В город моего детства он приехал поступать из какой-то архангельской глухомани. Практически во всем, кроме литературы, Вовка был не в зуб ногой, поэтому выбор факультета — литературного — оказался столь же прост, как и главная причина поступления в институт: чтобы в армию не идти.

Почему именно в наш областной пед, трудно сказать, но то, что ближе ничего не было, это он, разумеется, врал, и врал не краснея. Скорее всего, просто именно отсюда начиналось Вовкино покорение мира.

Шло самое начало перестройки, и наша студенческая дружба крепла не на зачетах и экзаменах, а в боях у «стекляшек» за право отоварить талон на водку. Здесь Вовка оказался незаменим — будучи длинным, как палка, и точно таким же худым, он был идеальным средством для приближения к вожделенному окошку выдачи и транспортировки оттуда бутылок по головам всей остальной очереди. Именно в этом качестве с деньгами и талонами мы его забрасывали к окну и уже с бутылками за длинные ноги вытаскивали обратно.

Объяснить это тем, кто не жил тогда, невозможно, особенно нынешней молодежи, привыкшей к чудовищному изобилию спиртного на каждом углу. Но ей и вообще многого объяснить невозможно, хотя, глядишь, поживут и не такого насмотрятся.

А тогда пили много, причем каждая студенческая попойка становилась чем-то вроде праздника победы, потому что перед этим всегда приходилось выдержать бой, нередко с самым настоящим кровопролитием.

По доброй традиции пединститутов, молодых людей на литературном факультете было гораздо меньше, чем девушек, поэтому если уж с водкой и в стране, и в городе были проблемы, то во всем остальном мы как сыр в масле катались. Понимая под этим не всякие там дефицитные шмотки, а самую насущную в восемнадцать лет часть нашей жизни, ее прекрасную половину.

И несмотря на то что женская составляющая наших гулянок постоянно обновлялась, мужской ее костяк сложился и выкристаллизировался довольно скоро — к концу первого курса он был уже монолитен и каноничен.

Это было самое блаженное время нашей студенческой жизни, заумные «ботаники», а также все немощные духом и телом отсеялись, и уже весь остальной курс знал: если во время лекции дверь в аудиторию открывалась с ноги и в проеме на мгновение возникала белобрысая Вовкина голова, то в самом непродолжительном времени и под самыми, конечно, благообразными предлогами аудиторию покинут и остальные «олимпийцы». «Олимпом» у нас называлась запасная лестница на крышу, которая вся в целом служила местом для курения, а верхний ее, самый поднебесный пролет, собственно «Олимп», посвящался целиком и полностью только одному божеству: Бахусу или Вакху. В зависимости от того, «бухали» еще там или уже переходили непосредственно к вакханалиям.

Меня еще и сегодня поражает та мудрость, с которой преподаватели наши и сам ректор все это терпели: ведь из всех из нас вышли в целом неплохие люди, хотя, если не ошибаюсь, именно в учителя практически никто и не пошел.

Тем не менее все профилактические меры, вплоть до угроз закрыть запасную лестницу, предпринимавшиеся время от времени институтским начальством, носили больше пропагандистский, нежели карательный характер и сводились в конечном счете к недопущению совсем уже панибратства со стороны нас, будущих педагогов, в отношении к своим наставникам. Я думаю, вряд ли ошибусь, предположив, что и они, наши преподы, были связаны той же «олимпийской» тайной со своим, таким уже тогда далеким, студенческим прошлым.

* * *

С нами, вчерашними десятиклассниками, на первый курс поступили и несколько ребят, уже отслуживших в армии. Один из них, спецназовец Чика, или, официально, Андрей Чикин, служивший в знаменитой дивизии имени Дзержинского, прошел огонь и воду подавления беспорядков в Сумгаите и Тбилиси, штурм Сухумского изолятора и многое другое, что для нас, последних могикан безоблачного советского детства, находилось еще за гранью вероятного. Тем не менее именно рассказы Чики, ставшего едва ли не душой всей компании, с одной стороны лучше всякого еще только-только входившего в нашу жизнь Голливуда рисовали перед зачарованными юнцами бесхитростные картины счастливой жизни крепких парней с автоматами в руках, с другой же стороны — и за это ему огромное спасибо — рассказы эти разоблачали ту чудовищную ложь об армии, что именно в те годы обвально хлынула в души граждан великого тогда еще государства.

Так или иначе, но место культа знаний в нашей жизни постепенно занял культ силы, а термины языкознания и литературоведения по-интеллигентски поспешно уступили место названиям тех или иных ударов в восточных единоборствах и маркам автоматического оружия. Наверное, это могло тогда показаться частью совершенно естественной для юности воинственной бравады, и кто бы знал, что это — надолго.

Студенчество наше сколь лихо началось, столь же лихо для многих и закончилось, и с разницей в год-полтора практически всех «олимпийцев» судьба, как пробки из шампанского, повыстреливала во взрослую жизнь, каковой тогда для всех нас оказалась армия.

Уж не знаю, насколько это можно назвать везением, но моя «армия» закончилась очень быстро — острым приступом язвы двенадцатиперстной кишки, комиссовали меня прямо из учебки. Обратно в студенчество тоже влиться не удалось, потому что, пока я собирался составить гордость и славу внутренних войск, мое семейное положение «на гражданке», к немалому моему удивлению, стало меняться в сторону скорейшего отцовства, и обещание дождаться любимого из армии у моей будущей жены получило самые неожиданные гарантии. Поэтому уж кто-кто, а Валька моему скоропостижному освобождению от почетной обязанности обрадовалась искренне и просто, невзирая на всю двусмысленность такой радости. В общем, хлеб насущный, а также детское питание насовсем отделили меня от догуливавшей свои последние деньки «олимпийской» вольницы.

А там приспели перемены работы и места жительства, «перемены» вообще — когда время кончилось и наступили времена. И оказалось, что отыскаться во «временах» гораздо сложнее, чем в многомиллионной Москве…