— Симона! — позвала мадам Элен.

Худенькая сутулая девушка, года на три помладше меня, впорхнула в комнату. Ее яркие, как у птички, глаза, сияли, когда она выложила передо мной охапку золотых и кармазинных атласных лент, точно сказочное сокровище. Она аккуратно расправила их — у нее были маленькие обветренные руки трудолюбивой служанки — и тихо отошла в сторонку.

Перебирая ткань легкими, трепетными пальцами, мадам Элен быстро заговорила по-французски, показывая мне, как нужно сколоть ленты булавками и потом сметать их на живую нитку. Затем Симона прошьет их на машинке, и уж тогда сама Элен займется окончательной отделкой: подрежет один край, подогнет его и пришьет к нему другой. Вам все понятно, спросила она? Да, мне понятно, что я должна сделать, а еще мне понятно, что у очень богатых людей даже швы на одежде лучше, чем у нас.

Симона принесла мне наперсток и ножницы, не такие, конечно, как мой украденный журавлик, но тоже очень легкие и острые. Потом она с гордостью продемонстрировала мне богатства ателье: ножницы с длинными лезвиями, которыми режут большие куски материи, корзинки с портняжными мелками, набор утюгов на тлеющей плите, ящички с коклюшками, пухлые подушечки, утыканные булавками, катушки ниток на штырьках, похожие на разноцветные зубья, и мотки всевозможной тесьмы. Одна длинная полка сплошь заставлена коробками с пуговицами: перламутровыми, коралловыми, из сплава олова со свинцом, из моржовой кости, медными, кожаными и деревянными.

Мадам Элен заметила мое восхищение и, кажется, была польщена. Но тут звякнул дверной колокольчик, мадам строго приложила палец к губам, указала мне на стул и пошла встречать посетительницу.

Стало быть, мне надо помалкивать, пока эта грузная мрачная дама здесь. И вообще сделаться по возможности незаметной. Дама хотела слегка подогнать по фигуре траурное платье, и кроме того Элен предложила ей отделать его шелковым бомбазином, не блестящим, а матовым. Угрюмая вдова мельком глянула на меня и тут же обо мне забыла. Если бы позже ее спросили, кто еще работает в ателье, меня она бы не вспомнила.

Я слегка уколола палец, выступила крошечная капелька крови. Делом займись, велела я себе. Не замечают тебя благородные дамы, и слава Богу. Очень скоро я с головой ушла в работу, не обращая внимания ни на цокот копыт, доносившийся с улицы, ни на крики мальчишек, ни на звяканье дверного колокольчика. Я видела только иголку, атласные куски и думала лишь о стежках. Когда я закончила с юбкой, мне велели подрубить края у платья. Престарелый серый кот мягко прошел по комнате и свернулся клубком в солнечном пятне на полу возле окна. Здесь были мир и покой, как в Опи.

Я не оставалась без присмотра. Прищуренные глаза означали: «Надо переделать эту часть заново». Палец, легонько пробежавший по строчке: «Хорошо, годится». Здесь мало хвалили, но вообще не унижали, чего в избытке хватало в мастерской у Мистрис. Клиенты приходили и уходили, едва посмотрев в мою сторону, но в полдень молчаливая Симона поставила передо мной чашку с чаем и пару тостов на фарфоровой тарелочке. Я хотела бы, чтоб этот рабочий день длился вечно, но солнечное пятно, а вместе с ним и кот, ушли, свет медленно таял за окном и темные нитки уже трудно было разглядеть. Я все ниже склонялась над шитьем. Если мадам Элен заплатит мне сейчас, это будет означать: завтра не приходите.

Когда часы на стене пробили половину шестого, Симона тронула меня за плечо и сказала:

— Пора прибраться.

Пока она паковала обрезки, чтобы отдать старьевщику, я подметала пол и так волновалась, что дважды с грохотом уронила щетку. Симона кашлянула, и мадам Элен подняла голову. Во рту она держала булавки, а потому вывела мелком на столе цифру 8, затем указала на часы, на меня и вопросительно подняла брови. Да, кивнула я в восторге, завтра в восемь утра я буду здесь. В пансион я летела как на крыльях.

— Значит, ты нашла работу? И сколько платят? Ты что, даже не спросила? — допытывалась Молли.

Нет, не спросила. Молли покачала головой.

— Ладно, пошли. Сегодня на ужин тушеная телятина. Будем только ты, я и миссис Гавестон, все остальные постояльцы работают в ночь на этой неделе.

После ужина, когда миссис Гавестон ушла к себе, Молли затащила меня на кухню.

— Ну, теперь, когда ты устроена, я расскажу тебе свой план. Раньше не говорила, чтобы не морочить тебе голову попусту. — Она с поразительной скоростью мыла тарелки, а потом они, кажется, сами улетали в сушилку. — Я коплю каждый цент, который получаю от старушки Гавестон. К сентябрю уже смогу делать ссуды приезжим первачкам.

— Как?

Положим, Молли белая, поэтому получает больше, чем Лула, да и миссис Гавестон вовсе не такая скряга, как Мистрис, но все равно, как служанка может накопить столько, чтобы заняться займами?

— Не такие большие ссуды, как в банке, а много мелких, по доллару, по два. Проценты маленькие, но по чуть-чуть каждый день — это уже что-то. Так потихоньку дело и пойдет. И потом, — туманно добавила Молли, — я ведь могу оказывать Гавестон и другие услуги.

Она вынула расписанный от руки календарь, такой замусоленный, что он уже походил на мятую тряпку.

— Смотри, вот я коплю, коплю… — Молли провела пальцем по летним неделям, — а вот уже и сентябрь, и я открываю ссудную кассу. — Столбики цифр рядом с месяцами впечатляли. — Умно придумано, а?

— Да, умно.

— Иммигрантам нужна мебель, у многих с собой кроме одежды вообще ничего нету.

Она с воодушевлением принялась излагать мне свой план. Можно, например, договориться с миссис Гавестон и устроить в подвале склад старой мебели: сдавать ее первачкам в аренду, пока они не смогут купить что получше.

— Деньги повсюду, Ирма, — убеждала меня Молли, обводя руками гостиную, точно монеты валялись на потрепанном ковре, под столом и внутри неисправного пианино.

— А у тебя какой план, Ирма?

Я попыталась было рассказать ей про чудесные наряды, которые носят благородные дамы: про потайные швы и плиссировку, про буфы, воланы и складки, волнами ниспадающие от талии.

— А еще что?

Про Дзию, которую я смогу перевезти сюда, и про то, как мы с ней будем ходить гулять к озеру на закате. Если американский врач не сможет вылечить ее больные глаза, я сумею описать ей свою новую страну словами, я нарисую ее в красках и запахах.

— Ну и? — настойчиво допытывалась Молли.

Еще в мой план входит поездка в Опи, где на мои доллары отец Ансельмо закажет в церковь прекрасный витраж для окна. Про то, что я надеюсь вновь стоять рядом с матросом под звездным небом и любоваться прыгающими из воды дельфинами, я упоминать не стала.

Молли вздохнула.

— Ирма, ты деревенская простушка, ей богу. Слушай, если ты будешь находить мне клиентов среди итальянцев, я стану платить тебе посреднические. Через три года сможешь открыть собственное ателье. Если будем партнерами, то раньше.

Я закрыла глаза и увидела, как благородные леди заходят в ателье с вывеской «ИРМА ВИТАЛЕ ИЗ ОПИ, МОДНОЕ ПЛАТЬЕ». «Доброе утро, синьора Ирма», — раскланиваются они со мной. Девушки, мои девушки, тихонько работают, пока дамы перелистывают последние номера Godey's Lady's Book. «А можно у вас заказать такое же?» — спрашивают они. Конечно, отвечаю я, разумеется. И мы обсуждаем ткани — бархат, шелк, кисею-органди, прозрачный газ и плотное пике, выбираем корсаж и фасон турнюра, пуфы на рукава, оборки на юбку, ширину манжет и прочие тонкости. Я вздохнула.

— Мне пока рано открывать ателье, Молли. Я еще слишком многого не знаю.

— Ну так будешь мне помогать. Сходи в итальянское общество взаимопомощи и спроси, кто нуждается в деньгах. Это же несложно. — Для нее, возможно. Но не для меня. — Или у тебя есть тайный кавалер, который дает тебе денег? — она вопросительно задрала бровь.

— Откуда ему взяться? — я указала на свой шрам, но Молли только насмешливо фыркнула.

— Ты думаешь, это отпугивает мужчин? Приоденься, накопи денег, и они будут табунами за тобой ходить, поверь мне, Ирма Витале. И бить от страсти копытами.

— Но…

— Ш-ш-ш, — Молли потрепала меня по макушке. — Подумай об этом сегодня ночью.

Однако ночью мне снились вовсе не табуны горячих поклонников, а бархатные луга и шелковые реки под легкими кружевными облаками.

В субботу на рабочем месте меня ждал аккуратный столбик монет. Я заплатила миссис Гавестон, а остальное отнесла в банк на Полк-стрит. Со временем, обещала мадам Элен, когда плиссировка и канты будут получаться лучше, столбик станет выше. Я набралась храбрости и предложила вышить на корсаже платья цветы с листочками, и она согласилась, но дала мне понять, что сделать из гладкой материи платье, которое превратит заурядную женщину в неотразимую красавицу, или раскроить юбку так, чтобы она струилась изящным водопадом, — вот настоящее мастерство и вершина успеха. Когда мы распаковали новый рулон на раскройном столе, она нежно провела по ткани рукой. Щеки ее разрумянились, глаза сверкали.

— Представь, Ирма, — выдохнула она. — Представь только, что мы из этого сделаем.

Я беспрерывно шила, днем для мадам, а вечерами вышивала носовые платки, скатерти и салфетки на мебель, которые Молли продавала для меня, а некоторые я отдавала миссис Гавестон в уплату за пансион. Я думала о Густаво, но написать ему не могла — адрес пропал в Кливленде. Так что оставалось только вспоминать лунную ночь на корабле.

И все же тем летом мне было спокойно и уютно. У меня была работа, жилье, и хотя некому было разделить со мной свободные воскресенья, когда Молли воплощала в жизнь свои «планы», можно ведь и просто гулять в парках, ходить на рынок, или отправиться к озеру, которое даже больше, чем Эри, посмотреть кукольное представление на площади или потрепаться со знакомыми итальянцами, живущими по соседству.

В полдень Симона накрывала стол в задней комнате, подавала хлеб с сыром, а иногда густой фасолевый суп, редиску, картофель или лук, поджаренный до нежнокоричневого цвета. Мы обсуждали платья, которые делали в тот день — французские, итальянские и английские слова сплетались в единый, всем понятный язык. Как-то днем разразился такой ливень, что ни одна леди не рискнула приехать к нам даже в экипаже, и мадам Элен разговорилась о своей жизни. Она шила рукав с буфами для наряда оперной дивы, чем-то он напомнил мне пухлую овечью ляжку. Оборки для юбки этого платья лежали у меня на коленях розовым атласным ворохом.

— Где вы жили раньше? — спросила я.

Мадам Элен нахмурилась и принялась описывать Эльзас: там часто бывают туманы, в воздухе висит мокрая пелена. Мужчины добывают уголь, а женщины занимаются сортировкой. Дети ползком, на четвереньках, тянут по туннелям вагонетки с углем, точно маленькие пони.

— Пони впряжены в эти вагонетки? — переспросила я, уверенная, что неправильно поняла ее французский.

— Дети, — мрачно повторила она и показала рукой от пола, какого они роста. Четырех-пятилетние дети.

Элен склонилась над рукавом, ее била дрожь.

— Вы тоже работали на угольных копях? — спросила я, когда она успокоилась.

— Нет, на жену хозяина. Сначала прибиралась, потом стала шить.

Она откусила нитку.

— Почему вы уехали из Эльзаса, мадам?

— Слишком много смертей, — горько ответила она.

Угольные туннели часто обрушиваются, убивая запряженных в тележки детей. Их тела мужчины откапывают и отдают плачущим матерям, а сами немедленно возвращаются к работе. Глубоко под землей взрывается газ, шахтеры погибают от ожогов или от удушья. Женщины становятся калеками или гибнут — контейнеры с углем нередко опрокидываются. Многих, впрочем, ждет смерть от болезней, большинство харкает кровью. Пеллагра выкашивает целые деревни.

Отец Ансельмо рассказывал про эту болезнь. Кожа от нее шелушится, идет трещинами и они кровоточат. Человек становится вялым, слабым, и у него путаются мысли. Солнечный свет режет глаза. Потом больные начинают бредить. Дети голодают, ведь работать родители не могут. И если малярия пожирает всех без разбора, и бедных, и богатых, то пеллагра — удел бедняков.

— А как вы уехали?

Ее дядя из Чикаго прислал своему сыну деньги на проезд, не зная, что тот погиб в шахте. И Элен поехала в Америку вместо него. Дядя был вне себя от горя, узнав о смерти сына, но помог Элен открыть ателье, а сам затем уехал в Канаду и занялся там охотой и трапперством. Иногда он присылал племяннице меха. Так вот откуда лисьи, волчьи и соболиные шкуры, которые она хранит в кедровом сундуке. Дамы охотно покупали эти меха, приговаривая, что из мадам Элен мог бы получится отличный меховщик, но в последнее время шкуры перестали приходить. Возможно, дядя скончался.

Мадам Элен не посылала домой деньги, все ее родные либо умерли, либо перебрались в Америку. В ту неделю, когда она уезжала, умерли сразу четверо ее двоюродных братьев, младенцы. Их положили в крошечные могилки, выдолбленные в мерзлой земле.

— Подсоберите складки на турнюре, Ирма, — сказала она и плотно сжала губы, точно шов на них положила.

Симона склонилась над своей машинкой, ее ровное стрекотание заполняло всю комнату. Я делала турнюр, и мне слышался похоронный звон в деревне Элен. Я представила себе младенцев, неподвижных, спеленутых в одеяльцах. Моя игла замерла. Мы никогда не шили крестильные рубашки, ни разу за все время, что я здесь, хотя нередко — другие детские вещи. Отказ получила даже жена банкира миссис Ричардс, наша лучшая клиентка. «Прошу прощения, — извинилась мадам, — сейчас совсем нет времени». «Но я уверена, что вы управитесь, там немного работы. Просто белый шелк и спереди кружева. Ваша девушка могла бы ее сшить». Она указала на меня. Мадам покачала головой. «Я ведь хорошо вам плачу и всегда вовремя». Это правда. Она, в отличие от некоторых, никогда не «забывала» взять деньги у мужа. «Пятнадцать долларов, — предложила миссис Ричардс. — Это непомерные деньги, но я готова». Цена и впрямь непомерная за ярд шелка и кружевную ленту. «Что же, мне придется идти к другой портнихе ради этого?» — с негодованием спросила леди. «Да, придется», — кивнула мадам. Гладкие брови сердито сдвинулись. «С таким неуступчивым характером вы рискуете потерять свой бизнес». «Возможно».

Теперь я понимала мадам, но откуда миссис Ричардс знать про младенцев, похороненных в крестильных рубашках? Слышала ли она, как стучат о гробик комья мерзлой земли? У Элен было восемь братьев и сестер, и все умерли еще до ее отъезда. Трое — один за другим, ранней весной. Глядя на шьющую Элен, я вспоминала вдов из Опи, чьи черные шали, казалось, стали частью их плоти. В них они сходили в могилу, чтобы там было не так холодно. Подобно черной шали, мадам окутывала ее печаль.

Она обернулась к Симоне и сказала:

— Все, хватит о грустном. Соберите обрезки в пакет, сегодня придет Якоб.

Торговец Якоб, хромой, вечно что-то насвистыващий, обходил ателье и швейные мастерские, собирая лоскутки. На спине у него, точно горб, всегда сидел набитый рюкзак, а куртку украшали разноцветные нитки. Когда бродячие мальчишки стянули как-то раз его поклажу, он воспринял это снисходительно.

— Симона, не найдется ли у вас чего-нибудь для меня? А то вот, вороны меня пощипали.

По приказу Элен Симона отдавала ему и вполне приличные отрезы ткани, а Якоб продавал их человеку, которого называл Старожилой .

— Вы добродетельные женщины, — частенько говорил он. — Да благословит вас Бог Израилев.

В дождливые дни, когда у нас не было заказчиц, Якоб иногда сортировал свои обрывки в углу ателье.

— Синие грекам, красные полякам, зеленые словакам, — приборматывал он нараспев. — Я свое дело зна-аю.

Он приносил нам маленькие подарочки: цветы, свернутые из ярких клочков бумаги, пирожки с черносливом, их пекли его сестры, занятные камешки, которые он подбирал во время своих походов. Когда он принес нам мешочек перламутровых пуговиц, раздобытых в ходе сложных старьевщицких обменов, мадам щедро заплатила ему и еще добавила две бархатные ленты, для его сестер.

Элен и со мной была щедра. Она платила мне девять, потом десять долларов в неделю. На деньги, которые я отсылала домой, отец Ансельмо отвел Дзию Кармелу к врачу, обучавшемуся в Неаполе. Он написал мне, что лихорадка у нее прошла, но все равно она кашляет и целыми днями сидит в пекарне около большой печи. Иногда говорит обо мне — так, словно я не уезжала из Опи.

— Отсылать деньги домой — это не план, — как-то вечером неодобрительно заявила Молли. Я вышивала, а она старательно подводила счета. — Тебе необходимо откладывать на ателье. У женщины должна быть собственность. Только так мы можем выжить.

Ее календарь, ее драгоценная святыня, весь был испещрен цифрами и карандашными пометками, и она постоянно что-то туда дописывала, рисовала стрелочки и кружочки. Первый займ она дала в сентябре.

Телеграмма из Опи пришла в начале декабря. Я почуяла ее через дверь, когда стряхивала снег с ботинок на крыльце пансиона. Мне сказало о ней тревожное мяуканье нашей кошки и резкие взмахи веника Молли, которые прекратились, когда я вошла в прихожую. Конверт поблескивал в тусклом свете гостиной, он лежал на боковом столике, накрытом скатертью с моей вышивкой, которая вдруг показалась мне отвратительной — слишком яркие розы и жирная птица-синешейка. Молли прислонила веник к стене.

— Может, там хорошие новости от твоего отца, — предположила она. — Они же ждут ребенка?

— Мы не посылаем телеграммы, когда кто-то родился, — подавленно ответила я.

— Ирма, если хочешь, я…

— Нет, я сама прочту.

Золотисто-коричневая бумага была, казалось, слишком хороша для плохих известий. Или мои деньги все же заставили их изменить своим привычкам?

— Вестерн Юнион, — медленно прочитала я. Затем дату, мой адрес и сообщение: «Дорогая Ирма, Дзия Кармела мирно скончалась на прошлой неделе, последние ее слова были о тебе. Твои деньги мы потратили на похороны. Скоро я уезжаю из Опи, буду служить в храме в Калабрии. Храни тебя Господь. Отец Ансельмо».

— Ты садись, — сказал чей-то отдаленный голос. — Я пойду чаю налью.

Потом мне в руки дали горячую чашку.

— Не хочу показаться жестокой, но она ведь кашляла все последние месяцы? Старики долго не живут, когда такое у них начинается. Во всяком случае, в Ирландии. — Чай во рту не давал мне вздохнуть, и я заставила себя его проглотить. — Ирма! — сильная рука потрясла меня за плечо. — Ты пугаешь меня, девочка.

Каждый день, с тех пор как я уехала из Опи, я представляла себе Дзию — она сидит на своем стуле, кашляет, конечно, но она там, она всегда меня ждет. Я представляла себе, как отец Ансельмо торопливо идет из алтарной части, чтобы поздороваться со мной, и сандалии стучат по каменным плитам. А теперь узы, связывавшие мое сердце с домом поверх суровой Атлантики, распались. Часы в гостиной пробили несколько раз и умолкли, я поняла, что Молли что-то говорит мне.

— … капуста и отварная говядина. Может, хоть немножко поешь? — встревоженно спрашивала она.

Но я поднялась по крутой лестнице к себе в комнату, легла в кровать и горько заплакала. О бедной моей Дзие, о ее скудной, полной тягот жизни, ее одиночестве и долгой болезни. Я плакала от жалости к себе, о том, как больно мне будет увидеть ее пустой стул, если я вообще когда-нибудь вернусь. «Уедешь из Опи — умрешь с чужаками, — сотни раз говорила мама, но она могла бы добавить: — а те, кого ты любила и покинула, умрут без тебя, и не ты закроешь им глаза».

Неподвижно лежа в темноте, я видела, как женщины, пришедшие помочь Ассунте, обмывают Дзию и одевают в ее единственное хорошее платье. Мои деньги позволят оплатить церковный хор и восковые свечи, наверно, хватит и на приличный гроб. Легкий сквознячок пошевелил занавески и прошел по узкой комнате. Кто позаботится о моей душе, если я умру в Америке? Мадам Элен неверующая, а Молли не будет тратить деньги на того, кто умер. Я решила купить ритуальную страховку у сицилийского агента на Полк-стрит.

Спустя две недели после смерти моей Дзии в городе наступили промозглые холода. В воздухе висела угольная пыль, такая плотная, что казалось, я могла ее пощупать, когда устало тащилась в ателье и потом обратно в пансион. Только работа отвлекала меня от все возраставших сомнений. Зачем я приехала в Америку? Чтобы было, на что жить? Ради кого? Не ради своих родных — все умерли, исчезли или завели новые семьи, в которых мне нет места. Заработать на обратную дорогу — нет, я потихоньку осознала, что дома меня никто не ждет. Младенец полностью вытеснит меня из отцовского сердца. В Опи я редко задумывалась над тем, ради чего я живу. Никто не задается вопросом «зачем» в голодный год, а только лишь: «что я буду есть завтра?» Мои предки, те, кто когда-то поселился на нашей горе, тоже не спрашивали себя, зачем. Но теперь, когда я совсем одна в Чикаго, настойчивое «зачем?» все сильнее угнетало меня.

— Ты можешь выйти замуж, знаешь ли, и у тебя будет собственная семья, — настаивала Молли. — Разве твоя тетя не говорила то же самое? Ты слишком много думаешь. Пошли со мной на танцы.

Нет, я не могла. Режь, шей, работай — эти слова заполняли мой мрачный мир, как звон колоколов, они поднимали меня по утрам, я слышала их в грохоте улиц, когда шла в ателье, и проваливаясь в сон вечерами. Даже голуби на заснеженных крышах курлыкали режь, шей, работай.

Швейные машинки, похоже, только распалили у богатых дам страсть к пышным нарядам: они требовали плиссированные складки, оборки, кружевные вставки, жабо, брыжи — и чтобы все идеально по фигуре. Это касалось и повседневных платьев. Очень многие вещи все равно, конечно, шились вручную. Из Европы, Нью-Йорка и Бостона мы получали новые фасоны. Наши заказчицы желали заполучить все самое модное и раньше всех остальных. Когда я сказала мадам Элен о Дзие, она сдержанно посочувствовала. Однако сама она видела в жизни столько смертей, а здесь к тому же речь шла о больной старухе, что моя длительная скорбь приводила ее в недоумение.

Симона тоже искренно изумлялась.

— Уже получше, уже не так грустишь? — часто спрашивала она.

— Да, — всякий раз отвечала я, — получше.

Но они с мадам обменивались понимающими взглядами.

— Пожалуйста, Ирма, примерьте это, — попросила меня мадам сырым февральским утром. — Миссис Штрауб хочет сделать дочери сюрприз, а вы как раз ее комплекции.

Она протянула мне изящное мшисто-зеленое платье из мериносовой шерсти, отделанное бархатными лентами. Пока Симона застегивала пуговички на спине, я потрясенно смотрелась в наше примерочное зеркало. Какая нежная, ласкающая кожу ткань. А ведь это просто платье для прогулок.

— Подойдите сюда, Ирма. Я отмечу длину, — суховато попросила мадам.

При ходьбе платье плавно струилось, с тихим шелестом облегая ноги.

— Когда же вы его раскроили и сшили? — спросила я.

— В воскресенье, — невнятно буркнула мадам, зажав во рту булавки. — Поднимитесь. Надо подколоть подол.

Я взобралась на специальную примерочную скамеечку.

— Посмотрите только, какой цвет! — восхищалась Симона. — Точь-в-точь в тон к глазам Ирмы. — Прежде никто не говорил, что у меня красивые глаза. — А как оно подчеркивает ее тонюсенькую талию, надо же. — Мелкие защипы и бархатные вставки на корсаже спускались к талии, грудь казалась больше и выше. — Как оно тебе идет, — приговаривала Симона, — как идет.

Да, действительно. Благородный крой поразительно изменил мою внешность. Богатым молодым дамам недаром нравится этот фасон.

— Ой, Ирма, ты прям настоящая леди, — всплеснула руками Симона.

Интересно, каково это — идти в таком платье по улице, любоваться на свое отражение в витринах, слышать легкий шорох материи и ощущать нежное прикосновение муслиновой подкладки?

Мадам закончила с подолом, выпрямилась и провела рукой по спине, по талии, по лифу, определяя, не надо ли где убрать лишнее, ставя крошечные метки портняжным мелком. От любого другого прикосновения я бы с отвращением отшатнулась, но бережные руки мадам Элен интересовало лишь платье и то, как оно будет сидеть на дочери миссис Штрауб.

У дверей послышалось знакомое насвистывание. Симона открыла, и вошел Якоб, но сразу отступил обратно — он отлично усвоил правила и никогда не заявлялся во время примерок.

— Не волнуйтесь, это наша Ирма, — усмехнулась Симона и потянула его за рукав. — Входите, входите.

Якоб нерешительно переминался с ноги на ногу, с недоверием глядя на меня.

— Ирма? Да это же принцесса! Эх, мадам Элен, — сокрушенно заявил он, — теперь она ни за что не выйдет за меня.

У него вошло в привычку делать предложение то мне, то Симоне, и он всякий раз сопровождал их маленьким букетиком маргариток или ярких перышек, которые собирал по пути. «Увы, я слишком стар, — в итоге вздыхал он. — Я бедный, голодный старик». И тогда мадам просила Симону дать ему горбушку хлеба с сыром, яблоко или соленый огурчик. Когда я немного освоилась в ателье, Симона стала покупать дополнительно еды и для Якоба. Подвинув табуретку поближе к плите, где мы грели утюги, он потихоньку жевал хлеб и рассказывал про русских евреев и поляков, которых полно было в его районе, про их горести, а иногда и радости.

— Им нужны ссуды? Мебель? — немедленно интересовалась Молли, когда я пересказывала дома его истории. — Спроси у него.

Но я никогда не спрашивала.

В день зеленого платья Якоб просто сидел, наблюдая, как порхают белые руки мадам Элен, а я поворачиваюсь вслед за ними, чтобы она могла видеть, все ли хорошо подогнано.

— Ирма, — осторожно сказал Якоб, убирая сыр и огурцы в чистый лоскут, — вы не должны прятать свое лицо. Я часто видел, как вы отворачиваетесь, когда кто-нибудь обращается к вам, даже Симона или добрая мадам Элен. Но не надо так делать. Этот шрам, быть может, особый божий знак. И только поглядите, какая вы красавица в этом платье!

— Божий знак? — насмешливо протянула Элен. — Кому нужен бог, который награждает людей шрамами?

Она заколола подол булавками там, где надо будет пришить крошечные свинцовые грузики, — они не дадут нескромным чикагским ветрам задирать юбку.

Я ушла за ширму, чтобы снять платье, и мне показалось, будто вместе с ним с меня сняли кожу. Подол надо доделать сегодня, коротко велела мадам Элен, и ушить лиф, в тех местах, где она отметила мелком. Якоб ушел, унося ворох обрезков, и в ателье стало тихо.

На платье ушло довольно много времени, я даже не стала отвлекаться на ланч, а просто съела тосты, которые в полдень как обычно подала Симона. Мягкая, тончайшая шерсть легко поддавалась игле, она послушно ложилась складками, загибалась, подворачивалась, и на сей раз мне было жаль, что приходится торопиться — уже совсем скоро зеленое платье окажется в коробке и его доставят в чужие руки. Я вдруг почувствовала себя жалким убожеством в своей скучной серой блузе. Даже Якоб смотрел на меня сегодня другими глазами.

Часы пробили семь. Я подняла голову и увидела, что мадам Элен с Симоной стоят рядом и улыбаются. Удивительно, подумала я: мадам — улыбается. Она взяла у Симоны длинную коробку и протянула мне.

— А адрес? — спросила я. Она всегда писала мелком адрес на коробках с одеждой.

— Оно ваше, Ирма, — сказала мадам.

Я была потрясена.

— Мое? Это прекрасное платье — мое?

— Да, чтобы вы были красивы и не так печальны, — твердо сказала она.

Я вскочила со стула и принялась благодарить ее, но мадам подняла руку и остановила меня.

— Вы хорошо работаете, Ирма. Вы нравитесь моим заказчицам. А теперь забирайте платье и идите домой. Идите-идите. Я не любительница бурных сцен. Merci вполне достаточно. Вам к лицу это платье, носите его с удовольствием и не унывайте больше.

— Твое? — выдохнула Молли, когда я открыла коробку. — Да ты можешь продать его за сорок долларов, потом ссудить их и заработать на этом, погоди-ка… — она торопливо стала подсчитывать проценты, потом посмотрела на меня, и в глазах ее появилось странное выражение, точно она прежде никогда меня толком не видела.

— А знаешь, этот зеленый очень тебе идет. У тебя аж глаза светятся. — Она отшвырнула карандаш. — Ирма, тебе надо развеяться. Слушай, надень его в воскресенье. Мне нужно встретиться с одними поляками, так я надену свое голубое — и мы пойдем прогуляться.

Опьяненная успехом зеленого платья, я согласилась. Воскресенье, вопреки сезону, выдалось на редкость теплое, легкий южный ветер, развевавший мне юбку, был точно весенний лазутчик, пробравшийся в стан зимы. Мы пошли в западную часть города, к новостройкам, и мой зеленый ничем не уступал яркому, как павлиний глаз, голубому. Накануне вечером мы обе вымыли волосы, тщательно расчесали их и закололи красивыми гребнями. Я испытывала восхитительное чувство от прикосновения нежной, как у ягненка, шерсти, она ласково облегала грудь и стягивала талию, а юбка тихонько шелестела и струилась при ходьбе.

Мы оказались на улице, сплошь застроенной тавернами.

— Виски — вот их проклятье, — пробормотала Молли. — Чем упиваться до смерти, лучше бы дома себе покупали.

— На твои ссуды? — невинно осведомилась я.

Молли рассмеялась и взяла меня под руку.

— Давай-ка, Ирма, устроим им маленькое представление.

Мужчины, лениво подпиравшие стены таверн, следили за нами хищными глазами — так кошки смотрят на птиц. Их взгляды раздевали меня, ощупывали и обжигали. Молли хохотала, сверкая белыми зубками. Вот оно как, любая улица — сцена, каждый взгляд исполнен горячего вожделения, и все это — игра, доставляющая удовольствие? В Опи мы никогда так не гуляли. Потому что я была простушка, бедная и не такая хорошенькая, как дочки пекаря? Потому что у меня была поношенная одежда? А теперь, в своем зеленом платье, я ничем не хуже дочек пекаря, по крайней мере, в глазах посетителей таверн. Но когда их восхищенный свист стал раздаваться все громче, я вдруг ощутила, что платье — тонюсенькая броня, и поскорее увела Молли на тротуар.

— Честное слово, Ирма, иногда ты ведешь себя, как монашка, — шепнула она и высвободила руку. — Разве не весело чуть-чуть раззадорить всех этих мужиков? Выше подбородок, девочка. Они ничего тебе не сделают, если ты будешь идти быстрым шагом. Это как с котенкои играть — помахал бумажкой перед носом, а потом убрал ее. Ну, все, все. Смотри, какой день чудесный. Мы просто гуляем, расслабься, ради бога.

Я старалась. Мой наряд совершенно приличный и даже скромный, уговаривала я себя. Мадам позаботилась об этом. И вскоре, идя бок о бок с улыбающейся Молли, я действительно расслабилась. Мне помогло платье — мягкое, ласковое солнце так весело наполняло его светом, что сердце радовалось. Наши тени изящно скользили по стенам домов. Если бы Дзия увидела, как все на меня смотрят, на меня, Ирму Витале из Опи, она была бы довольна. И я гордо вскинула голову, несмотря на свой шрам, высокий нос и заурядные каштановые волосы.

Молли ускорила шаг. Потом схватила меня за руку.

— Плевать на мужчин. Ты погляди, сколько новых домов, каждый день сюда переезжают новые семьи, там селятся евреи, а там дальше — поляки. Пару лет назад здесь было чистое поле. Вон, смотри, три пансиона в ряд. Гавестон следовало бы купить один из них.

Теперь мужчины лишь украдкой поглядывали в нашу сторону, опасаясь своих жен: мы ушли из района с тавернами. Девочки дергали нас за юбки, чтобы пощупать ткань, и Молли насмешливо-сердито фыркала:

— Замарашки мелкие!

Но это тоже была своего рода игра. Мы уворачивались от цепких грязных пальчиков, а они весело хихикали над нами.

— А ну, брысь! — шуганула Молли белокурую девчонку с перемазанным вареньем ртом.

Я дала пенни юному оборванцу лет четырех. Бог ты мой, что за страна! Я иду в прекрасном платье по залитой солнцем улице, в городе Чикаго, с подругой — и у меня в кошельке есть деньги.

— Шевелись, нам уже недалеко, поляки живут через два квартала, — подгоняла Молли.

Мы свернули налево, потом направо, и наконец она остановилась, торжествующе ткнув пальцем вперед:

— Пришли!

На площадке полтора десятка мужчин клали кирпичную стену, неподалеку маленькие девочки играли с тряпичными куклами, мальчики постарше смешивали раствор, а женщины наливали рабочим пиво.

— Ты не представляешь, — Молли всплеснула руками, — как это было непросто, но я все разузнала: они строят церковь, и им нужны стулья. Понимаешь? Я отыскала склад, где целая куча этих стульев и договорилась с возницей — у него здоровенная телега. Так-то, дорогая моя.

Она нашла переводчика и завязался долгий спор. Одни настаивали, что надо самим смастерить церковные скамьи, другие предпочитали менее трудоемкий путь и хотели воспользоваться услугами Молли.

— Решать отцу Михаилу, — в итоге заявил переводчик.

— Ирма, ты бы не могла за ним сходить? — попросила Молли. — Они говорят, он тут в соседнем квартале, освящает новый дом или что-то в этом роде.

— Так пошли вместе, если это так близко.

— Пожалуйста, Ирма. А я пока попробую о ссудах договориться. Ну, сходи, а? Это безопасно. Тут никаких таверн нету, только жилые дома.

Да, это правда. И чтобы меня больше не называли монашкой, я согласилась сходить за священником. Переводчик заверил, что идти недалеко, пару кварталов на восток, там узкий дом, номер семнадцать. С синими занавесками. Нет, с красными, заспорила одна из женщин. Он пожал плечами:

— С красными, с синими… какая разница. Главное, найти отца Михаила.

Я отправилась на поиски, следуя указаниям переводчика. Это было не в той стороне, откуда мы пришли с Молли, и очень скоро я поняла, что «пару кварталов» уже прошла. Здесь, в путанице переулков и проходов между домами — это вообще трудно было назвать «кварталами» — никто не говорил ни по-английски, ни по-итальянски. И не слыхал про отца Михаила. Мне попадались узкие и широкие дома, с синими и с красными занавесками, а также и вовсе без них, с темными, блестящими на солнце окнами. Некоторые были без номеров. Дома номер семнадцать не было точно. Мое зеленое платье стало как будто тяжелее и сковывало движения. Может быть, отец Михаил уже ушел из того дома и направился в другое место. Может быть, проблема со стульями как-то утряслась. Пойду-ка я обратно. Если священник все еще нужен, за ним может сходить переводчик. Меня уже долго нет, Молли, наверно, волнуется.

Повернув на запад, чтобы сократить путь, я пошла по длинной улице, которая закончилась покосившимся деревянным магазином. На грубо сработанной вывеске была намалевана бычья голова, увенчанная связкой сарделек. Рядом стояли ведра и бочонки со свернувшейся кровью, комьями жира и хрящами. Бродячие собаки дрались из-за обрезков. Задыхаясь от зловония, я торопливо поднялась на крыльцо, где сидели две местные кумушки.

— Церковь, польская церковь? — без толку повторяла я. Затем попробовала итальянский: — Chiesa? Всплыло слово, слышанное в Кливленде: — Kirke?

Они глядели на меня с явным подозрением. Что эта леди, дескать, делает в таком районе, о чем она их допытывает? Мальчишки, игравшие рядом в стикбол, откровенно пялились на мою грудь. Один сделал неприличный жест, другой радостно фыркнул. Я ошарашенно озиралась вокруг. Когда это солнце успело зайти за верхушки деревьев и серый туман пополз по улицам?

— Мисс, вы заблудились? Могу я чем-то помочь? — мягко, без акцента, спросил кто-то прямо у меня за спиной, так что я нервно подпрыгнула.

— Не тревожьтесь. Я полицейский.

Высокий, с густыми песочными волосами и широкими усами, широкоплечий, в длинном однобортном пальто честерфилд. Отутюженные брюки, начищенные туфли на шнурках — джентльмен. Зачем же он говорит, что полицейский? Я осторожно отступила в сторону.

— У нас тоже бывают выходные, мисс. Но если надо прийти на помощь даме, — он вежливо дотронулся до коричневого котелка, — полиция всегда с радостью исполнит свой долг. — Он подошел ближе и положил сильную ладонь мне на руку. — Такой леди, как вы, здесь небезопасно оставаться.

Он резко прикрикнул на мальчишек, и они умчались прочь.

— Первачки, — пробормотал он. — Надо ставить их на место. Куда вы направляетесь, мисс?

Я отошла подальше, потому что от него пахло пивом. Хотя, должно быть и вправду, у полицейских тоже бывают выходные. Я безусловно заблудилась, и только монашки да еще деревенские дурочки шарахаются от каждого мужчины. Молли меня заждалась, она беспокоится. Я описала район, где оставила ее с рабочими.

— Да, там поляки строят церковь, знаю. Это недалеко, — заверил он меня. — Пойдем вон той дорогой, подальше от этой вонищи.

Мой провожатый не назвал своего имени, однако вел себя обходительно, поддерживая меня под руку у всякой ямы или бордюра. Когда он спросил, где я живу, а я ответила — в пансионе, его светлоголубые глаза с недоумением скользнули по дорогому платью.

— Это подарок из швейного ателье, где я работаю, — призналась я.

Idiota, осознала я в ту же секунду, как это произнесла и он нагло посмотрел мне прямо в глаза. Idiota, ты же себя разоблачила перед ним.

— А, так значит, мы работаем в ателье? Платья шьем?

Он крепко сжал мой локоть. Хриплые, напряженные нотки появились в его голосе.

— Нам сюда, ваша церковь во-он там.

Он не полицейский, теперь я это точно знала. Кровь прилила мне к щекам, я в панике озиралась, чтобы позвать на помощь или броситься наутек.

— Улицы совсем пустые, — сказал он.

Да, но куда лучше заблудиться, постучать в первую попавшуюся дверь, просто бежать, куда глаза глядят, прятаться всю ночь в переулках, только бы подальше от него.

— Теперь я сама дойду, сэр, раз отсюда уже недалеко, — я старалась говорить спокойно и не смотреть на него, как мы делали дома со злобно рычащими псами. В эту секунду его отвлек отдаленный свист, я высвободила руку, но он резко дернулся и снова схватил меня.

— Не стоит, мисс. Здесь полно воров, они ограбят вас и разденут до нитки. — Он пощупал складку на юбке. — За такую красивую вещь можно выручить кругленькую сумму.

Мы завернули за угол, и он повел меня к обгоревшим заброшенным домам, мимо которых я точно раньше не проходила.

— Пустите меня! — громко закричала я, отпихивая его, пытаясь вырваться на свободу.

Он прижал меня к фонарной тумбе — я оказалась в ловушке. Теперь он держал меня обеими руками. Волчьи глаза хищно посверкивали в сумерках.

— Тпру, не так быстро. Во-он она, моя церковь, детка, нарочно для меня ее изготовил Великий пожар в Чикаго. — Он грубо расхохотался, кивнув на обугленный дом с раскрытой дверью и выбитыми стеклами. Оттуда выбежала крыса, а он сжал меня еще крепче.

— Пустите меня! — снова закричала я и стала биться, пинать его и звать на помощь:

— Помогите! Aiuto!

— А ну, заткнись! — прошипел он, обдав мне щеку горячим дыханием. — Никто тебя не слышит. А если услышит, так тоже захочет позабавиться, правда, это уж после меня. — Мясистая рука зажала мне рот, и он втащил меня в дом. — Не надо тебе было так расфуфыриваться, девочка. Не в этой части города. Где столько евреев, святош поганых. Те еще крысы, как и все вы, чертовы первачки.

Он тащил меня в глубь дома, под ногами скрипело битое стекло. Я укусила его за руку. Он дал мне пощечину.

— Сучка итальянская. Я понял, по говору. Притаскиваетесь сюда, отбираете у нас работу, ублюдочное племя.

С каждым словом он все плотнее прижимал меня к обгоревшей шаткой стене. Я завизжала и вырвалась. Он схватил меня и впечатал обратно, потом оторвал ленту с платья.

— Сгодится на что-нибудь. Вот так. Уздечка для нашей кобылки, — он тяжело, хрипло дышал мне в лицо. Сделал из ленты кляп и заткнул мне рот. — А теперь потише, потише, сейчас я тебя оседлаю. Не заставляй меня использовать кнут.

Выдернул из брюк тяжелый ремень и хлестнул им в воздухе. Пряжка с треском ударила по обугленной балке.

— Хочешь получить им по роже, сучка? Или сюда? — он сжал мне грудь. Дыхание его стало прерывистым, он шарил в своих брюках, навалившись на меня всей грудью, вжимая в стену и больно надавив под ребра луковицей карманных часов. Я задыхалась. Попробовала кричать, но кляп заглушал все звуки.

— Возбудилась, да, кобылка? Ну, вот и твой жеребец, твой большой американский жеребец. Чертова юбка. — Раздался треск, будто молния прорезала небо. Я лягнула его. Выдернула одну руку и врезала по лицу, потом еще раз, обезумев от ужаса.

— Я сказал, стой спокойно, тварь! — блеснул металл и острое лезвие прижалось к моей щеке. Таким ножом мой отец резал овец. О, Боже, матерь божья, Пресвятая богородица. — Что, заблудилась? Я тебе покажу блуд. Вот он, блуд. Нравится? Тебе нравится? — Разорвал блумерсы. Рывком раздвинул ноги, я пыталась кричать, но — ни звука из сдавленного горла, только бешено стучит сердце в ушах. И вдруг железный стержень вонзился в меня, резкая, ошеломляющая боль и его хриплые, ритмичные вздохи. Кровь потекла по ногам. Господи, забери меня. Ноги бессильно подкосились.

— Стой прямо, сука, пока я не кончу, а не то порежу вторую щеку.

Опять. Опять, резче, глубже, его тело билось о мое, он со свистом выдыхал «кех-кех», а потом вдруг так резко отступил назад, что я упала, как тряпка, на усыпанный стеклом пол.

Презрительно глядя вниз, он скривил губы в усмешке.

— Вот и молодец, хорошая кобылка-первачок. Я досчитаю до ста, ясно? Один звук, одно движение — и я вернусь и перережу тебе глотку. Подохнешь тут с крысами, прежде чем кто-нибудь тебя найдет. Поняла?

Я кивнула, и он отошел в сторону, спокойно почистил одежду платком, застегнул брюки, вдел обратно ремень, посмотрел на карманные часы, поправил шляпу и ушел, давя битое стекло. Я вытащила кляп и медленно начала считать в темноте: Uno, due, tre… Дзия, хорошо, что ты не дожила до этого дня. Uno, due, tre… Затем навалилась тьма, и в этой тьме вращались мысли, медленно, как ножи, разрезая мне душу. Этим закончился мой долгий путь из Опи? Господь привел меня сюда, в эту волчью яму, полную осколков и мрака, унижения и боли? Растерзана, использована. Мой отец лапал меня, и только. Воры в Кливленде забрали мои деньги. И этого оказалось мало. Дура, дура, idiota. Выставила себя напоказ, самодовольная дура в зеленом платье, дразнила мужчин, пока один из них не проучил меня. Моя мать ошибалась. Умереть среди чужаков не самое страшное. Мой прадед в России погиб как герой, холодный сон сковал его на снегу. «Смерть настигает нас там, где ей угодно», — говорил отец Ансельмо.

Но я жива. Не это ли самое ужасное, жить опозоренной среди чужаков? Как я могу вернуться к Молли, к мадам Элен? К пристойным людям? Уж лучше, как Айрин, которая зашла в темную воду, набив фартук камнями. Боже, прости мне, я нащупала острый осколок стекла и поднесла к горлу. Я сотворю себе свою темную воду, свой сон на снегу, смешаю кровь с пеплом пожарища. Кого из близких огорчит моя смерть? Дзия умерла, Карло пропал или погиб. У отца есть Ассунта и будущий младенец. Кто здесь станет оплакивать меня? Молли, мадам и Симона, возможно, ненадолго опечалятся. Господу я ни к чему, он только презирает меня за мое тщеславие.

Всего одно движение, только одно — там, где бьется вена на шее. На сей раз не будет рядом Терезы, чтобы сомкнуть у раны края. Кровь, всего лишь кровь.

Uno. Я прочла «Отче наш» по своей душе. Due. Кто осудит меня, если я нажму на осколок? Tre. Я затаила дыхание, потом остановилась, сотрясаясь от дрожи, плотно зажмурилась, чтобы не видеть его ухмылку, искривленные губы, брюки, падающие к ногам, маленькие крысиные глазки, выжидательно прищуренные — давай.

Боже, спаси меня. Рука тряслась. Сначала мной займутся крысы, потом, быть может, меня кто-то найдет здесь, посреди огромного, равнодушного города. А дальше? Отец Ансельмо отказался хоронить дочку дровосека на освященной земле кладбища, ведь она повесилась. Изнасилованная, опозоренная, она обрекла свою душу на вечное бесприютное мучение. А Айрин, которую похоронили в одной яме с чужаками?

Не знаю, сколько я так просидела, прижав осколок стекла к горлу, но в какой-то момент издалека, из ночной тьмы раздалось знакомое насвистывание, сначала тихо, а потом все ближе и громче. Веселый, простой мотив — как насмешка над всей моей прошлой жизнью.

Осколок выпал и разбился об пол.

— Якоб! Якоб!

Дикий, отчаянный стон, неужели это я так кричу? И снова:

— Якоб!

А потом старческие шаги по ступеням, скрип стекла под ногами.

— Ирма? Это вы? Что вы здесь делаете? — он опустился рядом со мной. — Что случилось? — Должно быть, его пальцы нащупали мою порванную юбку. — Что с вами сделали? — Грубые, добрые руки обняли меня, чистая тряпица утерла слезы. — Хвала Богу Израилеву, что он направил мои ноги сюда. Ш-ш, ш-ш, тише, милая. — Он поднял меня с пола, бормоча: — Да пусть того, кто сотворил это зло, разорвут дикие звери, пусть его разобьет о скалы и поглотит черная пучина. Ох, бедное дитя. Ну, успокойтесь, успокойтесь. — Он проворно стряхнул с платья осколки и грязь. — Мои сестры позаботятся о вас, — ласково продолжал он, доставая из рюкзака обрывки материи, чтобы закутать меня. — Вы сможете идти, потихоньку? Здесь недалеко, совсем рядышком.

Когда мы вышли наружу и слабый свет газового фонаря упал на запятнанную кровью юбку, он содрогнулся.

— Скотина! Пусть Бог… неважно, пошли, пошли, Ирма, домой к сестрам.

Он вел меня по улицам, держась в тени, и вскоре мы добрались до кирпичного доходного дома.

— Ну, вот и пришли, милая. С нами вы в безопасности.