал с Дзией, но на самом деле неизменно о ней заботился, следил, чтобы у нее всегда были дрова для очага, а однажды, когда у нее разболелось плечо, купил бальзам — торговка заверяла, что он чудодейственный. И по ночам, во сне, когда дневные заботы отступали прочь, лицо моего брата становилось ласковым.

— Эй, девочка, с тобой все в порядке? — спросила меня Лула за ужином.

— Да, все отлично, — это я уже могла сказать по-английски.

В воскресенье я попросила священника отслужить мессу по Карло. Расспросив меня и поняв, что никаких достоверных сведений о его смерти у меня нет, падре мягко вложил деньги обратно мне в руку, но преклонил колени вместе со мной, молясь о заблудшей душе моего брата. Я поставила свечку, прочла молитвы, перебирая четки, и не упомянула Карло в очередном письме домой. Неторопливо идя назад в мастерскую, я поняла — хватит, как овца, дожидаться, что кто-то придет и отведет тебя на пастбище, где получше. Надо искать его самой. «Я одна», — повторяла я по-английски фразу, заученную благодаря нехитрым урокам Лулы.

— Ты права. Карло не приедет в Кливленд, — сказала я Беле в тот вечер.

Она похлопала меня по плечу.

— Все мы сироты. А иначе, разве мы торчали бы здесь, верно?

На другой день Мистрис показала нам альбом с модными нарядами. Все сгрудились у стола, а Мистрис медленно переворачивала огромные страницы: кружева, оборки, жабо, плиссированные юбки и ленты для шляп.

— Представляешь — надеть такое платье! — вздохнула Бела.

Но я представляла, что шью его и прекрасный шелк течет у меня в руках, и струятся потоки кружев, и думала, какая же это несказанная радость, работать с такими тканями.

— Смотрите, какие блузки, — Мистрис ткнула пальцем в картинку, где была изображена благородная дама, прогуливающаяся вдоль озера Мичиган.

— Это в Чикаго? — шепотом спросила я у Белы.

— Ну все, хватит, — Мистрис захлопнула альбом.

В тот день она поманила нас новыми возможностями: те, кто работают лучше всех, смогут отделывать блузки, и плата за это будет выше. Я должна попасть в число лучших, мне необходимо откладывать больше денег.

Сначала я, как и многие наши девушки, хранила свои сбережения в чулке. Но Лула рассказала, что относит деньги в банк, там безопасно, и к тому же они идут в рост, «есть выгода», как она выразилась, а при этом можно забрать вклад в любой момент. Как-то раз мы с ней проходили мимо этого банка. И видели, что туда заходят торговцы, богатые дамы, хорошо одетые негры и даже девушки-служанки. Через пару дней Лула помогла мне открыть счет. Вот бы Дзия увидела маленькую серую книжечку с моим именем на обложке. А внутри аккуратными столбиками записаны суммы вкладов и проценты. Когда венгерка с бегающими глазками в один прекрасный день смылась из мастерской, прихватив с собой добрую половину «чулочных» накоплений, мои деньги не пострадали.

Вечерами во вторник и в четверг я теперь ходила в Вудленд, где в маленькой комнате при церкви американская монахиня учила нас новому катехизису:

— Что это? — спрашивала она, указывая на предмет.

— Это окно, — хором отвечали мы.

— Что это?

— Это туфли.

Я выучилась говорить: «Я Ирма Витале. Итальянка. Не замужем. Я шью воротнички».

Монахиня велела нам записывать эти фразы, так что первые мои связные предложения были написаны по-английски, ведь по-итальянски я умела только накорябать свое имя.

Вскоре я уже смогла кое-как рассказать Луле про Густаво, пока мы чистили овощи на заднем дворе. Она причмокнула и заявила:

— Ох уж эти матросы. Ты знаешь, девочка, что они вытворяют, едва сойдут берег?

— Мы просто болтали. — Я показала Луле резной китовый ус. — Это он мне подарил.

— Сколько раз вы с ним «болтали»?

— Два.

— И он сказал, что напишет тебе?

— Да, до востребования.

— Так, ты дочистила картошку?

Что же, ждать письма от Густаво так же глупо, как ждать приезда Карло? Уже лето в разгаре, а от него ни слова. Пальцы у нас были липкие от пота, и на воротничках оставались влажные следы. Рыженькая девочка с братом молча играли возле дома в тени. По воскресеньям я садилась на трамвай и ехала на озеро Эри, которое блестело как стекло под молочно-голубым небом. Серебристые ивы и яркие полевые цветы вносили приятное разнообразие в мой однотонный быт: унылые сосновые столы в мастерской, белые воротнички, черный хлеб и чечевичная похлебка. Каждый месяц я писала Дзие, но деньги пока не решалась отправить, ждала, что от нее придет ответ. Ведь если мои письма до нее не доходят, то почему деньги дойдут? Или ответа нет потому, что она — о, нет, я даже думать об этом не могу. Она жива, здорова, и ей хорошо у Ассунты.

Наконец от Густаво пришло письмо: два тоненьких листочка. На одном он нарисовал «Сервию» и вокруг скачут из воды дельфины. На другом — шумный порт под синим небом и внизу подпись: «Ливерпуль». Сзади несколько строчек: «Дорогая Ирма, я думаю о вас и ваших горах. Нога зажила. Завтра мы отплываем в Африку. Говорят, она очень красивая. Надеюсь, вы хорошо устроились в Америке. Храни вас Господь. Густаво Пароди». Письмо было написано тем же аккуратным почерком, каким сделана подпись. Значит, он сам его написал. Или нанял писца — и тот расписался за него.

— Хорошие рисунки, — заметила Лула.

Постеснявшись своих корявых каракулей, я пришла к писцу. Он молча вздернул кустистую бровь, когда я объяснила, что пишу матросу. Я поблагодарила Густаво за рисунки, сообщила, что нашла работу и друзей, что учу английский и надеюсь когда-нибудь снова с ним встретиться. Про то, что я живу в мастерской, говорить не стала. Потом я сама поставила подпись, нарисовала оливковую рощу и отдала писцу вместе с конвертом Густаво — там по-английски был указан длинный адрес пароходной компании.

— Значит, этот моряк уже вам писал?

— Конечно.

— Хм.

— Ты только не жди, что ответ придет со дня на день, — предупредила Лула. — Он будет еще в Африке, когда твое письмо доберется до Англии.

— Не буду, — согласилась я.

И все же, хоть ниточка между мной и Густаво не толще паутинки, но без единой весточки от Карло и от Дзии он — то немногое, что связывает меня с Италией.

В Кливленде настали не лучшие времена. Цены росли, в том числе, на лен, чечевицу и хлеб. Мистрис сказала, что заказчики требуют затейливые вышивки, и теперь на каждый воротничок уходило больше времени. Вечером, когда мы вставали из-за стола, спина трещала и скрипели суставы, а по ночам девушки долго вертелись в кровати, потирая застывшие мышцы.

— Вам повезло, что вообще нашли работу, — презрительно отмахивалась Мистрис.

Она была права: оборванные женщины проходили мимо мастерской, жадно заглядывая в пыльные окна.

Резкий осенний ветер унес жару прочь. Город преобразился, и мне впервые довелось наблюдать поразительное зрелище: листья стали пурпурными, багряными, желтыми и рыжими. Роскошным покрывалом они окутали деревья, а сверху раскинулась кобальтова синь небес. Как же это непохоже на бурые осенние краски у нас дома. Но когда Лула нашла пушистую гусеницу с красной полоской поперек живота, то покачала головой и пробормотала:

— Беда. Идет тяжелая зима.

Лула не ошиблась. Вскоре наступили холода, гораздо более жестокие, чем в Опи. Потом выпал снег и завалил город. Озеро Эри замерзло в ноябре. По ночам ветер задувал в щели нашей спальной и на полу лежал снег. Сырая одежда, развешанная под стропилами, к утру замерзала и становилась жесткой. Все вокруг было холодное: тарелки, кружки, нитки и ножницы, даже деревянные столы и лавки. Мистрис поставила в комнате, где мы работали, маленькие жаровни, но вычитала с нас деньги за уголь и жаловалась, что мы лентяйки, воротнички выходят неаккуратные и плохо продаются. Пальцы стыли и не гнулись. Из-за этого они были все исколоты, кровь пачкала белую ткань, и по ночам нам приходилось отстирывать их в ледяной воде.

В начале декабря, в день Непорочного Зачатия, фургон коронера подъехал к дому напротив. Мы видели, как мужчины в черных фуражках торопливо взбежали по лестнице, а вскоре вынесли на улицу маленький неподвижный сверток.

— Режь, шей, работай! — скомандовала Мистрис. — Это не ваша семья и не ваша забота.

На другой день Лула узнала, что они приезжали за рыжей девчушкой. Ее отец потерял работу и истощенный ребенок умер от лихорадки. Я взяла пять свинцовых пуговиц Ассунты и отнесла их матери девочки.

— Из Италии, — пояснила я.

Я видела похожие в витрине магазина, они стоили довольно дорого. Во всяком случае достаточно, чтобы купить еды и немного угля. Всхлипывая, она поблагодарила меня, и я поскорей пошла обратно под пронизывающим ветром. О, Дзия, как мне не хватает твоих теплых объятий по ночам, как не хватает огня, что весело потрескивал в нашем очаге, и даже запаха отцовского табака. Зима ползла медленно. Мистрис все сильнее разбавляла водой нашу похлебку. Девушки негодовали и требовали больше хлеба.

— И сыра, как было раньше, — настаивала Бела.

Дурочки, подумала я, но промолчала. Неужели они не понимают, что через год, в крайнем случае, через два, их труд вообще перестанет быть нужен? Возвращаясь домой после прогулок в город, я часто останавливалась у витрины большого магазина, где были выставлены мужские рубашки и женские блузки — самого лучшего качества. Вся отделка была выполнена на машинке и стоили эти вещи куда дешевле, чем изготовленные вручную. Да, там были несколько нарядов с оборками и ручной вышивкой, но много ли в Кливленде покупателей, которые могут себе их позволить? Мистрис черпала последние доллары из пересохшего ручейка торговли.

Что же мне делать? Кроме как шить, я ничего не умею. Медленно брела я домой, не обращая внимания на мороз, и пыталась скрепить воедино разроненные обрывки мыслей. Я накоплю денег, а затем уеду в Чикаго, где в роскошных парках гуляют богатые дамы в нарядных платьях.

Вечером на кухне я шепотом рассказала о своих планах Луле.

— Ты знакома хоть с одной богатой дамой в Чикаго? Пойми, нельзя просто так явиться в приличный дом со своей иглой и ножницами. У каждой леди есть своя модная портниха.

— Значит, пойду к портнихе.

— Никому не говори, что ты задумала, пока не накопишь все деньги до последнего пенни, — предупредила Лула. Она ткнула пальцем в сторону столовой, откуда доносились взрывы хохота: девушки по очереди изображали Мистрис. — Никому, даже тем, с кем дружишь. Кто уходит, тот теряет друзей. Она все разнюхает и придет в ярость — как это, кто-то хочет найти место получше?! И тогда мигом вылетишь за дверь, пусть ты и замечательная мастерица.

 

Глава шестая

Дыхание дьявола

Итак, я выжидала, старалась работать как можно быстрее, никому не говорила о своих планах — и ощущала себя безмолвной предательницей. В начале марта днем было уже тепло и по песчаным аллеям из-под грязного, лежалого снега текли ручьи, но по ночам промозглый холод забирался через щели в спальню и девушки ежились во сне. На рассвете солнце с трудом просвечивало сквозь бледную дымку, и я вспоминала зимние восходы в Опи: пурпурные, розовые, фиолетовые и багряные полосы расцвечивали небо — к полудню оно становилось ослепительно лазоревым. Зимы в горах были голодные, но красочные.

— Хочу весну! — заявила Марта, наша новенькая итальянка.

Она сердито топтала заледеневшие островки снега, пока мы тащились по городу, нагруженные коробками с готовыми воротничками. Доставлять их в магазин входило в наши обязанности, но денег мы за это не получали.

— Гречанок и шведок почему-то никогда не посылают, — с горечью сказала Марта.

Да, это правда. Мистрис умела настроить всех против всех, ловко распределяя подачки и штрафы, оценивая нашу работу исходя из своих капризов, а не по справедливости.

Я решила уехать из Кливленда, когда накоплю двадцать долларов. Если повезет, успею до того, как раскроются почки кленов. Мне все тяжелее было находиться в этом городе — на меня давила моя тайна и белесое зимнее небо. Даже походы в Вудленд стали мукой — приезжали новые иммигранты, с любопытством пялились на мой шрам и перешептывались за моей спиной.

Никому ничего не говори, твердила мне Лула. Если Марта узнает о твоем отъезде, она не сможет удержаться и непременно расскажет Саре, а та выложит все Беле, от которой новость дойдет до гречанок и следом до Мистрис. Так оно и будет. Когда немка Сигрид по секрету сказала девушкам, что скоро уйдет, Мистрис в момент об этом пронюхала и стала придираться к ее работе. В итоге Сигрид ничего от нее не получила, а еще и должна осталась — за жилье и еду.

Девушки редко покидали мастерскую в поисках места получше, в основном они просто выходили замуж. В феврале уволилась шведка: парень, с которым она познакомилась на танцах, купил землю в Небраске и позвал ее с собой. Но таких было мало, почти все держались за свою работу. «Куда нам деваться? — тоскливо говорили они, словно не заслуживали ничего, кроме водянистой похлебки, спальни, где шастали полчища мышей, и махинаций Мистрис, обманывавшей их на каждом шагу. — Не так уж здесь и плохо, — уверяли они друг друга. — Лучше, чем мыть полы или вкалывать на фабрике».

— Пойдем сегодня вечером на танцы, — позвала меня Марта.

Но я отказалась. Мужчинам нравятся красивые девушки, без шрамов.

— Я вообще замуж не собираюсь. Ведь деньги, которые я могу отсылать домой, муж станет забирать себе. Нет, я должна заботиться о Дзие.

— Ирма, на самом деле ты просто боишься мужчин, — откровенно заявила мне Марта.

Нет, Густаво не боюсь. А других… что ж, возможно.

— В общем, мне сейчас не до танцев.

— Ну подумай, мы уйдем, ты будешь весь вечер сидеть здесь одна.

Это точно, но лучше уж так, чем весь вечер в одиночку стоять у стены в танцзале. Я выпросила у Лулы лампу, чтобы заняться делом: практиковаться с вытачками, оборками, окантовкой, подрубать фестончатые края и сочетать клетку. В ту ночь мне снились платья: будто бы я, ростом с мизинец, брожу по кружевным холмам и скатываюсь вниз по блестящим шелковым складкам, гуляю в полях цветастой тафты, усыпанным яркими пуговичками, пока небо не заволакивают тяжелые тучи воротников.

С утра я первой садилась за рабочий стол, а вечером вставала из-за него последней. Воротнички горой высились в моей коробке, и Мистрис покупала их все до единого.

— Ты делаешь успехи, — холодно признала она.

В конце марта я получила письмо из Опи. По дороге домой я гладила пальцами конверт, нюхала его и разглядывала марку с изображением короля Умберто.

— Читай! — велела Марта.

Я вскрыла конверт и стала медленно читать про себя:

Дорогая Ирма.
Отец Ансельмо

Новый почтальон принес все твои письма в прошлом месяце, и это была огромная радость. Мы так волновались, что от тебя нет вестей. От Карло ничего не слышно, но мы благодарим Господа, что у тебя все хорошо. Дзия Кармела шлет тебе свою любовь. Зимой она болела, простудилась и сильно кашляла, были боли в груди. Твой отец просит тебя прислать денег на врача. Они с синьорой Ассунтой поженились, она ждет ребенка. Епископ хвалил твою алтарную пелену, когда посетил наш храм. Мэр выкопал рядом с домом новый колодец. Старый Томмазо умер. Габриэля загрызли его пастушьи собаки. На этом заканчиваю, почтальон ждет. Господь благослави тебя в Америке.

Больше в конверте ничего не было. А что я надеялась там найти: горсть земли, запах весеннего дождя или вкус нашего хлеба? Я пыталась увидеть знакомые лица на бледном листе бумаги. У старого Томмазо была борода или нет? Какой глаз косил у Габриэля? Все его псы хромали или только пятнистая сука? Я представила, как отец кладет руку на округлившийся живот Ассунты. Дзию, кутающуюся в шаль во время болезни. Мне надо ехать в Чикаго, зарабатывать как следует и слать ей деньги на лечение.

— Ирма! — воскликнула Марта. — Смотри, что ты наделала! — Я разжала кулак и расправила скомканное письмо. — Что-то случилось? — встревоженно спросила она.

— Нет, просто радуюсь, что получила из дома письмо.

Надо будет послать отцу Ансельмо пять долларов на врача для Дзии прямо сейчас, хоть это и означает лишнюю неделю у Мистрис.

В воскресенье я не нашла знакомого писца на прежнем месте.

— Он уехал в Сицилию, — сказал мне торговец фруктами. — Обратитесь к Бруно, он грамотный. Правда, потерял руку, когда два трамвая столкнулись, но все равно пишет хорошо. Он у своего дяди, в мясной лавке.

В лавке пахло кровью и сырым мясом. В углу за маленьким столиком сидел худощавый юноша, газовая горелка освещала его запавшие щеки и пустой рукав пиджака на коленях. Не шевелясь, он молча склонился над толстой книгой.

— Очнись, Бруно, к тебе посетитель, — позвал мясник.

Юноша вздохнул и закрыл книгу.

— Добрый день, — пробормотал он. — Присаживайтесь, синьорина.

Из аккуратной стопки он взял превосходный белый лист — не сравнить с неказистой бумагой моего прежнего писца — и прижал его сверху бруском, обтянутым кожей. Выбрал ручку, поставил дату и приготовился писать. Почерк у него был изумительный, изящный и четкий. Я сообщила домой, что отправила им пять долларов через банк, что вскоре перееду в Чикаго, где надеюсь найти работу получше, а ждать, пока приедет Карло, больше не могу.

Мягкое поскрипывание пера заглушало все остальные звуки: уличный гул, мерные удары мясницкого тесака, кошачьи вопли и перебранку покупателей из-за места в очереди. Бруно, в отличие от старого сицилийца, писал вдумчиво. Он мягко поправлял меня, когда я делала ошибки в грамматике. Надо надеяться, отец Ансельмо расскажет Дзие, какое от меня пришло красивое, элегантное письмо.

— Хотите расписаться? — вежливо спросил Бруно и протянул мне ручку, чего старик никогда не делал.

— Да, спасибо.

Я наклонилась, и свет от горелки упал мне на лицо. Резко выпрямилась и отвернулась.

— Это всего лишь шрам, — негромко сказал Бруно. — Бывают вещи и похуже.

И грустно положил на стол пустой рукав от пиджака.

— Но зато как замечательно вы умеете писать!

— Я работаю в мясной лавке, — с горечью заметил он. — А там, — он указал глазами за дверь, на оживленную улицу, — там меня все считают уродом. Девушки даже разговаривать с калекой не желают.

— Я же разговариваю.

— Да, но ведь вы уезжаете, верно? В Чикаго. — Я кивнула. — Что ж, прощайте, синьорина, — вздохнул он.

— Прощайте.

Я положила деньги на стол, и он убрал их в ящик. Сложил письмо, ловко упрятал его в конверт и прижал пресс-папье. Затем написал адрес, отдал мне конверт и тяжело уронил здоровую руку на пустой рукав. Он хороший человек, я это точно знала. Так же, как знала про Аттилио и Густаво. И так же, как они, он исчезнет из моей жизни.

— Бруно! Посетители! — закричал мясник.

К столу подошла сияющая молодая пара.

— Лучшей бумаги, писец! — весело потребовал мужчина. — Для свадебных приглашений.

В последний раз я обошла магазинчики и кафе Вудленда, спрашивая про Карло. Я просила, чтобы, если он вдруг появится, ему сказали писать мне на главный почтамт Чикаго, до востребования.

— Обязательно передадим, не сомневайтесь, — обещал мне булочник из Генуи.

— Куда угодно идите работать, только не на колбасный завод, — предостерегла меня его жена. — Моя сестра порезала палец в дробильном цехе, так вся рука почернела — пришлось отнять до плеча.

Я сказала, что надеюсь устроиться портнихой к богатым леди. Супруги молча переглянулись, и женщина пробормотала:

— Что ж, удачи вам, синьорина.

За зиму мои старые башмаки совсем износились. Чтобы заработать на новые и на приличное платье, в котором не стыдно будет искать приличную работу в Чикаго, ушло три недели. Наконец настал день очередной получки. Мистрис восседала за столом, перед ней лежала толстенная кожаная тетрадь и кучки денег. Она брезгливо пододвинула мне шесть долларов, точно они были замараны грязью. Я убрала деньги в кошелек и сказала:

— Мистрис, я уезжаю в Чикаго, чтобы стать портнихой.

Немедленно воцарилась полная тишина.

— Ты дура, Ирма, — взорвалась Мистрис. — Думаешь, в портнихи берут кого ни попадя? Да ты с голоду сдохнешь прежде, чем хоть один цент заработаешь. И вообще, — мрачно добавила она, — в Чикаго девушки пропадают вот так вот. — Она щелкнула пальцами и с грохотом захлопнула свой гроссбух.

Я не шелохнулась.

— Если там есть работа, Мистрис, я найду ее.

Девушки, которые немного понимали по-английски, смотрели на нас во все глаза, как на кукольное представление на рыночной площади. У Белы сделалось мрачное лицо, Сара схватила Марту за руку, и только святой Авраам ласково смотрел на меня с небес.

Я глубоко вдохнула и продолжила:

— Мне понадобится рекомендательное письмо, Мистрис. — Лула уверяла, что без него нечего рассчитывать на приличную работу.

Мистрис вскочила так резко, что опрокинула стул.

— Ты уходишь без предупреждения и еще хочешь получить письмо? Что же я должна там написать? Что наша мастерская не достаточно чистое место для итальянской портняжки?

Девушки ошарашенно молчали.

— Мистрис, я хорошо делала свое дело, вы сами это говорили.

Лула замерла в дверях кухни с кувшином в руках. Часы над очагом пробили два раза. На улице прогрохотала повозка и пьяница опрокинул мусорный бак. Я не проронила ни слова.

Наконец Мистрис шумно фыркнула и тряхнула седыми буклями.

— Ты уедешь с утра, до завтрака, — заявила она, придвинувшись так близко, что в нос мне ударил приторный аромат ее духов, — чтобы не мешать тем, кто работает. Письмо будет на столе, там я укажу, что ты работала удовлетворительно. Я не стану упоминать, что ты неблагодарная девчонка, готовая бросить человека, который тебя поддержал, когда тебе некуда было идти.

Год назад я бы попросила у нее прощения. Теперь же просто сказала:

— Спасибо, Мистрис.

Она высокомерно прошествовала мимо, шаги ее гулко прозвучали в пустом холле, а затем громко хлопнула тяжелая дверь в хозяйские комнаты.

— Так, — сказала Лула, — кто-нибудь хочет имбирных пряников?

Кроме того она купила бочонок пива, но все равно прощальная вечеринка получилась невеселая. Итальянки сидели рядом со мной, однако держались отстраненно и холодно, будто я им уже чужая. Остальные смеялись, болтали — каждая группка на своем языке, ели и глазели на меня.

— Какая ты, оказывается, скрытная, Ирма, — наконец напрямую сказала Бела.

— Ты же знаешь, Мистрис обязательно бы пронюхала, что я уезжаю. И тогда она удержала бы мою плату за последнюю неделю.

— Но зачем ты уезжаешь? Мы же как одна семья. Здесь ты никогда не останешься одна.

— Да, но я не хочу…

— … жить в мастерской? — перебила меня Марта, неторопливо стряхивая пряничные крошки с колен. — Мы для тебя не достаточно хороши?

— Да нет же, нет, — я протестующе замотала головой.

— Ирма хочет шить богатую одежду, для богатых дам, — фыркнула Сара и допила свое пиво. — Что, скажешь — не так? Ты не желаешь быть бедной швеей, верно?

Ее слова больно резанули меня.

— Сара, я всю жизнь была бедна. И дело вовсе не в этом. Как вы не понимаете? Я хочу работать с хорошими тканями, с шелком, египетским хлопком, делать сложные фасоны, кружевные оборки, складки и вытачки. А вы разве этого не…

Но Сара уже отвернулась к Беле.

— Ирма, давай-ка еще пива тебе подолью, — сказала Лула. Но во рту у меня пересохло, и пиво мало помогло.

— Может, ты и права, — чуть погодя признала Бела. — Тебе здесь никогда не нравилось, да и брат твой так и не приехал. Наверно, в Чикаго тебе будет лучше. Ты уж напиши нам, когда доберешься. На, держи от меня на память. — Она вынула из копны роскошных блестящих волос резной деревянный гребень и протянула мне.

Я тоже отдала им свои подарки — носовые платки, расшитые маками. Девушки вежливо поблагодарили, мы допили пиво и даже весело поболтали под конец. Все пожелали мне удачи, и мы расцеловались.

Вскоре девушки группками стали выходить из-за стола и потянулись в спальню.

— Храни тебя Господь, Ирма, — сказала одна. Другие просто пожимали мне руки, хлопали по плечу и желали всех благ на разных языках.

Я хотела было помочь Луле убрать со стола, но она отмахнулась от меня.

— Иди спать. Тебе надо хорошенько выспаться.

Однако я не смогла заснуть в ту ночь. Лежа на своей узкой койке, я смотрела на мерцающие в чердачном окне звезды, а в голове моей волнами перекатывались мысли: «Останься. Поезжай. В Чикаго будет лучше. Хуже. Окажешься на улице. Окажешься обычной швеей. Будешь шить модные платья. Умрешь в одиночку среди чужаков». По полу сновали мыши. Девушки вздыхали во сне, сопели и стонали. Дрожа от холода, я встала незадолго до общего подъема, оделась и тихонько спустилась вниз, захватив свой походный мешок.

На кухне у плиты уже орудовала Лула.

— На-ка вот, — прошептала она. — В дорогу.

В корзинке был кукурузный хлеб, вареное яйцо, кусок картофельного пирога и бутылка с чаем. Письмо от Мистрис лежало на столе.

— И возьми еще вот это, — Лула протянула мне небольшую, с ладонь, фотогравюру Авраама Линкольна. — Теперь ты будешь не одна в Чикаго.

— Спасибо тебе, Лула.

Она прижала темную руку к моей щеке, затем подпихнула к выходу.

— Все, беги. Поезд ждать не станет. Будь осторожна. Гляди в оба.

— Ладно.

— Не ладничай. Пиши. И пришли мне немного денег от щедрот своих богатых дам.

Я чмокнула ее, подхватила свои вещи и быстро вышла из мастерской, не оглядываясь назад. Улица была затянута густым прохладным туманом. Я бодро зашагала к вокзалу. С собой у меня двадцать долларов в замшевом мешочке на груди, ножницы-журавль, камешек из дома, китовый ус от Густаво, его рисунки и адрес. Когда устроюсь в Чикаго, напишу ему, и он мне ответит, но уже не до востребования, а в пансион. В этом месяце, в апреле 1882-го, мне исполнится двадцать один год. Скоро я пошлю Дзие еще денег и рисунок первого платья, которое сама сошью в Чикаго. Я отправлю письмо Луле и девушкам в мастерскую, снова напишу Терезе в Нью-Йорк и сестре Аттилио Лучии. В Чикаго я, может быть, даже буду ходить на танцы. Кленовые почки еще не распустились, а я уже покидаю этот город.

Я прошла уже целый квартал, и мечты мои расцветали все ярче. Я приеду в Опи, привезу подарки для церкви: серебряные подсвечники или даже крестильную купель. Заберу Дзию к себе в Чикаго. Мы будем гулять в парке под кружевными зонтиками. Доктор вылечит ей зрение. Мы будем есть жареных кур, белый хлеб и сладкие пироги, и у нас будет свое жилье.

Я не заметила, как сзади подкрались двое. Прежде, чем я успела закричать, мясистая рука, пропахшая сигарами, зажала мне рот и меня быстро затащили в узкий переулок.

— Нас двое, поняла? — прошипел мне в ухо хриплый голос. — Мы можем сделать с тобой что угодно, но, если будешь помалкивать, мы поведем себя, как джентльмены.

Они туго завязали мне глаза какой-то тряпкой. Гребень Белы мешал им затянуть узел, и они выдрали его. Я услышала, как деревяшка треснула под тяжелым башмаком.

— Разверни ее, — скомандовал второй голос.

Я была прижата к стене, лоб упирался во влажные кирпичи. Они забрали мой мешок, и теперь грубые руки шарили по телу в поисках кошелька.

— Только пикни и ты очень пожалеешь об этом, детка. Вы же, первачки, любите прятать деньги в укромных местах.

Я прикусила язык до крови и молча слизывала ее, пока горячая ладонь рыскала у меня под юбкой и между ног. Второй сунул руку за лиф и нашел замшевый мешочек.

— Во-от он, в сиськах спрятался. Девочки-дурочки ни черта не соображают.

— Стой спокойно, киска. Нам нужны деньги, а не твоя тощая задница.

Из-под тугой повязки я видела коричневые ботинки. Рот заполнился кровью. Я пропадаю, пропадаю на улице. Вот так вот. Мистрис была права. Марта была права. Надо мне было оставаться Девушкой-Воротничком.

— Двадцать долларов. Вот дерьмо. Стоило мараться. У тебя, девочка, еще че-нить есть?

— Нет, — выдохнула я.

Они отпустили меня. Ноги подкашивались, я прислонилась к стене.

— Что в корзине? — спросил один.

— Жратва. Так, поглядим. Хлеб, вареное яйцо. Ха, тут еще и старина Линкольн. Вот идиотка-то! — Звякнуло и разбилось о стену стекло гравюры. — Ты откуда?

Я ничего не ответила. Тяжелая рука схватила меня за плечо, тряхнула взад-вперед, так что я ударилась головой о кирпичи.

— Я задал вежливый вопрос. Ты откуда?

— Из Италии, — прошептала я.

— Ай-да-талия, — он ткнул пальцем мне в шрам. — Смотри-ка, а она драчунья. Нам такие нравятся, верно, Билл?

Меня охватила ярость, и, словно собака Габриэля, я резко дернула головой и вонзила зубы в жирный ненавистный палец.

— Сучка! — хором заорали они. — Ну, теперь ты свое получишь.

В тот же миг мне нараспашку разорвали блузку.

Я закричала, зовя на помощь.

— Заткнись, сука!

Неожиданно в переулке раздались голоса, застучали о брусчатку шаги — кто-то бежал в нашу сторону.

— Эй, вы! Отпустите ее!

Меня отпихнули, я упала и видела, как коричневые башмаки бросились удирать. Двое мужчин присели рядом со мной. Когда они сняли с меня повязку, я разглядела униформу и блестящие пуговицы на мундирах.

— Полиция. Вы в безопасности, мисс. Они удрали. Вы можете встать? — твердые руки помогли мне подняться. — Что произошло?

— Меня ограбили, — всхлипнула я. — Забрали мешок и деньги.

— М-да, по вам видно, что вы собрались в дорогу, мисс. Воры выслеживают путников, знаете ли. Ведь у них все добро с собой. И район здесь не лучший.

Гляди в оба, сказала мне Лула. И не мечтай о лучшей жизни, могла бы добавить она.

Бледные, чуть навыкате, глаза рослого полицейского внимательно изучали мой шрам.

— Неприятная царапина. Похоже, довольно свежая.

— Это еще на корабле было.

Полицейский задумчиво скрестил руки на широкой груди.

— Вы сможете их поймать? Их было двое, оба в коричневых башмаках, одного зовут Билл. Они побежали… — я махнула направо.

Переулок был совершенно пуст. Только сейчас я разглядела низенькие арки, глубокие ниши, лестницы и темные проемы между домами. Полицейские едва повернули головы в ту сторону.

— Они скрылись, — сказал тот, что повыше. — А у вас были завязаны глаза, так ведь? Если мы задержим двоих мужчин, вы сможете поклясться, что это именно те?

Нет, признала я.

— Кроме того, если они узнают, что вы на них указали, то попытаются вас найти. Им несложно будет это сделать, мисс, — он повел подбородком на мой шрам.

— Но я уезжаю из Кливленда, они не смогут… — я осеклась.

Денег больше нет. Нет и работы у Мистрис. Мое новое платье, вторая пара обуви, четки и гравюра с Линкольном — пропало все. Образцы моей вышивки, мамин фартук. Ножницы-журавль и камешек из дома, вышитый рисунок Опи, Терезин адрес, китовый ус Густаво, его адрес и всякая надежда его найти. Все мои сокровища.

Что же осталось? Перепачканное платье, рваная юбка и — боже праведный — моя блузка разодрана, грудь видна! Я поскорей запахнула края, сгорая от стыда. Коренастый поднял с земли шаль, встряхнул от грязи и протянул мне. Я закуталась в мокрую ткань.

— Случается, мисс. Мы, знаете, всякого на своей работе навидались. Вам еще повезло, поверьте, — строго, точно хнычащему ребенку, заявил он. — Могло быть куда хуже… было бы куда хуже, кабы не мы.

— Да, спасибо вам, господа.

Они кивнули.

— Мы работаем, мисс. Но в таком виде вам нельзя далеко идти. Есть у вас дом? Мы проводим вас, если это рядом.

Я отрешенно смотрела на мокрые кирпичи. Плотный полицейский кашлянул. Как заключенный, пойманный при побеге, я указала на здание мастерской.

— Ну, пошли тогда, — сказал высокий.

Горестно поникнув, я шла — по бокам двое полицейских — тем же путем, каким совсем недавно так горделиво мчалась вперед. Ботинки выстукивали: idiota, idiota, глупая деревенская девчонка, ты не глядела в оба, ты была беспечна и самонадеянна. Без походного мешка я осталась налегке — как последняя бродяжка. Какая портниха теперь захочет меня нанять?

Полицейские негромко переговаривались поверх моей головы, изредка над чем-то посмеиваясь. Быстрая, чужая, непонятная речь.

— Осторожно, мисс, — предупредили они, когда я чуть не ступила в огромную лужу.

На какое-то мгновение признательность взяла верх над болезненным стыдом. «Осторожно, мисс», сказали мне, — словно я благородная дама, непривычная к лужам. Но тут рядом проехала телега, и колеса проскрипели: idiota, idiota. Мимо нас с хохотом прошла стайка фабричных девушек. «Теперь у нее поубавилось спеси», послышалось мне в их звонком смехе. Даже бледный круг солнца злорадно смотрел на мои разбитые мечты. Я с трудом передвигала ноги.

— Мисс, у нас сегодня еще много работы.

Я прибавила шагу, как усталая овца, завидевшая загон для скота. А куда мне еще идти? Даже сумей я как-то добраться до Чикаго… вдруг — это тот же Кливленд, только покрупнее, и воров там еще больше? Вернуться обратно в Опи? Как, с пустым-то кошельком? И что мне там делать? Няньчить отцовского младенца? Помогать Ассунте? Может, попытаться найти другую работу в Кливленде? Да меня никуда не возьмут — ни на фабрику, ни шить, ни уж, тем более, в прислуги. Только улица примет меня. И, как отец Филомены, мои друзья, узнав обо всем, изорвут в клочья подаренные мною носовые платки. С каждым шагом я все яснее представляла себе Мистрис: выпяченный подбородок, темные мешки вокруг холодных глаз, стальные завитки волос и длинные скрюченные пальцы, щупающие воротнички в поисках изъяна.

За пару домов до мастерской я увидела, как оттуда вышла женщина. Старая знакомая, посредница Мария. Озираясь, она быстро пересчитывала монеты.

— В чем дело, мисс? — спросил плотный полицейский. — Чего вы остановились?

— Ничего, — пробормотала я.

Полицейский громко забарабанил в дверь, и тяжелые удары эхом отдались у меня в голове. Господи, забери меня отсюда, унеси меня прочь от этого дома.

— Хм, ты недалеко ушла, как я вижу, — Лула стояла в дверях, уперев руки в боки, и смотрела на полицейских так, точно они принесли ей бродячую кошку. — И что произошло? — она обращалась к ним, не замечая меня, будто мы и вовсе незнакомы.

— Ее ограбили. А могло быть и того хуже. Верно, мисс?

Черные глаза быстро оглядели мою рваную блузку, мокрую шаль и пустые руки.

— Ирма, я тебе говорила — смотри в оба! Или на тебя легло дыхание дьявола? — она махнула скрещенными пальцами, отгоняя порчу.

— Ну так что, вы здесь живете? — спросил плотный полицейский.

Я медленно кивнула.

— Тогда всего доброго, мисс, — он небрежно отсалютовал мне, коснувшись пальцем ремешка от каски, который плотно охватывал пухлые щеки. — Глядите по сторонам. Эти подонки, бывает, приходят снова — как собаки, что раз уже отведали мяса. Они легко вычислят, что вы здесь живете.

С этими словами оба развернулись и пошли, громко стуча подковками по мостовой.

Лула сложила на груди руки и загородила вход. Такого я себе даже вообразить не могла.

— Лула, меня ограбили. Двое бандитов забрали мои деньги. Они все забрали. Они даже…

— Я вижу, что они сделали. Вопрос в том, что делать теперь? — она понизила голос. — Мистрис только что взяла новенькую. И она в ярости, от того что ты попросила рекомендательное письмо на глазах у всех.

— Лула, если б ты одолжила мне денег на дорогу и дала другое платье, я могла бы уехать в Чикаго, а когда я найду там работу…

— Если ты найдешь там работу. А если нет? Или найдешь — и забудешь про Лулу? Я тоже хочу уйти отсюда, знаешь ли, — шепотом сообщила она.

Тут вдруг вышла Мистрис — улыбаясь во весь рот.

— Значит, Чикаго нам не понравился. Что ж так, Ирма? Нету бла-ародных дам?

Даже Лула напряглась.

— Ирму ограбили, Мистрис. Не ее вина.

— И теперь ты притащилась обратно. Снова хочешь здесь работать, я вижу.

— Только на время, Мистрис, — я умоляла ее и ужасалась, что как нищенка, прошу о милостыне. — Они забрали у меня все.

— Но видишь ли, Ирма, мне нужны девушки, которые не уходят, которым нравится эта работа. Девушки, которым можно доверять. И я только что взяла милую покладистую сербку. Так что не отнимай зря времени у Лулы. Она и сама горазда зря время тратить. А ты отправляйся к своим благородным дамам. Или вон туда, — она махнула рукой на улицу.

Слезы защипали мне глаза:

— Прошу вас, Мистрис.

— Она правда хорошая работница, Мистрис, — заступилась Лула.

Порченные зубы тронула кривая усмешка.

— Но вы забыли, теперь сербка спит на кровати Ирмы. Так что если я возьму ее, ей придется спать вместе с тобой, Лула. А где же тогда будет спать смуглый джентльмен, навещающий тебя по ночам? Ты думала, я ничего про него не знаю? Это не пришло в твою кудлатую голову? Но вообще мысль неплохая. Можешь разделить свое ложе с нашей портнихой.

Лула потемнела от злости — дыхание дьявола повеяло с меня на нее. Мистрис снова улыбнулась.

— Ну что, Ирма? Можешь остаться и помогать Луле в ее работе, у меня и так мастериц предостаточно. Но, вдруг да повезет, глядишь, и несколько воротничков сделаешь.

Она презрительно оглядела мою рваную юбку и мокрую от грязи шаль.

— Лула подберет тебе что-нибудь в чулане. — Она имела в виду одежду покойной гречанки. — Что? Не подходит?

Я заставила себя взглянуть в ее сверкивающие торжеством глазки.

— Мистрис, я не о подаянии прошу, а о работе всего на несколько недель.

— Там видно будет, — процедила она и ушла.

— Вот же сучка-ведьмачка, — сказала Лула, когда закрыла за нами дверь в свою узенькую спальню и налила воды в щербатый таз, чтобы я могла помыться. — Как она узнала про Альберта? Ты ей сказала?

— Я ничего о нем не знала. Клянусь тебе. Ты же никогда про него не говорила.

— М-да, это правда. У нее свои ведьмачкины хитрости. Она сама все узнает, для этого ей не нужны бестолковые итальянки, которые не умеют глядеть в оба.

— А кто он, этот Альберт?

— Мой мужчина. Он грузчик, на железной дороге работает. Иногда приходит сюда по ночам. Точнее, приходил, ведь теперь у меня появилась другая компания, — хмуро сказала Лула.

— Ну, прости, Лула. Я уеду как можно скорее.

— Да уж, постарайся. И больше не тешь себя пустыми мечтами. Именно они довели тебя до всех этих бед. И берегись, теперь ты увидишь настоящую Мистрис.

Она не ошиблась. Я работала как проклятая, вставала до рассвета, таскала для Лулы уголь и воду, помогала ей вымыть посуду после завтрака, а потом садилась шить. Несмотря на усталость, я делала ровные, гладкие стежки и воротнички получались идеальные. Мистрис ругала их все без разбору, громко нахваливала новенькую сербку, а однажды отдала ей «для ровного счета» три моих воротничка, чтобы заполнить ее коробку доверху. Когда я запротестовала, Марта тихо прошипела мне в ухо:

— Уймись, а то всем хуже будет.

Кроме того Мистрис постоянно посылала меня на доставку воротничков. Время, которое на это уходило, она не оплачивала.

— Я поощряю только тех, кто мне предан, — заявила она. — Да и потом, ты как раз похожа на служанку.

— Она права, — сказала мне вечером Лула. — Купи ты себе приличное платье, если не хочешь носить вещи Айрин.

— Но я не могу тратить дорожные деньги!

— А что, у здешних итальянцев нет общества взаимопомощи?

— Благотворительного? Но это же милостыня, а у нас в семье…

— Да как они об этом узнают-то, в твоей семье? Они там — а ты тут. Кто беден, тот и веди себя, как бедняк. Сходи, подбери себе платье.

И я пошла в итальянское благотворительное общество.

— Меня ограбили, забрали всю одежду, — сказала я женщине с плоским туповатым лицом.

Она молча положила передо мной два ситцевых платья и три комплекта нижнего белья.

— Трудности есть у всех, — заметила она. — Другой раз будьте повнимательней. Здесь вам не дома.

— Я коплю деньги, чтобы уехать в Чикаго, — пыталась оправдаться я.

— Все на что-нибудь копят. Следующий!

К столу подошла семья из Калабрии. В поезде из Нью-Йорка у них украли весь багаж: одежду, столярные инструменты и лекарства для ребенка. Я отдала им двадцать центов, больше у меня не было.

В ту ночь к Луле пришел Альберт, и я сидела в столовой, стараясь не вслушиваться в стоны и вздохи, доносившиеся из-за двери. До полуночи я переписывала куски из Godey's Lady's Book на клочки оберточной бумаги, а потом заснула. Лула потрясла меня за плечо.

— Так, теперь ты еще и писать учишься как благородная. Иди ложись. Альберт ушел.

— А ты умеешь писать? — спросила, раздеваясь в темноте.

Лула фыркнула.

— Когда мне было столько, сколько тебе сейчас, у нас была война. А до того, — мрачно добавила она, — плантация.

— И у вас не было священника, чтобы научить грамоте?

Раскатистый хохот заполнил всю комнатушку.

— Надо будет Альберту про тебя рассказать. Священника — для нас на плантации? Нет, девочка, только надсмотрщик, и он не собирался учить рабов писать. Ложись-ка. Скоро уже солнце встанет.

Я совсем не выспалась и на другой день работала плохо.

— Это вот так шьют искусные портнихи? — гневно спросила Мистрис. — Стыд какой!

За ту неделю я заработала всего три доллара и за следующую немногим больше. С каждым днем росло чувство обиды. Мистрис нагло обкрадывала меня, отвергала хорошие воротнички, урезала рабочие часы и попросту бесплатно забирала то, что я сделала, будто я слепая. Бела, Марта и другие девушки отгородились от меня невидимой стеной, оскорбленные тем, что я пренебрегла местом, которым каждая из них дорожила. Кроме того их испугало случившееся со мной несчастье: меня преследовала sfortuna, злой рок, и они благоразумно держались подальше. Ела я мало и уже походила на тень.

Лежа на узкой Лулиной постели, старалась вжаться во влажную неровную стену.

— Как жаль, что ты не Альберт, — пробормотала она.

Да, как жаль, что я вообще не кто-нибудь другой.

Чикаго казался далекой землей Обетованной. Одна за другой проходили мучительные недели.

Как-то во вторник Мистрис в спешке забежала к нам еще до рассвета. Ей надо было уйти, и она торопилась оставить мне свои указания: перед завтраком почистить газовые лампы — грязное, утомительное дело.

Лула громко пела на кухне, ночью она ждала Альберта. Я мыла щеткой пол на площадке перед комнатами Мистрис и задела дверь. К моему удивлению она отворилась. Уму непостижимо — Мистрис всегда так осмотрительна, даже наши иголки на ночь запирает в шкаф. Я проскользнула в гостиную и закрыла за собой дверь.

Персидские ковры, шелковые абажуры, резной стол с дюжиной ящичков, четыре стула с плюшевой обивкой и темные бархатные занавеси до полу — да здесь больше богатств, чем во всем Опи. Но мое внимание привлекли четыре коробки на полу: воротнички, упакованные на продажу. Я узнала свою вышивку — дюжины воротничков, которые она забраковала или просто отдала кому-то «для ровного счета». Они лежали сверху, под ними воротнички других девушек, но покупатель увидит мои и решит, что остальные не хуже.

Меня охватил гнев. За все — за украденный труд, жестокие насмешки, за то, что она настраивала девушек друг против друга, за наш жиденький суп и мерзлые комнаты, за то, что подселила меня к Луле, чтобы проучить нас обеих, и за долгие часы, которые я работала задаром. Гнев на девушек, не желавших со мной общаться, на воров, смеявшихся, лапавших меня и забравших все, что было мне дорого. Гнев на Кливленд, где мне было одиноко и мучительно тяжело.

Господи, прости меня, простите, Дзия и отец Ансельмо, но я обворую Мистрис. Сначала я взяла только английские иголки из швейной корзинки, их там было очень много. Затем набор тонких носовых платков и моток шелковых ниток для вышивания. Все это отправилось в карман моего передника. Но злость разгоралась все жарче и требовала большего. Не такой ли пламень охватил Габриэля, когда он впервые исколотил свою собаку? Но со мной обошлись подло, лихорадочно твердил воспаленный ум. В одном ящике стола я нашла бумагу, ручки и марки: без надобности. Другой никак не хотел открываться, пока я не нашла тайную кнопку под филенкой. Где-то в глубине стола раздался щелчок, резкий, как хруст сухой ветки. Ящик выдвинулся, и я увидела стопки долларов, перетянутые тесемками, и увесистый мешок с монетами — деньги, которые она выжимала из нас. А может, Мистрис занимается грязными делишками (как быстро вор находит себе оправдание), отсюда и ее богатство? А мастерская — так, для прикрытия? Да наплевать, откуда у нее деньги, главное, они помогут мне добраться до Чикаго.

Я взяла по пять долларов, удержанных с меня за каждую из четырех недель, и еще десять за гнусную жестокость. Монеты трогать не стала, она могла бы заметить, что мешок стал легче. Из швейной корзинки забрала маленькие ножнички и золотой наперсток, легкий, как перышко, старательно заглушая угрызения совести. Как ветер гонит по кругу сухие листья, так кружились в моей голове одни и те же слова: она меня ограбила, воры меня ограбили, со мной были несправедливы.

Иголки, нитки, наперсток, четыре платка, ножнички и деньги оттягивали карман передника точно кирпичи. Подобно голодному, который ест, пока ему не станет дурно, я рыскала по комнате в поисках чего-нибудь еще. Трогала тонкие фаянсовые чашки и тяжелые серебряные блюда, хрустальные вазы, бархатные занавески, статуэтку пастушка, играющего на флейте, и собаку из китайского фарфора, размером мне до колена. К чему все эти вещи? Ведь и в ломбарде могут спросить — откуда у бедной девушки собака китайского фарфора, и позвать полицию. Мне нужно в Чикаго, а не в тюрьму. Лула, наверно, уже удивляется, куда я запропастилась, да и Мистрис может вернуться в любой момент.

Я оглядела комнату — все ли на месте, не задела ли я чего ненароком. Нет, все в порядке. Она ничего не заметит, пока не пересчитает деньги. Так возьми еще что-нибудь, одну-две вещички, подговаривал меня лихорадочный голос. Какая разница, раз ты уже все равно воровка? Из бронзовой вазы в угловом комоде я вытащила пыльные четки из янтаря и кораллов. Коль скоро воры забрали мои, я имею право взять эти взамен. А затем, уже без всяких самооправданий, а просто от возбуждения, я сунула в карман маленького, с мизинец, резного кота из нефрита. На меня потрясенно смотрели знакомые лица: Дзия, отец Ансельмо, даже мой отец — человек грубый и вспыльчивый, он, однако, в жизни своей не брал чужого. «Кто ты? — спрашивали они. — Где наша Ирма?» «Мистрис меня обворовывала», — напомнила я им и запнулась. Я буду читать покаянные молитвы, жертвовать бедным в Чикаго. А когда у меня появятся деньги, я отдам, что взяла.

Я подкралась к двери, прислушиваясь, как заправский вор. Из кухни доносился ровный град ударов: Лула делала тесто для бисквитов, по-своему таким образом празднуя отсутствие Мистрис. Значит, ничего услышать не могла. Я пригладила передник, чтоб не так оттопыривался, и тихо направилась к лестнице в спальню — взять свой плащ и пару вещей.

— Ирма! — крикнула Лула. Я подскочила, покрылась холодным потом и вошла в кухню, а там встала за стиральным корытом, заслонившим мой передник.

Тяжело пыхтя, она раскатывала тесто деревянной скалкой.

— … девятнадцать, двадцать. Еще восемьдесят раз. Уф-ф… а ты где прохлаждаешься?

— Лампы очень грязные были.

— Ладно, нам нужен лед. Мистрис не оставила мне денег, так что скажи старику Макговену, чтобы отпустил в кредит. И передай ему, лед нужен срочно, иначе у меня и молоко, и масло пропадут. — Неужто Господь поощряет мой грех? — Ирма, ты меня слышишь? Сходи прямо сейчас, к завтраку успеешь вернуться.

Я сглотнула.

— А где Мистрис?

— Ушла на весь день. Хвала Господу.

Значит, пройдет несколько часов, прежде чем она поймет, что ее обокрали.

— Мне надо плащ взять.

— Ну так пойди возьми. Что ты застыла-то?

Хочу поблагодарить ее, за то, что отдала мне половину кровати, пусть и с неохотой. Пожелать ей счастья с Альбертом. Хочу запомнить ее широкое, смуглое лицо. Сказать, что я не злодейка и не воровка, а просто забрала, что мне причиталось.

— Пойду плащ возьму.

— Ты уже это говорила. Большой кусок льда, ты поняла? А не мелкое крошево.

Я прошла в спальню, уложила «благотворительные» вещи в мешок и надела плащ, который скрывал его.

Из кухни доносилось пыхтение Лулы:

— … восемьдесят два, восемьдеся три…

Я напишу ей из Чикаго. Не думай про Чикаго, велела я себе. Думай только о том, чтобы уехать без лишних проблем.

Я вышла на улицу и поняла, что сначала надо все же зайти к Макговену. А не то Лула или даже Мистрис подумают, что со мной что-нибудь приключилось по дороге к нему. Поэтому я заказала льда, пытаясь не выказывать никаких признаков нетерпения, пока старик Макговен медленно писал в кредитной тетради, а потом в тетради доставок, попутно спрашивая, что я думаю о погоде. Наконец он закончил и отпустил меня. Очень удачно в тот момент к нему зашли несколько рабочих с литейного завода, и он не видел, что я направилась в противоположную от мастерской сторону.

На сей раз я была настороже и глядела в оба, торопливо минуя переулки и держась подальше от мужчин, шедших вдвоем. Купила у уличных торговцев еды в дорогу: хлеба, колбасы, пару яблок и фунтик соленого горошка, стараясь выглядеть непринужденно, спокойно и вообще не привлекать внимания.

В кассе железнодорожной компании «Буффало, Кливленд, Чикаго» я попросила билет в третий класс до Чикаго.

— У вас банкноты или мелочь? — спросил служащий.

Это проверка?

— Банкноты, — выдавила я.

— Посмотрим… — он подносил каждую бумажку к свечке и внимательно изучал, порой переводя цепкий взгляд на меня.

Он что, способен учуять ворованные деньги? Или ждет, что я невольно проболтаюсь? А потом позовет полицейских, быть может, даже тех двоих моих знакомых — которые вспомнят, где я живу, и отведут меня обратно, но уже не как пострадавшую, а как воровку.

— Простите, мисс, очень часто попадаются фальшивые. Но эти в полном порядке. Не беспокойтесь, вас никто ни в чем не подозревает. — Я заставила себя улыбнуться, с трудом раздвинув губы, точно жестко накрахмаленные оборки. — Пожалуйста, ваш билет. Поезд на Чикаго отходит в восемь ноль шесть с третьей платформы, вон там, справа, — он ткнул пальцем в нужную сторону. — Поспешите, скоро отправляется.

Я помчалась к поезду, потрясенная тем, как все удачно сложилось. Если что, я могу сказать полицейскому: «Бегу на поезд!» А не убегаю от преследования.

Возможно, проводник и подумал, что у меня маловато багажа для такого дальнего путешествия, но ничего не сказал. В вагоне было душно, пассажиры обмахивались дешевенькими веерами и снимали верхнюю одежду. Я осталась в плаще — он хоть как-то скрывал тяжело вздымавшуюся от волнения грудь. И нервно глядела на платформу, высматривая, не идут ли полицейские, посланные за мною вдогонку разъяренной Мистрис.

Двери с лязгом захлопнулись. Затем паровоз выпустил длинную струю пара и поезд тронулся. Вскоре в вагоне стало посвежее, пассажиры отложили веера в сторону. Я достала украденные четки, но пальцы, мокрые от пота, соскальзывали, и я сбивалась с нужной молитвы. Останавливалась, начинала заново. «Воровка, — стучали вагонные колеса, — воровка, воровка, воровка». Мы выехали из города, начались широкие вспаханные поля, и в стекле я видела свое отражение: не Ирмы, а бледной, как мел, незнакомой девушки.

— Леди, — мальчик, сидевший напротив, тронул меня за рукав, — вы уронили свои красивые бусы.

 

Глава седьмая

Мадам Элен

Я убрала четки в мешок, а парнишка внимательно смотрел на меня — пытливые зеленые глаза из-под прямых соломенных волос. Он думает, что у меня руки трясутся, как у пьяниц в таверне, которые не могут удержать кружку с пивом? Поверил бы он, что на самом деле кражу совершила вовсе не я? Это сделала Девушка-Воротничок. А я Ирма Витале, которая вышила алтарную пелену, растирала по утрам занемевшие ноги Дзии, я Ирма, которую все называли простой, но славной девушкой.

— Это у вас католические четки, — заявил мальчик. — Рядом с ним сидела аккуратнейшая дама. Ее рука в чистой перчатке легонько сжала ему плечо. — Моя мама. Она мало разговаривает, даже по-шведски. Ей кажется, я вам надоедаю. Мы лютеране.

Я кивнула. Женщина достала книгу в кожаном переплете и положила ему на колени.

— Надо прочитать, — объяснил он, держа книгу, точно это был толстый кусок пирога. — Вообще-то, интересная. Читали «Путешествия Гулливера»?

Я покачала головой. Мальчишка раскрыл рот, так что получилось круглое «О», и снова застрекотал: — Это про человека по имени Гулливер, он побывал в четырех разных странах. В первой все были крошечные, вот такие, — он вытянул указательный палец. — Рука в перчатке открыла ему книжку в нужном месте. — В общем, это потрясно, — прошептал он. Мать строго взглянула на него. — В смысле, потрясающе интересно.

Я кивнула. Женщина достала небольшой томик и открыла там, где была тонкая нитяная закладка. Они оба погрузились в чтение. Мальчишка быстро скользил глазами по плотному тексту и ни разу не провел пальцем по строке. Отец Ансельмо водил пальцем по газетным страницам, для Библии у него имелась особая указочка с малюсеньким набалдашником из слоновой кости. А этот американский паренек свободно читает просто глазами. Я тоже так когда-нибудь научусь, обещала я себе. Вот только найду работу в Чикаго. Потом вспомнила, что я воровка.

Женщина держала томик на коленях. Поверх отглаженного дорожного платья накрахмаленный белый передник. И мысли у нее, наверняка, такие же чистые, накрахмаленные и безгрешные. Мимо прошел проводник, и я невольно сжалась от страха. На каждой станции, где поезд брал почту, нас могла настичь телеграмма: «Итальянка, около двадцати лет. Коричневое платье. На щеке шрам. Арестовать за воровство». Остальные пассажиры непринужденно болтали, играли в карты, закусывали. Кое-кто спал, трое мужчин изучали карту и делали пометки в кожаных блокнотах. Несомненно, порядочные, честные граждане.

— Вам нехорошо, мисс? — мягко спросил проводник.

— Все прекрасно, спасибо, — эти английские слова уже легко слетали с губ.

— Смотрите, — указал он за окошко, — мы в Индиане, вон какая земля тут черная, плодородная. Благословенный край.

Мы ехали мимо фермы. Плоская, как скатерть, равнина, маленькие белые домики разбросаны среди полей, точно игрушечные. «Каково это, жить в горах?» — спросил меня однажды Аттилио. Чудесно. Словно вознесся высоко-высоко над всеми мирскими невзгодами, наполняющими плоский мир равнин. А здесь — карающая рука Господа легко может стереть злоумышленника с гладкого лика земли. Куда ему спрятаться? Не думай об этом, не думай. Лучше займись шитьем, поднаторись делать оборки и складки, и потайные швы. Я вынула из мешка обрезки тканей и ворованную иголку, но работа шла наперекосяк. Ножницы Мистрис резали вкривь и вкось, углы топорщились, края рваные. Как и эта плоская земля, муслин не желал собираться в складки. Строчка ложилась неровно, сбиваясь, будто нарушенное дыхание.

Проводник с интересом посмотрел на мою работу и вежливо спросил:

— Учитесь шить, мисс?

— Да, — тихонько согласилась я.

Он улыбнулся, чтобы подбодрить меня, — как я, глядя на первые дикие попытки Розанны. Когда он ушел, я снова принялась перебирать четки, не доставая их из мешка, но только одно пело в моей голове: режь, шей, работай. Я сложила вместе два хлопковых обрезка и начала сметывать края, стараясь держать дыхание в такт стежкам. Потом перешла к тамбурной строчке. Когда швы стали ровными, стала класть стежки помельче.

— Ой, вы бы могли шить для лилипутов! — раздался радостный возглас. Я поглядела на парнишку. — Это те крошечные люди, которых встретил Гулливер.

Его мать нахмурилась и молча достала из сумки тщательно упакованный ланч. Я тоже вынула свою еду, чтоб ей не пришлось угощать меня из жалости. Мальчик поглядел на небольшие часики на запястьи у матери.

— Нам еще час ехать, — сообщил он.

Я кивнула, стряхнула крошки с передника и прислонилась к окну, чтобы чуть-чуть подремать. Когда проснулась, мать с сыном уже сошли. Полуденное солнце освещало их пустые сиденья, но в складках юбки я нашла малюсенький листочек. На нем было написано: «Путешествие Гулливера». Значит, они мне не привиделись, не примерещились в этот наполненный странностями день.

«Чикаго, Чикаго», — выстукивали колеса. Одинокое дерево на дальнем поле воздело ветки к бледноголубому небу в форме буквы «Ч». Лула дала мне адрес пансиона, где раньше работала ее двоюродная сестра. Миссис Гавестон вовсе не «элегантная дама», насмешливо сказала тогда Лула, но она честная, приличная женщина, и в доме у нее будет безопасно остановиться одинокой девушке. Я смогу заплатить за неделю — за постель и еду, но потом мне кровь из носу надо отыскать себе работу. Безо всякого рекомендательного письма.

— Чикаго! Прибываем в Чикаго, Центральный вокзал Иллинойс, — выкрикивал кондуктор, идя по проходу.

Далеко впереди показался в мутной дымке город — как черный зуб торчал он, упираясь в небо. А вскоре я могла уже хорошо его разглядеть, он расползался на горизонте огромным темным пятном. Найдется ли там местечко и для меня? В последнюю мою зиму в Опи ветер выдрал из земли небольшую сосну и швырнул вниз с горы. Она застряла в расщелине между скал и там засохла. Не думай об этом. Думай — о чем? О том, что даже вырванное с корнем дерево порой может прижиться на новом месте, найти себе клочок подходящей земли. Я прижала к себе походный мешок и ждала, когда мы приедем.

Мы добрались до вокзала в четыре часа дня. Я подошла к служащему и показала ему бумажку с адресом, а он начертил мне на обратной стороне план.

— Это далеко отсюда, мисс, будьте внимательны по дороге, — большие нафабренные усы грозно встопорщились, словно отгоняя прочь многочисленных воров.

Вместе с остальными пассажирами я вышла с вокзала. Солнце заливало улицу так радостно и щедро, что люди, торопливо проходившие мимо меня, казалось, скользили в золотом мареве. Порыв ветра раздул мне юбку, подгоняя вперед. Я справлюсь, подумала я. Я сумею найти себе честную работу. Гляди в оба, строго посоветовал внутренний голос. Не забывай, как ты в первый раз уходила от Мистрис, вся в мечтах и надеждах.

Но невозможно было не поддаться общему оживлению. Улица так и гудела — куча народу, огромные здания из кирпича и дерева, почти все недавно построенные: ужасный пожар уничтожил здесь целые кварталы десять лет назад. Я запомнила, нам про это рассказывала учительница английского в Кливленде.

Сверившись с планом, повернула на длиннющую улицу, которая должна прямиком довести меня до пансиона. Здесь было много кирпичных домов, но встречались и совсем сельские постройки. Из ворот одного такого дома выскочила вдруг целая орава поросят и с визгом ринулась врассыпную.

— Сорок центов за каждого! Помогайте ловить! — закричал погонщик скота, выбежав вслед за ними на улицу. В одну секунду на дорогу из ближайших домов высыпали желающие помочь: мужчины, пожилые тетки, мальчишки, девушки и даже старикан с костылем. Пьяненькие посетители таверны, размахивая пивными кружками, свистели и улюлюкали, гоняя поросят друг к другу, а те, ошалело визжа, метались у них между ног. Мальчишки орали и хохотали, как сумасшедшие. Проезжавшие мимо на телегах мужчины ловко хлестали поросят кнутом, заливисто лаяли собаки. Два прилично одетых джентльмена азартно помогали юному голодранцу вытащить поросенка, застрявшего между мусорными баками.

Маленькая девочка с черными кудряшками, зажав под мышками двух выдиравшихся на волю хрюшек, пробилась к погонщику и решительно заявила:

— С вас доллар, мистер, или я отпущу их обратно. Я умею обращаться со свинками.

Возница сунул ей доллар, и девочка ловко запихнула свою добычу к нему в повозку.

— Покупайте поросят! — весело крикнула она. — Отличная начинка для пирога!

Я пробралась сквозь суетливую толпу и через восемь кварталов нашла наконец пансион миссис Гавестон. «Сдаются комнаты», гласила аккуратная табличка над дверью.

Миссис Гавестон сама открыла мне. Она оказалась высокая, с гладкими седыми волосами. Уперев руки в боки, внимательно выслушала, кто я и откуда.

— Гарриэт хорошо работала, — кивнула она, когда я упомянула кузину Лулы. — Но нашла себе дружка и укатила с ним в Вайоминг. Вы полька?

— Итальянка.

— Хорошо. Поляки весь город наводнили. И что у них там в стране творится?

Похоже, она не ждала от меня ответа. Мы прошли в гостиную, где стояло небольшое пианино.

— Не настроено, — коротко бросила хозяйка.

Поднялись по крутой лестнице на два пролета и остановились перед дверью с номером 9. Она протянула мне ключ. Я неуверено провела пальцем по ребристой бородке.

— Что, никогда своим ключом свою дверь не отпирали?

Я покачала головой.

— Ну, все бывает в первый раз. Самое время попробовать.

Я отперла дверь и медленно распахнула ее. Комнатка была такая узкая, что широкоплечий мужчина, раскинь он руки в стороны, мог бы дотянуться до стен. Но там была кровать и на ней тонкая подушка, зеленое покрывало, чистые простыни и одеяло. Крохотный столик с тазом и умывальником, стул с тростниковым сиденьем, одежные крючки на стенах, газовый рожок и небольшое окошко с клетчатыми занавесками.

— Здесь прекрасно, — сказала я.

— Не знаю насчет прекрасно, но для работающей девушки в самый раз. У вас ведь есть работа?

Я объяснила, что хочу устроиться к какой-нибудь портнихе, и показала свои вышивки, то немногое, что успела сделать в поезде. Миссис Гавестон лишь мельком на них глянула и сообщила:

— Ничего в этом не смыслю. У меня на шитье никогда терпения не хватало. Ну, раз у вас нет работы, то я попрошу плату вперед за две недели.

Это почти все, что у меня есть. Она внимательно смотрела мне в лицо.

— Вы, похоже, приличная девушка. Во всяком случае, не смазливая. Моя прежняя служанка, дура несчастная, ушла сегодня утром. Тоже нашла себе дружка сердечного. Вот что. Если вы согласны прибираться здесь час по утрам и два вечером, а также всю субботу целиком, то я урежу квартплату вдвое. Потом найду кого-нибудь. Это куда как справедливо, верно? А днем будете искать работу.

Что же, значит, буду служанкой — но не рабыней, как у Мистрис. И уж за неделю я точно смогу найти себе работу. Слегка запинаясь, я поблагодарила миссис Гавестон.

— Да чего там. Пошли, Ирма, вы можете начать прямо сейчас.

Я протерла пыль в нижних комнатах, пропылесосила ковры новейшей «шваброй-лентяйкой» Биссел — миссис Гавестон весьма ею гордилась — и отполировала мебель лимонным маслом.

К субботе я не нашла себе работы, зато миссис Гавестон нашла себе Молли, ширококостную ирландку с прекрасными рекомендациями. Молли работала с удивительной скоростью, комнаты, казалось, начинали сверкать чистотой от одного ее прикосновения. За дополнительные деньги она ходила за покупками, помогала кухарке и перелопачивала огород на заднем дворе дома. Миссис Гавестон ничего мне не сказала, когда в понедельник я внесла полную оплату за комнату и еду. Я купила себе приличную одежду, а кроме того, тратила деньги на трамвай, чтобы быстрее передвигаться по городу. Все, что у меня осталось — это пять долларов. Я засыпала по ночам, перебирая четки: молила пресвятую Деву явить мне милость и помочь найти место.

На всех швейных салонах висели таблички: «Вакансий нет». В одном месте я не обнаружила такой таблички, однако хозяйка, которая открыла мне, молча — у нее был полный рот булавок — указала на четкое «НЕТ», написанное мелом на дверной стойке. «НЕТ» значилось везде и повсюду. Некоторые портнихи отвечали «нет», стоило мне открыть рот: «нет, никаких иностранцев». Другие указывали на мой шрам: «нет, никаких лишних проблем». И однако вокруг были толпы женщин в прекрасно пошитых платьях, такие ни на какой фабрике не сделают. У одних — турнюры, узкие складки и шотландская клетка. У других — вшитые сборчатые рукава, облаками охватывающие руку. Как-то я остановила даму с ласковым лицом, которая выходила из аптеки, чтобы спросить, где ей сшили такое красивое платье, — может, туда я еще не обращалась. Но она в ужасе отшатнулась, прижав к груди расшитый бисером кошелек. Перепугавшись ничуть не меньше, я поспешила перейти на другую сторону улицы и едва не угодила под телегу с углем.

— Эй, барышня, — закричал возница, — по сторонам смотрите!

Даже по соседству с пансионом меня почти никто не знал. Я могла часами ходить в толпе, словно невидимка. Бакалейщик стоял на пороге своей лавки, курил трубку и равнодушно глядел на меня. Мне захотелось крикнуть ему: «Я Ирма! Ирма Витали из Опи». Он сплюнул и ушел обратно за прилавок.

Миссис Гавестон упомянула, что неподалеку от вокзала есть несколько швейных мастерских. Но и там работницы были не нужны. Целыми днями я кружила по городу, все увеличивая охват поисков, и уже почти протерла до дыр свои башмаки. Маленького нефритового кота, украденного у Мистрис, пришлось заложить в ломбард — мне нечем было платить за трамваи. Как-то в дождь я купила у разносчика зонт, ведь ни одна уважающая себя портниха даже на порог не пустит мокрую курицу.

— Тридцать центов за такой зонтик? — фыркнула Молли. Тебя надули. Ладно, пошли на кухню, обсохнешь и чайку попьешь.

Я устало плюхнулась на стул, с тоской глядя на мокрые лужицы, натекшие на пол с моей юбки. Вот уже ровно две недели, как я без толку околачиваюсь в Чикаго.

Пока Молли ловко строгала капусту для супа, я незаметно для себя рассказала ей про Мистрис, про воротнички и про Лулу. Но не про воровство.

— Чудно как-то: что ж ты не скопила побольше, перед тем как отправиться одной в незнакомый город? — хмуровато спросила Молли, стоя ко мне спиной. — Уезжала в спешке? Или что?

Я нервно пригладила волосы.

— Устала я от Кливленда.

— Понятно.

Что ей понятно? Я тоже принялась резать овощи, чтобы унять дрожь в руках.

— Слушай, Ирма, а ты не советовалась со своими? Ну, с итальянцами, которые живут вокруг Полк-стрит? Чего они говорят насчет работы?

Да, я была на Полк-стрит.

— Русские, бывает, нанимают девушек шить воротнички и манжеты, — сказал мне торговец оливковым маслом.

— А вы на фабрику попробуйте сходить, — добавила его жена. — В мясном цеху всегда кто-нибудь нужен на упаковку. И в колбасном тоже.

— Нет, — ответила я. — Нет, спасибо.

— Что, слишком хороша для такой работы? — процедила она. — Или недостаточно голодна?

Колбасные заводы и впрямь широко раскинули свои сети. Я наблюдала, как по утрам толпы изможденных рабочих направляются к их воротам со всего города. А сквозь жирные стекла было видно, как они раскладывают мясо по банкам, сортируют, штампуют и упаковывают их в ящики. Или по многу часов стоят возле длинных деревянных столов, в лужах крови, и набивают колбасные оболочки. В самом деле, кто я такая, чтобы требовать себе работы получше?

Ноги у меня ломило от беспрестанной ходьбы. Однажды я чуть не потеряла сознание, взбираясь по лестнице к своей комнате. Может, и впрямь было глупо ехать сюда? Но что же делать теперь, когда у меня нет денег даже на билет? Молли рассказывала, что зимой, в Ист-Сайде полицейские вытаскивают нищих, замерзших насмерть, из выгребных ям.

— Никогда туда не ходи, Ирма, — с нажимом предупредила она. — Там жуткие районы.

На пятнадцатый день в Чикаго я лежала в кровати и смотрела в узенькое окошко. Раньше у меня никогда не было своей комнаты. Как американцы выдерживают это постоянное одиночество? Ночью, лежа без сна в полной тишине, я представила себе, что умерла. Что тогда станет с Дзией? Вдруг выдастся плохой год, а у отца на руках жена и маленький ребенок — захочет ли он кормить никому не нужную старуху, если я не буду присылать им деньги? Я вспомнила год, после которого мама совсем разболелась. Целыми днями шел мокрый снег, а нам пора было стричь овец. Ножницы постоянно затуплялись о спутанную сырую шерсть. Отцу и Карло приходилось беспрерывно затачивать их. Все валились с ног от усталости, а мы с мамой мыли шерсть, пока руки не покрылись кровавыми мозолями. От холода мы уже не могли пошевелить и пальцем.

— Нам не управиться к утру, — запротестовал Карло. — Это просто невозможно!

— Не болтай, — оборвал его отец. — Утром приедет скупщик.

— Работайте, — повторяла мама, как заведенная. — Только не прекращайте работать. Нам без этой шерсти не выжить.

А теперь пришел и мой черед проявить выдержку. Я не должна останавливаться. Мне нужна работа, чтобы выжить. И я решила: еще один день потрачу на поиски места в ателье, а не получится, так пойду на колбасный завод. Пусть я буду по двенадцать часов в день стоять в крови, но во всяком случае, у меня будет работа.

В пекарне, где я покупала себе вчерашнюю булку на ланч, две итальянки посоветовали сходить в район Гайд-парка, там много богатых домов.

Пешком я тащилась по городу, а густой тяжелый туман постепенно перешел в дождь. Во всех ателье вокруг Гайд-парка — я обошла десять кварталов — ничего, кроме табличек «Вакансий нет», не нашла. Когда дождь прекратился, я проскользнула в парк мимо двух солдат в потрепанных мундирах. Один из них костылем рисовал на мокром песке что-то вроде схемы сражения, а второй пытался уговорить прохожего в приличном костюме подать ему пару монет.

— У вас есть пенсия Союза, — бранчливо заявил тот.

— Да, только на нее и собаку не прокормишь, — отозвался солдат с костылем.

Я увидела пустую скамейку и присела отдохнуть, совсем не подумав о своей юбке. Теперь она будет мокрая и мятая. Впрочем, какая разница, если всюду написано только «НЕТ»? А на колбасном заводе такие мелочи никого не смутят, там у всех одежда кровью заляпана, подумаешь, влажное пятно.

Легкий стук каблучков по выложенной плиткой дорожке заставил меня поднять глаза. По аллее шла прекрасно одетая дама, и я невольно залюбовалась ее платьем: изящнейшие сборки на талии, безупречный крой, а кружевной воротник — как брызги пены в водопаде. Я видела похожий фасон в Godey's, но портниха сделала юбку чуть шире, и дама слегка задевала скамейки, скользя по аллее. Точно завороженная, я пощипывала свою булку и во все глаза глядела на нее. Египетский хлопок, а лента вокруг талии из шелка. Шелест кринолина перекрыл солдатский бубнеж, а потом вдруг раздалось громкое «тр-р-с-к». Дама вскрикнула и склонилась над юбкой: та зацепилась о торчащий из скамейки гвоздь. Забыв обо всем на свете, я в мгновение ока очутилась рядом с ней и опустилась на колени на мокрых плитках.

— Что вы делаете? — взвизгнула она и дернулась так сильно, что разрез превратился в глубокую зияющую прореху. — Боже! Вот, возьмите, — она торопливо извлекла из кошелька монетку. — Оставьте меня в покое немедленно.

Весь мой английский куда-то испарился.

— Я зашью. Исправлю, — уговаривала я, делая успокаивающие жесты. — Я швейная девушка.

— Кто?! — она в ужасе озиралась по сторонам.

Солдат с костылем двинулся в нашу сторону.

Размахивая руками, я показала ей, как вдевают нитку в иголку, шьют, режут ножницами, а сама поскорей открыла сумку, чтобы достать свои образцы.

— Не двигайтесь, леди. Вы повредите прекрасное платье. Я починю его.

Это был детский лепет, но дама по крайней мере перестала дергаться, видимо, испугавшись, что еще немного, и юбка попросту оторвется и упадет в грязь.

— Вы что, здесь ее почините? Сейчас?

— Да-да, только стойте спокойно, прошу вас.

Я осторожно освободила подол и положила его себе на колени, чтобы как следует рассмотреть, в чем там дело.

«Идиотка, — сказал бы Карло. — А если ты не сможешь его зашить?» Но Дзия бы на это ответила: «Ирма, сделай как можно лучше. Или иди делать сардельки».

На лбу у меня выступили капельки пота, потому что дыра оказалась ужасная, да к тому же почти спереди. Если сшить разорванные края, то нарушится узор и всем будет видно, что платье чиненное. Тут нужна заплатка. В Опи мы, конечно, ставили заплатки на одежду, но вовсе не пытались их как-то особенно скрыть. Однако эту надо сделать совершенно незаметной. Я посмотрела, сколько материи ушло в край подола: шесть пальцев. Только богатые дамы могут себе позволить такую роскошь. Можно взять кусок оттуда и пустить на заплатку, а подол аккуратно зашить и ничего не будет видно.

— Но ведь это долго? — нетерпеливо спросила дама.

— Нет, совсем нет.

Придется мне шить лучше и быстрее, чем когда-либо в жизни.

— Да вы присядьте, мадам, — предложил солдат, указывая на скамейку, где он уже расстелил свой потрепанный китель. Дама кивнула, и мы обе подошли к скамейке, неразрывно связанные ее юбкой. Она дала ему монету, и он галантно склонил голову.

— Лейтенант Рафферти, Потомакская армия, к вашим услугам.

Второй солдат скрылся в кустах и вскоре вышел оттуда, волоча здоровенный камень, который он поставил около скамьи.

— А это сиденье для вас, мисс. Он почти сухой.

Я поблагодарила его. Достала нитку с иголкой и приступила к делу. Руки у меня, к счастью, были абсолютно чистые. Вояки топтались возле нас, распространяя удручающий запах дешевого табака и застарелого пота. Дама не выдержала и поморщилась, они отошли чуть в сторонку. От скуки и раздражения она равнодушно задала им пару вопросов — где воевали, как были ранены. Они заговорили про битву при Геттисберге, потом про сражение за Виксберг. Я почти не слушала, целиком сосредоточившись на работе. Дама вздохнула. Я стала шить еще быстрее. Что за дивная, изумительная ткань. Какое блаженство прикасаться к ней, не говоря уж о том, чтобы каждый день шить из нее платья.

— Вы уже заканчиваете?

— Да, почти готово.

Мне осталось сделать два небольших шва, иголка так и порхала, и рисунок сошелся идеально. Видно, сама Дева Мария водила моей рукой.

— Ну и ну! Черт меня подери, да здесь комар носа не подточит! — Рафферти склонился над юбкой, шумно дыша мне в ухо. — Прощенья просим, мэм. Но здесь и правда ничего не заметно!

Дама изучила заплатку и подол.

— Все, этого достаточно, более чем. Вот, девушка, возьмите за труды и спасибо вам.

Она извлекла из кошелька полдоллара и протянула мне жестом, достойным королевы.

Я вскочила на ноги и выпалила:

— Я ищу работу, мадам. Вы бы не могли замолвить за меня словечко своей портнихе?

Рука, протягивающая мне деньги, медленно опустилась.

— Вы хотите, чтобы я искала вам работу? Да вы понимаете, что я и так оказала вам любезность? И пятьдесят центов — щедрое вознаграждение за одну заплатку, не так ли?

— Да, мадам. Но мне очень нужна…

— Возьмите. — Она порылась в кошельке, нашла еще четверть доллара, сунула мне в руку и встала. — Поверьте, это куда больше, чем с меня взяла бы моя портниха.

Дама резко развернулась, скрипнули каблучки начищенных башмаков, и вот она уже быстро удаляется по аллее, оставив меня с двумя монетами в одной руке и иголкой в другой.

— Не будем осуждать милую леди, — хрипло усмехнулся Рафферти. — Не ее горе, что у нас нет работы.

— Девчонок охотно берут на фабрики, — встрял его товарищ. — Вы обходитесь им дешевле, чем парни.

Мощеная дорожка поворачивала влево, сейчас чудесное платье навсегда скроется с моих глаз. Иголка уколола мне палец. Боль — это то, что есть на самом деле. Это не мечты и не сказки. Боль, а еще работа на фабрике, где я окажусь уже завтра. Начну набивать сосиски и колбасы, руки огрубеют, я больше не смогу шить, а тем более вышивать. Влажный туман поднимался вверх над аллеями парка и рассеивался, а вместе с ним — мои последние надежды. Если меня искалечит на фабрике, кто на свете будет знать, что жила такая Ирма Витале, в чьих руках игла, как говорил Аттилио, «способна творить чудеса»?

И вдруг я бросилась по лужам, вдогонку своей мечте. Не замечая, что ноги уже совсем промокли, я бежала и кричала:

— Пожалуйста, мадам, пожалуйста, подождите!

— Я вам заплатила, — бросила она через плечо и ускорила шаг. — Перестаньте меня преследовать!

Обогнав даму, я встала, загораживая ей путь, как делают овчарки у нас в Опи.

— Прошу вас, — я задыхалась. — Пожалуйста, выслушайте меня. Я уже две недели ищу работу. Я умею вышивать прекрасные цветы. Плоить и делать оборки. Вы бы не могли просто поговорить со своей портнихой? Показать ей мои работы?

К нам уже поспешно ковылял Рафферти.

Дама отступила назад, глаза ее расширились от ужаса.

— Вы заодно? Убирайтесь сейчас же, оба! — Она обернулась к Рафферти. — Мой муж член Пенсионного совета. Только шаг еще сделайте и до конца своих дней вы не получите ни пенни от Союза.

— Да у нас и в мыслях нет грабить вас, мэм. Даю вам слово, мы с этой барышней не знакомы. Но развы вы сами не сказали, что она здорово починила вам платье?

— Я ей заплатила. Кроме того, вы слышите, как она говорит — она иностранка.

— Что ж, это не преступление. Мы все здесь поначалу были иностранцами. Я приехал из Ирландии незадолго до того, как мистер Линкольн начал войну. — Он добродушно прищурился, оглядел свою собеседницу с ног до головы и сказал: — Я, конечно, извиняюсь, мэм, но у вас, похоже, тоже есть в роду ирландцы.

Лицо ее немного смягчилось.

— Мои предки жили в графстве Корк, — признала она.

— Я так и думал! — воскликнул он. — Краше, чем из Корка, на свете женщин нет. И добрее, как я слышал.

Она скользнула взглядом по моим растрепанным волосам, влажному платью и поношенным башмакам, потом заметила иголку с ниткой, которую я все еще держала в руке. Я вздохнула, и она вздрогнула, точно изучала картину, а та вдруг ожила.

— Вы уже работали… в этой стране?

— Да, в Кливленде. Шила воротнички. Но я хочу делать модные платья, такие, как ваше. — Дзия как-то говорила мне, что нельзя тыкать пальцем в благородных господ, но я указала на ее платье. — Видите, как подобран рисунок, какие складки здесь и вот здесь, как швы окантованы. А оборки, точно волны бегут по морю. Понимаете?

Она оглядела свой наряд, словно впервые его увидела. Кажется, ее тронули мои слова.

— Я верю, что вы честная, чистоплотная, благоразумная девушка. — Я кивнула. Она посмотрела на мой шрам. — И по танцулькам не бегаете.

— Нет, мэм. Мне ничего не нужно, только работа. Я отсылаю деньги домой.

— Ну, что ж. Моя портниха тут неподалеку… Мадам Элен. Вы, полагаю, французского не знаете?

Я покачала головой.

— Ей же на нее работать, а не болтать с ней, — глубокомысленно заметил Рафферти.

— Сэр, я сама справлюсь, благодарю вас. — Она повернулась ко мне: — Ваше имя?

— Ирма Витале.

— Хорошо, Ирма. Я познакомлю вас с мадам Элен. Но не более того, вам понятно?

— Да, мэм.

— Меня зовут миссис Клайберн. А теперь, сударь, будьте любезны, пропустите меня.

Рафферти отошел на шаг и отсалютовал ей.

— Удачи, Ирма. Не посрамите нас — нас, иммигрантов. А от вас, мэм, — ухмыльнулся он, — бравый солдат с радостью готов принять маленькое вознаграждение, чисто символически.

Миссис Клайберн слегка нахмурилась, но вновь открыла свой расшитый бисером кошелек. Рафферти получил два четвертака, еще раз отсалютовал нам и на прощание радостно сообщил:

— Мы непременно выпьем за Союз и за ваше доброе здоровье!

Он кликнул своего товарища, и оба по влажному газону прямиком двинули к таверне у парковых ворот.

— Пойдемте, Ирма, — нетерпеливо позвала меня миссис Клайберн.

И я первый раз в жизни проехалась в экипаже. По дороге миссис Клайберн молчала, а я пожирала глазами ее чудесный наряд.

— Остановитесь здесь, — властно велела она кучеру.

Он резко осадил лошадей, помог ей выйти, а мне предоставил возможность самой выбраться следом.

Мы оказались перед небольшим ателье. Изящная вывеска сообщала: «MADAM HELEN, ДАМСКИЕ ПЛАТЬЯ». Я уже была здесь прежде и видела маленькое «нет», мелом на дверном косяке. А теперь я вошла внутрь. Солнце играло на чисто вымытом полу. К нам уже торопилась хрупкая стройная женщина. У нее были огромные фиалковые глаза и густые золотисто-медовые волосы, аккуратно схваченные черепаховыми гребнями.

Пока миссис Клайберн рассказывала, что произошло, портниха внимательно смотрела на юбку. Бровь ее удивленно поднялась вверх, и сердце у меня подскочило от радости. Значит, она не может найти, где зашито? Не улыбайся, сказала я себе, вдруг это ее обидит.

Я быстро опустилась на колени, нашла заплатку и осторожно расправила ткань, а потом объяснила по-итальянски, что материю взяла из подола, постаралась восстановить узор, сказала, какие стежки использовала и как потом закрепила подол. Мадам Элен присела рядом, от нее приятно пахло лавандой. Белые тонкие пальцы бережно ощупали заплатку, она стала задавать мне вопросы — по-французски, а я отвечала на итальянском. Мы легко понимали друг друга. Она ласково провела пальцем по богатым складкам. Я знала, что она думает: отличная английская мануфактура.

— Гм, — негромко кашлянула владелица всей этой красоты. — Мне, честно говоря, уже пора идти.

— Пардон, — мадам легко поднялась. — Мы дадим задание… — она вопросительно поглядела на меня.

— Ирма Витале, — сказала я.

— Мы сегодня дадим Ирме Витале задание. И тогда решим. Да?

На душе у меня пели птицы.

— Да, мадам. Qui. Grazie.

Бормоча «спасибо» миссис Клайберн, я едва не расплакалась.

— Боже милостивый, девушка, возьмите себя в руки. Речь всего об одном рабочем дне, не о чем плакать. Вы лучше постарайтесь быть на высоте.

Она что-то коротко сказала мадам и ушла, шелестя юбками. Когда дверь за ней закрылась, мадам Элен махнула мне рукой, подзывая к дубовому стулу с высокой резной спинкой и мягким шелковым сиденьем. В Опи даже у мэра отродясь не было ничего подобного. Она протянула мне накрахмаленную льняную блузу, и я надела ее, почти не дыша.

 

Глава восьмая

Зеленое платье

— Симона! — позвала мадам Элен.

Худенькая сутулая девушка, года на три помладше меня, впорхнула в комнату. Ее яркие, как у птички, глаза, сияли, когда она выложила передо мной охапку золотых и кармазинных атласных лент, точно сказочное сокровище. Она аккуратно расправила их — у нее были маленькие обветренные руки трудолюбивой служанки — и тихо отошла в сторонку.

Перебирая ткань легкими, трепетными пальцами, мадам Элен быстро заговорила по-французски, показывая мне, как нужно сколоть ленты булавками и потом сметать их на живую нитку. Затем Симона прошьет их на машинке, и уж тогда сама Элен займется окончательной отделкой: подрежет один край, подогнет его и пришьет к нему другой. Вам все понятно, спросила она? Да, мне понятно, что я должна сделать, а еще мне понятно, что у очень богатых людей даже швы на одежде лучше, чем у нас.

Симона принесла мне наперсток и ножницы, не такие, конечно, как мой украденный журавлик, но тоже очень легкие и острые. Потом она с гордостью продемонстрировала мне богатства ателье: ножницы с длинными лезвиями, которыми режут большие куски материи, корзинки с портняжными мелками, набор утюгов на тлеющей плите, ящички с коклюшками, пухлые подушечки, утыканные булавками, катушки ниток на штырьках, похожие на разноцветные зубья, и мотки всевозможной тесьмы. Одна длинная полка сплошь заставлена коробками с пуговицами: перламутровыми, коралловыми, из сплава олова со свинцом, из моржовой кости, медными, кожаными и деревянными.

Мадам Элен заметила мое восхищение и, кажется, была польщена. Но тут звякнул дверной колокольчик, мадам строго приложила палец к губам, указала мне на стул и пошла встречать посетительницу.

Стало быть, мне надо помалкивать, пока эта грузная мрачная дама здесь. И вообще сделаться по возможности незаметной. Дама хотела слегка подогнать по фигуре траурное платье, и кроме того Элен предложила ей отделать его шелковым бомбазином, не блестящим, а матовым. Угрюмая вдова мельком глянула на меня и тут же обо мне забыла. Если бы позже ее спросили, кто еще работает в ателье, меня она бы не вспомнила.

Я слегка уколола палец, выступила крошечная капелька крови. Делом займись, велела я себе. Не замечают тебя благородные дамы, и слава Богу. Очень скоро я с головой ушла в работу, не обращая внимания ни на цокот копыт, доносившийся с улицы, ни на крики мальчишек, ни на звяканье дверного колокольчика. Я видела только иголку, атласные куски и думала лишь о стежках. Когда я закончила с юбкой, мне велели подрубить края у платья. Престарелый серый кот мягко прошел по комнате и свернулся клубком в солнечном пятне на полу возле окна. Здесь были мир и покой, как в Опи.

Я не оставалась без присмотра. Прищуренные глаза означали: «Надо переделать эту часть заново». Палец, легонько пробежавший по строчке: «Хорошо, годится». Здесь мало хвалили, но вообще не унижали, чего в избытке хватало в мастерской у Мистрис. Клиенты приходили и уходили, едва посмотрев в мою сторону, но в полдень молчаливая Симона поставила передо мной чашку с чаем и пару тостов на фарфоровой тарелочке. Я хотела бы, чтоб этот рабочий день длился вечно, но солнечное пятно, а вместе с ним и кот, ушли, свет медленно таял за окном и темные нитки уже трудно было разглядеть. Я все ниже склонялась над шитьем. Если мадам Элен заплатит мне сейчас, это будет означать: завтра не приходите.

Когда часы на стене пробили половину шестого, Симона тронула меня за плечо и сказала:

— Пора прибраться.

Пока она паковала обрезки, чтобы отдать старьевщику, я подметала пол и так волновалась, что дважды с грохотом уронила щетку. Симона кашлянула, и мадам Элен подняла голову. Во рту она держала булавки, а потому вывела мелком на столе цифру 8, затем указала на часы, на меня и вопросительно подняла брови. Да, кивнула я в восторге, завтра в восемь утра я буду здесь. В пансион я летела как на крыльях.

— Значит, ты нашла работу? И сколько платят? Ты что, даже не спросила? — допытывалась Молли.

Нет, не спросила. Молли покачала головой.

— Ладно, пошли. Сегодня на ужин тушеная телятина. Будем только ты, я и миссис Гавестон, все остальные постояльцы работают в ночь на этой неделе.

После ужина, когда миссис Гавестон ушла к себе, Молли затащила меня на кухню.

— Ну, теперь, когда ты устроена, я расскажу тебе свой план. Раньше не говорила, чтобы не морочить тебе голову попусту. — Она с поразительной скоростью мыла тарелки, а потом они, кажется, сами улетали в сушилку. — Я коплю каждый цент, который получаю от старушки Гавестон. К сентябрю уже смогу делать ссуды приезжим первачкам.

— Как?

Положим, Молли белая, поэтому получает больше, чем Лула, да и миссис Гавестон вовсе не такая скряга, как Мистрис, но все равно, как служанка может накопить столько, чтобы заняться займами?

— Не такие большие ссуды, как в банке, а много мелких, по доллару, по два. Проценты маленькие, но по чуть-чуть каждый день — это уже что-то. Так потихоньку дело и пойдет. И потом, — туманно добавила Молли, — я ведь могу оказывать Гавестон и другие услуги.

Она вынула расписанный от руки календарь, такой замусоленный, что он уже походил на мятую тряпку.

— Смотри, вот я коплю, коплю… — Молли провела пальцем по летним неделям, — а вот уже и сентябрь, и я открываю ссудную кассу. — Столбики цифр рядом с месяцами впечатляли. — Умно придумано, а?

— Да, умно.

— Иммигрантам нужна мебель, у многих с собой кроме одежды вообще ничего нету.

Она с воодушевлением принялась излагать мне свой план. Можно, например, договориться с миссис Гавестон и устроить в подвале склад старой мебели: сдавать ее первачкам в аренду, пока они не смогут купить что получше.

— Деньги повсюду, Ирма, — убеждала меня Молли, обводя руками гостиную, точно монеты валялись на потрепанном ковре, под столом и внутри неисправного пианино.

— А у тебя какой план, Ирма?

Я попыталась было рассказать ей про чудесные наряды, которые носят благородные дамы: про потайные швы и плиссировку, про буфы, воланы и складки, волнами ниспадающие от талии.

— А еще что?

Про Дзию, которую я смогу перевезти сюда, и про то, как мы с ней будем ходить гулять к озеру на закате. Если американский врач не сможет вылечить ее больные глаза, я сумею описать ей свою новую страну словами, я нарисую ее в красках и запахах.

— Ну и? — настойчиво допытывалась Молли.

Еще в мой план входит поездка в Опи, где на мои доллары отец Ансельмо закажет в церковь прекрасный витраж для окна. Про то, что я надеюсь вновь стоять рядом с матросом под звездным небом и любоваться прыгающими из воды дельфинами, я упоминать не стала.

Молли вздохнула.

— Ирма, ты деревенская простушка, ей богу. Слушай, если ты будешь находить мне клиентов среди итальянцев, я стану платить тебе посреднические. Через три года сможешь открыть собственное ателье. Если будем партнерами, то раньше.

Я закрыла глаза и увидела, как благородные леди заходят в ателье с вывеской «ИРМА ВИТАЛЕ ИЗ ОПИ, МОДНОЕ ПЛАТЬЕ». «Доброе утро, синьора Ирма», — раскланиваются они со мной. Девушки, мои девушки, тихонько работают, пока дамы перелистывают последние номера Godey's Lady's Book. «А можно у вас заказать такое же?» — спрашивают они. Конечно, отвечаю я, разумеется. И мы обсуждаем ткани — бархат, шелк, кисею-органди, прозрачный газ и плотное пике, выбираем корсаж и фасон турнюра, пуфы на рукава, оборки на юбку, ширину манжет и прочие тонкости. Я вздохнула.

— Мне пока рано открывать ателье, Молли. Я еще слишком многого не знаю.

— Ну так будешь мне помогать. Сходи в итальянское общество взаимопомощи и спроси, кто нуждается в деньгах. Это же несложно. — Для нее, возможно. Но не для меня. — Или у тебя есть тайный кавалер, который дает тебе денег? — она вопросительно задрала бровь.

— Откуда ему взяться? — я указала на свой шрам, но Молли только насмешливо фыркнула.

— Ты думаешь, это отпугивает мужчин? Приоденься, накопи денег, и они будут табунами за тобой ходить, поверь мне, Ирма Витале. И бить от страсти копытами.

— Но…

— Ш-ш-ш, — Молли потрепала меня по макушке. — Подумай об этом сегодня ночью.

Однако ночью мне снились вовсе не табуны горячих поклонников, а бархатные луга и шелковые реки под легкими кружевными облаками.

В субботу на рабочем месте меня ждал аккуратный столбик монет. Я заплатила миссис Гавестон, а остальное отнесла в банк на Полк-стрит. Со временем, обещала мадам Элен, когда плиссировка и канты будут получаться лучше, столбик станет выше. Я набралась храбрости и предложила вышить на корсаже платья цветы с листочками, и она согласилась, но дала мне понять, что сделать из гладкой материи платье, которое превратит заурядную женщину в неотразимую красавицу, или раскроить юбку так, чтобы она струилась изящным водопадом, — вот настоящее мастерство и вершина успеха. Когда мы распаковали новый рулон на раскройном столе, она нежно провела по ткани рукой. Щеки ее разрумянились, глаза сверкали.

— Представь, Ирма, — выдохнула она. — Представь только, что мы из этого сделаем.

Я беспрерывно шила, днем для мадам, а вечерами вышивала носовые платки, скатерти и салфетки на мебель, которые Молли продавала для меня, а некоторые я отдавала миссис Гавестон в уплату за пансион. Я думала о Густаво, но написать ему не могла — адрес пропал в Кливленде. Так что оставалось только вспоминать лунную ночь на корабле.

И все же тем летом мне было спокойно и уютно. У меня была работа, жилье, и хотя некому было разделить со мной свободные воскресенья, когда Молли воплощала в жизнь свои «планы», можно ведь и просто гулять в парках, ходить на рынок, или отправиться к озеру, которое даже больше, чем Эри, посмотреть кукольное представление на площади или потрепаться со знакомыми итальянцами, живущими по соседству.

В полдень Симона накрывала стол в задней комнате, подавала хлеб с сыром, а иногда густой фасолевый суп, редиску, картофель или лук, поджаренный до нежнокоричневого цвета. Мы обсуждали платья, которые делали в тот день — французские, итальянские и английские слова сплетались в единый, всем понятный язык. Как-то днем разразился такой ливень, что ни одна леди не рискнула приехать к нам даже в экипаже, и мадам Элен разговорилась о своей жизни. Она шила рукав с буфами для наряда оперной дивы, чем-то он напомнил мне пухлую овечью ляжку. Оборки для юбки этого платья лежали у меня на коленях розовым атласным ворохом.

— Где вы жили раньше? — спросила я.

Мадам Элен нахмурилась и принялась описывать Эльзас: там часто бывают туманы, в воздухе висит мокрая пелена. Мужчины добывают уголь, а женщины занимаются сортировкой. Дети ползком, на четвереньках, тянут по туннелям вагонетки с углем, точно маленькие пони.

— Пони впряжены в эти вагонетки? — переспросила я, уверенная, что неправильно поняла ее французский.

— Дети, — мрачно повторила она и показала рукой от пола, какого они роста. Четырех-пятилетние дети.

Элен склонилась над рукавом, ее била дрожь.

— Вы тоже работали на угольных копях? — спросила я, когда она успокоилась.

— Нет, на жену хозяина. Сначала прибиралась, потом стала шить.

Она откусила нитку.

— Почему вы уехали из Эльзаса, мадам?

— Слишком много смертей, — горько ответила она.

Угольные туннели часто обрушиваются, убивая запряженных в тележки детей. Их тела мужчины откапывают и отдают плачущим матерям, а сами немедленно возвращаются к работе. Глубоко под землей взрывается газ, шахтеры погибают от ожогов или от удушья. Женщины становятся калеками или гибнут — контейнеры с углем нередко опрокидываются. Многих, впрочем, ждет смерть от болезней, большинство харкает кровью. Пеллагра выкашивает целые деревни.

Отец Ансельмо рассказывал про эту болезнь. Кожа от нее шелушится, идет трещинами и они кровоточат. Человек становится вялым, слабым, и у него путаются мысли. Солнечный свет режет глаза. Потом больные начинают бредить. Дети голодают, ведь работать родители не могут. И если малярия пожирает всех без разбора, и бедных, и богатых, то пеллагра — удел бедняков.

— А как вы уехали?

Ее дядя из Чикаго прислал своему сыну деньги на проезд, не зная, что тот погиб в шахте. И Элен поехала в Америку вместо него. Дядя был вне себя от горя, узнав о смерти сына, но помог Элен открыть ателье, а сам затем уехал в Канаду и занялся там охотой и трапперством. Иногда он присылал племяннице меха. Так вот откуда лисьи, волчьи и соболиные шкуры, которые она хранит в кедровом сундуке. Дамы охотно покупали эти меха, приговаривая, что из мадам Элен мог бы получится отличный меховщик, но в последнее время шкуры перестали приходить. Возможно, дядя скончался.

Мадам Элен не посылала домой деньги, все ее родные либо умерли, либо перебрались в Америку. В ту неделю, когда она уезжала, умерли сразу четверо ее двоюродных братьев, младенцы. Их положили в крошечные могилки, выдолбленные в мерзлой земле.

— Подсоберите складки на турнюре, Ирма, — сказала она и плотно сжала губы, точно шов на них положила.

Симона склонилась над своей машинкой, ее ровное стрекотание заполняло всю комнату. Я делала турнюр, и мне слышался похоронный звон в деревне Элен. Я представила себе младенцев, неподвижных, спеленутых в одеяльцах. Моя игла замерла. Мы никогда не шили крестильные рубашки, ни разу за все время, что я здесь, хотя нередко — другие детские вещи. Отказ получила даже жена банкира миссис Ричардс, наша лучшая клиентка. «Прошу прощения, — извинилась мадам, — сейчас совсем нет времени». «Но я уверена, что вы управитесь, там немного работы. Просто белый шелк и спереди кружева. Ваша девушка могла бы ее сшить». Она указала на меня. Мадам покачала головой. «Я ведь хорошо вам плачу и всегда вовремя». Это правда. Она, в отличие от некоторых, никогда не «забывала» взять деньги у мужа. «Пятнадцать долларов, — предложила миссис Ричардс. — Это непомерные деньги, но я готова». Цена и впрямь непомерная за ярд шелка и кружевную ленту. «Что же, мне придется идти к другой портнихе ради этого?» — с негодованием спросила леди. «Да, придется», — кивнула мадам. Гладкие брови сердито сдвинулись. «С таким неуступчивым характером вы рискуете потерять свой бизнес». «Возможно».

Теперь я понимала мадам, но откуда миссис Ричардс знать про младенцев, похороненных в крестильных рубашках? Слышала ли она, как стучат о гробик комья мерзлой земли? У Элен было восемь братьев и сестер, и все умерли еще до ее отъезда. Трое — один за другим, ранней весной. Глядя на шьющую Элен, я вспоминала вдов из Опи, чьи черные шали, казалось, стали частью их плоти. В них они сходили в могилу, чтобы там было не так холодно. Подобно черной шали, мадам окутывала ее печаль.

Она обернулась к Симоне и сказала:

— Все, хватит о грустном. Соберите обрезки в пакет, сегодня придет Якоб.

Торговец Якоб, хромой, вечно что-то насвистыващий, обходил ателье и швейные мастерские, собирая лоскутки. На спине у него, точно горб, всегда сидел набитый рюкзак, а куртку украшали разноцветные нитки. Когда бродячие мальчишки стянули как-то раз его поклажу, он воспринял это снисходительно.

— Симона, не найдется ли у вас чего-нибудь для меня? А то вот, вороны меня пощипали.

По приказу Элен Симона отдавала ему и вполне приличные отрезы ткани, а Якоб продавал их человеку, которого называл Старожилой .

— Вы добродетельные женщины, — частенько говорил он. — Да благословит вас Бог Израилев.

В дождливые дни, когда у нас не было заказчиц, Якоб иногда сортировал свои обрывки в углу ателье.

— Синие грекам, красные полякам, зеленые словакам, — приборматывал он нараспев. — Я свое дело зна-аю.

Он приносил нам маленькие подарочки: цветы, свернутые из ярких клочков бумаги, пирожки с черносливом, их пекли его сестры, занятные камешки, которые он подбирал во время своих походов. Когда он принес нам мешочек перламутровых пуговиц, раздобытых в ходе сложных старьевщицких обменов, мадам щедро заплатила ему и еще добавила две бархатные ленты, для его сестер.

Элен и со мной была щедра. Она платила мне девять, потом десять долларов в неделю. На деньги, которые я отсылала домой, отец Ансельмо отвел Дзию Кармелу к врачу, обучавшемуся в Неаполе. Он написал мне, что лихорадка у нее прошла, но все равно она кашляет и целыми днями сидит в пекарне около большой печи. Иногда говорит обо мне — так, словно я не уезжала из Опи.

— Отсылать деньги домой — это не план, — как-то вечером неодобрительно заявила Молли. Я вышивала, а она старательно подводила счета. — Тебе необходимо откладывать на ателье. У женщины должна быть собственность. Только так мы можем выжить.

Ее календарь, ее драгоценная святыня, весь был испещрен цифрами и карандашными пометками, и она постоянно что-то туда дописывала, рисовала стрелочки и кружочки. Первый займ она дала в сентябре.

Телеграмма из Опи пришла в начале декабря. Я почуяла ее через дверь, когда стряхивала снег с ботинок на крыльце пансиона. Мне сказало о ней тревожное мяуканье нашей кошки и резкие взмахи веника Молли, которые прекратились, когда я вошла в прихожую. Конверт поблескивал в тусклом свете гостиной, он лежал на боковом столике, накрытом скатертью с моей вышивкой, которая вдруг показалась мне отвратительной — слишком яркие розы и жирная птица-синешейка. Молли прислонила веник к стене.

— Может, там хорошие новости от твоего отца, — предположила она. — Они же ждут ребенка?

— Мы не посылаем телеграммы, когда кто-то родился, — подавленно ответила я.

— Ирма, если хочешь, я…

— Нет, я сама прочту.

Золотисто-коричневая бумага была, казалось, слишком хороша для плохих известий. Или мои деньги все же заставили их изменить своим привычкам?

— Вестерн Юнион, — медленно прочитала я. Затем дату, мой адрес и сообщение: «Дорогая Ирма, Дзия Кармела мирно скончалась на прошлой неделе, последние ее слова были о тебе. Твои деньги мы потратили на похороны. Скоро я уезжаю из Опи, буду служить в храме в Калабрии. Храни тебя Господь. Отец Ансельмо».

— Ты садись, — сказал чей-то отдаленный голос. — Я пойду чаю налью.

Потом мне в руки дали горячую чашку.

— Не хочу показаться жестокой, но она ведь кашляла все последние месяцы? Старики долго не живут, когда такое у них начинается. Во всяком случае, в Ирландии. — Чай во рту не давал мне вздохнуть, и я заставила себя его проглотить. — Ирма! — сильная рука потрясла меня за плечо. — Ты пугаешь меня, девочка.

Каждый день, с тех пор как я уехала из Опи, я представляла себе Дзию — она сидит на своем стуле, кашляет, конечно, но она там, она всегда меня ждет. Я представляла себе, как отец Ансельмо торопливо идет из алтарной части, чтобы поздороваться со мной, и сандалии стучат по каменным плитам. А теперь узы, связывавшие мое сердце с домом поверх суровой Атлантики, распались. Часы в гостиной пробили несколько раз и умолкли, я поняла, что Молли что-то говорит мне.

— … капуста и отварная говядина. Может, хоть немножко поешь? — встревоженно спрашивала она.

Но я поднялась по крутой лестнице к себе в комнату, легла в кровать и горько заплакала. О бедной моей Дзие, о ее скудной, полной тягот жизни, ее одиночестве и долгой болезни. Я плакала от жалости к себе, о том, как больно мне будет увидеть ее пустой стул, если я вообще когда-нибудь вернусь. «Уедешь из Опи — умрешь с чужаками, — сотни раз говорила мама, но она могла бы добавить: — а те, кого ты любила и покинула, умрут без тебя, и не ты закроешь им глаза».

Неподвижно лежа в темноте, я видела, как женщины, пришедшие помочь Ассунте, обмывают Дзию и одевают в ее единственное хорошее платье. Мои деньги позволят оплатить церковный хор и восковые свечи, наверно, хватит и на приличный гроб. Легкий сквознячок пошевелил занавески и прошел по узкой комнате. Кто позаботится о моей душе, если я умру в Америке? Мадам Элен неверующая, а Молли не будет тратить деньги на того, кто умер. Я решила купить ритуальную страховку у сицилийского агента на Полк-стрит.

Спустя две недели после смерти моей Дзии в городе наступили промозглые холода. В воздухе висела угольная пыль, такая плотная, что казалось, я могла ее пощупать, когда устало тащилась в ателье и потом обратно в пансион. Только работа отвлекала меня от все возраставших сомнений. Зачем я приехала в Америку? Чтобы было, на что жить? Ради кого? Не ради своих родных — все умерли, исчезли или завели новые семьи, в которых мне нет места. Заработать на обратную дорогу — нет, я потихоньку осознала, что дома меня никто не ждет. Младенец полностью вытеснит меня из отцовского сердца. В Опи я редко задумывалась над тем, ради чего я живу. Никто не задается вопросом «зачем» в голодный год, а только лишь: «что я буду есть завтра?» Мои предки, те, кто когда-то поселился на нашей горе, тоже не спрашивали себя, зачем. Но теперь, когда я совсем одна в Чикаго, настойчивое «зачем?» все сильнее угнетало меня.

— Ты можешь выйти замуж, знаешь ли, и у тебя будет собственная семья, — настаивала Молли. — Разве твоя тетя не говорила то же самое? Ты слишком много думаешь. Пошли со мной на танцы.

Нет, я не могла. Режь, шей, работай — эти слова заполняли мой мрачный мир, как звон колоколов, они поднимали меня по утрам, я слышала их в грохоте улиц, когда шла в ателье, и проваливаясь в сон вечерами. Даже голуби на заснеженных крышах курлыкали режь, шей, работай.

Швейные машинки, похоже, только распалили у богатых дам страсть к пышным нарядам: они требовали плиссированные складки, оборки, кружевные вставки, жабо, брыжи — и чтобы все идеально по фигуре. Это касалось и повседневных платьев. Очень многие вещи все равно, конечно, шились вручную. Из Европы, Нью-Йорка и Бостона мы получали новые фасоны. Наши заказчицы желали заполучить все самое модное и раньше всех остальных. Когда я сказала мадам Элен о Дзие, она сдержанно посочувствовала. Однако сама она видела в жизни столько смертей, а здесь к тому же речь шла о больной старухе, что моя длительная скорбь приводила ее в недоумение.

Симона тоже искренно изумлялась.

— Уже получше, уже не так грустишь? — часто спрашивала она.

— Да, — всякий раз отвечала я, — получше.

Но они с мадам обменивались понимающими взглядами.

— Пожалуйста, Ирма, примерьте это, — попросила меня мадам сырым февральским утром. — Миссис Штрауб хочет сделать дочери сюрприз, а вы как раз ее комплекции.

Она протянула мне изящное мшисто-зеленое платье из мериносовой шерсти, отделанное бархатными лентами. Пока Симона застегивала пуговички на спине, я потрясенно смотрелась в наше примерочное зеркало. Какая нежная, ласкающая кожу ткань. А ведь это просто платье для прогулок.

— Подойдите сюда, Ирма. Я отмечу длину, — суховато попросила мадам.

При ходьбе платье плавно струилось, с тихим шелестом облегая ноги.

— Когда же вы его раскроили и сшили? — спросила я.

— В воскресенье, — невнятно буркнула мадам, зажав во рту булавки. — Поднимитесь. Надо подколоть подол.

Я взобралась на специальную примерочную скамеечку.

— Посмотрите только, какой цвет! — восхищалась Симона. — Точь-в-точь в тон к глазам Ирмы. — Прежде никто не говорил, что у меня красивые глаза. — А как оно подчеркивает ее тонюсенькую талию, надо же. — Мелкие защипы и бархатные вставки на корсаже спускались к талии, грудь казалась больше и выше. — Как оно тебе идет, — приговаривала Симона, — как идет.

Да, действительно. Благородный крой поразительно изменил мою внешность. Богатым молодым дамам недаром нравится этот фасон.

— Ой, Ирма, ты прям настоящая леди, — всплеснула руками Симона.

Интересно, каково это — идти в таком платье по улице, любоваться на свое отражение в витринах, слышать легкий шорох материи и ощущать нежное прикосновение муслиновой подкладки?

Мадам закончила с подолом, выпрямилась и провела рукой по спине, по талии, по лифу, определяя, не надо ли где убрать лишнее, ставя крошечные метки портняжным мелком. От любого другого прикосновения я бы с отвращением отшатнулась, но бережные руки мадам Элен интересовало лишь платье и то, как оно будет сидеть на дочери миссис Штрауб.

У дверей послышалось знакомое насвистывание. Симона открыла, и вошел Якоб, но сразу отступил обратно — он отлично усвоил правила и никогда не заявлялся во время примерок.

— Не волнуйтесь, это наша Ирма, — усмехнулась Симона и потянула его за рукав. — Входите, входите.

Якоб нерешительно переминался с ноги на ногу, с недоверием глядя на меня.

— Ирма? Да это же принцесса! Эх, мадам Элен, — сокрушенно заявил он, — теперь она ни за что не выйдет за меня.

У него вошло в привычку делать предложение то мне, то Симоне, и он всякий раз сопровождал их маленьким букетиком маргариток или ярких перышек, которые собирал по пути. «Увы, я слишком стар, — в итоге вздыхал он. — Я бедный, голодный старик». И тогда мадам просила Симону дать ему горбушку хлеба с сыром, яблоко или соленый огурчик. Когда я немного освоилась в ателье, Симона стала покупать дополнительно еды и для Якоба. Подвинув табуретку поближе к плите, где мы грели утюги, он потихоньку жевал хлеб и рассказывал про русских евреев и поляков, которых полно было в его районе, про их горести, а иногда и радости.

— Им нужны ссуды? Мебель? — немедленно интересовалась Молли, когда я пересказывала дома его истории. — Спроси у него.

Но я никогда не спрашивала.

В день зеленого платья Якоб просто сидел, наблюдая, как порхают белые руки мадам Элен, а я поворачиваюсь вслед за ними, чтобы она могла видеть, все ли хорошо подогнано.

— Ирма, — осторожно сказал Якоб, убирая сыр и огурцы в чистый лоскут, — вы не должны прятать свое лицо. Я часто видел, как вы отворачиваетесь, когда кто-нибудь обращается к вам, даже Симона или добрая мадам Элен. Но не надо так делать. Этот шрам, быть может, особый божий знак. И только поглядите, какая вы красавица в этом платье!

— Божий знак? — насмешливо протянула Элен. — Кому нужен бог, который награждает людей шрамами?

Она заколола подол булавками там, где надо будет пришить крошечные свинцовые грузики, — они не дадут нескромным чикагским ветрам задирать юбку.

Я ушла за ширму, чтобы снять платье, и мне показалось, будто вместе с ним с меня сняли кожу. Подол надо доделать сегодня, коротко велела мадам Элен, и ушить лиф, в тех местах, где она отметила мелком. Якоб ушел, унося ворох обрезков, и в ателье стало тихо.

На платье ушло довольно много времени, я даже не стала отвлекаться на ланч, а просто съела тосты, которые в полдень как обычно подала Симона. Мягкая, тончайшая шерсть легко поддавалась игле, она послушно ложилась складками, загибалась, подворачивалась, и на сей раз мне было жаль, что приходится торопиться — уже совсем скоро зеленое платье окажется в коробке и его доставят в чужие руки. Я вдруг почувствовала себя жалким убожеством в своей скучной серой блузе. Даже Якоб смотрел на меня сегодня другими глазами.

Часы пробили семь. Я подняла голову и увидела, что мадам Элен с Симоной стоят рядом и улыбаются. Удивительно, подумала я: мадам — улыбается. Она взяла у Симоны длинную коробку и протянула мне.

— А адрес? — спросила я. Она всегда писала мелком адрес на коробках с одеждой.

— Оно ваше, Ирма, — сказала мадам.

Я была потрясена.

— Мое? Это прекрасное платье — мое?

— Да, чтобы вы были красивы и не так печальны, — твердо сказала она.

Я вскочила со стула и принялась благодарить ее, но мадам подняла руку и остановила меня.

— Вы хорошо работаете, Ирма. Вы нравитесь моим заказчицам. А теперь забирайте платье и идите домой. Идите-идите. Я не любительница бурных сцен. Merci вполне достаточно. Вам к лицу это платье, носите его с удовольствием и не унывайте больше.

— Твое? — выдохнула Молли, когда я открыла коробку. — Да ты можешь продать его за сорок долларов, потом ссудить их и заработать на этом, погоди-ка… — она торопливо стала подсчитывать проценты, потом посмотрела на меня, и в глазах ее появилось странное выражение, точно она прежде никогда меня толком не видела.

— А знаешь, этот зеленый очень тебе идет. У тебя аж глаза светятся. — Она отшвырнула карандаш. — Ирма, тебе надо развеяться. Слушай, надень его в воскресенье. Мне нужно встретиться с одними поляками, так я надену свое голубое — и мы пойдем прогуляться.

Опьяненная успехом зеленого платья, я согласилась. Воскресенье, вопреки сезону, выдалось на редкость теплое, легкий южный ветер, развевавший мне юбку, был точно весенний лазутчик, пробравшийся в стан зимы. Мы пошли в западную часть города, к новостройкам, и мой зеленый ничем не уступал яркому, как павлиний глаз, голубому. Накануне вечером мы обе вымыли волосы, тщательно расчесали их и закололи красивыми гребнями. Я испытывала восхитительное чувство от прикосновения нежной, как у ягненка, шерсти, она ласково облегала грудь и стягивала талию, а юбка тихонько шелестела и струилась при ходьбе.

Мы оказались на улице, сплошь застроенной тавернами.

— Виски — вот их проклятье, — пробормотала Молли. — Чем упиваться до смерти, лучше бы дома себе покупали.

— На твои ссуды? — невинно осведомилась я.

Молли рассмеялась и взяла меня под руку.

— Давай-ка, Ирма, устроим им маленькое представление.

Мужчины, лениво подпиравшие стены таверн, следили за нами хищными глазами — так кошки смотрят на птиц. Их взгляды раздевали меня, ощупывали и обжигали. Молли хохотала, сверкая белыми зубками. Вот оно как, любая улица — сцена, каждый взгляд исполнен горячего вожделения, и все это — игра, доставляющая удовольствие? В Опи мы никогда так не гуляли. Потому что я была простушка, бедная и не такая хорошенькая, как дочки пекаря? Потому что у меня была поношенная одежда? А теперь, в своем зеленом платье, я ничем не хуже дочек пекаря, по крайней мере, в глазах посетителей таверн. Но когда их восхищенный свист стал раздаваться все громче, я вдруг ощутила, что платье — тонюсенькая броня, и поскорее увела Молли на тротуар.

— Честное слово, Ирма, иногда ты ведешь себя, как монашка, — шепнула она и высвободила руку. — Разве не весело чуть-чуть раззадорить всех этих мужиков? Выше подбородок, девочка. Они ничего тебе не сделают, если ты будешь идти быстрым шагом. Это как с котенкои играть — помахал бумажкой перед носом, а потом убрал ее. Ну, все, все. Смотри, какой день чудесный. Мы просто гуляем, расслабься, ради бога.

Я старалась. Мой наряд совершенно приличный и даже скромный, уговаривала я себя. Мадам позаботилась об этом. И вскоре, идя бок о бок с улыбающейся Молли, я действительно расслабилась. Мне помогло платье — мягкое, ласковое солнце так весело наполняло его светом, что сердце радовалось. Наши тени изящно скользили по стенам домов. Если бы Дзия увидела, как все на меня смотрят, на меня, Ирму Витале из Опи, она была бы довольна. И я гордо вскинула голову, несмотря на свой шрам, высокий нос и заурядные каштановые волосы.

Молли ускорила шаг. Потом схватила меня за руку.

— Плевать на мужчин. Ты погляди, сколько новых домов, каждый день сюда переезжают новые семьи, там селятся евреи, а там дальше — поляки. Пару лет назад здесь было чистое поле. Вон, смотри, три пансиона в ряд. Гавестон следовало бы купить один из них.

Теперь мужчины лишь украдкой поглядывали в нашу сторону, опасаясь своих жен: мы ушли из района с тавернами. Девочки дергали нас за юбки, чтобы пощупать ткань, и Молли насмешливо-сердито фыркала:

— Замарашки мелкие!

Но это тоже была своего рода игра. Мы уворачивались от цепких грязных пальчиков, а они весело хихикали над нами.

— А ну, брысь! — шуганула Молли белокурую девчонку с перемазанным вареньем ртом.

Я дала пенни юному оборванцу лет четырех. Бог ты мой, что за страна! Я иду в прекрасном платье по залитой солнцем улице, в городе Чикаго, с подругой — и у меня в кошельке есть деньги.

— Шевелись, нам уже недалеко, поляки живут через два квартала, — подгоняла Молли.

Мы свернули налево, потом направо, и наконец она остановилась, торжествующе ткнув пальцем вперед:

— Пришли!

На площадке полтора десятка мужчин клали кирпичную стену, неподалеку маленькие девочки играли с тряпичными куклами, мальчики постарше смешивали раствор, а женщины наливали рабочим пиво.

— Ты не представляешь, — Молли всплеснула руками, — как это было непросто, но я все разузнала: они строят церковь, и им нужны стулья. Понимаешь? Я отыскала склад, где целая куча этих стульев и договорилась с возницей — у него здоровенная телега. Так-то, дорогая моя.

Она нашла переводчика и завязался долгий спор. Одни настаивали, что надо самим смастерить церковные скамьи, другие предпочитали менее трудоемкий путь и хотели воспользоваться услугами Молли.

— Решать отцу Михаилу, — в итоге заявил переводчик.

— Ирма, ты бы не могла за ним сходить? — попросила Молли. — Они говорят, он тут в соседнем квартале, освящает новый дом или что-то в этом роде.

— Так пошли вместе, если это так близко.

— Пожалуйста, Ирма. А я пока попробую о ссудах договориться. Ну, сходи, а? Это безопасно. Тут никаких таверн нету, только жилые дома.

Да, это правда. И чтобы меня больше не называли монашкой, я согласилась сходить за священником. Переводчик заверил, что идти недалеко, пару кварталов на восток, там узкий дом, номер семнадцать. С синими занавесками. Нет, с красными, заспорила одна из женщин. Он пожал плечами:

— С красными, с синими… какая разница. Главное, найти отца Михаила.

Я отправилась на поиски, следуя указаниям переводчика. Это было не в той стороне, откуда мы пришли с Молли, и очень скоро я поняла, что «пару кварталов» уже прошла. Здесь, в путанице переулков и проходов между домами — это вообще трудно было назвать «кварталами» — никто не говорил ни по-английски, ни по-итальянски. И не слыхал про отца Михаила. Мне попадались узкие и широкие дома, с синими и с красными занавесками, а также и вовсе без них, с темными, блестящими на солнце окнами. Некоторые были без номеров. Дома номер семнадцать не было точно. Мое зеленое платье стало как будто тяжелее и сковывало движения. Может быть, отец Михаил уже ушел из того дома и направился в другое место. Может быть, проблема со стульями как-то утряслась. Пойду-ка я обратно. Если священник все еще нужен, за ним может сходить переводчик. Меня уже долго нет, Молли, наверно, волнуется.

Повернув на запад, чтобы сократить путь, я пошла по длинной улице, которая закончилась покосившимся деревянным магазином. На грубо сработанной вывеске была намалевана бычья голова, увенчанная связкой сарделек. Рядом стояли ведра и бочонки со свернувшейся кровью, комьями жира и хрящами. Бродячие собаки дрались из-за обрезков. Задыхаясь от зловония, я торопливо поднялась на крыльцо, где сидели две местные кумушки.

— Церковь, польская церковь? — без толку повторяла я. Затем попробовала итальянский: — Chiesa? Всплыло слово, слышанное в Кливленде: — Kirke?

Они глядели на меня с явным подозрением. Что эта леди, дескать, делает в таком районе, о чем она их допытывает? Мальчишки, игравшие рядом в стикбол, откровенно пялились на мою грудь. Один сделал неприличный жест, другой радостно фыркнул. Я ошарашенно озиралась вокруг. Когда это солнце успело зайти за верхушки деревьев и серый туман пополз по улицам?

— Мисс, вы заблудились? Могу я чем-то помочь? — мягко, без акцента, спросил кто-то прямо у меня за спиной, так что я нервно подпрыгнула.

— Не тревожьтесь. Я полицейский.

Высокий, с густыми песочными волосами и широкими усами, широкоплечий, в длинном однобортном пальто честерфилд. Отутюженные брюки, начищенные туфли на шнурках — джентльмен. Зачем же он говорит, что полицейский? Я осторожно отступила в сторону.

— У нас тоже бывают выходные, мисс. Но если надо прийти на помощь даме, — он вежливо дотронулся до коричневого котелка, — полиция всегда с радостью исполнит свой долг. — Он подошел ближе и положил сильную ладонь мне на руку. — Такой леди, как вы, здесь небезопасно оставаться.

Он резко прикрикнул на мальчишек, и они умчались прочь.

— Первачки, — пробормотал он. — Надо ставить их на место. Куда вы направляетесь, мисс?

Я отошла подальше, потому что от него пахло пивом. Хотя, должно быть и вправду, у полицейских тоже бывают выходные. Я безусловно заблудилась, и только монашки да еще деревенские дурочки шарахаются от каждого мужчины. Молли меня заждалась, она беспокоится. Я описала район, где оставила ее с рабочими.

— Да, там поляки строят церковь, знаю. Это недалеко, — заверил он меня. — Пойдем вон той дорогой, подальше от этой вонищи.

Мой провожатый не назвал своего имени, однако вел себя обходительно, поддерживая меня под руку у всякой ямы или бордюра. Когда он спросил, где я живу, а я ответила — в пансионе, его светлоголубые глаза с недоумением скользнули по дорогому платью.

— Это подарок из швейного ателье, где я работаю, — призналась я.

Idiota, осознала я в ту же секунду, как это произнесла и он нагло посмотрел мне прямо в глаза. Idiota, ты же себя разоблачила перед ним.

— А, так значит, мы работаем в ателье? Платья шьем?

Он крепко сжал мой локоть. Хриплые, напряженные нотки появились в его голосе.

— Нам сюда, ваша церковь во-он там.

Он не полицейский, теперь я это точно знала. Кровь прилила мне к щекам, я в панике озиралась, чтобы позвать на помощь или броситься наутек.

— Улицы совсем пустые, — сказал он.

Да, но куда лучше заблудиться, постучать в первую попавшуюся дверь, просто бежать, куда глаза глядят, прятаться всю ночь в переулках, только бы подальше от него.

— Теперь я сама дойду, сэр, раз отсюда уже недалеко, — я старалась говорить спокойно и не смотреть на него, как мы делали дома со злобно рычащими псами. В эту секунду его отвлек отдаленный свист, я высвободила руку, но он резко дернулся и снова схватил меня.

— Не стоит, мисс. Здесь полно воров, они ограбят вас и разденут до нитки. — Он пощупал складку на юбке. — За такую красивую вещь можно выручить кругленькую сумму.

Мы завернули за угол, и он повел меня к обгоревшим заброшенным домам, мимо которых я точно раньше не проходила.

— Пустите меня! — громко закричала я, отпихивая его, пытаясь вырваться на свободу.

Он прижал меня к фонарной тумбе — я оказалась в ловушке. Теперь он держал меня обеими руками. Волчьи глаза хищно посверкивали в сумерках.

— Тпру, не так быстро. Во-он она, моя церковь, детка, нарочно для меня ее изготовил Великий пожар в Чикаго. — Он грубо расхохотался, кивнув на обугленный дом с раскрытой дверью и выбитыми стеклами. Оттуда выбежала крыса, а он сжал меня еще крепче.

— Пустите меня! — снова закричала я и стала биться, пинать его и звать на помощь:

— Помогите! Aiuto!

— А ну, заткнись! — прошипел он, обдав мне щеку горячим дыханием. — Никто тебя не слышит. А если услышит, так тоже захочет позабавиться, правда, это уж после меня. — Мясистая рука зажала мне рот, и он втащил меня в дом. — Не надо тебе было так расфуфыриваться, девочка. Не в этой части города. Где столько евреев, святош поганых. Те еще крысы, как и все вы, чертовы первачки.

Он тащил меня в глубь дома, под ногами скрипело битое стекло. Я укусила его за руку. Он дал мне пощечину.

— Сучка итальянская. Я понял, по говору. Притаскиваетесь сюда, отбираете у нас работу, ублюдочное племя.

С каждым словом он все плотнее прижимал меня к обгоревшей шаткой стене. Я завизжала и вырвалась. Он схватил меня и впечатал обратно, потом оторвал ленту с платья.

— Сгодится на что-нибудь. Вот так. Уздечка для нашей кобылки, — он тяжело, хрипло дышал мне в лицо. Сделал из ленты кляп и заткнул мне рот. — А теперь потише, потише, сейчас я тебя оседлаю. Не заставляй меня использовать кнут.

Выдернул из брюк тяжелый ремень и хлестнул им в воздухе. Пряжка с треском ударила по обугленной балке.

— Хочешь получить им по роже, сучка? Или сюда? — он сжал мне грудь. Дыхание его стало прерывистым, он шарил в своих брюках, навалившись на меня всей грудью, вжимая в стену и больно надавив под ребра луковицей карманных часов. Я задыхалась. Попробовала кричать, но кляп заглушал все звуки.

— Возбудилась, да, кобылка? Ну, вот и твой жеребец, твой большой американский жеребец. Чертова юбка. — Раздался треск, будто молния прорезала небо. Я лягнула его. Выдернула одну руку и врезала по лицу, потом еще раз, обезумев от ужаса.

— Я сказал, стой спокойно, тварь! — блеснул металл и острое лезвие прижалось к моей щеке. Таким ножом мой отец резал овец. О, Боже, матерь божья, Пресвятая богородица. — Что, заблудилась? Я тебе покажу блуд. Вот он, блуд. Нравится? Тебе нравится? — Разорвал блумерсы. Рывком раздвинул ноги, я пыталась кричать, но — ни звука из сдавленного горла, только бешено стучит сердце в ушах. И вдруг железный стержень вонзился в меня, резкая, ошеломляющая боль и его хриплые, ритмичные вздохи. Кровь потекла по ногам. Господи, забери меня. Ноги бессильно подкосились.

— Стой прямо, сука, пока я не кончу, а не то порежу вторую щеку.

Опять. Опять, резче, глубже, его тело билось о мое, он со свистом выдыхал «кех-кех», а потом вдруг так резко отступил назад, что я упала, как тряпка, на усыпанный стеклом пол.

Презрительно глядя вниз, он скривил губы в усмешке.

— Вот и молодец, хорошая кобылка-первачок. Я досчитаю до ста, ясно? Один звук, одно движение — и я вернусь и перережу тебе глотку. Подохнешь тут с крысами, прежде чем кто-нибудь тебя найдет. Поняла?

Я кивнула, и он отошел в сторону, спокойно почистил одежду платком, застегнул брюки, вдел обратно ремень, посмотрел на карманные часы, поправил шляпу и ушел, давя битое стекло. Я вытащила кляп и медленно начала считать в темноте: Uno, due, tre… Дзия, хорошо, что ты не дожила до этого дня. Uno, due, tre… Затем навалилась тьма, и в этой тьме вращались мысли, медленно, как ножи, разрезая мне душу. Этим закончился мой долгий путь из Опи? Господь привел меня сюда, в эту волчью яму, полную осколков и мрака, унижения и боли? Растерзана, использована. Мой отец лапал меня, и только. Воры в Кливленде забрали мои деньги. И этого оказалось мало. Дура, дура, idiota. Выставила себя напоказ, самодовольная дура в зеленом платье, дразнила мужчин, пока один из них не проучил меня. Моя мать ошибалась. Умереть среди чужаков не самое страшное. Мой прадед в России погиб как герой, холодный сон сковал его на снегу. «Смерть настигает нас там, где ей угодно», — говорил отец Ансельмо.

Но я жива. Не это ли самое ужасное, жить опозоренной среди чужаков? Как я могу вернуться к Молли, к мадам Элен? К пристойным людям? Уж лучше, как Айрин, которая зашла в темную воду, набив фартук камнями. Боже, прости мне, я нащупала острый осколок стекла и поднесла к горлу. Я сотворю себе свою темную воду, свой сон на снегу, смешаю кровь с пеплом пожарища. Кого из близких огорчит моя смерть? Дзия умерла, Карло пропал или погиб. У отца есть Ассунта и будущий младенец. Кто здесь станет оплакивать меня? Молли, мадам и Симона, возможно, ненадолго опечалятся. Господу я ни к чему, он только презирает меня за мое тщеславие.

Всего одно движение, только одно — там, где бьется вена на шее. На сей раз не будет рядом Терезы, чтобы сомкнуть у раны края. Кровь, всего лишь кровь.

Uno. Я прочла «Отче наш» по своей душе. Due. Кто осудит меня, если я нажму на осколок? Tre. Я затаила дыхание, потом остановилась, сотрясаясь от дрожи, плотно зажмурилась, чтобы не видеть его ухмылку, искривленные губы, брюки, падающие к ногам, маленькие крысиные глазки, выжидательно прищуренные — давай.

Боже, спаси меня. Рука тряслась. Сначала мной займутся крысы, потом, быть может, меня кто-то найдет здесь, посреди огромного, равнодушного города. А дальше? Отец Ансельмо отказался хоронить дочку дровосека на освященной земле кладбища, ведь она повесилась. Изнасилованная, опозоренная, она обрекла свою душу на вечное бесприютное мучение. А Айрин, которую похоронили в одной яме с чужаками?

Не знаю, сколько я так просидела, прижав осколок стекла к горлу, но в какой-то момент издалека, из ночной тьмы раздалось знакомое насвистывание, сначала тихо, а потом все ближе и громче. Веселый, простой мотив — как насмешка над всей моей прошлой жизнью.

Осколок выпал и разбился об пол.

— Якоб! Якоб!

Дикий, отчаянный стон, неужели это я так кричу? И снова:

— Якоб!

А потом старческие шаги по ступеням, скрип стекла под ногами.

— Ирма? Это вы? Что вы здесь делаете? — он опустился рядом со мной. — Что случилось? — Должно быть, его пальцы нащупали мою порванную юбку. — Что с вами сделали? — Грубые, добрые руки обняли меня, чистая тряпица утерла слезы. — Хвала Богу Израилеву, что он направил мои ноги сюда. Ш-ш, ш-ш, тише, милая. — Он поднял меня с пола, бормоча: — Да пусть того, кто сотворил это зло, разорвут дикие звери, пусть его разобьет о скалы и поглотит черная пучина. Ох, бедное дитя. Ну, успокойтесь, успокойтесь. — Он проворно стряхнул с платья осколки и грязь. — Мои сестры позаботятся о вас, — ласково продолжал он, доставая из рюкзака обрывки материи, чтобы закутать меня. — Вы сможете идти, потихоньку? Здесь недалеко, совсем рядышком.

Когда мы вышли наружу и слабый свет газового фонаря упал на запятнанную кровью юбку, он содрогнулся.

— Скотина! Пусть Бог… неважно, пошли, пошли, Ирма, домой к сестрам.

Он вел меня по улицам, держась в тени, и вскоре мы добрались до кирпичного доходного дома.

— Ну, вот и пришли, милая. С нами вы в безопасности.

 

Глава девятая

Надежное средство, номер два

Бледные лица сестер Якоба склонились надо мной: две размытые луны в мутном свете керосиновой лампы. От меня пахло гарью. Когда Якоб прошел позади нас в носках, я услышала скрип стекла на потертом коврике. Куча тряпья в углу зашевелилась и поднялась. Полосатые занавески колыхались, как его полосатые брюки. Я хотела вырваться, но со всех сторон меня держали чьи-то руки.

— Ирма, сидите тихонько, — терпеливо приговаривал Якоб. — Мои сестры вам помогут.

Две женщины нависли надо мной, словно вороны на тонких ногах, они взмахивали черными шалями, бормотали, курлыкали, утешали, поглаживали, вынимали булавки из спутанных волос. Лавиной нахлынула слабость. Якоб указал на постель.

— Не надо, не надо! — я вцепилась в стул.

На лестнице раздались тяжелые шаги, что-то раздраженно прорычал мужской голос из-за стены. Меня колотила дрожь.

— Это всего лишь мистер Розенберг, наш сосед. Дверь заперта, не бойтесь.

Сестры укутали меня в одеяло, и Якоб сказал:

— Ирма, я приведу полицию. Вы сможете описать этого человека? — он подошел к двери, и ноги в узких штанах, казалось, резали воздух, как ножницы с длинными лезвиями.

— Нет, нет! — крикнула я в ужасе. Кто может знать, что это будет за полицейский? А вдруг опять ненастоящий, вдруг он обманет Якоба, ворвется сюда и снова сделает это, и с его сестрами тоже? — Не ходите!

— Но полиция сумеет его выследить, надо же поймать эту подлую тварь, — пытался убедить меня Якоб.

Быстрые, непонятные слова на идише летали над моей головой. Я различала только «полиция». Сестры победили. Якоб присел возле меня:

— Простите, Ирма, это был таки полный мишигас с моей стороны. Глупость и бред. Сара сделает вам особую ванну, вы отмоетесь, станете совсем-совсем чистая.

Та из сестер, что пониже ростом, торопливо прошла на кухню. Что-то с металлическим лязгом брякнуло об пол: корыто. Меня заставят все снять и мыться в таком холоде? Они не слышат, как у меня кости трясутся? Не понимают, что сейчас мне нужно только, чтоб было тепло и сухо, и чтоб никто, никто не дотрагивался до меня?

— Ну, идите, Фрида вам поможет.

Высокая сестра подхватила меня, прежде чем я сумела возразить, и отвела в крошечную кухню. Я совершенно одеревенела, как кукла, что миссис Гавестон держала в гостиной в память о своей дочери, которая умерла еще девочкой. Задвинутая в угол, загнаная в ловушку, я глядела, как они наполнили корыто, добавили туда каких-то трав, налили немного уксусу и скипидару. Острый, резкий запах поплыл в воздухе.

— Зачем? — допытывалась я по-английски и по-итальянски, но они только улыбались в ответ и задвинули занавеску, отгородившую кухоньку от комнаты.

— Карашо, — сказала Фрида, указывая на корыто. Они кружили возле меня — высокие птичьи голоса, развевающиеся шали, быстрые движения рук — и вот я уже полностью раздета, а они ведут меня к своему корыту и заставляют туда залезть. Смотрите, как они сгибаются, эти кукольные ноги. И слезы жгут глаза.

— Что это? — спросила я, зачерпнув из бледной пены веточки и сухие лепестки, но они только говорили «карашо», и терли меня губками, ну, хотя бы не руками.

Расслабившись, я наблюдала за Фридой. Высокая, решительная, она взяла проволоку с округлым резиновым наконечником и… господи, нацелила ее мне между ног.

— Нет! — завизжала я. — Уберите это!

— Ш-ш-ш! — успокаивали они. — Ш-ш-ш!

И тут снизу раздались удары, от которых затряслись стены, сердитый мужской голос, а потом снова удары, будто кто-то колотил в потолок ручкой от метлы. Маленькая Сарина ручка зажала мне рот. Фрида что-то настойчиво втолковывала брату.

— Ирма! — позвал он из-за занавески. — Перестаньте устраивать бузу. Прошу вас, а то придет квартирный хозяин. Мои сестры говорят, что если вы используете проволоку, то в вас не прорастет его семя.

Меня обуял ужас. Об этом я не подумала: его семя может пустить во мне корни, как молодые побеги прорастают на поваленном дереве, сжирая его останки. Да, да, удалите семя, но только не проволокой, умоляла я.

— Скажите им, пожалуйста, только не проволокой.

Высокие голоса обрушились на Якоба. Его изношенные башмаки нервно топтались за занавеской. Когда голоса стихли, он тихо, ласково произнес:

— Слушайте меня, Ирма. Мои сестры знают, каково вам. Они-то знают. В Польше в нашу деревню приехали казаки. Знаете, как казаки ненавидят евреев? У них были пистолеты и длинные сабли, и они согнали всех девушек, всех молодых женщин в лес. Фриду с Сарой тоже. Это было зимой, лежал снег. Понимаете меня?

— Да — прошептала я. Сара протирала мне спину губкой, чтобы я не мерзла.

— Одну за другой они отпускали их обратно, разодранных и окровавленных. Некоторые падали в снег. Мы бежали в поле и приносили их домой. Старухи отмывали их. Сару, самую молодую и самую красивую, не отпускали дольше всех. Когда они наконец уехали, мы искали ее в лесу и нашли в куче опавших листьев, нагую, свернувшуюся в комок. Три дня она не разговаривала. Даже сейчас она боится выйти на улицу. Всегда боится. Но по крайней мере, ни она, ни Фрида, не понесли от солдат. Только у одной девушки родился младенец, светловолосый, как казаки. Ее отец отнес его в лес и оставил там, волкам. Вы видите, Ирма, они знают, каково это. Дайте им вам помочь. И молчите, умоляю, иначе хозяин выселит нас отсюда. Вы согласны?

Я кивнула. Фрида отвела мою руку и принялась чистить меня изнутри. Я закрыла глаза, так плотно, что лицу было больно. Высокие голоса журчали над головой, как вода по камешкам, и я думала: смой, вода, смой его семя, изгони его прочь.

— Карашо, Ирма, карашо, — приговаривала Фрида.

Потом что-то брату. Он перевел:

— Еще глубже надо, потерпите. И потом как следует сполоснитесь чистой водой, чтобы не было раздражения.

Наконец Фрида убрала проволоку и подняла меня на ноги. Меня сполоснули, вытерли насухо и завернули в одеяло. Но холод не отпускал, точно поселился внутри тела. Сара опустошила корыто. Фрида положила тушеной капусты в горшок и поставила разогреваться. Еда? Как можно есть? Желчь прилила к горлу.

Они накрыли на стол.

— Ешьте, — сказал Якоб. — Вам надо поесть.

Они пододвинули мне тарелку и хлеб, но от капусты пахло отсыревшим пеплом. Лучше, когда внутри пусто, гораздо лучше. Фрида дотронулась до моей руки, и я взяла вилку, тяжелую, как железный прут. Лунные лица мерцали. От еды шел соленый пар. Снова меня тронули за руку, и я заплакала, роняя слезы в тарелку. Над столом поплыли голоса, мою тарелку убрали, а меня закутали еще в одно одеяло. Хорошо, вот так хорошо, никто не видит мое тело, ни единого кусочка.

Приглушенный голос сказал:

— Мы сейчас постелим вам, милая.

Трое суетились в комнате, порхали темные шали, раскатывали тонкий матрац, но я хотела свернуться в куче старого тряпья и больше ничего.

— Я буду спать там, — и прежде, чем они успели ответить, нырнула в тряпки, отвернулась к стене, укрылась от тихих голосов и нежных похлопываний.

— Тогда доброй ночи, Ирма, — пожелал Якоб, и сестры повторили за ним: — Добре ночи, Ирма.

Голоса размылись, перешли в неясное бормотание, наверно, в молитвы. Потом что-то звякнуло на кухне, зашуршала одежда. Потрескивали угольки в печке. Я свернулась калачиком и наконец согрелась. Вскоре с кухни донесся храп Якоба. Рядом со мной еле слышно шептались сестры.

В темноте я увидела себя, в зеленом платье, залитую солнцем. Затем зеленое платье вспыхнуло и погасло в обгоревшем доме. То была другая Ирма? Пресвятая Дева, кто я теперь? Я всматривалась во тьму, пропитанную резкими запахами капусты и скипидара, пытаясь увидеть Ее милосердный взгляд. Вместо этого я видела его глаза, холодный блеск, удары, свист ремня, скрип стекла. Я прижала ладони к пылавшим щекам, снова ощутив запах уксуса и трав. Думай о теплой воде, о ее утешительном плеске.

А раньше, когда-то давно, не плескалась ли так же вода в ночи? В Опи мы спали с закрытыми ставнями, и в темноте, до того, как мама заболела, я иногда просыпалась, разбуженная скрипом кровати, стонами отца, ритмичным кех-кех, ее приглушенными вздохами, а затем тихонько, украдкой плескала вода, и никогда не понятно было, почему. Пыталась ли она вымыть его семя, которое не должно было прорасти в голодный год? Я лежала, закрыв лицо руками, но даже запах уксуса не смог вытеснить другое воспоминание. К нам пришла повитуха, хотя живот у мамы был совсем плоский. Я спросила, зачем она явилась, но никто не ответил. Мы с Карло были еще малы, и нас на весь день услали собирать дикую спаржу на дальние пастбища. Когда мы возвратились с тощими пучками веток, мама лежала в кровати. Она была очень бледна, подле нее хлопотала Дзия, а отец молча глядел в огонь.

Да, теперь я точно вспомнила — всякий раз вслед за отцовскими стонами было слышно, как плещет в темноте вода. Значит, не всегда это помогало, раз пришлось звать повитуху? Зачем он мучил маму, если знал, какова цена? И почему она соглашалась, даже с готовностью шла на этот риск, если все, что ей с того перепадало, были его стоны? Почему? От боли у меня перехватило дыхание, словно чья-то тяжелая рука сжала мне грудь.

Лунный свет упал на свисавшую со стула шаль, серебристо-белую в ночном мраке, прекрасную, как алтарная пелена, которая пробудила тогда в отце похоть. Кутаясь в одеяло, я вспотела от чувства вины. Стало быть, женщины вынуждают мужчин нападать? Наше тщеславие и гордость? Наше умение и мастерство? И где-то в городе, стоит, прижавшись к стене женщина — в сшитом мною платье — а в лицо ей жарко дышит сжигаемый похотью мужчина?

Нет, нет, не забывай о казаках в польской деревне. Зло, порочное в сути своей зло. Они приехали нарочно, чтобы глумиться над деревенскими девушками, нищими и беззащитными. «Пусть того, кто это сотворил, разорвут дикие звери», — сказал Якоб. Я послала в ночи проклятье, я просила: «Господи, покарай его, нашли на него хищных тварей. Пусть разорвут его плоть». Но что будет со мной, ставшей приманкой для казака, которого я выискала в извилистых переулках Чикаго?

Вглядываясь в черный провал окна, я съежилась в ожидании нового дня. Была ли это ошибка, трусость — отвести осколок стекла от горла? Как я выйду отсюда в мир, где рыскают мужчины, исполненные зла и порока? Мне вспомнились воры из Кливленда. Сара тревожно забормотала во сне. Кто спросит, отчего она избегает выходить на улицу, она, забившаяся голышом в земляную нору, чтобы спрятать истерзанное тело? Как мне завтра смотреть в глаза мадам и Молли, как сидеть за столом с миссис Гавестон, ходить в церковь на Полк-стрит? Как молиться Господу нашему?

Я закрыла глаза и увидела бледное личико Розанны. Как она вынесла, как выдержала те дни, когда смерть проникла в их дом, точно зверь в поисках добычи, и сожрала ее родных — одного за другим — не оставив в живых никого, кроме нее? И все же она это выдержала. Она научилась класть мелкие ровные стежки и с радостью вошла в новый дом. Но Розанна невинна, она чиста, а я… голос Дзии, смутный и мягкий, как туман, легонько коснулся моего слуха: «Спи, Ирма, — прошептала она. — Ты по-прежнему Ирма из Опи. Ирма из Опи, Ирма, Ирма». Выжатая досуха, я погрузилась в рваный сон.

В сером предрассветном сумраке сестры двигались как тени, одевались, сворачивали постель. Когда я приподнялась, Якоб протестующе замахал руками:

— Останьтесь здесь, отдохните сегодня. Я скажу мадам, что вы заболели.

— Нет, она спросит — чем.

Я должна выдержать этот день, а прошлая ночь останется моей тайной, перегорелыми ночными углями. И говорить об этом — только раздувать пламя.

Якоб пожевал губу.

— Ну, тогда хоть позавтракайте с нами.

Фрида порылась в углу и достала скромное желтовато-коричневое платье, молча положила его рядом со мной, а сама увела Якоба на кухню. Я оделась и пришла к ним. Якоб разбирал тряпье, Сара расшивала бисером синюю бархатную сумочку. В ее мешке с обрезками я обнаружила знакомые: полоску розового шелка, пунцовый отрез вечернего платья, желтую кисею из наряда невесты, который мы совсем недавно доделали, черный бомбазин вдовы, а под ним — мшисто-зеленую шерсть. Мой зеленый. Я отвернулась.

— Знаете что, Ирма, — сказал Якоб. — Ваше прекрасное платье не очень пострадало. Его можно починить.

Он поднял его, и разодранная до пояса юбка распахнулась, как плотоядная пасть. Комната вспыхнула зеленым светом.

— Пожалуйста, заберите его.

— Но вы были в нем такая красавица, прямо как принцесса. Можно зашить его и продать за хорошие деньги, если вы сами не хотите его носить, — убеждал Якоб, пока Фрида не дернула его за обтрепанный рукав. — Якоб снова сделал промашку, верно? Опять мишигас. Простите меня, Ирма, простите, но вы слишком щедры.

— Вы мне помогли. Отдайте его своим сестрам. Или пусть сошьют из него кошельки.

Он убрал зеленое платье, приговаривая:

— Спасибо, Ирма, но что мы такого сделали? Ничего. Все мы чужие в этом городе, все должны помогать друг другу. Сара, иди кушать с нашей гостьей.

Сара удивилась, что он зовет ее по-английски, но села за стол. Фрида подала нам крепкий кофе, черный хлеб, джем, вареную картошку, яйца вкрутую и фрикадельки из селедки. Сегодня, чтобы угостить меня всем этим, им придется довольствоваться скудным ужином. Я откусила кусочек яйца, на вкус совершенно картонного, поела немного картошки.

— Замечательно, — сказала я Якобу. — Скажите им, что очень вкусно.

Фрида положила мне на тарелку еще одну фрикадельку и произнесла, наверно, что-то вроде «Ешьте, ешьте».

Сами они завтракали торжественно и медленно, порой поглядывая на меня, но тут с улицы донесся крик торговца, и Якоб поспешно вскочил.

— Это продавец льда. Нам пора идти.

С этими словами он выпихнул меня за дверь, так что я толком не успела поблагодарить сестер.

Утреннее солнце резало глаза.

— Что подумают люди? — мягко, в своей обычной шутливой манере протянул Якоб. — Я иду с утра рядом с прелестной девушкой, и она таки не еврейка.

— Якоб, я не…

— Вы именно что да: прелестная и не еврейка.

Что подумают люди? Они подумают, что я утратила невинность, они догадаются, что я порченная. Прочтут это по лицу и походке. Точильщик тянул нараспев: «Точу-ножи-ножницы!», и он знал. Пивовар, скатывавший бочки с телеги на мостовую, тоже знал. Я отвернулась и увидела ухмылку на физиономии мальчишки-газетчика.

Продавщица батата, зазывно голосившая над своей жаровней «Налетаем, батат сла-адкий покупаем!» подумала, глянув на меня: «Одна из этих, небось?».

Каменщик, смешивавший раствор, поднял голову и облизнул пересохшие губы.

Булочник, прислонясь к двери, задумчиво мял шматок теста, нежный, как девичья плоть.

И даже старый художник — «Силуэт! Силуэт! Раз-два-три — и портрет!», который обычно кивал мне, когда я проходила мимо его столика с черной бумагой, на сей раз низко склонился над работой, возмущенно щелкая ножницами.

Посыльные в потрепанных блузах, клерки в черных котелках — все они, должно быть, думали: «Он ее поимел. Чем я хуже?» В толпе мужчин возле банка мелькнули полосатые брюки.

— Стойте! — Якоб дернул меня за руку, и мимо с грохотом пронеслась пожарная линейка, увлекаемая огромными белыми битюгами, следом за которыми мчались заляпанные грязью псы. Только тогда я услышала трезвон медного колокола.

— Осторожнее, Ирма! — Якоб утер вспотевший лоб. — А если бы вас зашибло? Что бы я сказал сестрам? Даже если вы боитесь, все равно надо соблюдать осторожность.

— Как вы?..

— Узнал, что вы боитесь? Почувствовал. — Он задрал потрепанный обшлаг рукава, и я увидела свежую ссадину на запястье, в которое бессознательно вцепилась.

— Якоб, простите меня, ради бога.

— Пустяки. Но все же, Ирма, — серьезно продолжал он, — нельзя, чтобы зло, которое вам причинил этот человек, поселилось здесь или здесь, — он слегка докоснулся до лба и сердца. — Так вы с ума сойдете, превратитесь в мишигас. Надо просто забыть.

— Как? Я могу снова его встретить. Он может снова…

Якоб помотал головой.

— Чикаго слишком велик. Вы больше никогда его не увидите. А если вдруг… то свернете в сторону. Казаки никогда больше не приезжали. Даже у них есть стыд.

Как мне в это поверить, если каждый встречный мужчина смотрит на меня с нахальной усмешкой, если под каждым жилетом скрывается ремень с тяжелой пряжкой? Якоб вздохнул.

— Смотрите-ка! А мы уже почти пришли. Кто это там машет вам возле фонаря?

Сердце у меня бешено забилось, я посмотрела, куда он указывал, и увидела Молли, которая как безумная махала мне руками. Молли! За все это время я ни разу о ней не вспомнила. Она ринулась через улицу, едва увернувшись от тележки с углем. Когда угольщик обругал ее, она не бросила ему в ответ одну из своих задорных шуточек, а поскорей подбежала к нам, обняла меня и пару раз энергично встряхнула.

— Ирма, что случилось? Мы тебя везде искали. Я тебя ждала-ждала, у поляков. Что произошло?

Как я ей объясню? Да и зачем? Чтобы она мучилась из-за меня?

— Заблудилась, — выдавила я наконец. — Якоб, наш старьевщик, меня нашел. Я тебе про него рассказывала. И я переночевала с ним и его сестрами.

Молли быстро глянула на Якоба, потом снова повернулась ко мне.

— Ты хоть понимаешь, что такое всю ночь промаяться в ожидании? Ну можно же было послать какого-нибудь мальчишку с весточкой.

— Да, Молли, прости.

Плечи ее поникли, она уронила руки.

— Нет, это все я виновата. Мне нельзя было посылать тебя одну.

Потерянная, безвольная, как больной ребенок, она сейчас ничем не походила на обычную Молли — бодрую, напористую, с календарями и планами. Вдруг глаза ее расширились, и она ткнула в мое платье:

— А где зеленое? — голос срывался, она требовательно глядела на Якоба: — Что с ней произошло? Где ее платье?

— Я его порвала. Об забор. Пришлось взять это у сестры Якоба.

Я старалась не смотреть на нее, но Молли развернула меня к себе. Да, врать я так и не научилась. В Опи это было бессмысленно, там все равно про всех все было известно. Так что я коротко отмахнулась:

— Не будем об этом.

Она слабо всплеснула руками.

— Ну, хорошо. А вечером расскажешь? Когда мы будем одни?

Я ничего не ответила, и она понурясь отошла в сторонку.

— Молли, извини. Мне надо бежать, мадам уже ждет.

Она внимательно посмотрела на меня.

— Ты изменилась. Стала какая-то другая. И это моя вина.

— Мисс, — неожиданно вмешался Якоб, — Ирме пора на работу. Вы не пройдетесь немножко со мной?

Молли хотела было возразить, но я быстро чмокнула ее в щеку и пообещала, что вечером буду дома.

— Поезжай обратно на трамвае, — велела она. — На, держи.

Она сунула мне в руку монету и позволила Якобу увести себя.

Он не раскроет мою тайну. А я буду резать, шить, работать — весь день, и ни о чем не думать. Матерь Божья, помоги мне продержаться.

В ателье мадам с интересом осмотрела Фридино платье.

— Странный покрой, — заметила она. — А здесь не широковато?

— Оно удобное, — тихо ответила я.

— Для девушек с маленькой грудью очень даже ничего. Надо будет попробовать. Из другого, конечно, материала, но если сделать побольше защипов на талии и с боков подсобрать, получится изящная линия.

Я открыла рот, но в горле так пересохло, что мне не удалось выдавить ни звука. К счастью, нахлынули клиентки и утро пошло обычным порядком. Работай, говорила я себе. Слушай только стрекот Симониной машинки и бубнеж жены сенатора. Помни только о стежках. Но когда я уколола палец и промакнула кровь ситцевой тряпочкой, на меня навалился новый ужас: а что, если промывание не помогло и месячные не придут в положенный срок? Булавки выпали у меня изо рта.

— В чем дело? — спросила мадам. Мы драпировали муслин на манекене, чтобы опробовать новый фасон.

— Нет, ничего. Просто я вижу на улице все больше жакетов свободного кроя.

— Да, это верно. Все больше. — Мадам достала из кармана блокнот и что-то деловито туда записала. — Вы надевали платье? — слава Богу, она не смотрела на меня.

Спрятавшись за манекен, я сказала, что да, надевала.

— И на него обратили внимание? — страничка перевернулась, карандаш быстро рисует в блокноте новый фасон жакета.

— Да, мадам. Обратили.

— Хорошо. Хорошо, когда на женщину обращают внимание.

Машинка трещала не переставая, но я чувствовала, что круглые глаза Симоны с интересом глядят на меня. Больше мы о зеленом платье не говорили.

После полудня зашла миссис Максвелл, примерить новое платье. Как обычно она безостановочно сосала мятные леденцы, жалуясь, что желудок ее вздут от диспепсии и поэтому она не может туго затягивать корсет.

— Вы бы не могли что-нибудь придумать в этой связи? — попросила она мадам.

А вот что придумать мне, если месячные не придут вовремя? Я склонилась над работой, стараясь стать почти невидимой, как в прежние времена.

— Мы сделаем вырез поглубже, верно, Ирма? — спросила мадам.

Я кивнула.

— Мужчины не глядят на талию, если сверху можно увидеть что поинтереснее.

Миссис Максвелл расхохоталась в голос. Я заставила себя улыбнуться. Симона вежливо хихикнула за машинкой, и мадам мелком наметила вырез на платье толстухи.

— И здесь пустим французские кружева, — решила она. — Дорого, зато эффектно.

Миссис Максвелл поблагодарила нас всех и удалилась, благоухая мятой.

Наконец рабочий день кончился, но, трясясь в переполненном трамвае, я не могла отогнать мысли о Филомене. Когда мы были маленькие, она бегала быстрее всех, легконогая птичка, она носилась с нами по окрестным лугам и горным тропкам, обгоняя даже Карло. Я вспоминала ее темные блестящие волосы и такой крупный нос, что мальчишки дразнили ее Ястребиный Клюв. Когда мой дядя отвез ее в монастырь под Неаполем, семья получила благословение и избавилась от лишнего голодного рта. Филомена никогда не отличалась набожностью, и наверно, она ненавидела суровый, строго упорядоченный быт монастыря, замкнутое пространство стен, где не было вольного солнца, где нельзя было побегать и порезвиться. Возможно, она пыталась найти работу в городе, но тамошним торговцам не нужна была неотесанная девчонка с гор, они хотели кого помиловидней и поприличней. И в конце концов ее приняла улица. Я подъехала к пансиону, и церковные колокола тягуче перекликивались: Филомена, Филомена, Филомена. Что они кликали: ее смерть?

Как-то раз в Кливленде, возвращаясь с рынка, мы с Лулой увидели в подворотне распростертую на камнях проститутку. Лула вынула из кошелька монетку и рядом положила картофелину. Я охнула, когда потрепанная шаль на худых плечах встрепенулась, и гнилые зубы жадно вгрызлись в сырую картошку. Лицо ее было в синяках и ссадинах.

— Четыре года такой жизни — и конец, — шепнула Лула, увлекая меня прочь. — Не помрет от пьянства и сифилиса, так кто-нибудь изобьет ее до смерти, или умрет от постоянных чисток и выкидышей. А нет — так сама повесится на собственных простынях. Если, конечно, они у нее есть.

Я быстро посчитала в уме: прошло шесть лет, как Филомена покинула Опи. В церкви я поставила свечку, чтобы душе Филомены было легче терпеть муки чистилища.

Добравшись до пансиона и поужинав, я с трудом преодолела крутые ступеньки наверх, в свою комнату. Закончив вечерние хлопоты, Молли постучалась ко мне. Она принесла тарелочку овсяного печенья и небольшой стаканчик. Села ко мне на кровать, на длинном веснучатом лице отражалась искренняя тревога.

— Ирма, я не буду спрашивать тебя, что случилось прошлой ночью, но клянусь могилой моей матери, уж лучше б это случилось со мной. Мне не следовало отпускать тебя одну.

— Молли, ты же ничего плохого не думала.

— Выпей глоточек виски.

Я выпила, чтобы ее порадовать, и отщипнула кусочек печенья. Молли уселась поудобней и принялась рассказывать о своей стране, о братьях, ходивших в море, и кузинах, которые нанимались служанками в богатые английские дома. Когда она ушла, чтобы погасить всюду свет и закрыть печные заслонки, я свернулась калачиком и стала молиться: Боже, пусть травы сестер Якоба мне помогут.

Не думай о вчерашнем. Мечтай о том, о чем мечтала раньше. О собственном ателье. Там я повешу на стене фотогравюру Опи — раскрашенную в зеленый, синий и светлокоричневый. Я окружу себя одними женщинами и никогда не буду думать о том… что произошло. Но в окно проник запах горелого дерева. Я встала и положила под подушку немного лаванды, и все равно запах не исчез.

Раньше месячные всегда приходили вовремя, но в этот раз их не было. Каждое утро я подкладывала в панталоны льняную тряпку, но вечером она оставалась чистой. В церкви я поставила еще одну свечку за Филомену, а потом свечку — чтобы у меня пошла кровь. Я слышала, что Молли однажды объясняла подружке: от переживаний у женщин случаются задержки, но как избавиться от переживаний? Торопливо пробираясь по людным улицам, старась держаться подальше от компаний мужчин, таверн и полицейских, невольно высматривая в толпе густые песочные волосы и широкие усы, я постоянно думала только о месячных. И когда луна превратилась в бледную плоскую тарелку, нависавшую по ночам над городом, я уже знала, что жду ребенка.

И что теперь? Лихорадочные мысли вертелись в голове. Когда я не смогу скрывать растущий живот, что скажут заказчицы мадам, ведь им извесно, что я не замужем. Она не сможет меня оставить, если они будут недовольны. Да и миссис Гавестон, не выгонит ли меня, учитывая, что она все время повторяет: «Я должна думать о своей репутации»? Но даже если мне удастся скрыть живот, вдруг я умру при родах, как это нередко бывает? Что станет с незаконнорожденным сиротой? В мастерской у Мистрис девушки иногда рассказывали, что раздетых младенцев бросают на улице, чтобы замерзли насмерть, дескать, лучше так, чем всю жизнь мучаться.

Как часто отец Паоло говорит, что надо приветствовать рождение каждого младенца и благодарить за него Господа? Но церковь не помогает беднякам кормить и одевать этих младенцев, шепчутся женщины после мессы, и многие готовы на все, чтобы прервать нежеланную беременность. Как может одинокая работающая женщина вырастить ребенка? И где? Уж точно не в пансионе и не в ателье — мадам не любит «мелких крикунов». Нашим заказчицам ни к чему болтающиеся под ногами дети. Нанять кормилицу? Я смогу оплатить только самую бедную, с кучей своих детей, которой самой нечего есть. Многие младенцы умирают от такого ухода, угорев «по случайности» у печки или необъяснимо «потерявшись». А если ребенок каким-то чудом и выживет, как я смогу смотреть ему в глаза и не слышать его издевательский смех, когда он насиловал меня в обгоревшем доме? И если детская ручка дотронется до меня, не передернусь ли я от отвращения, вспомнив его руки на своей груди? Боже, прости мне, я не могу сохранить этого ребенка.

Я пошла в аптеку возле Вернон-парка, в район, который все называли Маленькая Италия. Дожидаясь, пока людный магазинчик опустеет, нервно потирала полированную стойку, пытаясь придумать, как сказать о том, что мне нужно. Наконец последние покупатели ушли и приземистый круглоголовый аптекарь подошел ко мне.

— Buon giorno, singnorina, — вежливо поздоровался он и, видимо почувствовав мое замешательство, заговорил о погоде, расспросил, откуда я, радостно удивившись поразительному совпадению — сам-то он из Изернии, совсем недалеко от Опи. У его двоюродного брата стада пасутся к югу от нашей горы, считай, в двух шагах. Он посмотрел на мою руку, по-прежнему смущенно потиравшую стойку.

— Возможно, вам требуются женские таблетки, синьорина, от внутренней закупорки?

— Да, — с благодарностью кивнула я, — от закупорки.

— Вы хотите все наладить, устранить эти затруднения?

— Да.

— Я понял вас. Есть простое лекарство. Прошу извинить, я на минутку.

Он ушел в заднюю комнату и вернулся оттуда с двумя небольшими коробочками.

— Изготовлено в Нью-Йорке, совершенно безопасно для самого хрупкого организма. У нас есть два препарата «Надежное средство д-ра Бронсона, номер один», два доллара за упаковку, и его же «Надежное средство, номер два», вчетверо более сильное, для трудноподдающихся случаев. Пять долларов за упаковку. И то, и другое нужно принимать по две таблетки три дня.

Коробочки смотрели на меня, как два круглых глаза. Пять долларов, недельная плата за пансион.

— Вы, вероятно, колеблетесь, какой препарат выбрать?

Я кивнула.

— Это полностью ваш выбор. Оба лекарства превосходные. Но если «номер один» не устранит затруднение, вам придется прибегнуть к «номеру два», а это, разумеется, уже семь долларов в общей сложности.

Я откашлялась.

— А если его не устранит «номер два»?

Круглые глаза аптекаря быстро глянули на дверь, а затем он негромко ответил:

— Тогда вы придете сюда, и я рекоммендую вам превосходную женщину, очень сведующую в женских проблемах, и она устранит закупорку иными средствами.

Пересохшими губами я еле выговорила:

— Abortista?

Он кивнул.

— Мне жаль, синьрина, но другого пути нет. Однако, — он слегка похлопал меня по плечу, — надо надеяться на лучшее, так что пока не будем об этом говорить. Берите таблетки, и, я верю, что больше мы не увидимся, ради вашего же блага.

— Спасибо, я возьму «номер два», — прошептала я и протянула пять долларов.

Тут в магазин вошли две покупательницы, и он ловко заслонил меня от них широкой спиной, подождав, пока я убрала «Надежное средство д-ра Бронсона» в сумочку.

Таблетки не помогли. На четвертый день Молли остановила меня по дороге в туалет.

— Тебя что-то беспокоит? — понизив голос, осведомилась она. — Что-то по женской части?

Я утвердительно мотнула головой.

— Есть специальные таблетки, Ирма.

— Знаю.

Молли утащила меня в конец коридора, подальше от комнат жильцов, и прошептала:

— Я знаю одну женщину, она помогает девушкам, попавшим в беду. И берет недорого, всего десятку. — Я отвернулась. — Ты не хочешь об этом говорить?

— Нет.

— Но если надумаешь, скажи мне.

Мимо нас прошел мистер Роан, новый постоялец, и я громко сказала:

— Пойдем, Молли, покажу тебе новую скатерть, которую я вышила.

У меня в комнате, рассмотрев фиалки и анютины глазки на белом льняном фоне, Молли согласилась, что это очень красиво. Да, она может продать скатерть — жене торговца углем, запросто. Долларов за семь. Хорошо. Мне могут очень пригодиться эти деньги для акушерки, на аборт.

Таблетки вызвали тошноту, колющую боль в животе и расстройство желудка, но ничего более. Спустя три дня я снова пришла к аптекарю. И вновь мы дождались, когда в магазине никого не осталось, а тогда он негромко спросил:

— Еще таблеток, синьорина? Помогает?

Я покачала головой.

— Мне жаль это слышать, — вздохнул он. — Впрочем, хорошо, что вы пришли сейчас. Синьора Д'Анжело как раз здесь.

Я похолодела. Мне что, сейчас сделают аборт? Аптекарь успокаивающе сжал мою руку.

— Сегодня вы с ней только договоритесь, — дружелюбно пояснил он. — Идемте.

Он проводил меня в заднюю комнату, где высокая женщина с густыми темными волосами что-то взвешивала на аптекарских весах. Лет ей было, наверно, около сорока. Он представил меня, и она кивнула, не отвлекаясь от дела.

— Благодарю вас, Витторио. Синьорина Ирма, присядьте.

Аптекарь оставил нас вдвоем, потихоньку закрыв за собой дверь. Наконец она закончила и предложила следовать за собой. Через заднюю дверь мы вышли в узкий переулочек и вскоре оказались у нее на квартире — безукоризненно чистой, где в солнечной, светлой комнате стоял длинный выскобленный дубовый стол, а вдоль стен до потолка высились книжные полки.

И это все ее книги? Я не спросила, побоялась, что она сочтет меня деревенщиной.

— Итак, Ирма, почему вы решили, что беременны?

Она была очень спокойна, слушала, как Дзия — сложив руки на коленях, и казалось, ничто на свете не может потрясти ее и вывести из равновесия. В итоге я рассказала про все: сгоревший дом, мужчину, его ремень и резкие, бьющиеся внутри меня удары. Она кивнула, спросила, как давно это случилось и когда последний раз была менструация.

— Но меня не тошнит по утрам, — сказала я. — Это может означать, что у меня… нет закупорки?

— Что вы не беременны? — подсказала синьора Д'Анжело. — Ирма, называйте вещи своими именами. От того, что вы назовете их по-другому, суть не изменится. Давайте я вас осмотрю.

И прежде, чем я успела возразить, что сельские врачи почти никогда не дотрагиваются до женщин, она заставила меня поднять юбку, спустить блумерсы и лечь на стол.

— Я прощупываю, есть ли беременность, — пояснила она, мягко нажимая на живот. — Дышите глубоко. Не напрягайтесь. Вы из Абруццо? Откуда именно? — Я ответила. — А, из Опи. Так, теперь мне надо обследовать вас изнутри. А где вы сейчас работаете? — Ее движения были очень осторожны, но горячий стыд волнами накатывал на меня, оттого что кто-то снова дотрагивается до меня там. — И какие стежки вы используете? — настойчиво расспрашивала она.

Сжав кулаки, я перечислила: наметочные, зигзагом, потайные, декоративные — косые и крестиком, а еще «елочку».

— Правда? А как шьют «елочкой»?

Я рассказала.

— Беременность, несомненно, — объявила она. — Можете одеваться.

— Вы уверены?

Она мыла руки, стоя спиной ко мне, и твердо сказала:

— Я-то уверена. А вы уверены, что не можете оставить ребенка?

— Да.

— Вам известно, что есть сиротские приюты?

— Да, но я не смогла бы скрыть это… беременность и сохранить работу.

— А не будет работы, не на что будет жить. Верно?

Я кивнула. Она вытерла руки.

— Что ж, Ирма, тогда вы должны сделать аборт. Не сегодня вечером, а утром в воскресенье, чтобы потом было время отлежаться. А сейчас я нам заварю чаю с ромашкой.

Аборт. Неприкрытая правда этого слова обрушилась на меня. Синьора вернулась с чайным подносом и поставила его на столик рядом со мной.

— Послушайте, Ирма. Все последние недели вы думали только об одном — ждете ли вы ребенка и сумеете ли его оставить. Вы не сумеете.

— Нет.

— Значит, надо делать аборт, — мягко сказала она. — Ирма, вас изнасиловали. Над вашим телом надругались. Вы пришли сюда, и я помогу вам восстановиться. В чем ваш грех? Другого пути для работающей девушки нету. Теперь, вероятно, вы хотите узнать, сколько это стоит?

— Да, — пробормотала я.

— Двадцать три доллара.

После таблеток д-ра Бронсона и расходов на похороны Дзии я могу рассчитывать лишь на деньги, которые Молли выручит от продажи скатерти, да и то, если найдет покупателя. Когда я заплачу за комнату и еду, останется пять долларов. На подносе стояли две чашки с блюдцами и чайник. Пять предметов. Двадцать три доллара…

— Есть те, кто берет меньше за эту работу — сказала синьора Д'Анжело. — Да, Молли говорила про какую-то женщину, она просит десять. — Но я работаю по методу доктора Листера и великой миссис Найтингейл. Все, что соприкоснется с вашим телом, будет стерильно чистым. Я не потеряла ни одной пациентки, ни у кого не было послеродовой горячки, и я делала эту операцию… сейчас посмотрим, — она заглянула в небольшой журнал, — пятьсот шестьдесят пять раз. Работаю я быстро, вам не придется долго терпеть боль. И наконец, я не выставлю вас на улицу, пока вы не оправитесь, как это делают некоторые.

— Будет больно?

— Когда открывают шейку матки, возникают спазмы, отсюда и боль. Если хотите, можно применить опий. Восстановление происходит быстро, в понедельник вы уже сможете пойти на работу, и никто ни о чем не узнает. Если возникнут осложнения, какие-то проблемы, я сама буду вами заниматься. А потом, когда вы захотите иметь ребенка, вы спокойно сможете это сделать, матка не будет повреждена. Вот за это я беру двадцать три доллара, все деньги вперед.

Понятно, что она требует полную предоплату. Сколько женщин обещают расплатиться, а потом исчезают навеки?

— Если я приду, я хотела бы знать, что вы будете делать. Как проходит аборт?

Она вскинула голову и оглядела меня по-новому.

— Большинство девушек не хотят ничего об этом знать.

— Я хочу.

— Мы используем вот эти инструменты, — она убрала чистый холст с подноса, на котором лежали сверкающие железяки. — Хотите знать, как они называются и что зачем нужно?

Я кивнула.

Синьора указала на предмет размером с ладонь, похожий на журавлиный клюв.

— Это расширитель вагинального прохода. А это маточный расширитель, — жест в сторону блестящего зажима. — Вот дилататор выдающегося доктора Хегара. Вы можете обойти сотню акушеров, и ни у кого не найдете такого оборудования, — с нескрываемой гордостью заявила она. — Для выскабливания матки я применяю эту кюретку. — Она указала на полированную эбеновую палочку, на конце стальная петля с заостренными краями.

— Это, чтобы скрести? — отважилась спросить я.

— Да, чтобы быстро удалить плод, не повредив матку.

Закатное солнце играло на острых краях инструмента, и я не могла глаз от него оторвать. Ни одна вещь в Опи, и близко не была выполнена так искусно, так мастерски точно. Синьора Д'Анжело накрыла поднос.

— Ирма, я не врач, но я училась по тем же книгам и применяю те же инструменты. Когда знаменитые доктора читают публичные лекции в Чикагской Медицинской Школе, я всегда на них хожу. Я читаю их труды. — Она подлила мне чаю. — Вы знаете, что делают иные женщины, чтобы прервать беременность? И в живот себя бьют, и тяжести подымают, и на лошади скачут как безумные. В прошлом месяце одна девушка из Сицилии прыгнула с лестницы, надеялась вызвать выкидыш. Сломала себе шею и умерла. Некоторые травы могут вызвать сокращения матки, это правда, — признала синьора. — Например, наперстянка, чемерица, омела, алоэ. Но если плод выйдет не полностью, мертвые ткани начинают гнить. Или женщина рискует отравиться, ведь то, что убивает зародыш, способно убить и мать. Сейчас некоторые используют электрошок, мы же такие современные, просвещенные люди, — в голосе ее звучала горечь, — мы живем в 1883-м году. Бывает, что матку открывают чем-нибудь острым, и даже если не заносят инфекцию, даже если женщина не умирает от кровотечения, очень часто матка оказывается повреждена, а значит, детей у этой женщины уже не будет. Не надо дальше рассказывать?

Я покачала головой. В светлой комнате, где царил полный порядок, я могла без содрогания слушать про все эти ужасы. Кроме того, я принимала ягнят у орущих от боли овец. Однажды, когда мы забивали скот, отец достал матку с недоразвитым зародышем и бросил собакам. Так что я была не так потрясена, как городские девушки. Но все же уму непостижимо: какие только кошмарные средства не используют эти несчастные.

— Ирма, я знаю десятки акушерок. Есть такие, которые собственное имя написать не умеют, но прекрасно справляются — с несложными случаями. А вот если началось воспаление, или большая потеря крови, или у женщины необычное телосложение, то они не знают, что надо делать. Страдают пациентки. — Она взяла меня за руку. — Глядя, как моя сестра умирает от послеродовой горячки, я поклялась, что у моих пациенток никогда такого не случится. Ирма, вам ничего не угрожает.

Я посмотрела на поднос с инструментами и подумала о том, как порхали ножницы-журавль в моей руке. Вспомнила, как отец Ансельмо держал меня за руки — бережно, точно они были чем-то прекрасным, чем-то очень ценным. У этой женщины были искусные, быть может, святые руки. Мне нужно лишь найти денег.

— В это воскресенье, синьора?

Она кивнула.

— Если вы слишком затянете, вам не поможет ни один самый лучший врач. Даже из лондонских гениев. Приходите сюда к семи утра. Поужинайте как следует вечером в субботу, но потом уже больше ничего не ешьте.

Дважды зазвонил колокольчик.

— Меня зовет Витторио.

Она вскочила и торопливо вышла, а я вслед за ней.

На улице неподалеку от ее дома толпа ребятишек окружила сицилийского торговца, он продавал дробленый лед, сбрызнутый фруктовым сиропом. Мимо шла молодая пара с крошечной ясноглазой девчушкой в накрахмаленном передничке. Держа родителей за руки, она весело подпрыгивала на ходу. Отец купил ей стаканчик лакомства и присел на корточки, чтобы помочь есть. Она так заразительно смеялась, и они так счастливо улыбались в ответ, что мне стала больно.

— Не желаете с лимонным сиропом, синьорина? — вежливо предложил сицилиец, обведя приглашающим жестом свою тележку.

— Нет! — так громко выпалила я, что родители девчушки обернулись.

Я поспешно пошла дальше, и слезы жгли мне глаза. За пределами светлой, прибранной комнаты синьоры Д'Анжело я ощущала себя порочной и мерзкой, одной из таких женщин, которые убивают своих детей.

 

Глава десятая

Чистый дубовый стол

Вскоре улочки итальянского квартала остались позади, и я увидела вывеску «Модные парики». А ниже, чуть помельче, «покупаем волосы».

Парикмахер усадил меня на высокий табурет поближе к свету и тщательно осмотрел волосы — нет ли вшей и прочей заразы. Затем оценивающе взвесил их на руке и пожал плечами.

— Чистые, здоровые, — бормотал он, — но… очень простецкий цвет, дорогуша, коричневый, безо всяких оттенков. Ну кто, по чести сказать, выберет такой для парика? Можно, конечно, пустить их на шиньон или на косы, да еще разве на наполнитель для прически «помпадур».

Он небрежно уронил волосы и подвел меня к зеркалу за дверью. Другое, в позолоченной раме посреди салона, видимо, предназначалось только для покупателей.

— Слушайте, дорогуша, похоже, вы девушка славная, да и без нужды никто сюда не приходит. Могу дать вам шесть долларов, ну, положим, семь, волосы чистые… но мне нужно почти все, что у вас имеется.

И он показал, сколько хочет отрезать. С тем, что останется, я буду похожа на мальчишку, причем короткостриженного. Как я объясню это мадам Элен?

Я поблагодарила и ушла.

На улицах полно обладательниц роскошных волос — пепельно-русых, золотисто-каштановых, иссиня-черных. Вот пожилая дама, торжественно несет свою сложновыстроенную седую прическу «помпадур». И только раз в толпе мелькнула заурядная каштановая голова, то был мальчишка-рассыльный в поношенных портках.

Пятнадцать долларов встали высокой стеной между мною и воскресеньем. Сестры Якоба, должно быть, уже превратили зеленое платье в десяток дамских сумочек. У меня нет ничего, что можно было бы продать. Если я попрошу мадам заплатить мне вперед, она безусловно спросит — почему. Я не смогу лгать, глядя ей в глаза, но точно также я не смогу сказать: «На аборт, мадам». В итоге я не сумела придумать ничего, кроме как занять денег у Молли и стать таким образом частью ее календаря.

После ужина я попросила ссудить мне пятнадцать долларов. Молли сгорбилась, перестала скрести здоровенную кастрюлю, и, мрачно склонясь над корытом, спросила:

— Значит, таблетки не сработали?

— Нет.

Она обернулась ко мне, глаза красные. Резко бросила:

— Погоди, я счас, — и торопливо вышла из кухни.

Через минуту она вернулась с тяжелым вязанным носком.

— Вот, — Молли сунула его мне в руки. — Скатерть я еще не продала, но сегодня поляки расплатились со мной за стулья.

— Спасибо, Молли. Ты получишь деньги обратно через месяц.

Я выудила из передника листок со своими расчетами: еженедельный взнос, проценты и вычеты за вышивку, если получится.

Молли резко открыла печную дверцу и швырнула листок на горящие угли.

— Вот, что бы я сделала с тем ублюдком, который тебя искалечил, — яростно заявила она. — Ты знаешь, Ирма, я не святая. Я ростовщик. Но я ночами не сплю с тех пор, как это случилось. Прошу тебя, возьми деньги в подарок. Не надо ничего мне возвращать.

— Молли, перестань. Ты вовсе не должна этого делать.

— Нет, должна. А теперь спрячь носок, пока старушка Гавестон не подняла тебе арендную плату.

Я опустила носок в карман передника, и Молли вернулась к своим кастрюлям.

— Я так понимаю, — сказала она, погромыхивая посудой, — ты решила не обращаться к моей тетке за десять долларов.

— Нет.

— Нашла настоящего врача?

— Она работает на аптекаря и использует лучшие медицинские инструменты. И ходит на лекции для врачей.

Молли рассмеялась.

— Медицинские инструменты. Что ж, Ирма, хорошо. Когда ты идешь к ней?

— В это воскресенье.

— Вместе пойдем.

— Молли, спасибо тебе огромное, но нет, не нужно.

Она обернулась ко мне и откинула влажные кудряшки с распаренного лица.

— Ирма, а у вас в деревне все такие, как ты? Все — одиночки?

Я смотрела на пар, подымавшийся над корытом, и видела своих односельчан, плотно сбившихся в единую отару. Даже мои родные с недоумением глядели на меня из далекого далека. Я стала одиночкой, потому что уехала из Опи? Или я уже там ходила по узким улочкам сама по себе?

Мокрая ладонь легла мне на плечо.

— Ладно, иди одна, раз тебе так лучше. Я буду ждать тебя здесь. Но сейчас хотя бы выпей со мной немного виски.

И мы посидели с ней вдвоем на кухне. На другое утро я отправила мальчика с запиской к синьоре Д'Анжело, подтвердить, что приду в воскресенье, через четыре дня.

В ателье машинка стрекотала без умолку, дамы завалили нас заказами — летние повседневные платья, туалеты для приемов в саду, наряды для вечеринок. Жене железнодорожного магната требовалось срочно сшить амазонку для верховых прогулок в калифорнийских горах Сьерра-Невада. Мадам поручила мне заняться этим, и с ее помощью я скомбинировала готовый лиф с оборкой на талии и широкую плиссированную юбку, которая полностью скрывала ноги в мужских панталонах — так, что, гуляя, дама выглядела совершенно респектабельно, а при этом свободно могла сидеть в седле по-мужски.

Когда амазонка была готова, мадам провела легкими пальцами по жестким складкам и улыбнулась, отметив, что клетка идеально сошлась на линии сшива, словно все платье сделано из цельного куска. Этот фасон мадам придумала сама. Покупательница, оценив все его достоинства, пришла в полный восторг. Была суббота.

В воскресенье я встала рано и потихоньку выскользнула из пансиона. Со всех сторон налетал ветер, хватал за юбку, разворачивал обратно, точно хотел сказать: «Не ходи, не ходи». Но я упорно шла вперед, несмотря на то, что в животе поселился тяжелый жаркий страх.

Когда я пришла, синьора Д'Анжело, уже в чистом хлопчатом халате, указала на поднос, куда следовало положить деньги. Пересчитывать их она не стала. Если в прошлый раз комната была аккуратно прибрана, то сегодня она прямо таки сияла. Дубовый стол сверкал. Белоснежная салфетка покрывала поднос с инструментами. Синьора пригласила меня к письменному столу и бережно открыла толстую медицинскую книгу.

— Это «Практическое руководство для акушеров» доктора Томаса Херси, — пояснила она. — Хотите посмотреть?

— Да, благодарю вас.

Синьора перелистнула страницу, и я увидела иллюстрацию на весь лист: «Женские репродуктивные органы». Поразительно, как будто у женщины прозрачная кожа и сквозь нее все видно. Указывая на рисунок, она стала рассказывать про трубы и складки, рецептакулы и каналы. Вот матка, которую откроет расширитель, а вот яйцеклетка, расположенная возле маточной стенки. Вот зародыш, его устранит кюретка… У меня заныло в животе.

— Сейчас половина восьмого, — спокойно заметила синьора Д'Анжело, глядя на часы. — В восемь все закончим. Ну, а для начала выпейте чая с кипреем, поможет расслабиться.

Я прихлебнула горькой, едкой настойки.

— Теперь разденьтесь за ширмой и возьмите простыню.

Так я и сделала. А после — вышла в комнату, закутанная, как приведение, босая и очень несчастная.

Синьора помогла мне взобраться на стол и мягко уложила на спину.

— Вы, — я откашлялась, — будете говорить мне, что делаете?

Она улыбнулась.

— Конечно. Я уже продезинфицировала инструменты и накрыла их чистой салфеткой. Вот, пододвигаю поднос поближе. — Мягко проскрипели колесики. — Теперь согните ноги в коленях. Хорошо, раздвиньте их. Шире, пожалуйста. Отлично. Расширитель холодный. Когда я введу его, раздастся характерный щелчок. — Я услышала щелчок.

Она спокойно продолжала, объясняя каждый свой шаг. Ее пальцы связывали наши тела воедино, словно она произносила вслух мои мысли.

— Вы боитесь, но на самом деле вам ничего не угрожает. Сейчас почувствуете спазмы, они будут усиливаться.

Боль волной прокатилась в животе. На лице выступили капельки пота. Больно, как же больно, и все по нарастающей — больнее и больнее. Я сжала зубы и вцепилась в край стола.

— Дать вам опия, Ирма?

— Нет, — выдохнула я. — Просто говорите со мной.

— Все идет хорошо. Начинаем чистить. Спокойно, спокойно. Дышите поглубже. Помните иллюстрацию, там зародыш, который мы должны удалить?

Спазмы резали, как ножи, но ее успокаивающий голос помогал мне, точно спасительный линь в море боли, и я хваталась за него, хотя ничего уже не видела от слез.

— Превосходно, Ирма, мы почти закончили. Вы мужественная девушка. Сейчас вы почувствуете, что потекла кровь. Это матка сокращается. — Теплый ручеек потек по ногам. — Не волнуйтесь, так и должно быть, это она очищается. Так, теперь я убираю кюретку. Четыре, три, два, один — все, вынула. Достаю дилататор… теперь расширитель влагалища. Сейчас спазмы пойдут на спад.

Так оно и было, мне и впрямь стало легче. Едва я начала дрожать, она накрыла меня одеялом.

— Отдыхайте, — услышала я голос словно издалека. — Вы устали.

Боль постепенно отпускала, я различила позвякивание инструментов. Она принесла таз и полотенце, помогла мне помыться и ловко скатала окровавленные простыни.

— Вечером их прокипятят. Грязные простыни могут стать разносчиком инфекции. Миссис Найтингейл говорила, что о больнице можно судить по ее прачечной.

Часы показывали восемь, когда она помогла мне добраться до свежезастеленной кровати. Я в безопасности, и я чиста. Я очистилась от него.

— Чай с ромашкой поможет вам уснуть, — сказала она, вложив мне в руку кружку.

Я проспала до полудня, а когда проснулась, обнаружила рядом с кроватью тарелку пасты с бобами, совсем как дома. Потихоньку поела и оделась.

Синьора Д'Анжело писала, сидя за своим столом.

— Я заношу в журнал отчет о каждой операции, — пояснила она. — Всегда узнаешь что-то новое.

Я кивнула. Как надо прощаться, уходя после аборта?

— Спасибо вам… за операцию. И за пасту, — смущенно поблагодарила я. — Домой доберусь на трамвае.

Вчера вечером Молли всучила мне деньги со словами:

— Поедешь обратно как настоящая дама.

Синьора отрицательно покачала головой.

— Наоборот, лучше пройтись. Не торопясь, разумеется. И снимите корсет, это отвратительное изобретение моды. Настоящее преступление против женского организма. — Она закрыла журнал. — А что, если мы вместе прогуляемся? Я стараюсь каждый день ходить пешком не меньше часа. Будем делать передышки, когда понадобится.

Мы медленно шли к пансиону, и по дороге синьора рассказала мне о своем детстве — оно прошло под Миланом — о родителях, которые умерли от пеллагры, о сестре, скончавшейся от послеродовой горячки, о том, как маститые врачи смеялись, когда она попыталась поступить в медицинскую школу.

— Пришлось мне пойти в помощницы к повитухе. Когда я успешно приняла здорового мальчика у графини, она подарила мне прекрасную золотую брошь: до того у нее были многочисленные выкидыши или дети рождались мертвыми. Я продала ее и уехала в Америку. Посидим немного?

Мы устроились на скамейке. Она заговорила про Чикаго. Здесь, помимо работы в аптеке Витторио, абортов и родов, она много занималась самообразованием: читала, ходила на лекции.

— А кого вы лечите?

— Всех, кто во мне нуждается, — просто ответила синьора. — Ирма, вы же видели, как живут бедняки и иммигранты. Лачуги, построенные из деревянного хлама, иногда — оставшегося от Великого пожара. На весь доходный дом один туалет. Грязная вода, крысы, летом удушающая жара, зимой холод. Жуткая теснота, все в одной куче, а еще и новые приезжают каждый день. Цветные с Юга, белые бедняки… поляки, евреи, словаки, венгры, шведы — такой скученности и мерзости ни в одном деревенском доме не найти.

Мы снова потихоньку двинулись дальше, и синьора, позабыв обо всем на свете, говорила так горячо, что какая-то пара даже разделилась, чтобы дать нам пройти.

Да, я знала, что такие районы есть в Чикаго. Были они и в Кливленде. Но наш пансион расположен «в приличном месте», как любила повторять миссис Гавестон, а ателье мадам Элен и вовсе в фешенебельном квартале. В последнее же время я особенно избегала бедных райнов, чтобы случайно не столкнуться с ним. Но в сущности, меня просто не тревожило, как там живут люди.

— Ирма, каждую пятницу, вечером, я веду прием у себя дома. Нечто вроде амбулатории. Люди платят, сколько могут. Если они боятся больниц или у них совсем нет денег, то приходят ко мне. Витторио говорит, что один человек не в силах излечить весь Чикаго, но я делаю, что могу. — Она взяла меня за руку. — Ирма, у вас должны быть хорошие, чуткие руки, раз вы шьете изысканные платья. — Мы стояли в тени раскидистого клена. Глаза ее сверкали. — Поможете мне в амбулатории? Витторио иногда приходит, но его жена не одобряет, что он «тратит время попусту», так она это называет. Хотя бы до конца этого месяца, то есть три пятницы. Тогда аборт — бесплатно.

— Но я же ничего не смыслю в медицине. Я ведь не сиделка. Я просто…

— Просто умная любознательная девушка. И я уверена, к тому же неравнодушная к чужим страданиям. Вы могли бы помочь мне делать перевязки, промывания. Вы умеете писать?

— Пока довольно медленно, но я хожу на уроки английского.

Мы почти дошли до пансиона.

— Значит, вы могли бы вести записи. Скажите, дома, когда волки нападали на стадо, что вы делали с покалеченными овцами? Оставляли их истекать кровью?

— Мы их выхаживали. Но это были овцы!

— Так что же? А тут люди, мучающиеся от боли. Вы сидели со своей больной матерью, сами мне сказали. Помогали тетке.

— Но то была моя родная семья.

— Да, это правда, а здесь чьи-то другие семьи. Приходите в пятницу, просто посмотреть. Можете вы хотя бы подумать об этом?

Я обещала подумать. Она напомнила мне, что надо пораньше лечь спать, пить побольше теплой жидкости и неделю не надевать корсет. После чего попрощалась и быстро пошла по улице, а я смотрела ей вслед: непокорные темные волосы, широкие плечи, прямая гордая спина. Тут из-за угла вышел хозяин конюшни, ведя в поводу несколько лошадей, и я потеряла ее из виду.

Молли принесла мне в комнату чашку бульона.

— Агнес, служанка из соседнего дома, на прошлой неделе пошла к той, за десять долларов, — шепотом сообщила она. — Она потеряла много крови и свалилась в обморок на глазах хозяйки, а та, конечно, пристала с расспросами. Агнес, дурочка, все ей и выложила. Ну, в итоге ей отказали от места и не дали рекомендации. Я за тебя весь день тряслась.

— Все прошло хорошо, Молли. Она была очень внимательна. И до дому меня проводила.

— Очень было больно?

— Ну, да.

Я отвернулась в сторону.

— Не хочешь говорить об этом?

— Нет. Расскажи лучше про свой календарь.

Я прихлебывала бульон, а Молли рассказывала, что дала заем братьям из Швейцарии, которые между собой говорят на пяти языках. А еще она хочет начать продавать иммигрантам всякие кухонные принадлежности. Она болтала без умолку, и я перестала вслушиваться, а просто вдыхала легкий вечерний ветерок, залетавший в открытое окно, и словно уплывала куда-то вдаль.

— Ладно, ты устала. Отдохни, потом ужинать будем, — донесся до меня голос Молли.

— Да, я спущусь вниз попозже, — но она уже закрыла за собой дверь.

В тишине спазмы стали более явными, они набегали, как волны: накатит и отпустит. Перед глазами проплыли инструменты — кюретка, зажимы, расширители. Я представила себе, как в пятницу вечером квартиру синьоры Д'Анжело заполняют иммигранты, родители с детьми, и те, чьи семьи остались далеко. Мне послышались стоны и крики, подобные тем, что издают раненые овцы. На ужин я не пошла, а весь вечер пролежала в кровати, думая о своих близких и о том, что они сказали бы, узнай, что я сделала и почему.

С утра спазмов уже не было, но Симона с мадам Элен сочли, что я очень бледная, а Якоб склонился над платьем для дочери банкира, которое я подшивала, и встревоженно спросил:

— Вы в порядке, моя милая? Знаю, знаю, вы всегда говорите «да», но все же…

— Я в порядке, Якоб. Как поживают ваши сестры?

— Все хорошо, велели вам кланяться. Они продают свое рукоделие на Стейт-стрит, возле огромного нового магазина. Смотрите, мадам, какая работа.

Он извлек из кармана куртки черную бархатную сумочку, украшенную бахромой и пурпурными бусинами. Мадам рассмотрела ее вблизи и издалека, потянула за бусины, чтобы понять, крепко ли пришиты, изучила швы и тесьму.

— А они могут шить нам такие же, в тон платьям?

Они принялись обсуждать сделку, но Якоб время от времени пристально поглядывал в мою сторону. У меня вдруг скрутило живот, и я склонилась над платьем, стараясь скрыть боль.

— Не забывайте, я сама снабжаю вас тканями и бусами, — напомнила ему мадам.

Я потихоньку выскользнула на кухню, прислонилась к стене и стала делать глубокие вдохи. Из комнаты слышался громкий бубнеж старьевщика:

— Ах, но вы ж оцените, как искусно это сделано, руки-то у них прямо золотые.

Голоса стали тише, когда я плотно закрыла глаза и представила себе мышечную ткань, заставляющую матку сокращаться, нарисованную в справочнике доктора Херси. Эти мышцы должны сокращаться, вся причина в них. Сокращаться и расслабляться. Сокращаться и расслабляться. Боль отпустит. Вот, вот, она уже уходит.

— Ирма, — тихо позвал кто-то рядом. — Фрида с Сарой тревожатся. Промывание не помогло?

Я покачала головой, и Якоб погладил меня по руке. Пальцы у него дрожали.

— Ах, вы, бедное дитя. Кто-то помог вам?

Я кивнула.

— Кто-то умелый?

— Очень, очень умелый.

Мадам позвала нас обратно, и мы быстро вернулись в комнату.

— Нашим покупательницам очень понравятся эти сумочки, мадам, — заметила я. — Его сестры могут делать не только нарядные, но и на каждый день.

— Возможно, — задумчиво протянула мадам. — Все зависит от цены. Мне надо подумать.

— Сара же передала вам яблочный пирог! — воскликнул Якоб, распаковывая сверток. — Как это я забыл. Вот, прошу, три куска — каждой прекрасной даме по кусочку.

Он нагнулся ко мне и тихонько шепнул:

— Мы будем молиться за вас, дитя мое.

Затем он ушел, выскользнул через заднюю дверь, заслышав колокольчик, возвестивший, что явилась клиентка.

Вечером Молли дала мне конверт, который принес посыльный. Синьора Д'Анжело писала, что надеется, у меня все в порядке, а также, что я приду в пятницу вечером.

— От кого это? — допытывалась Молли. — Воздыхателя завела?

— От той женщины… которая помогла мне. У нее благотворительная клиника. И она хочет, чтобы в пятницу я пришла помочь.

— Что? Ты же портниха. И потом, там ведь полно заразы. Ирма, не ходи ни в коем случае.

— Она заплатит мне. Я смогу вернуть тебе деньги.

Молли сердито расправила плечи.

— Я же сказала — это подарок. И зачем тебе вообще эта больничка?

Зачем она мне, спрашивала я себя, лежа ночью в кровати. Зачем опять идти в то место, которое напомнит о боли, которую он причинил? Молли так и вовсе считает, что дело может обернуться шантажом:

— Этой тетке нужна бесплатная помощница. Ты откажешься ей помогать, а она заявится к старушке Гавестон или к твоей мадам Элен и все им про тебя расскажет.

Нет, это чушь. Но все же, почему синьоре Д'Анжело понадобилась именно я? Почему не сестра милосердия, сиделка или, наконец, просто толковая служанка, которую можно обучить?

— В Чикаго есть благотворительные больницы, — напомнила мне Молли. — Да, они переполнены, там грязно и гнусно, но это лучше, чем ничего.

На другой день, заканчивая свадебное платье, которое я расшивала жемчугом, я вдруг подумала — а может, это мне нужна синьора Д'Анжело? Ее чистая, забитая книгами квартирка будто притягивала меня к себе. Возможно, я там на что-нибудь сгожусь? Скажем, сшить чехол для инструментов или халат с особыми карманами. Или еще что-то, совсем иное, чем подвенечный наряд для богатой бездельницы или амазонка для капризной вертихвостки?

Словом, в пятницу после работы я торопливо направилась на квартиру к синьоре Д'Анжело, прихватив корзинку для шитья, упаковку новых иголок — подарок Якоба, и несколько кусков муслина. Завернув за угол в ее переулок, я остановилась, глубоко потрясенная. На ступеньках сидели больные и увечные, весь подход к дому был забит: мать с хнычущим младенцем, покрытым сыпью; мужчина с окровавленной повязкой на голове; еще одна мать — с тремя детьми, и у всех слезятся покрытые коростой глаза; старуха, примотанная к стулу, который несут два юноши. Булочник рядом со мной закашлялся и утер белым фартуком сгусток крови. Я замедлила ход.

— Здесь все к синьоре Д'Анжело? — спросила у двух итальянцев, а затем к своему удивлению, поняла, что знаю одного: тот самый сицилийский торговец колотым льдом с сиропом, которому я в прошлый раз так резко сказала «нет».

Он указал на булочника:

— За ним будете. Ждите своей очереди.

Из дома раздался жалобный вопль. Дети в страхе захныкали, вцепились в материнскую юбку.

— Я не больна, — объяснила я торговцу. — Синьора Д'Анжело сказала мне прийти.

— В помощь? — спросил он. И когда я неуверенно кивнула, схватил за руку и принялся продираться сквозь толпу с криками: — В сторонку, в сторонку. А ну! Быстро отодвиньте этот стул! Синьорина пришла помочь.

Он распахнул входную дверь. Размеренного порядка — как не бывало. В воздухе гул голосов, кашель, всхлипы и детский плач. В нос мне ударил запах крови, детских испражнений, рвоты и перегара. Пациенты стояли вдоль книжных полок, сидели на стульях и просто на полу. Краснощекий парнишка пробирался между ними, опорожнял плевательницы, выносил горшки со рвотой и подбирал замазанные кровью тряпки.

— Закрывайте рот, когда кашляете! — командовал он. — Плюйте в плевательницы. Чистые тряпки там, — он ткнул пальцем в корзину, заполненную белыми хлопчатобумажными лоскутами. — А грязные бросайте сюда, — на плите стоял огромный бак с кипящей мыльной водой.

Я шагнула обратно к двери, чтобы глотнуть свежего воздуха.

— Ах, Ирма, вы пришли! — воскликнула синьора Д'Анжело. — Идите сюда.

Я протиснулась к ней сквозь толпу. Она обрабатывала маленькой польской девочке жуткую гноящуюся рану на груди. Вокруг раны запекшаяся кровь и грязь.

— Садитесь, — она указала на стул рядом с собой. Я села, стараясь не смотреть на ребенка. — Витторио сегодня не пришел. Его жена, по имени Клаудиа, сказала, что он ей «нужен», в гости пойти к ее сестре. «Листерин», пожалуйста, передайте, вон он. — Я протянула склянку с антисептиком. — Можно подумать, — пробурчала она, промакивая рану марлей, — что взрослая женщина сама не в силах нанести визит своей сестрице.

— Здесь столько народу, синьора. Откуда они все про вас знают?

— От друзей, от соседей.

Она мельком глянула на молодого парня, что-то быстро втолковывавшего книжной полке в перерывах между приступами кашля.

— Йохан, например, в больницу не пойдет, боится, что его отправят в сумасшедший дом. Вероятно, он прав. Энрико, еще марли, — попросила она краснощекого парнишку.

Он бросил ей свернутый рулон, и я, невольно подскочив с места, умудрилась его поймать.

— Сложите тампон и промакните «Листерином». Так, отлично. А теперь очистите рану. Легонько, не надо сильно тереть. Очень хорошо. Вот отсюда начните.

Я открыла рот, чтобы возразить, но она указала на самый кошмарный участок изувеченной детской груди, и я молча повиновалась. Синьора отступила в сторону, внимательно наблюдая за тем, чтобы я все делала правильно, иногда жестами показывая, что пора сменить тампон или чистить поглубже.

— Того, что платят эти люди, разумеется, недостаточно, чтобы покрыть все расходы. Я добираю остальное на абортах, родах и в аптеке. Не нажимайте там, где кожа содрана. Для обеспеченных леди аборт стоит сорок долларов, иногда пятьдесят. Когда богатый мужчина просит меня «позаботиться» сначала об одной любовнице, потом о другой, а потом еще и о служанке, я беру и того больше. Если меня зовут принять роды и до этого несколько дней провести в доме, причем в комнате для прислуги, это тоже стоит им недешево.

— Как английский разбойник Робин Гуд, — ухмыльнулся Энрико.

— Почисти плевательницы, — резко осадила его синьора, — коль скоро тебе совсем заняться нечем. Так, Ирма, смотрите сюда. Как развивалась болезнь? У девочки началась краснуха, и она расчесывала себя до крови. Внесла инфекцию. Поглядите на правую руку. Импетиго. Заразное кожное заболевание. Нам надо объяснить ее матери, как это лечить. Значит, нужен кто-то, кто говорит по-польски.

— Синьора, я…

— …портниха, я в курсе. Но вы здесь. И прежде, чем вы уйдете, если вы уйдете, постригите этому ребенку ногти покороче и найдите переводчика.

И тут раздались восклицания ужаса — в комнату ввалился пьяный мясник, из разрубленной руки лилась кровь на и без того заляпанный рабочий фартук. Народ раздвигался, когда он проходил, пошатываясь и оставляя за собой кровавый след на полу.

Синьора Д'Анжело вздохнула.

— Нет, Антонио, ну сколько ж можно…

— Пить и рубить, — весело заключил мясник. — На этот раз рубанул дай боже.

Когда он вытянул вперед правую руку, широкая рана открылась, как окровавленный рот. Я охнула.

— Э-э, да у меня и побольше бывало, мисс, — небрежно протянул он. — Во, глядите, — он повертел левой рукой, испещренной шрамами.

— Если б ты пил после работы, — сказала синьора, разматывая кетгут, которым накладывают швы, — ты бы меньше себя калечил. И у меня было бы больше времени на всех остальных.

— Эт' правда. На сегодня я работу закончил. Зашивайте меня, и пойду прямиком в таверну. А она чего? — он ткнул пальцем в меня и швейную корзинку. — Вот пусть и штопает.

— Нет, — я пришла в ужас, — я никогда в жизни…

— Ну вы же овец зашивали, Ирма. А у этого молодца шкура толстая, как у барана. Он и не почувствует.

— Эт' точно, — согласился Антонио, плюхнувшись на табурет.

Так же спокойно и внятно как мадам Элен показывала мне разные стежки, синьора Д'Анжело продемонстрировала, как накладывать швы — на марле. Здесь понадобятся десять стежков, прикинула она. Осмотрела рану и велела:

— Промойте ее спиртом как следует, но я сомневаюсь, что там есть инфекция.

— Ник-какой заразы. Все чисто, — встрял Антонио, — отличный острый т-тесак.

Не обращая на него внимания, синьора вдела кетгут в загнутую иглу и протянула мне вместе со стальными ножницами.

— Будете обрезать, оставляйте длинные хвостики, чтобы через неделю можно было легко снять швы. Тратить на него опиум я не собираюсь, он и так изрядно накачался. Ирма, вы отлично справитесь, просто работайте побыстрее. У нас еще куча пациентов.

— Но…

Она направилась в другой конец комнаты. Иголка у меня в руках ходила ходуном.

— Ми-исс, все просто: стежок — узелок. Я б и сам под…што… н-да, но эт' правая рука, д-да? — язык у него совсем заплетался.

— Сиди тихо, — прикрикнула синьора через всю комнату. — Не мешай ей работать.

— А у тебя тоже… п-порезано. Вон, на щеке. — Я кивнула. Он качнулся поближе: — А отметин от с-стежков нету.

— Один человек держал края, чтобы затянулось ровно.

— Друг, стало быть. Да, эт' я так… не слушай меня. Мне не впервой. Но ты шить-то умеешь?

— Я портниха.

— Ну, повезло мне, — пробормотал Антонио и откинулся назад. — Штопай.

Как овцу, уговаривала я себя, как овцу. Разницы на самом деле никакой. Я наложила швы и с трудом разжала пальцы, чтобы положить иглу.

— Чисто сработано, — сказал он, мотнув головой на швы. — Ну, и ничего такого, видишь. Как рубашку з-залатать.

Заглянув мне через плечо, синьора согласилась:

— Очень аккуратно. И узелки хорошие. Принеси ей немного вина, — сказала она Энрико. — А этого дурака пусть кто-нибудь проводит до таверны.

Следующий час я делала записи в журнале, меняла повязки и укачивала младенцев, пока синьора занималась матерями. Вино помогло унять дрожь, и я почти успокоилась. Синьора подошла к мужчине, который сидел, раскачиваясь взад-вперед, зажав ладонь между колен.

— Ирма, идите, поговорите с ней, — попросила она, указав на костлявую женщину с остекленевшим взглядом, почти сползшую со стула.

Мальчик лет семи, когда я подошла, схватил меня за рукав и всхлипнул:

— Что я могу сделать? Мама всегда такая, а папа говорит, что уйдет, если она не станет хорошей женой. А она… видите.

Когда ребенок потряс мать за плечо, голова ее бессильно мотнулась. Она открыла мутные глаза, но в них не было и проблеска мысли.

— Ирма! — громко позвала меня синьора. — Идите сюда!

У меня бешено застучало сердце, и я поспешила к ней и стонущему от боли мужчине.

— Роберто, покажите Ирме свою руку.

Большой палец совершенно почернел, кожа на руке стала цвета темной бронзы и сухая, как бумага, а язва сочилась омерзительно пахнущим гноем.

Я отшатнулась.

— Что же вы ждали столько времени? Давным-давно надо было пойти к врачу.

Он покачал головой и что-то запричитал. Она наклонилась ближе и внимательно слушала, стараясь разобрать каждое слово сквозь крики и гомон вокруг.

— Вы боялись, что он палец отрежет? Так правильно боялись, любой врач это сделал бы — чтобы спасти руку. А теперь, если не отрезать ее до завтра, вы умрете. — Она опустилась рядом с ним на колени. — Послушайте меня, Роберто. Это вот, черное — гангрена. Ваша кровь теперь отравлена. Яд поднимется по руке к сердцу и убьет вас к завтрашнему утру. Смотрите. — Она дотрагивалась по потемневшей кожи марлевым тампоном, и та трескаясь, сходила лоскутами.

— Руку спасти нельзя. Любой врач скажет вам то же самое.

— Тогда отрежьте ее, — произнес женский голос сзади нас. — Роберто, наши сыновья могут работать. Я могу работать. Ты научишься другому ремеслу. Но не умирай из-за своего упрямства, не оставляй нас одних. Мы любим тебя, а не твою руку.

Синьора настойчиво вглядывалась в лицо Роберто.

— Вы можете пойти в больницу. Поговорите с врачом, но только сделать это надо сегодня.

— Нет, — прошептал он. — Не пойду. Мой брат помер в больнице. Вы это сделайте. Здесь.

— Вы уверены?

— Да.

— Ладно, не будем откладывать.

Она велела начисто отскрести стол, прокипятить ножницы, приготовить губку с опием, раскалить инструмент для прижигания раны, снять с Роберто рубашку и тщательно протереть руку до почерневшей ладони. А Энрико — найти четырех мужчин покрепче, чтобы его держать. Я попыталась незаметно затесаться в толпу больных, но синьора мягко подтолкнула меня к столу.

— Ирма, надо будет зашить, после того как я отрежу. Кетгут вон там. Я покажу, как накладывать такие швы.

— Прошу вас, синьора. Это невозможно… тут не так, как у других было.

— Да, не так. Это вам не Антонио. Роберто умрет, если мы немедленно ему не поможем.

— Дадите ему это? — жена Роберто сняла с шеи распятие. — Дайте ему… в другую руку.

— Ирма, пожалуйста, — шепнула синьора, почти вплотную подойдя ко мне. — Если он сейчас отсюда уйдет, то не в больницу, а домой. Вы видели, как умирают от столбняка? Это ужасно, поверьте. Вы зашьете его?

— Зашью.

— Отлично, спасибо.

Я помогла Роберто лечь на стол, вложила ему в руку распятие, а когда синьора смочила опием губку, просунула ее между стучащих зубов и попросила четырех мужчин, готовых его удерживать, встать так, чтобы синьоре было удобно работать.

— Вы умеете писать? — спросила я у Роберто.

Он кивнул, глядя на меня расширенными от ужаса глазами. Лицо белое, как мел, мокрое от пота.

Я стала рассказывать про Бруно, однорукого писца из Кливленда, который помогал итальянцам слать весточки домой. Но когда я принялась объяснять, что синьора взяла бритву, чтобы побрить руку, он дико замотал головой, так что она стала биться об стол.

— Не говорите ничего. Просто молитесь, — прошептала мне на ухо его жена.

Я начала читать все молитвы, какие знала, склонясь над ним, чтобы заслонить ему происходящее вокруг. Поэтому я не видела, как прошла ампутация. Но я это слышала: молитвы жены, вперемешку с его мучительными стонами, хрип и вздохи четверых помощников, мерный скрежет пилы, и наконец стукнула, упав в таз, рука.

— Почти закончили, — пробормотала синьора и велела принести инструмент для прижигания.

Роберто жутко, по-волчьи завыл, а потом совершенно затих.

— Ирма, он потерял сознание? — спросила она, не подымая глаз от работы.

— Да.

— Хорошо. Теперь пусть кто-нибудь другой держит ему голову, а вы помойте руки и идите сюда. Смотрите, зашить надо вот так.

Она спокойно объяснила мне, как подрезать болтающееся сухожилие, куда наложить шов, насколько широкие делать стежки.

— Вы поняли?

Я кивнула и про себя вознесла молитву. Господи, помоги мне. Вдохнула пару раз поглубже и проколола кожу. Режь, шей, работай.

— Хорошо, — одобрила синьра, посмотрев, как я справляюсь. — И как можно быстрее, прошу вас, пока он не очнулся. — Она отошла к костлявой пьянице. — Ирма, когда закончите, я вам покажу, как перевязать культю.

Было уже за полночь, когда мы осмотрели последнего пациента. Пьяница, оклемавшаяся настолько, что сумела сообщить нам свое имя — Гарриет, медленно передвигалась по комнате, помогая Энрико навести порядок. Двум простуженным итальянцам — Сальваторе, продавцу льда, и его приятелю — синьора велела проводить меня до пансиона:

— Прямо до дверей. В целости и сохранности!

Что они честно исполнили в ту пятницу, а затем в следующую. И так всю весну, и все лето — либо они, либо другие провожатые, немцы, словаки, греки, поляки и финны всегда доводили меня из клиники до пансиона.

 

Глава одиннадцатая

София

То чикагское лето связано в моей памяти с бесконечной спешкой, раскаленными улицами и мокрым от пота нижним бельем, противно липнущим к телу. Ветерок с озера Мичиган, обычно приятно освежавший, превратился в жаркое влажное дыхание огромного, разморенного жарой зверя. Воздух, придавленный к земле низким белым небом, стал тягучим и вязким. Медленно переступая, тяжеловозы с трудом волокли свою ношу. Бока в мыле, головы опущены, хвосты поникли: они развозили по городу бочки с водой, бочонки пива и огромные блоки льда. Дожди приносили только хлюпающую грязь и никакого облегчения.

— А мы, несмотря ни на что, должны быть бодрыми и свежими, — настаивала мадам Элен.

Так что дважды в неделю я грела на кухне воду и перестирывала свои вещи, а потом вешала их просохнуть на заднем дворе. А на другой вечер гладила, разводя в топке огонь, чтобы утюг был горячим. Пот катился с меня градом, но я упорно утюжила хрустящие складки на легких ситцевых платьях. Богатые дамы в ателье не желали ничего знать про изнывающие от жары городские толпы, уличную пыль и удушающие запахи в переполненном трамвае или на иммигрантском рынке, где я покупала лечебные травы и коренья. И уж точно — про духоту в тесных жилищах тех, кто приходил за помощью в клинику синьоры Д'Анжело.

— В нашу клинику, Ирма, — стала поправлять меня синьора. — И, пожалуйста, зовите меня София. Я почти ничего вам не плачу, так давайте по крайней мере общаться, как положено друзьям.

Я была не только ее другом, но и тенью, повсюду следовала за ней, нагруженная книгами и бинтами, торопливо взлетала по узким лестницам в дома, где ждали нас измученные, несчастные люди.

— Папа кашлял кровью всю ночь. Он не может работать, поэтому мы теперь голодаем.

— Мой мальчик весь дрожит. Что с ним?

— Тетка говорит какую-то полную чепуху. Меня это пугает.

— В соседнем доме польский мальчонка упал с лестницы, у него теперь нога вот так вывернута.

— У мамы кровь течет оттуда. Пожалуйста, пойдем скорее!

Я старалась во всем походить на Софию, не отворачиваться от вони, грязи и непотребства, которое мы часто встречали в бедняцких домах. Я видела, как ее забота вызвала улыбку на губах умирающего, как она утешала юную мать, держа ее руку в своих ладонях: «Постарайтесь, чтобы ему было не страшно. Успокаивайте его. Больше, к сожалению, ему помочь нечем». Порой сильные взрослые мужчины в слезах искали у нее утешения, а дети всегда с готовностью поверяли ей свои страхи.

Когда при преждевременных родах умерли крошечные двойняшки, я помогла обмыть сморщенные синие тела и сделать все, что положено по обряду той веры, которой принадлежала семья, но едва мы вышли на улицу, в отчаянии опустилась на ступеньки.

— Я не могу, София. Я просто больше не могу видеть все время столько детских смертей.

— Вы же ухаживали за овцами, — напомнила она мне. — Видели, как они умирают.

Да, всю мою жизнь с ними что-то случалось: то ягненок родится мертвый, то волки задерут овцу. Я помогала лечить их от многих болячек — змеиных укусов, бешенства, провислой спины, язв, рахита и разных паразитов. Но в семье пастуха невозможно горевать о каждом ягненке. Это было не от черствости, и уж тем более я не питала к ним ненависти, как Карло, но и себя я никогда не видела в их темных блестящих глазах. Я не была готова к тому, что обезумевшая от горя мать схватит меня за руки и будет умолять: «Помогите мне! Сделайте так, чтобы он снова был здоров!»

Конечно, случались и радостные вещи, и «чудесные» исцеления. Однажды двое мужчин принесли своего товарища, задыхающегося, красного, раздирающего ногтями грудь.

— Насос… колотит, — с трудом выдохнул он.

София разжала ему зубы и сунула в рот маленькую таблетку. Я была поражена, когда на наших глазах кулаки его разжались, дыхание стало ровным и он медленно встал на ноги.

— Прошло! — прошептал он, испуганно озираясь, точно боль притаилась где-то в углу комнаты.

Он хотел было поцеловать ей руки, но София быстро отступила и вернулась за стол, чтобы выписать ему рецепт.

— Я просто дала вам наперстянку, а точнее, таблетку дигиталиса. Она помогает при стенокардии. Ну, при грудной жабе, понятно? Вылечить ваше сердце я не могу, но при таких приступах она помогает. Витторио продаст вам упаковку.

Он кивнул, взял рецепт, однако, по-прежнему смотрел на Софию так, словно она умеет изгонять демонов.

В другой раз молодые родители, ирландцы, привели на прием сына, который вдруг превратился из послушного, жизнерадостного ребенка в замкнутого мрачного чужака. София осмотрела мальчика, дала ему сложить деревянную головоломку, угостила хлебом и покидала с ним мячик.

— Толковый парень, — негромко заметила она, — аппетит хороший, рефлексы тоже.

Она заглянула ему в уши и попросила меня подойти.

— Ирма, что вы видите?

— Сера.

— Хм. Позовите двух мужчин, да посильнее, чтобы держать Рори, — и добавила по-итальянски: — если есть возможность, не просите помогать родителей. Они никогда не держат ребенка достаточно крепко.

В итоге трое взрослых с трудом уложили извивающегося пятилетку на стол и удерживали его, пока София с помощью крошечных щипчиков и моей швейной иглы извлекала из каждого уха по сушеной горошине.

— Он по-прежнему очень хороший мальчик, — София протянула горошины его матери, — просто он вас не слышал.

— Как вы догадались? — спросила я, когда они ушли.

— Сера была выпяченная, круглая. Вы тоже научитесь понимать, что надо искать.

Впрочем, кое-чему я уже научилась. Промывать и перевязывать раны, не хуже чем София, наматывать бинт, достаточно плотно, но не туго. Я училась у нее, так же, как у мадам Элен, и обе они были очень искусны — каждая в своем ремесле. Я стригла ногти коротко, как София, и закатывала рукава выше локтя, как крестьянка. И даже подшила свои юбки покороче, что заставило миссис Гавестон изумленно вздернуть бровь — она увидела мои щиколотки.

— Ирма, — с недоумением спросила Молли, отведя меня в сторонку, — ты что, хочешь, чтобы это случилось опять?

Господи, нет, конечно, нет. Но бегать по узким лестницам с бинтами, лекарствами и книгами в длинной юбке неудобно — руки заняты и не получается элегантно подобрать подол. К тому же, если мне придется спасаться бегством, в такой юбке это удобнее. Работа заполняла все мое время и мысли тем летом, и воспоминания о кошмаре в сгоревшем доме померкли, размылись. Работать, я должна беспрерывно работать. Смех из открытых окон танцзалов не манил меня. Мне это не нужно.

— Почему нет, Ирма? — приставала Молли. — Из-за того… что случилось тогда?

Отчасти из-за этого, но еще и потому, что я простушка, у меня на щеке шрам, да и танцую я плохо. Я нравлюсь только пожилым мужчинам, они хорошо ко мне относятся: священник, торговец посудой, старьевщик.

— Ну а как же матрос? — не отставала Молли. — Он-то был не старый.

Да, я думала о Густаво, особенно по ночам, когда тени, скользившие по потолку, превращались в бегущие по морю волны, или в мелкие трещинки на китовой пластинке, которую он мне подарил.

— У меня нет его адреса, — напомнила я Молли, — а у него нет моего. — И потом, он моряк. Кто знает, где он. И с кем.

— Так-то оно так, — с готовностью согласилась Молли, — но я не об этом говорю. Он был вовсе не старый и однако охотно проводил с тобой время. Ты можешь найти еще кого-нибудь. Город большой.

Но у меня было мало времени на поиски. Вся неделя расписана по часам. С понедельника по субботу я работала в ателье, начиная как можно раньше утром, пока еще было не так жарко. Вечером в понедельник мы с Софией обходили больных. В пятницу вели прием в клинике. Поздно вечером в те дни, когда я стирала и гладила, я садилась за свои записи — симптомы, лечение. По вторникам и четвергам ходила на английский в тесный зальчик на Норт-сайд, который выделила местная община. Там мы вслух читали газетные статьи, и голубоглазая мисс Магуайер убирала наш иностранный акцент.

— Wind, — терпеливо повторяла она. — Не закусывайте нижнюю губу, складывайте губы трубочкой, как при поце… как когда свистите. (Общий смех, свист и чмоканье воздушных поцелуев.) — W, w, w, — настойчиво твердит наша учительница. — Whisper, wonder, where, — повторите и запишите все слова, которые знаете на букву w.

По воскресеньям я делала вышивки, которые Молли потом продавала, — делала, пользуясь каждой свободной минуткой, даже в трамвае. Как-то на углу нашей улицы мы с Молли наблюдали за мучениями бакалейщика: две только приехавшие из Калабрии иммигрантки пытались жестами и гримасами объяснить ему, что им нужны соль, сахар и мука. Бакалейщик беспомощно развел мощные волосатые руки и сказал, что сил его больше нету целыми днями глядеть на ужимки первачков. После того как я перевела ему, чего они хотят, и проверила сдачу, одна из итальянок расцеловала меня. Когда в последний раз кто-то так ласково, по-домашнему, чмокал меня в щечку?

— Они что, твои дальние родственницы? — шепнула Молли.

— Научите нас английскому, — стали упрашивать меня итальянки. — Чтоб хоть в магазин можно было ходить.

Я попыталась возразить, что сама еще только учу язык, да и преподавать не умею и учебников у меня нет.

— Пожалуйста, синьорина, пожалуйста.

— А почему нет? — спросила Молли, разобравшая слово Inglese в быстрой оживленной беседе. — Для иностранки ты говоришь очень хорошо. Только пусть платят тебе хоть что-нибудь, а то знаю я тебя, работаешь на свою докторшу задарма. И ты ведь, кажется, говорила, что хочешь послать деньги в Кливленд?

Да, я сказала ей об этом, только не сказала почему, — а меж тем мысль о деньгах, украденных у Мистрис, глодала меня все сильнее. На исповеди в Успенской церкви я рассказала обо всем отцу Паоло, и о том, что Мистрис нас обворовывала, и что пыталась настроить Лулу против меня.

— Украсть у святого и украсть у грешника — все равно украсть, не так ли?

— Да, падре.

— А представьте, что вместо вас обвинили Лулу? Негритянке особенно нелегко оправдаться.

Я никогда до того не думала, что могла подвести Лулу, первого человека, с которым подружилась в Америке.

— Но я не могу сейчас вернуть все деньги.

— Вы можете начать, дитя мое.

Итак, каждую среду поздно вечером с десяток мужчин и женщин набивались на кухню, в квартире, которую сестры из Калабрии делили напополам со своей тетушкой. Каждый ученик исправно отсчитывал по десять центов за занятие. Те, что посмелее, щупали материю на моих платьях. Женщины трогали тесьму, глазели на туфли и наклонялись поближе, заглядывая мне в рот, когда я произносила английские слова. Они говорили фразы по-итальянски и спрашивали:

— А вы, американцы, как это говорите?

Вы, американцы. Забавно.

— Я здесь всего два года, — напомнила я им.

— Да, но вы уже другая, не такая, как мы, — настаивала девушка из Бари.

— В чем другая? Скажите мне. Чем я отличаюсь?

Девушка покачала головой, как будто правда была столь очевидна, что и говорить не о чем. Хорваты, поляки и русские, жившие по соседству, вскоре проведали про наши среды. Кто-то отыскал комнату побольше, и туда набивалась куча народу. Некоторые приходили со своими стульями, многие просто стояли вдоль стен. Жестами они изображали, чем занимаются, и я называла их профессии и инструменты: плотник, каменщик, повариха, бармен, рабочий, молот, наковальня, печь, пекарская лопатка. Бородатый армянин вынул из-за голенища сверкающий нож, махнул им пару раз в воздухе, а потом с залихватским изяществом перерезал на лету собственный волос. Я велела ему убрать оружие, а потом несколько раз повторить: «Я отличный металлист».

Вскоре я отправила в Кливленд пять долларов и письмо, подправленное учительницей, мое первое письмо по-английски. Мистрис прислала резкий ответ: она всегда считала, что я неблагодарная девчонка, предательница и вообще не заслуживаю никакого доверия. Тем не менее, она готова принять «первый взнос» и ожидает дальнейших выплат «без лишнего промедления». Также она с негодованием сообщила, что Лула «вышла замуж за того чернокожего почти сразу после твоего отъезда». Итак, Лула благополучно ушла от нее, о чем я с радостью поведала отцу Паоло, как и том, что выплачу оставшийся долг до сентября.

— Слушай-ка, Ирма, — предложила Молли. — Давай хоть немного развлечемся, по крайности раз за все лето.

— Это очень правильно, — поддержала потом ее идею София.

Четвертого июля, когда даже мадам Элен закрыла ателье, я пошла с Молли на праздничное гулянье у озера Мичиган: с оркестрами, речами, Дядей Сэмом на высоченных ходулях, мороженым и воздушными шариками. Дети, как яркие птички, порхали по лужайкам, катали обручи, играли в мяч и догонялки. Немецкие разносчики торговали вареными сосисками, засунутыми в длинные булочки, а над озером рассыпались сверкающим дождем фейерверки: красные, белые и синие искры медленно падали в темную воду.

— Красиво, правда? — крикнула мне Молли. — У нас дома ничего похожего не бывало.

Да, красиво, как ночью на «Сервии», когда темно-синее небо сквозь прошито звездными блестками.

Неторопливо возвращаясь домой, мы смаковали мороженое и болтали обо всем на свете. Молли спросила, что подтолкнуло меня стать портнихой.

— Я тоже, конечно, шить умею. Да каждая девушка хоть немного этому обучена. Но почему ты так любишь шить?

Я объяснила, что мне нравится, когда ткань покорно принимает ту форму, какая была задумана, изящно облегая фигуру, скрывая ее недостатки и подчеркивая достоинства. И что нитка в умелых руках — то же, что кисть для художника, она рисует картины. Разве не волшебство — из разрозненных кусков, корсажа, рукавов, юбки — вдруг получается нечто единое: платье. Как из отдельных слов — песня. Я говорила, говорила, и вдруг поняла, что уже не чувствую прежней радости.

Наши лучшие заказчицы, из семей Коули и Глесснер, мы звали их «железнодорожные королевы», требовали, чтобы примерки проходили у них дома. Мне приходилось ползать на коленях по пушистым персидским коврам, подкалывая подолы, смотреть, как они красуются перед зеркалами в серебрянных оправах, подолгу просиживать на дамасских кушетках, обсуждая образцы тканей, которые выбрала для них мадам.

— Расскажи мне про их дома, — стала упрашивать Молли, и я попыталась, но все эти гостиные были так похожи одна на другую.

Всюду блеск, золото, роскошная мебель. Кажется, что и дамы, неуверенно ахавшие над тканями, тоже ничем друг от друга не отличаются, одинаково придирчиво обмысливая, что лучше для летнего вечернего приема в саду: китайский шелк, или этим летом предпочтительнее атлас.

— Я просто не знаю. А вы, Ирма, как считаете? — жалобно мямлили они.

Когда миссис Коули обняла меня, придя в полный восторг от подвенечного платья своей дочери, настолько, что забыла, кто она и кто я, ее французские духи пропитали мое платье. Кондуктор в трамвае потом смотрел на меня с большим подозрением, недоумевая, как это девушка — с виду что-то вроде продавщицы — может благоухать такими дорогими ароматами.

— Одно их вечернее платье стоит больше, чем мы платили в год за аренду фермы в Голуэйе, — с горечью сказала ирландская горничная, выпуская меня из дому через дверь для прислуги. — Подумайте об этом!

Я думала. В те месяцы я все больше и больше думала о деньгах. В конце июля мадам уже только меня посылала к оптовикам выбирать ткани, отделку, ленты, пуговицы и крючки — мой английский был лучше и торговалась я жестче, чем она. Заодно я покупала дешевые обрезки от рулонов, которые можно было использовять для перевязок. В маленьком магазинчике около Госпиталя Милосердия нашла нитки для швов и хирургические иглы. Просила Якоба, чтобы отдавал нам непригодные к делу куски тканей — из них можно сделать повязку для сломанной руки, например.

— А будет ли мне с этого небольшой профит? — скорбно спросил он.

— Мне жаль, Якоб, но София должна…

— Знаю, знаю. Вы с Софией должны вылечить весь Саут-сайд.

Я докучала Молли, чтобы она подыскала нам для клиники помещение побольше, но, узнав, как мало София способна заплатить за аренду, она рассмеялась:

— Вы ненормальные, обе.

София пожала плечами.

— Надо найти того, кто поможет. В дождь люди, которые ждут в очереди на прием, мокнут. Нам нужны переводчики, стулья, лекарства. Я не могу заплатить за все из тех денег, что дают аборты и акушерство.

Кажется, мне удавалось присесть тем летом только, когда я шила. Я научилась есть на ходу, покупая у уличных торговцев еду, какую в Опи и вообразить бы никто не смог: яблоки, запеченные в тесте, ломтики жареного картофеля, сухие крендельки с солью, соленый горошек в бумажных кульках, ириски из дешевых кондитерских, имбирное печенье, кукурузные початки и хот-доги. «Что с тобой случилось? — спросила бы меня Дзия Кармела. — Только животные едят стоя».

Возможно, мои ученики были правы: я и впрямь становилась американкой. В те годы все в Чикаго вообще быстро менялось. Даже сама земля: город обхватил озеро и заползал на богатые черноземные поля к югу. День и ночь все новые иммигранты прибывали на поездах или пароходах. Город перемалывал нас, стирал иностранные отличия, пропуская, как сквозь мясорубку, через свои улицы, магазины и парки. В первые месяцы по приезде нетрудно было понять, кто поляк, швед, немец, русский, еврей, болгарин или словак. Но в переполненных доходных домах, где селились эти люди, на фабриках и в строительных бригадах характерные привычки Старой Страны таяли, как фруктовый лед в жаркий летний день.

Оставались родные песни. Торопливо шагая по улицам, я слышала их обрывки на десятках языков, в них вплетались уличные крики, звон колокольчиков, перестук молотков. Мы пели себе под нос песни родных деревень, черпая из пересохших колодцев памяти, но пели мы в одиночку. Когда миссис Гавестон подрядила плотника из Сицилии, я ничего не поняла из его заунывных, сладостно-жалобных напевов, а он — никогда не слыхал песен, которые мы пели в Опи.

Однажды тем летом я наблюдала, как двое мужчин в переполненном трамвае узнали друг друга — по мелодии. Один негромко напевал в своем углу, другой услышал и бросился к нему сквозь толпу. Кто-то сказал, что они болгары. Как они обнимались, как радовались, точно влюбленные после долгой разлуки. «Земляк! Из моей деревни — из Бразигово!» — сияя, объяснил по-английски один из них. Они хлопали друг друга по плечу, хохотали и едва при этом не плакали, а затем вместе сошли на следующей остановке. Женщины в трамвае разглаживали складки на юбках, мужчины крепко сжимали кожаные ремни, за которые можно держаться, чтобы не упасть. Где ходят наши земляки, из наших деревень, которые знают наши песни?

А еще в то лето я получила письмо, где было сказано, что у отца с Ассунтой родилась девочка. Они назвали ее Луизой. Я послала немного денег и попросила прислать фотографию младенца. Но даже эти фотографии из дома были бессильны перед течением времени. Когда я получу фото Луизы, она будет уже гораздо старше, чем в свои первые дни. У нас в пансионе жил мистер Джанек, служащий на телеграфе. Он не расставался с фотографией своего младенца, который вместе с матерью остался на родине, и постепенно изображение, которое отец беспрерывно гладил и целовал, основательно потускнело. Мистер Джанек хвастал, что перевезет родных к себе в Америку, причем не в третьем класе, а в отдельной каюте. Мало того, к тому времени у него будет свой дом, с ванной и садом, где миссис Джанек сможет разводить розы. Я опасалась, что мальчик успеет сильно подрасти, прежде чем это случится.

Клиника занимала в моих мыслях все больше места. Даже теперь я помню первые роды, которые сама приняла в то лето, первый эпилептический припадок, который мне довелось наблюдать. Помню я и прелестную русскую девочку — она так ослабла, что родители принесли ее на руках. Сердце у малышки стучало, как бешеное, а бледная кожа, когда София слегка сжала ее, с трудом расправлялась обратно, как у старухи.

— Обезвоживание. Возможно, из-за холеры, что не редкость в русских кварталах. Ирма, найдите переводчика. Девочке надо давать по двадцать пять капель настойки опия каждые четыре часа, и как можно больше послащенной воды. Родители должны кипять всю воду, какую она пьет, и сами постоянно мыть руки.

Они внимательно слушали переводчика, кивали и вслух повторяли предписания.

Спустя две недели в клинику ворвался веселый ребенок, розовый, сияющий. Малышка притащила два пирога, один для меня, другой для Софии.

— А ваша София может лечить пеллагру? — с надеждой спросила мадам Элен, когда на другой день мы ели этот пирог за ланчем вместе с ней и Симоной.

— Нет. Она говорит, что бедняки страдают от нее больше всех. И что многое зависит от климата и от времени года. Мы не знаем, откуда приходит пеллагра и почему. Мы так многого не знаем: как лечить паралич, слепоту, больное сердце, как бороться с туберкулезом и раком. Нам неизвестно, почему одни дети рождаются здоровыми, а другие калеками.

— О том, чего не знаешь, лучше и не тревожиться понапрасну, — изрекла Симона, стряхивая с колен крошки пирога.

— Я знаю, как сшить платье, которое заказала мне леди, — сказала мадам. — Чего я не знаю, так это понравится ли оно ей на примерке. Как думаете, Ирма? Понравится миссис Коули красновато-коричневое? Ирма, вы слышите?

— Простите, мадам. Какое?

— Красновато-коричневое прогулочное платье, с льняным жакетом. Понравится ей? Помните бальное платье из дымчатой камки? Она нас три раза заставила тогда рукава переделывать.

— Да, понравится, — быстро ответила я. — Возможно, с пуговицами из слоновой кости.

— Из слоновой кости? Хм. А где взять самые лучшие?

У Якоба, предложила Симона. Мадам ответила, что лучше у португальца Альфонсо, ему их поставляют напрямую из Африки. А я думала о том, как София лечила хинином негра из Нового Орлеана, больного малярией. Мы с его женой и сыном стояли у постели, обливаясь потом от духоты, а он просил накрыть себя еще одним одеялом и дрожал так сильно, что койка дребезжала на деревянном полу и зубы стучали, как молоточки.

— А они не сломаются? — в ужасе спросил мальчик.

Я попыталась вставить матерчатый жгут ему в рот, но мужчина отмахнулся от меня.

— Не обращайте внимания на зубы. Давайте ему вот это, — София протянула его жене маленькую бутылочку с хинином. — Но это все, что у меня есть. Вам придется купить еще.

Хинин недешев, с горечью сказала она мне, когда мы шли к следующему пациенту. Похоже, этот бедняга так и умрет от малярии. Если бы в деревне Розанны был хинин, она по-прежнему жила бы со своей семьей.

— Ирма! — воскликнула мадам. — В третий раз вас спрашиваю: вы купите пуговицы у португальца?

— Да, мадам. Конечно.

В понедельник я пошла к нему и выторговала хорошую скидку. А вечером мы ходили с Софией по вызовам в бедном районе к северу от Максвелл-стрит. Неожиданно на лестнице нас остановила ярко одетая, слегка горбатая молодая женщина.

— Мой муж… — начала она. Женщины-соседки приглушенно хихикнули. — Мой муж, — настойчиво повторила она, — дрожит и говорит, что в глазах все плывет.

— Вот тоже, новость. Он же пьян, Дэйзи. Напился, так и не видит ни черта, — крикнул кто-то.

— Джейк не пьян, — упорно твердила женщина. — Он не выходит из дома последние три дня. И все время пьет воду, а жажда не проходит. Я так боюсь, леди. С ним никогда такого не было.

София поставила саквояж на ступеньки и прислонилась к стене, чтобы заодно передохнуть.

— А как он дышит? — спокойно осведомилась она. — Как обычно или по-другому?

Женщины, высунувшиеся уже изо всех дверей, сердито загалдели: у одной сильно кашлял ребенок, другая жаловалась на режущую боль в животе. Плотник сломал запястье, у его соседа нога болит так, что наступить невозможно. Женщина со второго этажа истощена утренними рвотами, и младенец в животе что-то совсем не растет.

— Дышит он всегда одинаково, — заявила долговязая старуха, перегнувшись сверху через перила. — Перегаром от виски.

— Да говорю вам, Джейк не пьян, — закричала Дэйзи.

Она с негодованием оглядела толпу. Я подумала, что тени у нее вокруг глаз совсем черные от усталости и переживаний.

— Он бросил это. Дал зарок в прошлом месяце и больше в рот не берет. — Она обернулась к Софии. — Дышит он по-другому. Запах изо рта странный, как будто лекарство принял.

— Пойдемте, Ирма, — вздохнула София.

Под рассерженные вопли соседей мы пошли за Дэйзи в однокомнатную квартиру на пятом этаже.

— Спасибо, леди, спасибо вам. Он совсем не такой плохой, как они говорят. — Дэйзи распахнула дверь и крикнула: — Джейк, леди-доктор пришла!

Высокий мужчина лежал навзничь на узкой койке, отвернув лицо к стене, тело его подрагивало. На руках большие красные пятна, кожа на спине обвисла, как будто плоть под ней истаяла. Потные завитки песочных волос на голове свернулись кольцами, точно шерсть у барана. В ведре возле кровати болтается в воде грязная кружка.

София подошла и мягко взяла мужчину за запястье, нащупывая пульс.

— Он похудел в последнее время?

— Да, он ничего не ест, только пьет и пьет, и прошу извинить, мадам, все время писает. На работу перестал ходить. Говорит, что боится упасть на лестнице. Сейчас не поверишь, но он был крепкий, сильный мужчина, пока не начал таять прямо на глазах.

— Он жаловался, что где-нибудь болит?

— Нет, ничего не говорил. Я сначала думала, это обычная лень, но сегодня утром он пошел пописать и упал прямо там на пол. Как младенец, слабый стал, как младенец. Я перетащила его на кровать, и с тех пор ему все хуже и хуже.

— Почему вы не позвали врача?

— Он бы мне не разрешил. Говорит, он этого не заслуживает. А потом я услышала, что мальчишки кричат — идет итальянская леди-доктор, а Джейк как раз заснул, ну я и подумала, что успею вас перехватить, пока он не начнет снова вопить на меня. Только он больше не вопит, а лежит вот так и трясется, и прямо исчезает на глазах.

Она утерла слезы рукавом.

— Дэйзи, у вас дома есть что-нибудь сладкое? Мед или сахар, леденец?

Она с удивлением поглядела на Софию.

— Нет. Но есть овсянка и овощи. Какое нужно лекарство, чтобы он выздоровел? Я могу заплатить. Я раздобыла немного денег… — она замялась, — вчера ночью.

— Прямо сейчас ему нужен сахар. Спросите у соседей или сбегайте в магазин на углу.

Бросив встревоженный взгляд на койку, Дэйзи накинула шаль и вышла. Башмаки ее застучали по лестнице под взрывы насмешливого гогота.

— Плохо дело, — еле слышно шепнула София. — Ирма, вы бы не нашли здесь что-нибудь, на что можно сесть?

Я огляделась. В углу захламленной комнаты заметила стул, заваленный кучей одежды. Я расчистила стол от грязной посуды с остатками еды, убрала несколько проросших картофелин и стала перекладывать туда вещи: хлопковые панталоны и сорочки, помятый капор, засаленную шаль, мужской жилет и пальто честерфилд. У меня похолодели руки: я увидела брюки в полоску, коричневый котелок и поверх них свернутый петлей широкий кожаный ремень. Пальто честерфилд, песочные волосы. Тяжелая пряжка ударяет о почерневшую балку. Боль. Кровь. Осколок стекла в руке. Я лежу, выскобленная, на дубовом столе…

— Да, Ирма, и найдите ночной горшок. Надо проверить мочу, — позвала София.

Заскрипела кровать, должно быть, она перевернула его на спину. Я посмотрела в горшок, он стоял рядом с ножкой кровати, но не могла заставить себя взглянуть на мужчину, на него.

— Пустой, — мой голос скрипел, как сухая деревяшка.

Рука сомкнулась на ремне, я сжала его с такой силой, что заныла ладонь. Сколько девушек он затащил в тот дом, в свое логово? Ярость захлестнула меня с ног до головы, охватила пылающим огнем. Я сильная. Я могла бы это сделать. Надо только остаться с ним один на один, хоть на минуту. Разве я не сумею затянуть этот ремень на его шее, а лучше того, вогнать ему в глотку? Встать над ним и заорать в липкую мучнисто-белую рожу: «Вспоминай меня! Вспоминай, что ты со мной сделал, поганый ублюдок!»

Я оглянулась через плечо. Теперь он лежал на спине, густые усы задраны вверх, топорщась на сморщенном лице. София потрясла его за костлявые плечи, позвала:

— Джейк! Вы меня слышите?

Он застонал, не открывая глаз. Если откроет, они будут бледноголубые, хищно сверкающие в обгоревшей комнате.

София низко склонилась над ним. Отодвиньтесь! хотела крикнуть я. Не трожьте его! Мне следует уйти, я это знала, немедленно уйти из этой комнаты, из дома, с этой улицы, но ноги словно приросли к месту.

— Ирма, — нетерпеливо сказала София, — вы бы не могли дать мне стул? — И подойдите сюда, понюхайте, как он дышит. Похоже на алкоголь, только с фруктовым оттенком. Моча тоже наверняка имеет сладковатый запах.

Но я молча стояла у стола, вонзив взгляд в безвольное тело. Потом закрыла глаза.

София вздохнула и заговорила учительским голосом:

— Это сахарный диабет, я уверена. Он вызывает жажду и истощение. Тест урины, описанный Томасом Уиллисом в тысяча шестисотом году… — я не понимала ни слова — … это, несомненно, диабетический шок, который приводит к… Ирма, вы меня слушаете?

— София, простите. Я не могу здесь оставаться.

Она вздохнула.

— Я знаю. В каждой квартире кто-то болен. И всем нужно…

— Это он. Он меня изнасиловал. Вот его ремень. Там, на стуле, его брюки. Он называл меня своей… — я задохнулась.

София мрачно смотрела в пол.

— Вы уверены, что это он?

Я кивнула. Тут она заметила ремень в моей руке. Глаза ее расширились.

— Ирма, положите. Бросьте ремень.

— У него был нож. Он сказал, что перережет мне горло, если я только пикну. Он сказал…

Она сделала два шага ко мне, встала так, чтобы я не видела кровать.

— Ирма, бросьте ремень. Отпустите его, — наверно, я разжала руку, потому что раздался клацающий мерзкий звук — пряжка ударилась об пол, и я содрогнулась.

— Ирма, — тихо сказала София, зажав мои руки в своих, — вы утверждаете, что это он, и я вам верю. Я могу себе представить, да, могу, это часть моей работы, как вам сейчас больно. Но разве это поможет, на самом деле, если вы его сейчас… накажете? Разве это что-нибудь вернет?

Я закрыла глаза. Потом прошептала:

— Не знаю.

— Ирма, откройте глаза и посмотрите на него.

Большая ладонь безвольно свисла на пол. Изо рта течет слюна. Казалось, он усох еще больше за последние несколько минут.

— Если верить в возмездие, то вот оно: он умирает. Ну вы дадите мне наконец этот стул?

Как она может говорить так спокойно? Однако я подошла к столу, подняла упавший стул, отнесла ей и поставила рядом с кроватью, по дороге с омерзением переступив через ремень на полу.

— Спасибо. — Она устало присела. — Ирма, я не священник. И не призываю вас простить ему то, что он сделал, тем более оправдать его, но этот человек нуждается в помощи. Поэтому мы сюда и пришли. Это наша работа.

Она повернулась ко мне, сжала мою горячую ладонь прохладной рукой.

— Послушайте меня. Достать горошину из уха ребенка — несложно. Да и всему остальному — различать симптомы, разбираться в анатомии, лечить — вы постепенно научитесь. Вам будет все проще, придет уверенность. Даже делать ампутации будет уже не так трудно. Это все вот здесь, — она докоснулась до лба. — Но делать это, — София указала на распростертого мужчину, — ухаживать за тем, кто причинил зло, причем лично вам, вот это тяжело. Может быть, слишком тяжело.

Я тупо смотрел на клочок какой-то ленты, застрявший между истоптанных половиц.

— Я знаю, он изнасиловал вас и, наверно, не только вас. Также я знаю, что сахар поможет ему ненадолго, но потом он снова впадет в кому. — София дотронулась до длинной обнаженной ступни. Какие ноги у него чистые. Дэйзи их ему моет? — Уже холодные. Ирма, поверьте мне, это — не тот человек, который вас изнасиловал. Это умирающий. Но вы правы, вероятно, он того заслуживает.

Я заставила себя взглянуть на вздымающуюся костлявую грудь. Сколько раз я желала ему сдохнуть в муках, или чтоб на него хотя бы обрушилось бесчестье, за все, что он совершил. Голубые глаза открылись и снова закрылись. Тело дрогнуло. Какие мысли у него в голове, сейчас, когда он при смерти?

Спокойный голос продолжал:

— Ирма, вы не могли бы побыть здесь, пока Дэйзи не вернется? Тогда я успею осмотреть других больных.

— Да, — прошептала я. — Я побуду.

— Вот и хорошо. — София тихонько встала, сжала мне плечо: — Пусть она даст ему немножко сахара. Я потом сюда вернусь.

Она ушла, оставив нас вдвоем. Ужасное, надсадное дыхание умирающего заполнило всю комнату. Крыса поскреблась за стеной, и светловолосая голова дернулась на звук. Я смотрела в окно, в разливающиеся по городу сумерки, пока не пришла Дэйзи с пакетиком дешевой карамели.

— Дайте ему одну и убедитесь, что он ее проглотил, — сказала я. Собственный голос показался мне чужим и тусклым.

Он открыл глаза, на мгновение в меня вперился голубой взгляд, а потом уплыл прочь. Он смежил веки, тяжелая голова мотнулась в сторону Дэйзи. Она вложила в пересохший рот вишневый леденец.

— Съешь, Джейк. Леди-доктор сказала, тебе станет лучше.

— Ха, — пробормотал он. Долго молчал, потом снова: — Ха.

Мокрый красный леденец выпал на тощую подушку. Голова повернулась ко мне, и выдохнула: — Кто?

— Она пришла вместе с доктором. Теперь отдохни, Джейк. Скоро тебе станет лучше.

Глаза закрылись, лицо обмякло, точно эти несколько звуков выжали из него остатки сил.

Он казался еще меньше. Дэйзи обернулась ко мне.

— Я счас немного приберусь, мисс. Вы уж простите, но, когда он заболел, я все дела забросила.

Она подняла с пола ремень, аккуратно положила его поверх пальто и поправила на стене бумажную картинку с какими-то доярками.

— Бросьте это все, Дэйзи, просто посидите с ним. — Я сняла с гвоздя потрепанное полотенце и окунула в ведро с водой. — Возьмите, смочите ему лоб.

Дыхание стало хриплым, булькающим. Красные пятна побледнели, и руки приобрели серый оттенок. Я отошла к пыльному окну, за которым высились величественные платаны, их темные силуэты слегка шевелилсь от ветра на вечереющем небе. Позади себя я слышала, как Дэйзи успокаивающе повторяла:

— Тише, тише, Джейк, сейчас, — и смачивала тряпку, чтобы утирать ему лоб.

Я мечтала услышать легкие шаги Софии и вырваться наконец из этой комнаты, наполненной зловонием, смертью и его присутствием, но тонкая дощатая дверь оставалась закрыта. Наверно, в доме много других больных, и София не может бросить их.

— Мисс? — прошептала Дэйзи. — Он уснул. Я хочу, чтоб вы знали… это правда, что они там про нас говорили, ну, что Джейк посылал меня работать на улицу. Я не леди, нет. И Джейк не всегда вел себя прилично. Он дрался, слишком много пил и шатался бог знает где допоздна, но он всегда возвращался ко мне. Бывали и у нас светлые дни, — настойчиво произнесла она. — Вы мне верите? Правда?

— Да, верю.

А она, поверила бы, что ее Джейк затаскивал девушек в пустые дома, избивал и насиловал там? Если бы поверила, сидела бы сейчас у его постели?

Она нежно смочила его широкий лоб, а затем запавшие щеки и шею.

— Он был такой красивый. Все девушки на него заглядывались, когда мы ходили гулять. Ревновали его, понимаете? — Я промолчала, и она сочла это подтверждением. — На меня никогда кроме Джейка никто не обращал внимания. Потому что я горбатая. Видите? — она сняла шаль и показала горб, высотой в ладонь.

— Да, немного.

Этот человек постоянно испытывает боль, как-то сказала София про горбатого бармена. Невозможно, чтобы позвоночник был до такой степени искривлен и не болел. Я взяла пустой деревянный ящик и села рядом с Дэйзи. Она изучающе посмотрела мне в лицо.

— У вас шрам, мисс.

— Да. Это с корабля, на котором я приплыла сюда.

Она кивнула.

— Значит, вы знаете, о чем я. Большинству мужчин не нужна девушка с изъяном, когда вокруг полно хорошеньких. А вот тем, кто на нас западает, хорошенькие ни к чему. То есть, может, на улице они им и нравятся, но дома, знаете, им лучше с такими, как мы. В общем, я так думаю.

Щеки у меня горели. Что же было не так с Густаво, если он выбрал меня?

— Смотрите на Джейка! — закричала Дэйзи.

Я поглядела и увидела, что он снова переменился. Кожа на лице посерела, вокруг рта легла синева. Дэйзи пригладила влажные светлые завитки.

— Ему не станет лучше? Нет?

— Нет, Дэйзи, не станет.

— Теперь… осталось уже недолго?

— Нет, недолго.

— Но он хотя бы не мучается?

Я посмотрела на отвисший, расслабленный подбородок.

— Думаю, что нет.

— Я никакого священника звать не буду. Джейк не выносил разговоров о Боге. — Она села прямо. — И про это они тоже сказали правду, — Дэйзи мотнула головой в сторону лестницы, — мы не женаты. — Голос ее задрожал. — Но мы собирались, совсем скоро. Он надеялся получить работу, через своего друга, полицейского из Индианы. Он всегда хотел стать копом, таким, которые на лошади. Джейк любил лошадей.

А теперь, тпру, не так быстро, сперва я оседлаю тебя, чертова кобылка. Я вцепилась в ящик.

Дэйзи встревоженно посмотрела на меня.

— Что с вами, мисс? Вам нехорошо? Дать воды? — она потянулась к грязной кружке, болтавшейся в ведре. — Свежая, с утра принесла из колодца.

Я покачала головой, хотя во рту точно золой присыпали.

Лицо умирающего смягчилось, когда нежная рука убрала прилипшие ко лбу пряди, и в его выражении появилось что-то детское. Думай о нем именно так, только так.

— Где его родные, Дэйзи? — с трудом выговорила я.

Она пожала плечами.

— Джейк никогда про них не рассказывал. — Наступил вечер, на улице матери звали детей по домам. — А я с фермы около Перт-Амбоя, в Нью-Джерси. Мы держали дойных коров. А вы, мисс, вы откуда?

— Из маленького городка в Италии, называется Опи. Мы держали овец.

Она улыбнулась.

— Там хорошо?

— Мне нравилось.

— И мне нравилось в Перт-Амбое, но… пришлось уехать. — Она погладила его восковой лоб. — Мисс, как вы думаете, Джейк услышит, если я буду говорить прямо ему в ухо?

— Думаю да, Дэйзи.

— Ну, тогда я попрощаюсь с ним? Он был добр ко мне, почти всегда, чтобы они там не говорили, и я старалась заботиться о нем, как жена. Вы не возражаете?

Я встала.

— Конечно, Дэйзи. — В дверях я остановилась и спросила: — Вы уедете в Индиану… потом?

Она оглядела убогую квартирку.

— Может быть. Здесь меня ничего не держит. Спасибо, что спросили, и спасибо, что пытались помочь Джейку. Леди-доктора тоже поблагодарите от меня. Благослави Господь вас обеих.

Я протянула ей руку, а потом обняла худенькую острую спину.

София встретила меня на лестнице. Она выглядела усталой и позволила забрать свой саквояж.

— Скончался? — спросила она, кивнув на их дверь.

— Нет еще.

На улице было совсем темно.

— Он приходил в сознание?

— Один раз, на минуту.

— Узнал вас?

— Нет, не думаю.

— Ну и хорошо. Ирма, я знаю, что вам было тяжело. Но вы остались там, и я горжусь вами. Очень горжусь.

Она взяла меня под руку, и мы молча миновали целый квартал. Теплый ветер раздувал наши юбки. Потом обсудили вечерних больных, новый анатомический справочник и клинику, такую же, как у Софии, которая только что открылась в Сан-Франциско — «Благотворительная амбулатория Пасифик». Она хотела, чтобы я прочла письмо, которое ей прислал тамошний заведующий. Я слушала невнимательно, в голове у меня звучал голос Дэйзи и его прерывистое дыхание. Но наша мирная прогулка успокоила меня, боль в груди отпустила, как будто ослабили тугой корсет. У дверей ее дома я отдала Софии саквояж.

— Одно доброе дело Джейк все же совершил, — сказала она. — Он привел вас ко мне, и я ему благодарна за это. — Ее прохладная ладонь погладила мою щеку. — Buona notte, Ирма.

— Buona notte, София.

Я разбудила Энрико, и он проводил меня домой той душной, влажной ночью.

 

Глава двенадцатая

Мистер Джон Мьюр

В пятницу Витторио поджидал меня у дверей Софии.

— Ее сегодня не будет. Она у своей сестры, — сказал он, глядя мне за спину, на мальчишек, гонявших тряпичный мяч по переулку.

— У какой сестры? — удивилась я. — Ее единственная сестра умерла.

— Ну, значит, у сводной. Давайте готовиться к приему больных. Сегодня мы с вами будем вдвоем.

— Да как же так? Нет, Витторио, это невозможно. София проверяет все, что мы делаем, даже перевязки.

— Справимся вдвоем, — повторил он. Потом добавил с теплой улыбкой: — Кроме того, Ирма, вы уже знаете гораздо больше, чем вам кажется. Катар, с сильным кашлем, что дадим?

— Иодид калия. Но…

— При диарее?

— Слабительную соль и касторовое масло.

— А если не помогает?

— Настойку опия.

— Ну вот, видите? — сказал Витторио, подталкивая меня в квартиру. — Тяжелых больных будем отправлять в больницу. Куда им всем, вообще говоря, и следовало бы идти, — пробурчал он.

Он занялся инструментами, порошками, таблетками, мазями и бинтами. Я помыла стол и расставила стулья. На каждый мой вопрос или возражение Витторио бесстрастно отвечал:

— Так делала София.

Все это было абсолютно непонятно: и отрывистая резкость Витторио, и неожиданное исчезновение Софии. Она ни разу не упоминала, что у нее есть сводная сестра, и в понедельник словом не обмолвилась, что ждет в пятницу в гостей. Даже если эта сестра приехала неожиданно, почему она не может помочь нам в клинике или хотя бы просто побыть здесь?

Вечер начался без особых сложностей. Сначала мать привела двух детей, у которых завелись вши. Я побыстрей их спровадила, велев ей смазать им головы керосином, замотать тряпкой, а на ночь как следует вычесать насекомых. Затем один за другим пошли простуженные пациенты, которые громко кашляли хором. Все они получили лекарство и простейшие советы. От диспепсии мы дали больному нитрат висмута. Сверившись с записями Софии, каменщику с ревматизмом я выдала настойку аконита. Младенцам, вялым и ослабленным от поноса, мы рекомендовали обычные в таких случаях средства. Но не смогли посоветовать ничего внятного молодому ирландцу, работающему в колбасном цеху — у него неожиданно отнялась правая рука. Не знали мы, и что делать с сербским мальчиком, скрюченным от боли в ногах, который страшно завыл, когда мы попытались их разогнуть. Их обоих, а также поляка с дергающейся щекой и старуху, утверждавшую, что у нее в животе ворочается что-то тяжелое, отправили в больницу, и я начала прибираться в комнате.

— София будет здесь завтра? — спросила я, но Витторио пошел открыть дверь, заслышав чей-то негромкий стук.

Вернувшись, сказал по-итальянски:

— Это к вам, какая-то горбатая американка. Разберитесь с ней как можно быстрее и дайте мне знать, когда она уйдет.

Затем нетерпеливо махнул рукой, приглашая Дэйзи войти.

На ней было чистое, скромное платье, волосы гладко зачесаны и лицо не накрашено. Ситец топорщился на горбатой спине, однако Дэйзи гордо прошла к столу, положила два серебряных доллара и сказала:

— За визит на дому.

Витторио взял деньги и оставил нас вдвоем. Дэйзи села на стул, сложила руки на коленях, как школьница, и с любопытством огляделась.

— А где леди-доктор?

— Она не смогла сегодня прийти.

Дэйзи кивнула.

— Джейк умер вскоре после того, как вы вчера ушли.

— Сожалею.

Она опять кивнула.

— Ну, он хотя бы совсем не мучался. Может быть, он и услышал, что я ему сказала. В общем, часы я остановила и зеркало завесила, знаете, чтобы душа не могла себя увидеть. А потом послала за людьми доктора.

Я удивилась.

— Какими людьми доктора?

Ее карие глаза удивленно расширились.

— Вы про них не знаете, мисс? Они покупают тела бедняков, чтобы доктор мог их разрезать и посмотреть, что там у нас внутри. Они дали мне двадцать долларов серебром — сказали, так много, потому что он не старый и не порченный, ну, его ж не застрелили, да и вообще совсем в хорошем состоянии. Приличные такие люди, одеты как обычные гробовщики, и Джейка накрыли черной материей, так что соседи болтать не будут. Вынесли его вперед ногами, как на похороны. А у вас на родине нет разве таких людей, мисс? Которые на докторов работают? — Я покачала головой. — Ну, похороны стоят недешево, знаете, и, я вам уже говорила, Джейк в церковь никогда не ходил, да и не стал бы он терять хорошие деньги. Он бы так же поступил со мной, если б я отправилась на тот свет первая.

Я кивнула в полном ошеломлении. Значит, в Америке мертвых можно раздеть догола, разрезать по кускам, вывернуть наизнанку и подробно обсудить? В Опи мы предавали земле даже воров и распоследних пьяниц. Никто не изучал их кишки и не вскрывал ребра. Впрочем, даже такая дура, как я, могла бы догадаться — без помощи «людей доктора» откуда могли бы взяться в медицинских книгах Софии все эти превосходные рисунки? Как еще мы можем изучать анатомию? И все же, незнакомые люди вскрывают грудь, выпуская на волю душу… «Какую душу? — спросила бы Молли. — Он и этого не заслужил».

— Мисс, — продолжала Дэйзи, — я хочу, чтобы вы это взяли. — Она положила на стол мужские часы-луковицу. Я помнила, как они давили мне под ребра. — Они ходят точно, а если хотите, можете их продать. Смотрите, настоящее золото. Попробуйте, какие тяжелые.

Я не притронулась к ним.

— Дэйзи, вы заплатили за вчерашний визит. Пусть часы останутся у вас… напоминают вам о нем.

— Нет, мисс, прошу вас. Вы слышали, что соседи про нас болтают, но обошлись с нами по-доброму. И мне сейчас деньги не нужны. Я отлично обойдусь тем, что дали люди доктора. В Индиану я решила не ехать. У моих кузенов в Мичигане ферма, они держат молочных коров. Дома я делала сыр, и мне это нравилось, вот я им и отправила телеграмму, а они сразу ответили: приезжай. Вообще, устала я от городских, вечно пялятся на мой горб и обзываются по-всякому. — Она отодвинула часы подальше. — В любом случае, они мне не к чему. На ферме время узнаешь по коровам. Ладно, мисс, пора мне, пойду собираться. Я уезжаю утренним поездом.

Она встала.

Я проводила ее до дверей, вернулась в комнату и продолжила прибираться. К часам я не прикоснулась. Вскоре явился Витторио, помолчал, потом кашлянул.

— Ирма, — начал он.

— Да? — я протирала спиртом шпатели для горла, стоя к нему спиной. — Там на столе лежат часы, вы бы не могли отдать их Энрико?

— Это от горбуньи? — высоким, напряженным голосом спросил он.

— Да, от Дэйзи. — Когда я обернулась и увидела его лицо, шпатель выпал у меня из рук. — Что случилось? Что-то с Софией, я знаю. Ну, говорите же.

— С утра у нее возобновились боли и на этот раз они не прошли.

— Что? — Молчание. — Витторио, какие боли?

— Она не говорила вам, что у нее стенокардия? — Я помотала головой. — Она принимала дигиталис. Вы знаете, он снимает симптомы, но не лечит.

— Стенокардия, — повторила я. — Грудная жаба. По латыни angina pectoris — «душащий грудь». София задохнулась? Нет, это невозможно. — Она в больнице, да? Скажите, в какой. Я хочу пойти к ней.

Я схватила сумку и шляпу.

— Ирма, слишком поздно. Она умерла.

— Что?

— Мне жаль, Ирма, но София умерла сегодня днем, незадолго до того, как вы пришли.

Я опустилась на стул. Смерть никогда не врывалась в мою жизнь вот так, без предупреждения, точно ястреб: камнем падая вниз, чтобы схватить мышь в траве. Как это может быть, что София умерла — вот ее инструменты, ее стул, книги, шпатель, стетоскоп? Я сжала резиновую трубочку.

— В понедельник с ней все было в порядке. Мы ходили в Саут-сайд, она поднялась на пятый этаж. Рассказывала мне про «Амбулаторию Пасифик». Хотела показать письмо от них. Нет, это невозможно! Она не была больна. Просто устала.

Витторио взял меня за руку. Значит, это правда. Она умерла. У меня так заныло сердце, будто я тоже страдаю стенокардией.

— Вы могли послать Энрико за мной в ателье.

Он покачал головой.

— София не захотела. Она так гордилась вами, уж не знаю, что вы сделали в понедельник, но она очень вами гордилась. И сказала, что лучше вы запомните ее, какой она была в тот вечер, а не какой сегодня.

У меня похолодели ноги.

— Какой она была сегодня?

Витторио крепко вжал ладони в стол.

— Я был в аптеке, а она смешивала здесь микстуры, и часов около десяти утра меня позвал Энрико. Я прибежал, вижу, она лежит на полу и держится за сердце, очень бледная. — Кошки громко мяукали в переулке. Я бессмысленно теребила стетоскоп. — Я понял, на сей раз дело плохо. Клаудиа помогла мне перенести ее на кровать. Первый приступ прошел, а затем накатил второй, и она попросила привести священника и дать ей вот это, из ящика стола. — Витторио вынул из жилетного кармана аккуратно сложенный лист, развернул и прочитал: «Ирме Витале — мой стетоскоп, журнал записей, любые книги по медицине, какие она захочет взять, и выручку за эту неделю. Остальные медицинские инструменты передать в Госпиталь Милосердия».

Он показал мне расходную книгу, и я пробежала глазами аккуратно заполненные страницы. Из последних покупок — дилататор для расширения матки и набор зажимов. Во вторник она приняла роды — ягодичное предлежание младенца, в среду сделала аборт. И то, и другое в богатых особняках на Лейк-шор. Витторио протянул мне «Практическое руководство для акушеров».

— Там внутри семьдесят пять долларов, это вам.

Я закрыла книгу. Воспоминания о Софии нахлынули на меня, как огромные, сбивающие с ног волны: мой аборт, наша прогулка до дома и разговор про клинику. София учит меня накладывать швы и бинтовать раны. София слушает, что говорит больной, слегка склонив голову набок, в одну из самых жарких ночей София со всех ног бежит — бежит! — вверх по лестнице за перепуганным ребенком, чей отец от недоедания упал в обморок посреди кухни.

— Когда вы узнали, что она больна? — спросила я у него.

— Этой весной, как раз перед тем, как вы в первый раз к нам пришли. Я принес ей бутылку карболки и увидел, что она почти без сознания. В тот вечер я не стал задавать вопросы, а она промолчала, но на другой день спросил, не докупить ли дигиталиса, и она сказала — да. Она все скрывала. Мы что-то обсуждаем, вдруг она делает вид, будто закашлялась, прижимает к губам платок и незаметно глотает таблетку. Но в мае она перестала от меня таиться, и я заставил ее пойти к врачу в Госпиталь Милосердия. Он сказал, что сделать ничего нельзя. Мы можем сложить сломанные кости, и рука срастется, но мы не можем вскрыть сердце и наладить его. Я знаю, вы были очень к ней привязаны. И она тоже это знала. Вы были ей как дочь — это в общем-то ее последние слова.

Слезы хлынули у меня из глаз. Витторио протянул мне кусок марли и терпеливо сидел вместе со мной, а я плакала о Софии, о Дзии Кармеле, о своей маме — обо всех, кто меня любил и покинул навсегда.

— Почему же она мне не сказала, что больна? — всхлипывала я. — Я могла бы…

— Могли бы… что, Ирма? — Он взял меня за руку. — Говорю вам, это неизлечимо. Дигиталис помогает лишь на время. А знаете, когда вы пришли тогда в аптеку, в первый раз, что-то подсказало мне — вы посланы для Софии. Вы помогали ей, вылечили столько народу вместе. Для нее это очень много значило.

Нет, это она мне помогла, она выкроила из прежнего материала новую Ирму. Я подумала о детях, высматривающих в окно, не идем ли мы с ней, о мужчинах, приносивших к нам сюда своих искалеченных товарищей, о родителях, доверявших нам жизни своих детей и о женщинах, нуждавшихся именно в нашей помощи.

— Кто теперь будет заниматься амбулаторией, Витторио? — голос мой звенел.

Он извинился и ненадолго вышел, вернувшись вскоре с двумя стаканами вина.

— Давайте выпьем, Ирма. Выслушайте меня спокойно и постарайтесь понять. Вы знаете, что мы не сможем заменить Софию. Я помогал ей, чем мог, но я простой аптекарь. У меня нет призвания, как у нее. Зато у меня есть жена и необходимость платить за аренду. Вы очень умная девушка, но все же вы только…

— …портниха.

— Да. Именно. Так что больным придется обращаться в больницу.

— Витторио, больницы переполнены и там отвратительно. Иммигранты им не нужны. Переводчиков у них нет. Никто никому ничего не объясняет.

Я умолкла. Витторио неспешно отхлебнул вина.

— Ирма, если больные будут настаивать, чтобы их лечили, а пасторы, раввины и священники, равно как и газетчики, поднимать свой голос против тех безобразий, которые творятся в наших госпиталях, постепенно все изменится. Не сразу, медленно, но это произойдет. Вы одна не в силах вылечить весь город. Сами видели, София работала как проклятая, и поплатилась за это здоровьем. Да, мы делали доброе дело. Я горжусь, что участвовал в нем, и вы должны этим гордиться. Мы многим людям помогли, на самом деле. Но теперь с клиникой покончено. Ко мне из Генуи приезжает кузен с женой, будут жить с нами. Я должен им помогать.

Мне стало невыразимо тяжело. София умерла, лечить наших пациентов теперь некому. Моя мечта о собственном ателье для богатых леди вдруг показалась мне пустой, глупой затеей. И сама я показалась себе абсолютно пустой — шевельнусь, и внутри гулко отзовется эхо.

Витторио вновь наполнил мой стакан.

— Энрико принесет вам бумаги Софии. Почитайте их. Возможно, там вы найдете ответ. Не о том, как быть тем, кто болен, а именно вам. — Тут в комнату вошла Клаудиа. — Закончили? — спросил он ее.

— Да. Одели в пурпурное платье. Анжелина помогла.

Стало быть, они обмыли и одели ее, как женщины в Опи обмыли и одели мою мать. Хоть какое-то утешение. Софию не заберут «люди доктора». Я рассказала им про Дэйзи, про бедняков, продающих покойников в анатомический театр. Клаудиа гневно насупилась:

— Протестанты ничем не гнушаются ради денег.

— Не будем об этом, — сказал Витторио. — Софию похоронят как положено.

— Вот увидите, завтра на похороны заявится половина Чикаго. И половина из них, — сердито добавила Клаудиа, — ни разу ей не заплатили. Ничего, вот придут и увидят, как мы уважаем своих усопших.

— Где она? — перебила я.

— Идемте, мы вам покажем.

Я отправила Энрико в пансион — дать Молли знать о том, что случилось, и сказать, пусть не волнуется, я сегодня не приду, буду сидеть ночь с Софией.

Витторио с Клаудией отвели меня в гостиную, где положили Софию. Она лежала, скрестив руки на груди, и ее бедное больное сердце больше не билось. Но все же — такая бледная, такая неподвижная, густые непокорные завитки волос приглажены, как никогда не было при жизни. Красное платье особенно подчеркивало белизну щек. При жизни она никогда не носила красное. Этот цвет и шелковая ткань, по мысли тех, кто ее одевал, придали ей строгости и элегантности. Я дотронулась до нее и почувствовала жесткий корсет. Они не знали, что София их не переносила? Кто бы смог в корсете взбираться по узким крутым лестницам, поднимать больных детей и часами работать в тесных, душных лачугах?

Клаудиа гордо шепнула:

— Правда, она выглядит, как благородная дама? — Я кивнула. — Она вечно возилась с бедняками, но всему есть предел, знаете ли.

Клаудиа принесла мне стул, подушку, шаль и скамеечку для ног, но несмотря на всю ее заботливую суету, я отлично понимала — будь София жива, она заставила бы Витторио уйти из клиники и заниматься только тем, что идет на пользу семье. Наконец она ушла, перед этим принеся мне чашку чая с ромашкой и тарелочку хрустящих бискотти с орехами.

Эта ночь была лишена времени — часы на камине кто-то остановил, окна, как и зеркала, плотно занавесил, и только свечи ровно горели в темноте. Я взглянула на свои руки, которые ничем не были заняты. София, что же им теперь делать, моим рукам? Ткань покорно принимает форму, которые они ей придают, нитка беспрекословно исполняет их желания. Моей работой довольны женщины и очарованы мужчины. «Это дар Божий, твои руки способны творить чудеса», — сказал однажды отец Ансельмо. Умные люди строят свою жизнь, применяя ниспосланный им дар. Так почему бы не шить и дальше наряды для благородных дам? Это честное, уважаемое ремесло. Молли права: когда-нибудь я смогла бы открыть собственное дело. Чикаго растет и процветает, здесь отбою не будет от богатых заказчиц. Вскоре я стану такой же искусной, как мадам Элен, а работы хватит на всех модных портних. Я сидела в тихой, скорбной зале, смотрела на свои руки, на белые пальцы Софии и размышляла о том, как мне быть, пока наконец бледный рассвет не проник сквозь зашторенные окна, а вскоре вслед за тем пришла Клаудиа с чашкой кофе и тостами.

Известие о смерти Софии распространилось быстро. Многие прочли объявление, которое Витторио вывесил на дверях. А многие узнали точно из воздуха. Скорбящие люди пошли чередой. В гостиную поставили дополнительные стулья, она заполнилась цветами, корзинками с едой, другими подношениями — несли то, что было в их обычае. Мне передавали тарелки, стаканы с вином, уносили их и приносили новые. Мимо гроба проходили и целые семьи, и одинокие посетители. Кто-то гладил ее лицо, руки, край одежды. Звучали молитвы на разных языках. Пришел и Якоб с сестрами — София навещала их, когда в том районе свирепствовала корь.

Худенькая молодая женщина робко подошла ко мне и сказала, что ее зовут Марта. Я вспомнила, София мне о ней говорила: она чуть не уморила себя голодом, когда ее изнасиловал родной дядя, а затем приняла яд. София откачала ее, нашла ей работу и жилье в другом районе, а при этом велела приходить раз в неделю, чтобы взвешиваться.

— Вот, посмотрите! — с гордостью прошептала Марта, — кости уже не торчат. — Она наклонилась и сообщила мне на ухо: — Один молодой человек сделал мне предложение. Я теперь хожу на вечерние курсы, учусь на бухгалтера.

— Синьора Д'Анжело была бы за вас рада, — сказала я.

Были и богатые дамы, они приходили одни, молча стояли рядом с покойной и также молча исчезали. Подозреваю, что София помогла им избавиться от нежелательной беременности. Ближе к полудню я заметила в душной, заполненной народом гостиной мисисс Клайберн. Не снимая перчатку, она дотронулась до недвижной руки Софии. Потом подняла голову, увидела меня и растерянно моргнула.

— Вы ведь?..

— Ирма Витале. Вы познакомили меня с мадам Элен.

— Ах, верно, девушка из парка, с солдатами. Но…

— Вечерами я помогала синьоре Д'Анжело. Я была ее ассистенткой.

— Ну, разумеется. Вы, итальянцы, всегда держитесь вместе.

Я промолчала, и она отвернулась.

В середине дня пришел сотрудник похоронного бюро и принес гроб. День был жаркий, мы не могли дольше ждать. Витторио, Клаудиа и я положили ее в гроб, но затем помощники гробовщика оттеснили нас, и я отошла в сторону, бросив последний взгляд на дорогое, бесконечно родное лицо. Они достали свои молотки, и я вышла из комнаты. Ни один кузнец так громко не стучит своим молотом по наковальне: гвозди, вбиваемые в гроб, оглушают душу.

Мы пошли вслед за похоронной каретой в церковь, где отец Паоло отслужил заупокойную мессу, но ничего из нее я не запомнила, кроме собственной горячей молитвы: Господи, сотри из моей жизни последние пять дней. Верни меня обратно в тот понедельник, когда мы шли вместе вечером по улице и я думала, что с Софией все хорошо.

— Ирма, приходите к нам на поминки, — настойчиво уговаривали меня Клаудиа с Витторио, но я не могла заставить себя вновь вернуться в этот дом. — Ну что ж, Энрико, — сказал Витторио, сунув парнишке несколько медяков, — тогда проводи Ирму домой. И перестань ты беспрерывно смотреть на часы.

Миссис Гавестон выразила мне соболезнования, а Молли принесла наверх горячего чаю. В последующие дни постояльцы пансиона вежливо кивали мне, встретив на лестнице или в холле, а некоторые сочувственно пожимали руку, когда мы пересекались за ужином. Многие из них сами обращались в нашу клинику, у многих туда ходили друзья или знакомые. Кое-как, словно в забытьи, я работала в ателье, кладя ровные, мелкие стежки, как будто пыталась вышить себе новый путь в жизни. Горе — тяжкая ноша, и я не расставалась с ней ни на работе, ни дома. Даже с Молли почти не разговаривала, а сразу поднималась к себе и молча валилась на кровать. Лестница на второй этаж казалась с каждым днем все круче, как наши горные тропки в Опи.

На четвертый день после похорон Молли сказала, что приходил Энрико и кое-что для меня оставил. На кровати у себя в комнате я обнаружила деревянную коробку с бумагами Софии. Там были письма из медицинских колледжей, вежливо сообщавшие, что она не может быть принята — потому что не имеет американского гражданства, или потому, что у нее нет диплома об образовании, или просто потому, что она женщина. Кроме того я нашла в коробке описание различных медицинских инструментов, вырезки из газет о лекциях Чикагского медицинского колледжа, номера «Бостонского медицинского журнала» и ее записи с лекций, сложенные аккуратной стопкой.

В отдельной пачке София хранила переписку с «Благотворительной клиникой Пасифик» в Сан-Франциско. Во время нашей последней прогулки она говорила мне: там очень заботятся о бедных. В письмах из клиники ее благодарили за списки больных и умерших, которые она им прислала, за ее записи по акушерству и описания тяжелых нестандартных случаев. Некоторые я помнила: заживление ран после ампутации; повторные выкидыши в первый триместр беременности; синюшность, рахит и артрит у младенцев; непроходимость кишечника; неожиданные припадки и странные нервные заболевания у упаковщиков на колбасных заводах.

В последнее письмо было вложено объявление: клиника объявляет набор на двухгодичные курсы медсестер, первые к западу от Скалистых гор. Заявки направлять на имя доктора Марты Бьюкнелл. Женщина-врач? Я провела пальцем по напечатанному в газете имени и вдруг замерла. В углу, на полях, острым мелким почерком София написала карандашом: «Ирма?» В окно влетел теплый ветер, пошевелил мои волосы, сорочку и листок у меня в руке. Я оглядела свою комнату, такую вдруг неожиданно родную, уютную и надежную. Что же, София хотела, чтобы я уехала из Чикаго, отправилась на запад и снова оказалась одна среди чужаков? Пугающая идея.

И все таки… поступить в школу, учиться, узнать про человеческое тело столько же, сколько я знаю всего про ткани и шитье — необоримое желание именно так и сделать росло во мне вопреки страхам, как скала высится над волнами вопреки шторму. Но сумею ли я зарабатывать этим ремеслом столько, чтобы хватало на жизнь и на помощь нуждающимся? Что ж, могу поспорить, София по танцулькам не бегала. Она бегала по вызовам к больным. Просто работала.

Около полуночи я спустилась в гостиную, где миссис Гавестон хранила стопки журналов — «Новый ежемесячник Харперс» и «Скрибнерс». Положила их на стол, зажгла лампу и принялась читать статьи про индейцев, гейзеры, горы с залежами серебра и Великий континентальный раздел. Про новую канатную дорогу и многоквартирные дома Сан-Франциско. Мистер Джон Мьюр писал об озере Тахо, о рощах секвойи, которые вольно росли там еще до основания Рима, о каньонах, ледниках, пустынях и окаменевших лесах. Один из авторов, описывая порт в Сан-Франциско, заметил, что «сюда приплывают корабли изо всех крупных городов мира». У меня дрогнуло сердце. Густаво уже бывал в Сан-Франциско. Возможно, он снова окажется там. К югу от города — говорилось в другой статье — на прибрежных холмах зеленеет сочная трава, овцы и стада коров пасутся там круглый год.

Чем дольше я читала, тем яснее сознавала, что Чикаго — скорлупа, в которой мне стало слишком тесно. Я так и не легла в ту ночь, а просидела, свернувшись на узеньком диванчике вместе со своими журналами, где меня и обнаружила Молли, которая пришла заняться утренними делами.

 

Глава тринадцатая

Цыпленок в меховой шкуре

Молли уперла руки в боки и пристально на меня воззрилась. Так она и стояла, слегка склонив голову набок, пока я рассказывала о своих планах. Я сунула ей в нос исколотые иголкой руки и горячо заявила:

— Молли, я в состоянии делать нечто большее, чем шить нарядные платья.

— Отлично. Делай, что хочешь. Но зачем тащиться через всю страну, чтобы поступить в школу медсестер? Прям тут, в Чикаго, есть Госпиталь Милосердия. Туда принимают женщин.

Я разложила на диванчике открытые журналы с иллюстрациями.

— Смотри — там совсем как в Абруццо. Ну посмотри, посмотри, какие чудесные в Сан-Франциско холмы!

— Ах ты, господи, холмы в городе, просто грандиозно. Как приятно карабкаться в гору, чтобы купить, например, хлеба. Или того лучше, открыть на вершине ателье. Что такого особенно хорошего ты видишь в этих горах?

— Сверху можно смотреть на землю у подножья, на дома, церкви, парки, на залив и океан. Знаешь, как красиво скользят тени, а по утрам внизу висит дымка… — я умолкла, услышав, как Молли хмыкнула.

— Ты, в смысле, о тумане говоришь? Ну, этого добра и в Чикаго хватает. — Молли взяла объявление о наборе на курсы медсестер. — «Соискательницы должны обладать хорошим характером», — вслух прочитала она. — Это у тебя имеется. А вот как насчет другого? «Аттестат об окончании средней школы»? У тебя он есть?

— Нет. Но я умею читать по-английски. Я читаю книги Софии.

Молли отложила газету и поглядела на меня.

— Ты просто хочешь уехать из Чикаго, правда, Ирма? Из-за того, что случилось тогда ночью?

Повисло молчание. Да, в Сан-Франциско я была бы далеко от всего того, что мне хотелось забыть. Но дело не только в этом. Я страшно устала от плоской, невыразительной земли, от летней изнуряющей жары и давящих зимних холодов. Гравюры из «Скрибнерс» пробудили во мне жгучую тоску. Мне хотелось освободиться от этого города с его бесконечными улицами и домами, заслоняющими небо до самого горизонта. Карло бы смеялся, но я соскучилась даже по овцам. В Чикаго есть белки и крысы, вороны, голуби, бродячие собаки и бездомные кошки. На заднем дворе кое-кто из наших соседей держит свиней, нередко в зарослях бурьяна между домов квохчут куры. На улицах полно лошадей и мулов, но где мирные, радующие взгляд, беспечные и бездумные овцы?

Молли потрясла меня за плечо.

— Ирма, ты спокойно можешь жить и в Чикаго. Совсем не обязательно ходить в опасные районы. Тот человек мертв. Клиника закрылась. Мы с тобой будем ходить в пятницу на танцы, ты познакомишься с каким-нибудь славным парнем, а при этом выучишься на медсестру. Это же куда лучше, чем все время переезжать с место на место и каждый раз начинать все сначала среди чужих людей.

Да, правда. В Опи моя жизнь сплеталась тонкими нитями с жизнями соседей, подобно паутине, связывая нас всех воедино. А теперь вокруг меня и в Чикаго сплелась новая паутина. Сумею ли я, порвав ее, создать еще одну среди незнакомцев?

— Ладно, хватит об этом, — Молли ткнула пальцем в потолок. Сверху раздавалась тяжелая поступь миссис Гавестон. — Их милость пробудилась. Могла бы разориться на ковер и не устраивать по утрам такой грохот. Да-да, Ваше высочество, низший класс готов приступить к работе. Пойдем, Ирма.

На кухне она усадила меня молоть кофе, а сама достала тарелки, порезала тончайшими ломтиками хлеб и стряхнула в миску крошки, для птиц.

— Ну а все же, скажи мне: почему они должны принять на эти курсы в Сан-Франциско приезжую портниху без аттестата? — спросила Молли и тут же добавила: — Намели еще, наши постояльцы хлещут кофе как воду.

— Мадам Элен может написать мне рекомендацию.

— Конечно, может. И там будет сказано, что ты отличная портниха. — Молли засыпала овсянку в кастрюлю с кипящей водой.

Мне вдруг стало ужасно стыдно: она настоящий, преданный друг. Сколько раз мы болтали с ней по вечерам, вспоминали свою жизнь дома, на родине, и обсуждали насущные дела. Я сидела на кровати, а она в лицах изображала, как прошла очередная сделка с иммигрантами, или пародировала миссис Гавестон, так комично, что у меня начинал живот болеть от смеха. Я вспомнила, как в ту злосчастную ночь Молли не спала, поджидая меня до утра, и как щедро дала мне денег на операцию.

— Прости меня, Молли. Я думаю только о себе.

— А о ком еще, интересно, ты должна думать? Это свободная страна. Езжай, куда захочешь. Лечи своих драгоценных больных. — Она яростно помешала кашу, громко шкрябая деревянной ложкой по стенкам кастрюли. — Сан-Франциско молодой город. Моложе Чикаго. Может, тебе там и глянется. — Она развернулась ко мне, воздев ложку к потолку. — Но, видит Бог, я буду скучать по тебе, когда ты уедешь, Ирма Витале.

Я нежно обняла ее широкие плечи.

— Я тоже. Я тоже буду очень скучать по тебе, Молли.

— Мы же с тобой на самом деле друзья, правда?

Я кивнула.

Молли вернулась обратно к плите.

— Черт, овсянка слишком густая. — Бешеное помешивание. — Слушай, ты бы все же для начала написала этой… доктору Бьюкнелл. Чтобы убедиться, возьмет ли она тебя, а уж потом ехать. Вдруг это стоит денег и немалых? Надо ж сперва все выяснить, верно? Зачем бросаться очертя голову?

Правильно, это абсолютно правильно. Ну, а София — отметавшая все уговоры Витторио делать передышки между пациентами, заканчивать прием пораньше, и пусть те, кого не успели принять, приходят на следующей неделе? «Им сейчас плохо, — отвечала она. — И помощь им нужна сейчас».

Молли сердито глянула на меня и вздохнула.

— Понятно. То есть ты собираешься уехать совсем скоро.

— Да, чем скорее, тем лучше.

— Ладно, разложи-ка хлеб и звони к завтраку. Пора уже.

Мадам Элен прилаживала пышный, расширявшийся кверху рукав к узкому корсажу, когда я поведала ей о своих планах. Она вынула изо рта булавки и ткнула их в подушечку.

— Ирма, зачем вам уезжать на запад? Заказчицам… всем нам, вы нужны здесь. Очень нужны.

В соседней комнате перестала стрекотать Симонина швейная машинка. Даже старый кот поднял голову и прислушался, когда я заговорила про амбулаторию, новые курсы медсестер и холмы Сан-Франциско.

Мадам Элен кивнула.

— Да, земля тут гладкая, как стол, мне тоже это не нравится. Но почему зашивать людей лучше, чем шить прекрасные платья, особенно, если у вас это так хорошо получается? Каждый день, каждый божий день видеть больных, увечных, несчастных. Видеть, как умирают дети — все, как было на родине, все то же самое? Безнадежно и печально. Если вы хотите побродить в горах, возьмите небольшой отпуск. А затем возвращайтесь, и мы вместе сделаем модели весеннего сезона, на основе парижской моды. Можем, кстати, и в Нью-Йорк съездить, пройтись по лучшим магазинам.

Я едва не дрогнула, точно под напором сильного порыва ветра. Господи, я уже сшила столько всего, что этой материи хватило бы устлать весь Опи. Да, конечно, мне будет недоставать — той гордости и того удовольствия, которые я испытывала, когда заказчица просила сделать платье именно меня, когда потом она говорила, как ее поклонники восхищались сшитым мною нарядом.

И все же, есть другое… умелые руки Софии, которые принимают новорожденного, мои руки… держат больного ребенка, и, я знаю, мы сумеем ему помочь.

Мадам Элен вздохнула.

— Итак, вы решили уехать на запад. Но прежде, не могли бы вы закончить подвенечное платье для дочки сенатора, с вышивкой и заниженной талией? И два вечерних туалета для жены скотозаводчика, той, с широченными плечами? Как ее, господи, — миссис Уилл.

— Уиллис, — крикнула Симона из соседней комнаты.

Я обещала. Мадам резко выдернула иголку из подушечки.

— И где же я найду себе другую Ирму?

— Может быть, ходит сейчас по городу девушка в поисках работы, как я когда-то. Вы могли бы повесить объявление на дверях.

— Мг. Объявление, чтобы все, кто ни попадя, его читали?

Судя по тому, как мадам поджала губы, дальше мы сейчас эту тему обсуждать не будем.

За ланчем мадам Элен слегка откашлялась и сообщила:

— Вот что я решила. Во-первых, Ирма, пока вы здесь, обучите Симону всему, чему только сможете. Вы будете оставаться дополнительно, чтобы с ней заниматься. Разумеется, я оплачу эти часы. Я дам в газету объявление, что нам требуется девушка, умеющая шить на машинке и прилично готовить французскую еду. На двери мы ничего вывешивать не станем. А так, во всяком случае, хоть грамотную найдем. Симона, вы готовы заниматься с Ирмой?

— Да, мадам! — весело ответила она.

— Ирма, вы ведь всему ее научите?

— Я очень постараюсь.

— А во-вторых, мы устроим перед вашим отъездом прощальный обед. Пригласим Якоба, его сестер и ваших друзей, если захотите.

— Спасибо вам, мадам.

Она махнула рукой, призывая меня помолчать.

— Вы хорошая портниха. Дамы вами довольны, вы им нравитесь. В ателье у нас тихо и покойно. Мы наконец начали хорошо зарабатывать. И тут вы от меня уходите. Такова жизнь. Но перед тем как расстаться, мы устроим пир и будем есть вкусную французскую еду.

Затянувшееся лето быстро превратилось в прохладную осень. Ирландская подруга Молли взяла мой английский класс. Инструменты Софии я отнесла в Госпиталь Милосердия. Мы с Симоной вместе доделали подвенечное платье и два бархатных платья. Она быстро училась и, как выяснилось, уже давно втайне практиковалась на обрезках материи из ателье, а также пыталась копировать модели из журналов, как в свое время поступала и я.

— Научи меня, как ты это делаешь, — просила она, указывая на юбку, скроенную по косой, или на волнистые складки рукава. — Ну вот как у тебя выходят такие крошечные петельки? До чего же они аккуратные, Ирма.

Мы принимали целый парад желающих работать в ателье — все они прочли объявление в «Чикаго Дейли Трибьюн».

— Ирландки, польки, немки, гречанки… американки, — сердито фыркала мадам. — Я хочу есть французскую еду, на худой конец, итальянскую.

Наконец явилась стройная, смуглая, как карамелька, девушка с Гаити, которая более-менее сносно говорила по-французски. Она сказала, что зовут ее Луна, но ничего не сказала ни о том, как попала в Чикаго, ни о своей семье, однако, швы ее были ровны, как полет стрелы, а швейную машинку она могла разобрать, почистить, смазать маслом и собрать заново, точно это простая детская игрушка. Густые супы, которые она называла «гомбо», были вполне французскими на вкус Элен и вообще очень хороши. Старый кот ее обожал, а заказчиц очаровывали нежные песенки, которые она напевала за швейной машинкой.

В мой последний рабочий день мы устроили обед. Закрылись пораньше, задернули шторы и выдвинули раскройный стол на середину. Витторио с Клаудией захватили вина, а я накупила цветов на рынке возле Максвелл-стрит. Фрида, Сара и Якоб принесли халу — золотистый плетеный хлеб. Молли купила засахаренных орешков, здоровенный кусок сыра чеддер и позаимствовала у миссис Гавестон хрустальные бокалы, не известив ее об этом. Луна сделала свой ароматный гомбо, Симона испекла слоеный пирог с луком, а Элен несколько часов колдовала у плиты и приготовила восхитительный бигус из кислой капусты, картошки и гуся — традиционное в их деревне блюдо, которое подают, когда провожают кого-то в долгий путь.

— Чтобы набраться сил перед дальней дорогой, — улыбаясь, пояснила она. — И чтобы захватить с собой вкус дома.

На десерт Симона подала шоколадный мусс.

— Такой едят в Париже, — с гордостью похвалилась она.

Я никогда в жизни не пробовала ничего вкуснее — как будто смакуешь темное, сладкое, нежнейшее облачко.

Мы ели и болтали, болтали и ели. Рассказывали всякие истории из прежней жизни и американские байки. Затем настал черед подарков. Я вышила тонкие платочки для женщин, а Якобу и Витторио купила курительные трубки. Клаудиа презентовала мне вместительный портплед, чтобы путешествовать «как все настоящие американцы». Сестры Якоба подарили расшитый бисером кошелек. Элен положила на стол маленькую, завернутую в ткань коробочку.

— Симона сказала, вас обокрали в Кливленде. Мы нашли кое-что взамен. Они из Англии.

В коробочке лежали ножницы-журавль, с позолоченными ручками, ярким эмалевым глазком и совершенно изумительными лезвиями, даже лучше, чем у тех, что у меня украли.

— Почему она плачет над ножницами? — встревоженно спросила Луна.

— Они чудесные, спасибо вам, — прошептала я.

— Да, хорошие, — согласилась Элен. — Так что не забывайте про шитье и про нас тоже не забывайте.

— Я ни за что не забу…

Элен, как обычно, махнула рукой.

— Вы уж следите, чтобы вас снова не обокрали, там на Западе, какие-нибудь ковбои, ладно?

— Я буду осторожна.

— А если надумаете вернуться, Ирма, то знайте — в ателье найдется место для вас, всегда.

Элен порывисто встала из-за стола и торопливо ушла на кухню. Раздался звук текущей воды, и обратно она вернулась, утирая глаза.

— А вот и мой подарок, — провозгласила Молли, шлепнув на стол свой потрепанный календарь.

— Ирма, смотри на ноябрь. — Я посмотрела. Все числа зачеркнуты. Заинтригованная, я вопросительно глядела в ее сияющее лицо. — Я еду с тобой в Сан-Франциско. Нет, ты сперва дослушай. Говорят, там полно одиноких людей и всем нужно где-то жить. Пансионы переполнены. У меня есть план. Мы сразу же находим работу: ты поможешь мне с приборкой, и у нас будет жилье, за которое не надо платить. Потом я найду богатую вдову, которая вложится в мое дело. На следующий год у меня уже будет собственный дом. Таким образом хоть одного человека в Сан-Франциско ты уже знаешь. Ну, нравится тебе мой план?

Я поеду не одна, со мной в чужом городе будет надежный друг? Слезы снова подступили к глазам, и я сглотнула комок в горле.

— Да, Молли. Очень нравится.

К ней тут же вернулась обычная деловитость.

— Ирма, ты едешь третьим классом?

— Да, приходится.

Второй стоит восемьдесят долларов — слишком дорого. Ехать третьим означает весь день сидеть на жесткой скамье, но как-нибудь потерплю недельку, лучше приберечь деньги для Сан-Франциско.

— Когда мы приедем навестить вас, — уверенно заявила Молли, — мы приедем первым классом.

Все рассмеялись, включая и меня: я представила себя в пульмановском спальном вагоне с бархатными кушетками и персидскими коврами, обед мне подают на китайском фарфоре, а сплю я на тонком белье. Это надо было бы снять и послать фотографию в Опи, вот бы там все поражались.

— Так, Симона, где наши пыльники? — спросила Молли. — Прошу всех полюбоваться на первые вещи, которые я сшила на заказ. У французской портнихи! — насмешливо похвасталась она.

Симона принесла два серых полотняных плаща.

Элен фыркнула:

— Слишком простые.

— И очень хорошо, — кивнула Молли. — Их смысл в том, чтобы защищать нас от угольной пыли во время поездки. Никаких складок, пелеринок, встряхнул — и опять чистые.

— Я сама придумала фасон, — покраснев, сообщила Симона.

Мы подняли бокалы за Симону и за всех нас. Какую уютную, доброжелательную паутину я сплела вокруг себя в Чикаго, и скоро ее придется порвать. Услышав, как мадам с Симоной обсуждают, где делать талию на новом платье для миссис Уиллис, я отвернулась, почувствовав укол зависти. Когда я уехала из Опи, за мной словно захлопнулась тяжелая дверь. Теперь я уеду отсюда, а Элен с Симоной будут по-прежнему работать в этой комнате, шить новые платья и придумывать замысловатые фасоны, которые я никогда не увижу. Они склонились над тканью, и головы их почти соприкасались, а руки ловко складывали шелк, то так, то этак пробуя разные варианты.

Кто-то сжал мне плечо.

— Вы найдете добрых друзей в Сан-Франциско, дорогая, — шепнул Якоб. — И найдете новую работу. Свою работу.

— Таких друзей мне не найти.

— Таких, конечно, нет. И мы никогда не найдем никого, как наша Ирма, но я всегда буду хранить вас здесь, — он прижал руку к сердцу, похлопал себя по парадной черной рубахе, — Фрида успела сказать мне, что он надевает ее лишь по праздникам. — А сегодня вечером, дорогая, сегодня мы вместе.

Мы пили вино, ели мусс и пели родные песни, пока часы на колокольне не пробили двенадцать.

— Я не приду на вокзал, Ирма, — сказала Элен. — Хватит с меня грустных «прощай», но вы, mon amie, обещайте, что отлично устроитесь в Сан-Франциско. И напишите нам. А теперь по домам. Уже поздно, а мне еще надо подумать — как сказать нашим дамам, что мы потеряли свою Ирму.

— Да-да, пора идти, — поддержала Молли, увлекая меня к двери. — Поезд уходит рано утром. Но вы не беспокойтесь, в этот раз все будет по-другому.

На следующий день, утром, все было по-другому. У меня теперь был портплед, а не обычный дорожный мешок. Витторио нанял повозку, довезти наши вещи до вокзала. Провожающих набралось тьма — Якоб, Фрида с Сарой, друзья Молли, несколько моих учеников английского, Витторио с Клаудией, Симона и Луна. Объятия, поцелуи, сладости в дорогу, адреса, куда писать, — вся эта суматоха сбивала меня с толку.

— Zay gesunt, доброго здоровья, дорогая, — пожелал мне на ухо Якоб. — И вы таки не думайте, на свете есть хорошие мужчины.

Сказав, кажется, главное, он быстро отошел, уступив место сестрам. Они подробно объяснили мне, как опасны незнакомцы.

Молли позвала носильщика, забрать рулон парусины, которая, как ей сказали, очень дорого стоит в Сан-Франциско. У нас обеих были стопки билетов: от Чикаго («Норф Вестерн лайн») до вокзала Пасифик в Каунсил-Блафс, штат Айова, оттуда до Омахи и наконец, последние, до Сан-Франциско. В дорогу мы обе запаслись пыльниками и взяли по два платья, нижнее белье, книги, мыло, еду на первое время, а я еще везла коробку со швейными принадлежностями и удобный портплед Клаудии. Туда я положила лекарства, которые могут пригодится в дороге: от головной боли, тошноты, простуды, кашля, который вызывает угольная пыль, и от всевозможных желудочных проблем.

Поезд задрожал и свистнул, деловитый кондуктор попросил нас «занять свои места». Мы вошли, и за окном провожающие замахали платками, точно голуби крыльями.

— До свидания, прощайте, zay gezunt, au revoir, arrivederci!

Последний взгляд, который я бросила на Чикаго, был затуманен слезами.

— Шесть дней ехать, — приговаривала Молли, распихивая вещи по местам. — Я почитаю книжки по бухгалтерии, а ты свои медицинские справочники. Мы не то что все эти бездельники, которые попусту глазеют в окно или всю дорогу режутся в карты.

Я действительно посмотрела несколько глав в учебнике по детским болезням, но окно манило меня каждую минуту.

— Нос набок свернешь, если будешь прижимать его к стеклу, — пробурчала Молли.

Но я не могла побороть любопытство и даже платила мальчишкам на станциях, чтобы вытирали с окна пыль. Мы ехали со скоростью сорок миль в час по прериям, растилавшимся золотисто-зелеными волнами. Из домов выбегали дети, чтобы помахать нам в дорогу. Один из наших попутчиков сказал, что когда-то тут паслись огромные, как здешние озера, стада бизонов, покрывая прерию от края и до края. Мы видели стаи странствующих голубей, одну такую большую, что она «сопровождала» нас несколько часов подряд. Но даже эти стаи не могли заслонить солнца, разлитого по всему синему небу — порой туда взмывали ястребы, падали сверху на голубей и багровые капли окропляли верхушки деревьев. Я видела индейцев, одетых в кожаную одежду с бахромой, у них были длинные прямые черные волосы. А потом темные грозовые тучи встали над полями пшеницы, мощные и суровые, как горы. Молнии хлестали небо. Я и подумать не могла, что Америка такая величественная страна. Если бы Карло с отцом могли это видеть, даже они были бы потрясены.

А в поезде жизнь текла вполне однообразно. В конце каждого вагона находилось вонючее ведро, называемое «удобствами», отделенное от «жилого» пространства лишь занавеской. Карточные игры порой переходили в шумные драки, один раз даже деревянную лавку выдрали из пола. Постепенно мы подъели запасы, взятые в дорогу, и принуждены были пользоваться станционными буфетами с неизменным меню: тощие серые бифштексы, разбавленное пиво, резиновые яйца, сваренные вкрутую, и картофель, жаренный на прогорклом масле. Все это следовало купить за те пару минут, что поезд стоял на станции, и дважды мы бросались обратно в вагон, не успев забрать оплаченный обед.

— Ничего, они его еще раз продадут какому-нибудь болвану, — хмуро заметил дородный ирландец. — Вы разве не знаете, как это делается? Станционные буфетчики в сговоре с машинистами, они продают одно и то же по три раза, пока окончательно не протухнет. Потом выбрасывают собакам.

Через два дня пути на запад в меню появилось рагу из курятины.

— Ха! — фыркнул наш ирландец. — Куры-то с мехом. А первачки всегда на это покупаются.

— Что это значит? — сердито спросила у него Молли.

— Значит вон что: поглядите в окно, на прерию.

Все это утро мы наблюдали за стайками остроносых, упитанных зверушек, издали напоминавших щенков — они шныряли в траве и вставали столбиком у своих нор, с любопытством глядя на проезжавший поезд. — Луговые собачки, — надменно бросил наш спутник. — Это и есть ваше «рагу».

Молли внимательно на него посмотрела.

— Может, и вы бы не отказались от такого рагу, когда в Ирландии наступил картофельный голод. Разве нет, приятель? — Она широко, дружелюбно улыбнулась и протянула ему руку. — Без обид, ладно? Друзья зовут меня Молли, если вам интересно.

Здоровяк оглядел ее с ног до головы и усмехнулся.

— А меня друзья зовут Том, и вы, Молли, безусловно, правы. У нас люди траву ели во время Большого Голода, да еще песни пели — чтоб во рту было не так пусто.

— Ну, тогда, может, нам отведать этих кур? — предложила я.

На следующей остановке мы купили «рагу» и остались вполне довольны, мясо, во всяком случае, было свежее. Молли с Томом, попеременно вспоминая разные ирландские истории, пришли в выводу, что их отцы, вполне вероятно, прибыли в Америку на одном корабле.

Мы ехали и ехали, днем было душно, а ночью холодно. Я спала плохо — мешало зловоние, все сильнее распространявшееся в вагоне. Затем у молодой беременной женщины начались преждевременные роды, и проводник помог мне отгородить для нее мало-мальски изолированное пространство. Я соорудила ей лежанку, постелила чистые простыни, а Молли собрала по вагону тряпки. Женщине я объяснила, как нужно дышать — этому меня научила София. Младенец родился к западу от Омахи, розовенькая темноволосая девочка, и родители на радостях назвали ее Мэри Ирма. Отец раздобыл где-то ящик из-под мыла и купил на станции одеяльце, а Том спел колыбельную на гаэльском — «родном языке Бога», как он утверждал.

И вот, наконец, показались горы! Они встали за равнинами в Колорадо, гряда за грядой, в тысячи раз больше, чем горы в Опи, и они были покрыты чудесными лугами, способными накормить всех овец на свете. Не отрываясь, я смотрела, как играет солнце на скалистых обрывах, как скользят над водопадами легкие облака. Наш путь лежал сквозь леса, мы проезжали по горным мостам, ажурным и тонким, как нити стальной паутины. Когда мы добрались до хребта Уосатч, на иссиня-черном небе сверкал молодой месяц и зубчатые вершины грозно высились в ночи. С темного склона падал вниз серебристый ручей и растворялся во мраке, точно рассеяный свет самой луны. Я растормошила спящую Молли.

— Смотри! Ты видела что-нибудь прекраснее?

— Сон, из которого ты меня выдернула, — простонала она. — Мне снилось, что я не в поезде. Если тебе так нравятся эти горы, может, ты их вышьешь?

Я решила, что так и сделаю, для чего перебралась в вагон в самом хвосте, где те, кто не мог уснуть, при свете керосиновых ламп коротали ночь за чтением или игрой в карты.

Я с головой ушла в свою многоцветную вышивку, когда с севера налетела буря. Густые тучи накрыли поезд, точно огромная подушка. Хлестали полосы ледяного дождя, били со всех сторон. Над лощиной полыхали молнии, и проводники встревоженно перешептывались между собой. Для страха есть причина, заметил один из пассажиров, ведь мы едем по «убийственным милям», смертельно опасным для тех, кто прокладывал здесь дорогу, и для тех, кто водит по ней поезда.

В шахтерском городке поезд сделал остановку, и механика-рабочего послали посмотреть, в порядке ли сцепление тендерного вагона, в котором везут запасы угля. Возможно, машинист не слышал его и не заметил фонарь в бликах дождя. Возможно, тормоза были неисправны. Как бы то ни было, поезд дернулся вперед и смял механика, а затем отбросил тело вниз по обледеневшей насыпи.

Он страшно стонал, когда его принесли в служебный вагон. Я прибежала на крики. Его положили на узкую койку, почти тут же пропитавшуюся кровью. Под разодранными брюками виднелось бесформенное окровавленное месиво.

— Будь прокляты эти машинисты, — процедил кто-то рядом со мной, — мы для них хуже, чем грязь под ногами. — Это я — Хэнк, — позвал он раненого. — Мы с тобой, Билл. Мы никуда не уйдем.

— Дайте я осмотрю его, — сказала я.

Правая нога превратилась в кашу, а левую руку перекорежило до локтя. Одна сторона лица — сплошная корка запекшейся крови и грязи. Я посмотрела ему в глаза, как учила София. Зрачки расширенные, пульс слабый. Вся грудь в кровоподтеках, но я не решалась его трогать, опасаясь, что пострадали внутренние органы. Днем раньше, когда мы перекусывали на станции, я слышала, как пассажиры спрашивали совета у добродушного человека, к которому они обращались «доктор Уиндем», он ехал первым классом. Я попросила проводника, чтобы сходил за ним.

— Но я уверен, что он спит, мисс. Может рассердиться.

— Все равно идите.

Очень осторожно я срезала изодранную штанину с покалеченной ноги, но не стала трогать растерзанную плоть, из которой торчали обломки кости.

Все, что я могла сделать, это промыть ему лицо.

— У вас есть бинты? Простыни? — спросила у столпившихся мужчин.

— Простыни? Нам простыней не дают, — процедил Хэнк.

— Ну, тогда тряпки. Поищите, какие почище.

Билл открыл глаза.

— Моя нога… что случилось? — голос его встревоженно взлетел вверх: — Кто-нибудь! Скажите, что со мной! Почему я ее не чувствую?

— Несчастный случай, Билл, — отозвался за моей спиной чей-то сочувственный голос. — Я доктор Уиндем. Позвольте, я осмотрю вас. Дайте-ка ему глотнуть виски, — попросил он Хэнка. — Если есть.

— Простыней нету, а вот виски наверняка найдется. Погоди чуток, Билл.

Билл жадно смотрел, как Хэнк раскупорил бутылку, налил в стакан виски и поднес ему к губам. Между тем доктор Уиндем открыл свой кожаный саквояж и подошел к койке, стараясь не наступить лайковыми ботинками в лужу крови, все шире расплывавшуюся по полу.

— Док, вы только не отрезайте мне ногу.

— Ну-ну, спокойно, сынок, никто ничего не отрезает. Ты лежи тихонько, я сейчас дам тебе кое-что, боль унять. — Врач открыл пузырек с морфием и приготовил шприц, негромко приговаривая утешительные слова, пока делал укол. — А теперь, вдохни хорошенько и выдохни, Билл. Хорошо, очень хорошо.

— Не бросайте меня, — пробормотал Билл.

— Мы здесь, — повторил Хэнк. — Мы все здесь.

— Вы не будете ампутировать, сэр? — спросила я. — Потому что если попала инфекция и начнется гангрена…

— Вы врач, юная леди, или медсестра?

— Нет, но в Чикаго я работала в клинике.

— Мисс?..

— Витале.

Он отвел меня в сторонку, подальше от мужчин, толпившихся возле койки Билла.

— Мисс Витале, этого человека невозможно было бы спасти даже в лучшей больнице Лондона. И уж точно мы не сможем помочь ему в поезде, на ходу, теми инструментами, какие у меня есть. Я хирург, служил в армии Союза, был в сражениях при Энтитеме, Геттисберге и Чикамоге. Когда за плечами четыреста семьдесят три ампутации, уже точно знаешь, кто выживет, а кто нет. У него, безусловно, внутричерепное кровоизлияние. Вы видели раны в брюшной полости?

— Да, сэр, я боялась…

— Что у него внутренние повреждения? Безусловно. Причем обширные. — Он пробрался между товарищами Билла, приложил к вздымавшейся груди стетоскоп, послушал и вернулся ко мне. — В легких уже вода, видимо, это пневмония. Она у многих из них, работают ведь в любую погоду и все время дышат угольной пылью. Сердце очень слабое. Он не доживет до утра.

Дрожь, сотрясавшая раненого, перешла в конвульсивные подергивания, и рабочие, чтобы хоть чуть-чуть его согреть, накрыли Билла своими куртками, так что из-под них была видна лишь его голова.

— Давление на грудь… — начала было я, но доктор Уиндем протестующе поднял руку.

— Оставьте их, — прошептал он. — Пусть хоть так о нем позаботятся.

— Отличный ты механик, — сказал кто-то.

— Билл по прозвищу Мастер.

— Тогда, в семьдесят втором, в буран, когда мы пересекали Раздел, ты всех нас спас.

— Пребудь с тобой Господь, Билл.

Рабочие принесли нам табуретки, и мы сидели у постели умирающего, негромко переговариваясь. Чем-то это напоминало тихую церковную службу. Доктор Уиндем рассказывал, как был хирургом на войне, а я про клинику Софии и свои надежды поступить в медицинскую школу. Когда Билл начинал стонать, Хэнк приподнимал ему голову и помогал сделать пару глотков. Я вложила в побелевшую руку свои вышивку.

Билл умер перед рассветом. Его пальцы разжались, и вышивка упала на пол. Хэнк поднял ее и попросил отдать ему.

— Горы и поезда, вот так они нас и убивают, — сказал он, сжав кулаки, — но куда нам еще податься?

Билла завернули в потрепанный непромокаемый плащ, которые носят железнодорожники. Никто не знал, есть ли у него семья.

— Рабочая команда на следующей станции похоронит его возле путей, — сказал Хэнк. — Недалеко, так что он будет слышать паровозные гудки.

Он проводил меня в вагон, и Молли встревоженно спросила:

— Трудно пришлось?

Я молча кивнула. Вскоре проводник принес из первого класса поднос с завтраком — доктор Уиндем переслал, вместе с добрыми словами в мой адрес. Но я не могла есть и отдала завтрак Молли.

«Странное дело, — сказала мне как-то София. — Каждый день видишь больных, раненых, детей, которым не суждено выжить. Тебе кажется, что ты сильная и сделала все, что от тебя зависело, и завтра снова будешь это делать. А потом вдруг сталкиваешься с пациентом, который вроде бы ничем от остальных не отличается, и почему-то вдруг его смерть тебе страшно тяжело пережить. Не знаю почему, но это так».

На сей раз я знала, в чем дело. Билл отличался от других. В мерцающей огнями полутьме его темные взьерошенные волосы, запавшие глаза и крупный нос неуловимо напомнили мне Карло. Бесшабашного, дерзкого, вспыльчивого Карло… укрыл ли его кто-нибудь своей курткой, влил ли ему в рот глоток виски, когда удача отвернулась от него? Облегчил ли кто-нибудь его смертный час?

— Ты совсем измучилась? — Молли погладила меня по руке. — Что, он много крови потерял?

— Он напомнил мне брата.

— Ох, — вздохнула она и убрала поднос с едой.

В тот же день доктор Уиндем передал мне с проводником рекомендательное письмо в амбулаторию Пасифик. Молли аккуратно вложила его в мою книгу, а я молча смотрела в окно, где в темноте дождь хлестал по Скалистым Горам.

 

Глава четырнадцатая

В амбулатории

Буря стихла и снежные заплатки на земле растаяли, когда мы подъехали к Сакраменто. После нескольких дней жесткого мяса и пережаренной картошки все с наслаждением набросились на яблоки, апельсины и огромный красный виноград, который фермеры продавали на станциях. Чудесные, сочные фрукты так и таяли во рту.

— Калифорния! — воскликнула Молли, подбрасывая в руке сверкающий рыжий апельсин. — Где золото растет на деревьях.

Если б Дзия могла увидеть этот благославенный край.

Мы прибыли в Сан-Франциско ярким солнечным днем, стоял ноябрь 1883-го года. Пенные барашки кудрявились на синей воде залива, мягкие холмы вкруг бухты были устланы волнами зеленого бархата. Праздничная городская суета воодушевила нас обеих, но «Скрибнерс» ни словом не упомянул о здешних грабительских ценах. Богатые извлекали огромные доходы из приисков, леса, кожевенного производства и морской торговли. Но как же здесь живут бедняки? В старых, непригодных к плаванию кораблях, намертво пришвартованных в бухте, они снимают на ночь спальные койки. Итальянские кварталы Норт-Бич забиты переселенцами из Генуи и Калабрии. Мы не нашли ни одного свободного места в пансионах и вообще ни одной приличной комнаты. Я предложила провести первую ночь на корабле, но Молли наотрез отказалась:

— Я не для того тащилась за тридевять земель, чтобы ночевать с пьяницами и матросней.

Передохнули на Маркет-стрит, перекусив кисловатым хлебом, — булочник клялся, что лучше ничего на свете не бывает, впрочем, кроме этого хлеба у нас ничего и не было.

— Нам всего-то и надо, что найти одну комнату, — твердила Молли. — Одну комнатку в приличном пансионе, где я могла бы работать и делать свой бизнес, так, чтобы хозяйка не замечала, что я потихоньку ее вытесняю. Это было бы совсем нетрудно, если б не чертовы холмы, — задыхась, бурчала она. — Надеюсь, тебе они нравятся, Ирма Витале, — она уцепилась мне за руку, с трудом взбираясь по крутому склону, — а по мне, так пропади они к дьяволу.

Наконец мы отыскали пансион неподалеку от Ван-Несс-авеню, грубо отделанный и даже еще не покрашенный. Комната с едой стоила вдвое дороже, чем я платила в Чикаго, но владелице — ирландской вдове — нужна была прислуга: готовить и прибираться. Она согласилась скинуть мне два доллара в неделю за то, что я буду помогать по дому вечерами. На третий день миссис Салливан уже изумлялась вслух, как она раньше могла обходиться без Молли, без ее таланта экономить и прибираться в одну секунду так, что все вокруг сверкало. Она даже заплатила мне за новые занавески, которые я сшила в гостиную, но отвергла идею Молли купить соседний дом и расширить столовую, чтобы обслуживать больше посетителей.

— Если у леди нет практической сметки, чего ей было не остаться в Донеголе? — ворчала Молли.

Однако уже к концу первой недели они заключили соглашение: миссис Салливан сдает Молли в аренду помещение под мебель, которую та будет продавать вновь прибывшим. Денег, которые Молли выручила за парусину, хватило покрыть все ее расходы по переезду на запад.

— Теперь начну копить на пансион, — сказала она, прикупив новый календарь для «осуществления плана Сан-Франциско».

Мой план, как выяснилось, осуществить было сложнее. На другой день по приезде я надела чистое, отутюженное платье, взяла письма от Витторио, доктора Уиндема и журнал записей Софии и направилась на Тейлор-стрит в благотворительную амбулаторию Пасифик. У меня не было никаких сомнений, что стоит мне показать им письма, как меня тут же примут. И мы так же легко сойдемся с этой школой, как хорошо скроенный рукав со своим корсажем.

— Могу я поговорить с доктором Бьюкнелл? — спросила я у слуги, отворившего дверь, — первого китайца, какого я видела в жизни.

Сдержанно удивившись, что я пришла, хоть мне и не было назначено, он оставил меня дожидаться ответа в прихожей, заставленной горшками со всякими пальмами и папоротниками, и удалился, тихо ступая туфлями на войлочной подошве. Он не предложил мне сесть, а потому я стояла и поневоле вслушивалась в негромкий разговор, долетавший из соседней аудитории. Мне удалось разобрать только слова «сепсис» и «тромбоз», как раздался стук каблуков и я увидела элегантную женщину в накрахмаленной английской блузке, с длинным рядом медных пуговичек, крошечных, как шляпки от гвоздей. Седые гладкие волосы высоко зачесаны а ля помпадур.

— Я миссис Роббинс, — сообщила она, — ассистент доктора Бьюкнелл. Доктор сейчас в Денвере, но вы можете изложить мне свое дело касательно амбулатории.

— Меня зовут Ирма Витале. Я приехала учиться в школе медсестер. У меня есть…

— Сожалею, мисс, но занятия уже начались. Вы можете записаться на следующий семестр. Аттестат, полагаю, у вас имеется.

— Нет, мадам, но я могу читать по-английски.

Тонкая выщипанная бровь удивленно поползла вверх.

— Но тогда вы могли бы прочитать наши условия и сэкономить деньги на поездку сюда.

— Я думала…

— О, хорошая медсестра не «думает», она знает.

Я не чувствовала себя таким жалким первачком с тех пор как упрашивала миссис Клайберн помочь мне найти работу.

— Вот два рекомендательных письма и журнал записей нашей клиники, — настаивала я.

— На итальянском, — пренебрежительно заметила миссис Роббинс, проглядывая аккуратные заметки Софии.

Я напомнила, что синьора Д'Анжело регулярно переписывалась с миссис Бьюкнелл.

— Какую еще работу вы умеете делать, мисс? — спросила она чуть более снисходительно.

— Шить модные платья и вышивать.

— Превосходно. Ваша профессия очень востребована в городе. Помимо того, вы могли бы посещать вечернюю школу и получить аттестат.

— Когда я могу поговорить с доктором Бьюкнелл?

— Возможно, на следующей неделе. Или через две. А теперь, мисс Витале, прошу извинить, меня ждут студенты.

Она резко развернулась и зацокала прочь, мгновение — и седой шиньон скрылся за могучей пальмой.

Я пришла в амбулаторию на следующей неделе, и на следующей, но доктор Бьюкнелл все еще не вернулась. На третий раз миссис Роббинс предложила мне работу — мыть столы, стирать бинты и приводить в порядок инструменты, а также драить полы и готовить. Словом, работу служанки. Но зато ко мне «как следует приглядятся» и, быть может, сочтут, что я заслуживаю поступления в школу, «в дальнейшем», и без аттестата о среднем образовании. Хорошо, сказала я ей, я согласна на эту работу.

На Маркет-стрит я купила небольшой блокнот, умещавшийся в кармане передника, два графитовых карандаша и перочинный ножик, чтобы их подтачивать. Таким образом, пояснила я Молли, прежде чем помыть доску, я смогу все оттуда переписать. А кроме того иногда мне удастся слушать лекции, пусть и урывками, записывать названия инструментов и разных костей скелета, благо, они помечены бирками. Там же, на Маркет-стрит, я купила словарь и начала переводить записи Софии на английский. Когда вернется доктор Бьюкнелл, я буду во всеоружии.

Кроме утомительно долгих часов на работе, бывали в те дни у нас и приятные развлечения. По выходным мы с Молли исследовали город, упиваясь его красотой: великолепными новыми домами на Ноб-Хилл, садами с пышно цветущей бугенвиллией, ярким зимним солнцем, ласкающим поздние розы, и элегантными испанцами верхом на породистых лошадях. В южных и восточных районах города на холмах росли фруктовые сады и виноградники. Мы любовались туманом, встающим над заливом Сан-Франциско: дымка рассеивалась и открывались зеленые острова. На трамвае можно было доехать до пустынных диких пляжей, которые напоминали Молли ее родную Ирландию, а меня зрелище океана словно возвращало обратно на борт «Сервии». Я смотрела на волны и видела лицо Густаво, слышала в шуме ветра его негромкий голос и, казалось, снова ощущала в руке гладкую китовую кость, на которой он вырезал для меня летящих над водой дельфинов.

— Здесь полным-полно матросов, — фыркала Молли, — и ты прекрасно знаешь, где они проводят время.

Да, я не раз видела, как, сойдя на берег, моряки направляются в таверны, бордели и притоны для курильщиков опиума, а также в игорные дома в омерзительных кварталах, тянущихся вдоль бухты, которые недаром получили свое название Пиратский берег.

— Город их мало интересует, все, что им нужно, они находят именно там. Ну, а представь на минутку, что его корабль пришел бы в Сан-Франциско. И что, Ирма? Думаешь, он вспомнил бы о тебе?

На другой день, скручивая нарезанную марлю в рулоны бинтов, я представила себе, как Густаво спускается по трапу, бросает на землю походный мешок и щурится на солнце. Он узнал бы меня, даже в новой американской одежде и с другой прической — завитые локоны ото лба — и сказал бы: «Ирма! Как вы замечательно выглядите. Почему вы не отвечали на мои письма?» А я объяснила бы, что воры украли у меня конверт с его адресом. «Не беда, — сказал бы он. — Давайте погуляем по городу». И мы пошли бы на Ноб-Хилл, потом на Телеграф-Хилл и в русские кварталы. Шли и глазели на ветренный залив и чудесные виды Марин-Каунти. Я вдыхала бы запах его просоленной одежды, а потом мы бродили бы ночью по берегу у самой кромки воды. И он совсем не был бы похож на матросов, которым нужен Пиратский берег.

Я решила сходить в порт и узнать, вдруг — ведь есть же такой шанс — «Сервия» должна зайти в Сан-Франциско. На следующее утро, оказавшись в порту, я была оглушена тамошним шумом и суматохой. Перекрикивались друг с другом рыбаки, только что вернувшиеся с утренней ловли, хлопали паруса, грохотали лебедки, громко орали чайки и босоногие мальчишки в поисках поденного заработка. Итальянки с Норт-Бич галдели на причале, в надежде раздобыть раздавленного краба или мелкую рыбешку, которых можно добавить в бедняцкую похлебку, которую они называли cioppino.

Начальник порта обретался в крошечной конторе, забитой схемами, картами и вахтенными журналами, частью сваленными в сетки, висевшие вдоль стен. Единственное свободное место на его столе занимал телеграфный приемник. Капитан был крупный мужчина, одна нога на деревяшке, а густые косматые усы странным образом передразнивали перекошенное набок туловище.

Он внимательно оглядел меня с ног до головы, прежде чем ответить на мой вопрос.

— «Сервия», — повторил он, почесав всклокоченные лохмы. — «Сервия», «Сервия», да, она встает здесь в док, раз в год или около того. Кажется, недавно они дали о себе знать из Буэнос-Айреса. — Он обежал глазами комнату, словно надеялся узнать новости от кипы бумаг. — Вы ждете груз? — сомнение, отразившееся на его физиономии, ясно давало понять, что я мало похожа на обеспеченную даму, ожидающую «груз».

— Я жду… одного человека.

— А, возлюбленного?

По-английски это все же странно звучит: sweetheart. «Сладкое сердечко». Мое сладкое сердечко. Карло бы хохотал, а Дзия, наверно, спросила бы, уж не едят ли американцы человечьи сердца.

— Друга, — сухо поправила я.

— Ну, так, поглядим, когда же ваш друг может здесь объявиться.

Он выудил журнал записей из здоровенной сетки, отбросил его и достал другой. Видимо, то, что нужно, — мозолистый палец забегал по плотным строчкам. — Телеграфные сообщения, — пробурчал капитан, сунув в рот прокуренную трубку. — Одни предупреждают заранее, другие нет, третьи вообще меняют курс, вот как эта, — он ткнул в журнал, — шла сюда, потом с чего-то ринулась в Австралию. Вы, небось, наслышаны про Австралию, мисс? — Я нетерпеливо мотнула головой. — У них там эти, кенгуру, здоровенные что твой мул, а скокчут не хуже кроликов. Есть еще птицы, ростом с мужчину, или того выше. Вас не удивляют их крысы, нет?

— «Сервия», сэр.

— Да, вот мы до нее и добрались. «Сервия», вышла из Нью-Йорка, встала на ремонт в Рио-де-Жанейро, затем Буэнос-Айрес, ушла оттуда три месяца назад, мимо мыса Доброй Надежды, с заходом в Сан-Франциско и потом на Сандвичевы острова.

— Когда она будет здесь?

— А-а, вот этого мы не знаем. Как я говорил, некоторые меняют курс. Если матросы — фьють, сошли на берег в Рио, значит, капитану надо нанимать новую команду. Или если корабль потрепало у Доброй Надежды, а это частенько бывает, значит, вставай на ремонт. Тоже времени требует. Может, припасов ждут, топлива. Ну, я готов держать ухо востро, насчет новостей о «Сервии», если вы меня понимаете, мисс.

Я положила на стол четверть доллара. Он не шелохнулся, и я добавила еще столько же. Тогда он сгреб их в карман.

— Отлично, мисс, приходите через две недели. Может, я уже буду что-то знать о вашем… друге.

Я шла в амбулаторию, и сердце громко стучало от радости, пока остерегающий голос Молли не затуманил счастливые мысли. Что, если Густаво забыл меня? Сколько раз он стоял по ночам на палубе с деревенскими простушками? Что, если на берегу он такой же, как все другие матросы, которым нужны только портовые девки и крепкий ром?

По счастью, в ближайшие две недели у меня совсем не было времени обдумывать эти печальные соображения.

Неожиданно вернулась доктор Бьюкнелл. Она приветливо со мной поздоровалась — я прибиралась в лаборатории — и выслушала скупые похвалы моей работе от миссис Роббинс. На другой день доктор пригласила меня в свой кабинет, и на столе я увидела стопку писем Софии.

— Превосходный клиницист. Самоучка, но с поразительной интуицией. Вы были ее ассистентом? Расскажите мне об этом.

Я описала нашу амбулаторию и визиты на дому, рассказала, как мы боролись с инфекционными болезнями и вели записи. Доктор Бьюкнелл слушала очень внимательно.

— Что ж, у вас было замечательное начало. Учитывая хорошие отзывы миссис Роббинс, я уверена, мы можем сделать для вас исключение и зачислить на следующий год без аттестата о среднем образовании. Прошу вас, присядьте, и давайте выпьем чаю, — дружелюбно пригласила она.

Но я не стала садиться.

— Доктор Бьюкнелл, я бы хотела, чтобы меня зачислили сейчас. Я уверена, что хорошо подготовлена. — Я перевела дух. — К черепным костям относятся: решетчатая, лобная, затылочная, две теменные, клиновидная и две височные. Осевой скелет состоит из позвоночного столба, в котором двадцать шесть костей и…

Доктор Бьюкнелл поставила чашку на стол.

— Понятно, устный экзамен. Ну, что же, продолжим. Итак, позвоночник?..

Я назвала позвоночные кости, тазовые и ножные, описала основные органы пищеварительной системы и устройство сердечной мышцы. Она попросила меня наложить повязку на сломанную руку и перечислить симптомы малярии. Я объяснила, чем может быть вызвана синюшность новорожденных и как вводится дилататор в матку. Рассказывая о кюретке доктора Сима, я невольно впилась себе ногтями в руку, но расслабилась, когда она спросила о том, как обработать культю после ампутации.

Доктор Бьюкнелл отпила глоток остывшего чая.

— Примите мои комплименты, мисс Витале. Похоже, нам придется искать другую уборщицу. Я скажу миссис Роббинс, что вы начинаете посещать утренние занятия. Добро пожаловать в амбулаторию Пасифик.

Домой я летела как на крыльях. В тот вечер мы с Молли отпраздновали мой успех в таверне, в отдельном помещении для дам. С утра я погрузилась в учебу, и новые знания опьяняли меня.

 

Глава пятнадцатая

Магелланова глотка

Дожди в ту зиму неслись с Тихого океана один за другим. Я шлепала в школу по лужам в мужских ботинках. Две недели прошли, я подумала, что у начальника порта, возможно, уже есть новости о «Сервии», и на рассвете пошла в бухту. Дождь прекратился, в воздухе висела морось, голодные чайки оглушительным хором встречали рыбацкие лодки. Перекрикивая их пронзительное карканье, капитан громко сказал:

— «Сервия»? Да, мисс, у меня есть новости. Пройдемте в контору.

Вот так, все просто. Густаво, быть может, уже на пути в Сан-Франциско. И среди матросов должны быть порядочные, славные парни, которые ведут себя на берегу так же, как на море. Капитан поворошил бумаги, разгладил усы и откашлялся. Еще одна лодка пришвартовалась у причала, и чайки заорали, как безумные.

— Вы получили известие о «Сервии», сэр?

— Да, получил. К несчастью, она погибла в ледяной шторм в Магеллановом проливе. Это нижний край Южной Америки, там дьявольски опасный проход даже летом. Ненасытная Магелланова глотка, сколько народу сожрала. На грузовом судне из Ливерпуля видели, как «Сервия» пошла ко дну.

Его слова метались, как сумасшедшие чайки, в моей голове.

— Пошла ко дну?

— Затонула, мисс, погибла. Капитан грузовика пытался к ней подойти, но не давали высокие волны. Он сообщил, что выживших нет.

— Разве там не было шлюпок?

— Она слишком быстро затонула. Иногда такое случается, мисс. Ни на что уже нет времени.

— Но «Сервия» была крепкая. По пути из Неаполя мы три дня провели в бурю.

— Вы уж извините, но это Северная Атлантика. Волны были, — он вслух прочитал сухие строчки сообщения, — они были высотой в шестьдесят футов. Вон там, видите, «Роза Мария»? Так вот, это вдвое выше ее грот-мачты. — Я посмотрела, куда он указывал, и охнула. — Любой, кто окажется в такой шторм за бортом, почти тут же замерзает насмерть. Но еще раньше тебя разобьет в лепешку, и «Отче наш» прочитать не успеешь. Сожалею, мисс. Значит, все-таки там был ваш сердечный друг?

Я не ответила, поблагодарила его и ушла. Нет, Густаво не был моим сердечным другом, он едва ли был просто другом, скорее, лишь надеждой, сладкой мечтой моего сердца, разбитой беспощадными волнами. Когда умерла Дзия Кармела, никого не удивляло, что я скорблю о ней. Но прошлое, объединявшее нас с Густаво, было тоньше вуали, такое же хрупкое и недолговечное, как те рисунки, что он прислал мне. Оплакивать несбыточную мечту — полная глупость, сказали бы американцы, а мне было тягостно и знобко, хотя солнце уже светило вовсю, и я чувствовала себя голой, беззащитной, словно остриженная по весне овца. Я бесцельно брела среди портовой суматохи, матросов, пассажиров и тех, кто пришел встречать своих близких. С корабля, только что приплывшего рейсом с Восточного побережья, сошло шумное семейство — у трапа их дожидался высокий смуглый мужчина. Дети скакали и болтали без умолку, взахлеб рассказывали о путешествии, а родители неспешно шли рядом, рука об руку. Как легко смерть могла схватить одного из них, невзирая на то, что они молоды и полны сил, и как велико было бы горе утраты. Уж лучше быть одной и сносить холод одиночества. Я развернулась и зашагала в амбулаторию.

— Плохие новости из дома? — сочувственно спросила доктор Бьюкнелл в начале занятия.

Как сказать, что потеряла то, чего никогда и не имела?

— Нет, просто неважно себя чувствую, — солгала я.

— Мисс Миллер, принесите, пожалуйста, субнитрат висмута для мисс Витале, — попросила она Сюзанну, круглолицую хохотушку из Техаса.

Я поблагодарила и села позади тучной блондинки, чтобы меня не замечали и не жалели.

На следующем уроке обсуждалось, как мыть и кормить лежачих больных. Склонившись над тетрадью, я представила себе, как воет буря в узкой Магеллановой глотке. Видел ли Густаво ту последнюю волну, которая вздыбилась над мачтой «Сервии»? Смотрел ли он в разверстую пасть океана, как Иона в чрево кита? Искал ли опору на скользкой обледеневшей палубе?

— Мисс Витале! Мы говорим о пролежнях.

Вздрогнув, я вернулась обратно к реальности и рассказала, как в Опи мы подкладывали под дряхлых стариков овчину: пусть и ненадолго, но это помогало оттянуть появление язв.

— Отличное народное средство, — одобрила доктор Бьюкнелл. — А теперь вы, мисс Макларен…

Как ни тяжко было потерять Софию, все же я могла прикоснуться к ее недвижным рукам и поцеловать холодный лоб, слышала скорбь и благодарность в словах тех, кто пришел с ней проститься. Если когда-нибудь я приеду в Опи, то найду людей, которые знали Карло и помнят его. «Да уж, — скажут они, — помнишь, как он набросился на того волчару? А как они подрались в таверне с Габриэлем, ну, в последний-то раз?» Кто-нибудь наверняка видел, как Карло собирал травы, когда мама болела. Мой Карло был своим для всего Опи, и если он погиб для меня, то погиб для всех нас. Кто мог разделить мою печаль о Густаво? Он был точно отшлифованный морем камешек, который так долго носишь в кармане, что прикипаешь к нему душой. Но что, в сущности, я о нем знала? То немногое, что он успел мне рассказать, могло быть просто выдумкой. Даже китовую пластинку, возможно, вырезал вовсе и не он. Не служил ли Густаво, как это вечно твердила мне Молли, лишь удобным предлогом, чтобы не замечать призывные мужские взгляды, избегать похода на танцы, укрываясь за упорной фантазией, что если и есть на свете хорошие мужчины, то все они где-то далеко-далеко за морем?

Занятие кончилось, и я побыстрее ушла, пока доктор Бьюкнелл не стала расспрашивать, как я себя чувствую. Снова зарядил дождь, я промокла, устала и почти уже не уворачивалась от грязных брызг, летевших из-под колес повозок. Литания Девушки-Воротничка звучала у меня в голове: режь, шей, работай. Что же мне делать теперь? Читай, учись, ухаживай за больными. Дорога пошла вверх, и я устремилась вперед под холодным ливнем, думая о тех, кто первыми взобрался на верхушку нашей горы и основал там Опи.

— Капитан порта узнал что-нибудь? — спросила Молли после обеда.

— «Сервия» затонула в Магеллановом проливе.

Молли перестала мыть посуду.

— Может, он был на другом корабле.

— Может.

Но я не могу провести свою жизнь в гавани, встречая корабли. Я буду работать, просто работать, как это делала София. Лечить больных и стать своей в компании таких же лекарей — мне этого достаточно. Более чем достаточно, повторяла я, кутаясь в одеяло, чтобы согреться в холодной сырой ночи.

В ближайшие дни мне не придется спать в своей постели.

 

Глава шестнадцатая

Франческа

Утром, когда миссис Роббинс гоняла нас по анатомии, за мной прислала доктор Бьюкнелл — я нужна была ей в качестве переводчика.

— Она итальянка, это пока все, что удалось выяснить, — сказала мне доктор. — Болезненной комплекции, как вы видите. Пульс учащенный и, судя по всему, постоянные боли в брюшной полости.

Я подвинула стул ближе к кушетке и села так, чтобы девушке хорошо было меня видно. Моего возраста, худенькая, в простом ситцевом платье, какие обычно носят фабричные работницы. Она сказала, что ее зовут Франческа де Сантис, что она работает на фабрике мистера Леви на Баттери-стрит, пришивает карманы к брюкам, которые все называют синими джинсами. Ее акцент был настолько родным, что я едва не всхлипнула от нежности. Она из Абруццо и, похоже, в Америке совсем недавно, от нее веяло запахом нашей земли и нашего хлеба.

— Ее родные здесь? — попросила меня узнать доктор Бьюкнелл.

— Нет, никого нету, — ответила Франческа. — Я приехала к сестре, но она еще до того умерла от воспаления легких.

Когда я выразила ей сочувствие и сказала, что и сама оказалась в Америке совершенно одна, она придвинулась ко мне, словно впитывая мои слова.

— Давно вы в этой стране, Франческа? — спросила я.

— Кто вы? — прошептала она.

— Ирма Витале из Опи. Я учусь в медицинской школе.

— Опи? — выдохнула девушка. — Так близко от нас. Я из Сканно.

— Сканно! В ясные дни нам видно вашу деревню.

— И нам вашу.

Капли пота выступили у нее на лбу, когда она протянула мне бледную ладошку. Я крепко зажала ее в своей руке.

— Когда ты поправишься, Франческа, мы поговорим о доме. Мы все подроб…

Доктор Бьюкнелл легонько кашлянула.

— Симптомы?

— Франческа, доктор спрашивает, где у тебя болит.

Она указала на живот, пониже пупка, палец ее подрагивал.

— Вот здесь. Там что-то шевелится, как змея, и горит.

Я перевела, и доктор быстро записала это себе в блокнот, нервно дернув карандашом, когда за окном раздался взрыв смеха.

— Значит, боли перемежающиеся. Посмотрите, обложен ли язык. — Да, он обложен. — Спросите, чем она лечилась.

— Я пила воду с горчицей, чтобы вызвать рвоту, а потом один человек на фабрике посоветовал, что надо проглотить пули.

— Пули? — мысленно я ужаснулась. — Свинцовые пули?

— Да. Он сказал, что они надавят и закупорка раскроется. Я проглотила их и пошла домой, но потом, наверно, потеряла сознание. И кто-то привез меня сюда.

Доктор Бьюкнелл отшвырнула карандаш, когда я ей это перевела.

— Идиоты! Абсолютные идиоты! Не важно, давайте положим ее в постель. Попробуем обойтись без оперативного вмешательства.

Да, София тоже всегда говорила, что вскрыть живот означает распахнуть дверь для инфекции.

Франческа прижалась ко мне.

— Ирма, — прошептала она, — у меня кровь, когда я писаю.

Я перевела это доктору Бьюкнелл, и ее выразительное «эх» вызвало ужас у бледной, и без того перепуганной девушки. София никогда, ни одним мускулом не реагировала на то, что говорили ей пациенты. Теперь Франческа вцепилась в меня с отчаянной силой.

— Я умру? Больше не увижу Сканно? Я обещала маме, что приеду обратно.

— Мы позаботимся о тебе. Ты увидишь Сканно.

Франческа закрыла глаза.

Шепотом я спросила у доктора Бьюкнелл:

— Мы ведь поможем ей? Она поправится?

— Не давайте неосмотрительных обещаний, мисс Витале, — покачала головой доктор. — Мы сделаем все, что в наших силах.

С помощью Сюзанны я переодела Франческу в длинную льняную сорочку и дала ей немного бульону. Мы сделали ей на живот припарки и давали каломель, соду и пепсин. А еще морфий, чтобы снять боль, и будили ее — для регулярных испражнений, но всякий раз в моче я видела тонкие кровяные нити. Свинцовые пули не выходили. Я расчесывала ее темные волосы и пела песни, которые мы пели в Опи, но с каждым часом она все больше погружалась в обособленный мир, где надо всем властвовала только боль.

Утром следующего дня доктор Бьюкнелл привела студенток к постели Франчески, рассказала о симптомах и велела прощупать живот, почувствовать, какой он горячий и твердый.

— Непроходимость и обширная инфекция, — объяснила она им в соседней комнате. — Вероятно, дело в аппендиксе.

— И как это лечить? — спросила Сюзанна.

— Обычно просто дают опиум, чтобы пациент не мучался перед смертью. Но мы можем, по крайней мере, хотя бы попытаться устранить гнилостные последствия инфекции. Организм молодой, дальше, возможно, справится сам. Я вызвала мистера Бенджамена.

Пухлый, щеголеватый молодой человек вскоре явился — при нем была банка, накрытая марлей, и там, в мутной воде, неторопливо плавали пиявки.

— Самые лучшие экземпляры, доставлены из Франции, — гордо заявил м-р Бенджамен. — Это последние из той партии, они уже страшно изголодались. За каждую плачено по пятьдесят центов.

Он осмотрел Франческу, прослушал ее и даже обнюхал.

— Ну, тут, я полагаю, понадобится с десяток.

— Тогда и ставьте десять, сэр, — сказала доктор Бьюкнелл, — и, пожалуйста, поскорее.

Мистер Бенджамин аккуратно извлек из банки пиявку, нежно приложил к животу Франчески и поглядел, как она там устроилась. Затем достал еще одну, и еще — пока весь ее живот не оказался усеян черными кровожадными закорючками. Они радостно подрагивали, присосавшись к бледной, вздутой коже.

— Где-то с час будут питаться, — заявил он и достал тоненький сборник стихов, которые намеревался читать, пока его алчные подопечные утоляют свой аппетит.

Франческа пробормотала что-то, но не проснулась. Когда пиявки перестали подрагивать, он с легкостью отодрал их и сложил в деревянную коробку. Выкинет в нашу помойку, сказала мне доктор Бьюкнелл. Пиявочники высшего разряда используют этих тварей лишь единожды, свежие — для каждого пациента.

— Ну, прекрасно поработали, — мистер Бенджамен был доволен.

И правда, живот опал и стал помягче. Франческа проснулась, попросила пить, и голос у нее был прежний, почти нормальный.

— Хорошо. Отдохните, мисс Витале, вы, вероятно, еще будете нужны попозже, — сказала мне доктор Бьюкнелл.

Я поставила стул у кровати Франчески, закрыла глаза и почти сразу заснула.

Посреди ночи меня разбудили ее стоны. Вокруг крошечных ран от пиявок возникло нагноение, живот страшно вздулся. Я послала Сюзанну за доктором Бьюкнелл, она пришла, осмотрела Франческу и печально отошла в сторону.

— Очень сильное воспаление, — со вздохом признала она, — если не спадет, боюсь, она умрет.

— Еще поставим пиявки?

— Нет, что могли, они сделали. Я только что прочитала отчет доктора Мортона из Филадельфии — там был бакалейщик, те же симптомы. Его тоже пользовали пиявками. Это не помогло, доктор вскрыл брюшную полость, вычистил гной, перевязал аппендикс и удалил его. Другой пациент с теми же симптомами и лечением скончался, а бакалейщик преотлично выжил. Надо оперировать. Других шансов у девочки просто нет. Вы уж, пожалуйста, заручитесь ее согласием.

Я разбудила Франческу и объяснила, что сказала доктор.

— Нет, — выдохнула она. — Отец умер, когда они его разрезали. Я видела его. — Она вцепилась в подол моего халата. — Позовите маму. Ой, Ирма, мне ужасно больно.

— Франческа, ну, прошу тебя, давай мы попробуем. Доктор очень умелая.

Ее скрутило от боли.

— Ирма, не могу больше! Не могу… помоги мне.

— Франческа, позволь нам тебя оперировать. — Бледные пальцы судорожно взмахнули над одеялом. — Это твой единственный шанс.

Она нащупала мою руку и сжала ее.

— Ты не уйдешь, Ирма? Будешь со мной?

— Конечно. Но, пожалуйста, соглашайся на операцию.

Она кивнула и закрыла глаза, по-прежнему не отпуская мою руку.

— Мисс Витале?

— Она согласна.

Доктор Бьюкнелл еще раз изучила отчет из Филадельфии, а тем временем мы с Сюзанной простерилизовала инструменты, подготовили операционный стол и протерли спиртом живот Франчески. Другие студентки заполнили комнату, встали вдоль стен, многие зажимали нос руками.

— Фу, пахнет хуже, чем на помойке, — прошептала одна.

— Мисс Миллер, — жестко откликнулась доктор, — нет нужды обсуждать очевидное.

Губы Франчески слабо шевелились — она читала молитву. Затем перекрестилась, и тогда я взяла ее за руку, а доктор Бьюкнелл принесла стеклянную пробирку с эфиром и дала ей несколько раз глубоко вдохнуть. Когда Франческа не отреагировала на укол острым инструментом, доктор взяла скальпель и занесла над вздутым животом.

— Начинаем, — скомандовала она, — делаем все как можно быстрее.

Она провела надрез, и раскрылась зияющая полость. Оттуда хлынули зловонные потоки гноя, которые Сюзанна собирала в тазики, а студенты моментально уносили их прочь. Как же тело может настолько разложиться, а при этом человек еще живет?

— Пули, — пробормотала доктор, бросив все три в тазик, где они запрыгали, как вишневые косточки. В пульсирующей красной массе она нашла аппендикс, перевязала его шелковой нитью, затем аккуратно удалила и наложила мелкие швы.

— Теплую воду, — велела она, и Сюзанна принесла мензурку. — Тампон. — Она промокнула кровь, затем свела края разрезанной полости вместе и отодвинулась от стола: — Мисс Витале, заканчивайте, — и указала, где накладывать швы. После того, как я закрепила последний узелок, доктор отошла в сторону, подняла руки, и Сюзанна сняла с нее заляпанный кровью халат.

— Теперь, все что мы можем сделать, это заботиться, чтобы ей было удобно. Давайте морфин, от болей. Все в руках Провидения.

Сначала Франческа спала спокойно. Сердце у нее билось ровнее, дыхание успокоилось и лихорадка спала.

— Это хорошие симптомы. Я запишу отчет об операции, а потом немного посплю. — Доктор устало провела рукой по лбу. — Если что, сразу меня будите.

Я сидела у постели Франчески, держа ее руку в своей.

— Ты увидишь Сканно, — шептала я. — Увидишь свою маму.

Я пыталась убедить себя, что ей лучше, что участившееся дыхание — добрый знак, организм борется с инфекцией. Она начала дрожать, и я накрыла ее одеялом, потом еще одним, затворила окно и развела огонь в небольшой печке.

— Ирма, — сказала Сюзанна, придя нас проведать, — одеяла не помогут. — Она заставила меня пощупать пульс, он был бешеный.

— Сердце работает, — настаивала я в отчаянии. — Она окрепла, разве нет?

— Ирма, отойди, прошу тебя, — Сюзанна мягко отвела меня в сторону и позвонила в колокольчик. Кто-то открыл окно и погасил огонь. Еще кто-то принес виски и велел мне его выпить. Торопливо вбежала доктор Бьюкнелл. Передо мной словно разворачивалась безмолвная пьеса: ушла и вернулась Сюзанна, с ней пришел священник, помазал Франческе елеем лоб, прочел молитву и удалился.

Дыхание ее стало свистящим. Голубые тени легли на руки и возле рта. Один раз она открыла глаза и прошептала:

— Мамочка.

— Франческа, очнись, — умоляла я. Но в ответ в тоненьком горле раздалось только страшное клокочущее бульканье. Продребезжал на улице трамвай. Запоздавшие пьяницы громко переругивались, выходя из таверны, лаяли собаки, и мальчишки шумно играли в мяч. И среди всей этой разноголосицы жизни грудь Франчески опала, а пульс исчез. Я закрыла ее глаза и стояла, раскачиваясь от горя. Доктор Бьюкнелл увела меня из комнаты.

— Почему? Ну почему? — я не могла смириться с тем, что произошло. — Доктор, ведь мы все сделали правильно. Мы все вычистили.

— Хирургия — всегда риск. Не забудьте, бакалейщик выжил, а другой пациент скончался. В любом случае, это был ее единственный шанс. — Доктор утерла платком лоб. — Возможно, мы слишком долго откладывали.

— Она мне поверила! Я обещала, что она вернется домой!

Доктор Бьюкнелл взяла меня за руки.

— Ирма, мы сделаем вскрытие.

Как «люди доктора».

— Нет! Пожалуйста, не надо.

— Это наша возможность понять, в чем мы ошиблись, Ирма. А потом похороним ее, как положено, и пошлем семье телеграмму. Вы должны быть уверены — мы сделали все, что смогли.

Я кивнула в полном изнеможении. Что же, ее мать хотя бы будет знать, Франческа умерла не в одиночестве. С ней были те, кто пытался облегчить ей смертный час. Домой я шла в тяжких раздумьях. В ателье у Элен мы всегда точно знали, каков будет фасон нового платья, мы кроили, шили и подгоняли его ровно по фигуре заказчицы. Все выходило так, как было задумано. И дамы всегда были довольны нашей работой. Но здесь мы разрезали и зашили Франческу без толку, только заставили ее страдать понапрасну.

— В этот раз вам не повезло, но ведь скольким людям вы уже помогли. И еще поможете, — возразила мне Молли, выслушав эти грустные мысли.

— Пойми, я обещала, что она вернется домой. Обещала!

— Возможно, она туда и вернулась. И сейчас видит родные края.

Ночью я глядела на горящие в высоте звезды и молилась, чтобы душа Франчески отыскала себе дорогу в Сканно.

 

Глава семнадцатая

Горячие волны

Мы похоронили Франческу. Я прилежно занималась и в амбулатории, и на лекциях по анатомии, но не могла заставить себя думать и говорить как раньше: я будто онемела, и слова застыли вне моей души.

Я добралась до самого края Нового Света — куда теперь идти? Быть врачом, спасать людей? Но что, если врач — спасти не в силах?

В кварталах Пиратского берега люди стали болеть. Они мучались от желудочных болей, их крутило и бросало в холодный пот. В газетах писали — «все дело в хроническом пьянстве» — но доктор Бьюкнелл опасалась, что это эпидемия. Что это тиф.

— Если не можете сосредоточиться на занятиях, мисс Витале, — сказала она, поняв мое состояние, — ну, что ж, тогда просто работайте в клинике.

Пока мы не установим, что же это за болезнь, мы можем очень мало: ни лечить радикально, ни пускать кровь, ни оперировать, но только сохранять — ухаживать, мыть, соблюдать чистоту. Так говорила доктор Бьюкнелл.

Я вытирала пот со лба бредящих горняков, меняла им мокрые простыни, хоть и не могла вернуть их в нормальную жизнь. Но мне становилось спокойнее. Я не лечила их, но давала шанс выкарабкаться самим.

Если это все-таки тиф, то, по крайней мере, мои усилия им никак не навредят.

Шел уже четвертый день этого кошмара. Меня позвали зашить руку какому-то плотнику.

— С этим и мисс Миллер легко могла бы это справиться, — сказала я доктору Бьюкнелл.

— Нет, там глубокая рана, из-за этого есть опасность заражения, — возразила она. — Лучше вы, мисс Витале, вы отлично шьете. Я бы сама им занялась, но сейчас совсем нет времени: мне сказали, что скоро привезут целую кучу больных с Пиратского берега. И пожалуйста, разъясните ему, что он не потеряет руку, он все думает, что мы ее отрежем. Может быть уверен, все будет хорошо.

Меня затрясло. Я уже однажды обещала, что все будет хорошо. Франческе…

Доктор Бьюкнелл вдруг подошла и приобняла меня за плечи:

— Не бойтесь. Просто прочистите рану. Это обычная рваная рана, осложнений никаких. Вы же хорошо знаете, что с этим делать. Не хуже, чем я. Вот София — что бы она сказала?

— София?.. София сказала бы: строго по мистеру Листеру — зашить и как можно аккуратнее.

— Прекрасно. Вот и сделайте это.

Она дала мне платок, чтобы утереть пот.

— Он ждет в приемной. Волосы рыжие, но говорит, что грек.

Тряпки, которыми была обмотана рука плотника, покраснели от крови. Широкоплечий, глаза большие, карие. Он с тревогой следил за мной, пока я развязывала его самодельные бинты.

— Вы итальянка? — спросил он по-английски. — Доктор сказала, что вы зашиваете лучше всех.

— Да, итальянка. Раньше я работала портнихой.

Напряженное лицо слегка расслабилось.

— Портнихой? Это хорошо.

Глубокий порез шел вдоль всей руки. Я встала так, чтобы закрыть ему обзор.

— Как вас зовут? — поинтересовалась через плечо.

— Нико Паппас, с острова Кос, это в Греции. А вас? — он перегнулся, чтобы посмотреть на рану. — Плохо дело, да? Очень глубокая.

— А меня Ирма Витале. Да, глубокая, но зато чистая. Как это случилось? Вы сядьте, пожалуйста, и расскажите мне.

— Мы с напарником работали на Сакраменто-стрит. Леса обвалились, и я упал. — Нико взял меня за локоть здоровой рукой — У нас в бригаде был немец, он тоже руку поранил, но не так сильно. Ему положили швы, и поначалу все было хорошо, но потом рука почернела и пришлось ее отнять. Мисс Витале, я плотник, поймите.

Осторожнее с обещаниями.

— Нико, я сделаю все, что смогу. Обещаю вам. Ну что же, начнем? — Он кивнул, и рыжие влажные завитки на лбу забавно качнулись в такт. — Я буду говорить вам обо всем, что делаю, если хотите.

— Да, пожалуйста.

Он потер затылок.

— Сейчас я тщательно вымою руки щелочным мылом. — Я натерла руки так сильно, что они покраснели. — Теперь кладу на стол чистую салфетку. Нитка, которой я буду вас шить, не соприкоснется ни с одной грязной поверхностью. Вот, игла простерилизована. Вы хотите, чтобы кто-нибудь подержал вам руку? — Он покачал головой. — Ну, тогда я закреплю ее перевязочными бинтами, смажу кожу экстрактом из листьев коки, для обезболивания… ну все, я наметила, где класть швы. Готовы?

— Да. Расскажите мне о своей родине, — он отвернулся к окну и вцепился в стул здоровой рукой.

Я описала Опи, рассказала ему, что в сущности это крошечная деревушка, которую и городом-то не назовешь, так, заброшенный угол в Абруццо. Рассказала про овец, про наш сыр и вино, маленькую площадь перед церковью и вид с нашей горы на восходе солнца.

Рука, которой он держался за стул, расслабилась. Кока действовала.

— Кос тоже очень маленький, и имя у него тоже коротенькое, но там так красиво.

— Расскажите про остров.

Я склонилась над его раной, а он говорил про белые домики, синие морские волны, аромат лимонных деревьев и спелых фиг, про темную зелень оливковых рощ.

— Это рощи наших соседей, — с горечью добавил он, обернувшись ко мне. — Где вы учились шить?

— В Чикаго.

— Хорошо получалось?

— Нашим заказчицам нравилось. — Я зашила порез почти наполовину. — Останется шрам. Мне жаль, но ничего не поделаешь.

— Да какая разница. Лишь бы с рукой все было в порядке. На платьях ведь тоже есть швы, верно? И деревяшка с деревяшкой сходятся по шву, так?

— Никогда об этом не думала.

— Америка в этом смысле потрясающая страна, здесь столько дерева. — Я кивнула, не отрываясь от работы. — Вы не были в секвойных лесах? Вдоль побережья их много.

— Нет, пока не успела.

Доктор Бьюкнелл неслышно вошла в комнату, а Нико рассказывал о гигантских деревьях, которые росли тут еще до нашей эры, в несколько обхватов шириной и выше любого собора. На пне от такого дерева могут встать рядом десяток мужчин, а древесина на спиле глубокого красного цвета.

— Как ваши волосы? — не подумав, спросила я.

Он широко улыбнулся.

— Да, наверно. А ваши волосы как благородный дуб.

— Ну все, почти готово. Три, два, один, — я закрепила последний узелок. Кажется, это самый идеальный шов, какой я когда-либо делала.

— Превосходно, — заявила доктор Бьюкнелл. — Через неделю ему надо будет прийти, и мы снимем швы.

— А можно это сделает мисс Витале? — спросил Нико.

Упорный взгляд карих глаз был слишком требовательным и слишком теплым.

— Остальным ведь тоже надо практиковаться, — возразила я.

— Это правда, — кивнула доктор уже выходя из комнаты: ее позвала миссис Роббинс.

Я забинтовала руку, объяснила, как часто надо менять повязку и дала ему чистой марли. Когда он неловко попытался натянуть куртку, помогла, но тут же торопливо отошла в сторону.

— У тебя щеки горят, — шепнула Сюзанна, столкнувшись со мной в коридоре. — С тобой все в порядке?

— Абсолютно.

— Что там творится у вас в амбулатории? — спросила меня вечером Молли.

— Ничего. Все как обычно, день как день.

— А вот и ошибаешься. Мы с миссис Салливан покупаем соседний дом, сегодня взяли ссуду в итальянском банке, с которым я сумела договориться. Здесь не нужно быть богатым, чтобы получить кредит. Передо мной они дали денег плотнику из Греции.

— Как он выглядел?

Молли бросила на меня острый взгляд.

— Как все греки: высокий, шумный, с черными волосами. А ты почему спрашиваешь?

— Просто так.

— Ну, ладно. Давай я тебе покажу мои расчеты.

Молли с присущим ей воодушевлением битых два часа излагала мне, как они с миссис Салливан соединят оба дома, расширят столовую, а кормить увеличившееся число постояльцев будут с одной кухни. А после того, как они отдадут ссуду, Молли сможет открыть свой собственный пансион. Было уже за полночь, я пошла наконец спать, а она испещряла новый календарь крошечными цифирьками. Ступеньки наверх, ко мне в комнату, показались крутыми, точно горная тропа. Сил, чтобы раздеться, почему-то не было, я так и заснула в платье, только положила на лоб мокрую тряпку. Голова совершенно раскалывалась.

На следующий день пациенты шли сплошным потоком, многие в очень тяжелом состоянии. Теперь уже даже газеты заговорили об эпидемии тифа. Мы мыли их, меняли им простыни, а сами ходили в марлевых повязках, пытаясь хоть как-то защититься от ужасного запаха экскрементов, столь точно описанных доктором Бьюкнелл: «диарея горохового супа». Она напомнила нам, что во время Крымской войны Флоренс Найтингейл сумела в половину уменьшить смертность среди больных тифом — за счет идеальной санитарной обработки. Студентки мыли горшки и посуду, кипятили все белье и, разумеется, питьевую воду. Я в ужасе смотрела на ряды коек, заполненные страждущими. Какая половина из них умрет? Голова раскалывалась, я обхватила ее руками.

— Мисс Витале, вы измотаны, — заявила доктор Бьюкнелл. — Сначала Франческа, а теперь еще все это. Идите домой. Вам необходимо отдохнуть. Сестры из монастыря на Пауэлл-стрит скоро придут сюда помогать нам.

— Да как же, ведь столько работы…

— Работа никогда не кончается, а вам пора домой. Домой!

Сюзанна принесла мой плащ, и я вышла в освежающую вечернюю прохладу, но едва только отпала необходимость ухаживать за больными, постоянно требовавшими какой-то помощи, силы вдруг покинули меня. С трудом прошагав несколько кварталов, я не выдержала и села в первый попавшийся трамвай. Только что закончилась вечерняя смена, трамвай был переполнен рабочими, от многих уже попахивало виски или пивом.

— Что случилось, милочка? — ко мне придвинулся краснолицый здоровяк, явно уже порядком загрузившийся. Он ткнул пальцем в мой шрам и нагло захохотал: — Порезалась при бритье? — Ему радостно вторили несколько хриплых голосов.

Вагон был открытый, но все равно там было нестерпимо жарко. В голове у меня точно молот грохотал, и я высунулась наружу, чтобы хоть немного вздохнуть.

— Мисс Витале! — закричал позади чей-то встревоженный голос, крепкие руки втащили меня обратно, и голос громко велел: — Дайте даме сесть, болваны!

Они раздвинулись, и я едва не упала на освободившееся место.

— Это я, Нико Паппас, — он склонился надо мной. — Вы заштопали мне руку, помните? Вы живете на Гиери-стрит? Проводить вас домой?

— Гиери? — растерялась я. — Это трамвай до Гиери?

— А вам нужно?.. куда, мисс Витале? Вы заблудились? — Голова с рыжей шевелюрой склонилась еще ниже, на руке у него белела повязка, он навис надо мной и не давал высвободиться, вырваться из трясущегося трамвая.

— Вы заблудились, мисс?

Вы заблудились? Могу я помочь вам?

— Отойдите! Не троньте меня! Вы не полицейский! — в панике закричала я на весь вагон.

Голоса вокруг умолкли, а его густые брови удивленно нахмурились.

— Я плотник. Я же вам сказал.

Но это тоже, возможно, ложь. Трамвай замедлил ход перед остановкой. С силой растолкав пассажиров, я ринулась к двери и выпрыгнула на улицу. Вагон дернулся и уехал, увозя недоумевающее лицо и голос:

— Да подождите же, мисс Витале!

Мне показалось, что чья-то темная фигура выскочила из него на ходу.

— Ван-Несс? — спросила я у проходящей мимо женщины, она ткнула в нужную сторону острым пальцем в перчатке, и я побежала прочь, квартал за кварталом, затем передохнула, кое-как отдышалась и добралась до пансиона. Помню, что долго не могла попасть ключом в замочную скважину, с трудом перешагнула порог, а потом прихожая завертелась вокруг меня, я упала и, наверно, ненадолго потеряла сознание. Первое, что я увидела, открыв глаза, было сердитое лицо Молли.

— Да что с тобой произошло? Две достойные дамы съехали от нас, после того, как ты заявилась в таком ненормальном состоянии. Орала невесть что. Перепугала их до смерти. С тобой в трамвае заговорил мужчина, предложил проводить тебя до дома, и ты потеряла рассудок? — Она грозно склонилась надо мной и спросила: — Ирма, когда ты перестанешь вести себя, как деревенская дурочка?

— Молли, прости. Я напугала… твоих постояльцев.

Слова давались мне с неимоверным трудом. Я умудрилась сесть на кушетке, а потом закрыла глаза. В голове горячо бились мучительные молоточки. Прохладная рука легла мне на лоб.

— Слушай, да ты заболела. Ты вся горишь, а я, идиотка, на тебя нападаю! Пойдем-ка, пойдем, тебе надо в кровать.

Молли, видимо, послала за доктором Бьюкнелл, потому что сквозь тяжелую мглу до меня долетели ее слова, а потом фраза миссис Салливан:

— Но если это тиф, то ей надо в больницу!

И ответ Молли:

— К матросне и другому сброду? Я сама за ней буду ухаживать, здесь.

Кажется, доктор говорила что-то вроде «нет свободных коек» и «слишком слаба, чтобы ее трогать», но все это доносилось до меня сквозь густой туман.

Значит, я тоже умру вдали от дома, как Франческа. «При самом лучшем уходе умрут лишь половина из них», — говорила доктор Бьюкнелл. Половина умрут. Слова вертелись в моей голове, налетали и исчезали, лихорадка не давала сосредоточиться.

Снова голоса, дверь закрылась, удаляющиеся шаги, доктор говорит что-то про темноту, кипятить, про хинин, каломель и проветривать, мадеру, гороховый суп и опий. Я спала, просыпалась, а затем впала в странное забытье между сном и бодрствованием, меня захлестывали горячие волны, крутили, несли куда-то, они стекали с надвигающихся стен и пытались задушить обжигающими пальцами. Потом наступила полная опустошенность, я лежала, совершенно мокрая среди сбитых влажных простыней, прилипших к коже. Чьи-то сильные руки, хруст чего-то белого, сухой уют свежепроглаженного белья и снова горячие, уносящие прочь волны.

— Надо пустить ей кровь, — кажется, это миссис Салливан. — Вы пощупайте ее пульс, слишком частый, слишком.

Ей возражает… мужской голос. Вроде бы, я его уже слышала раньше.

— Вы врач?

— Нет.

— Родственник мисс Витале?

— Никто никому кровь пускать не будет! — это точно Молли.

Сдержанная перебранка, тяжелые шаги, в комнате остались двое — Молли и высокая темная фигура рядом с ней. Навалилась тьма, температура поднялась еще выше. «Вечерний приступ лихорадки», смутно вспомнилось из лекций. Я пыталась сконцентрироваться на этой мысли, но потом само значение слов расплавилось в горячечном бреду и ласковые, утешающие силуэты куда-то исчезли. На их место пришли другие видения: отец тащит меня к зеркалу, я вырываюсь, хватаю алтарную пелену, и она обвивается вокруг меня, не дает вздохнуть, я бьюсь, чтобы освободиться, но ничего не получается. Потом сильные, уверенные руки крепко меня держат, как овцу перед стрижкой. Кровать, прежде такая мягкая, становится жесткой и холодной как камни. Воры дергают меня, хохочут и издеваются. А потом нестерпимый запах пепла, Джейк ударяет ремнем, еще, он бьет меня и бьется внутри меня, мне больно, он сдавленно шипит: «Белошвейка, первачок, грязная шлюха».

— Нет! — я кричу это вслух. — Пусти меня!

Во рту что-то железное… ложка. Мне дают настойку опия. Толпа безликих людей хохочет, показывает на мой шрам, а потом медленно тает, и я остаюсь одна — тонкая и прозрачная, как стекло. Вокруг покачиваются морские водоросли. Мимо проплывает Якоб, за ним следом Аттилио, они улыбаются и машут мне руками, а я проваливаюсь в сон.

Дни и ночи сменяли друг друга. Приходили из мрака голоса, ласковые руки мыли меня и расчесывали волосы. Потихоньку боль в животе отпускала. Однажды в рот мне положили какой-то твердый орешек. Глубокий голос велел:

— Ирма, проглотите, пожалуйста.

Молли гневно завопила:

— Это еще что, что ты ей дал, ненормальный грек?

— Оливковую косточку. Это полезно для желудка.

Двое спорят. Голоса, поднимаются, падают до шепота, смеются и удаляются.

В тот день или на следующий я выпила бульону, затем поела гренки с бульоном.

— Лихорадка спала, — сказала Молли с огромным удовлетворением. — Заставила ты нас поволноваться, и меня, и его.

— Кого — его?

— Ш-ш, спи.

Пришла доктор Бьюкнелл, пощупала пульс и смерила мне температуру, после чего сказала, что завтра утром можно будет открыть занавески.

— На дворе конец мая, Ирма. Маки уже вовсю цветут. Вы болели больше месяца. — Я попыталась сесть. — Нет, пока еще не стоит. Может быть, завтра. Посмотрите сюда, — она поднесла мне к лицу бледную худющую руку. Я невольно охнула. — У вас были отличные сиделки и они помогли вам выкарабкаться, а теперь дело за вами: ешьте как следует, набирайтесь сил. И возвращайтесь обратно в амбулаторию.

На другой день я все же уселась в кровати, обложенная со всех сторон подушками, и съела немножко ячневой каши. Голос у меня скрипел, как несмазанная таратайка, но у Молли это вызывало только радостную улыбку.

— Ну, вот моя деревенская девица снова со мной. Давай-ка, еще немножко бульону.

Потом она откинулась на стуле и скрестила на груди руки.

— Так значит, Ирма, в Чикаго, в ту ночь, когда ты не пришла домой, тебя изнасиловал в сгоревшем доме мужчина по имени Джейк, который притворился полицейским. И вот этого ты не могла мне рассказать много месяцев, что мы с тобой дружим?

Ложка выпала из моих слабых пальцев.

— Как ты узнала?

— Да ты же нам и сказала, пока была не в себе. Я твой друг, пойми. Ты зря не доверяешь друзьям.

— Я сказала вам?

— Ну, да. Мне и Нико, плотнику. Он взял адрес пансиона у Сюзанны и приходил сюда каждый вечер после работы. Не волнуйся, я выпроваживала его из комнаты, когда мыла тебя.

— Так он знает? — меня бросило в жар, на сей раз не от лихорадки, а от стыда.

— Он хороший человек, Ирма, и он не младенец. Его не смутишь житейскими невзгодами.

— Что он сказал?

— То, что сказал бы любой нормальный человек на его месте: тот, кто изнасиловал тебя, тварь последняя. И всякий, кто обижает женщину, подонок.

— Но почему Нико вдруг так обо мне заботился? Я всего лишь зашила ему руку. А после того, что было в трамвае, он должен был решить, что я просто сумасшедшая.

Молли рассмеялась:

— Да уж, и кто бы его за это осудил, верно? Значит, хорошо зашила, дорогая моя. В любом случае, он по-прежнему приходит узнать, как ты себя чувствуешь.

— Правда? А ты что говоришь?

— Что есть, то и говорю. — Она предостерегающе подняла палец. — Так что, уж будь любезна, когда он придет, не падай в обморок и не впадай в безумие. У него, конечно, тоже не все дома — прямо очень странные у этих греков идеи насчет лечения — но в целом, он славный. И поскольку сил, чтобы смыться, у тебя явно не хватит, придется тебе повидать его нынче вечером. Сама решай, что он за человек.

Она помогла мне переодеться в чистую ночную рубашку.

— И вот еще что. Нет никакой нужды обсуждать с ним ту ночь в Чикаго, он об этом знает, и ладно. Будь проще, Ирма Витале, говори с ним, будто он один из парней в вашем Опи.

— Да ведь я с ними никогда не говорила.

— О боже. Хорошо, не как с ними. Как с этим чудным старьевщиком, ну, с Якобом. Или с моряком. Накройся получше. Не хватало еще, чтоб ты теперь простудилась.

— А вот Дэйзи говорила…

— Кто? — переспросила Молли.

Я объяснила, кто такая Дэйзи, и пересказала ее теорию про мужчин, готовых общаться с увечными женщинами. О том, что это значит: у них самих что-то не в порядке.

— М-м, Дэйзи так сказала? Ирма, я, может, не такая ученая, как ты или доктор Бьюкнелл, но кое в чем я разбираюсь в этой жизни. Во-первых, каждый порядочный мужчина знает, что есть вещи куда хуже, чем шрам или горб. И обычно эти вещи внутри, а не снаружи — сразу и не разглядишь. Во-вторых, если тебе нужен идеальный мужчина, то иди, пожалуй, в монахини — они ведь Христовы невесты, а кто лучше Господа? Но если ты хочешь понять, хороший перед тобой парень или дурной, не слушай всяких идиотских советов, а просто открой пошире собственные глаза и уши.

— Наверное.

— Ох, уж эта Ирма и ее «наверное». Спи.

И я с удовольствием последовала ее совету.

 

Глава восемнадцатая

Хлеб Алессандро

В тот вечер Нико принес мне лимонов. Он разрезал их и выжал в чашку, а затем заставил меня выпить. Молли молча закатила глаза. Он показал мне руку, она хорошо заживала.

— Мисс Миллер сняла швы. А лимонный сок очень полезный, он от многих болезней исцеляет. — Молли тихо фыркнула. — Мой напарник Карл, кстати, даже позавидовал, что меня зашивала модная портниха. — У Нико была широкая, лучезарная улыбка. Он дотронулся до своей щеки. — Молли сказала, вы поранились на корабле.

Нико проговорил это так спокойно и просто, что я рассказала ему все, что тогда случилось, честно и откровенно, как никому прежде. И про сербских девушек, и про склоку, крики и обвинения. Про то, как меня толкнули, я упала и разрезала щеку, а Тереза всю ночь держала края раны.

— Значит, вы защищали друзей. Таким шрамом можно только гордиться.

Я вспыхнула и отвернулась к окну. На улице горели газовые фонари, в сумерках мерцали огни.

— Вам нравится Сан-Франциско?

— Его холмы напоминают мне о доме.

Я сказала, что в Кливленде и в Чикаго все было чужим, ведь земля там совершенно плоская. Он кивнул.

— «Как будто Господь может стереть вас одним махом»? Да, именно так.

Молли принесла нам чаю и тихонько уселась в углу, с головой уйдя в свои расчеты. Я спросила Нико, как он оказался в Америке.

Он долго смотрел в окно, потом сказал:

— У вашей семьи были оливы, Ирма?

— У всех в Опи было хотя бы несколько деревьев, разве что кроме мальчика-козопаса и нищих.

— Именно, нищих. Мой отец проиграл все наши оливковые деревья, одно за другим. Пока у французов были проблемы с виноградниками, мы еще как-то держались — поставляли на рынок свое вино, но когда они восстановили их, то уж, конечно, перестали покупать его. Отец бросил нас, и мой старший брат нанялся моряком, чтобы посылать домой деньги. Для меня на Косе работы не было, только поденщиком по сбору фруктов. Я не мог там оставаться. Вы ведь понимаете, Ирма, каково это — ты любишь свой край и все-таки должен уехать?

Я кивнула, и Молли в уголке тоже кивнула, горько сжав губы.

— У моего дяди был торговый корабль, он взял меня помощником плотника.

— А почему вы приехали в Америку?

— Мне стало любопытно посмотреть на здешние леса. Старик-плотник рассказывал, что в Америке какой только древесины нету — вишня, клен, разные сорта дуба, ясень, бук. Захотелось все это увидеть. Ну вот я и накопил денег на пароход до Нью-Йорка, а там уж выучил английский и устроился подмастерьем к краснодеревщику, сам он был из Германии. Отличный человек, просто прекрасный. Он мечтал посмотреть на секвойи, и прошлым летом мы сели на поезд до Калифорнии.

— И как ему, понравилось?

Нико провел ладонью по деревянной столешнице моей тумбочки.

— Эрнст умер в дороге, неподалеку от Айовы. Я закрыл ему глаза, поцеловал его и отвез к гробовщику, а тот позволил мне самому сделать для него гроб. После похорон я поехал дальше на запад. Так вот сюда и попал.

— Вы скучаете по дому? Не думаете вернуться?

— Там у меня ничего не осталось. Поля наши отец продал. Мне на Косе делать нечего. У вас, похоже, та же история с Опи?

— Да, примерно. Но все же…

— Я понимаю. Все же… Я тоскую по запаху нашего меда с чабрецом. И по ветру, который шумит в мельничных крыльях. На севере острова песчаные пляжи, мы там купались с братьями, и римская мозаика Европы, которую похитил бык, в смысле, Юпитер. Конечно, я скучаю по нашей еде и нашему говору, по родным деревенским песням. Вы об этом говорите, я правильно понял?

— Да.

Я рассказала ему о Франческе, которая приехала из соседней с Опи деревушки, о том, как она умерла прежде, чем мы успели поговорить о доме.

Молли отложила свои бумаги.

— Уже поздно, Нико, — сказала она. — Ирме пора ложиться спать.

Нико распрощался и сказал, что придет еще. Молли помогла мне заплести волосы на ночь. Я сжала ее руку.

— Спасибо тебе, Молли. Ты так обо мне заботилась, когда я болела.

— Да уж, забот хватало, и далеко не самых приятных. Я бы никогда не сделала этого ради чужого человека. Но ведь и ты поступила бы точно также, заболей я, даже если б ты не была медсестрой?

— Конечно.

— Стало быть, — отрывисто заявила она, — и говорить тут не о чем. Давай-ка, спи, поправляйся и возвращайся в свою амбулаторию. Ой, кстати, знаешь, у нас сейчас уже девятнадцать постояльцев, а еще новые просятся с фабрики Леви.

— Это замечательно, просто замечательно, — сонно пробормотала я.

Спустя три дня я чувствовала себя уже достаточно хорошо, чтобы пойти в школу. Студентки, доктор Бьюкнелл и даже миссис Роббинс искренне поздравили меня с возвращением. Тифозных больных не было — одни умерли, другие выздоровели. Мы спокойно занимались в аудиториях. Каждый вечер Нико ждал меня, чтобы проводить до дому. Когда я достаточно окрепла, мы стали совершать более дальние прогулки, поначалу избегая крутых холмов, а потом выискивая по ним все новые маршруты. Ко мне вернулся аппетит, а нагулявшись, я прямо умирала от голода. Как-то раз мы зашли в тратторию на Норт-Бич, и тамошний повар, родом из Генуи, принес нам чиопино в глубоких плошках. Нико рассказал, какой суп готовила его мать — рыбную похлебку с зеленью, которую он собирал сам. Хлеб в траттории был хорош, но все же другой, чем дома. Я принялась вспоминать вслух, как пышные, с хрустящей корочкой, буханки Ассунты приятно согревали зимой по дороге из пекарни. И как мы с Дзией подтолкнули отца начать за ней ухаживать.

— А еще я вышила алтарную пелену, — начала было я, но впомнила, чем это закончилось, и умолкла.

Нико тоже помолчал, потом достал из кармана лимон.

— В детстве, — начал он задумчиво, — мы разрезали лимон на четыре части, вот так, закрывали глаза и пытались почувствовать сладость внутри кислоты. Возьмите, Ирма, попробуйте. — Он протянул мне четвертинку лимона. — Только глаза закройте.

Я втянула в себя кислый сок и вправду ощутила легкий сладкий привкус, как первое дуновение весны в морозный день на исходе зимы. Нико неторопливо очистил лимон от кожуры, перевел разговор на мою работу в амбулатории, а после рассказал про мебель, которую мечтает делать на заказ.

Когда траттория закрылась, мы пошли гулять дальше — по тихим улицам Ноб-Хилл, а затем в Пасифик-Хайтс, смотрели, как над городом всходит луна, и болтали о всякой всячине. Он рассказал мне про дерево Гиппократа, в тени которого тот занимался со своими учениками. И с гордостью заверил, что этот платан с острова Кос — самое старое на свете дерево. Теперь оно такое огромное, что и пятьдесят мужчин его не обхватят.

— Пятьдесят? — переспросила я.

Он улыбнулся.

— Ну, пятьдесят небольших таких мужчин.

Молли настежь распахнула дверь в пансион, едва я вставила ключ в замочную скважину.

— Уже поздно, я беспокоилась, — яростно набросилась она на меня, но потом заметила рыжие волосы Нико, поблескивавшие в свете фонаря. — Ага, понятно. Вообще-то уже полночь, Ирма.

— Мы поужинали, а потом… беседовали о Гиппократе.

— Неужели? Это, безусловно, весьма достойная тема. В субботу вечером в моей церковной общине танцы, — ехидно сообщила она Нико. — Уж чем выгуливать ее холодными вечерами по улицам, так пошли бы оба туда со мной.

Так мы и сделали, и даже сумели станцевать вальс, но следовать за партнером в контрдансе оказалось мне не по силам, и мои ноги окончательно запутались. Я едва не упала, Нико подхватил меня, и его губы слегка коснулись моего шрама.

— Дождемся следующего вальса? — улыбнулся он.

— Да — кивнула я, и мы стояли рядом в теплой ночи, сплетя руки и почти не разговаривая.

Уже в пансионе Молли, глядя, как я медленно расчесываю волосы, заметила:

— Тебе понравилось на танцах, Ирма? Я была права, что вытащила вас туда?

— Да, Молли, — признала я. — Ты была права.

Все было хорошо и правильно. Весна перетекла в лето, небо сияло высокой синевой. На холмах цвели дикие цветы. Я часто помогала доктору Бьюкнелл в операционной и готовилась сдать экзамены на аттестат средней школы. Дзия могла бы гордиться мною. Нико нашел работу у краснодеревщика, переехавшего в Сан-Франциско из Бостона. Я купалась от радости в жарком, ярком лете.

В начале июля Нико встретил меня, как обычно, после работы.

— Пойдемте на Норт-Бич, — предложил он и добавил, — хочу кое-что вам показать.

Мы прошлись по шумной, забитой повозками, Колумбус-авеню, затем свернули на Юнион.

— Теперь закройте глаза и принюхайтесь, — велел он и повел меня за руку.

Судя по запаху, мы прошли мимо магазина, где торговали домашней птицей, затем мимо рыбной лавки, а потом мимо кофейни.

— Уже совсем рядом, — подбодрил он. — Здесь налево.

Я поняла, что мы пришли в пекарню.

— Добро пожаловать. Прошу вас, присаживайтесь, синьора Ирма Витале из Опи. Очень вам рады, — произнес ласковый голос на моем родном диалекте Абруццо.

Я распахнула глаза. Плотный веселый булочник стоял рядом и улыбался во весь рот.

— Знакомьтесь, Алессандро Манчини, — с гордостью представил его Нико. — Он испек ваш любимый хлеб.

Алессандро положил мне в руки круглую теплую буханку. Да, в ней была именно та волшебная тяжесть, и корочка ее хрустела именно так, как надо. Я вытерла слезы и отломила кусок, с нежностью держа его в руке.

— Прошу вас, Ирма, попробуйте, — настаивал Алессандро.

Я откусила хлеб, и рот наполнился чудесным, пряным кисло-сладким ароматом дома. Тогда я невольно снова закрыла глаза, вспоминая, как мы все сидели за столом, мама раскладывала густую чечевичную похлебку и пододвигала мне хлебный ломоть. «Когда хлеб такой свежий, — нередко говорила она, — можно закрыть глаза и почувствовать вкус солнца, который впитало в себя зерно».

— Ваш греческий приятель строго-настрого велел: хлеб должен быть еще теплый, когда он вас сюда приведет, — улыбался пекарь. — Я, знаете ли, делаю хлеб точь-в-точь как мой отец. Даже печь точно такая же.

— Он замечательный, Алессандро. Замечательный.

Нико взял меня за руку.

— Ну что, пойдем, Ирма? Забирайте хлеб.

Мы пошли к заливу и долго смотрели, как бегут друг за другом волны, пеной разбиваясь у скалы. А мы сидели, сплетя руки, так тесно прижавшись друг к другу, что между нами не было шва. Когда над холмами легли первые багряные полосы заката, Нико взял обе мои руки в свои и спросил:

— Ирма, мы пойдем еще раз к Алессандро, чтобы купить у него хлеба?

— Да.

— И мы часто будем к нему ходить? И к нему, и просто гулять, а иногда и на танцы?

— Да — сказала я. — Будем.

— До конца жизни, Ирма? — он прижал ладонь к моей щеке.

— Да, — прошептала я, — до конца жизни.

— Тогда, я думаю, нам надо пожениться.

— Да, Нико, так мы и сделаем.

Мы поцеловались. В нашем поцелуе была острая сладость лимона, тепло свежего хлеба и радость возвращения домой после долгого странствия. Над заливом загорелись ранние звезды, и меня наполнило безграничное, несказанное счастье.

Мы поженились четыре месяца спустя, в один из солнечных ясных дней на исходе 1884 года. Свадьбу справляли в гостиной нового пансиона Молли. Элен, Симона и Луна прислали мне в подарок изумительное подвенечное платье с вышивкой. «Приезжайте поскорее в Чикаго, к нам в гости, — писали они, — мы хотим увидеть вашего Нико». От Якоба и его сестер тоже пришла посылка: ленты для волос мне и бархатный жилет — Нико.

Витторио с Клаудией подарили два хрустальных бокала. Ассунта с отцом прислали письмо, где желали нам счастья, а еще брошку с камеей, которую носила мама. Алессандро испек сладкий пирог с лимоном и несколько подносов бискотти.

Пришли ирландские друзья Молли, греческие Нико, все наши постояльцы и мои однокурсницы из школы, так что в тот день за нас было поднято много веселых бокалов.

 

Глава девятнадцатая

L'Americana

Шесть лет спустя лимонные деревца, которые мы посадили на заднем дворе своего дома к югу от города, уже вовсю плодоносили, а с олив мы в тот год собрали первый урожай. Я сидела в саду с нашей дочкой Софией и наслаждалась щедрым весенним солнцем. Подъехал экипаж, и София радостно завопила:

— Тетя Молли, иди скорей к нам! Мама мне рассказывает, как пра-прадедушка прятал золото в ботинки!

— Опять? — фыркнула Молли, устраиваясь в кресле, которое я вынесла ей из дома. — Зачем забивать бедной девочке голову этими стародавними байками? Это почти такой же ужас, как безумные истории Нико из жизни богов. А вот у меня есть кое-что получше для моей взрослой девочки. Ты ведь взрослая, София, в четыре-то года, верно? Вот, держи, милая, только что привезли с Восточного побережья. Без суеты, дорогая, у меня новое платье. Красивое, правда, Ирма? — она гордо расправила темно-сиреневые складки.

— А швы хорошо…

— Да забудь ты про швы, Ирма. Не будь занудой.

— Платье замечательное, — согласилась я, пощупав пышую тафту. — И крой хороший, тебе идет.

— Это точно. Так, София, смотри-ка сюда.

Ребенок жадно наблюдал, как Молли достала упаковку с изящно разрисованными картинками, на которой было написано «Прекрасные виды Ирландии». Затем она извлекла из сумки какое-то новомодное изобретение из латуни и клееного картона.

— Это диапроектор, — с гордостью сообщила нам Молли. — Вот сюда вставляешь картинку, ну, пускай будет Бантри и его сады. Теперь гляди в диаскоп и плавно двигай держатель вперед-назад, пока не увидишь, что картинок не две, а одна.

— Две картинки, две… одна! — воскликнула София, прижавшись к диаскопу. — Смотри, мама, цветы прям как будто можно потрогать! Как красиво!

— Еще бы, — важно кивнула Молли. — Ведь Ирландия — родина Господа бога.

София была в восторге от новой игрушки и самозабвенно любовалась ирландскими красотами, а Молли самозабвенно излагала мне свой последний план: я должна открыть медицинскую практику в ее новом доме, который она купит возле нашего нынешнего на Портреро-Хилл. Когда я напомнила ей, что мне еще год учиться в университете, Молли только рассмеялась, назвала меня деревенщиной и по обыкновению пустилась в расчеты.

Вечер уже окрасился в золотые тона, когда Нико пришел домой из мастерской и присоединился к нам, с наслаждением растянувшись под лимонным деревцем. София немедленно села рядом и принялась объяснять ему чудесное устройство новой игрушки. Он чмокнул ее в макушку и протянул мне конверт с итальянскими марками. Судя по штемпелю, письмо пришло только сегодня. Я с тревогой поглядела на Нико — слишком рано для очередного письма из Опи. Ассунта писала нам два раза в год. В письме на Рождество она не прибавила, как делала это всегда, что отец в добром здравии, а вместо этого сообщила, что он в последнее время быстро устает, им даже пришлось нанять деревенского паренька, чтобы помог постричь овец. Я повертела конверт, взвесила его в руке и все никак не решалась открыть.

— Это ж не телеграмма, — подбодрил меня Нико — там, возможно, хорошие новости.

— Открывай, мам, — попросила София, — и прочти мне, пожалуйста.

Я взяла у Нико перочинный нож, вскрыла конверт, достала тоненький, хрустящий листок и прочитала короткое письмо. Руки у меня задрожали.

— София, пойдем-ка мы с тобой прогуляемся, — спокойно сказала Молли. — Ты мне покажешь овечек. Только смотри, чтоб они не испачкали мое новое платье. А потом я тебе сделаю настоящий вкусный чай.

Мы молча глядели, как София весело помчалась вперед, смешно потряхивая на бегу рыжевато-каштановыми кудряшками, а за ней шествовала Молли, высоко подняв подол над густой травой.

— Что пишет Ассунта? — спросил Нико.

— Что у отца сильные боли и тяжесть в груди. Он задыхается и почти не ест. — Я расправила загнутый уголок письма.

Нико сел рядом.

— А врач что говорит?

— Он не хочет обращаться к врачу. Он и Ассунте ничего не говорил, пока боль не стала совсем нестерпимой. Да и она не написала бы, не будь конец близок.

— На Косе люди ведут себя точно так же.

Да, в прошлом году письмо о том, что его мать тяжело больна, пришло в один день с телеграммой о ее смерти. Нико сжал мне руку.

— Ирма, ты поезжай туда, если хочешь. Мы вполне можем себе это позволить. Банкир из Ноб-Хилл как раз расплатился за роскошную лестницу из секвойи. И вообще, у нас в мастерской полно заказов. Сядешь на экспресс до Нью-Йорка, потом пароходом до Италии — за две недели доберешься.

За две недели! Поразительно, как быстро можно преодолеть столь долгий путь.

— Занятий у тебя до сентября не будет, — напомнил он, — а за Софией я отлично пригляжу сам. Летом ей тут за городом очень хорошо.

Это правда. София любит играть в фруктовом саду, кормить овец и смотреть, как Нико работает в мастерской, где он построил ей кукольный домик, чьи обитатели находятся под ее неусыпным присмотром. Молли могла бы брать ее на прогулки в экипаже, ходить с ней в парки и на концерты, на детские праздники и в магазины игрушек. Ребенок будет в надежных руках. Я стряхнула опилки с загорелой руки Нико. Но мне будет так не хватать их обоих — мужа и дочки — я даже не представляю, как провести без них хоть один день. Нико, словно услышав мои мысли, взял мои руки в свои.

— Мы будем тут, Ирма, будем тебя ждать, так же, как наши оливковые деревья. Если ты считаешь, что нужно ехать в Опи, поезжай.

Но в самом ли деле это нужно? Поможет ли мой приезд отцу? «Тяжесть» у него в груди — это, скорее всего, опухоль. И я уверена, неизлечимая. Я могла бы привезти ему морфий, чтобы облегчить боль, и ухаживать за ним до самого конца, как за мамой. Для Дзии я этого сделать не смогла. Возможно, в часы просветления он рассказал бы мне о своей молодости. Возможно, признался бы, что гордится мною. И я закрыла бы ему глаза, как и положено заботливой дочери. Но Ассунта отправила письмо несколько недель назад, и уже тогда он почти ничего не мог есть. Несмотря на свою силу, он довольно худой, а за время болезни, видимо и вовсе стал кожа да кости. Любой врач скажет мне то, что я хорошо знаю и сама: у меня мало шансов застать отца в живых, даже если я уеду прямо сегодня. Ассунта с ним, она ему искренно предана, так что рядом с ним есть любящий человек. Он умрет в своей постели и наверно наконец обретет мир.

Да и что ждет меня в Опи? Я могла бы вновь пройтись по родным улочкам, вновь услышать знакомые голоса, увидеть, как на долину ложится туман, вдохнуть запах сосновой смолы и посидеть на могиле Дзии. Ассунта, наверняка, была бы мне рада, я познакомилась бы со сводной сестрой и привезла бы ей из Америки подарки. Но кто еще будет мне рад? Жена мэра умерла, ее дочку забрали родственники. Многие после меня, возможно, решили тоже уехать в Америку. А те деньги, что я заплачу за дорогу, не лучше ли отправить Ассунте — их хватит, чтобы заплатить за учебу Луизы в Пескассероли и купить ей приличную городскую одежду.

Если я приеду в Опи, одетая и причесанная на чужеземный манер, что они обо мне подумают? Ведь я и веду себя теперь совсем по-другому. Чужая, вот что они подумают. Все, разумеется, будут приветливы, ведь когда-то я была одной из них. И все равно мужчины будут глядеть искоса, а женщины опасливо, ибо кто ее знает, эту L'Americano. Которая теперь уже перестала быть частью их гобелена, сотканного из рождений, свадеб, смертей, радостей и горестей. Кому-то обязательно покажется, что я задираю нос и изображаю знатную даму. На площади перед церковью, где когда-то мы коротали летние вечера, те, кто прежде знал, из чего состоит каждый мой день, теперь станут спрашивать, надолго ли я к ним. Что бы я не ответила — на неделю, на месяц, на все лето — я все равно окажусь предательницей, готовой бросить Опи. Чужой, иностранкой, залетной птицей.

Но если я не поеду, поскольку совершенно ясно, что это бессмысленная затея, как я возьму в руки телеграмму, извещающую о смерти отца?

Я уронила лицо в ладони.

— Пойдем со мной, Ирма, — позвал Нико. — Давай и мы немного прогуляемся.

И мы пошли, как нередко ходили на закате, на скалистый выступ, откуда хорошо виден залив Сан-Франциско. Сели рядом и молча смотрели, как синее небо наливается фиолетовым над темнеющими волнами, на тонкую полоску вдали, где могучий океан катит свои воды на восток. Мы не вернемся на Кос или в Опи, потому что отныне наше место здесь, но они навсегда останутся нашей родиной и мы всегда будем нести ее в себе.

©Перевод Людмилы Гурбановской, 2019.

 

Об авторе

Памела Шоневальд десять лет прожила в Италии, в маленьком городке неподалеку от Неаполя. Ее рассказы публиковались в литературных журналах Франции, Англии, Италии и США. Она преподает литературное мастерство в университетах Мэриленда и Теннесси и сейчас живет в Ноксвилле вместе с мужем, специалистом по медицинской физике, и псом Джесси, философом.

Ссылки

[1] Итал. zia — тетя (здесь и далее прим. переводчицы)

[2] Игра слов.

[3] Чиопино — традиционнный густой итальянский суп с рыбой и морепродуктами.

Содержание