РОМАН
РОМАН
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1.
Прораб Семен Углов шагал по улице, с наслаждением вдыхая свежий утренний воздух. Вот уж неделю он не заглядывал в детский сад. Объект, в общем-то, был пустяковый. Требовалось сменить часть старых труб отопления да поштукатурить облупившиеся кое-где стены. Что там было толочься ежедневно ему самому? Тем более что старшим звена Семен оставил бригадира дядю Жору, старого и битого строительного волка. Двое помогали из молодых да штукатур с подсобником — звено такие объекты как орешки щелкало. Трубы Углов завез загодя, карбид и кислород были, раствор заказывали по утрам сами штукатуры, — работа крутилась сама собой.
В смету Семен заглянул разок зорким глазом и сразу усек, что составлял ее профан. Он усмехнулся в черные усы: «Опять девочкам с дипломами пофартило — удалось остаться в столице. Проектанты!»
Да, с такими проектантами можно было жить, и неплохо жить, и Углов привычно прикинул про себя: «На руки мужикам выйдет по двести пятьдесят. Особого шуму быть не должно. Опять же дядя Жора — калач тертый, все разъяснит как надо…»
Обычно на такие объекты Углов старался без особой нужды не заглядывать — пусть мужички попасутся на травке без хозяйского пригляда. Где, глядишь, для себя какой левачок урвут, где подфилонят маленько — не все же время жать так, чтоб с них капало. Жизнь штука обоюдная — ты людям, и люди тебе.
Да, все вертелось как надо, и все же что-то тянуло Углова заскочить на объект, а что — он и сам толком не мог сообразить.
«Глянуть разве в подвал, понюхать, что там сварные химичат с обработкой?» — лениво подумал Семен, но, поразмыслив, не поехал. Еще увидишь какую-нибудь явную халтуру, и тогда хочешь не хочешь, а придется на людях шуметь и лаяться, показывая свои зоркие хозяйские глаза да острые начальничьи зубы. А дядя Жора не мед с молоком, и уж конечно придется при этом терпеть его ядовитые огрызания. Да ну его к ляду!
«Потечет — так есть на то дежурные ремонтники — заварят! Пожалуй, смету у хозяйки посмотрю, — решил Углов. — Скажу, что своя, мол, куда-то задевалась».
И перед глазами его как бы вдруг мелькнул ускользающий неясный образ заведующей садиком. Семен познакомился с ней на прошлой неделе. Он тогда с трудом поверил, что перед ним и в самом деле заведующая, а не какая-нибудь там свистулька с кухни. Слишком уж она была молода с виду. Длинный рыжий хвост волос нахально бил в глаза, зеленые глаза строго щурились, она явно хотела казаться старше и солидней, чем была. Углов тогда равнодушно пропустил мимо ушей ее указания:
— Все заменить, все заварить, нет тепла, нет воды, и всюду течет. Вы поставьте нам трубы большего диаметра.
Углов с удовольствием пришиб бы такого знатока! Течет — так оно и должно течь; труба не тянутая, а гнутая, сварная, чуть надави — вот и потекла. Из труб отопления моют полы, только успевай добавлять в котел свежака — где тут тепло будет, камень растет внутри труб. Тут хоть сотку поставь вместо полдюйма — через полгода то же будет.
— Эх, знатоки!
Хозяйка садика не очень пришлась Семену по душе. Он симпатизировал женщинам в теле и трудно переносил блондинок. Эта же была худая, да еще крашеная рыжеволосая. Углов и не разглядел-то ее толком.
Обычно, встречаясь с молодыми женщинами, Углов невольно примерял каждую к своей жизни: не вышла бы из нее хозяйка в его дом? И, прикинув, что не вышла бы, терял к дальнейшему знакомству всякий интерес. Увы, хозяйственные молодушки встречались нынче редко.
Тут же не было ничего такого. Худая, рыжая — эва! — глядеть-то было не на что. Тем более что холеные, изнеженные руки яснее ясного говорили о том, что она и не подозревает о существовании таких прозаических занятий, как мытье полов и стирка белья. А если и подозревает, то уж явно ни за что на свете не унизится до самостоятельного овладения столь низкими ремеслами.
И Семен, долистав смету, полез в подвал.
Совсем не осматривать ремонтного объекта было нельзя — все ж процентовки визировала рыжая заведующая, — но и без всякого осмотра Углов по одной только смете знал, что надо будет сделать обязательно и что делать незачем. Потом садик на неделю выпал из поля его зрения, а с прошлого понедельника освободилось сварное звено и Углов кинул полбригады на новый объект.
2.
Вот уже вторую неделю Лиза Вахнова жила в тревожном ожидании. Она прибегала на работу засветло. Невозможно было предугадать, когда появится в детском саду чернявый плечистый парень — прораб, ведущий ремонтные работы в ее хозяйстве.
Он мог мелькнуть во дворе и в восемь утра, и заглянуть к вечеру, и вовсе не появиться, — Лиза жила неспокойно.
Он появился в садике неделю назад, когда она уже перестала надеяться на ремонт. Но Карим Салимович, завгороно, сдержал слово: он договорился с одним из своих знакомых строительных начальников, что в порядке исключения тот привяжет к неплановой работе одно из своих подразделений.
После этого прошел чуть ли не месяц — строители, как всегда, не торопились, — а потом в ее кабинет и жизнь вошел этот, чернявенький.
Он обошелся с Лизой довольно пренебрежительно. Зашел в кабинет, буркнул что-то и, не обращая на нее ни малейшего внимания, углубился в поданную ему смету.
Лизу заело.
Она подарила пришельцу очаровательную улыбку не потому, что он вдруг пришелся ей по сердцу. Вовсе нет! Хотелось завязать некоторое доброе знакомство с молодым строителем. Отношения легкой симпатии позволили бы надеяться на большую его добросовестность. И, улыбнувшись ему, она могла бы, кажется, рассчитывать на ответную доброжелательность. Но ничего такого не произошло.
«Ну, погоди, — решила про себя Лиза, мстительно глядя на равнодушную черную макушку. — Ты у меня попляшешь, ты у меня побегаешь!» Но вот прошла только какая-то несчастная неделя, а уже и плясала, и бегала она сама.
И не было никаких звездных сияний или прорывов в голубые сверкающие высоты, и не было никаких глубокомысленных рассуждений и обоснований, и не было неведомых прозрений или сладких грез о будущем (с подкатыванием к горлу затрепетавшего сердца), и не было…
«А что же было?» — спохватывалась смущенная Лиза.
А было тихое томление сердца, не отпускающее ее ни на минуту, а был постоянный душевный непокой, не могущий быть ничем снятым, кроме как присутствием любимого человека.
«Любимого?»
Лишь при его приближении само собой неприметно растаивало Лизино напряжение; рядом с ним она начинала ощущать ровное дыхание счастья, счастья, проявляющего себя разве только удивительной внутренней легкостью.
«Это и есть любовь?» — спрашивала себя Лиза и сама не могла поверить, что главное в жизни чувство может проявляться так обыденно и что ей для огромной, переполняющей все существо радости достаточно просто быть рядом с ним, просто быть рядом — и только. А этот бесчувственный человек с опасными для женского сердца глазами так и не отрывался от своих смет и процентовок.
Можно подумать, что он живет вне времени и пространства. Глаза его оживлялись, когда в поле их зрения попадали ржавые батареи отопления или подгнившие косяки дверей, и заметно тускнели, когда в них отражалась Лизина ладная фигурка. Это было обидно до слез. В конце концов, в жизни имеет цену и кое-что помимо баллонов с кислородом.
3.
Лизе двадцать шесть. Позади уже было довольно много трудной работы и мало того, что неопределенно именуется личной жизнью. Сколько Лиза себя помнила, она ко всему относилась серьезно — училась серьезно, работала серьезно, жила серьезно. Легкие отношения ее не устраивали. Нелегких же почему-то не завязывалось.
Впрочем, время еще было — так считала она, хотя совсем недавно заметила, что мужчины стали относиться к ней как к женщине с несложившейся судьбой. Повеяло специфическим мужским сочувствием. Ей предлагалось принять его как должное. Лиза не была согласна на такую чушь ни под каким видом. Она еще и зрелой-то женщиной себя не ощутила!
Он появился в ее жизни весьма кстати, этот тридцатилетний приметный парень. Нехорошо было только одно: дни шли, ремонт садика подвигался, а он по-прежнему не обращал на нее внимания.
«Ничего, — весело подумала она, — не такой уж ты твердокаменный!»
4.
Углов, едва вошел во двор садика, услышал донесшийся сверху голос:
— Семен Петрович, Семен Петрович, прошу вас, поднимитесь ко мне на минутку.
Он поднял голову. В глубине окна на втором этаже стояла заведующая. Солнце ослепительным потоком било в лицо; мерцая под лучистыми ударами света, она, прикрыв глаза, шагнула к подоконнику. Семен остановился, ошеломленный. Он дернул плечами, стряхивая наваждение. В сознании родилось совершенно чуждое ему слово — мадонна.
«Мадонна… Мадонна…» — мысленно твердил он.
И вдруг застыдился этого слова. Настолько оно не вязалось с процентовками, трубами, карбидом и рукавицами — со всем тем, с чем ему ежедневно приходилось иметь дело, — что он воровато оглянулся по сторонам, не произнес ли его вслух и не услышал ли его, не дай бог, кто?!
Нет, никто не хохотал в сторонке.
5.
Углов не появлялся неделю. Но сегодня присланное им звено маляров закончило отделку кабинета. Углов еще раз допросил их с пристрастием, сделана ли затирка стен, прошпаклевана ли перед тем как белить и красить?
Маляры клялись, что все сделано по высшему разряду, ну почти как у себя дома. Углов недоверчиво качал головой и обещал, что сам проверит.
Маляры не возражали.
Ну что ж, теперь был законный повод увидеть хозяюшку. Лиза, судя по всему, ждала его и сразу кинулась к нему навстречу, едва он вошел во двор.
Чудачка…
Он никак не привык к столь нежной чувствительности. В той среде, где протекала его жизнь, любые проявления повышенной душевной деликатности расценивались как слабость — со всеми вытекающими последствиями. Мягкому, податливому человеку все неизбежно норовили забраться на шею, а там уж и погонять его во все бока.
Сейчас же Семен почувствовал, что столкнулся с чем-то иным. Это иное беззащитно, уступчиво и почему-то не вызывало в нем естественного желания перевернуть все на свой лад.
Ему смутно подумалось, что в Лизе есть что-то высшее, недоступное его разумению.
«Вот бы Никола поглядел, как я тут возле бабы выкобениваюсь, — подумал он. — Умер бы со смеху».
Впрочем, через полчаса он с удовольствием сидел в знакомом, пахнущем свежестью кабинете напротив взволнованной Лизы и обстоятельно рассказывал ей о ходе ремонта.
Она слушала внимательно.
Семен незаметно перешел к рассказу об общей прорабской жизни, привычно ругнул начальство, привычно пожалобился на подчиненных, — Лиза внимала не перебивая.
Принесли чай. Углов степенно принял в руки дымящуюся пиалу. Разговор перешел на вольные темы.
— Семен Петрович, — спросила Лиза, чуть краснея. — Извините за нескромный вопрос, но почему ваши дети ходят в седьмой садик, а не в наш? Ведь вы живете, кажется, неподалеку?
Семен захлебнулся чаем. Пока он откашливался, Лиза испуганно хлопотала рядом.
— Что вы? — ответил Углов, отдышавшись. — Какие такие мои дети? Холостяк я.
Лиза слегка порозовела.
— Отчего же вы не женитесь, если не секрет? — спросила она.
— Да какой секрет, — махнул рукой Семен. — Просто не на ком.
— Ну что вы? — поразилась Лиза. — Столько вокруг прекрасных, милых девушек. Как это — не на ком?
Углов усмехнулся.
— Да ведь я мужик простой. Мне не милая девушка, а добрая жена нужна. Помощница. Чтоб и сготовить, и постирать вовремя. А где сейчас такую сыщешь? Была знакомая, да сказала, что в двадцать лет себя кухне посвящать не станет. Ну и раззнакомились. — Он вздохнул: — Вообще-то уж пора, конечно…
— А сколько вам лет? — спросила Лиза.
— Да старый уже, — засмеялся Семен. — В этом году тридцать ударило.
— Да, — вздохнула Лиза. — Время летит. Мне вот давно ли двадцать было.
Они еще немного посидели, дружно кляня беспощадное время. Однако пора было и откланиваться. Семен нехотя поднялся.
— Я провожу вас, — сказала Лиза.
Углов пропустил ее мимо себя, золотые, душистые пряди волос мягко скользнули по его лицу, — и они пошли рядом по узкому коридору. На повороте Семен чуть замешкался, пропуская Лизу вперед. Прохладная узкая рука нежно коснулась его ладони.
Лиза не оглядываясь прошла вперед. Семен задержался на секунду и пошел следом. Они спустились по лестнице и вышли на крыльцо.
— Ведь вы часто у нас бываете, заходите и ко мне, — сказала Лиза.
Семен взглянул на нее. Лицо ее показалось ему равно душно-спокойным. Он смутился и неуклюже поблагодарил за приглашение. Выйдя на залитый ласковым солнцем двор, постоял минуту в задумчивости и тихо побрел на улицу.
Мысли его находились в полном разброде:
«Это было или этого не было? Это было или этого не было?»
6.
Семен брел по улице, и никакие уличные шумы не могли проникнуть в его сознание. Его мучила все та же, неожиданно возникшая загадка.
«Так было или не было? Случайно Лиза коснулась его руки и даже легонько пожала ее? Господи, какая она нежная! Зачем ей нужен такой облом, как я?»
Углов знал свою цену. Его девушками были молодые девчата из малярных бригад. Крепкие, веселые, острые на язык — с ними он чувствовал себя в своей тарелке.
К Лизе он и не мыслил подступиться. Где там! Такой на роду написано быть женой или, в крайнем случае, любовницей большого начальника. Ну а его верхушкой была та должность, которую он занимал сейчас. Для дальнейшего не хватало образования, характера.
Такие выхоленные, чистенькие особы, как Лиза, обычно смотрели на него, как на мебель. Семен, правда, и сам в упор их не видел. Таким ведь сегодня гарнитур, завтра машину, послезавтра брильянтовые сережки подавай — кому такое под силу? Разве управляющему трестом или начальнику милиции… На его-то заработки можно со скрипом осилить велосипед с моторчиком… Ну и на сто граммов, конечно, хватало… Это уж всегда…
Он задумался, припоминая Лизин облик. Вроде бы не было на ней особой роскоши — ни золотых кулонов, ни браслетов, ни колец. Разве только черепаховая заколка в волосах? Такую вполне можно иметь и на зарплату.
Прораб Углов чуял богатеньких за версту. А развелось их по нынешним временам немало. Богатство само себя рекомендовало — мягкой линией шикарного заграничного костюма, отсветом золота сережек с алмазами, той особой раскованностью и спокойствием, которые отличали их, богатеньких, от прочих смертных. Что им копеечные угловские заботы о списании прошлогодней ветоши? Они вершат серьезные, многотысячные дела, и внутренняя уверенность их оправдана. В крупных денежных операциях нельзя суетиться. От выдержки и спокойствия зависит многое. Углов пешка перед ними, и их женщины не для него.
Резко взвизгнули тормоза.
— Ослеп?! — заорал шофер. — За смертью ходишь?! Хлопнула дверца, и самосвал резко двинулся дальше.
7.
Остаток дня Углов ходил, как ошалелый. В шумной рабочей суете его вдруг охватывало что-то вроде шока. Рядом стояли, горячились и что-то втолковывали рабочие, а он мучительно пытался остановить какую-то ускользающую от него мысль.
«Столбняк, что ль, на тебя напал?» — разбудил его на вечерней планерке Никола.
А ночь была невыносимой. Ни на минуту Углов не сомкнул глаз. И на работе с утра все валилось из рук.
— Не могу больше, — сказал он себе и выскочил на улицу. Словно на крыльях летел к ней.
Увидев его, бледного, на пороге своего кабинета, Лиза испугалась.
— Что с вами? Что-нибудь случилось?
— Нет, нет. — Он задыхался. — Я просто… посмотреть, как тут дела.
Семен поднял на нее глаза, и уж не смог отвести. Солнечный луч падал на Лизины плечи и, казалось, просвечивал ее насквозь. Ореол золотых волос трепетал на слабом ветерке.
Еще ничего не было сказано, ни одного проясняющего слова, но уж, можно считать, все определилось между ними. Семен неотрывно смотрел в эти синие бездонные глаза и понимал всем своим существом, что происходит, может быть, самое главное во всей его жизни.
Лицо ее было потерянно и беззащитно, губы чуть вздрагивали, и Семен прозрением сердца понял, что протяни он сейчас руку — и эта прелестная молодая женщина, ни секунды не раздумывая и не медля, шагнет следом за ним. Властная, неодолимая сила подхватила Углова и словно понесла его по воздуху. С неслыханной остротой ощутил вдруг он, что минута эта решающая и что только от него одного зависит, станет она лучшей минутой их новой жизни или оставит в душе навсегда чувство горького и опустошающего разочарования.
«Господи, не разрушай, — взмолился Углов, обращаясь то ли к незнаемому им богу, то ли еще к кому-то неведомому, но могущественному: — Не разрушай!»
А что «не разрушай», он и сам не мог объяснить. Но чувствовало его задыхающееся сердце, что это зыбкое и ускользающее мгновение стоит куда дороже, чем вся предыдущая, прожитая им жизнь.
Не вполне понимая то, что делает, Семен поднял дрогнувшие руки, заключил в пылающие ладони Лизину голову, и сладкий, невыразимо прекрасный вкус ее губ навсегда вошел в его сердце. Его одинокое, неверное и путаное прошлое словно растаяло. Оно не имело уже никакого значения и никакой власти над Угловым.
Луч могучего человеческого чувства пронзил густую крону бескрайнего леса жизни и высветил крохотный лесной родничок Семеновой души, не иссякший еще под лежиной прошлых неясных лет и поступков.
Нет, не мертва есть душа человеческая!
Грузит жизнь на нее неслыханные тяжести, трещит хребет, подгибаются ноги, и серым и мрачным кажется все вокруг, и словно бы нет просвета, и словно бы нет мечты, и словно бы нет радости. Но вдруг блеснут лучи чьих-то горячих глаз — и разом распрямятся усталые плечи, и развеется смрадный туман, и, дрогнув, забьется по-молодому заликовавшее сердце.
Так смелее же, смелее шагайте под жаркие лучи простых и добрых человеческих чувств, милые мои люди! Не бойтесь выглядеть наивными и смешными. Доверяйтесь друг другу — и прекрасной, светлой, очищающей радостью стократно окупится ваше доверие. И будьте счастливы, будьте очень счастливы, ибо счастье и есть единственное достойное человека состояние!
8.
Два месяца до свадьбы пролетели, как один день. Семен вел себя нормальным, стандартным женихом, страдал нетерпением, проявлял некие поползновения, но вполне покорялся мягким Лизиным увещаниям.
Правда, от него частенько попахивало вином, но Лиза не обращала на это особенного внимания — кто нынче не пил? Трезвенников перестали, кажется, демонстрировать на экране — никто из смотревших фильмы не верил в таких небывалых людей. Кроме того, она была еще так гордо-самоуверенна, что собиралась впредь одним своим словом сразу же изменить все неправильные холостяцкие привычки Семена. Ведь он любил ее, так куда ж ему деться, случись ей приказать?
9.
Первый год супружеской жизни пролетел для Лизы как во сне. Он прошел под знаком ее беременности.
Первое знакомство с миром материнства оказалось тревожным. Попав после особенно тяжелого токсикоза в гинекологию, Лиза с трудом привыкала к обстановке. Лежали рядом с ней на сохранении беременности детные матерые бабы, разленившиеся в уютных больничных палатах, нечесаные, опухшие от беспробудного сна, готовившиеся рожать по второму, третьему разу. Они не упускали случая подшутить над молодухой, толком не умеющей и выносить-то дитя.
Лиза только сжималась под градом их бесстыдно прямых, прожигающих насквозь вопросов, ужасалась первобытной обнаженности чувств. Соседки смеялись над ее застенчивостью и понимающе перемигивались:
— Первородка, что с нее взять? И мы когда-то такими были.
Они весело выглядывали в окошко:
— Вон он, твой чернявый, опять прибежал!
Главная их жизненная трудная работа вся была еще впереди, и они не торопились, накапливали силы на будущее свершенье. Помногу лежали, капризничали с едой — ошеломляющее любую человеческую душу чудо явления на свет новой жизни тихо вызревало внутри их тяжелых животов.
И вся эта показушная шелуха их веселой болтовни и взаимных коротких откровений была только внешней оболочкой настороженного прислушивания к созревшей внутри жизни. Она, эта новая жизнь, жадно рвалась навстречу солнцу и материнской ненасытной любви из тел, приготовлявшихся к боли. Страшно было им замкнуться на этих всегда необычных, всегда иных, чем прежде, ощущениях, и сколько бы раз сильное материнское тело ни зажигало в мире звезду новой человеческой жизни, оно все равно не могло привыкнуть к совершающемуся таинству. И страшно было сглазить рождение ребенка неосторожным словом, или плохим настроением, или темным предчувствием. И надо было изо всех сил притворяться веселыми, чтобы вытеснить притаившийся страх из глубин собственных сердец или спрятать за смехом и шутками. Внешняя сторона их поведения выглядела грубоватой, и Лиза воспринимала ее именно такой — в ослеплении полудетского неведения собственной будущей дороги, так похожей на дороги всех женщин земли.
Семен навещал ее не редко и не часто. Он по-своему скучал по жене, но тяготился любопытствующими взглядами ее соседок. Он косо поглядывал по сторонам; недовольно бурчал что-то невразумительное и, до осыпания размяв в железных пальцах незажженную сигарету, тихо говорил, стараясь не смотреть на Лизин выпирающий живот:
— Ну, я пошел, пожалуй.
Лиза покорно соглашалась:
— Иди, иди.
Не удержав облегченного вздоха, он быстро поднимался со стула и уходил. Лиза провожала его тоскующим взглядом. Глаза ее полнились неудержимыми слезами. Как недоставало ей сейчас крепкого, свинцово-тяжелого плеча. Прислониться бы к нему усталой, раздерганной головой, закрыть глаза и отдаться всем сердцем тихому, спокойному течению умиротворенных мыслей. Ей казалось, что тогда бы утишились, упокоились все ее неверные ночные страхи, что так пугающее ее событие совершилось бы само собой, без боли и душевного унижения, которых она ждала каждую протекающую минуту.
Ближняя соседка Фрося, беременная третьим ребенком, укоризненно качала кудрявой головой:
— Ну чего ты, девонька, маешься? Чего так себя изводишь? Надолго ли так тебя хватит? — И строго приказывала, кивая на Лизин живот: — Ты сейчас о нем думай, а не о чем другом. Теперь он у тебя главный. А муж — что же? Им, мужичьям, знай одно подавай. Своей бабы под боком не стало, он подхватился — да к чужой.
У Лизы жалко сморщивались обкусанные губы, и Фрося, видя ее бесхарактерность, великодушно успокаивала:
— Ну твой-то вроде парень ничего. Вон он каждый день хоть на минутку, а заглянет.
— Да уж, каждый день! — всхлипывала Лиза.
Фрося махала рукой.
— Эх, девонька! Скажи хоть ходит, ну и ладно. Вон мой-то идол еще и разу не показался. — И привычно прощала неведомому Лизе идолу его прегрешения: — А и то сказать, когда ж ему везде поспеть? Дай бог с ребятишками управиться. Да нет, я на него не обидная. Он вообще-то у меня, когда не пьет, золотой! И на базар сбегает, и по дому все управит, и меня…
Тут Фрося потупливалась, щеки ее начинал заливать жаркий румянец.
— И меня жа-ле-ет… — шепотом выговаривала она, растягивая сладкие слова.
Лиза порывисто прижималась к круглому Фросиному плечу и затихала. Фрося ласково гладила ее по горячей рыжей голове и тихо убаюкивала, приговаривая:
— Уйди, коза-дереза, уйди, коза рогатая. Не тронь мою девочку.
Лиза спала.
10.
Но вот наконец проснувшийся ребенок властно ударил Лизу под самое сердце. Закрутилась вокруг бестолковая суматоха. Семен сидел рядом в машине спешно вызванной «скорой» и держал в своих зацепеневших руках ее слабую потную руку. Лиза чуть слышно постанывала, за матовыми, непрозрачными стеклами текла ночная мгла.
Событие, давно жданное, пришло в угловский дом, а Семен оказался на диво не готов к его приходу. В голове крутились и путались никак не подходящие к моменту пустяковые мысли.
«Газ вроде б горел на кухне, — бестолково припоминал он. — Затушил ли? И свет вот в прихожей не выключил».
Невозможно ему было всерьез осознать такую нелепую, такую чудовищную несправедливость, что вот он, здоровый, сильный мужик, шутя перемогающий любую боль, привезет в больницу и оставит там бог весть в каких руках собственную жену и уедет домой досыпать свои спокойные сны, а слабое, беспомощное и беззащитное перед самой малой болью родное существо будет тяжко мучаться и страдать неизвестно почему и неизвестно за что. И что такое жестокое положение дел устроено самой много мудрой природой и признается чуть ли не разумным и неизбежным самими же страдающими людьми.
Он невольно заскрежетал зубами и стиснул пальцы. Лиза громко застонала. Семен опомнился и разжал руку.
— Потерпи, Лиз, ты потерпи малость. Счас доедем, — наклонился он к смутно белеющему в полутьме словно водой облитому лицу жены.
Лиза примолкла, прерывисто дыша. Машина остановилась.
— Приехали, — повернулся к ним пожилой водитель.
11.
Черной дурнопьяной немочью и болью закружилось первое Лизино настоящее бабье дело. Палым прошлогодним листом, невесомой окалиной отлетела сладкая память о хмельных постижениях грамматики любви. Гудящим колоколом бухала боль в позабывший недавние сладости крестец.
Терпи, баба, терпи, расплачивайся мукою за свои огневые, бессонные ночки, проведенные на мужниной руке!
— А-а-а-а! — выламывала, выжимала истошные крики из самого ее нутра невыносимая, крестная боль.
Нет, не стать девке бабой, в полыханьи лазоревой зари, на примятой росной траве, отдав себя первому в жизни парню. Нет, не научиться ей могучей колдовской властью притягивать к себе заматеревшего мужика, принимая избыток его сил в свое ладное, не рожавшее лоно. Нет, не сделает девку женщиной ни даже перехлест ее собственных подспудных сил, жарко выплеснувшихся наружу через безудержную, сумасшедшую трату каждой отпущенной ей судьбой минуты золотой молодости.
Так и остаться бы ей бабочкой-поденкой, эфемерной однодневкой пролететь над землей, выше крыши, но ниже дерева, и не вплести ей своего одинокого, слабого соло в ликующий мировой хорал человеческого счастья.
И лишь через одно может она приобщиться к тайне, которая вся — велика есть!
Пройдя сквозь кровавую муку, и боль, и липкий обжигающий страх, исторгнув из собственного чрева часть самой себя и дав этой части новое, отдельное от себя существование и назначение, — лишь тем и тогда встает она вровень с той ролью, которую изначально назначила ей на земле великая провидица — сама мать-природа!
12.
Семен вскочил с постели и бросился к будильнику. Впрочем, можно было уже и не спешить — в окно лились потоки, целые реки солнечного света. Он коснулся колечка завода и ругнулся: конечно, звонок выработался до немоты. Можно было себе представить, как яростно он трещал, будя хозяина. Вообще-то говоря, если не умываться, не бриться и не завтракать, то вполне еще можно было поспеть. Тут и пригодилась Семену его былая солдатская выучка. Накинуть рубашку, натянуть брюки и сунуть босые ноги в разношенные сандалеты казалось делом одной минуты.
На ходу приглаживая разлохмаченные волосы, Семен вихрем промчался по лестничному пролету и выскочил на улицу. Следовало наддать. Автобуса пока дождешься! И он припустил по асфальту ходкой, разлапистой трусцой.
Голова побаливала. Но где там успеть заскочить в парк, опохмелиться, — и так времени оставалось в обрез.
Позавчера Лиза родила дочь. Семен узнал об этом вчера, прибежав поутру в роддом. Все же ночь без Лизы он провел вполсна, сказывалась уже кой-какая привычка к семейной жизни. Повидать жену хотя бы в окно ему не удалось — она была слаба и еще не вставала. Все же подлежащие оглашению параметры новоявленной наследницы были ему немедленно с тщанием сообщены.
Услышав, что родилась дочь, а не сын, Углов заметно потух. Он еще раз переспросил в заветное окошечко, точно ли девочку, а не мальчика подарила ему жена, робко надеясь про себя на счастливую ошибку, и, выслушав в ответ разъяснение, что ошибка, если и допущена, то скорее всего не канцелярией роддома, а им самим, и не сейчас, уныло отошел от окошка.
Радоваться совсем расхотелось.
Во все время Лизиной беременности Углов и мысли не допускал о рождении девчонки; уж и имя для будущего сына было им подобрано.
Углов на минуту представил себе, как покровительственно зазвучат поздравления в устах сослуживцев, и у него заныли зубы.
Мысли его обратились к жене. Тоже мне, рожака, не могла расстараться! Уж, кажется, чего было проще — подарить ему сына.
До вечера Углов крепился, никому ничего не докладывал, да и прорабы все мотались по объектам, не до того было. Но к вечерней планерке — тянуть дальше стало некуда, — отправив шофера в магазин за ящиком водки, Углов открылся в своей сомнительной удаче.
Конторские женщины сразу приняли Лизину сторону, заворошился, затрепыхался весь цветастый курятник: ах — дочка, ах — мамкина помощница, ах — сначала няньку, а потом ляльку! Углов послушал-послушал и пошел прочь. Можно подумать, что ему привалила неслыханная удача; да ни черта эти бабы не смыслят в гордом мужском сердце, — он до помрачения разума хотел сына.
Мужчины встретили новость, против ожидания, благодушно. Тяжелые ладони хлопали его по плечу, до хруста пожимали руку, и Семен несколько смутился явным проявлением всеобщего к себе благорасположения. Невольный комок перехватил ему горло, и тут, как сквозь туман, донеслось до его слуха:
— Ну вот и невеста есть. Давай, Никола, сватай своего мужика за угловскую наследницу! Враз сговорим!
Углов отмахнулся:
— Это еще когда будет, а сейчас обмыть надо такое дело, я уж послал за чем надо.
Планерка скомкалась.
Дмитрий Григорьич, как всегда многословно, поздравил Семена с его вкладом в выполнение трещавшего по всем швам демографического плана страны; все заулыбались, разнежились, припоминая каждый свое, и планерка закруглилась на диво быстро, всего за какой-нибудь час. Коллеги жаждали проникновения в предмет более существенного.
Обмывка затянулась далеко за полночь. Тут-то уже Углова пощупали как следует. Никола, багрово-красный, распаренный водкой до послебанного состояния, обнимал Семена за плечи своей загребистой лапищей и уже в десятый раз подряд наклонялся к его уху с одной и той же незамысловатой шуткой.
— Это тебе не садик ремонтировать, а, Семуха? Тут халтура, сам видишь, не проходит!
Его якобы шепот легко перекрывал общий разноголосый шум.
— Бракодел, што там и говорить, бракодел! — со смехом подхватывали остальные.
Никола утешал:
— Ничего, Семен, поправишь дело следующим заходом! Только ты уж, друг, теперь, не зная броду, в воду-то не суйся! Порасспроси у людей бывалых — как да чего! — И он гулко хлопал себя по необъятной груди: — А уж мы поможем, чем сможем!
И снова хитро подмигивал Углову.
Семен ежился, криво улыбался в ответ, но терпел. Никаких таких его обид здесь бы не поняли и не приняли. Мужики подначивали без злобы. Да и то сказать, имея сыновей, они были все поголовно правы. Сам-то Углов по-другому, что ли, забавлялся бы на их месте?
13.
И вот сегодня утром Лиза будет впервые кормить малышку и, как все остальные молодые мамаши, конечно покажет ему дочку в окно.
Семен волновался.
Ведь по всем писаным и неписаным обычаям ему полагалось захлебываться от радости, парить, ног под собой не чуя. Он же пока еще, хоть убей, не испытывал к дочери никакого, даже самого коротенького чувства. И любопытства-то особого не было: ну покажет ему Лиза сверху эдакий сплошь забинтованный сверток, ну и что? Не будет же он всерьез подпрыгивать от восторга, как прочие молодые отцы; ведь еще если бы сын был, тогда как-то можно было понять и оправдать эту неприличную мужчине трясучку! Ну а девка — что?
В день первого кормления и показа приходили все заинтересованные отцы, и Семену показалось неприличным отстать от остальных. Неловко выйдет: все идут — стало быть, надо идти. Ну надо и надо — пойдет и он.
— Эх, жизнь! — вздохнул Углов, переходя улицу.
Жизнь, действительно, мало благоприятствовала.
Он подошел к роддому как раз вовремя. Возле двухэтажного белого здания, расположенного в центре большого ухоженного сада, уже кучковался десяток мужчин. Углов подошел к ним и тоже задрал голову вверх. Рядом с Семеном затухали и вновь вспыхивали короткие, понятные всем с полуслова разговоры.
— Четыре девятьсот! — небрежно бросил невысокий, ладный крепыш. Трудно сдерживаемая гордость так и сочилась из него, так и распирала всю его огневой силы натуру.
— Да, богатырь! — с заметной завистью отозвался сосед.
Углов стыдливо потупился. Дочка его потянула три килограмма ровно. Девка. Ясно, что своего голоса среди настоящих, среди путевых мужиков он не имел.
Пришел еще десяток томительных для Углова минут. Потом за стеклом мелькнуло белое, и Семен увидел Лизу. В глаза ему бросились темные веки и странно изменившийся овал похудевшего лица. Сердце его дрогнуло и остановилось. Глаза Лизы сияли. Вся она словно светилась за туманным ореолом стекла. Никогда не свойственная ей раньше горделивая осанка выпрямила в струну ее хрупкую фигуру и круто развернула узкие, покатые плечи. Движением, полным невыразимой грации и благородства, она подняла маленький белый сверток и показала его Семену.
Углов глянул на сверток и онемел.
Из середины плотного белого свертка смотрело на него сморщенное красное личико, бессмысленное и жалкое. Ничего мало-мальски человеческого не уловил Семен в этой маске лица. Он невольно отступил от окошка. «Как?! — молнией пронеслась в его голове испуганная мысль. — Вот это и все?» Страшное разочарование охватило Семена. Он с испугом оглянулся по сторонам. Боже, все наверняка уже увидели этого маленького уродца и, конечно, тоже охвачены чувством невольного отвращения! Срам-то какой! А Лиза — что ж, она не видит разве, чего они вместе наделали? Он чуть было не крикнул во все горло: «Да спрячь ты это, ради бога!» — но вовремя опомнился. Да и к тому же никто вокруг него не проявлял к угловскому чаду особенного внимания; все были плотно заняты созерцанием собственных созданий, Семен исподтишка глянул на чужих. Они показались ему терпимыми — младенцы как младенцы. Только его дочка почему-то показалась ему не такой. Впрочем, взглянуть на нее еще раз Семен не решился.
Через пару минут он шел по веселой утренней улице, направляясь на работу. Глубокая задумчивость вмиг состарила Семеново лицо. Всегда энергичная пружинистая походка стала шаркающей. Никогда еще за всю свою жизнь не ощущал он такого разброда мыслей и чувств. «Господи, да какое же оно противное, ни на что на свете не похожее! — с отчаянием думал он. — А Лизка — будто ослепла!» Она Семена страшно поразила: как жена, такая чуткая, такая отзывчивая к малейшей красоте, может не видеть всего трагизма их нового положения. Лиза явно гордилась этим крохотным уродцем, а ведь оно наверняка навсегда останется таким же, таким… Не находя слов, он вылепил в воздухе руками нечто бесформенное.
Углов ничего, ну решительно ничего, не испытывал к бессмысленному кусочку, показанному в окошко. Впрочем, нет, испытывал, да, да, испытывал невыносимо горькое чувство. «Да почему я должен любить это существо?» — вдруг остановившись, спросил он себя. И сам же ответил: «Потому что это моя дочь. Моя дочь? Да, моя дочь, а человек обязан любить своих детей». Обязан? Как можно любить по обязанности? По обязанности можно отдавать долги, учиться, работать, наконец по обязанности можно даже пожертвовать жизнью, но почувствовать — по обязанности, но полюбить — по обязанности?! Этого Семен никак не мог уразуметь. Обязанность никак не вязалась с его представлениями о чувствах.
«Может, я один только такой? — подумал он с невольным испугом. — Вон все другие отцы как радуются. Но что же мне делать, если я не могу ничего испытывать к этому крохотному существу?»
В голову закралось слабое подозрение, что, может быть, и другие отцы в своих думах и чувствах недалеки от него и что, может быть, они только притворяются небывало счастливыми, как только что притворялся он, глядя на дочку и усилием воли растягивая губы в фальшивой улыбке.
Вот если бы дело касалось Лизы — тут бы он понял.
Семен любил жену без всяких рассуждений. Здесь ему не надо было ни в чем себя уговаривать. Стоило Лизе хоть ненадолго отлучиться, вот как, например, сейчас, — и Семен начинал мучиться и тосковать. Все вокруг становилось враждебным и раздражающим. Характер его моментально портился и каждый пустяк начинал выводить из равновесия.
Но разве это хоть в самой малой мере зависело от долга, от обязанности или от Лизиного по отношению к нему положения? Отнюдь! Дико прозвучало бы: «Я люблю Лизу потому, что она моя жена». Да это было глубоко второстепенное — жена или не жена. И было только очень справедливо, что любимая женщина и формально принадлежала ему, и было справедливо, что чувства его не нуждались ни в каких искусственных теориях. В любви к Лизе он был самим собой и, ничем здесь не отличаясь от прочих, чувствовал себя спокойно до сегодняшнего дня. Страшным, потрясающим диссонансом ворвалось в его душу первое знакомство с собственной дочерью.
Углов шел по улице, не замечая ничего вокруг. Мучаясь и казня себя за зверскую бесчувственность, он не знал еще, что чувства и переживания его есть чувства и переживания многих людей, что нет нравственности в любви так же, как нет в ней и безнравственности, что сердце, способное страдать, способно и полюбить, что самая лучшая, прекраснейшая пора расцвета его отцовства вся еще впереди.
14.
Сегодня Семен подъехал к управлению раньше шести. В «стекляшке» на берегу Акдарьи он не был по причине уважительной — в его кармане вот уж неделю свистел вольный ветер. Пришлось поневоле вести трезвую жизнь.
У дверей управления одиноко скучал Никола, прораб соседнего участка. Углов удивился:
— До планерки-то еще почти час. Ты чего так рано, Никола? А-а, «стекляшка»?
Никола махнул рукой.
— Надоело! На участке дела кубарем идут, не до «стекляшек». У тебя как с планом?
Углов пожал плечами:
— Как у всех, так и у меня. Шуму много, толку чуть.
Он подошел поближе. Разговор наклевывался интересный.
— Слушай, Никола, — сказал Семен, — ты ведь по стройкам полтора десятка лет кантуешься, так што, неужели везде такой же бардак, как у нас в управлении? Или, может, только мы так работаем?
— А как мы работаем? — невесело усмехнулся Никола.
— Тебе, что ль, объяснять?! — взвился Углов. — А то не знаешь как! По три раза на дню заседаем — это что? Ведь на толковищах-то этих только лапшу на уши вешаем — мы начальству, начальство нам. Что-то мы не то делаем, как видно, а, Никол? Ты как думаешь?
— Как думаю? — В глазах мелькнул яркий желтый огонь. Мелькнул и погас. — А никак не думаю. Привык.
— Да ты погоди, привык… — заволновался Углов. — Я же всерьез, а ты дуру гонишь. Нет, чтоб по совести…
— Ишь, заныл. Думаешь, тебе одному поперек горла такие порядки? Эх ты, Угол, Угол! Если уж такому тюфяку, как ты, тошно стало, то каково мне? Уже и тебя прошибло, а ты ведь только по пятому году прораб, еще толком не оперился, а у меня за горбом семнадцать прорабских лет — легко ли? Слезами кровавыми плачу последние годы. Знаю я вас, шептунов! Вы думаете, Никола ушляк, Никола свое из горла вырвет, ему што, лишь бы пенки сорвать, а все остальное до фени!
Лицо его перекосилось.
Углов смотрел на него и не узнавал. Иной стороной повернулся к нему жох-парень, прораб Никола, и вид этой новой стороны резко поломал все прежние угловские о нем представления.
Никола с трудом совладал с болезненной судорогой, изуродовавшей его щеки, и продолжал с тихим, едва сдерживаемым бешенством:
— Думаешь, я всегда таким был — склизким да покладистым? Врешь! Я ведь тоже вроде тебя на стройку пришел: ах по науке, ох по закону! А мне стройка-то в ответ свой закон и свою науку преподала: построить можешь и не построить, а вот не доложить, что построил, — не моги! На деле что хочешь твори, там твоя вольная юля, а вот на бумаге — здесь оно, брат, другое дело. На бумаге ты что начальству нужно нарисуй! Потому как та бумага, тобой нарисованная, она ведь не просто бумага, она свое течение по жизни имеет. Она шибко в гору идет, аж до самого верха. Идет что добрая коняга — и волокет за собой громадную телегу. И на той телеге кто-кто только не сидит! И мы, ее первые сочинители, там, и кто над нами там, и кто над теми, кто над нами. А там уж такие тузы видны — дух захватывает!
Семен поежился.
— А не подписать? — спросил он робко, сам ощущая всю беспредельную наивность вопроса.
— Не подписа-ать? — с насмешливым сожалением протянул Никола. — А народ куда? Всех вот этих, что она на себе везет? Ты бумагу ту не подписать хочешь. Шалишь, брат, подпишешь! Ввод — дай! Метры — покажи! Объект — нарисуй! Под каждым тем тележным ездоком кресло, и никто из-за твоей раздолбанной совести из него вылезать не станет! Не для того залезали. — Никола усмехнулся. — Эх, Семен, если б ты знал, какую страшную силу дармовой кусок имеет! И кого он только на лопатки не укладывал. Я вот тоже, вроде тебя, артачился спервоначалу — мол, не по совести! А мне в ответ: что ж, у тебя у одного совесть-то имеется? И так ласково: а мы-то, что же, выходит, ироды? Смотрю — мать честная, на кого бочку качу! Я пацан после техникума, а тут что ни дядя, то министр — шляпы, должности, галстуки! Куда мне против них. Поежился-поежился, да и подписал. Ну а после стал я не глядя всякую липу подмахивать. Как все — так и я, как все — так и я!
Он замолчал, порылся в карманах и, вытянув мятую пачку «Примы», закурил. Углов не решался продолжить разговор. Никола в три длинные затяжки сжег сигарету до середины и начал снова:
— А ведь я до того, веришь, брат, на стройку, на работу свою как на праздник ходил. Иду утречком, по холодку, а ноги мои вперед меня бегут и сердце в башку стукает — чего же это я сегодня еще придумаю, чтобы дело у меня половчее шло? Так и подмывало. А как подмахнул впервой липу-то, как отчитался за то, чего не построил, да как получил за это в кассе свои первые нетрудовые денежки… И вот, значит, как получил, как глянул — и нехорошо мне стало и муторно, что с похмелья. И с той самой поры никогда мне, Семен, толком не легчало. Все какая-то муть так в горле и стоит.
Углов задумался. Он и сам давно заметил неладное. Когда он еще только начал работать прорабом и впервые плотно, с полной ответственностью вошел в дело, ему показалось удивительным, что при такой постановке работы вообще можно хоть что-то построить. Тогда он еще думал, что все дело в них самих. Пацан, он увидел только верхушку айсберга. Теперь, организовывая работу, он уже знал: коли за день удается выполнить четверть намеченного, то уже и это замечательно! И дело тут было не только и не столько в нем или в том же Николе. Ведь большую часть своего рабочего времени он был не прорабом, не строителем, не инженером, а доставалой! То не было того, то не было этого, то не было и того и этого, и приходилось изворачиваться ужом, чтобы люди на объектах не простаивали. Как тут было не приписывать? «Эх, Семен, Семен, — безнадежно говорил ему тогда битый волк Никола. — Ты только погляди, чем нынче строят? Это ведь раньше, когда я был помоложе, строили мы лесом, кирпичом да цементом. А нынче? Норовят деньгами! План дадут, счет в банке откроют — паши! А леса — нет! Металла — нет! Цемента — нет! Одних разрисованных бумажек вдоволь. А что из них построишь?»
Семен, послушав опытного человека, стал внимательно присматриваться. Он быстро обнаружил, что под новые объекты действительно споро и без всяких задержек выделяли деньги. С поставками же стройматериалов творилось мистическое. Главным хозяином любого строительства оказывался поставщик. Он мог завалить стройку сверх всяких потребностей одними материалами и годами не завозить других. Во всем была его вольная волюшка и все управы на него существовали лишь в воспаленном воображении строительных законодателей. На деле же поставщик был совершенно неуязвим. К тому же он и находился обычно в чертовой дали от стройплощадки. Где тут его укусить?
Большей неразберихи, чем та, которая происходила со снабжением, Углов никогда не смог бы себе и вообразить. Тут был великий простор для оборотистых дельцов, но тут же лежало и горе рядовых линейщиков. Необходимые материалы обнаруживались только тогда, когда у строителей начинали хрустеть в руках живые купюры. Платить приходилось за все — за обещание, за подпись, за погрузку, за выгрузку, за недомер, за недогруз, за недочет! Маклаки сидели повсюду — и на погрузке, и на выгрузке, и в конторах, и на складах, и даже в огромных престижных, оковеренных кабинетах встречались такие ушлецы, что Углов только чесал в затылке и разводил руками. Что тут было делать? Не дать означало бы с треском завалить дело. Ведь у тех, от кого это зависело, нашлись бы тысячи причин, чтобы оставить прораба без стройматериалов. И Углов давал, как давали и все остальные, оказавшиеся в его шкуре. А давать неизбежно означало и брать самому. Семен не печатал денег, и приходилось добывать их явно криминальным способом. Кроме того, невозможно было не подкармливать и родной трест.
…И цвела и жирела под роскошным солнцем этим пышная бабеха — приписка!
15.
Семен начал просыпаться среди ночи и лежать с закрытыми глазами, мучительно переворачивая в мозгу тяжелые жернова мыслей. Лиза ровно дышала рядом, закинув на него пышущую жаром руку. За изголовьем посапывала в своей кроватке Аленка. Редко пробегающие по улице ночные машины высвечивали фарами переплет окна. Стараясь не разбудить жену, Семен осторожно снимал с груди ее руку и отодвигался. Чувство непереносимого одиночества охватывало его. Казалось, что он чужд всему и всем на свете. «Вот лежит рядом молодая, красивая женщина, — думал он, — и доверчиво прижимается, и ласкает, и говорит, что любит, а что она знает обо мне? Ей непонятно, что можно быть с виду благополучным и в то же время находиться на самой грани самоубийства. Ей непонятно, что, имея все, можно не иметь чем и зачем жить!»
Страшный душевный непокой не давал ему лежать. Семен тихо вставал и шел в гостиную. Красной точкой, сигналом беды горел в темноте огонек его сигареты, но никто в мире не спешил откликнуться на этот сигнал. «Разбуди я Лизу сейчас и скажи, что не могу заснуть, заживо съедаемый мыслями, — что она сделает? Я знаю, что сделает, — мрачно усмехнулся Семен, — закудахтает, заволнуется. Нет, она не останется равнодушной, она поможет мне — но только по-своему. Валерьянкой, или пилюлей снотворного, или убаюкает ласками и назавтра забудет обо всем. Нет уж, тогда лучше мое лекарство — выпил пол-литра и никаких проблем! Лиза, я не могу и не хочу больше жить, потому что не вижу перед собой никакой цели. Я разлюбил свою работу, я разлюбил быть мужем, я разлюбил быть отцом, и я не знаю, почему произошла со мной такая беда. Я стал равнодушен ко всем на свете и вместе с тем неспокоен. Почему я так неспокоен? Почему внутри меня все нарастает и нарастает страшный разброд? Ведь единственное время, когда я относительно спокоен, — это те часы, что я провожу в парке, забыв о семье, работе и всех своих больших и малых обязанностях! Там я свободен и там я спокоен, и мне хорошо. И такие же, как я, чужие, незнакомые люди пьют со мной вино и не желают никому зла, и просят только одного — чтоб их, наконец, оставили в покое! У нас нет прошлого и нет будущего, у нас есть одно лишь настоящее — вот этот кусочек милой природы вокруг, небо над головой и вино, расковывающее душу. Мы никого не зовем к себе и никого не гоним. В эти минуты мне не нужен никто, но я не ощущаю себя одиноким, потому что знаю, что эти случайные люди думают и чувствуют то же, что и я. И какая мне при этом разница, кто из них есть кто?»
Он сразу ожесточился, подумав, каким презрением наполнилась бы Лиза, увидев его компанию. «Ты пьянствуешь со всякими подонками…» — сказала бы она. «Да ты-то чем лучше?! — прорычал бы Семен в вязкую темноту. — Что ты, придет время, сдохнешь, что они, — так какая же между вами разница? Скажешь, жили по-разному? Ну, жили. Вот и живите, а смерть все равно всех уравняет. Сильно чистенькие стали — простому человеку к вам и не подойти. Как же! У вас, Лизавета, своя, чистоплюйная компания. Ну да ладно, мы и в своей не пропадем, лишь бы вы нас не трогали!»
Но потаенным разумом Семен понимал, что мир вокруг него всегда трогал и будет трогать тихий закуток его успокоения, и он ожесточался против этого враждебного мира всеми силами души.
Сигарета догорала, и Семен уходил в спальню. Ненарушимый мирный покой царил в этом тихом убежище, и только один он понимал, как зыбок, как призрачен этот покой.
«Может ли кто-нибудь в целом свете залезть в мою бедную голову и снять эту тупую боль в виске? — думал он. — Снять и утихомирить чувство невыносимой тоски и беспросветного отчаяния, которое не дает мне жить, как живут все остальные люди?»
Семен ложился, поворачивался набок и съеживался в комочек, как делал когда-то в далеком полузабытом детстве. Смутно припоминался ему ласковый голос матери, утешающий его после очередной бессмысленной и жестокой драки с ребятами, в которую он влезал, словно притянутый невидимым магнитом. Вот он лежит, хлюпая разбитым носом, на деревянном топчане во дворе их барака; лежит, подтянув к подбородку колени, и давится холодными бессильными слезами. А мать хлопочет рядом, у мангалки, готовя нехитрый ужин, и говорит ему что-то мягкое, и подходит к Семену, и кладет ему на голову натруженную ладонь. И стихает боль, и уходит одиночество.
Но уж давно нет на этом неласковом свете ни его всегда занятого, угрюмого отца, ни его тихой матери, и некому стало облегчить все нарастающую внутри Семеновой головы боль.
«Ах, Лиза, Лиза… Выпить бы, выпить…»
Опять вставала над ним радуга дней его жизни. Черная радуга… Черная…
16.
Словно огромный мутный водоворот день за днем кружил Углова, приближая его к страшному провалу огромной воронки. Было время, когда ленивая тяжелая сила медленно вращала его по периферии гигантского волчка. Тогда ему казалось, что никакого конца этого вращения не предвидится, что успеет пройти вся его жизнь, прежде чем он приблизится к крутой, отсвечивающей зеркальными бликами пропасти, что сил, отпущенных ему природой, хватит, чтобы противостоять ускорению этого вращения, нарастающего к эпицентру пучины.
Но чудовищная инерция движения оказалась сильнее его ничтожных усилий, да и, видя безнадежность борьбы, Семен бросил сопротивляться ленивому и медлительному насилию. Сладко было подчиниться убаюкивающему, ласковому движению, и конец его пьяной жизни был, казалось, еще так далек, и глаза Углова, не желающие видеть неизбежного, не видели его.
Медленными, мелкими, сторожкими шажками вошел алкоголь в Семенову судьбу. Первые изломы были невелики. Легкие стычки с женой, перманентное отсутствие карманных денег, утренние головные боли — рядовое дело, кто этим не страдал, — успокаивал себя Углов.
Но вращение нарастало. Из средства спиртное понемногу превращалось в цель.
«Чего-то я не понимаю», — мучительно думал Углов. А не понимал он простых с виду вещей, которые на поверку оказывались сложными. Сложными, потому что требовался не ум, не большая сообразительность, а качество иное, подчас более важное, чем тот же самый ум. Ибо мало оказывалось только понимать, и не в понимании лежала главная заковыка жизни, а лежала она в необходимости действия, волевого усилия.
Мир вращался вокруг железного стержня воли. Никакой ум ничего не стоил без нее. Умных людей было много. Углову иногда казалось, что дураки на свете и вовсе перевелись: кого ни послушай — государство можно ему под начало доверить. Но как дело доходило до реальных поступков, все они оказывались мелкими, грошовыми, подчас безумными. Почему? А потому, что воли требовал умный и смелый поступок! Углов очень убедился в этом на собственном примере. Ему не хватало силы ни в чем отказать. Дефицит воли оказывался непоправим. Без ума еще можно жить — без воли только существовать. Подтверждалось это ежедневно.
С самого раннего детства Углов купался в потоке правильных слов. Сначала их внушала Семке пионервожатая, потом эстафету перехватил техникумовский комсорг, дальше парторг стройуправления время от времени напоминал Семену Петровичу о том, что такое хорошо и что такое плохо. Правильные слова звучали из репродукторов, с экранов телевизоров, заполняли полосы газет, — кажется, должны бы они были стать плотью и кровью любого внимающего им человека.
И точно, были такие люди. И Семену они встречались. Для них слова, сошедшие с высоких трибун, были не столько словами, сколько воздухом, которым они дышали, сколько мыслями и чувствами, которыми они жили. И Углов поначалу думал, что легко вольется в их могучий и светлый поток.
Ан нет, скоро сказка сказывалась, да не скоро дело делалось! Оказалось, что слушать те высокие слова или повторять их куда спокойней, чем по ним жить. Жить по ним оказывалось непросто и даже не вполне безопасно. Ибо слова те требовали именно поступков. За святые слова нужно не прятаться, а в бой за них идти — и в какой бой! Каждый услышанный Семеном призыв требовал действия — и вот тут-то без мужества и воли было никак не обойтись.
Впрочем, имелась некоторая послаба, подсказка — куда и как идти, но общее течение не одобряло выскочек. «Умнее всех хочешь быть?» — в самом вопросе содержалось порицание смельчака. Ответить: «Да, хочу!» — не позволяла угловская натура.
Страх свирепствовал внутри Семена. Страх оказаться за пределами привычного круга поступков; страх оказаться не таким, как все; страх оказаться лучшим, чем все! Ибо оказаться лучшим, чем все, означало бы выйти на ледяной ветер всеобщего неодобрительного обозрения.
В самом деле: первый вопрос, который он слышал, намереваясь поступать вопреки застарелым традициям, звучал так: «Сам-то ты каков, что нас взялся учить?»
И вот тут Семену уже нельзя было допустить в себе никакого сучка или даже задоринки. Чистое дело требовало хрустальной души, а где ее было взять Углову? Грязь из-под чужих ногтей выковыривать оказалось делом сомнительным, ибо и своей грязи всегда хватало.
Одиноко становилось. Сочувствовали и одобряли все — поддерживали на деле немногие. Каждому было что терять.
«Да что я, в конце концов, как баба? — казнил себя Углов. — Никому отпора дать не могу. Вижу, что не по совести поступают, и молчу. Где мой мужской характер?» Характер действительно оказывался бабьеват. Уступки и компромиссы были копеечные, но беда заключалась в том, что они имели свойство накапливаться. На работу к восьми? Семен разок опоздал случайно на десяток минут, другой… Никто ничего ему не сказал. Значит, ничего страшного. Постепенно вошло в систему. Эка беда! Все равно почти каждый день приходилось на работе до ночи торчать.
Скажи сейчас кто Углову, что на работу опаздывать не к лицу — и он бы от чистой души возмутился: «Подумаешь, об чем речь!» Правда, в глубине души Семен не мог не понимать, что он только тогда прав перед другими, когда сам чист и справедлив, но переломить привычки уже не мог. Мелочь, пустяк? Жизнь состояла из таких мелочей. Теперь Углов на опаздывающих рабочих не мог так зычно цыкнуть, как в первый год работы, — проще было промолчать. Даже и прогульщики постепенно переставали быть бельмом на Семеновом глазу (что ж поделаешь?), — он привык к неизбежности зла. Мастер на полдня исчезал с объекта неведомо куда — Семен досадливо морщился, но шибко уж не шумел: бывает.
Еще и еще появлялись трещинки и щербинки в Семеновой душе. Сначала он и помыслить не мог хлебнуть в разгар рабочего времени стакан водки: работа не игра, за людей отвечаешь, за технику, проморгать легко, а не приведи бог — травма?!
Но прорабы собирались в кучку после работы (ясно для чего), в обед частенько скидывались по трояку, — Семен никак не хотел выглядеть белой вороной, его бы не поняли, нет, не поняли. И он постепенно привык к успокоительной мысли, что нет особого криминала в том, чтобы принять «сотку» в разгар дня. А привыкнув, сам стал искать повода и случая. Складчины устраивались едва ли не трижды в день. Любой пустяк решался только через пол-литра. До обеда Углов ставил Николе ноль пять, после обеда Никола Углову. Обоим хорошо. Дальше больше. Семен и не заметил, как перерывы между выпивками стали короче. Постоянная «подгазовка» сняла еще один предохранитель с его совести.
Случай вышел неважнецкий, но показательный. Семен не любил о нем вспоминать, но вот, поди ж ты, вспоминалось.
Мастер с его участка, Сергей, загнал налево куб опалубочных досок. Углов поймал делягу на горячем. Ах ты, такой-сякой, и так с лесом вечный недочет, а тут на тебе — последнее налево уходит!
Семен кинулся к мастеру:
— Да я тебя!..
Сергей, против ожидания, вместо того, чтобы пасть на колени и вымаливать пощаду, взвился на дыбы так, словно на воровстве попался Семен, а не он сам.
— Тебе булку с маслом, а мне сухую корку?! — закричал он. — Смотри, какой чистенький нашелся! Кто в прошлом месяце пару мертвых душ по объекту закрыл — ты или я? Хоть слово против я пискнул? Значит, четыре бумаги себе в карман положил — это ничего, а меня за полсотни прессуешь?!
Семен подпрыгнул от неожиданности.
— Да ты что, Сергей? — принялся он разъяснять, заикаясь. — Я ведь тебе объяснял, на что деньги пошли. Сам знаешь, ревизор приезжал из треста — поили, кормили, дарили, провожали. Вот они и разошлись, те бумаги. Разве я себе? Дмитрий Семенович велел…
Сергей скривил губы в понимающей усмешке.
— Кому гоните, Семен Петрович? Думаете, я уж совсем лопух? Начальник велел… Начальник начальником, а про себя еще никто никогда не забывал. Чтоб по усам текло, да в рот не попало? Не смешите меня, Семен Петрович. — Он независимо сплюнул. — Да хоть бы и все ревизору ушло — что с того? Ревизор человек, а мы мухи? А кто план дает, кто объекты вводит — ревизор, что ли? Ему, значит, можно жить, а нам нельзя? Нет уж, шалишь. Коли ему можно, так нам сам бог велел!
— Это почему ж велел? — глухо спросил Углов.
— А потому! Раз рыбка с головы завоняла, Семен Петрович, так за хвост ее дергай не дергай — толку нет! Вот когда ревизор в «лапу» брать перестанет, а вы «мертвяков» по нарядам закрывать, вот тогда и спросите меня, куда я опалубку девал. Все люди — все жить хочут.
Семен отошел от мастера, ошарашенный. Лицо его горело. «Пропади она пропадом та сотня, что я придержал от ревизоровых денег». И придержал-то ее Семен не на себя, а больше на дело — на разные случающиеся на участке чуть ли не ежедневно препятствия, требующие наличных денег. Вот, скажем, кистей на складе не было, хоть режь, — звено маляров встало. Семен тут же мотнулся в хозмаг, купил кисти. На следующий день потребовалось мотнуться в район — шофер заартачился, нет бензина. Семен заправил машину за наличные, потом еще червонец улетел на врезные замки в вагончики бригад. Замки выламывали из вагончиков каждую неделю — кто спишет? Кто выдаст новые? Красненькие вылетали из прорабского кармана, словно подхваченные ветром. Сотня разошлась так быстро, что Семен и не понял, на что ее израсходовал. Ну, конечно, водочку приходилось брать не раз и не два. Посидели с заказчиком — а как же иначе? Да и сам Углов сотку пропускал ежедневно — вот они и уплыли, денежки. А теперь на! Попрек пришлось выслушать такой, словно Семен ворюга и грабитель.
Скрепя сердце Углов признал про себя, что не ему в чужом глазу сорины вылавливать: в своем плавало если уж не бревно, так изрядное полено. «Эх! — махнул он рукой. — Пойду напьюсь да забуду про все на свете!»
Так и выветривался, так и размывался утес под Семеновыми ногами. Подхватила его мутная волна, подхватила да понесла неведомо куда.
17.
Если снять заднюю стенку современного транзисторного радиоприемника и заглянуть внутрь, то глазам предстанет коричневая текстолитовая пластина со сложной сеткой узких медных дорожек. Дорожки причудливо изгибаются по всем мыслимым направлениям, змеятся, огибают друг друга, внезапно обрываются или рассыпаются на тоненькие, ветвистые корешки.
Перед нами знаменитое детище космического века, века компьютеров и рок-н-ролла, — печатная радиосхема. В причудливых переплетениях и изгибах исчезающе тонких медных веточек, впрессованных в жесткую структуру текстолита, таится великий смысл.
По этим медным дорожкам и тропинкам мчатся с сумасшедшей, околосветовой скоростью невидимые полчища электронов. Там, где металлические шоссейки пошире — фантомы, призраки мира микрочастиц зримо разреживаются, словно ярость их движения умеряется самим простором дороги; там же, где от широкого медного стволика отходят в разные стороны пучки ветвей — электронный косяк разбивается на отдельные стайки. Стайки уплотняются, густеют. Мощь энергетических жеребцов увеличивается. Сила устремления вперед колоссальной массы микрокентавров нарастает и, ворвавшись в конечный пункт своего движения — тело диода, или триода, или резистора, импульс энергии производит запрограммированное механическое действие. Результатом этого действия и является работа сложнейшего механизма. Электронный прибор чутко улавливает исчезающе-малые колебания электромагнитного поля, приходящие к нему из необозримого пространства. Он отфильтровывает необходимый сигнал из дикой мешанины волн, полей и электрических разрядов, которыми нашпигована материальная среда. Отфильтровывает и преобразует в электромагнитные колебания иного вида и параметров, после чего доносит их до адресата в форме звука или света.
Работа сложнейшего аппарата так гармонична, так элегантна, что невольное восхищение охватывает любого, кто хотя бы случайно соприкоснется с этим чудесным миром.
Но гармония торжествует лишь до той поры, пока микроскопически точно взвешено и соотнесено с пропускной способностью макросистемы количество и качество поступающего в нее исходного энергетического материала. Беда, если напряжение или ампераж источника питания превысят эту максимальную пропускную способность радиомашины. Вот нерадивый хозяин чудо-прибора, выбросив иссякший элемент питания, замыкает на вводные клеммы батарею с нестандартным запасом и качеством энергии. Замыкает в беспечной надежде, что чувствительнейший к нарушениям режима работы аппарат будет функционировать в экстремальных, гибельных для его внутренней конструкции условиях. Наивная надежда!
По узким медным трекам вместо марша упорядоченных колонн начинают нестись одичавшие табуны. Вот на одном из поворотов лидер чуть замешкался. Налетевшее сзади бешеное стадо растоптало его и, не удержав скорости, перемахнуло через коричневую лужайку изолята, отделяющего один трек от другого. Теперь поток энергии слепо мчится навстречу своему бывшему правильному движению.
Катастрофа. Замыкание. Электрический пробой.
Напрасно расстроенный владелец бывшего чуда раздраженно трясет плоскую коробку радиоприемника, бессмысленно дергает антенну, нажимает на клавиши, — вместо упоительных ритмов поп-музыки, бросавших его минуту назад в сладкий экстаз, из дырчатой окружности репродуктора в его ошеломленные уши врывается дикая какофония звуков.
Пробой!
Теперь любые попытки поправить беду домашними средствами ни к чему не приводят. Включен родной элемент питания — из репродуктора несутся трески и хрипы. Всякая самопомощь бессильна. Произошло физическое разрушение. Требуется профессионал. Профессионал, вскрыв заднюю стенку приемника, тотчас уловит опытным глазом следы и место происшедшей катастрофы — пятно ожога, почерневший от копоти медный поясок, капельки расплавленного металла там, где замкнулись между собой встречные цепи, не имеющие права замыкаться.
Пробой. Ремонтник горестно покачает головой: и осел же хозяин чудо-прибора! Какую прекрасную вещь угробил!
Поврежденная схема сложна и хрупка, ремонт не прост и не всегда возможен.
Подобным образом устроен и человеческий мозг. О, если бы какому-нибудь сверхмастеру довелось бы, сняв верхушку черепной коробки, заглянуть на минуту в угловский мозг, он обнаружил бы там очень знакомую картину. Он увидел бы, весьма похожие на электрические, густые переплетения нейронов, триоды клеток, замыкатели и размыкатели нервных окончаний. Только сложность и хрупкость мозговых цепей во много раз превышает сложность и хрупкость цепей электрических. Биотоки, блуждающие по ним, ничтожно малы в сравнении с грубой мощью зарядов вольтовых батарей.
Но именно эти ничтожные импульсы тока и направляли все Семеновы действия. Присмотревшись, сверхъестественный мастер отшатнулся бы в невольном огорчении. Взгляд его мигом уловил бы в зарослях нейронных цепей следы многочисленных катастроф — следы диких и слепых ударов, нанесенных алкоголем по чудесному творению природы.
Пробой!
Семен теперь нуждался не просто в ремонте — в капитальном ремонте. И сделать этот ремонт способны были только профессионалы. Но сначала сам мозг должен был осознать, что он поврежден.
Как этого Углову не хотелось!
ГЛАВА ВТОРАЯ
1.
В июле Аленке исполнилось два года, заканчивалось третье Лизино замужнее лето. Это были нелегкие годы. Каждый новый день ложился на ее хрупкие плечи тяжелым грузом. Раздумывая о своей жизни, Лиза недоумевала, как она еще не обрушилась под непосильной ношей. Прежде она не догадывалась, какую страшную силу обретает над пьющим человеком огненная влага. Путь Семена в пьяное рабство оказался чудовищно быстр.
Лиза, по горло завязанная беспомощным маленьким человечком, упустила момент перелома к худшему. Тот самый момент, когда еще можно было повернуть судьбу близкого человека в светлую сторону.
Аленка кочевала из хвори в хворь, — ветрянка сменялась потницей, потница диатезом, не обошла дочку стороной и корь. Лиза на время оставила работу. Больница — поликлиника, поликлиника — больница. Маршрут ее и дочкиных скитаний стал удручающе однообразен. До мужа ли тут было? Приносит домой зарплату — ну и ладно. К двум годам малышка слегка окрепла. Лиза вернулась на службу. Можно было перевести дух и оглядеться. Она огляделась и всерьез обеспокоилась.
Муж уже не выпивал, он пил, и пил без всякой меры. Больше всего Лизу напугало то, что Семен не видел в своем поведении ничего дурного.
— Все пьют, — бездумно отговаривался он.
— Да ты сумасшедший, раз так думаешь! — в отчаянии кричала Лиза. — Боже мой, что ты творишь, Сема? Погляди на себя: руки трясутся, лицо как подушка, только и смотришь по сторонам — где бы выпить.
— А что? Зарплату я приношу, дома не скандалю, на стороне не гуляю — ну, подумаешь, выпил сотку. Кто ее сейчас не пьет?
Лиза всплескивала руками.
— Сотку?! Да разве я сказала бы хоть слово, ограничься дело соткой? Какая там сотка? Ведь ты себя к вечеру не помнишь. Как же ты не понимаешь, что нельзя дальше так жить, нельзя!
— Ну уж, не помню, — неуверенно возражал Семен. — Скажешь тоже — не помню!
Он действительно не очень помнил, как оно было на деле.
— И как только тебя такого на работе терпят? — снова подступала к нему Лиза. — Вот пойду в твое управление и спрошу начальника, что у тебя за служба такая, что каждый вечер ты домой на бровях приползаешь!
Семен багровел.
— На работе нажалуешься? Ну и чего ты этим достичь собралась? — глухо отвечал он. — Ну наклепаешь, ну уволят меня — и что дальше?
— Не уволят, — неуверенно возражала Лиза. — При чем здесь увольнение?
— Да я и сам уйду! — отрезал Семен. — Все равно после такого позора — какая работа? Иди, жалуйся, а я заявление на стол брошу!
Он поворачивался и уходил, громко хлопнув дверью. Лиза оставалась одна. В спальне хныкала Аленка. Через час мужа следовало ждать в добром градусе подпития. Лиза стискивала зубы. Как быть? Что предпринять? Как же он назывался, этот фильм? Лиза постаралась припомнить. Название ускользало. Ну да, впрочем, не в названии дело. Важно то, что в нем пьяницу легко перевоспитывал местком. Как же он это делал? Она напрягла лоб. Кинопропойцу хорошенько прочистили на собрании, потом прикрепили к нему пожилого мастера. Жена сначала плакала и жаловалась, а когда исправившийся муж принес ей букет цветов, она простила его. Киношный разгильдяй не угрожал жене, что бросит работу. Напротив, он очень испугался, когда речь зашла об увольнении, и именно с этого момента, как ей помнится, и началось возрождение.
Лиза вздохнула. Экранный вариант не очень подходил к ее случаю. Как же все-таки быть? Может, действительно пойти к нему на работу и попросить воздействовать? Но ведь приползал-то муж домой «в сплошном дыму» не из ресторана, а именно с работы, так что трудно было надеяться найти среди его сослуживцев того самого старого мастера из полузабытого фильма.
Лиза покачала головой. Она заподозрила, что на Семеновой работе пожаловаться на мужа некому. Может, сходить к участковому и попросить, чтоб он припугнул Семена? Мол, смотри у меня, будешь и дальше злоупотреблять, так… так… И все же — как поступить?
Выход из тупика подсказала вездесущая Сонька Калинова.
— В наркологию его! — азартно блестя глазами, выпалила она прямо в лицо оторопевшей от страшного слова подружке. — К психам! Там его, голубчика, враз человеком сделают. Вот у нас в цеху половина мужиков через это заведение прошла.
Лиза задумалась. Лечение, врачи, больница… Звучало заманчиво. В ней проснулась робкая надежда. Ведь раз лечат, так наверно и вылечивают. Не рак же. Вот только страшновато звучали слова — наркология и психиатр.
Лиза поразмыслила день-другой и позвонила подружке.
— Соня, где она находится, эта наркология?
— Ну наконец-то, мать моя. Давно бы так. Значит, слушай: второй корпус центральной больницы, наркоотделение, заведующий — врач Белялова Эльвира Латыповна.
— Женщина! — обрадовалась Лиза.
Она как-то сразу успокоилась. Женщина поймет. С женщиной и говорить о своем стыдном горе легче, чем с мужчиной.
2.
Второй корпус помещался в глубине большого старого сада. Одноэтажное длинное здание терялось в обступивших его высоченных платанах. У входа в корпус стояло несколько скамеек. За небольшим столом играли шахматисты. Их обступили болельщики.
Лиза украдкой скользнула взглядом по лицам. Люди как люди — во всяком случае, никто не только не кинулся ее укусить или обругать, но даже не обратил на нее внимания.
На скамейке рядом азартно забивали «козла». Мелькали руки, звучно врезались в подстеленный кусок фанеры доминошные косточки. И здесь дефектного народа не наблюдалось. Даже довольно приятные — и пьяницами-то не назовешь. Во всяком случае, сейчас ее муж выглядел сомнительней этих пациентов. Значит, вылечились. Значит, и Семену здесь помогут.
Лиза отворила дверь и вошла. Завотделением оказалась маленькой худощавой женщиной, вежливой и предупредительной. Лиза сразу прониклась доверием.
Она сидела в уютном кабинетике и, стиснув кулачки и подавшись вперед, рассказывала врачу о последнем периоде свое семейной жизни. Временами горло ее перехватывало, и тогда она смолкала, дожидаясь, пока растает перекрывший дыхание острый комок.
Эльвира Латыповна сочувственно внимала исповеди, она успокаивающе накрыла своей мягкой рукой судорожно стиснутый Лизин кулачок.
— Успокойтесь. Вы правильно сделали, что пришли. Мы вам поможем.
Лиза подняла засветившееся надеждой лицо.
— Помогите! — Это был крик ее души.
— Успокойтесь. Все будет хорошо. Вы должны привести его сюда.
3.
Понадобилось два месяца упорной и неотступной обработки, прежде чем Семен согласился предстать перед врачом-наркологом. Первые Лизины подступы он отверг с порога.
— Еще чего не хватало! Придумала — нечего сказать. Мало в алкаши, в наркоманы записала. Ну, спасибо! Только зря стараешься, в этой конторе мне делать нечего!
Лиза терпеливо пережидала громы и молнии. Ничего, пусть побушует. Капля камень точит.
Лиза усмехалась и чуть краснела. Все же она была ночной кукушкой, это что-нибудь да значило.
День за днем, ночь за ночью продолжались их трудные переговоры. Наконец Семен не то чтобы уступил, а словно заколебался. Очередная ночная беседа показала Лизе, что лед тронулся.
— Я, может, действительно последнее время… — Семен умолк, не осиливая сразу новое понимание своей незадавшейся жизни.
Лиза боялась шелохнуться и изо всех сил моргала ресницами, стараясь помочь прерывистому потоку долгожданных признаний. Семен снова заговорил:
— Как-то не так у нас все. А ведь не всегда у нас было «не так». Раньше… А помнишь, Лиз, — он оживился, поворачиваясь к жене, — а помнишь, как я у вас в садике ремонт делал…
В голосе его послышалось Лизе томительное сожаление о неведомо куда ушедших днях общего восторга и сердечного горения, которыми были так полны их встречи.
— Помнишь, Лиз?
— Помню, Сема, я все помню, — задохнувшись, всхлипнула Лиза и прижалась мокрым лицом к родному плечу. — Господи, какие же мы с тобой глупые, Сема, ничего ценить не умеем, ничего сберечь не можем. Господи, ведь плачу каждый раз, как вспомню, какие мы раньше счастливые были. А теперь?
Слезы текли по ее щекам. Семен завозился, тяжелая рука его ласково погладила Лизину голову.
— Ну чего ты раскисла? Все наладится. Вот посмотришь… Что я, сам не понимаю? Пойдем в твою наркологию, сказал, пойдем — значит, пойдем. Не плачь. Дочку, вон, разбудишь.
4.
В прохладной вечерней тишине маленького кабинета Эльвиры Латыповны разместились втроем. Врач — за столом, Семен — напротив, Лиза — на диване. Угловская фигура, казалось, заполнила собой всю комнату.
С любопытством Семен огляделся по сторонам и, не заметив ничего примечательного — ну, скажем, тюремных решеток на окнах или дюжего санитара за спиной, — разочарованно повернулся к врачу. «А я-то, дурак, боялся — психиатр, наркология. Подумаешь! Больница как больница, врач — пигалица какая-то».
— Вы не возражаете, если ваша жена поприсутствует при нашей встрече? — мягко обратилась к Семену Эльвира Латыповна. — Вам это не будет мешать? Мы с ней, правда, предварительно побеседовали, но я думаю, ей полезно будет послушать. Или вы хотите поговорить наедине?
Семен пренебрежительно повел тяжелым плечом. Скажи, какие нежности.
— Да нет, чего там. Пусть сидит.
— Ваша жена мне рассказала о последнем периоде вашей жизни. О том, что вы стали злоупотреблять алкоголем и хотите избавиться от этого недуга. Но хотелось бы услышать непосредственно от вас. Как вы оцениваете свое положение? Вот, например, — пить водку — это хорошо или плохо?
Семен прищурился. «Нет, на такую дешевую уловку меня не поймаешь. Скажу „хорошо“ — так сразу в алкаши запишешь. Не выйдет».
— Конечно, плохо, — ответил он уверенно. — Что же тут хорошего?
— Значит, вы понимаете, что плохо? И пьете?
Семен пожал плечами и ничего не ответил.
— Когда пили в последний раз?
— Вчера вечером.
— Сегодня опохмелялись?
— Утром сотку пропустил. — Углов помялся. — Ну и в обед бутылку на троих раздавили.
— Водки?
— Ясное дело.
— Встаньте, — сказала Эльвира Латыповна.
Семен поднялся.
— Закройте глаза. Вытяните руки вперед. Ладони вниз.
Углов послушно все исполнил. Его неожиданно качнуло и повело вбок. Чтобы не упасть, Углов принужден был схватиться за стол. Что за чепуха? Он открыл глаза и распрямился.
— Ясно, — сказала Эльвира Латыповна.
Семен озлился. «Что ей ясно? Какого черта?!»
— Да это я случайно, — объяснил он. — Вот теперь посмотрите.
Углов закрыл глаза, напрягся и вновь вытянул вперед руки. Ладони мелко дрожали. От усилия стоять ровно на лбу выступила испарина. Попытка оказалась тщетной, он снова оперся о стол.
— Коснитесь указательным пальцем кончика носа.
Семен недоуменно взглянул на врача. Ему показалось, что он ослышался. Женщина в белом халате, размеренно скандируя, пояснила:
— Закройте глаза, разведите руки в стороны и коснитесь указательным пальцем кончика носа. Сначала одной рукой, потом другой.
Он незаметно прижался бедром к краю стола, закрыл глаза и попытался выполнить задание. Результат оказался весьма неожиданным: едва не выколол себе правый глаз. Он сглотнул слюну и повторил опыт. Опять не получилось. После шестого промаха Углов сдался. Он открыл глаза, сел и молча уставился в стенку перед собой.
На диванчике подавленно притихла Лиза. Она старалась не смотреть на мужа. Результаты незатейливых тестов ошеломили ее.
На Семеновых скулах набухли розовые желваки. Он отчаянно ругал себя за уступку жене. А эта докторша, змея, раздраженно подумал он, перед собственной бабой опозорила. Что теперь Лиза подумает? Все, мол, конченный алкаш. Докторюга! Сама-то, небось, тоже с первого захода не попадет?
Словно прочитав его мысли, Эльвира Латыповна сказала:
— Вы, наверно, подумали, что это очень трудно? Совсем нетрудно. Вот, посмотрите.
Она встала, закрыла глаза, далеко развела в стороны ладони и стала раз за разом безошибочно касаться худеньким пальчиком искомого предмета..
— Правой, левой! Правой, левой! И вот еще раз! И вот еще раз! Нет, совсем не трудно.
Семен, с невольным интересом следивший за ней, отвел в сторону глаза.
— Хватит, — сказал он.
Эльвира Латыповна сочувственно взглянула на него.
— Для здорового человека не трудно, — тихо сказала она. — Для алкоголика трудно. Очень трудно, почти невозможно. Да вы, по-моему, сейчас в этом сами убедились. Теперь вам понятно, что вы нездоровы?
В комнате воцарилось молчание. Вскинувшийся было при слове «алкоголик», Семен проглотил отрицающий возглас. Собственные промахи произвели и на него сильное впечатление.
— Надо лечиться, — сказала Эльвира Латыповна. — И начинать немедленно. А то будет поздно. У вас ярко выраженная вторая стадия алкоголизма. Через год спрыгнете в третью. А третья — те, что просят двадцать копеек на углу улицы. Встречали таких?
Семен нервно дернул плечом.
— Недельку полежите в палате, потом продолжите курс амбулаторно, — сказала врач. — Согласны?
Углов решительно поднялся.
— Я подумаю, — ответил он и вышел из кабинета.
— Плохо, — вздохнула врач в ответ на молчаливый Лизин вопрос. — Очень плохо. Случай запущенный. Надо немедленно класть.
Лиза стиснула кулачки.
— Завтра он будет у вас.
5.
Однако прошла неделя, прежде чем Углов снова появился в наркологии. Ему весьма не понравились произведенные над ним опыты. Никакие уговоры не помогали.
— Пошли они в баню со своими фокусами! — шумел Семен. — Подумаешь, жонглеры — пальцем нос достань! Пусть сами достают, если интересно. Мне это ни к чему.
Лиза и объясняла, и ругалась, и умоляла — муж оставался тверже железа: не пойду!
Первый страх прошел, остался один только стыд от испытанного унижения.
Лиза поставила вопрос ребром:
— Или мы с Аленкой, или водка! Если не пойдешь лечиться, заберу дочку и уйду к маме.
Углов задумался. По решительному, побледневшему лицу жены он понял, что Лиза не шутит. Впервые в голове его мелькнула мысль: «А может, действительно на время бросить выпивать? А то как бы и вправду не запиться. Уйдет Лиза — точно запьюсь».
Впрочем, тут он несколько хитрил перед собой. Запиться Семен нисколько не боялся. Он был уверен в себе. «Захочу — совсем брошу. Эка невидаль. Я и без водки шутя проживу».
Да, запиться мог кто угодно, только не он — это было ясно ему как день. «Неделька, — подумал он. — Не съедят же меня там за эту недельку. Да, но с работой как быть? Ведь говорить, что пойду лечиться, нельзя ни под каким видом — позора не оберешься. Надо взять отгулы. У меня их и так за последний год столько скопилось — второй отпуск получится, если взять сразу все». Углов облегченно вздохнул. Все сложности легко улаживались. «Скажу Митряю, что в родные края надо на недельку смотаться. Мол, свояк дом строит, просил помочь. Что, Митряй не отпустит, что ли? Прорабство в плане, наряды только что закрыл, оба мастера на месте — можно недельку погулять. Ну а дальше, врачиха говорила, лечиться можно амбулаторно — это, видно, какие-нибудь порошки будут давать, — ничего никто не узнает».
6.
В субботу утром он был в наркологии. Полчаса ушло на оформление. Потом его снова взяла в оборот Эльвира Латыповна. На его взгляд, вопросы врача были самые диковинные. Например, когда он выпил свою первую рюмку? А шут его знает, когда. Давно. Семен и думать забыл, когда это впервые случилось. А другие помнят? Ну и память… если помнят… Семен сказал наугад первое пришедшее на ум число. «Чепуха какая-то». Задавались еще вопросы. Семен скучно отвечал. Наконец Эльвира Латыповна прекратила мучить его.
Переодевшись, он вышел во двор. Лиза сидела на скамейке у входа и задумчиво глядела вдаль. Она не заметила мужа. Семен залюбовался строгим, отрешенным лицом жены.
Молочной белизны щеки слегка отсвечивали, тяжелая копна волос густо осыпала плечи, тонкие изящные пальцы машинально перебирали складки платья.
Углов ревниво уловил, как бросают восторженные взгляды на Лизу два сидящих напротив его новых коллеги, и сердце его невольно сжалось.
— Ну ты иди, Лизок, — обратился он к жене. — Все в порядке. Оформили.
Он подал ей сверток с одеждой. Лиза взяла его и заговорила быстрым шепотом, стараясь не выдать внутреннего волнения:
— Я вечером к тебе приду, принесу поесть. Ты уж не перечь тут никому, ладно? Знаю я, какой ты порох — чуть что, и запылал. Потерпи, Сема, ладно? Ради меня… Ради Аленки…
Углов махнул рукой:
— А, чего там! Не оперируют же. Беги, а то опоздаешь на работу.
Лиза ласково коснулась его плеча, кивнула на прощание и ушла. Углов остался один. Он постоял у входа и побрел в палату. Через час его позвала процедурная сестра.
— Углов, идите укол делать.
— Уже? — удивился Семен.
— Уже.
За час, проведенный в палате, Углов узнал чертову уйму новостей о своей болезни, о врачах, медсестрах, лечении от алкоголизма и способах борьбы с тем лечением. Информацию можно было бы назвать курсом посвящения в профессиональные алкоголики, если бы, конечно, существовал такой курс.
В палате Углов оказался восьмым. У каждого из семи его новых коллег имелся свой опыт пьянства и своя теория жизни. Правда, опыт с теорией мало расходился.
Углов оказался единственным новичком среди великолепной семерки. Узнав, что Семен в наркологии впервые, все оживились. Новичка следовало поддержать. Посыпались советы, Последовала массированная промывка мозгов. Через час Семен впитал в себя всю пьяную мудрость, выкованную в непрерывной и тяжелой борьбе с трезвостью.
К моменту вызова в процедурную он окончательно дозрел. Все лечение оказывалось жутким обманом, плодом воображения врачей, хитростью, призванной отобрать у вполне нормальных людей остатки здоровья. Любая назначенная врачом и неосторожно проглоченная лечащимся пилюля по степени приносимого вреда приравнивалась к ведру водки, но водка, та хоть веселила человека, а какое, скажите на милость, веселье от таблетки?
Сосед слева продемонстрировал, как прятать таблетку под язык, делая при этом вид, что проглатываешь отраву; сосед справа прошептал на ухо наименование противоядия, которое следовало применять, если проклятая пилюля все же проскользнет в желудок. Рецепт оказался таинственен, как заклинание колдуна, и даже, кажется, слегка отдавал серой.
Ошеломленный Семен поверил, что попал в плен. Он не успевал внимать рассказам мудрых в борьбе с излечением алкоголиков. Они считали, что находятся в лапах врагов, и только неслыханная изворотливость могла сохранить разрушаемое врачами здоровье. Лишь один из семи, лежащий у стены, повернулся к Семену, когда почти все секреты были тому открыты, и глухо сказал:
— Братан, не будешь лечиться — станешь как я. — И снова отвернулся.
Углов мельком поймал выражение его страшного, почти нечеловеческого лица и слегка заколебался. Но остальные разом накинулись на супротивца.
— Нашел кого слушать. Это его сейчас от укола воротит, вот он и ошалел. Мелет всякое. Когда «менты» его привели, еще в себе был. После укола такой. Вот оно, лечение. Себя не помнит.
Зов медсестры прозвучал в ушах Углова набатным звоном. Новые знакомцы особенно напирали на особую вредность означенного первоначального укола. Увы, уклониться от него не представлялось возможным. Все это со вздохом признавали. Семену советовали держаться. Он обещал.
— Что за укол? — не утерпел Семен спросить у медсестры, набирающей шприц.
Интересно было узнать, чем и как врачебная наука маскирует свой ужасный обман. Однако никакой маскировки не оказалось. Медсестра улыбнулась в ответ.
— А вы будто не знаете? — сказала она. — Небось соседи уже наговорили всяких небылиц и ужасов?
Углов неопределенно пожал плечами. Медсестра попала в точку.
— Да вы не бойтесь, — успокоила она. — Страшнее водки все равно не будет. В вас сейчас столько этой дряни скопилось — и в крови, и в желудке! Вот мы всю эту отраву из вас и вышибем, почистим организм. Мозги, глядишь, и просветлеют. А что поболит маленько, так на то вы и мужчина, чтоб терпеть.
Медсестра усмехнулась.
— Правда, вы, мужики, на боль как раз квелые. Чуть что, сразу: ой, умираю, ой, спасите меня! Родили б разок, тогда бы поняли, какая она бывает, настоящая боль.
Медсестра шагнула к Семену, держа шприц в высоко поднятой руке. Углов нехотя взялся за резинку пижамных штанов.
«Не поймешь, кто тут врет, а кто правду говорит. Каждый свое гонит, и все правы».
7.
Дальше было не совсем хорошо.
К вечеру Углов пластом валялся на койке. Лицо его горело. Одежда была мокрой от пота. Нога, в которую сделали укол, казалось, увеличилась вдвое. Время от времени к нему наведывалась медсестра, мерила температуру и слегка подшучивала над Семеном, злодейка! Соседи молча поджимали губы — они сочувствовали страдальцу.
В восемь в палату проскользнула Лиза. Она принесла горячий бульон. По палате поплыл запах курятины.
Углов встретил жену громким стоном. Наконец стало кому пожаловаться.
— Помираю, — обессиленно прошептал он.
Лиза испуганно захлопотала возле постели. Деликатные соседи по одному потянулись к выходу. Свидание обещало быть прощальным. При виде жены Углов совершенно раскис. Дыхание стало вырываться из него, как атмосферы из проколотой камеры.
— Очень больно? Ты уж потерпи, Семушка, потерпи.
Она принялась доставать из сумки стеклянные банки и свертки. Семушка и не взглянул на них. Волны жара накатывались на него и тяжелыми ударами отдавались в голове. Водка покидала его организм тяжело, трудно, покидала, лишь повинуясь могучей силе лекарства, и, боже мой, как же ему было сейчас тяжело!
8.
Ночь прошла в нескончаемых мучениях, к утру ему стало легче. А вечером он с аппетитом ел принесенное Лизой. Лиза смотрела на него с умилением. Дело явно шло на поправку.
Воскресенье прошло терпимо, в понедельник Углов только слегка прихрамывал. Муки, принятые от страшного укола, остались в прошлом.
Лиза прибегала к нему трижды в день.
— Ну как ты, Сема?
На ее похудевшем лице было написано нетерпение, она безумно жаждала хоть крошечного, хоть малейшего сдвига в лучшую сторону.
Семен отмалчивался. Впервые за последние годы он был абсолютно, стерильно трезв. Шоковый удар вытряхнул из его клеток молекулы алкоголя. Трезвость оказалась состоянием непростым. Все внутри мелко дрожало. Неясное томление не давало покоя. Даже себе самому Углов не хотел признаться, что тоскует по спиртному.
В ночь на понедельник он почти не спал. Напряженность, написанная в Лизиных глазах, раздражала его.
«Ну чего она от меня ждет? Каких таких небывалых перемен? Что я, ребенок, что ли? Делай то, не делай этого. Да еще врач: если не пить, так не пить совсем! Да ну их!»
Семен вовсе не хотел не пить совсем.
«Пристают с расспросами, лезут в самую недру души, воспитывают, поучают… Обо всем им расскажи, доложи. Положим, и скрывать мне особо нечего, а все равно неприятно. Как на допросе…»
За два прошедших дня он был сыт наркологией по горло. «Рядом записные алкоголики — ни работы, ни семьи, ни детей… Я-то совсем не такой! Так чего же держат вместе? Унижают… Запугивают…»
Впрочем, и в наркологии можно было крутиться. Некоторые и здесь неплохо устроились.
Поздно ночью на кровати рядом с Семеном зашевелились две едва различимые в темноте фигуры. Забулькала жидкость, и хорошо знакомый Семену запах ударил в ноздри. Он невольно принюхался.
— Не спишь, корешок? — донеслось из темноты. — Примешь лекарство?
— Не хочу, — машинально ответил Семен и через минуту пожалел о сказанном.
Вино отбулькало и утихло. Углов лежал, заложив руки за голову, и ругал себя последними словами.
«И чего испугался, дурак? Ведь объяснили ребята, что после укола ничего, можно. Это после таблеток нельзя. Я ведь не собираюсь бросать выпивку совсем, так чего бояться?»
Но поправить дело было уже нечем — минуту назад пустая бутылка была выкинута в форточку. Теперь захорошевшие собутыльники вполголоса обменивались воспоминаниями. Углов почувствовал невольную зависть. «Эх, растяпа я. Нет во мне шустрости».
Он снова задремал и снова проснулся. Палата спала. В открытой фортке мерцала далекая звезда. Углов тоскливо загляделся на нее.
«Зачем живу?»
9.
Утром его пригласила к себе Эльвира Латыповна.
— Ну, как вы? — с едва заметной улыбкой спросила она. — Освоились?
Семен неопределенно пожал плечами. Нога все еще давала о себе знать. Наступать приходилось с бережением.
Эльвира Латыповна придвинула к себе температурный листок.
— Разгрузка организма от интоксикации алкоголем прошла у вас нормально, — сказала она. — Теперь вы, наконец, совершенно трезвы. Надо нам с вами, Семен Петрович, поговорить на светлую голову. Скажите мне по совести — что вы у нас ищете? Действительно хотите бросить пить или только так — скрываетесь от неприятностей? Только не говорите, что жена вас за руку привела, а вы сами тут ни при чем. Не захотели бы — не привела бы. Будем говорить откровенно?
Семен замялся.
— Надо бы подсократиться с выпивкой, — осторожно ответил он. — Неприятности, конечно. Это вы правильно сказали. И жена вот обижается, и на работе…
Эльвира Латыповна понимающе кивнула.
— Наверняка и прогулы были, Семен Петрович?
Углов отрицающе замотал головой.
— Ну, скрытые, скрытые, — пояснила докторша. — Вы утречком позвонили на работу, сказали, что загрипповали, не выйдете, а сами с похмелья умирали, встать не могли. Ведь было, а?
— Случалось, — нехотя ответил Семен. — Да это — что? Отработаю. Вот жена последнее время все пилит и пилит.
Эльвира Латыповна укоризненно покачала головой.
— Да ведь она же ваша единственная опора и спасение, Семен Петрович. Была бы ваша судьба ей безразлична, так разве она бы вас пилила? Неужели вы не понимаете, что мир в семье дороже всяких выпивок? Ведь счастливая семья, дети — это то самое, без чего жизнь человека теряет смысл. Зачем же рушить свое счастье собственными руками? У вас дочка. Подрастет — каково ей будет услышать: «Твой отец алкаш!»
Углова бросило в жар.
— Так сразу и алкаш, — пробормотал он.
Эльвира Латыповна покачала головой.
— Не обманывайте себя, Семен Петрович, — участливо ответила она. — Самообман еще никому, никогда и ничем не помогал. Вы сами убедились в субботу, как далеко дело зашло. Элементарных тестов выполнить не смогли — куда уж хуже? Слепому видно — хронический алкоголизм. А вы все словами играете: алкаш, не алкаш.
Семен угрюмо молчал.
— Дальше пропасть, Семен Петрович, — продолжала Эльвира Петровна, — бездонная пропасть. Никто вам помочь не сможет, коли сами себе помочь не хотите. Решайте для себя — как дальше жить? Думайте и решайте. Ну так что, будете всерьез лечиться?
— Да.
— Я вам назначила лечение. Эту неделю вы попринимаете лекарства, а в субботу сделаем пробу. Потом продолжите поддерживающий курс амбулаторно. Только надо главное себе уяснить, Семен Петрович: или совсем пить, или совсем не пить! Третьего не дано. Дешевый бред, что-де можно полечиться, а потом пить как все, надо из головы начисто выкинуть. Алкоголик не может пить, как все. Потому он и алкоголик.
Она встала, подошла к Семену и, глядя ему в глаза, сказала:
— Сейчас вы на переломе, Семен Петрович, и только от вашей воли зависит, куда повернется ваша дальнейшая жизнь — к свету или во тьму. Только от вас.
Семен молча кивнул и вышел из тесного кабинетика. Слова Эльвиры Латыповны произвели на него сильное впечатление. Идти в «алкаши» ему не хотелось.
10.
Палата встретила Углова добродушными усмешками.
— Ну что, исповедали?
— Грехи отпустили, теперь пилюлями причащать начнут! Сейчас позовут, готовься.
Углов нахмурился. Да что он, пацан, что ли? Каждый норовит за руку взять и в свою сторону повести. Что им всем надо от него?
Через полчаса его действительно позвали к причастию. В палату заглянула медсестра.
— Углов, в процедурную.
Он нехотя поднялся с кровати и, провожаемый улыбками, побрел за сестрой. В процедурной никого не было. Медсестра протянула на пухлой ладошке две небольшие таблетки. На столике стояла стопка с водой.
— Уж я вам в рот заглядывать не стану, — весело сказала медсестра. — Вы, я вижу, не такой отпетый, как некоторые. Ловчить не будете. Лекарство под язык не спрячете.
— А заглядываете? — неприятно удивился Углов.
Медсестра засмеялась.
— Народ-то вы какой, — ответила она. — Одно слово — пьющий. А пьющему какое доверие? Он ведь сам за себя ответить не может, никогда не знаешь, что он через минуту сделает. Обманывают некоторые, как дети. Приходится заглядывать. А так рассудить — кого обманывают? Себя же и обманывают.
Углов пожал плечами, бросил в рот таблетки и запил водой.
— Ну вот и хорошо, — одобрила его решительность медсестра. — В обед опять ко мне придете.
Углов миновал коридор, вошел в палату и сел на кровать. Вокруг было пустынно — народ разошелся на работу. Лишь в углу съежился на койке прибывший вчера с милиционером новичок. Впрочем, новичком его назвать было трудно — шестой заход на лечение говорил сам за себя. Он повернулся к Семену.
— Отравили?
Семен несколько секунд молча глядел на него, потом поднес ладонь ко рту и выплюнул на нее начавшие таять таблетки. Сосед оживился.
— Молодец! — одобрил он Семенову ловкость. — А я вот, по первому заходу когда пришел, чистым дураком был, — сунут мне таблетки эти, а я их взаправду проглочу. Целую неделю травился, а потом — проба. Так веришь, нет — только понюхал водяру и чуть не сдох! Вышел с лечения — целый месяц бормотушку в рот не мог взять. Вот они до чего доводят, таблетки эти. Самый вред от них.
Абориген палаты зло сплюнул.
— Травят, мать иху так! Последней радости в жизни лишают. Эх, кабы не «менты», только бы меня тут и видели!
Углов не слушал. Он недоумевающе смотрел на свою ладонь. Он и сам не вполне понимал, как так получилось, что он не проглотил лекарство. И вроде ни одной криминальной мысли не шелохнулось в Семеновом мозгу, когда он взял пилюли, но самовольный язык его сам принял и осуществил неожиданное решение. Сработал не ум Семена и не его соображение — сработало то, что было сильнее ума и соображения; сработало инстинктивное, глубоко притаенное нежелание бросить пить.
Семен, как завороженный, смотрел на таблетки. Он был напуган собственным поступком. Ведь он не хотел, честное слово, не хотел! Как это получилось? Почему?
Углов еще не осознал, что он раб, но и чувствовать себя свободным человеком больше не мог.
«Значит, я думаю одно, а делаю другое? — подумал он. — Значит, я уже не хозяин самому себе? Почему я не проглотил таблетки? Чего испугался?»
Ответа не было. А испугался Семен неведомого действия лекарства, отрезающего ему дорогу назад, к веселому времяпрепровождению у пивной стойки! Он отчаянно не хотел изменять привычного течения своей пьяной жизни.
Семен сжал кулак и сунул его в карман. Сосед посоветовал:
— Ты в кармане не держи. Неровен час, накроют. Кинь в фортку — и все дела. Потом никто ничего не докажет. На таблетках не написано, чьи они.
Углов молча встал, подошел к окну и выбросил таблетки. Теперь путь назад был ему отрезан. Он нахмурился. Ну и что случилось? Можно подумать, действительно преступление какое-то. Пилюли эти… Обойдемся и без пилюль.
Он был полон решимости не поддаваться больше ни на какие уговоры врачей. «Не нужно мне никаких ваших помощей и советов. Захочу бросить пить, так и без вас брошу. А не захочу — так тоже никого не спрошусь. Нечего всякие препоны ставить. Мое дело».
Он бросился на койку. Внутри подсасывало.
11.
Лизин день стал уплотнен до крайности. «В больнице, конечно, кормят, но что такое больничная еда? — рассуждала Лиза. — Семен привык к домашней пище, еще, пожалуй, не станет больничную есть, расстроится, разнервничается…»
Она простаивала у плиты чуть ли не до двенадцати ночи, а утром вскакивала чуть свет, разогревала пищу и, отведя Аленку к матери, мчалась через весь город к нему. Выкладывая на тумбочку теплые стеклянные банки, она виновато улыбалась Семену:
— Пока добралась, наверно все остыло.
Лиза прикладывала к выпуклому боку посудины тыльную сторону ладони.
— Ой, нет, теплое еще. Ты бы, Сема, поел, пока совсем не остыло. У холодного что за вкус?
Семен отводил в сторону глаза.
— Да ладно, чего там. И так всего полно. Кормят как на убой. Зря ты возишь.
Все эти дни он ловчил и изворачивался. Игра в искренность сделалась его второй натурой. После первого обмана, когда Семен так неожиданно ловко, прямо на глазах надул доверившуюся ему медсестру, следующие обманы стали легче и совершались как бы сами собой.
Медсестра ни в чем не подозревала Углова. Он умышленно выбирал время посещения процедурной, когда в ней толпилось много народу. Лекарственный час пик стал его верным союзником.
Лечащиеся шли толпой. Медсестра металась глазами по очередному больному, заглядывала в широко разинутый рот, вертела головой, стараясь высмотреть хитро припрятанные таблетки, — очередной алкашный мудрец отворачивался от острого взгляда, отводил в сторону хитроумную голову, маскируя потай в тщетной надежде избежать личного досмотра; медсестра, уловив подозрительную выпуклость щеки, лезла бесстрашным пальцем в необыкновенную секретку и торжествующе извлекала размокшую контрабанду, — пойманный на месте преступления делец, морщась, заглатывал найденное. Куда денешься?
Семен быстро протискивался сбоку, протягивал ладонь, медичка вытряхивала пару таблеток из стеклянного пузырька, — Углов размашистым, демонстративным движением бросал их в рот, запивал водой и уходил. Его не удерживали и не проверяли. Покинув процедурную, Семен воровато озирался по сторонам и выплевывал таблетки.
12.
В обед опять прибегала Лиза. Она захватывала по дороге что-нибудь вкусненькое и полчаса проводила с мужем на скамейке у входа в корпус.
Семен давно не видел жену такой оживленной и веселой. Она словно стряхнула с себя все неприятности последнего времени. Надежда на новое счастье заставила вновь радостно забиться ее исстрадавшееся сердце.
Как в первый год семейной жизни, она начала рассказывать Семену о своих служебных делах, делилась с ним планами и мечтами. Все их светлое дальнейшее будущее было уже Лизой обдумано и распланировано до мельчайших подробностей. Намечались и покупка необходимых вещей, и поездка на отдых к морю с мечтами о том, как загорит под солнцем, как окрепнет под животворным влиянием целебной морской воды их ненаглядная Аленка, как они втроем будут рано вставать, совсем рано, еще до восхода, еще до первого пробуждения дня, — и идти встречать ласковый рассвет на пустынную, отмытую соленой водой полоску черноморского пляжа…
Семен старался не смотреть на разгоревшееся лицо жены. Ему было не по себе. «Какой пляж, какое море, когда через пару дней „проба“, а я не принял ни одной таблетки. Вмиг попутают, раскроют весь обман».
Лиза, упоенная счастливыми мыслями, брала его под руку и прижималась к крепкому плечу.
— Ведь будет так? Правда, будет, Сема? Разве мы не имеем права на счастье? Нашли же мы друг друга, ведь могли и не найти. А теперь? Вон какая у нас дочка. Почему же нам не жить в радости? Знаешь, как тебя Аленка ждет, Сема? Все время спрашивает, где папа, где папа? Придет папа, придет, говорю, я и сама жду не дождусь…
Лиза счастливо смеялась, закидывая назад золотую под солнцем голову, а Семен все сгорбливал и сгорбливал отяжелевшие плечи. Жена не подозревала, что он поставил на лечении крест.
Семену очень не хотелось спугивать эту радость. «Потом, потом, — малодушно оттягивал он момент решительного объяснения. — Потом все расскажу». Слишком уж редким явлением стало то, что он сейчас наблюдал. «Куда что делось?» Он и сам удивлялся происшедшей в их отношениях метаморфозе. «Куда исчезло то постоянное, тихое ощущение счастья, возникшее в нем с первой же встречи с рыжеволосой начальницей детсада номер шесть; счастье, которое жило в нем весь первый год их семейной жизни?»
Он вспомнил, как трудно ему было даже привыкнуть к ошеломляющей мысли о том, что Лиза станет его женой; как невероятно было поверить, что его, такого обычного, ничем не примечательного парня, полюбила и доверила ему свою жизнь необыкновенная женщина, о которой он не мог и мечтать! Но это случилось, и это было счастьем и удивительной неповторимой удачей — так, словно он вдруг выиграл по копеечному лотерейному билетику своей внешности огромный капитал человеческого, женского богатства! И куда же он исчез, тот капитал, за последующие годы, на что растратился? Ведь было счастье, было! Как испарилось? И что тому виной? Неужели действительно водка? Ну, нет! Семен с возмущением отбрасывал эту нелепую мысль. Вон сколько вокруг семей, в которых мужики газуют, и ничего, живут же с ними жены. Что ж, они все несчастные? Нет, водка тут не причина. В лучшем случае, она только повод. Он и до женитьбы принимал сто граммов. Ну и что? Лиза внимания на такой пустяк раньше не обращала. Никогда и разговора никакого не завязывалось. Почему же сейчас водка стала камнем преткновения?
Водка, водка! Семен нахмурился. Один только и разговор в доме остался о той водке. О чем с женой ни заговори, все сразу к одному сведет: ты пьешь! Что же, раз пьешь — значит, уже по всем статьям не прав, ни в чем не разбираешься и голоса своего не имеешь?
Углов нахмурился. Меньше бы болтала о той водке, так самой же лучше было бы. А то так и пошло, и поехало — за каждым вторым словом — водка, водка! Слушаешь-слушаешь, терпишь-терпишь, а там махнешь рукой, пойдешь да трахнешь стакан водяры! Чтоб, значит, по делу крик шел.
Он взглянул на Лизу. Она стихла, прислонившись к его плечу и устало прикрыв глаза. Углов глянул на часы. Подходило к двум.
— Да ты сама-то обедала? — всполошился он. — Перерыв кончается. Успеешь?
Лиза только плотней прижалась к его плечу.
— Ничего. Бог с ним, с обедом. Лишь бы у тебя все было хорошо. Тогда и я спокойна.
Семен завозился.
— Не опоздаешь? Как бы там из начальства кто не подъехал?
Лиза спохватилась.
— А сколько уже?
Углов молча показал на циферблат.
— Ой, пора. Ну, ты не скучай. Вечером приду.
Лиза уходила, оглядываясь и каждый раз улыбаясь мужу. Семен провожал ее остановившимся взглядом. У него болезненно ныло сердце. «Что же ушло из наших отношений? Что? И почему ушло?» Он откидывался на спинку и закрывал глаза. «Радость ушла. Радость».
Таяли в небе просушенные солнцем белые облака.
13.
Подошла пятница. Семен начал мучиться с утра. На завтра была назначена «проба». Стационарный период лечения подошел к концу. За неделю массированного приема лекарства концентрация его в крови должна была достичь того уровня, при котором малейшая доза алкоголя вызывала рвотно-удушающую реакцию. На этом и основывалось лечение. Две, три пробы вырабатывали в организме устойчивую отрицательную реакцию на спиртное. Павловское учение об условных рефлексах торжествовало здесь во всей своей неотрицаемой силе.
Впрочем, имелся и психологический компонент воздействия на больного. Он заключался в беседах врача и чудодейственном влиянии трудотерапии. Все лечащиеся одновременно и работали. Процент излечения достигал… Впрочем, кто действительно хотел вылечиться, тот вылечивался. Трудно было захотеть. Прочие становились завсегдатаями наркологии. С небольшими перерывами они проводили тут годы.
Ни одна таблетка лекарства не попала в его желудок за прошедшую неделю. А утром — проба. Как быть? О том, чтобы опять «прогнать дуру», притвориться — нечего было и мечтать. Контроль реакции был объективен — кровяное давление, пульс, характер изменения зрачка.
Даже самые хитроумные советчики теперь были бессильны помочь Углову. Да, собственно, никто ничего и не советовал — бесполезно. Все, кто был в палате, с любопытством следили за новичком, — неофит лечения выказал недюжинные способности ловчилы, — как-то удастся ему выкрутиться дальше?
К обеду Семен понял, что остался один выход — немедленно удрать, не дожидаясь неизбежного разоблачения. Оно грозило обернуться катастрофой для их с Лизой отношений. И сейчас-то не доставало сил глядеть в ее верящие глаза. А завтра? Да и перед врачихой стыдно. А уж о сестричке из процедурной и говорить нечего. Углов ясно представлял себе, что обрушится на ее глупенькую, доверчивую головку после обнаружения обмана. «Зачем зря подводить людей? Сам надувал, сам и выкручивайся — чего других топить?»
Но и удрать из наркологии было непросто — всю его цивильную одежду жена унесла домой. Куда попрешься в больничном? Пришлось дожидаться жену.
В обед пришла Лиза. Она принесла два стаканчика мороженого. Углов усмехнулся. «Как маленькому. Примазывает». Супруги присели на скамейку.
— Слышь, Лиз, — осторожно начал Углов. — Ты вечерком захвати мое барахло. Ночевать сегодня дома буду. Хватит прохлаждаться.
Лиза вскинула на него испуганные глаза.
— Как, дома? А «проба»? Ведь завтра…
Семен не дал ей договорить.
— Проба пробой, — веско выговорил он, стараясь придать своему голосу максимум убедительности. — Надо — значит, надо. Никто и не отказывается. Утром приду и сделаю. А ночевать дома буду. Все, хорош!
Он обнял жену за плечи.
— Мужик я или не мужик? Сил больше нет терпеть. Целую неделю без тебя. Шутишь, что ли?
Лиза прикрыла ладонью порозовевшее лицо.
— Ну что ты кричишь? — прошептала она, смущенно оглядевшись. — Услышат же.
— Пусть слышат, — отрезал Семен. — Лечение лечением, а на монастырскую жизнь я не подписывался. Сегодня домой, и точка! А то в больничном сбегу!
Лиза слабо сопротивлялась.
— Сема, ну что тебе стоит еще день потерпеть? Сделай «пробу», чтоб моя душа была спокойна, а уж потом…
Углов был непреклонен.
— Иди к заведующей, проси, чтоб сегодня вечером домой отпустила, — стоял он на своем. — Сбегу, вот те крест, сбегу.
И он неожиданно для жены, да и для самого себя, широко и размашисто перекрестился, чего не делал никогда в жизни. Вид крестящегося мужа ошеломил Лизу. Она заколебалась. «Может, действительно, взять сегодня домой? Выпить он все равно уже не сможет — столько в нем сейчас чудодейственного препарата, так чего зря мучить?»
Углов, внимательно наблюдавший за женой, уловил ее колебания. Он потянулся встать со скамейки.
— Небось, завела там кого? — уронил Семен, стараясь не смотреть в Лизины глаза.
— Да как тебе не стыдно такое плести? — гневно спросила она. — Еще крестишься. Постеснялся бы лучше! Я только о тебе и думаю, только тобой да Ален-кой дышу, а ты…
Она задохнулась. Семен невольно залюбовался женой. Гордым достоинством дышало возмущенное и обиженное Лизино лицо. Углов смутился. Эх, елки зеленые, перегнул.
— Да ладно, чего ты? — протянул он примирительно. — Сразу закипела. Я же в шутку…
— Так не шутят, — отрезала Лиза. Она поднялась и направилась к двери отделения. — Жди здесь. Я поговорю с врачом. Если отпустит, вечером принесу одежду.
Углов проводил ее глазами и нахмурился. На душе было гадко. «Будто ребенка обманул, — подумал он. — Да, допрыгался. Мужик, нечего сказать. Хуже бабы стал».
Впрочем, он тут же одернул себя. «А куда денешься? Раз соврал, два соврал, а в третий — не хочешь, а приходится. Ладно, с женой как-нибудь договорюсь. В постели и каяться способней. Не убьет же. Скажу, так мол и так. Сам не знаю, как оно вышло, да только поправить не смог. Пить я все равно не стану, так какая разница — делать „пробу“, не делать? Важно, что осознал».
Семен успокоился. На крыльце появились Лиза и Эльвира Латыповна.
— Ну что же, он у нас примерный больной, — сказала докторша, ласково глядя на Лизу. — Никаких нарушений режима. Мы ему доверяем. По правилам, конечно, не положено отпускать, пока лечение не доведено до конца, но раз вы оба просите, то задерживать не станем.
Лиза благодарно закивала головой.
— Значит, как договорились. Завтра мы вас ждем, — напомнила ей Эльвира Латыповна. — И обязательно приходите вместе. — Она повернулась к Семену и шутливо погрозила ему тоненьким пальчиком: — Балует вас жена, ох, как балует. На руках носит, а надо бы, чтобы вы ее носили. Она больше того заслуживает. Смотрите, от жены ни на шаг.
Углов неловко затоптался на месте.
— Конечно, конечно. Как скажете.
На миг мелькнуло в нем острое желание сознаться в своем дурацком обмане, но вид женщин был так безмятежно доверчив, так доброжелателен, что Семену не хватило духа покаяться, не хватило духа поломать счастливое настроение двух болеющих за него слабых существ.
Он пошел провожать к воротам счастливую жену.
14.
Вечером супруги Угловы возвращались домой. Семен крутил по сторонам веселой головой — за неделю он пропитался больничной атмосферой и несколько отвык от привольностей гражданской жизни.
Лиза озабоченно прижимала к бедру сумочку — на дне ее хоронились выданные Семену спасительные таблетки.
«Три штуки принять вечером, три завтра утром. Никаких перерывов!» Ей надо было проследить, чтобы лекарство попало в Семена вовремя.
В автобусе Семен возбужденно оглядывался — людская толчея волновала его. Лиза плотнее взяла мужа под руку. Ей припомнился строжайший наказ Эльвиры Латыповны:
— Сейчас самый трудный и опасный момент. В организме высокая концентрация лекарства, а внутренняя установка на полную трезвость еще, возможно, не наступила. Потянет выпить, и он может не пересилить этого желания, сорвется.
Лиза облизала пересохшие от волнения губы. Ничего, еще три остановки — и дома. Там всего сто метров.
Автобус остановился. Угловы вышли. До дома оставались считанные шаги. Навстречу им, улыбаясь, шагнул высокий кудрявый парень.
— Здорово, Семен! Приехал, что ли? А я на мастерских был — нет прораба, на насосной был — нет прораба! Одни мастера крутятся. Где Семен Петрович, спрашиваю. Отвечают: деревню строит! — Парень расхохотался.
Семен высвободил руку, поздоровался.
— Да вот, — сказал он неловко, — сегодня прибыл.
— Ну как там родня, здорова? — улыбался знакомый. — Построили, что ль, домишку? Небось больше самогонку глушили, чем работали?
Углов засмеялся. Наконец-то он вернулся в привычную обстановку.
Это был Виталька Муратов, инженер ОКСа заказчика. Он курировал Семеновы объекты. Семен работал с ним вот уже третий год. За это время Углов не раз и не два пытался втереть Муратову очки, сдавая позиции с кучей недоделок. Но Виталька сам был парень жох, липа проходила редко. Впрочем, с ним можно было договориться. Муратов не один год отработал на линии, а стало быть — понимал, где жать Семена, а где и послабить.
— Дом-то хорошо построили, качественно? — опять взялся он за Семена. — Крыша течь не будет?
— Не будет, не будет, — поскорей закруглил фальшивый разговор Углов. — Тут-то у нас как? Что со сметой по мастерским?
Мастерские Сельхозтехники были основным его объектом последнего года. Прошлой зимой поставка стройматериалов и конструкций особенно хромала — люди просидели без дела почти два месяца. Пришлось занимать бригад мелочевкой — где можно было подштукатурить стены и потолки, там подштукатурили; на первом этаже выставили столярку, остеклили; вывезли со стройплощадки весь мусор — чтобы хоть что-то делать. Семен волком выл в эти проклятые месяцы, но без материалов работать так и не научился.
Второй этаж мастерских поднялся не доведенными до проектной отметки простенками — за два зимних месяца почти позабылось, как он выглядит, тот кирпич. Панели перекрытия ожидались — трест телефонограммой обещал помочь, но бумажкой той покрыть объект было невозможно.
Люди маялись бездельем, работали по часу в день, а есть, как ни странно, не разучились. Углов скрипел зубами, но наряды закрывал исправно. Без зарплаты рабочих не оставишь, у каждого семья, дети — пришлось залезать в смету с головой. Опроцентовал объект чуть ли не до дымовой трубы. Теперь настала пора рассчитываться. Денег на мастерских оставалось с гулькин клюв, работы — море. Вот Углов и интересовался у заказчика, что можно урвать по объекту сверх смены?
— Не надо было зимой объект грабить! — отрезал Виталька. — Говорил тебе — куда лезешь? Ведь отдавать придется.
— А что делать было?! — взвился Семен. — Чем людям прикажешь платить? Я, что ли, в чем виноват? Кто за поставку отвечает?
— Все отвечаем, — мудро ответил Виталька. — Теоретически. Нет материалов — актируй простой. Всех бить будут.
— Как бы не так, — усмехнулся Углов. — Вас побьешь. Вы всегда правы останетесь. А нам, стрелочникам, по шапке! Актируй простой. Меня самого тогда с ходу заактируют.
Лиза потянула мужа за рукав.
— Сема, пошли. Нам еще за дочкой зайти надо.
Семен раздраженно выдернул руку.
— Да что ты, в самом деле! Не видишь, дела у нас! Иди домой, я через полчаса подойду.
— Иди, иди! — прикрикнул он, заметив Лизино нежелание оставлять его одного. — Что ты дурью маешься? Сказал приду — значит, приду.
Он повернулся к Муратову.
— Там на непредвиденные расходы деньги были.
Лиза нерешительно шагнула прочь. Голос мужа был так жестко-повелителен, Семен так явно стыдился перед своим знакомым демонстративного женского контроля, что она не решилась публично противоречить. Да и разговор мужчин шел, на Лизин взгляд, самый деловой и безопасный; парень выглядел надежно — подтянутый, лицо интеллигентное. Она решилась поверить.
— Я тебя дома ждать буду, — тихо сказала Лиза. — Ты уж недолго, Сема, ладно? За Аленкой вместе пойдем.
— Ладно, ладно! — отмахнулся Углов. — Время есть. Успеем.
Лиза ушла. Муратов проводил ее глазами.
— Жена?
Семен досадливо кивнул. Ему было неловко перед Виталькой. Что она, спятила? Чуть ли не за руку тащит. Можно подумать, потеряюсь, если на шаг отойду.
— Строго она тебя держит, — подмигнул ему Муратов. — Что, вышел из доверия?
Семен криво усмехнулся.
— Это еще как сказать, кто кого держит, — пробормотал он.
Муратов рассмеялся.
— Оно и видно. До стекляшки-то пускает? — Он кивнул в сторону Акдарьи. — Дойдем, пивка разопьем за встречу? Говорят, свежее подвезли.
Углова как шилом укололо. Он сглотнул слюну и затоптался на месте.
— Стоит ли?
Виталька недоуменно уставился на него.
— Да ты что, заболел там, в этой деревне? Почему ж нет?
Углов подумал секунду. Действительно, почему нет? Пару пива? С заказчиком? Он решительно шагнул вперед.
— Поплыли.
Ноги сами несли Семена вперед. В горле его нарастало жадное предвкушение первого долгожданного глотка.
Рядом что-то бубнил не поспевающий за Семеном Виталька.
15.
Углов не помнил, как и когда он вернулся домой. Очнулся ранним утром на диване в гостиной. Он со стоном открыл глаза. Мир вокруг слегка покачивался. Семен огляделся.
Он лежал на диване в рубашке и мятых-перемятых, еще вчера отутюженных в ножевую стрелочку, брюках. В голове было неописуемо. Семен опустил ноги вниз и сел. «Где же это я вчера так набрался?»
Смутно припомнился Семену залитый пивом мраморный столик, бутылка водки, с которой он, неловко поддевая ногтем, срывал алюминиевый колпачок, и кажется, порезал при этом пальцы…
Семен поднес ладонь к глазам. На указательном пальце действительно был глубокий порез.
— Проснулся?
Семен вздрогнул. Жена сидела в кресле напротив дивана, свернув ноги калачиком и обхватив колени руками. Осунувшееся лицо ее было бледно. Сейчас становилось видно, что она провела ночь в кресле. Провалившиеся глаза ее с мукой смотрели на Семена.
— Проснулся? — повторила она.
Углов угрюмо молчал. Голова его соображала сейчас туго.
— Что же ты наделал? — спросила Лиза. — Выходит, ты врал мне всю эту неделю? Выходит, ты всех обманывал — и врачей и меня? Говорил одно, делал другое?
Страшное разочарование и усталость наложили свои свинцовые краски на Лизино лицо.
— Дальше что, Семен?
Углов тяжело поднялся с дивана. Его качнуло.
— Ты куда? — сухо спросила жена.
— Я сейчас, — выговорил Углов. — Через десять минут приду. Потом поговорим. Сейчас не могу. Голова не соображает.
Лиза соскочила с кресла и загородила ему дорогу.
— Опять пить? — спросила она. — Хватит вчерашнего. Никуда не пойдешь. Не пущу.
— Да брось ты! — Семен попытался отстранить жену.
Руки его тряслись. Углова мучило и корежило страшное похмелье. «Сейчас бы стаканчик вина — поставить голову на место, а потом можно и ответ держать».
Он снова попытался пройти. Жена не пропускала.
— Хоть убей, а пьянствовать больше не дам!
Семен, с трудом ворочая языком, попытался объяснить, что уйдет ненадолго, что одна нога там, другая здесь. Но, взглянув на закаменевшее в отчаянии Лизино лицо, понял, что добром из квартиры не выбраться.
Терпеть похмелье дальше недоставало мочи. Все внутри него тряслось. «Да что она, в самом деле! Говорю же, сейчас приду. И так целую неделю держала на полу-тюремном положении, а теперь с утра затевает скандал из-за чепухи!»
Он отодвинул Лизу, шагнул в прихожую и сунул ноги в разношенные «корочки». Она бросилась за ним, схватила за руку и потащила в комнату. Углов пошатнулся и ударился локтем о стену.
— А, ч-черт!
Острая боль током пронзила руку. Семен невольно выругался. Лиза упрямо волокла его назад. Они перевалили порог гостиной и едва не упали. Углов рванулся изо всех сил. Лиза отлетела в сторону. Разгоряченный борьбой, Семен шагнул к жене.
Ты что, драться будешь со мной? — задыхаясь, спросил он. — Драться? Я тебе сейчас покажу, как драться!
Рука его описала широкий полукруг, и звонкая пощечина откинула Лизу к двери. Внутри Семена вдруг вспыхнула холодная злоба.
— Взаперти держать? — пробормотал он, сам не осознавая, что говорит. — Пилюлями пичкать? Спрашивать я у вас буду, как мне жить? А ну, получи!..
Лиза шагнула к мужу, протягивая навстречу ему дрожащие руки:
— Семочка!
Сильный удар тяжелой ладони захватил половину щеки и переносицу. Лиза отлетела к дивану и освободила проход. Алые струйки крови хлынули из разбитого носа. Она схватилась руками за лицо.
Семен, не оборачиваясь, шагнул вперед и исчез в прихожей. Хлопнула входная дверь. В спальне плакала разбуженная Аленка.
16.
Понемногу начали сыпаться дела рабочие.
Семен перестал поспевать то на объекты, то на склад, то в контору. Забывал вовремя оформить накладные, вовремя завезти материалы на участок — досаднейшие дыры пробивала водка ниже ватерлинии угловского корабля. Служба его пошла неладно. Он сразу ощутил это по внезапно и резко изменившемуся отношению людей к своей полуначальственной персоне. Еще вчера он был уважаемым человеком, Семеном Петровичем, сегодня — словно воздух вокруг загустел в презрительную кличку — Угол!
Иногда Семен спохватывался. «Куда качусь? Нельзя!» День, другой, напрягая всю силу воли, ходил на службу трезвым. «Ну вот, можно же, можно!» — радовался он.
И вдруг накатывало. Разум словно мутнел. Голос совести замолкал, и, ничего перед собой не видя, Углов мчался в забегаловку. Первый же стакан вина, выпитый после двухдневного усильного воздержания, становился началом очередного двухнедельного запоя.
Внешне вроде бы ничего не изменилось. Семен все так же сидел в своем прорабском кресле и еще держал в ослабевших руках вожжи. Но какое-то звено лопнуло в его сцепке с людьми. Рабочие смотрели в его сторону с кривыми ухмылочками, бригадиры перестали всерьез реагировать на его накачки. Мастера, увидев его машину, старались ускользнуть на время с объекта. А дружки из дружков, первейшие кенты прорабы, начали подшучивать над Семеном что-то уж слишком остро.
Никола, так тот вовсе распоясался. Увидев Семена, вместо «здравствуй» вопил во всю ивановскую: «Ну што, примешь сотку, Угол?»
Не было уже ни силы, ни воли оборвать наглеца, публично топтавшегося на нем приятеля, и Углов только вздрагивал да пугливо озирался по сторонам — не слышал ли кто ужасного вопля?
Семен стал замечать, что прорабы обходят его стороной, собираясь на послерабочие складчины. Ему уже не кричали, как прежде, с веселой подначкой:
— Готовь красненькую, Семен, а то пиво скиснет!
Нет, ему не отказывали принять в компанию, если он подходил к мужикам сам, но зато и ухода его уже не замечали; не то что раньше, когда на малейший намек о заждавшейся жене дружно вставал всеобщий вопль: «Не рушь компанию, браток!»
Теперь же никто не считал, что, уходя в самом разгаре пивного загула, он рушит пирушку. Совсем наоборот — Углову начало казаться, что все только и ждут, когда он уйдет. Оборачиваясь, он видел облегчение в глазах вчерашних друзей. Может быть, причина в том, что он стал мгновенно пьянеть? Несколько раз его отвозили домой — все ж свои мужики, — но прошло не так уж много времени, и он стал просыпаться под самое синее раньё где-нибудь в кювете у дороги или на задворках пивной. Вчерашние друзья только пожимали плечами: что ж, бегать за тобой? Закосел, ну и попер неизвестно куда. Идешь, ну и иди — у стойки нянек нет!
Все. Вакуум. Худшего к себе отношения Семен не мог и представить.
Сегодня после обеда Углов провернул небольшой «левачок» — набежавшему клиенту занадобилась машина бетона — и теперь две новенькие, не бывшие еще в ходу красненькие весело похрустывали в Семеновом кармане. Отпустив машину, Семен стоял у гастронома, приятно раздумывая, как половчее их применить, и тут из-за угла на него вывернул Никола.
Углов возликовал, узрев желанного человека (на ловца и зверь бежит).
— Здорово, кореш! — раскрыл он широкие объятия. — А я-то маюсь, не знаю, с кем бутылек раздавить.
Против ожидания, Никола уклонился от горячестей встречи. Ловко вильнув медвежеватой статью, он избежал объятий.
— Спешу я, Углов, — бросил он, обходя коллегу. — Опять на растворном дурака валяют, вот бегу сам их пошевелить.
Углов удержал его за локоть. Ему показалось, что приятель не вполне понял его.
— Да есть бабки! — весело разъяснил он, вынимая из кармана красненькие. — Машину бетона клиенту загнал, так что не боись, путево побалдеем!
Никола остановился и, казалось, призадумался. Наконец он поднял голову, и крещенским морозом обдало Семена от его застекленевших глаз.
— Я тебе вот чего скажу, Семен, — проговорил он, с видимым усильным трудом перебирая грубые, как камни, слова. — Ежли ты уже с таким огнем играть начал, так хоть язык-то прибери, не пускай его гулять веником по улице!
Углов онемел. На лице его застыла забытая приглашающая улыбка. Никола нахмурился и продолжал бросать слова жестко и увесисто, словно молотком вбивая в угловскую голову невидимые гвозди.
— Я ведь постарше тебя буду, — сказал он. — Хоть на немного, а постарше. И прорабом пашу втрое больше твоего, а видел ты хоть раз, чтоб я левую торговлю открыл на своем участке? — И сам ответил: — Нет, не видел и не увидишь! Распоследнее это для настоящего мужика дело — в левые торгаши идти, а уж трепаться о таких своих подвигах и того хуже! А ты трепешься, да еще и пьешь вдобавок. И слишком сильно для наших с тобой должностей пьешь!
Пораженный небывалостью услышанного, Углов только и смог что растерянно спросить:
— А ты сам, что ж, не пьешь, что ли?
— Нет! — врезал ему под дых старый приятель. — Я не пью. Я выпиваю. А это большая разница. Я взял свои сто грамм и работать пошел, и пашу, заметь, как зверь! И бетон с участка в бормотуху не перевожу. Кладу его в фундаменты! А ты свои сто грамм взял и за следующими потянулся, а ведь они, вторые, уже не твои. Их другой принять должен, а не ты. А раз принял ты, так уж ты теперь не выпивающий, а пьющий! А таким в прорабах делать нечего.
— Вот не знал, — сказал Углов, криво улыбаясь.
Он мог ожидать таких побоев от кого угодно — от Лизы, от начальника управления, от парторга, — но Никола?! Весь мир перевернулся.
Углов ошалело глянул на мелко подрагивающие в руке деньги и, скомкав, сунул их в карман.
— Уже сам, один жрешь! — рявкнул Никола, раздражаясь. — Уже компания тебе тесна стала! Как же, в толпе своих ведра не выдуешь — помирай, а дели! Льешь в себя, пока с катушек не полетишь! Еще с другими лезешь равняться. Есть деньги, нет денег — пьешь! Что за праздник такой каждый день? Еще козыряет тут: сам-то, сам-то! Сам-то я пью, да ума не пропиваю!
— А я, выходит, пропил! — тихо спросил Семен. К горлу его подступала нервная тошнота. Да и похмелье скребло в желудке.
— Тебе виднее! — бросил Никола и отвернулся. — Ну ладно, — сказал он чуть погодя, некогда мне тут с тобой бары растабарывать. Было бы вовремя сказано, а там — твое дело, не маленький. Побежал я.
Семен стоял у магазина, глядя ему вслед. Неясная зависть кольнула его сердце. Да и пить вроде расхотелось. Впрочем, через минуту он стряхнул с себя мгновенное наваждение.
— Спятил! — объяснил себе Семен помрачение друга. Всерьез принимать его слова Углову никак не хотелось. Углов постарался немедленно забыть неожиданный удар штормового ветра. Надо же, Никола взялся его воспитывать, сам-то далеко ли убежал?
Он решительно двинулся в гастроном. Через минуту вывернул оттуда и бодро зашагал в сторону парка. Вот уж третий месяц, как, взяв бутылку в магазине, он забегал распить ее в парковую столовку. Стакан давали, а компания под разговор ждала таких, как он, добряков с самого синего утра.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1.
У начальника стройуправления Дмитрия Григорьевича Козунова последнее время, как видно, коротнуло в голове. Плана не было вот уж пятый месяц, все переругались и заметно приуныли, и обалдевший от трестовских накачек Митряй стал собирать планерки трижды в день.
Прорабы взвыли, но против силы не попрешь — начальник все ж, пришлось покориться и высиживать ежедневно полдня. Особенно раздражала утренняя планерка — в самое горячее время, когда происходило главное утрясение всей последующей дневной работы.
Дмитрий Григорьевич все же несколько внял слезам и перенес начало утреннего водолития на половину восьмого. Это называлось — выпросили! Теперь приходилось идти в управление ни свет ни заря, и, не зная еще в точности итогов работы за вчера, рапортовать о сданном. Получался цирк с выкручиванием рук.
Сразу после обеда начальник собирал вторую планерку. Эта было повеселее. Как-никак, а все уже были в курсе дел на своих участках, и неповоротливый маховик работы хоть и с опозданием, а был раскручен. Кроме того, обед был позади, и прорабы, взявшие за едой кто по сотке, а кто и по стакану водки, были настроены благодушно.
Послеобеденная планерка тешила душу Дмитрия Григорьевича. Сплошным потоком шли рапорта о достигнутых трудовых успехах. Бденье длилось сущие пустяки, всего каких-нибудь полтора часа, если, конечно, не врезался прорабам поперек горла главный инженер или начальник ПТО. Тогда со всех слетала ласковая безмятежность и начиналось выяснение застарелых отношений. Но такое случалось сравнительно редко — на сытый желудок никому не хотелось объясняться всерьез. Наконец Дмитрий Григорьевич, допив полную чашу успокоительных заверений, отпускал всех с миром. Прорабы быстро выкатывались из конторы — следовало убраться как можно скорее, пока не затянул к себе в кабинет главный инженер. Там пришлось бы хлебать те же щи, да пожиже!
Прорабские самосвалы, проскучавшие полдня у ворот, разъезжались по сторонам. Конечно, эта спешка на участки была показуха — на объектах, собственно говоря, нечего было делать, там сейчас царили мастера, с которыми все было обговорено еще утром. Стороннее вмешательство вояжеров могло только раздражить занятых живым делом людей, но свой глаз — алмаз, и прорабы все же совершали послеобеденный круиз по объектам.
За разъездами проходило около часа, и вот к «стекляшке» на берегу реки начинали один за другим подкатывать «ЗИЛы».
«Зилок» был рядовым прорабским шиком, — расстояние до объектов исчислялось километрами, а никто и не мыслил выделять оперативному руководству постоянный личный транспорт. Лишь старый бортовой «газон» развозил по утрам рабочих на объекты и останавливался на мертвом приколе у ворот стройуправления. Сдвинуть после этого его с места едва ли удалось бы и Дмитрию Григорьевичу. Шофер уходил в чайхану и отсиживался там до обеда, не реагируя ни на какие приказы и умоления. «Вожу людей!» — ответ был категоричен, как выговор.
Чем было добираться с объекта на объект, как попадать на склад, на растворный, на бетонный узел — не ведал, по-видимому, и сам Госплан. Приходилось выходить из положения домашними средствами — с линии снимались под прорабские разъезды тяжелые машины. Все как один ездили на самосвальных «ЗИЛах». И комфортно, и быстро. Когда к концу месяца подсчитывали объемы якобы вывезенного этими самосвалами грунта, то обычно его оказывалось невообразимо много.
Митряй шумел, кричал, угрожал всяческими неслыханными репрессалиями, но, спустив пары, быстро выдыхался, и все продолжалось по-прежнему. А что он мог предложить взамен, сам находясь в унизительном рабстве у собственного шофера? Стоило только слегка повысить на того голос, как машина немедленно ломалась. Где уж ему было напереть на чужих шоферов!
К пяти в «стекляшку» прибывали все до единого, никаких прогулов тут не признавали. Отлетали в сторону алюминиевые кружочки, прозрачная влага, утробно булькая, наполняла стаканы. Никаких промежуточных выпивок больше не предвиделось, и каждый принимал по своей норме или сверх того — по желанию. Впрочем, лишнего не перепивал никто: впереди еще предстояла большая вечерняя планерка. Водку не спеша разливали, не спеша выпивали, и вот уже буфетчик наполнял пивные кружки.
«Стекляшка» была единственным местом в городе, где можно было выпить настоящего пива — пива, а не бурды, на четверть разбавленной водой. Буфетчик брал свое недоливом — густая шапка пены занимала почти полкружки, — но это была его законная «пайда». Надо же было человеку чем-то жить, и он жил, и все уважали его за честность.
Сдвигались вместе два столика, прорабы садились в тесный круг, и сам собой разгорался жаркий спор, неизбежно приводящий на рабочую стезю. Время текло незаметно. «Да и сколько его было, того времени — какой-нибудь час?»
Наконец кто-нибудь спохватывался.
— Мужики, шесть! Там Митряй уже, наверно, с ума спрыгнул. Закругляемся!
Веселой толпой вываливали на улицу, рассаживались по самосвалам.
— Эх, с ветерком! Улю-лю-лю!
В шесть десять начиналась основная, уже без дураков, рабочая, деловая планерка. Конечно, и вечером хватало бестолковщины, но можно было кое-что решить и всерьез.
К управлению один за другим начали подкатывать самосвалы.
Стоя перед конторой, люди курили, обменивались пустяковыми замечаниями, несбыточно мечтали об отпусках. Наконец Митряй устал терпеть и выслал на крыльцо главного инженера. Его успокоили: сейчас, сейчас! — и продолжали спокойно курить. Тут не выдержал сам начальник, разгневанный выскочил на крыльцо. Тянуть время дальше стало невозможно.
Зайдя, люди долго рассаживались по углам и периметру стен. Здесь опять возникли шум и задержка — Дмитрий Григорьевич просил сесть поближе, но никто не спешил воспользоваться любезностью руководства. Все ж одно дело, когда в зале стоит общая ровная водочная атмосфера, и совсем другое, если в сторону начальника разит именно от твоей скромной персоны. Тут Митряй мог сгоряча и облаять прилюдно.
Наконец все устроились на том расстоянии от начальника, на какое у каждого хватило упрямства, и планерка началась.
2.
Главным содержанием ежевечернего бдения был дележ техники и материалов на будущий день. И того и другого всегда не хватало.
Но беда была, когда Дмитрий Григорьевич перекраивал по-своему все главные прорабские задумки, правя и деля, как бог на душу пошлет. И страсти моментально накалялись. Никто никому не хотел уступить. Сыпались взаимные обвинения, припоминались должки и обманы пятилетней давности.
Теперь уже нисколько не щадили не только оппонентов, но и руководство. Весь разговор начинал вестись на повышенных, истерических тонах. Дмитрий Григорьевич пытался вмешаться и развести противников, — этого словно все ждали, все дружно набрасывались на него.
— Один спрос! Одни упреки! — орал, надсаживаясь, Никола. — А техники нет, транспорта нет, материалов нет! Принесешь наряды подписывать — нос воротят! А как что — дай, Никола, пятьдесят тысяч объема, дай, Никола, шестьдесят тысяч объема! Тьфу на такие дела!
Дмитрий Григорьевич малиново багровел и выдавливался из стула, как зубная паста из тюбика.
— Кто нос воротит? Ну, назови!
— Кто воротит, тот сам лучше меня знает! Начнешь показывать, так пальцев не хватит!
— Вер-р-р-но! — дружно поддерживали его остальные. — Да что там говорить?! Людей с объектов срывают все кому не лень. И начальник, и главный, и уже скоро завсклад будет на линии командовать! А как до нарядов доходит, так хоть с неба бери. Все увильнуть норовят. За подписи трясутся, как свекор за сноху!
— Когда я вам чего не подписывал? — кричал Митряй. — Вы мне покажите ту липу, которую бы я вам не подмахнул!
Да, такой липы действительно еще не встречалось, и все понемногу остывали.
Но острастку начальнику все же надо было иногда давать, пусть не забывает, что тут перед ним не конторские крысы, а линия — главные люди в управлении. Что контора без линии?
3.
Сегодня начальник был в хорошем настроении. Никола ткнул Углова локтем под ребро.
— Слышь, Угол, гляди, как Митряй цветет, не иначе где-то удачно рапортнул. Спорим на полбанки, сейчас будет байка номер один…
Углов только усмехнулся — ишь, чего захотел! Когда Митряй цветет, то и без всяких споров ясно, чем он начнет планерку. Стоило тут пол-литрами разбрасываться.
Дмитрий Григорьевич встал, оглядел свое беспокойное воинство орлиным взором и торжественно начал:
— Товарищи, я сегодня был в горкоме…
Углов опустил глаза в пол и прикрыл рукой рот, чтобы не расхохотаться. Опять Никола попал в самое яблочко. Митряй прокручивал байку номер один. Семен отсмеялся про себя и снова прислушался — будет вариация на тему или рассказ пойдет пластинкой, слово в слово?
Шла пластинка.
— …И вот первый секретарь, — Дмитрий Григорьевич поднял палец вверх и победоносно оглядел присутствующих. — И вот первый секретарь говорит мне при всех: «Я знаю, что на вас можно положиться, уж кто-кто, а Дмитрий Григорьевич не подведет!» — Он выдержал значительную паузу. — А я? Что я должен ответить? Что у меня прорабы горазды только глотки драть да водку хлестать, а работать некому?! А? Но ведь я так не сказал. Я сказал первому — будет сделано! Из кожи вон вылезем, а все будет сделано!
Дмитрий Григорьевич обвел слушателей взглядом, в котором ясно читалось страдание — оценят ли они его жертву, поймут ли всю глубину благородства?!
Присутствующие молчали. Никола гулко закашлялся и наклонился к Семену.
— Зажал полбанки, Угол? — спросил он гулким шепотом. — Эх ты, а еще старый линейщик! Три против одного — и скис!
Углов усмехнулся. Никола действительно играл против него один к трем. У Дмитрия Григорьевича имелось еще две байки, как две капли воды похожие на рассказанную, только в них фигурировали председатель горсовета и управляющий трестом. Митряй шибко уважал субординацию. Подробности, правда, были те же самые. Начальство дружески хлопало начальника стройуправления по плечу и доверительно говорило: «Как же, Дмитрий Григорьевич человек известный, проверенный. Ему что ни поручи — все как из пушки». А Дмитрий Григорьевич браво выпячивал грудь и молодецки рапортовал: «Будет сделано».
4.
То один, то другой из присутствующих на планерке начали демонстративно поглядывать на часы. Некоторые спрашивали время через весь кабинет. Кое-кто позевывал. Никола, подпершись рукой и надвинув на глаз мятую кепку, спал.
— Сейчас, сейчас, товарищи, — успокаивающе поднял Дмитрий Григорьевич руку. — Сейчас кончаем. Вот только…
При слове «кончаем» спавший Никола неожиданно вскочил со стула и быстро пошел с выходу.
— Куда, куда? — закричал ему вслед Дмитрий Григорьевич. — Мы ведь еще не все обговорили…
Но Никола, на ходу бросив через плечо: «Так ведь сказали же, что кончаем!» — и не обращая внимания на дальнейшие Митряевы увещевания, спокойно вышел за дверь.
За ним немедля повскакивали со стульев остальные. Дмитрий Григорьевич, видя такое гиблое для планерки дело, на ходу перестроился и бодро закричал сквозь шум отодвигаемых стульев и неразбериху:
— Ну, у меня все, товарищи!
Углова эти слова застигли в дверях, остальные успели выйти раньше. Заждавшийся Николин шофер встретил выходившего прораба тихим, но явственно слышным матом.
Мгновенно оглохнув, Никола весело махнул ему рукой:
— Все, все, Петро! Уже закруглили. Едем!
Он быстро забрался в кабину, басовито рявкнул и сорвался с места «ЗИЛ». Никола сидел на земляных работах не только внутри управления, но нахватал подрядов со стороны, и столько, сколько он мог писать выработки в путевки шоферам, не мог писать никто. Потому и приходилось на ночь глядя добираться домой или пешком, или на попутных — кто бы из шоферов согласился ждать прораба до полуночи без нарисованных в путевках трех норм выработки? За дневное-то катанье приходилось рисовать две нормы — на третью уже не у всех хватало мощи.
Дмитрий Григорьевич, выйдя с планерки вслед за прорабами на темный двор, поманил к себе Семена.
— Ты, Углов, чего это дурака валяешь, а?
— А что, Дмитрий Григорьевич, — отозвался Углов. — У меня все на мази.
Он уж знал, о чем пойдет речь.
— Не помнишь, что ли, что ты у меня в долгу? Три месяца я тебя не трогал. Так что давай без дураков. Чтоб закрыл в этот раз пару нарядов. Опять гость из треста ожидается. Так что, Углов, смотри не вздумай подвести.
— А кто ожидается, если не секрет?
— Кто, кто? Да опять пузан, кто ж еще? — со вздохом сказал начальник.
Семен присвистнул. Гость ожидался знатный.
— Да он же был у нас не так давно! — удивился Углов.
— Был, был, — безнадежно махнул рукой Дмитрий Григорьевич. — Что ж с того, что был? Знаешь же его — где плана нет, он тут как тут.
Сейдаметов, ревизор родного треста, был трупной мухой. Само появление его предвещало последнее, окончательное несчастье. В отличие от прочих своих коллег, он ездил только в умирающие организации.
В своем тесном кругу он смеялся: глупцы ездят с проверками в процветающие конторы. Любители снимать пенки с мясного навара — ну, пусть себе снимают! Не понимают жизни, примитивнейшая жадность застила им глаза.
Ловить мышей в управлении, выполняющем план?! Это годилось только для несмышленышей. Ну, напоят водкой, ну, накормят пловом, а дальше-то что?
Стоит только поглядеть на самодовольные лица этих выполняющих!
Не то было в конторах, находящихся при последнем издыхании. Сейдаметов появлялся в них, как хирург у постели обреченного.
Тут-то и лежала удача Сейдаметова. Он сидел рядом с умирающим, держа руку на пульсе. Вот раз прервалось дыхание, другой, третий — он прислушивался. Здесь он брал все, что можно было взять, и все, чего брать нельзя было ни под каким видом. Но риск оправдывал себя, и кроме того — просто не хватило сил остановиться.
В областной город шли машины с лесом, железом, шифером. Везли оконные блоки, трубы, линолеум, белила и гвозди, — Сейдаметов не брезговал ничем. Он отстранял ладонью привозимые в гостиницу ковры — коврами при желании он мог бы уже и сам торговать. Дома у него был целый склад ковров.
Живые деньги и стройматериалы, стройматериалы и деньги — ничего другого он не признавал, пока, конечно, имелась возможность не признавать. Он был домовит — большая семья, семеро сыновей зависели от его уменья жить. И каждому сыну поочередно он строил дом.
Второе за последние полгода появление на горизонте стройуправления ревизора Сейдаметова было зловещим признаком.
Углов раздумчиво пожевал губами — стало быть, действительно под Митряем закачался стул. Он посмотрел на начальника. Дмитрий Григорьевич был скорбен.
— А, стараешься, стараешься, ночи не спишь, а что толку? И кому это все нужно? — Митряй сгорбился и махнул рукой.
— Да ничего, Дмитрий Григорьевич, — пожалел его Углов. — Авось, наладится дело. Что там ревизор? Ну, встретим, напоим, накормим как надо.
— Это что! — вздохнул начальник. — Если б только поить-кормить, так это пустяки. Ты, Семен, возьми это дело на себя, покрой должок. А остальное, что надо, я сам сварганю. В прошлый-то раз ты тоже его денек ублажал?
— Было дело, — согласился Углов.
— Ну вот, стало быть, подход имеешь, — обрадовался начальник.
— Надолго он? — спросил Семен.
— Да кто ж его знает? — безнадежно вздохнул Дмитрий Григорьевич. — Иди угадай, когда он нажрется. Утроба его известно какая — знай подавай!
Углов прикинул: Сейдаметов ел три плова в день и за каждым выпивал пол-литра водки. В промежутках он отсыпался и перекусывал шашлыком. Шашлык тоже пустым не подашь. По самым скудным подсчетам выходило, что с оплатой разных мелких желаний и гостиничного люкса Сейдаметов обходился примерно в сто рублей за день!
Если закрыть в этом месяце, как и велел Митряй, два наряда, то выходило, что он мог развлекать ревизора никак не более трех дней.
Углов невольно присвистнул — задал Митряй задачу! Уж лучше бы, как обычно, отдать ему деньги на руки, а там пусть сам выкручивается. А что, если ревизор задержится на неделю? Он запросто съест весь навар с большого строительного участка. Недаром зловещая слава о нем легендой ходила по управлениям.
Углов задумался. И о себе следовало не забывать. Больше трех дней нести на горбу Сейдаметова он был не в силах.
— Три дня, Дмитрий Григорьевич, — сказал Семен обреченно. — На три дня мощи хватит, потом пусть другие отдуваются.
Начальник испуганно замахал руками:
— Что ты, что ты? И не мечтай даже! Неделя твоя, а там на земляные переброшу. Так что давай, как хочешь, тужься, а чтоб неделю пер. Семь бед — один ответ. У тебя ж там пайдовый объект есть — заправка-то. Вот и бомби ее.
Углов нахмурился. Митряй совсем озверел со своими требованиями.
— Чего там взять-то? — сказал Семен с неудовольствием. — Вся смета — полсотни тысяч.
— Опять финтишь, Углов, — с тоской ответил ему Дмитрий Григорьевич. — Вот все вы такие. Только себе брать мастера. А как кого выручать надо — сразу в кусты! И смета тебе не смета, и взять негде.
Углов несколько устыдился.
— Ладно, — сказал он. — Четыре дня на мне.
Эти четыре дня пролетели мгновенно, но Углов устал от них больше, чем за год. Ревизор оправдал свою кличку. Он был ненасытным. Сначала Семен пробовал не отставать хотя бы по выпивке, но куда там! — «пузан» лил в себя водку, как в колодец! Огромная блинообразная физиономия его масляно сияла, подбородок лоснился. Он похлопывал Семена по плечу увесистой рукой, больше похожей на бычью ляжку, и раскатисто басил:
— Живи, сынок, пока живется! Бери, сынок, пока берется! Умрешь, сынок, и все минется! — И хохотал, словно в бочку.
Семен слушал, помалкивал и мотал на ус. Ревизор славен был юмором. Углов знал его в основном заочно — в прошлый раз он пропьянствовал с ним только сутки. Теперь Семен любопытствовал посмотреть, каков ревизор в деле.
«Пузан» шутя побил все предварительные угловские представления. Он гулял эти четыре дня так, словно на пятый ему предстояло умереть. Однако уйти в лучший мир Сейдаметову не дали — на пятый день, когда Семен был вытряхнут до последней копейки, его подхватил Никола.
6.
После обеденной планерки — душа все ж болела — Углов поехал на строительство заправочной. Это был третий его большой объект — после концертного зала и насосной. Разная мелочевка, вроде благоустройства, в счет не шла.
Сергей, мастер с заправочной, вот уже третий день клевал Семена в темечко:
— Петрович, третий день с бетоном дело плохо. По две машины за день дают. Я с утра каждый день там торчу, да меня кто послушает. Хоть на объект не появляйся — мужики за глотку хватают. Надоело бездельничать.
Углов все откладывал и откладывал визит на бетонный узел. Ехать туда без нужды сверхъестественной было примерно то же, что добровольно совать голову в пасть к тигру. Удовольствие никак не соразмерялось с возможными неприятностями.
Растворно-бетонный узел обслуживал не только их управление, а и еще две другие такие же конторы, и злодействовал над всей затюканной троицей как только мог. Самая мелкая сошка, причастная к отпуску материалов, ощущала себя тундровым королем: хочу дам бетона, хочу не дам, а хочу дам, да не вам!
Все решало короткое знакомство, а войти в эту короткость можно было весьма однозначно. Пытавшимся качать права, то есть действовать по закону, дорожку слегка перекрывали. Всегда ведь можно было сослаться, что другие управления оказались поворотливей и выбрали весь бетон. Что тут поделаешь? Кричи не кричи, а проверять не станешь.
А уж сколько там в их бетоне было цемента? — упаси бог узнавать. С бетонной конторой поссориться на качестве означало самого себя уволить с работы. Потом бы он уже и надолба не построил, не только путного объекта. Причин не дать материалов, затормозить нашлось бы немало — что причины? Причиной оказывалось все — от погоды до престольного праздника.
Но дело подходило к концу месяца, нет бетона — нет объема, а на заправке кормилось восемь мужиков. Углов решил, глянув своим глазом на объект — не поправилось ли дело само собой? — ехать потом к заклятым дружкам на бетонный узел.
Он подкатил к заправке с задней стороны и остановил машину. Недаром, видно, его сердце чуяло неладное — солнце жгло вовсю, на часах уже подкатывало к трем, а никакого шевеления на стройплощадке не было. Опалубку под фундаменты емкостей выставили еще на прошлой неделе, мужиков Семен подобрал самых здоровых — знай кидай да кидай, да только кидать, как видно, было нечего — фундаменты были залиты бетоном едва на треть. А уж Углов про себя числил их готовыми!
«Да, — со злостью подумал он, — проморгал! Кидать есть кому, да нечего». Конечно, что такое две-три машины бетона за день на восемь здоровенных мужиков? Забросить шесть, семь кубов бетона в опалубку занимало час времени. Матерясь сквозь стиснутые зубы, Семен вывернул из-за угла. Эге, на заправку он подгадал, как видно, вовремя — рабочие тесной кучкой обступили мастера, и явно не с добром. Настроения здесь царили несколько иные, чем в конторе.
— А я что могу? — долетел до него злой и растерянный Серегин голос. — Я туда, что, на крыльях долечу? Сами знаете, туда сорок минут на «ЗИЛе» пилить надо! А у меня собственной «волжанки» под задницей нет — я вам не завмаг! Да и что толку ехать, не дают бетона!
— Об чем шум? — вошел в толковище подошедший незамеченным Углов. — Крику много, а драки не вижу!
Уж он хорошо и видел, и соображал, о чем шум, но надо было сначала вытянуть из пробоя Серегу; мужики что-то выглядели слишком отчаянными, допекло их безделье — и шутка была тут как раз к месту. На его голос повернулись расстроенные и разгоряченные лица. Углов глянул в глаза рабочих и понял, что попал не в тон.
— Драки хочешь, Петрович? — мрачно ответил ему Уйгун, пожилой бетонщик, старший звена на заправке. — Будет тебе драка, не обрадуешься еще.
— Кого бить будем? — бодро спросил Углов, все еще надеясь смягчить народ.
— Тебя! — не принимая шутки, без тени улыбки ответил ему Уйгун.
Семен работал прорабом не первый год.
— Меня? Надо! — быстро согласился он. — Вот только вопрос — за что?
Уйгун побагровел.
— Так работать можно? Три дня сидим, восемь машин бетона приняли, сегодня уже день кончается, а бетона все нет! Мастер тебе пять раз сказал — дай бетон! Почему нет бетона? Чем нам платить будешь? Где совесть твоя? Где бетон?!
Слово «бетон» проскочило между наэлектризованными, возбужденными людьми, как искра между проводами, и мгновенно зажгло всех. Рабочие закричали разом, перебивая друг друга и торопясь высказаться:
— К обеду первую ходку привозят!
— Ждешь-ждешь, аж посинеешь, пока привезут!
— Дают, как крадут! Сил нет так работать!
— В прошлом месяце еле-еле по пятерке на нос вышло, а в этом, видно, и того не будет!
Углов вскинул вверх руки и демонстративно зажал ими уши.
— Стой, — сказал он. — Не все сразу. Говори ты, Уйгун, сколько машин приняли?
Все стихли. Углов опустил руки. Уйгун отмахнулся.
— Вчера две, сегодня еще ни одной. Дальше так дело пойдет, махнем всей бригадой к начальнику — расчет брать! Все. Надоело. Все равно это не работа. Час работаешь, пять сидишь — стыдно!
— Ты погоди, Уйгун, ты не горячись, — примирительно ответил Углов. — Сам знаешь, как с бетонерами разговаривать, без подмазки и говорить не станут. Но вот мое слово — сейчас сам туда поеду, и через час бетон на объекте будет. Сколько машин примете? Пять пришлю, управитесь?
— Сто — управимся! — рявкнул Уйгун. — Пришли только!
— Ладно, — кивнул Углов. Теперь надо было поставить бунтарей на место. Он повел орлиным глазом по стройплощадке.
— Эт-т-то что такое?
Со стороны неперекрытого еще гаража громоздились залежи строительного мусора, подпирающие стены.
— Значит, кругом дела полно, а вы бездельем мучаетесь? Все бетона ждете, а на остальное начхать? Аристократы? Это что?
Он снова повернулся к рабочим.
— Ну давай, давай, ребята, покурили и хватит. Пока бетон придет, как раз успеете место расчистить.
Люди нехотя потянулись к гаражу.
Семен, дождавшись, пока отойдет последний, погрозил мастеру кулаком.
— Я те дам вот сейчас машину! Велели делать — делай! Еще раз увижу, что люди бездельничают, голову сниму! На то ты и мастер. Ну да ладно. Смотри тут у меня, а я смотаюсь на бетонный. Будет вам бетон.
Он пошел к машине.
Серега не удержался, буркнул негромко ему в спину:
— У хреновой головы всегда ноги виноваты!
Углов сделал вид, что не услышал. Он чуял за собой вину. Давно надо было разобраться с этим чертовым бетоном!
Семен чертом влетел к кабину «ЗИЛа» и рявкнул шоферу:
— На бетонный!
Можно было, конечно, отчистить Серегу, он ведь тоже оказывался не без греха, но не стоило выливать раздражение на мастера. Углов сейчас берег его для более нужного дела. Вот прискачем сейчас на бетонный, там и разрядимся!
— Ну, погодите, ухари! Сейчас вы у меня увидите хреновую голову, — мстительно думал он, в нетерпеливом воображении пребывая уже на бетонном узле.
7.
«ЗИЛ» притормозил у проходной. Углов взглянул на водителя бешеными глазами.
— Чего встал? А ну по газам!
Водитель со скрежетом врубил скорость, и «зилок» зверем влетел во двор. Во дворе особого разгона уже не было, и пришлось остановиться. Колонна самосвалов, подпиравших друг друга, от бетонного узла протянулась через весь двор. Конец ее доходил чуть ли не до ворот. Углов несколько успокоился, но запал был велик, и Семен бомбой вылетел из кабины. Конторка бетонного узла притулилась тут же, рядом с раздаточным бункером.
Дверь в конторку была отворена. Издали Углов заметил людское мельтешение, а подойдя ближе, окунулся в плотную волну густого мата. Война за бетон была, как видно, в самом разгаре.
Углов протиснулся сквозь гудящую толпу шоферов, тесно обступивших обшарпанный стол. За столом восседала плотная сорокалетняя бабеха с кудельками на висках. На нее кричали в десять глоток сразу. Со всех сторон к столу тянулись черные мозолистые руки с путевками, записками и талончиками на бетон.
Бабеха сидела, подперев щеку кулаком, и молча смотрела прямо перед собой. По всему ее равнодушному виду было ясно, как далеко ушла она своими мыслями от окружающих. Ей безразличны были и крики, и ругань, и прочее горячение требователен Самая глубина этого непоказного, молчаливого равнодушия внушала всем невольное к бабехе почтение. Во всяком случае, пары выпускались относительно спокойно.
Оттеснив плечом двух дюжих мужиков, Углов наконец прорвался к столу и со всего маха грохнул по нему кулаком. Стол загудел. Подскочила, плеснув чернилами, кубическая стеклянная чернильница; ручка прокатилась по столу и упала на пол.
— Ты что ж это, Анюта, с нами делаешь?! — со зловещей сдержанностью спросил Семен. Раздатчица скосила на него прозрачные глаза и нехотя оторвалась от сладких грез.
— Еще один орелик явился не запылился, — насмешливо ответила она. — Силы-то накопил, силы-то — мамочки мои! Держите меня, а то испугаюсь.
Семен открыл было рот для ответа, но ответить ему так и не пришлось. От страшного, визгливого крика, ударившего в лицо, у него заложило в ушах. В ничтожную долю секунды сонная курица превратилась в разъяренную фурию.
— Нет бетона, русским языком говорю — нет! Насос полетел, слесаря с самого утра возятся, да толку нет. Без воды какой может быть бетон? Что вы мне тут работать мешаете? А ну-ка вон отсюда!
Анюта кинулась в плотную толпу шоферов, как тигрица в середину антилопьего стада. Шофера шарахнулись от нее. В дверях возникла давка. Через минуту Углов, вместе с прочими, очутился на улице. Помятые ребра его слышимо похрустывали. Дверь конторки с треском захлопнулась. Рядом похохатывали шофера.
— Ну баба, ну жеребец стоялый!
Углов почесал в затылке. Что ж делать-то? Бетон следовало добыть, хоть лечь костьми. Он поразмыслил и полез по железной крутой лестнице на отгрузочный бункер.
Наверху гуляли сквозняки и царило спокойствие. Двое невидных мужичков в промасленных робах, тихо покуривавших у разобранного насоса, встретили Углова неприветливо.
— Когда бетон будет? А кто ж его знает, когда он будет, — равнодушно отозвался один из них на угловский вопрос. — Слышь, Савельич, вот тут мужик интересуется, когда бетон будет.
Сидевший рядом Савельич поднял на Углова страдающие глаза. Семен глянул на него и присвистнул. Наш человек! Ну, все было понятно. До ремонта ли тут?
— Слушайте, мужики, вы мне тут муму не гоните, — сказал Семен строго. Болеете, так и скажите. Все люди, а человек человеку друг.
Слесаря оживились. С них разом слетел налет расслабленности.
— Полечишь, что ли? — с надеждой спросил Савельич.
— Бетон будет? Только прямо!
— Что за разговор? — возмутился Савельич. — Да для хорошего человека хоть сто кубов!
— Когда?
В ответ Савельич молча протянул руку. Углов прищурился на него, стараясь проничь в мысли. Слесарь был светел.
— Нет, не обманет, — убедился Семен. Он решительно шлепнул на протянутую ладонь синенькую. В следующее мгновенье Савельич уже гремел вниз по лестнице.
— А бетон-то? — закричал Семен.
— Сейчас Костя все наладит! — глухо донеслось снизу.
Семен обернулся к Косте. Тот уже лихо шуровал гаечными ключами. Углов почесал в затылке. Метаморфоза произошла поучительная.
— Где твоя машина? — спросил Костя, не разгибая спины.
— Ясно где, в хвосте, — ответил Семен.
— Сыпь к Анюте. Кинешь ей трояк, она тебя передвинет под течку.
Углов полез вниз. Уже с Середины лестницы он запоздало вспомнил:
— А когда наладишь насос?
— Сыпь, сыпь! — донеслось сверху. — Пока машину подгонишь, заработает.
Спустившись, Семен снова сунулся в конторку. Еще через минуту Анюта лихо вылетела во двор. Семен шел за ней, усмехаясь в усы. Деловые ребята крутились на бетонном узле.
Буквально через пять минут во дворе заревели десятки моторов. Самосвалы крутились, съезжалась и разъезжались на крохотном пятачке. Лихости перестроений, проводимых Анютой, позавидовал бы даже суворовский капрал. К тому моменту, когда на верху бункера зачихал хиленький насосик, угловский самосвал уже стоял под течкой.
Анюта стояла на крылечке конторки, глядя на отгрузку орлиным глазом. Мощный загривок нависал над ее крутыми плечами. Углов нечаянно глянул на загривок, и рука его сработала раньше головы. Раздался смачный хлопок. Семен удивился своему нахальству и отшатнулся, ожидая удара.
Анюта тяжело повернулась в его сторону. Глаза ее замаслились и превратились в невидимые щелочки.
— Ой, да ты што! — хрипло выдохнула она. — На людях-то.
Игриво улыбнувшись, она легонько толкнула Углова бедром. Тот отлетел в сторону. Грузно ступая короткими ногами, Анюта прошла в конторку. Перед тем как исчезнуть в проеме, она обернулась и призывно кивнула Семену. Дверь осталась приотворенной.
Углов опасливо глянул на темный проем и быстро побежал к самосвалу.
— Загрузился? — издали крикнул он шоферу. Тот кивнул из окошка кабины. Семен быстро отворил дверцу и плюхнулся на сиденье.
— А ну шустрей отсюда, — скороговоркой выплеснул он. Шофер обратил к нему недоумевающее лицо.
— Давай, давай быстрей! — умоляюще заторопил его Углов.
8.
Ударило уже двадцать восьмое, крайнее число. Крайним оно было оттого, что к первому надо было сдать в бухгалтерию готовые, проверенные и подписанные, наряды. Отступать было некуда. И главный инженер, и Дмитрий Григорьевич вспомнили на летучке и черта и чертову мать, и прорабы поневоле зашевелились. До двадцать восьмого шла суета и гонка с процентовками; приходилось умаливать, умасливать, уламывать неподатливых заказчиков. Эти пять-шесть процентовочных дней проходили под знаком шашлыков, водки и плова.
С утра прорабы появлялись на минутку в управлении, урывали машину под зад и разбегались по чужим конторам.
Заказчиков улещали и обжуливали, как только могли. В процентовки загодя вписывались самые небывалые внесметные работы в надежде, что пронесет и что удастся залить глаза, а в Стройбанке тоже лопухнут и пропустят.
Тут шустрее всех управлялся Никола. Его представительная фигура внушала невольное доверие. И если — дай-то бог — постоянный куратор объекта почему-то не мог выехать на место и поручал поглядеть на выполненные работы какому-нибудь помощнику, то Никола добивался необычайного.
Углов не родился с такими специфическими талантами, и ему приходилось ходить в середнячках. Но так не так, а и он брал свое. Упустить подпись на тысячной бумаге из-за сквалыжного прижима живой красненькой, казалось, и было слишком глупым, и Семен, так же, как и остальные, исправно жарил шашлыки и разливал по стаканам горячительный напиток.
К двадцать восьмому с процентовками в основном утряслось. Митряй скрепя сердце отменил на время многочасовые пятиминутки. Началось время закрытия нарядов.
С утра управление пустовало — хоть шаром покати: прорабы отсыпались до обеда. К четырем начинали появляться в конторе.
Стародавний, неизвестно кем и зачем установленный порядок соблюдался строже, чем заповеди господни: наряды следовало писать не раньше шести вечера, а заканчивать далеко за полночь.
К концу дня с объектов съезжались мастера, их усаживали напротив себя, давали в руки ручки, бланки нарядов, и похмельные головы начинали мучительно трудно вникать. Сначала работа шла туго. Но через часок в управлении появлялись бригадиры. У этих был свой интерес, и письменный труд становился по веселее. Однако мастера также имели свой интерес, начиналось немедленное сведение месячных счетов. Верховным жрецом, оракулом и судьей на ринге выступал прораб.
Бригадир был плоть от плоти и кровь от крови бригады: его заработок и заработок рабочих был связан неразрывно, и он ощущал себя бойцом во чужом стане, полпредом и лазутчиком. Бригада, посылая «бугра» на битву за правое дело, давала ему наставления.
— Ты, Иваныч, смотри не проморгай, как в прошлом месяце, — строго напутствовал его кто-нибудь из старожилов бригады. — Вон у Николы прораба по двенадцать с полтиной на круг в прошлый раз вышло, а у нас еле-еле до пяти дотянули. Ты давай жми Угла-то. Скажи, все разбежимся, если и дальше будет так жмотничать.
Бригады следили друг за другом не хуже, чем свекровь за невесткой. Если в соседнем прорабстве, а не дай бог — в своем, другая бригада начинала зарабатывать больше, то сразу вспыхивали нездоровые страсти в низах.
Еще хуже было только тогда, когда не удавалось натянуть по восьми рублей на нос. Углов как-то по молодости лет попробовал один раз оплатить только те работы, что были выполнены на самом деле. О том жутком дне даже сейчас, пять лет спустя, было страшно вспомнить. Этот экономический эксперимент едва не стоил ему головы.
9.
Зарплату, как оказалось, регулировал вовсе не объем выполненной работы; зарплату регулировал средний прожиточный минимум; превышала она минимум — рабочие трудились, падала ниже — люди начинали разбегаться со стройки. Да и учесть все те множества самых разнообразных работ, какие походя выполнялись на любом, самом малом объекте, было невозможно — тут забастовала бы и министерская голова. С оплатой получалось примерно так же, как, скажем, в боксе, — там судили по количеству и качеству нанесенных и пропущенных ударов. Но мысленное ли это дело — точно учесть кто, кого, куда и сколько раз тяпнул?
То же получалось и в строительстве. Бригадиры и мастера достаточно хорошо знали, кто в течение месяца пахал, и закрывали наряды, руководствуясь больше этим самым смутным своим ощущением, а не нормативной казуистикой.
Над всеми довлела завораживающая цифра «восемь».
Закрывали по нарядам четыре рубля — рабочие выходили на работу через день. Пять — сидя на объекте, плевали в потолок. Шесть — начинали нехотя шевелиться. Семь — делали вид, что работают. Восемь! Восемь — была переломной цифрой. За восемь рублей основная масса людей была согласна работать!
Между восемью и одиннадцатью рублями заработка в день лежал промежуток нормального честного труда. При одиннадцати уже никого не надо было подгонять. За двенадцать — трудились с потом. За четырнадцать — пахали! За шестнадцать — уродовались, как звери! За восемнадцать — соглашались и жить на стройплощадке. За двадцать рублей гарантированного заработка любой вчерашний лодырь становился героем труда. Такого послушания, такой безотказности в работе, такого осмысленного отношения к труду, какое словно само собой возникало в хорошо зарабатывающих бригадах и звеньях, Углов никогда не видел не только в жизни, но и в кино. Да покажи ему такое в кино, он бы и не поверил: ведь там люди от премий отказывались.
Впервые Семен столкнулся с системой больших заработков на пусковых объектах. На них открывалась зеленая дорога оплате по труду при прекрасной обеспеченности любыми материалами; когда поджимало время, так и начальство начинало трудиться всерьез, потому что важно было вовремя отчитаться. Стул под каждым начальником, как ни крути, а был только один.
Но вот отчитались, и кончались они, большие заработки.
На другой день Углов шел по стройке и не узнавал собственных рабочих — вчерашние спринтеры превратились в расслабленных старцев. Они вяло передвигались, спотыкались и путались в собственных ногах, инструмент валился из рук, и кажется, ничего на свете их больше не интересовало. Все разом разучились работать. Забить в стену гвоздь? — полдня не находилось знающего специалиста. Углов смотрел и только качал головой — перед ним были чужие люди. Те бравые молодцы, что работали здесь вчера, бесследно исчезли, их словно поглотила прошедшая ночь.
Теперь можно было кричать и ругаться сколько душе угодно — все равно никто ни на что не реагировал. В глазах, сонно устремленных на него, Углов читал недоуменный и равнодушный вопрос:
— А тебе что, больше всех надо? Это за твою-то зарплату? Брось, парень, не суетись зазря.
А если он нажимал и дальше, принуждая пахать, то появлялось нечто вроде вялого любопытства:
— И чего это он так старается? Видно, крадет. Только так, а то стал бы он глотку драть?!
И Углов, вдоволь нашумевшись, обреченно затихал: все равно — кричи не кричи — особого толку не было; работа шла как везде — ни шатко ни валко, тютелька в тютельку на восемь рублей!
10.
Но теперь-то Семен был уже опытен и знал общие мечты. Если нигде не светили аккордные работы, то все бригады стояли за уравниловку, в нескрываемой сладкой надежде, что уравняют по самым высоким заработкам. Такое равенство устраивало всех, кроме руководства: выпадал бы из рук главный рычаг власти, рычаг заработка.
Бригадиры приходили на закрытие нарядов, заранее накаленные против начальства, ждущие от него всяческого коварства и заранее готовые к отпору. Впрочем, у каждого из них были свои проблемы внутри бригады. То в затылок жарко дышал наглый помощник, выскочка, то кто-то прогулял недельку, да и прочих обязательно набегало за месяц по два, три невыхода — много случалось всяких загадок и трудностей. Кого-то следовало, прижав, крепко взять в руки, кого-то, наоборот, помаслить, да и себя не стоило забывать на худой конец.
Мастера были в хорошем настроении. Наконец наступали те самые блаженные два-три дня, когда можно было не на словах, а на деле свести все накопившиеся за месяц счеты. Все можно было сегодня выплеснуть в лицо полномочному представителю бригады и хоть немного отойти душой, всласть насытившись его бестолковыми оправданиями. Процентовки, к счастью, мастеров не касались — добывать деньги дело прораба; добыл — слава богу, не добыл — с него и спрос. А вот разделить добытое — тут решающим было их влияние и слово. Сейчас, единственный раз за весь месяц, можно было реально прижать бригадира и бригадировых любимчиков — горлопанов и наглецов. Сколько кому закрыть — вот это была настоящая власть, всем властям власть, а не пустая говорильня.
Замечательно еще было и то, что существовали прогульщики и что они были в долгу. Закрыть им все дни, а потом полный ажур: в любую субботу и любое воскресенье можно было легко вывести на работу целое звено. Да что звено — чуть ли не полбригады! И никто из провинившихся и не пикнул бы, и все без нервов!
Прогульщики, вообще-то говоря, были дар небесный. Трест перманентно лихорадило с планом; он постоянно бомбил управление телефонограммами — почему не работаете в субботу, почему не работаете в воскресенье?
Но из четырех ежемесячных суббот управление и так работало три без всяких трестовских понуканий — у самих кругом трещало, и принудить людей работать в последнюю оставшуюся нетронутой субботу, а тем более воскресенье, было, конечно, трудновато.
Тут-то и выручали прогульщики и прочие провинившиеся. Они были на вес золота. Конечно, в субботу, а тем более в воскресенье, никто особенно не утруждался на рабочих местах, а они-то и подавно работали путем только до обеда. Но зато всегда можно было бодро отрапортовать где надо, что строители пашут не за страх, а за совесть, не признавая ни выходных, ни проходных! И овцы оставались целы — и волки спокойны. К семи вечера все заинтересованные стороны были на месте и примерно час работа кипела, как пар в котле. Через час прорабы знали, сколько денег можно взять в зарплату по подписанным процентовкам и сколько получается на круг по участку. Теперь надо было углубить дело, перейти на более низкий уровень, непосредственно к бригадам и звеньям.
Здесь уже начинали химичить мастера. Прорабы старались ни в какие мелкие, скандальные подробности не входить — ведь тому, кто постоянно находится рядом с людьми, на рабочем месте, виднее, кто пахал, а кто лодырничал. Кроме того, и мастеру должны были изредка доставаться не одни кости. А при довольном мастере и прораб мог жить как у бога за пазухой — порядок на линии с верхом покрывал все большие и малые огрехи руководства.
11.
Около восьми в прорабскую сунулся дядя Жора и мигнул Углову: мол, выдь на минутку. Углов не спеша встал из-за стола и пошел к двери. Он уже знал, зачем его зовут.
— Петрович, — сказал бригадир уважительно. — Сойди вниз на минутку, там у меня в сторожке кой-что припасено.
— Наряды же, дядь Жор, — залицемерил Углов, сглатывая невольную слюну.
— Да что ж наряды, впервой, что ли, закрываешь, или в последний раз? — усмехнулся дядя Жора. — Успеется. До ночи-то вон еще сколько.
Углов шагнул было по коридору, но приостановился.
— А мастер? — спросил он.
Бригадир нахмурился.
— Да ну его к бесу, — с сердцем ответил он. — Так и шнырит поперек, так и шнырит. Ну никакого с ним сладу. Я одно — он другое, я одно — он другое. Ты скажи ему, Петрович, чтоб не шибко задирался на людях.
— А чего там у вас? — заинтересовался Углов.
— Мы промеж себя разберемся, коли он тебе не заклал, а характер пусть перед стариком не показывает, попридержит. А то что ж, ведь сам знаешь, каково в одной берлоге двум медведям жить.
— У себя в бригаде ты полный хозяин, — успокоил его Углов.
Видно было, что вышла между бригадиром и мастером какая-то сшибка, о которой Семен еще не знал, и теперь мастер держал характер, прессовал дядю Жору сам, не вмешивая прораба. Углов усмехнулся: ну дави, дави — полезно иногда и бригадира против шерсти погладить, чтоб мягче был.
Он спустился с дядей Жорой на первый этаж, завернул в неприметную комнатку, где ночами отсыпался сторож, и остановился. На столе — бутылка «Столичной», пара огурцов и несколько магазинных котлет в промасленной бумаге. За столом помещался вставший при появлении прораба дядь-Жорин помощник.
Углов нахмурился.
Это было распоследнее дело — допускать в свой высокий начальственный круг лишних людей. Пить с собственными рабочими?! Дядя Жора явно подбивал его нарушить первую прорабскую заповедь.
— Чего ты тут? — строго спросил он помощника.
Бригадир, увидев угловское недовольство, сразу засуетился.
— Да это так, — сказал он. — Вот Витек покараулил, чтоб не зашел случаем кто. Да ты иди, иди, — обратился он к помощнику. — Мы тут сами о чем нужно потолкуем. Петрович — мужик свойский, он зазря не обидит. Иди, там подождешь. — Он кивнул в окно на скамейку перед управлением.
— Что еще за обиды? — спросил Углов недовольно. — Ты опять, старый бес, чего-то затеваешь? Смотри у меня. Я тебе сколько раз говорил — не тащи сюда лишних людей.
Дядя Жора, ласково улыбаясь всеми морщинами жуликоватого лица, покачал головой:
— Вот люди, вот человеки. Ты не поверишь, Петрович, велел ему там подождать, — он опять кивнул головой на заоконную скамейку. — Так нет же, норовит в самый красный угол.
Бригадир хлопотливо подхватил бутылку, вмиг распечатал ее и разлил по стаканам.
— Ну, давай, Петрович. Дай бог, чтоб не последняя.
Отвислый, морщинистый кадык его быстро задвигался, водка словно провалилась в беззубый, шамкающий рот.
— Э-э-э-х-хх!
Углов шумно выдохнул воздух и «принял» первый стакан.
— Веришь, Петрович, — сказал дядя Жора, осторожно ставя на стол пустую посудину. — Парень-то хороший. И — дурак дураком. Скажешь бери — берет, скажешь неси — несет. — Он строго поднял палец: — Нет, ты вот меня хоть убей на месте, а я все тебе скажу, как на духу, — хороший, он и есть хороший, что бы тот мастеришка ни наплел зазря.
Углов мигом догадался, о чем идет речь.
— Сколько? — спросил он.
— Што? — прикинулся дурачком дядя Жора.
— Ты ваньку-то не валяй, — беззлобно осадил его Углов. — Сколько прогулял твой хороший?
— Да что там, — бригадир сладко зажмурился. — У свояка на свадьбе погудел маленько. Что ж, дело молодое. Сам, Петрович, знаешь, как оно случается — только начнешь, а там спохватился, глянул, а уж недели нет.
— Семь дней подряд? — удивился Углов.
— Десять, — скромно поправил бригадир и, не давая излиться праведному прорабскому возмущению, мягко взял Углова под локоть.
— Ты пойми, Петрович, — парень-то уж больно хороший. Скажешь иди — идет, скажешь сиди — сидит. А что гульнул малость — эва, с кем не бывает! Опять же, что у нас, суббот не будет, выходных не будет? Мы с него всегда свое стребуем. Он у нас теперь, считай, год на крючке сидеть будет!
— Год? — Углов подумал минутку и махнул рукой. — Ну, на крючке так на крючке!
— И то дело, — подхватил довольный дядя Жора, снова разливая по стаканам. — Ты, Петрович, жизнь правильно понимаешь. Ты людям, и люди тебе. А уж мы-то не подведем.
— Ладно, ладно, — остановил его Семен. — «Не подведем». За вами глаз да глаз, чуть упусти — наделаете дел.
Дядя Жора скромно потупился.
— Что ж, — сказал он. — Все люди, все человеки. Известное дело — рыба ищет где глубже. А и кто без греха? Он вон и поп — только в церкви батька! Оно, конечно, и нам большой потачки давать не с руки — на то ведь и щука в море, чтоб карась не дремал. Такое оно и есть, ваше прорабское дело. А мы что ж, свою меру знать, конечно, должны.
— То-то что должны! — усмехнулся Углов. — Да если б еще и знали.
Бригадир осторожно приподнял стакан с водкой.
— Эх, Петрович, — сказал он. — Кто старое помянет, тому глаз вон! Где ты за нас, где мы за тебя — оно, глядишь, всем сестрам по сережкам и достанется. Ну, вздрогнем, что ли?
— Вздрогнем, — согласился Углов и опрокинул стакан.
Похрустели огурчиками. Дядя Жора, кряхтя, полез в стол. В руках у него появилась вторая бутылка.
— Стоп, стоп! — Углов предостерегающе поднял руку. — Пока хватит. Успеется, день-то еще длинный, раньше двух все равно не управимся. Ну-ка напомни, как фамилия этого… — он кивнул за окно.
Бригадир сказал фамилию. Углов повторил ее, запоминая, и шагнул к выходу. В дверях он остановился.
— Дядя Жора, я сейчас мастера сюда подошлю, так ты его маленько погладь.
Бригадир понимающе всплеснул руками.
— Что тут говорить? Да мы всегда навстречу, с полным нашим удовольствием. Лишь бы он…
Углов поднялся на второй этаж и зашел в прорабскую. Мастер его участка сидел за столом угрюмый и насупленный. Он, конечно, прекрасно понимал, зачем вызвали Углова, и не ждал от секретного дядь-Жориного разговора никаких для себя приятностей.
— Сергей, — сказал Углов дипломатично. — Там внизу дядя Жора кой-что организовал, ты загляни на минутку, не обижай старика, а то уж ты его совсем затыркал, чуть не плачет. Сам и пригласить боится, меня просит.
Мастер нервно дернул плечом.
— Как же, плачет. От него от самого кто хочешь заплачет. Все на свой лад норовит перевернуть. И проект ему не проект, и мастер ему не мастер! Чуть что — пойду к прорабу! Ну пусть идет! Развелось тут любимчиков. А у самого, между прочим, помощник десять дней прогулял!
Углов разом встал на дыбы. Ему не понравился гнилой намек про любимчиков.
— Что?! — цыкнул он грозно. — Какие такие десять дней? Какие такие прогулы? Где рапорта, где докладные? Это у кого, выходит, любимчики? Что ты мне задним числом загадки загадываешь? Значит, сначала сам покрывал, хорошим хотел быть, а теперь поцапался с бригадиром — о прогулах заговорил? — Семен хлопнул ладонью по столу. — Нет рапортов — нет и прогулов! Так и запомни. А еще раз такое случится — сам на них будешь деньги добывать! И чтоб к процентовкам тогда не прикасался, хоть из своей зарплаты плати. Последний раз закрываю, учти. На угловском участке прогульщиков нет! — Семен задохнулся от собственного крика. — Ну ладно, считай, что ты мне ничего не говорил, а я ничего не слышал. Ясно? А теперь иди вниз, да не шибко там нажимай, впереди у нас с тобой еще ой-ё-ёй сколько писанины!
Мастер тяжело поднялся и, приняв вид незаслуженно обиженного, словно бы нехотя пошел к двери.
Углов проводил его глазами.
— Да, прорабом быть — не дворником. Тут случается, что и семи пядей во лбу маловато бывает. — Он был доволен собой.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1.
Вот уж полгода, как Лиза, уходя спать, запирала за собой дверь.
Невозможно было перебороть элементарную человеческую брезгливость, когда, глупо и пьяно улыбаясь, вставал на пороге спальни муж и требовал от нее невозможного. Лизина душа съеживалась от отвращения в крошечный кровоточащий комок.
Хорошо еще, что в последнее время Семен и тут, как видно, сломался. Он перестал скандалить, перестал мучить ее, ломясь в дверь спальни. Теперь, возвращаясь ночью, он прямиком шел на веранду и падал на лежавший на полу матрац. Видно, ничего уж больше стало ему не нужно от жизни, кроме своей растреклятой бормотухи.
— Ой, Лизка! Ой, дурища! — всплескивала руками закадычная подруга Сонька Калинова. — И што ж ты мучаешься! Да гуляй ты, гуляй! Тоже мне монастырница. Думаешь, в рай возьмут? Как бы не так! Эх, мне-то, бабе, и то жалко смотреть, как такое добро пропадает, и чего ради? А мужики-то, что ж ты думаешь, слепые?!
Лиза хорошо знала, что не слепые, но только слабо отмахивалась от бешеной Соньки. А та то разливалась майским соловьем, то пугала ее.
— Вот погоди, погоди, годы-то уйдут! — Калинова сладко расправляла крутые плечи и выпячивала вперед могучие груди. — Можешь у меня кой-чему поучиться, раз своего ума нет!
У Соньки, действительно, было чему поучиться. Ее стандартная по нынешним временам судьба укладывалась в два не менее стандартных слова — «разведенная женщина». Намучившись смолоду нечаянной беременностью и мучимая сейчас подрастающей безотцовщиной, она махнула рукой на свой погасший очаг и стала греться у чужих.
Теперь она делилась опытом с захиревшей в семейной жизни подружкой. Лиза слушала и не слушала ее. Ей не очень верилось в Сонькины приманчивые рассказы.
Да, она была живым человеком, ничуть не менее живым, чем шальная Сонька. И если женскую, главную ее суть жестоко топтали, и если любовь к мужу превратилась для нее в не прекращающуюся пытку и унижение, то это все равно еще не означало, что Лизин внутренний мир полностью и навсегда разрушен. Нет, где-то там, в затаенной последней глубине, на самой периферии сердца притаилась и жила еще робкая, призрачная надежда, что кошмар ее нынешней жизни — он временный. Что страшный сон этот когда-то кончится.
Но Лиза уже почти не могла связывать это свое будущее обновление с Семеном — нет, при мысли о нем сама собой погасала всякая надежда. Но было бы слишком несправедливо, если б оказалось, что она увидела белый свет только затем, чтоб мучиться и страдать.
Легко было Соньке болтать о сладких, угарных поворотах своей бабьей судьбы. Она и замужем-то была всего какой-то неполный месяц. Калинова ни сном ни духом не ведала, что это за чудо такое — своя собственная семья.
Лиза тянула семейную лямку истово. И вот минутным сумасшествием зачеркнуть весь труд своей прошлой чистой жизни? Да как же она сможет смотреть в глаза своей кровиночке Аленке!
Она знала с полной уверенностью, что обрушься и эта ее внутренняя подпора, так вовсе нечем и незачем станет жить. Можно было лгать и лицемерить в мелочах — окружающая Лизу житейская суета мало располагала к проявлению искренности и благородства, — но она была обязана оставаться правдивой и чистой перед единственным дорогим ей созданием.
Опираясь на этот внутренний стальной стержень, стояли они с Аленкой под свирепым ураганом, сокрушающим все на своем пути. Такие слабые, такие беззащитные стояли, но их было двое, и это помогало Лизе выстоять и не сломиться.
2.
Вечерами Лиза с ужасом ожидала наступления темноты, маялась, слонялась по комнатам, то ругала, то истерично ласкала Аленку, и лишь к часу ночи ложилась в свою белоснежную одинокую постель.
Дочка мирно посапывала в своей кроватке и чему-то улыбалась во сне. А Лиза вытягивалась на кровати в струнку, неудобно закидывала назад пылающую голову и привычно начинала считать баранов:
— Раз баран, два баран, три баран…
Бараньи стада становились все гуще и гуще, количество баранов увеличивалось с каждым протекающим часом, они то собирались в одно огромное скопище, то снова разбредались по белу свету сиротливо, то выстраивались в длинные колонны, а Лиза, стиснув зубы и зажмурившись, все считала, считала:
— Раз баран, два баран, три баран…
Наконец ей становилось совсем невмоготу и, сбросив горячую простыню, она садилась на край кровати. Сердце колотилось и подкатывало к самому горлу, и чтоб хоть немного утишить его сумасшедший бег, Лиза тихо говорила в темноту:
— Все хорошо, все замечательно, все нормально. Все бараны сыты. Вот они уходят… Уходят… Уходят…
Молочно светилось рядом посапывающее Аленкино личико. Лиза подходила к дочке и поправляла сбившееся одеяльце. Потом снова садилась на кровать и опять вставала.
Ей немоглось. Наконец, почти оглохнув от тяжелых, густых ударов крови, она тихонько выходила из спальни и шла в гостиную.
Темнота была насыщена пряным запахом ночи, шуршаньями и скрипами невидимых существ, словно прячущихся в щелях и трещинах стен. Слышалось, словно с другого конца планеты, далекое неясное шевеление — огромный ночной мир спал, чуть вздрагивая во сне, как утомленный наработавшийся человек.
И только одна измученная Лиза, как привидение, бродила по темным комнатам, смутно белея обнаженными выпуклостями бедер и плеч. Затаив дыханье, она незаметно пробиралась на кухню и настороженно прислушивалась к тихим звукам с веранды.
Лиза в немом отчаянии стискивала руками пылающую голову. Горькие, слепые слезы текли по ее щекам неудержимым соленым потоком. Она глотала их, захлебываясь и тихо всхлипывая, не было, кажется, ничего худшего в жизни, чем это унизительное ощущение отчаянной одинокости.
В эти страшные минуты ей казалось, что, встань сейчас Семен и шагни ей навстречу, она бы с плачем бросилась ему на шею и забыла бы, и простила бы все.
Но муж лежал на полу, за открытой дверью, всего в двух шагах от нее, и не было расстояния большего, чем эти два коротеньких шага, намертво отделивших, отрезавших их друг от друга.
— Господи, за что? Да за что же? — исступленно шептала Лиза. — Чем же я так провинилась? Что вижу я в жизни, кроме горя и унижений?
Она подавленно вздыхала.
3.
Но вот, как будто внезапно очнувшись, Лиза ухватилась за отчаянную, сумасшедшую мысль — перестать медленно и неуклонно погибать рядом с Семеном, а повернуть его на новую жизнь могучим женским орудием ласки.
Ох, как же трудно оказалось снова приучать себя к прежним своим чувствам и ощущениям. Казалось, пять лет семейной жизни начисто вымели из Лизиного сердца последнюю каплю любви. И если оставалось еще что-то, так только колебания от глухого равнодушия к безнадежной ненависти. Может быть, эти колебания к ненависти и были единственным несомненным показателем, что оно еще открыто в Семенову сторону, ее исстрадавшееся сердце.
«Ведь отец же, отец он Аленке, — уговаривала себя Лиза, поворачивая мысли в другую сторону. — Я должна еще раз попытаться…»
По коже ее шли мурашки, когда она думала, что нужно пересилить себя, стиснуть зубы и опять лечь с Семеном в супружескую постель. Но это было последнее оружие, которое одно только и оставалось теперь в ее распоряжении. Что могло бы помочь, если бы это не помогло? Кроме того, не может же быть, чтоб все мужское начало полностью умерло в нем и что бормотуха начисто выжгла в нем его природное естество.
Впервые за последние полгода с неподдельным живым интересом вглядывалась она в зеркало.
Из зеркала на нее смотрела, в сущности, малознакомая ей молодая женщина с встревоженным выражением глубоких сине-зеленых глаз, крылатыми светлыми бровями и пышной женской статью, кой-как упрятанной в строгий черный костюм. Лиза невольно подивилась себе: и когда только она успела перекрасить свои наряды в темные — коричневые и черные — старушечьи тона?
Глаза ее тихо мерцали, влажная нежность пухлых губ, казалось, была создана для поцелуев. Лиза чуть повела крутым бедром, и черная юбка затрещала, вот-вот готовая лопнуть. Глаза ее затуманились, она глубоко вздохнула полной грудью: да, да, я правильно придумала. Мне под силу перебороть беду.
Этот настрой на новую борьбу за свое счастье стоил ей больших душевных усилий — да, слишком уж через многое нужно было переступить Лизе в глубине собственной души.
По силам ли была ей такая задача?
Час за часом, день за днем, неделя за неделей она накапливала в себе тепло, которому мешала ее бунтующая брезгливость.
Вот еще немного… И еще немного… И совсем чуть-чуть.
И наконец настал день, когда Лиза словно бросилась с обрыва в ледяную, черную воду.
4.
В воскресенье Лиза с утра подкрасила волосы, разобрала полузаброшенную на туалетном столике парфюмерию, вымыла полы, приготовила обед и к позднему вечеру, уложив Аленку в большой комнате, села на кухне, вновь, как и в былые времена, дожидаясь непутевого мужа. И когда, по времени, он уже должен был появиться, она зашла в ванную и открыла горячую воду.
Семен предчувствовал невероятную перемену — он пришел из парка на полчаса раньше обычного и в относительно человеческом состоянии. Пока он стягивал с себя пропыленные туфли, Лиза мельком взглянула в ванную — набралась ли вода? — и шагнула к нему как в пропасть.
Муж стоял, недоверчиво глядя на нее, — ее мягкие, полные губы, чуть тронутые кармином, тихо улыбались.
— Ты чего? — спросил Семен, попятившись.
Лиза взяла мужа за руку и повела в ванную. Он слегка упирался, но шел. Шел, не вырывая своей напряженной, недоверчивой руки, и Лизино сердце запело. Это была первая, пусть совсем маленькая, пусть незаметная, но победа.
— Раздевайся, — сказала она, подведя Семена к голубоватой, до краев наполненной ванне. — Снимай с себя всю эту грязь, мойся.
Семен молча взглянул на нее, на секунду задумался, потом что-то дрогнуло в его напряженном лице, и он начал стаскивать с себя мятую рубашку, брюки, дырявые носки, и тут остановился. Лиза вопросительно взглянула на него. Семен опустил глаза, потом быстро посмотрел на нее и как бы несколько смутился. Лиза чуть покраснела.
— Ну ладно, — сказала она, поворачиваясь. — Ты тут залезай в ванну, а я пока соберу на стол.
Лиза шагнула к порогу, но тяжелая Семенова рука вдруг легла сзади на ее плечо. Не поворачивая головы, Лиза мягко откинулась назад и на мгновение прижалась щекой к его ладони. Он смущенно кашлянул и отпустил ее.
Лиза вышла из ванной. Разом вылетело из головы все то страшное, что отделяло ее от Семена, словно позабыла она все тяжелые преодоления последних недель, и только билось в виске печальное сожаление: «Сколько потеряно, о, сколько уже безвозвратно потеряно!»
Сейчас Лиза верила со всей силой своей исстрадавшейся души, что ее женское счастье и ее женская доля зависят только от нее самой. Она верила, что счастливая семья на девять десятых состоит из женской ласковой мудрости и лишь десятая отпущена на все остальное.
Семен плескался за тонкой стеной, и Лиза крикнула ему сквозь навернувшиеся слезы:
— Зубы не забудь почистить как следует! — И шепотом добавила: — Горе ты мое…
5.
Они сидели за обеденным столом друг против друга, как в добрые свои времена. Курился пар над тарелкой, белела свежестью тугая крахмальная салфетка, Семен шумно прихлебывал суп, а Лиза держала в руке забытую ложку и украдкой рассматривала его сосредоточенное лицо.
«Господи, — подумала она, сглатывая невольный комок в горле. — До чего ж исхудал… Под глазами темные круги». И рука, державшая ложку, заметно дрожала.
Лиза невольно отметила, с какой торопливой жадностью он ест. У нее туго заломило в висках — он был явно, давно, безнадежно голоден. Уходя рано утром в свой парк, он не брал в рот и малой крошки. Днем — это Лиза знала точно — только пил. Приходил домой поздно, очень пьяный, и не нуждался уже ни в каких разносолах. Чем же он жил?
Вот он перестал хлебать суп и поднял голову. Лиза отвела глаза.
— Все, — сказал Семен, устало отодвигая тарелку. — Наелся, хватит.
Лиза вздохнула.
— Поел бы еще… Не сыт же ведь…
В самом деле, десяток ложек супа и маленький ломтик хлеба — разве так ел он когда-то?
Теперь ему хватило едва ли не десятой доли того, что он съедал прежде.
Семен сытно вздохнул и поискал глазами по сторонам.
— Ты не видала, тут где-то у меня «бычок» должен был оставаться.
У Лизы вновь стиснуло горло. Семен забыл уже, когда держал в руках нормальную сигарету. Теперь ему перепадали только чужие окурки. Лиза засуетилась, бросилась в спальню, распахнула дрожащими руками сумочку (на палас посыпались гребенка, зеркальце, помада) и выхватила из нее пачку хороших заграничных сигарет.
Семен взял в руки пачку и довольно прищурился.
— Да, — сказал он. — Это дорогие.
Те полтора рубля, которые стоила пачка, казались ему неслыханной суммой. С ума можно было сойти от непозволительного транжирства. Семен открыл пачку, вытянул сигарету и, не спеша закурить, с видимым наслаждением понюхал ее.
Лиза сидела напротив, стараясь улыбаться сквозь сдерживаемые слезы: как же он измельчал, ее муж, отец ее ребенка. А ведь не так давно он был главой и опорой семьи. Крупный, с широкой костью, все еще сильный, несмотря на пьяную диету, Семен теперь выглядел, как уцененный товар, забытый на пыльном прилавке. Внешняя оболочка его казалась почти сохранившейся, но стоит внимательно приглядеться, и увидишь, что внешние изменения были только слабым отголоском тех глубоких внутренних изменений, которые подточили и разрушили характер.
В ежедневной житейской борьбе он потерпел полное и безусловное поражение, сам осознал его и перестал даже бороться. О самостоятельной новой борьбе с бедой он не помышлял — смирился со своим крушением. Теперь он не хотел вновь встать на ноги, не верил, что такое возможно, а не веря, не хотел и пробовать.
Порочный круг этой логики имел начало, но не имел конца. Хотел Семен себе в этом признаться или не хотел, но не видеть абсолютно неизбежного он, конечно, не мог. И куда исчезла его былая бравая выправка, звонкие искры в голосе, кипучее веселье в глазах? Теперь он сгорбился, усох и выглядел чуть ли не стариком. Голос невнятен и хрипл, живые глаза погасли. Он молчал, пуская в потолок легкие дымные кольца, а она сидела напротив и напряженно вслушивалась и вдумывалась в себя. Настала решающая, поворотная минута, когда еще можно было направить ход своей жизни и в ту и в другую сторону. Лиза искала в себе какую-нибудь, сиюминутную подсказку, которая подтолкнула бы ее, стала бы спусковым крючком, искала и не находила ее.
То секундное волнение живого чувства, которое она испытала, стоя в ванной, растаяло без следа. Сейчас она больше жалела самое себя, жалела за глубокое, ледяное равнодушие ко всему на свете, которое незаметно становилось главным ее внутренним состоянием. Лиза хорошо понимала, что он был главным виновником совершившейся в ней беды, понимала, что утрачивает, может быть, лучшее, что в ней оставалось — способность глубоко и сильно чувствовать, — но уже не хотела ничего менять в своей жизни. И если она в последнее время все же настраивала себя на такую перемену, то причиной этому был не Семен и не сама Лиза — причиной были огоньки Аленкиных глаз.
Сейчас выяснилось, что, хоть она и обдумывала долгие недели и свое положение, и предполагаемый успешный выход из него, все оказывалось не так просто, как ей вначале казалось. Главное препятствие было в том, что она уже не была теперь внутренне так уверена в своей правоте, как раньше. Оказалось, что она не знала себя до конца. И дело было не только в преодолении простой брезгливости. Словно тяжелая, неповоротливая махина засела в Лизином мозгу. Как-то даже неловко было думать о том, что они с Семеном вновь станут мужем и женой. Чужой человек сидел рядом с ней.
«Муж, муж, — говорила она раньше бездумно. — Мой плохой муж, мой бессовестный муж, мой никчемный муж…»
А ведь за этим словом «муж», оказывается, не стояло уж никакого реального содержания. Она попробовала повторить его еще раз: муж… муж…
Слово повисло в воздухе бессмысленным набором звуков. Сердце содрогнулось. Да стоило ли стараться, стоило ли вновь так унижать свою душу и плоть?
И только глупым пустячком притаилось вялое любопытство: а сумеет ли она, решится ли переступить порог спальни? Право, сейчас он не только не будил в ней чувств — напротив, всем своим видом начисто убивал всякое желание. Лиза принялась старательно раздувать в себе это случайное любопытство. А вдруг оно снова проснется, ее былое горение? Вдруг опять вспыхнет в ней то, что пылало когда-то так ослепительно ярко?
Лиза взглянула на Семена. Он сосредоточенно докуривал сигарету, и казалось, ничто в мире не интересовало его. Ее знобило.
Прошел месяц, прежде чем она решилась вернуться к своему намерению. Неожиданный случай стал тому причиной.
6.
Цыганка Бела вышла на базар с ярыми намерениями. Ее «рома» вчера провел небольшое собеседование в тесном семейном кругу, и сегодня малиново-лиловый синяк украшал половину ее лица.
Ай, хорошо!
Бела была в восторге. Наконец-то муж проснулся и перестал смотреть на нее, как на пустое место. Вчера он чуть было не задушил ее.
Вот это было чувство, вот это была страсть! Словно опять молодость вернулась. Ночью Бела ласкала мужа с упоением. Она враз похорошела, и поющая душа ее закипела, как вулкан. Сегодня она принесет своему «роме» никак не меньше двадцати рублей.
Бела суеверно поплевала на ладонь. Слово было сказано — теперь пусть все базарные лопухи поберегутся!
Цветастая юбка полоскалась вокруг тощих бедер, как пламя. Ярко накрашенные губы выгнулись сердечком. Бела прищелкнула пальцами.
— Ой-е, люди! Ведь каждый день — праздник!
Ну прямо ноги рвались в пляс! Колода старых, засаленных карт затрещала в ее руках. Городской базар гудел тысячью красок и голосов. Время шло к десяти. В широкие проходы меж длинных, забитых снедью прилавков хлынули толпы народа. Казалось, в этой многоликой судорожной мешанине нельзя различить отдельных людей.
Но Бела, уперев в бедро крепкую руку, зорко повела жгучим глазом, просеивая толпу.
— Есть! — щелкнуло в ее голове.
От автобусной остановки, через асфальтовый толкучий пятачок, растерянно двигалась молодая женщина с копной распущенных ярких волос.
Лиза пролежала все воскресное утро без сна и движения. Давно уже следовало встать, но вставать — означало бы снова начинать жить, а именно этого ей не хотелось. Нехорошее предчувствие со вчерашнего утра теснило ей грудь, и она оставила Аленку на воскресенье у бабушки. Возвращаясь вечером домой, Лиза увидела на улице — как сердце чуяло! — шатающегося, неизвестно куда бредущего мужа. Пришлось чуть ли не на себе волочь его домой.
Она сгорела от стыда, пока дотащила его до дверей. Теперь страшно было и подумать показаться на улице — казалось, что ее унижение и позор видел весь город.
Конечно, только мужу все было нипочем. Раным-ранехонько он возился на веранде, потом жадно глотал воду из холодильника, а с первым рассветным лучом хлопнул дверью и был таков.
Лиза поплакала в подушку бесслезно — уже и слез никаких у нее не оставалось — и долго потом лежала не шевелясь, впав в полусонное томление.
Но вставать было все же надо. В холодильнике хоть шаром покати, а за окном плясал единственный за неделю Лизин хозяйственный день, времени у нее в рабочие дни недоставало на магазин.
Она скрепя сердце поднялась, кой-как причесалась, посмотрела в зеркало на свое опухшее несчастное лицо и безнадежно махнула рукой: какие там еще прически делать? И так сойдет! Тут жить не хотелось, не только причесываться.
Выйдя на улицу и опустив глаза, Лиза двинулась, опасаясь встретить знакомых, по тихим воскресным улицам. Базар располагался неподалеку. Авось, никто не встретится.
Бела тихонько причмокнула, увидев ее, и сорвалась с места. Она сразу узнала эту мельком виденную ею вчера молодую женщину, тащившую на себе пьяного мужа. Беле остро врезались в память полные слез потерянные глаза и багровое от стыда лицо. И Бела равнодушно и профессионально подумала, что не мешало бы встретить эту растрепанную женщину одну и нагнать на нее страха, а заодно и облегчить от тех денег, какие, может, еще не пропил ее веселый муж.
Бела ловко пристроилась рядом. Масляной лаской источаясь, запел ее пронзительный от рождения голосок.
— Не спеши, красавица, от судьбы бежать; на другую набредешь — еще хуже покажется. Ты свою судьбу разгадай, ведь в ней секрет спрятан, а кто секрет знает, тот и счастлив бывает. Не гони цыганку, гони молдаванку, у той глаз слепой, вокруг правды бродит, да правды не скажет. А твой секрет у мужа на сердце лежит, а сердце его в чужих руках бьется.
Лиза невольно вздрогнула и остановилась. Цепкая Белина рука мягко подхватила ее под локоток.
— Что вы, о чем вы? — испуганно спросила Лиза, стараясь высвободиться.
Бела посмотрела ей в глаза долгим, сожалеющим взглядом и наклонилась к Лизиному уху:
— Знаю, знаю, все знаю, все вижу. И что на сердце лежит, и что от сердца бежит, и что в душе хоронится. От людей скрываешь — от судьбы не скроешь. Цыганка не молдаванка, прямо говорит. Присушил муж твое сердце, да своего на стороне лишился. И рядом весь, и некого есть. Глаз черный уродливый, глаз карий уводливый. Не цыганку спроси — карты спроси, не я скажу — они скажут.
Бела ловко развернула веером черную замызганную колоду.
— Вот карты цыганские, а не молдаванские. На семи ветрах веяны, тремя заклятьями заговорены. Глаз не крутят, судьбы не мутят, а все, что есть и будет, на ладонь кладут.
Лиза слушала как зачарованная. Сердце ее трепетало. Бела незаметно потянула клиентку за лотки с товаром. Лиза, бросая затравленные взгляды в стороны и слегка упираясь, двинулась за ней. Там, за деревянной высокой будкой, плотно прижав Лизу к забору, Бела ухватила ее за руку и развернула судорожно сжатую Лизину ладонь. Быстрая скороговорка ее вконец оглушила и заморочила тяжелую Лизину голову.
— Не скажи водица, а скажи мокряница, не скажи огонь, а скажи не тронь! Не колдовству и наговору, а цыганкину приговору. Черное сними, белое покажи, сглаз сорви с души! Чужое в яму, а свое прямо. Тьфу, тьфу!
Круто изогнувшись, Бела ловко сплюнула через плечо.
— Не лежит и не горбится, а стоит молодица! Глаз долит, да душа болит. Скажет цыганка — верь! Твой путь во тьме лежит, да заговорным картам открыт. Позолоти руку, красавица, карты говорить хотят, да скупой руке не открыть дороги.
Лиза, испуганно суетясь, вывалила горсть мелочи на цыганкину руку. Бела досадливо сморщилась и стряхнула мелочь в необъятный карман.
— Да не мне на руку положи, себе положи, мне ничего не надо, я тебе и так погадаю — ты картам путь открой. Которую дорогу не золотишь, по той и не ходишь. Тьму рассей, свет разожги. Где золото — там и свет: больше золотишь — дальше судьбу свою видишь.
Лиза порылась в кошельке и сжала в кулачке красную бумажку. Белины глаза остро сверкнули, и она ласково коснулась Лизиной руки.
— Да ты разожми ладонь-то, не бойся. Здесь обмана нет. Карты золотить надо, тогда они верно говорят.
Она легко коснулась колодой скомканной бумажки, повела пальцами, и десятка таинственно исчезла с Лизиной ладони. Зловещий шепот ударил в ее испуганные уши:
— Лежит гора, а в горе нора, да камень Аламан, да камень Адаман, а за камнями путь — никуда не свернуть. Две беды, а посередке третья. Счастьем жизнь полнилась, да горем повернулась.
В Белиной руке затрепетали крестовый король и червонная дама.
— Сама золотая, да муж треф, черное к золоту катилось, да дорогой потерялось. Цыганская карта без обману говорит. Вот он, муж твой, черными кудрями шевелит.
Она ткнула короля прямо в Лизино лицо. Та потрясенно ахнула и прижала руки к груди.
— Да, да, он правда, он действительно брюнет!
Бела усмехнулась: еще бы не правда, еще бы не брюнет — уж на память-то она не жаловалась.
— Была промеж вас любовь большая, да горе кругом рыщет, себе поживу ищет. Чужой глаз счастье твое увидал, темный глаз, с карим схож, всем нехорош. Вылетело слово — и пошла беда у тебя гостить. Ох, красавица, сидит чужая душа в муже твоем, сидит и сама себя вином заливает.
Лиза вздрогнула.
— Как заливает? Почему? Какая душа? — спросила она.
Бела скорбно покачала головой.
— Вошел карий глаз, вошел женский глаз в мужское сердце, и тоской его грызет, и от тебя отбивает, а мужская душа слабая, она веселья ищет, вот вином и спасается. Ты, красавица, душой чистая, простая, и знать своей беды не знаешь, и ведать не ведаешь. Не я скажу, карты скажут. Вот она, разлучница жизни твоей, смотри!
Непонятно для глаз, словно сама собой, из колоды показалась дама пик. Лиза схватилась за сердце.
— Но я же ничего не знала, — прошептала она. — Что ж мне теперь делать?
Бела победоносно шлепнула рукой по колоде.
— Ты не знала, да карты знают. Не верь молдаванке, а верь цыганке. Карты мои заклятые. Что скажут, то и будет.
Еще через пять минут Лиза узнала, что кареглазая злодейка с восточным профилем принялась за Семена давно. Во всяком случае, сумасшедшие его запои последнего года явно не обошлись без ее прямого участия. Семен тоже, как выяснилось, мучился и страдал от кареглазой порчи, а его пьянка была лишь следствием потусторонних дел некоей невыясненной особы. Кем она была конкретно, понять Лизе решительно не удалось. Карточный язык не очень давался неофитам — от казенных домов и чужих хлопот у нее явственно затрещало в виске, а смысл все ускользал, ускользал как дым сквозь пальцы.
Гадание шло неровно, оно то затормаживалось на самом трепещущем месте, то прыгало вперед, подстегнутое банальной земной причиною. Кошелек в Лизиных руках пустел, а тайн впереди оставалось еще разливанное море. Лиза поневоле решила ограничиться главными из них: в чем сейчас состоит беда и как ее преодолеть?
Бела выяснила причину несчастий со смущающей легкостью и дала совет, пронзивший Лизу до глубины души.
— Сглаз не сказ, рукой не отведешь. Да заговор цыганский любую беду отшибает. Скажу тебе, как бабка моя говорила. Сто лет она на свете прожила, на сто первом ушла в иные края гадать. Мне велела одну правду говорить, не как молдаванки. Сглазили тебе мужа, а сглаз через заговор на тебя положили. Знаю, знаю, все знаю. Кровью петушиной кость мазали. Каждый день по той кости ты ходишь. На тебя, красивица, кость зарыли.
Лиза отшатнулась.
— Какую кость? Куда зарыли? — спросила она со страхом.
— А такую. На работу через калитку ходишь?
Лиза кивнула.
— Каждый день через нее идешь?
— Да.
— Вот под этой калиткой и зарыта на тебя кость. А ты на нее, на свою беду, каждый день наступаешь. Вот кровь и горит, вот порча и идет.
— Что ж делать? — спросила потрясенная Лиза. Голова ее закружилась. Она была не на шутку напугана. Словно яркий солнечный день вдруг померк вокруг нее.
— Есть способ, — ответила цыганка. — Рано утром приди на то место, где кровь зарыта, плюнь два раза через левое плечо и скажи: жила беда, ушла как вода. Теперь пусть ко мне бежит, то, что на сердце лежит.
— И все? — спросила Лиза с жадным доверием.
Цыганка еще раз внимательно оглядела ее.
— Как кость бросишь, в тот день мужа не ругай. Душа его отпущена будет. Сильно ласкать надо, чтоб к другой не ушла. Снова к себе приваживать.
Лиза замялась.
— А как ласкать? — спросила она чуть слышно.
Цыганка насмешливо покачала головой.
— Ай, как спросила! Ты молодая, чего тут объяснять. Так ласкай, чтоб душа его в рай ходила! Утром встанет — увидишь: не вино просить будет, любовь просить будет. Цыганка не молдаванка, всю правду говорит.
Она вильнула бедрами и пропала, точно сквозь землю провалилась. Лиза постояла еще немного, не соображая, во сне или наяву произошло с ней необычайное происшествие, и тихо направилась домой. Новые мысли целиком захватили ее.
7.
Дождавшись первого же относительно трезвого Семенова появления, Лиза отправила его в ванну. Повторилось все, что предприняла она в прошлом месяце — купание, кормление, курение. После всех процедур Семен зевнул, потушил в тарелке сигарету и нерешительно направился на веранду. Лиза поднялась со стула и взяла его за руку. Повинуясь усилию ее маленькой, мягкой руки, Семен молча повернулся и пошел следом.
Уличный фонарь бросал мягкий, рассеянный свет в глубину комнаты. Чуть отсвечивал полированным, пластиковым боком высокий шкаф в углу. Таинственные теплые искры неожиданно загорались в глубинах зеркал трельяжа и так же неожиданно гасли. По спальне плыл прозрачный осязаемый полумраки вся она, казалось, походила на волшебную пещеру Аладина, покинутую разбойниками. Белейшие прохладные простыни притягивали к себе. Чуть покачивался от легкого сквознячка круглый вишневый торшер за изголовьем.
Семен невольно поежился. Он отвык от такой богатой обстановки.
— Садись, Сема, — мягко сказала Лиза, опускаясь на край постели.
Он молча опустился рядом и привычно сгорбился.
— Аленка сегодня с утра кашляла, — продолжала Лиза, опуская руку ему на плечо. — Как бы опять не заболела.
Семен хрипло откликнулся:
— Сквозняк тут у вас. Ты не смотри, что жарко. Сейчас чуть продует, и вот она, простуда. Много ли малышке надо.
— Да раскрывается она ночью, — пожаловалась Лиза. — Я уж десять раз за ночь встану, закрою, а смотришь — через пять минут одеяло опять все в ногах.
— Да… — неопределенно отозвался Семен.
Этот начальный их, после долгого взаимного враждебного молчания, как бы деловой разговор об Аленке был необходим как первый робкий шажок навстречу друг другу. Тонкий безошибочный инстинкт вел ее сейчас по правильному пути. Она заговорила не о том, что мучило ее больше всего на свете — о Семеновом беспробудном пьянстве и жестоком разрушении их семьи. Нет, совсем не о том. Лиза понимала, что Семен ждет именно этого неизбежно главного их разговора, но начать с упреков означало бы безнадежно испортить все дело с самого первого начала.
Что могло сейчас их сблизить, что могло хоть немного подвинуть друг к другу, что могло успокоить его подозрительную и агрессивную настороженность? Только Аленка. Дочка, их общее дитя, было тем единственным нерушимым началом, которое, помимо их отдельных воль и желаний, могло вновь привязать их друг к другу. Семена, не откликнувшегося на Аленкины беды, незачем было и окликать.
— Устаю я очень, Сема, — тихо сказала Лиза, прислоняясь к мужу круглым теплым плечом. — Целый день на работе. Кручусь, как заведенная, то одно, то другое, то третье. Аленка последнее время стала прихварывать, и все время такая возбужденная. Да и сама я что-то совсем расклеилась, нервы никуда не годятся, кричу на нее, сержусь по всяким пустякам. А потом такие головные боли, что хоть на стену лезь. Сижу и плачу.
Семен молчал, тяжело и хрипло дыша.
— Ведь мы с тобой не так уж теперь молоды, — сказала Лиза подавленно. — И оглянуться не успеем — жизнь пройдет, а мы и не жили. И дочку надо поднимать, и сам ты, Сема, не в порядке… Сердце мое рвется.
Лиза тихо и безнадежно заплакала. Сказалось и выговорилось не то, что хотелось и было задумано, а сказалось и выговорилось то, что не сказать и не выговорить ей было не под силу. Мимо ее волевых, мимо обдуманных ходов выплеснулась горечь, переполнявшая изболевшееся сердце, и больно ударила Углова по лицу.
Он завозился, неловко обнял Лизу за плечи и смущенно пробормотал:
— Ну что ты, мать? Ну хватит, хватит.
Тяжелая ладонь его робко погладила Лизину спину, и он выдавил из себя с явным усилием:
— Вот увидишь, мать, все еще наладится.
Лиза, тихо всхлипывая, бормотала что-то невнятное, а Семен все гладил и гладил ее по спине негнущейся, виноватой рукой.
— Мне ведь уже и жить не хочется, Сема, — с трудом вымолвила она. — Ведь если б не Аленка, так я давно бы на себя руки наложила. Никаких сил моих больше нет.
Семен беспокойно заерзал.
— Ну что ты? Зачем так-то? Это ведь я… — Он осекся и замолчал.
Текли за минутами минуты, и тьма вокруг делалась гуще и плотней. Сейчас каждый из них думал о своем. Мир кипел вокруг, врываясь тысячами звуков и запахов в их затерянное уединение, но они не замечали могучего биения окружающей жизни. Их одинокий, бесплодный, каменистый остров лежал за пределами земного круга — печальный и угрюмый, он словно был отмечен роком.
Но пока жив человек, нет в мире силы, способной до конца омертвить его сердце. Человеческие чувства так же вечны и неистребимы, как сама жизнь. И тот здоровый, живой инстинкт матери, жены, продолжательницы рода и хранительницы очага, что из самой седой, из самой забытой древности протянулся тысячью нитей в наши дни и выткал, и выковал Лизину душу, — этот неумирающий инстинкт властно проснулся в ней в нужное время и дал ей новые силы и новое мужество.
— Нет, Сема, — сказала Лиза, обнимая мужа. — Так жить, как мы с тобой живем, больше нельзя. Нам надо вместе перебороть беду. Нет у нас с тобой другого выхода.
Семен тяжело вздохнул. Тяжелые, как камни, слова, больше похожие на хрипы раненого, полились из его уст.
— Ты знаешь, Лиз, я ведь и сам лежу по ночам и все думаю, думаю. Никак не могу спать, от мыслей задыхаюсь, а придумать ничего не могу. Хоть бы сдохнуть мне, что ли, освободить вас! И уж сам я себе стал в тягость.
— А Аленка? — горячо подхватила Лиза. — А о дочке ты подумал?
— Да что ж? Все равно вам от меня никакой помощи нет, один вред да расстройство. Я же все понимаю. Вам без меня лучше будет.
— И думать об этом не думай, — прервала его Лиза. — Как это ребенку может быть лучше без родного отца? Да и я… Ты ведь только скажи, Сема, как тебе помочь, чем помочь, — а уж я из кожи вон вылезу, только бы ты наладился. Ну скажи мне, Сема, милый. — Лиза охватила его извечно женским, милым движением ласкающих рук. — Ну скажи мне, ты ведь можешь не пить? Ты ведь можешь бросить эту проклятую заразу? Ведь все остальное мы бы с тобой шутя решили.
Семен сглотнул вязкую слюну.
— Не знаю, — ответил он, помолчав. — Я раньше думал, что пью, только когда хочу, а стоит по-другому захотеть, так разом брошу. А сейчас вижу, что нет: и хочу — пью, и не хочу — пью! Уже не могу не пить. — Он немного подумал и сказал с тоской: — Вот ты, может, не поверишь, а ведь я не хочу, уже совсем не хочу пить, а вот пока не выпью, сам не свой, умереть, кажется, легче, чем не опохмелиться.
— Ну давай тогда лечиться, Сема, что ж иначе делать-то? Надо ведь как-то себя перебарывать. Вон вчера по телевизору показывали — лечат же, и ничего, вылечивают. Работают потом люди, живут по-нормальному, не пьют.
Семен зло фыркнул в ответ:
— По телику! Вылечивают! Вон они леченые, полпарка их, леченых этих, ходит. Они ведь потом еще хуже пьют, леченые эти!
— Хуже? — подхватила Лиза. — Да уж куда хуже-то, чем сейчас? Хуже не бывает! Нет, Сема, тут одно спасенье, один выход — лечиться и не пить потом совсем!
— Совсем? — недоверчиво протянул Семен, подумав. — Даже пива?!
Это показалось ему дивно, неправдоподобно и удивительно. Как? Вести такую жизнь, в которой не придется выпить даже кружки пива? Да нет, такой жизни просто не может быть!
Он сам, вообще-то говоря, не очень любил пиво — градус не тот. Дуешь, дуешь, а толку чуть. Да и кайф от него какой-то дурной. И все же? Не выпить пива? Ну еще с тем, чтобы окончательно не пить водки или вина, он мог как-то примириться и понять, что тут нету иного выхода, — но кружка пива?!
Против такого полного ограничения протестовало все его существо. Вот он идет, скажем, с работы в теплый летний вечер. Усталый, намаявшийся идет. И вот на углу стоит пивная цистерна, вьется вокруг нее народ, стучит мокрыми пенными кружками, горячо толкует обо всем на свете, и кто-то знакомый, увидев Семена издалека, громко кричит ему через улицу: Сюда, сюда, Угол! Я уж взял тебе! — и поднимает в знак приглашения тяжелую ребристую кружку. И не перейти после этого через дорогу, и не взять в руку скользкую дужку прохладной посудины, и не сдуть, растягивая удовольствие, пышной шапки пены, и не сделать с устатка трех-четырех блаженных, ледяных глотков?! Это показалось Семену требованием слишком обидным, слишком несправедливым и насмерть унижающим его мужское достоинство. Углов невольно завозился и крякнул. Не выпить пива? Мысли его невольно приняли другое направление.
Лиза говорила просительным голосом что-то свое, бабье и жалкое, а он сидел рядом, отрешенный от всего на свете, и думал о том, что захватывало его с каждой истекающей минутой все сильней и сильней. Да, хорошо было бы сейчас тяпнуть кружку «жигулевского». Эх, если б Лиза была баба как баба, так уж могла бы озаботиться — припасти в холодильнике хоть полдюжины бутылок. Полтора рубля на пачку заграничного курева не пожалела, а ведь это все равно что выкинула — на те же деньги хватило бы и пачку «Примы» взять, и пару пива. А добавь рубль? Вот оно уже и на бормотуху потянуло! Курить-то, в сущности, все равно что, а расход какой вышел неделовой. Эх, как бы сейчас оно выстоялось, выледенело в холодильнике! Как впору бы пришлось! Да разве дождешься умного дела от этого куриного племени? Не пей, не пей! В парк не ходи! Да разве пошел бы он в парк, жди его в холодильнике хоть полдюжина пива? Да он и думать не стал бы ни о каких походах, не то что ходить!
Семен нетерпеливо заерзал. Ему казалось, что никогда в жизни он так не хотел выпить эту несуществующую кружку пива, как сейчас.
Эх, Лизка, Лизка! Простое, видишь ли, дело, а и того ей толком не сотворить. А самому достать бутылек уже негде, время позднее, да и денег нет. И так жизни никакой, а тут своя законная баба даже не в пузыре — какой там пузырь? — в кружке пива мужу отказывает!
Он был вне себя от ярости. Намазалась, наштукатурилась, стерва холеная. А для кого, спрашивается? Хахаля ждала, не иначе! Для мужей так не штукатурятся, уж Углов-то знает. Ишь ты, разговорилась: ты покушай, ты полечись, — сразу видно, что перепугалась до смерти!
Тут Семена бросило в жар. Ему сразу стали ясны ее хитрые пустые разговоры. А он-то, дурак, раскис, развесил уши. То-то она сразу кинулась к нему, едва он переступил порог, и поволокла прямиком в ванную.
Ох! Семен даже вздрогнул от нечаянной, все высветившей разгадки. А туалет-то?! Ведь он проскочил мимо туалета следом за Лизой и даже краем глаза не заглянул внутрь. А в нем и было все дело, там внутри и пряталась отгадка сегодняшних небывалых, страшно подозрительных ходов. Семен мог собственной кровью, землей, хлебом поклясться, что в туалете прятался от него чужой мужчина!
Углову вдруг смутно припомнились какие-то неясные шорохи, доносившиеся из туалета. А ведь Семен по приходе не обратил на них никакого внимания, спроста обманутый хитрой, развратной женщиной!
Точно, так оно и было! Вот тебе и расхлюпался! А тут все было гораздо проще, гораздо понятней.
— Врешь! — прорычал разъяренно Семен сквозь стиснутые зубы.
Он вскочил, отшвырнув жену на край кровати, и, нечленораздельно хрипя, кинулся в туалет. Ошеломленная, ничего не понимающая Лиза осталась одна сидеть в темноте.
«Господи, да что это с ним?» — подумала она.
А Семен, тем временем, тигром проскочил тесный коридор и гулко сунулся в дверь туалета. По темноте он не заметил закрытой защелки и с размаху ударился лбом о запертую дверь. Яростно взвыв, пнул дерево босой ногой и, разом задохнувшись от боли, присел, ощупывая руками обожженные пальцы ног. Немного отойдя, он попытался открыть задвижку, но негнущиеся пальцы плохо слушались его, и, мгновенно обозлившись, он с размаху двинул в дверь тяжелым плечом. Шурупы вылетели из дерева, дверь отворилась, Семен дрожа от нетерпения, зажег свет, — тихо журчала вода, стекая в фарфоровую чашу, молочно светились кафелем стены и сонно бормотал чуть тронутый ржавчиной кран. Семен смотрел и не верил глазам своим — слишком уж подозрительно невинной выглядела увиденная им картина.
Да, ловко они маскируются, Лизка и ее хахаль. Он глухо застонал и заколотил себя по глупому, доверчивому лбу: эх, как же он поддался на такую простенькую уловку и проскочил мимо чужака?! Ведь стоило только вышибить дверку, и он увидел бы гада. Теперь доказывай свою правоту. Лизка только внаглую отопрется от очевидного да еще, пожалуй, станет корчить из себя святошу и раздувать разные обиды.
Семен вяло подумал, что хорошо было бы сейчас учинить ей допрос с большим пристрастием и вытянуть из нее всю правду, но где была гарантия, что не выдержит и расколется? Не было такой гарантии. А попусту что ж глотку-то драть?
Семен погасил свет, постоял немного в душной темноте и потащился на веранду. Там было легче всего укрыться от семейных обманов и Лизкиного коварства — матрац был его надежным убежищем. Знакомый вид привычно успокаивал Семенову взбудораженную душу. Пройдя ощупью через темную кухню, он вышел на веранду, подошел к месту, где должен был лежать его матрац, и ахнул — матраца не было! Семен протер пальцами глаза, пошарил ногой — может быть, темнота и возбуждение чувств обманывают его? Нет, матраца действительно не было. Он не мог ничего понять.
Что случилось, что произошло за его сегодняшнее отсутствие? Семен перебрал в голове различные возможные причины: пожара не случилось, переезжать они тоже никуда не собирались — куда же мог исчезнуть его матрац и почему он вообще исчез?
Вдруг Семен разом, в одну секунду, все понял: конечно же, зачем и кому он нужен теперь в этом доме? Он мешал им, мешал их веселому времяпрепровождению — мог войти в квартиру во всякую неподходящую минуту и испортить сладкие развлечения! И вот как хитроумно, как подло они придумали от него избавиться — взяли и разгромили его единственное, его последнее прибежище. А ведь он, кажется, ничего не просил и не требовал у них, только бы его оставили в покое, только бы не трогали последнего — его отдыха и успокоения души, старого полосатого лежака на веранде!
Но нет, им всего было мало! Они искали, чем унизить, чем стеснить его жизнь, и напали на главный след и разорили сокровенное. Они забрали и спрятали куда-то, а вполне могло статься, что и выкинули его постель. Больше чем постель — его спасение, — выкинули, в злой, подлейшей надежде, что он не выдержит этого крайнего унижения и сам уйдет из дома.
Так нет же! Семен не собирался безвольно уступать их желаниям без всякого сопротивления. Они забрали его матрац, они разорили его жизнь и его жилище? Ну что ж, он обойдется и без матраца. Вопреки всем их злодейским умыслам, он будет жить так же, как и жил, он все перетерпит и выдержит, но пусть и они поберегутся, пусть и они поопасаются заходить слишком далеко — терпение его не безгранично, и он сумеет за себя постоять!
Семен сильно выдохнул заломившей грудью и решительно опустился на пол. Он лег на теплую крашеную поверхность, положил локоть под голову и повозился, умащиваясь поудобней. Что и говорить — лежать на бетоне без матраца и подушки было несколько жестковато, но другого выхода не предвиделось и приходилось принимать новый поворот судьбы таким, какой он есть.
А теплый, нагревшийся за день воздух окутывал Семена бесплотным ласковым покрывалом, тонко верещал сверчок в углу веранды, тихие звезды протягивали к нему с неслыханной высоты свои тонкие, прозрачные пальчики — волшебная книга природы была открыта на одной из самых увлекательнейших своих страниц и ждала только сердца, способного и желающего прочитать ее. В каждом звуке, в каждом исчезающе малом своем проявлении мир был прекрасен. Радость бытия переполняла этот мир, и на тысячи разных голосов звал он людей присоединиться к этой радости.
8.
Лиза терпеливо сидела в спальне, дожидаясь мужа, — она не услышала, как Семен прошлепал босыми ногами на веранду. Вот прошло десять минут, двадцать, тридцать — его все не было, и Лиза забеспокоилась. Недоумевая, поднялась она с кровати и пошла искать мужа. Она заглянула в гостиную, ванную, туалет — везде было темно и пусто. Она бросилась на кухню, оттуда на веранду и остановилась, глядя, как Семен лежал на полу в одних трусах, свернувшись калачиком и подтянув острые коленки под самый подбородок.
Вот ведь что придумал. Значит, совсем совесть заела, раз постеснялся в спальню идти.
Она наклонилась и тронула Семена за плечо.
— Да что ты, Сема? Зачем сюда-то? Я и матрац твой грязный в чулан убрала. А ты — помылся и на пол. Ну идем, идем…
Лиза потянула с пола упирающегося Семена, и он нехотя поднялся и пошел за ней. Зайдя в спальню, они постояли несколько минут в неловком бездействии, пока Лиза не сказала быстрым, смущенным шепотом:
— Ну что ж ты стоишь? Ложись спать.
Семен лег, укрывшись простыней, и, отвернувшись, влип в стену.
Лиза лежала рядом и уже не вдумывалась и не вслушивалась в себя — темная ночная волна ее жарких сновидений внезапно накатила на нее, сердце неистово заколотилось — не рассудком, не разумом, а истосковавшейся по ласке плотью тянулась она сейчас к угрюмому, молчаливому человеку. Нерастраченная нежность, переполняющая ее тело, искала выхода, и Лиза словно забыла прошлое, и не было для нее в эту минуту никого ближе и роднее Семена.
Она судорожно вздохнула и положила руку ему на плечо.
— Сема, ну что ж ты? Ну где ты, я же тебя не вижу? Ну повернись ко мне… — тихо прошелестело в темноте.
Семен неловко завозился, плечо его дрогнуло, и, отлепившись от стены, он повернулся к Лизе. Лица их коснулись. Неловко извернувшись, Лиза быстрым движением горячих пальцев расстегнула лифчик и прижалась круглыми, теплыми грудями к Семеновой груди. Ощутив своими возбужденно торчащими сосками густые завитки волос на Семеновом теле, застонала от наслаждения. Горячие истомные волны, зарождаясь где-то у пальцев ног, поднимались вверх по ее полным икрам. Вот они на мгновенье сладко задержались в пояснице, и растеклись. А новые волны уходили все выше и выше, обжигая наслаждением ее жаждущие ласки соски.
— Ну обними же меня, Сема, ну обними. Я так по тебе истосковалась, — сбивчиво зашептала она. — Так соскучилась.
Воспаленные губы слепо искали в темноте лицо мужа. Она покрыла его жесткие щеки дождем коротких, быстрых поцелуев и не в силах больше сдерживать себя, поглотила Семеновы губы.
Семен обнял ее за бедра. Тяжелый жар ударил из его ладоней в Лизин крестец, она вновь застонала и прильнула к мужу всем телом, стараясь ощутить каждую его клеточку. Словно бы растаяло, провалилось в небытие все ее гордое, уверенное самоуважение и нежелание ничем поступиться, — сейчас она ни о чем не думала и ничего не понимала, и только одно, необоримое по силе предчувствие неслыханного наслаждения владело ее сердцем.
Тело била крупная, тягучая дрожь, жгучее внутреннее пламя переполняло душу до краев. «Ну скорей же, скорей!» — закричала Лиза умоляюще, почти проваливаясь от острейшего судорожного желания куда-то в черное небытие.
Семен неуклюже провел ладонями по ее спине, сдавил пылающие груди и, когда она уже поворачивалась на спину, с головы до пяток охваченная невыносимо сладкой, расслабляющей истомой, — вдруг неожиданно отпустил ее и отвернулся.
— Я не могу, — глухо сказал он.
Лиза не поняла сказанного, сейчас вообще никакие слова не могли дойти до ее сознания, и она только болезненно застонала в его отвернувшуюся спину:
— Ну куда же ты? Господи, да иди же! Ну давай вместе!..
Семен дернул плечом, высвобождаясь из нетерпеливых Лизиных рук.
— Я же сказал тебе. Не могу!
Только теперь эти чудовищные слова дошли до ее ошеломленного слуха, но она все равно не смогла сразу их осознать.
Он отдал бы полмира, чтоб в те страшные для него минуты, когда Лиза жарко ласкала его, хоть на мгновенье ощутить себя мужчиной. Но его мужское естество отказало ему в этом. Все в Семене горело и корчилось, словно на страшном огне, но бессильная, истасканная по пивным плоть жалко предала его.
Почти год у Семена не было женщины. Все его пьяные сны были полны Лизой, но вот, живая, горячая и желанная, лежала она в его объятиях, а Семен только бессильно содрогался в корчах не могущего быть удовлетворенным жгучего желания.
— Хватит с тебя и одного хахаля! — вдруг зло выкрикнул он, не помня себя от бешенства.
Лиза отшатнулась, как от удара.
— Что ты, что ты говоришь, Сема?! — жалко лепетала она. — Какой хахаль, о чем ты?!
— А, какой?! — еще больше взъярился Семен. — Уже и не знаешь, какой? Думаешь, все! Обманула и проехало? Семен под мухой, Семен ничего не видит? Шалишь, не на того нарвались! Я еще вам обоим ноги повыдергаю — дай срок!
Он грубо оттолкнул Лизу.
— Ишь, разлеглась тут!
Намеренно делая больно, Семен перелез через нее и подошел к туалетному столику. Оттуда послышалось шуршанье коробок и тюбиков, потом зазвенело стекло, и Семен нетерпеливо ругнулся. Наконец он нашел то, что искал, и пошел прочь из спальни. Шлепанье его босых ног прокатилось по комнате, коридору и затихло на кухне. Донесся звук открываемого шкафа, зазвенела посуда, что-то прерывисто забулькало. Снова долетел до нее негодующий голос, стекло тонко зазвенело о стекло — слышно было, как Семен вытрясает в стакан флакон одеколона, не желающего выливаться через узкое, круглое горлышко. Гулко засвистела вода в кране, и уж совсем слабо донеслись до ее ушей жадные Семеновы глотки.
Весело крякнув, муж ушел на веранду, — хлопнула затворенная дверь, и все стихло.
Лиза лежала на кровати до последней клеточки своего тела мертвая. Она сжалась в комок и уперлась коленями в подбородок. Руки ее с силой заталкивали в рот навстречу рвущемуся наружу истерическому крику туго скомканный край простыни. Тело содрогалось. Лившиеся неудержимым потоком слезы не давали ей дышать. Нечленораздельные звуки срывались с Лизиных губ, прожигали темноту и глохли в прохладном ночном воздухе.
Отчаянье. Отчаянье. Отчаянье…
ГЛАВА ПЯТАЯ
1.
Страшный утробный рев шел из самой глубины его внутренностей. Тело сгибало в дугу, жилы на лбу грозили лопнуть. Семен хватался руками за стены и скрючивался в длинной мучительной судороге.
Это было наваждением последнего года его жизни. Без пяти четыре, как бы он ни был пьян накануне, Углов открывал глаза и с ужасом прислушивался к неверным, ускальзывающим стукам своего сердца. Холодный, липкий пот окутывал тело скользким покрывалом. Тугая боль стягивала кожу на голове и иголками пробегала по икрам. Бугристый грязный матрац под ним казался горячим.
Весь последний год Углов тратил свою жизнь с остервенением.
— Скорее, скорее! — торопил и гнал он вперед неповоротливое время.
Сердце уж задыхалось, не поспевая.
В этом сумасшедшем судорожном беге толкачом было отчаянье, а финишной лентой — смерть. Любые действия были хороши — только бы не остановиться, только бы не задуматься! Больше всего на свете он страшился трезвости. Даже на полчаса. Трезвость приносила с собой тоску и страх.
Будущее! Семен боялся этого слова. Настоящее его состояло из меняющихся доз алкоголя — то больше, то меньше, то по щиколотку, то с головой. Но они, эти дозы, хоть создавали иллюзию какой-то устойчивости. Вот утром он вставал и шел добывать вина и денег, денег и вина. Возникало некое подобие работы — Семен был занят, что-то делал, виделся и говорил с людьми.
Занятость несколько сглаживала волнение его взбудораженной души. Углов не то чтобы всерьез ощущал себя находящимся на службе, на какой-то там официальной работе, какая у него была раньше, — нет, такого открытого самообмана не возникало в его голове. Но он был при деле, неважно при каком (именно об этом-то он и старался не думать). Трезвость же обворовывала его, лишала душевного успокоения. Трезвым — «покойну быть» — оказывалось совершенно невозможно. Мысли съедали его заживо. Пьяным он никого и ничего не боялся; трезвым — боялся всего и всех. Хмель приносил блаженное чувство свободы, он словно бы парил на крыльях вне людского сообщества. Парил над теми жалкими пустяками, из которых в основном и состояла суетная жизнь обычных — смешно сказать! — трезвых людей.
Отрезвев же, он видел, что его собственная перед всеми виноватость окружала его со всех сторон. Невозможно было дышать в дымном воздухе своей вины, — это было хуже любого наказания: каждый встречный на пути человек был ему грозный и беспощадный враг.
Врагов было так много, что он сбился бы со счету, вздумай перечислять их. Они не только тянулись к его горлу, не только торопили его смерть, они забрались в Семенов мозг и расположились там, как у себя дома. Если враги не уничтожили его сразу, то только чтоб верней вызнать все его тайны, установить намерения и в конечном счете неслыханно преувеличить, раздуть его вину! Семен знал, что спасения нет, раз они уже проникли в его голову, раз им стало все открыто, все доступно в его беззащитном мозгу. С каким дьявольским, с каким садистским наслаждением враги медлили прикончить его. Они все выпытывали, все высматривали, все вызнавали, и вина его росла, как снежный ком: ведь враги ухитрялись отыскивать ничтожные, мелкие ошибки, о которых давным-давно забыл он сам.
Но это было бы еще ничего, если бы вампиры, сидевшие внутри его черепа, не придумали еще худшего, против чего Семен был явно бессилен. Они стали возводить на Углова чудовищные поклепы, придумывать ему неслыханные преступления.
Семен отчаянно отбивался, доказывал, что ничего не знает о страшных делах и только мельком слышал о них.
Ему злорадно хохотали в лицо и торжествующе объявляли, что его вина настолько ясна, что она не нуждается в дальнейшем исследовании. Все доказательства давным-давно собраны, и дело стоит только за тем, что он сам должен избрать себе наказание по совокупности собственных злодеяний.
Семен падал на колени, плакал и умолял о пощаде. Он упрашивал не спешить с наказанием, ведь мысли его не были так ужасны, как им казалось. Но ничто не могло смягчить каменные сердца, и Семен, захлестываемый липким страхом, только еще больше запутывался в хитроумных сетях.
2.
После очередного провала в слабый, неверный сон начала брезжить Углову слабая, ускользающая надежда, что не все окончательно пропало, что есть еще хоть призрак какой-то защиты. Он вздрогнул и проснулся.
Тихо журчала вода в канализационных трубах за стеной. Неясное, смутное бормотание ее чуть доносилось до Углова. В это бормотание время от времени начали вплетаться непонятные, сторонние звуки. Семен невольно вслушался в них.
Он еще не мог различить точно что слышит, но вроде бы почудилась ему негромкая человеческая речь. Он еще напряг внимание — стали долетать отдельные, явственно различимые слова, обрывки предложений. Журчание воды стихло. И вот уже он хорошо слышал раздраженные мужские голоса. Он услышал свою фамилию, произнесенную с явной угрозой. Семен привстал на локте. Да, точно, несколько чужих людей находились в его доме. Они были совсем рядом, в кухне, и от Углова их отделяла только тонкая стеклянная дверь. И если они вошли в его квартиру ночью, не спросившись хозяина, то конечно имели на то какое-то свое, особое право, несущее явную угрозу Семенову существованию. Волосы встали дыбом на его голове.
Голоса за стеной вдруг разделились и заспорили. Вот один, хриплый и негодующий, возмущенно закричал, что Углову не место на земле, среди людей, что за свои чудовищные преступления он давно должен быть уничтожен. Другой вяло отозвался, что, может быть, здесь вышла ошибка и Углов не так повинен, как кажется.
Семен невольно поддержал дрожащими губами: «Конечно, ошибка…» Но налетели разом все остальные (их, оказывается, была в доме целая свора!), и робкое возражение утонуло в общем слитном, негодующем гуле.
Но чей-то тихий защитительный голос не унимался. Впрочем, Углов, кажется, узнавал его: это была Лиза! Ах нет, не Лиза, но все равно кто-то из самых близких — то ли давно умерший отец, то ли (он вздрогнул от нечаянной радости) ушедшая за отцом его старая мать. Углов не удивился, что они живы: ведь он был сейчас в большой беде, и кто же мог помочь ему, если не они? Робкий голос тихо отрицал страшные обвинения; он защищал, оправдывал и заслонял Углова. Семен, жадно прислушиваясь, подтверждающе кивал головой: «Да, да, — с радостью шептал он. — Все верно… Ну, конечно же… Я не делал этого…»
Но противники не успокаивались, они яростно отметали все объяснения и снова требовали угловской казни. Вот в их раздраженных сиплых голосах все чаще стало проскальзывать слово «убийство», и Углов вытянулся и насторожил уши, мучительно пытаясь разобрать, о чем идет речь. Вдруг он вспомнил, что слышал вчера в парке о каком-то зверском убийстве, происшедшем в городе. Злые голоса за стеной обрадовались, оживились. Кто-то, особенно яростно настроенный, громко закричал: «Я же говорил! Он все знает, знает! Значит, он и есть преступник! Что же вы смотрите! Немедленно хватайте его!»
За стенами загудел мотор подъехавшей машины, и враги снова закричали все разом: «„Воронок“ приехал, „воронок“ приехал! Берите убийцу, пока не убежал!»
Углов взмолился, что не виноват ни в каком убийстве, что не собирается никуда бежать, чтобы тем самым не подтвердить косвенной своей вины! Его не слушали.
Тут опять робко вступился в чужую, враждебную толпу голос матери. Углов узнал его и очень обрадовался.
Мать уговаривала кинувшихся за Семеном врагов чуть повременить, не хватать Углова. Ведь ее Семушка никак не мог совершить такого страха; он был хороший, послушный мальчик, и она начала рассказывать, каким добрым, спокойным ребенком был Семен в детстве. У Углова покатились невольные слезы, когда он слушал ее. Он в отчаянии кивал головой: пусть они поймут, пусть убедятся, что он не может быть жестоким убийцей. Но чей-то сиплый голос резко оборвал мать. Семен почти узнал и его, этого ненасытного своего преследователя. Это был участковый их микрорайона, или, нет, не участковый, а тот человек, что накричал вчера на Семена в парке. Впрочем, голос чем-то походил и на голос соседа, жившего раньше рядом с Угловыми. Но почему сосед вдруг стал его врагом? Семен вслушался в разговор с еще большим напряжением. Близко… Близко… Но никак не удавалось в точности понять, кто же это был на самом деле. Кто так страстно и непреклонно добивался его погибели и почему? Голос был текуч и изменчив, как вода.
Опять робко и бестолково вступилась мать: она рассказывала врагам разные мелкие подробности Семенова детства, и Углов жгуче захотел вмешаться, поправить ее, пояснить, что не это главное, а главное то, что он ни в чем не виноват, но боялся подойти к возбужденной толпе за стеной и испортить все своим вмешательством.
Ведь, увидев его, они могли броситься и схватить, не слушая никаких объяснений и оправданий. Семена отделяла от врагов всего лишь тонкая стеклянная дверь, и было чудом, что они все еще не ворвались к нему на веранду. Никоим образом нельзя было даваться им в руки. Пока еще матери удавалось задерживать их своими умолениями, но ярость нарастала с каждой минутой, и Углов кожей чувствовал, как все жаждут его крови.
Он осторожно встал и, прижимаясь к стене, приблизился к кухонной двери. Страшно было слушать голоса, еще страшней казалось самому увидеть недругов, но Углов не мог больше противостоять жгучему желанию хоть краешком глаза взглянуть на них. Он затаился у двери и прислушался.
Странно: голоса стали глуше и словно бы отдалились от него. В гуле как будто начали проскальзывать умиротворяющие нотки. Голос матери, напротив, зазвучал все явственней, все уверенней, словно угловское приближение придало ей новые силы. Углов боязливо, готовый каждую минуту отпрянуть, заглянул на кухню и увидел, что там пусто. А, они перешли в гостиную. Он слышал их шаги за тонкой стеной. Семен ощупью пробрался по коридору и со страшным биением сердца заглянул в гостиную.
По комнате плыл серый полумрак. Воспаленные угловские глаза сначала ничего не различали. Потом смутно выступили из темноты хорошо знакомые ему предметы. Дверь в спальню была заперта, и за ней слышалось ровное Лизино дыханье.
Семен с облегченьем вытер потный лоб дрожащей рукой. Они ушли… Ушли… Матери удалось уговорить их не трогать его. Она совершила невозможное: спасла Семена еще раз, когда ему казалось, что нет уже никакого спасения. Углов тяжело вздохнул и пошел на веранду. Матрац ждал его. Семен лег и вновь погрузился в изматывающий полусон.
3.
В половине седьмого встала Лиза. Семен услышал, как она завозилась на кухне: там вспыхнул свет, и косые лучи его, отразившись от стекол веранды, больно резанули Углова по глазам. Для воспаленных глаз удар света оказался нестерпимым.
Потом загремели кастрюли, сковородки, тонко запел чайник, и под этот общий слитный шум Углов снова впал в полузабытье.
Вывел его из дремы гулкий удар входной двери. Далеко процокали Лизины каблучки, и все стихло. Семен с трудом оторвал от матраца пудовую голову: «Господи, да как же я прозевал?»
Ускользнула надежда выманить, вымолить, выцыганить у Лизы хотя бы полтинник. А без него нечего было и думать опохмелиться!
Углов перегнулся к концу матраца и нащупал в полумраке жеваный, пыльный комок брюк.
— Может, хоть что-то осталось? — то ли пробормотал, то ли подумал он. Еще сохранялась робкая, призрачная мечта, что осталось хоть немного мелочи от тех мятых рублей и трешек, с какими гоняли его вчера в магазин кореша. Углов всегда бегал по-честному, не крысятничал (не рискуя отломиться от компании на гривеннике), но к последней полбанке все уже «захорошели» и могло так статься, что копеек тридцать прошли незамеченными.
Семен ощупал карманы поверх брюк, потом, в жгучем нежелании верить очевидному, залез рукой в каждый карман поочередно, потом вывернул карманы наизнанку и с досадой швырнул брюки.
Несколько поразмыслив, он нагнулся над местом, где брюки пролежали ночь, и охлопал его ладонями. Потом отвернул край матраца и ощупал пол. Тщетно! Нигде не закалялось ни копья. Найдись сейчас хоть одна медная полушка — и Углову стало бы легче. Деньги ходят к деньгам, и Семен, мертво зажав в пальцах тонкий медный кружочек, не молил бы судьбу о помощи. Но не нашлось нигде даже медяка, и безысходность положения бросила Углова в бездну отчаяния.
Было уже без четверти восемь. Если не идти в парк сейчас, то незачем было выходить из дому до обеда.
4.
На первый опохмел, к шести утра, Семен уже опоздал. Раньше шести достать спиртного было негде, к шести же открывался хлебный ларек у клуба. Открытие его с восторгом облегчения встречалось двумя десятками мужиков, распределившихся по трое-четверо на разных углах перекрестка.
Но на этот, первый, опохмел нечего было и соваться без рубля. К шести сюда стекалась первая волна, самая непробивная, и отчаянная. Тут крутились профессионалы высокого класса, которым Углов и в подметки не годился. Из любой пьянки они уходили с рублем, намертво зажатым в загашнике, и не было в мире силы, способной «расколоть» их на этот «похмельный» рубль. Углов и мечтать не мог иметь такую силу воли. Зато и утром у ларька они были короли, и нигде так явственно не ощущал Углов своего ничтожества, как подойдя на рассвете к их солидно деловой компании. Тут он в полной мере понимал и всю свою неумелость, и неправильность собственного поведения.
Семен машинально перебрал их в памяти: «Кривой», «Петро», «Сухоручка» — и покачал головой. Все они имели проникающий сквозь землю нюх на деньги компаньона и к себе в кучку принимали только с показанным рублем. Никакая «лапша» здесь не проходила и была даже опасна. На худой конец, можно было примкнуть к ним и с полтинником, но на полтинник при дележке они наливали меньше полстакана, а какой это был опохмел — полстакана бормотухи? Слезы, а не опохмел! А полтинник он прозевал утром. Своего же рубля, да еще в такое пиковое, утреннее время, у Семена не было в руках больше года. Когда-когда Лиза доверяла ему, в хорошую минуту, сходить за продуктами в магазин, но и тот кровный, сэкономленный рубль не держался у него больше часа.
Да и в шесть утра Семен не только куда-то идти, а и оторвать голову от лежака не имел силы. Так что пришлось перемучивать себя водой. Теперь же, в восемь, открывался буфет в столовке парка, и надо было хоть умереть по дороге, но непременно поспеть к открытию. И так уж Углов сильно запоздал. Все бывалые кореша уже с семи дежурили около дверей и завязывали знакомства с подходящими фраерами.
Вторая пьющая волна, та, что приливала к буфету в восемь, была недолгой. Ее составляли в основном мужики со строек да мелкий чиновный люд. И те и другие боялись опоздать на работу, и весь «балдеж» закруглялся за полчаса. Оставались только принявшие лишнее.
Тут было Семеново царство, и в былые времена он успевал в эти полчаса «взять под завязку», перекочевав через две-три складчины. Менее удачливые кореша только завистливо маялись, глядя на добычливую угловскую охоту. Однако в последние месяцы он примелькался, и мужики, уже «взявшие» у буфета первый стакан и искавшие компании под разговор и магазинную бутылку, стали его обходить. Так что полной надежды подлечиться не было и здесь.
Однако время шло и надо было вставать. Согнувшись в три погибели, Углов натянул брюки, накинул рубашку и, плюнув на ладонь, пригладил волосы. Теперь он был готов и двинулся к выходу.
Первые шаги дались ему так, как приговоренному к смерти даются, вероятно, шаги к эшафоту.
На улице в горло ему ударил пряный утренний воздух, и Семен, пошатнувшись, остановился. Его сразу замутило. Он уже не терпел уличной свежести. Немного постояв, он двинулся дальше. Его дневной крестный путь только начался, а время подгоняло и надо было спешить..
Но еще больше, чем время, подгонял его жадный червь, сидевший внутри Семёновой головы и начавший уже недовольно шевелиться. Червь только что проснулся, и его первые утренние шевеления еще можно было какое-то время терпеть, но Углов хорошо знал, что через полчаса он распрямится и превратится в дракона… Тогда он заполнит собой каждую клеточку тела — и терпеть дальше станет невозможно.
Громко охая и останавливаясь чуть ли не у каждого встречного стола, Углов спешил через весь город в парковую столовку.
5.
Старый городской парк был заложен в победном 1945-м году.
В последнее воскресенье того неповторимого мая сотни горожан вышли с лопатами на большой пустырь, раскинувшийся в центре городка. Пустырь раскинут здесь со времен доисторических.
Дребезжащая полуторка — единственное механизированное транспортное средство коммунхоза — привезла в два захода полторы тысячи саженцев. Пыхтя и задыхаясь в собственных чадных выхлопах, она остановилась у веселой толпы людей. На третью ходку ей бы уж явно не хватило моторесурса.
Городской голова (израненный фронтовой офицер, осевший в городке в сорок третьем), счастливо улыбаясь, сам разметил центральную аллею и место для памятника. Люди разбились на бригады, разошлись по своим участкам, и веселый стук лопат заглушили на время звонкие женские голоса. Работа спорилась. Давно она не была в такую охотку, отдых и радость. Это была как расплата с проклятой войной, это был первый по мечте, по сердцу мирный труд, и к полудню ровные ряды саженцев укрыли большую часть пустыря. Широкий арык был прокопан от центрального городского оросителя до главной аллеи. А это означало, что деревца с уверенностью будут жить, что они не оскудеют силой под беспощадными лучами азиатского солнца.
В сорок седьмом, когда молодые чинары и тополя уже зашелестели буйными веселыми кронами, а карагачи и акации тронулись в свой долгий и медленный путь роста, — послевоенное лихолетье и крутой излом судьбы забросили в городок немолодого ленинградского архитектора. Душа его, уставшая под грузом несчастий, истосковалась по красоте, и он спроектировал решетку парка и вход в него, заставляющие вспомнить величавую простоту Фельтена.
Бывший фронтовик, а ныне предисполкома, долго смотрел на пылающий акварельными радугами эскиз, разложенный перед ним потрепанным жизнью человеком, потом покачал головой и тихо сказал: «Да брат… Эка, ты размахнулся! Как бы нам с тобой рога не обломали за этакие-то дела».
Но глаза его заблестели лихим азартным огнем, покалеченная рука сжалась в тугой, тяжелый мосол, и сразу стало видно, что недаром у себя в полковой разведке этот худощавый тамбовский парень, как будто весь собранный из стальных пружин, — ох, как недаром носил грозное прозвище — «Украсть фрица»!
И с тем веселым и яростным блеском глаз, с каким он когда-то полз через ничейку за зазевавшимся фрицем, председатель рванул грудью сквозь надолбы чиновничьих запрещений и колючую проволоку инструкций.
На ноябрьские в сорок восьмом парк обежала литая по проекту чугунная решетка, арки парадного входа выгнули свои лебединые шеи, а бетонный монолит у ворот словно бы просел под тяжестью вставшего на него величия. В пятьдесят втором в парке появился бассейн, в пятьдесят третьем — танцевальная площадка. По обе стороны главной аллеи встали ряды постаментов с бюстами известных стране людей.
Вечерами духовая музыка плыла над притихшим городком, чинные семейные пары с детьми прогуливались по аллеям. Встречаясь, главы семейств приподнимали новенькие шляпы и вежливо раскланивались: «Как ваше здоровье, Василь Кириллыч?» — «Спасибо, а ваше, Ахрар Мурадович?»
…А рядом печально и тонко жало билась труба и, важно подпыхивая, утешал ее добродушный бас: «Пах-пах… пах-пах-пах…» А труба подымалась все выше и выше и вела все пронзительней и безнадежней. И все трогательней становились ее щемящие душу плачи, но уж на подмогу вступали альты и баритоны и говорили с ней на том чудном небесном языке, что понятен любому живому сердцу.
Ах, духовые оркестры моего детства! Где ж вы теперь?!.. Самодельные неуклюжие пюпитры, ноты, переписанные от руки на серой, шершавой бумаге, выструганная ножом палочка капельмейстера, облупившиеся инструменты, драный барабан — и самозабвенное служение музыке разношерстно и бедно одетых людей — рабочих с местного цементного заводика.
6.
Было время… Угрюмый и расстроенный, сидел я в тени тополя и потерянно повторял про себя: «Как жить дальше? Как жить?… И надо ли жить?!»
И сильное молодое существо непреклонно и гордо отвечало мне: «Живи! Живи и борись за жизнь!»
Серебристые листы трепетали; крепко и упрямо рвались тогда в небо веселые ветви, и не было для тополя иной дороги, кроме той, на которую он звал и меня: «Надо жить! Да, надо жить!»
Теперь тополь сгорбился и покривился, как, наверное, сгорбился и покривился я сам. Уж не так цепко держат землю в своих объятиях его могучие корни. И как первый звонок вечности — напоминанием и символом — торчит среди его еще буйно-зеленой листвы одинокая сухая ветка с обломанным мертвым концом — предвестница будущего угасания.
Что-то уйдет из моей жизни вместе со старым деревом. Да! Голубые лезвия бетонных лотков прорежут бока старых глинистых арыков. Лаковое асфальтовое благолепие зальет кривые тропинки, протоптанные когда-то как бог на душу послал. Прямые, как штыки, стержни цементных бордюров ограничат прихотливые плески дорожек. Каждый ухоженный кустик опояшется точеным асбестовым кольцом с отмосткой из синих глазурованных плиток.
Приедет умная и сильная машина и легко выдернет из земли вместе с корнями сухое старое дерево. Смышленые ребятишки в красных галстуках, празднуя воскресник, посадят на освободившееся место аккуратное молодое деревце с мудреным научным названием. И новый круг жизни начнет отсчитывать на циферблате вечности беспощадное время.
Все так… Но все же что-то уйдет из моей жизни. И незачем и не к кому будет приходить туда, где когда-то шелестел мой тополь. И красивый бетонный лоток, может быть, не покажется мне таким уж красивым. И нога, помнящая тепло обнаженной живой земли, едва ли захочет ощутить босой подошвой горячий, мертвый асфальт.
Все будет лучшим! Все будет и красивей, и умней, и талантливей, и, может быть, нужней людям. Но будет ли оно таким же моим, каким был старый тополь, глинистый арык, самодельная скамейка в старом парке?
Им, идущим за нами, — им и новый комфорт, и мало понятная мне функциональность, и разумные высокотеоретические решения, и ясный рационализм, — но будет ли, но вызреет ли в глубине их ученых голов то живое, что мы, понемногу уходя, уносим с собой?!
7.
Время, время! Ты проехало по старому парку, как паровой каток по асфальту.
Первыми исчезли постаменты. Потом прекратились семейные гуляния. Голубой ящик, появившийся в конце пятидесятых, как насос, выкачал с улиц городка вечерние толпы людей. Потом стихла музыка.
И парк опустел. Лишь изредка, зачарованные еще не свершившимся, заглядывали в него влюбленные.
А в пятьдесят девятом случилось страшное. И, как всякое подлинно страшное, подкралось оно незаметно, и выросло во весь свой исполинский рост с сущего пустяка. Выглядело оно поначалу серо и буднично.
Общепит построил в парке столовую. Потом это низкое продолговатое строение много раз меняло свое название — оно именовалось и буфетом, и кафе, и забегаловкой, и гадюшником, и грязнухой, — но главная, нутряная его суть всегда оставалась неизменной.
8.
В этот день чистый утренний воздух был удивителен. Как будто весь его отмыли в заоблачных ручьях и просеяли сквозь тонкое небесное сито.
Ночью в старом парке был полив, и деревья, вдоволь напившись сладкой арычной воды, распрямили усталые спины и расправили кроны. Ветки тихо шелестели, радуясь и свежести, и воде, и солнцу, и утру. Каждый листик с наслаждением пил прозрачный воздушный эфир и трепетал от переизбытка жизненной силы.
И только маленькие группки людей, рассыпанные в окрестностях столовой, выглядели угрюмо и мрачно. Сверху они, наверное, походили на темные кучи опавшей прошлогодней листвы, сметенной с дорожек. Будто бы сгреб нерадивый садовник, в кучки с тропинок и аллей полусгнивший пал, да так и не удосужился сжечь его. Пожухлая и мертвая старая листва догнила в небрежении, обросла пылью и паутиной и превратилась в мусор. Теперь ее брезгливо обходили. К одной из таких черных человеческих кучек и подошел Семен Углов. Первое похмелье досталось ему трудно и тяжело.
Буфетчица Поля припоздала открыть буфет вовремя и появилась в парке, когда уже все дожидавшиеся ее неопохмеленные мужики истомились и исстрадались в истую. До законных-то восьми часов ждать было невыносимо: каждая минута тащилась, как вечность, а уж не прийти после восьми — это был форменный разбой с ее стороны. Тут ведь счет шел прямо на секунды. Как пропикало восемь, никто не смог устоять на месте. И хоть все знали, что Поля еще не подошла и буфет закрыт, а все же каждый хоть по разу, а подошел к запертому на стальную решетку окошку и заглянул внутрь.
Подошел и заглянул и Углов.
Внутри темной комнаты громоздилась до потолка груда деревянных решетчатых ящиков с пустой посудой, рядом стояла такая же груда с полными бутылками. На стойке лежали три пыльные тарелочки с прошлогодними конфетами и раскрошенным печеньем — закусь была на месте. Под стойкой, в стеклянной витрине холодильника, виднелись запотевшие винные бутылки. В уголке сиротливо приютились несколько жалких бутербродов с глянцевым, с выпотами масла, сыром. Углов помнил эти бутерброды с прошлого года.
Поля появилась в пятнадцать минут девятого, когда общие страдания достигли невиданного градуса и среди мужиков начало возникать угрожающее ворчание. Впрочем, при ее появлении никто не осмелился проявить ни малейшего неудовольствия — напротив, лица зацвели деланными улыбками, посыпались преувеличенно-заинтересованные вопросы: не случилось ли с дорогой Полечкой какой-либо, упаси бог, беды или неприятности, а «Огонек» — столовская крыса на побегушках — подскочил к буфетчице и, радушно улыбаясь, подержал сумочку, пока Поля возилась с ключами.
Куда уж тут и кому было проявлять особое недовольство? Завсегдатаи были у буфетчицы в долгу, как в шелку, а разовые утренние посетители хорошо знали, что могут легко в таком долгу оказаться. Как можно было рисковать Полиным расположением? Не последний день живем — а ну как завтра не достанет денег на опохмел, и кто ж тогда поверит в долг до получки или аванса, если не Поля?
Углов издали поглядел, как опохмеляются первые заждавшиеся. Вперед хлынул народ с деньгами, уверенный в своем праве. Иные, увидев Углова, отворачивались — и Семен мудро сопонимал их: с одного рубля не разгуляешься, а отлей из стакана глоток такому вот Углову — и его не спасешь, и самому останется уж не столько, сколько душа просит. К ним какая ж могла быть у Семена обида? Богатых же фраеров пока не было видно. Самому Семену покудова подходить к стойке было незачем, сейчас шли первые за день рубли в Полину мошну, и не дай бы бог Углов вдруг тыркнулся попросить стакан в долг: он бы тем самым нарушил железное, непреклонное, неписаное буфетное правило разливной торговли: первый стакан должен был быть оплачен наличными. Все равно, не продав первого стакана вина за живые деньги, Поля и министру торговли не налила бы в долг с утра, окажись министр в парке в это время, — но даже и самая попытка такой неслыханной угловской наглости привела бы, конечно, к неизбежному «сглазу» Полиной торговли. Или бы санэпидстанция вдруг появилась с проверкой, или народный контроль, или, не дай бог, сама «обехаэс». И опять, давай пои их, корми, плати, а сколько недолива надо сделать да на ногах выстоять, чтоб перекрыть те дурные расходы? Никакой Углов таких денег не стоил.
После безумного нахальства нечего было бы Семену и подходить к Полиному прилавку, тем более что и парковые мужики уважали торговое суеверие и, конечно, не одобрили бы явного нарушения буфетной этики. А там хоть из парка беги! А куда бежать? Отсюда бежать Углову было некуда.
Он покрутился туда-сюда и набрел на таких же бедствующих с утра, как и он сам, Леху и Фазыла. У каждого из них была зажата в ладони горсть считанной-пересчитанной мелочи, и не складывались они вместе только потому, что на полбанки все равно бы не хватило, а брать на имевшуюся мелочь у Поли всего по полстакана портвейна было бы очевидной глупостью. И последние деньги бы ушли, и никакого разумного опохмела, конечно, не получилось.
— Здорово, братаны, — хрипло сказал Углов и пожал вялые, бессильные руки. — Сколько не хватает?
И Леха и Фазыл сразу насторожились: самый вопрос, казалось бы, обещал наличие некоторых денег в вечно пустом угловском кармане, но застарелая опытность взяла свое, и Леха, не отвечая прямо, недоверчиво бросил:
— Добавь «дуб» и возьмем «бомбу».
У Семена мгновенно сработал безошибочный арифмометр. «Так, бомба — это два с полтиной. Без моего рубля — полтора; значит, у них по семьдесят пять копеек на брата». И Углов привычно ввел поправку на приманивание. «Конечно, на деле не по семьдесят пять, а копеек по шестьдесят, не больше. Было бы семьдесят пять, они бы уж ни за что не выдержали, сунулись к Поле; за такие деньги она наливает почти полный стакан, сочувствует, а вот с шестьюдесятью копейками у нее ловить, конечно, нечего. Значит, мне надо добыть еще копеек шестьдесят, и тогда уже точно можно будет сгонять за бутылкой, пусть не за „бомбой“, о такой роскоши сейчас нечего и мечтать, но и поллитровая бутылка бормотухи на троих — это вполне нормальный первый стакан».
— Эх, — горько пожалел Семен. — Кабы сейчас иметь тот полтинник, что прозевал утром, уже б жилось по-другому.
Но все же хоть какая-то, хоть самая малая подвязка в компанию появилась, и Углов несколько ожил.
— Сейчас сделаем, братаны, — сказал он и вышел их парка на улицу. Оставался единственный и последний реальный выход из его безысходного положения, и Семен, горько вздохнув, признал его неизбежность. Время было — половина девятого, самое охотничье по сезону время; люди шли на работу, и если бы сейчас ему не повезло, то когда бы и везти-то?
9.
Женщину с ребенком Углов пропустил, двух намазанных девиц тоже: эти не годились для его дела — не тот кадр. Семен ждал своего человека. На мужчину с портфелем он глянул внимательно и сразу определил: пустой номер, нельзя. Серьезное, сосредоточенное лицо прохожего не обещало ничего доброго для Семеновой задумки. Следующим из-за угла вывернул высокий, худой парень спортивного склада в потрепанных джинсах, и Углов сладко поздравил себя: «С полем!» Правда, оказалось, что с «малым полем». Парень прошел, оставив в угловской ладони всего-навсего двенадцать копеек. Но лиха беда начало: гривенник и двушка нежно ласкали истосковавшуюся по деньгам Семенову ладонь.
Потом промелькнуло еще несколько пустых номеров, и Углов нервно ругнулся: «Ну же, ну!» И тут вдруг сразу отпустило сердце, как с неба капнуло — навстречу ему шел «карась».
«Ух, — сказал сам себе Углов. — Вот же он где!»
Невысокий полноватый мужчина в очках рассеянно натолкнулся на Семена, загородившего дорогу, и остановился.
— Вы, извините, пожалуйста, — сказал Углов, смущенно потупливаясь. — Но тут такое дело, мне, конечно, неловко, но приходится обратиться, я подумал, вы поймете, как мужчина мужчину…
Это был первый хитрый припев. Важно было сразу дать почувствовать «карасю» всю свою былую якобы интеллигентность и порядочность. Преувеличенная, смущенная за себя вежливость была лучшим способом без нажима, но достаточно явно показать свой былой лоск. На фоне царящего вокруг всеобщего взаимного хамства такая система действовала безотказно. Угодливость здесь тоже не годилась и не проходила; «карась» не должен был с первых же слов проникнуться презрением к просителю — нет, просто вполне хороший человек попал в небольшую, даже скорее пустяковую беду, попал по своей собственной слабости характера. Тут «карась» невольно должен был ощутить всю силу и значимость собственной волевой натуры и проникнуться к падшему собрату некоторой самодовольной жалостью, с оттенком горделивого превосходства.
Дальше уж все было делом голой техники: можно было доить его на сумму от десяти до девяноста копеек почти со стопроцентной гарантией. Тут важно было не перегнуть палку, не пережать. Если девяносто копеек еще могли выглядеть мелочью, то при слове «рубль» невольно возникала в уме хрусткая бумажная купюра, а разбрасываться неизвестно кому настоящими деньгами — тут любой «карась» бы призадумался. Просить рубль нельзя было ни под каким видом. Так же нежелательно было упоминать и круглые цифры: скажем сорок, пятьдесят, шестьдесят копеек. Здесь тоже имелась своя тонкость: если просить с утра полтинник, то невольно возникало разумное подозрение, что заурядный алкаш набирает на бутылку, не имея ни гроша за душой, и легко могли отказать. А вот стоило подойти по уму, и осечки почти не бывало.
— Понимаете, в чем дело, — продолжил Семен и как можно слышней позвенел в кармане двумя своими жалкими монетками. — Вчера, был грех, перебрал я маленько, сегодня, конечно, болею, и радо бы полечиться перед работой, да как назло немного не хватает на стакан, всего каких-то тридцати двух копеек. Неловко, правда, просить у незнакомого человека, но, гляжу, вы вроде человек свой, работящий… Может, выручите?
Очкастый недоуменно выслушал Углова, окинул его глазами, неловко залез в карман и, достав горсть мелочи, положил ее в протянутую руку.
— Спасибо большое, спасибо! Да тут лишнее, спасибо большое, — зачастил Углов, быстро сжимая ладонь. — Мне ведь всего-то надо…
— Ничего, ничего, возьмите, бывает, — слегка покраснев, отодвинул очкарик угловский кулак. Он повернулся и пошел прочь.
— Еще раз спасибо большое! — крикнул вслед Семен, провожая «карася» повеселевшим взглядом. Повезло, ах как повезло: да ведь там копеек шестьдесят. На всякий случай несколько преуменьшил свою удачу Углов. Еще несколько минут он стоял не считая добычи, растягивая удовольствие сладко гадать, сколько же он все-таки урвал на самом деле. Потом открыл потную ладонь, и на сердце потеплело: в его тяжелой ухватистой руке лежало девяносто две копейки. Плюс двенадцать парнишкиных — это составляло рубль и четыре копейки — целое состояние на текущую тугую минуту. Одним удачным ходом он из бездны нищеты встал чуть ли не в первые ряды парковых миллионеров.
— Покрутятся теперь Леха с Фазылом! — злорадно пробурчал Углов, направляясь ко входу в парк. Еще вопрос, стоило ли теперь вообще иметь с ними дело. Мелькнула было у него шальная мысль, а не добрать ли у прохожих еще мелочи до полного бутыля, но стрелять гривенники на углу улицы, не зная на кого нарвешься, было дело все же опасное в смысле милиции, и Семен решил не искушать больше и так благосклонную к нему нынче судьбу.
10.
Сейчас, прямо на ходу, прежде чем подойти к мужикам, Углову надо было срочно решить для себя, как распорядиться добытым рублем? Можно было, конечно, шмыгнуть через боковой вход прямо к Поле (как бы никого не видя вокруг) и просто замочить законно заработанный стакан.
Но что он стоил, один-то, первый-то?! Настоящим похмельем считался и был, конечно, на деле не первый, а второй стакан вина. Первый не вполне принимался раздраженным желудком, и приходилось посасывать его по граммульке, по глоточку, с отдыхом и перерывом, каждую секунду тревожно прислушиваясь к желудку. И все равно, как ни медлил Семен с первым стаканом, как ни осторожничал, а все ж почти половина вина пропадала зря: секунда, и драгоценная, с таким трудом добытая жидкость одним резким спазмом желудка выбрасывалась на траву. И только потом, когда уж хоть сколько-то вина впиталось в воспаленные стенки желудка и горячая спасительная волна поднималась по пищеводу все выше и выше — только тогда можно было без опаски опохмелиться по-настоящему — для головы. Тут-то и требовался основной похмельный, второй, стакан. А на него денег как раз и не хватало! И уж о следующем, третьем похмелье — для настроения, для «кайфа» — пока нечего было и мечтать.
Или можно было все же закорешиться с Фазылом и Лехой, добавить к их мелочи свой драгоценный рубль и принести «бомбу» из магазина. Но здесь опять возникала несправедливость, хотя и другого рода: он ведь один давал целый рубль, а они на двоих имели только полтора, а ведь как разливать станут, никто и не подумает налить Семену хоть на каплю больше — как же, компания, кореша! Да еще (Углов знал это так же хорошо, как и цены на вино) неизбежно кто-нибудь сторонний, увидя, что рядом разливают бутылку, «сядет на хвост», то есть подойдет и будет нахально стоять рядом и заговаривать уши, дожидаясь, пока хозяева вина не смилуются, не нальют. Этого тоже никак нельзя было избыть: рядом стоящий, совсем еще не опохмеленный однокорытник самим угнетающим видом своим неизбежно ломал всякий «кайф», и было, конечно, очень тревожно думать, что завтра сам окажешься на его месте, и тебя тоже вот так вот запросто возьмут да и обойдут. Поневоле рука сама тянулась оторвать от ужаснувшегося сердца и бесценной бутылки полстакана вина.
Так ничего толком и не решив, Семен сунулся обратно в парк. Тут он сразу наткнулся на Леху и Фазыла и подивился про себя братанову нюху.
Леха ощупал его острым пронизывающим взглядом и уверенно спросил:
— Сколько урвал, Угол?
Углов нехотя пожал плечами.
— Э, да что там… — Ему хотелось все же решить самому, как распорядиться добытой наличностью.
Фазыл взял его под локоть.
— Да ты не темни, дура, — сказал он ласково. — «Дуб»-то набрал?
— Набрал, — невольно вырвалось у Семена.
Леха в восторге хлопнул себя по плоскому затылку.
— Ну Угол, ну хмырь! Что ж ты хвоста коту крутишь?! — И деловито подсчитал — Так, «дуб» да «дуб» тридцать — два тридцать. Эх, еще двугривенный, и «бомба»! Где ж взять? — нетерпеливо повел он глазами по сторонам.
Фазыл мигом остановил его.
— Ни-ни… Никого «на хвост» не берем. А двадцатчик сейчас сделаем. Идем! — И он пошел к танцплощадке. Компания двинулась за Фазылом.
За танцплощадкой располагался «пятачок» — небольшой пустырь возле кучки мусора. Здесь было самое удобное распивочное место в парке — ты видишь всех, тебя никто. Углов принуждал себя умерять шаги. Идти быстро было нельзя, ибо тем самым становилось ясно, что они собрали на бутылку и спешат брать ее, — иначе зачем им было торопиться и куда? И конечно, увидев такую быструю, деловую походку, кто-нибудь обязательно пристал бы к компании. Но Фазыл был опытен, он чуть двигался сам и слегка придерживал за локоть нетерпеливого Леху.
Со скамейки, впереди их, поднялся Дамир, коренной парковый житель. Он почуял неладное.
— Ну чё, братаны, добавить? — вопрос был задан как бы между делом, с полным отсутствием заинтересованности. Но Фазыла ли было купить на такую дешевую уловку?
— Что ты, Дамир? — уныло махнул он рукой. — Сами ищем, кому на хвост упасть. Вот, на троих полтинник. — И он выразительно похлопал ладонью по пустому карману.
— А идете куда? — подозрительно спросил Дамир.
— Да чё у входа кучковаться? Все пустые… Может, там кто есть?
Фазыл неопределенно махнул рукой вперед. На подмогу вступился Леха. Он озабоченно провел руками по карманам, укоризненно покачал головой сам себе и спросил у Дамира:
— Братан, курево есть? Веришь-нет, с вечера «бычка» во рту не было.
Дамир вздернул острые плечи, удивляясь:
— Что ты? Откуда? — и, сразу потеряв к компании всякий интерес, уныло побрел на свою скамейку.
Компания прошла дальше и завернула за сквозной забор танцплощадки. Фазыл быстро огляделся по сторонам — никого не было. Тогда он шустро метнулся к мусорной куче, деловито порылся в ней и вытащил пустую бутылку.
— Вот вам и двадцатчик, — сказал Фазыл торжествующе. — Вчера приначил, как знал, что сегодня занадобится.
— Дай сюда! — Леха вырвал из его рук бутылку и, задрав рубашку, сунул бутылку под ремень.
Они ссыпали в его ладонь всю свою мелочь; Леха еще раз, на глазах у всех, пересчитал ее — чуть не достанет, иди потом докажи, что не отначил, и, убедившись, что нужная сумма есть, аршинными шагами припустил в магазин. Углов с Фазылом постояли пяток минут в нетерпеливом, жаждущем ожидании, потом Фазыл не выдержал.
— Пошли, Угол, — сказал он, устремляясь вперед.
Углов и сам не мог дольше оставаться на месте, ведь они доверили Лехе все свои деньги, и хотя обмануть их он, конечно, не осмелился бы, но чем черт не шутит — вдруг по дороге прискребутся «менты» или случится еще что-нибудь необычайное. Тут-то и пришлось бы кинуться на подмогу. Хотя, что была «ментам» за польза от Лехиного уловления? Таких, как он, они старались не замечать: нигде не работает, в карманах шаром покати, нечем даже заплатить за ночевку в вытрезвиловке, — мало было, что ли, у «ментов» других забот? Разве что шуганут когда, для смеха.
Углов вывернул из парка и остановился. Он издали приметил спешащего навстречу Леху. Магазин был недалеко, и долгоногий Леха слетал на удивление моментально.
Фазыл облегченно вздохнул:
— Идет.
Они вернулись назад. «Пятачок» ждал их. Углов поискал глазами поверху.
— Да вот же! — Фазыл поднялся на цыпочки и сдернул с обломанного сука липкий граненый стакан. Семен перенял стакан и ополоснул его в арыке. Фазыл нагнулся к мусорной куче и сорвал пучок растущего около нее щавеля. Закусон и посуда были готовы, бутылка шла им навстречу.
Леха подскочил, задыхаясь от быстрой ходьбы.
— Так, — сказал он, вынимая бутылку. — А ну давай по-шустрому, а то вроде меня по дороге Дамир засек.
Все засуетились. Да, если Дамир увидел, что Леха идет из магазина, то есть явно не пустой, значит, через пять минут он будет на «пятачке». Отлетела запечатка, забулькало резко пахнущее вино, — через три минуты Фазыл снова спрятал в мусор пустую бутылку, а еще через минуту из-за угла танцплощадки вылетел Дамир. Он обвел глазами индифферентно молчащую компанию и сразу все понял. Тяжелое разочарование разлилось на его опухлом лице. Дамир пожевал губами, хотел что-то сказать, но безнадежно махнул рукой и вновь скрылся за углом.
Леха зашелся в беззвучном смехе. Он тыкал пальцем в сторону ушедшего Дамира и с трудом выдавливал из себя:
— Не обломилось!
Фазыл строго остановил его:
— Чего зазря зубы скалишь? Не видишь, болеет человек.
Леха мигом взъерошился.
— Ну так налил бы! Чё ж не отначил от своей доляны?!
— На всех не отначишь, — нравоучительно заметил Фазыл. — А ржать не над чем. Сами только что помирали.
И Фазыл тяжело вздохнул:
— Эх, жизнь наша бекова. Не жизнь, а цирк…
— Почему — цирк? — заинтересовался Леха.
— А я в цирке в детстве видел, — охотно отозвался Фазыл. — Лежит мужик на кресле, да вверх ногами, лежит и бочку на пятках крутит. Вот так и мы — живем как вверх ногами, аж голова кружится. — Он сплюнул. — Антиподы, что ли, называются такие мужики, — с гордостью припомнил полузабытое слово.
— Нет, — вступился Леха. — Не антиподы, а антиподисты. — Леха был грамотный в прошлом человек. Поговаривали, что он когда-то ходил в больших чинах и имел диплом инженера.
— Земля-то ведь круглая. Антиподы — это те, что с другой стороны живут.
У Фазыла разом вспухли на скулах малиновые желваки.
— Ученые сильно стали, — свирепо проскрежетал он. — С той стороны…
Леха опасливо попятился.
— Все беды от вас, от таких вот шибко грамотных, уже землю в шар превратили! Да ты раскрой глаза, ты погляди! — Фазыл яростно потыкал в стороны кривым пальцем. — Где ж тут круглость? Не видишь уже, глаза застило? Ровное же все, как блин ровное!
— А космонавты? — попробовал было возразить отступивший от предосторожности Леха. — Они-то видали ведь, что круглая.
— Видали? — Фазыл возбужденно засмеялся. — А ты откуда знаешь, чего они там видали? Они наговорят, держи уши…
Фазыл был абсолютно уверен, что все эти грамотеи, эти профессора да космонавты — просто одна хитрая шайка-лейка, где все они покрывают друг друга, чтоб только ловчей обманывать таких вот простецов, как он. Ведь темное профессорское невежество явно било в глаза: это надо же было на весь свет объявить землю круглым шаром, да еще упрямо стоять на этой очевидной нелепости. Конечно же, одни жулики прикрывали своим дутым авторитетом других, и как же было обидно — и те и другие жили просто припеваючи!
Вот она грамота, вот она образованность: сплошное жульничество и ничего больше! Фазыл и сам имел когда-то такую глупость: закончить местный техникум, да вовремя спохватился и загнал свои корочки какому-то лопуху за двести целковых. Все хоть какая-то польза от этой науки.
Теперь он люто ненавидел галстучных, очкатых обманщиков: они огребали громадные деньги, а за что — невозможно было понять! Впрочем, когда заходили эти гнилые разговоры о якобы круглой земле, ему сразу становилось ясно за что — за шарлатанство!
— Да ты пойми, лапоть! — шагнул Фазыл к отпрянувшему Лехе. — Какая же она круглая, раз вода стоит?! Вон, гляди, — ткнул он в сторону журчащего арыка. — Ровная! А с круглины-то уж давно бы вниз стекла. Эх ты, голова…
Фазыл сожалеюще усмехнулся. Леха осторожно приблизился к нему и примирительно протянул:
— Да ладно, чё там? Ровная, так ровная. Антиподы, так антиподы.
Разговор иссяк. Они еще немножко постояли вместе, но ничто уже не связывало компанию. Первым шагнул на дорожку Леха, за ним тронулся Фазыл.
Углов остался один. Он не вникал в мудреный научный спор. Те полтора стакана вина, что ему достались при дележке, просились сейчас наружу. Проклятый Дамир сломал всю Семенову систему. Пили торопясь и чуть ли не захлебываясь, чтобы поспеть кончить бутылку до Дамирова появления, а сейчас приходилось расплачиваться за это. Углов отщипывал листики от пучка щавеля и старательно разжевывал их. Во рту никак не кислило.
— Вишенка… вишенка, — пытался уговорить желудок Углов. — Кислая вишенка.
Кишки вроде бы немного прислушались к его словам.
— Лимон… лимон, — подключил Семен тяжелую артиллерию. — Кислый лимон… Вот кусаю лимон зубами, — и он отщипнул еще листик щавеля.
Уламывать пришлось еще с полчаса, и все это время он буквально не мог сдвинуться с места. А там, возле столовки, наверняка уже гудели веселые компании и лилось рекой вино, но проклятые кишки не давали ходу и возможности.
Наконец вино присосалось. Углов сразу почувствовал это по испарине, выступившей на лбу. Намертво, словно клещами, зажатое сердце отпустило. На душе стало веселей, и он решительно вывернул на главную аллею.
Навстречу ему (бог сегодня стоял за Углова) шел его бывший бригадир, дядя Жора. В руке его виднелась бутылка с водкой. Рядом, чуть отстав, семенил Дамир. Вчера давали аванс, и, как видно, дядя Жора заглянул сегодня в парк, чтобы маленько подлечиться.
Сладко улыбаясь, Углов двинулся ему навстречу. Дядя Жора, завидев Семена издали, приветствовал его поднятой к небу бутылкой.
11.
А счастливый все же был сегодня день! Семен и запамятовал с похмелья, что вчера давали аванс; бутылки сыпались с неба одна за другой. С аванса народ был тороват. Углов даже и сбегал-то в магазин сам всего каких-нибудь два раза. И все подходили и подходили новые знакомцы и незнакомцы, через пять минут знакомые, доставали из оттопыренных карманов бутылки; отлетали в сторону сдернутые нетерпеливыми пальцами полиэтиленовые запечатки; булькала разливаемая по стаканам маслянистая жидкость; и Семен скоро потерял счет выпитым им полстаканам и стаканам. Он лил и лил в себя вино, уже перестав прислушиваться к ощущению, которое оно производило. Ни о каком лечении от похмелья, ни о каком «кайфе» не было и речи; все эти заботы кончились и отлетели после четвертого стакана; теперь очень важным и необходимым стало другое — рука Семена должна была чувствовать тяжесть полного, еще не отпитого стакана и глаз Углова, нет-нет да косивший на бутылку с вином, хотел видеть, что в ней еще остается больше половины.
Если уровень жидкости в «бомбе» падал ниже этой заветной грани, то Углову становилось неуютно. До этого проклятого момента он был покоен; никакие тяжелые мысли и чувствования не посещали его, и он всерьез, без всяких задних помышлений, увлекался общим разговором. Но минуты текли, раз за разом разливалась новая порция бормотухи, и Семен все чаще и чаще поглядывал в сторону последнего пузыря.
Вот вино в нем опустилось ниже предельной допустимой грани, и дальнейшая жизнь сразу потеряла для Углова половину своей прелести. Это было невыносимо. Лица окружавших начали казаться ему грубыми и злыми. Разговоры были пусты, да и о чем можно было говорить, когда вино кончилось! Углов не без основания подозревал, что и остальные думают о том же, поскольку разговор иссяк с исчезновением последней бормотушки.
Страшное слово «потом» встало перед Семеном во весь свой гигантский рост.
Что делать потом, когда уже все выпито, а он еще стоит на ногах?
На этот вопрос у Семена не было ответа. Впрочем, наскочили новые «друзья» и задача решилась сама собой.
12.
Через три часа, тяжело покачиваясь и несвязно бормоча под нос, Углов зашагал к выходу из парка.
— Эй, братан, — хрипло донеслось до него сзади. — Ты куда? Сейчас еще пузырь принесут, его сделаем, потом отвалишь.
Загул перешел уже ту грань, когда каждый следил за каждым, чтоб не больше налили, или не сквозанули бы куда с «бабками» или «полбаней». Теперь пили неспешно; и первая, и вторая жажда была утолена; пришел и прошел и малый, и большой «кайф», и мужики добирали теперь дозу между «кайфом» и «завязкой».
— Я сейчас, — с трудом разлепляя опухшие губы, выдавил из себя Семен и прибавил ходу. Неистребимый, спасительный, безошибочный инстинкт вел его сейчас прочь от дружков. Голова перестала ориентироваться в окружающем — и только мелькали перед его глазами ставшие незнакомыми багровые, распаренные физиономии; горячо накалялся тяжелый, бессмысленный спор; кто-то опять побежал в магазин за следующей порцией. Углов уже не вполне понимал, кто и что находится перед ним, и только, неслышный постороннему уху, внутри него звенел тонкий спасительный звонок: «Домой! Домой!»
Откуда шел этот таинственный приказ, Углов не знал, да и не мог знать: вино уже положило его на обе лопатки; сейчас он был безусловный раб стакана с бормотухой, но сила внутренней команды была такова, что Семен повиновался ей, как бессловесная машина.
13.
Словно что-то толкнуло под ребро, и Углов, дернувшись всем телом, ударился макушкой о стену и проснулся. Ошалелыми, невидящими глазами повел он вокруг и, не понимая, где находится, остервенело затряс головой. Наконец вещи вокруг него перестали раскачиваться, и Семен окончательно пришел в себя.
Он лежал на полу гостиной, у дивана, рядом с ним валялся надкусанный огурец и круглый зеленый флакон с туалетной водой. Увидев флакон, Углов воровато оглянулся по сторонам (ему послышался было сторонний шорох) и быстрым движением закатил флакон под диван.
— Папа! Папа! Ну вставай, пожалуйста! — В комнату вбежала худенькая девочка с белым бантом в светлых волосах. Пытаясь на ходу повернуть в Семенову сторону, она не удержалась на тоненьких ножках и со смехом повалилась на пол.
— Доча, ты откуда? Ты как здесь? — удивленно пробормотал Семен, прижимая к себе хрупкое, словно бы игрушечное, тельце. — А где мама? Дома?
— Ох, какой ты беспонятный, папка, — затараторила дочка, горячо колотя воздух крохотной ладошкой. — Я же была у бабушки, а ты пришел и сам забрал меня домой. А бабуле сказал, что мама велела, а сам маму спрашиваешь. Ну вставай, чего ты все спишь и спишь, ну вставай, пожалуйста, мне скучно.
Углов не мог без сладкого спазма в сердце слышать, как Аленка выговаривает свое первое ученое, взрослое слово «пожалуйста». Нестерпимо-важная серьезность преображала ее улыбчивое личико, быстрые светлые глазенки слегка темнели, и, вся преисполняясь значимости совершаемого деяния — «ну, пожалуйста», — повторяла она после каждого второго слова, невольно кося уголком глаза в сторону отсутствующей воспитательницы.
— Как — взял? А бабушка? Она что ж? — удивился Углов.
— А ты бабулю побил, — ответила Аленка, становясь на миг серьезной. — Ты, пожалуйста, больше ее не бей, а то я маме скажу!
— Как — побил? — вздрогнул Углов, отстраняя дочку. Его разом прошибла холодная испарина.
— Побил, побил! — загрозила Аленка тоненьким пальчиком. — И бабуля плакала. Правда, правда! Я сама видела!
Углов резко встал с пола, его шатнуло, и, чтобы не упасть, он тяжело опустился на диван. Обхватив руками чугунную голову, он пытался привести соображение в относительный порядок. «Да нет, не может быть! Я же совсем не помню, чтобы сегодня был у Татьяны Ивановны… Да и чего мне там было делать после парка? Я же шел домой! Домой!»
Последние слова вырвались наружу сквозь его мертво стиснутые зубы, и Аленка, как эхо, подхватила их.
— А мы дома! А мы дома! Эх ты, папка, совсем пьяненький «алаколик», — с трудом выговорила она это главное слово и на всякий случай добавила: — Пожалуйста!
Углова как током ударило.
— Что ты, что ты? — забормотал он испуганно, прижимая к себе Аленку. — Это нехорошее слово, ты так больше не говори, не надо!
— Да уж, нехорошее, скажешь тоже, — ответила Аленка с явным чувством превосходства. — А мама все время так на тебя говорит! Значит, хорошее!
— Ты погоди, погоди. Иди-ка поиграй, — сказал Семен, отстраняя дочку. Обнимать ребенка и, отвернув голову, дышать в сторону было невмоготу.
— А я какау хочу! — заныла дочка, дергая отца за руку. — Какау-у-у! Ну сделай, пожалуйста! Ну, пожалуйста!
— Сейчас, сейчас, — ответил Семен, встал и, пошатнувшись, направился на кухню.
Последний год Лиза приспособилась готовить новое лакомство для Аленки: брала банку сгущенки и варила ее пару часов в крутом кипятке. Получалась желеобразная коричневая масса, невероятно вкусная, по убеждению дочки. Аленка сразу окрестила новое кушанье словом «какау».
Семен зажег газ, набрал в большую зеленую кастрюлю воды и поставил кастрюлю на плиту. Порывшись в кухонном шкафу, отыскал банку сгущенки и бросил ее в воду. Сделанные ничтожные усилия крайне утомили его. На лбу выступил крупный пот, и Углов, вяло обмахнувшись кухонным полотенцем, присел на стул. Аленка прошмыгнула на веранду и, напевая, принялась убаюкивать куклу Машу.
Прошло уж целых четыре часа, как Углов ушел из парка. Сейчас он сидел, бездумно глядя в стену, и слегка поскуливал: начиналось новое похмелье, но в глубине его мозга, как крепко вбитый гвоздь, сидела нечаянная и прочная радость. Ведь в гостиной под диваном, чуть отсвечивая зеленым боком, притаилось его спасение.
Ах, какой он был молодец сегодня, и как удачно распорядился и своим временем, и своими поступками. Семен не знал, каким способом: гениальным ли, глупым ли, он раздобыл и принес домой заветный зеленый флакон, — но что флакон этот въяве ждал его под кроватью, лучше всяких слов доказывало прозорливую угловскую распорядительность. Семен слабо усмехнулся про себя: он бы мог сегодня с гордостью, как равный, сказать тому же «Сухоручке»: «А я нынче встал с похмелюги, гляжу — флакон туалетной воды заначен; как-никак, а похмелиться можно!» И «Сухоручка» уважительно покивал бы Семену кудлатой головой. Ведь это был высший бормотушный класс: удержаться, не добить похмельной, исцелительной на завтра, заначки!
14.
Громко бурлил кипяток в кастрюле. Углов сидел за кухонным столом, подперев ладонями голову, и не видел ни стены, ни двери, ни кипящей воды. Все его устремления, чувства и внимание были направлены внутрь себя. Вот, дьявольски знакомая, возникла где-то внизу живота короткая, вялая судорога и медленно прокатилась по угловским внутренностям. Следом уже готовилась к рождению другая. Семен схватился руками за живот и шумно выдохнул воздух: оттягивать похмелье дальше было никак нельзя. Начнется сердцебиение, рвота, и присосать к кишкам крепчайшую лесную воду станет до невозможности трудно. Раздраженный желудок принимал в таком возбужденном состоянии только самый слабый градус, а разводить водой огненной силы флакон Семен не стал бы ни под каким видом — хоть отсохни рука!
Разжижать крепость, превращать истый спирт в белесую, мутную, теплую бурду и пить ее потом — было почти безнравственно. Во всяком случае, услышь о таких его безумных, фраерских поступках братаны — и к псу под хвост полетел бы весь алкашный угловский авторитет.
Семен тяжело встал, прошел в гостиную и, опустившись на колени, выудил флакон из-под дивана. Легкая радуга играла на круглых зеленых боках. Пушистая пена вздыбилась в воздушном пузыре. Углов невольно погладил овальную поверхность ладонью. Флакон отозвался на ласку тихим довольным урчанием. Он был живой. Могучие алкогольные радикалы притаились в нем.
Углов поерзал глазами вокруг. И огурец тотчас нашелся. Вот он, лежал рядом — с одного бока надкусанный, с другого испачканный землей.
— Верно, кто из братанов угостил, — благодарно подумал Углов. В животе снова забурлило и, кой-как поднявшись с колен, он поплелся на кухню.
Его стакан (Углов не признавал для питья никакой другой посудины, кроме этой) стоял в самом низу шкафа, за банками с консервированием. Граненый, мутного серого стекла, вмещал он в себя ровно сто шестьдесят шесть граммов вина. Бутылки бормотухи хватало на три таких стакана: хоть вытрясай ее до сухости, хоть не вытрясай. И, «кайфуя» с полбанкой один, Углов всегда абсолютно точно знал, сколько он уже принял и сколько еще остается принять. Организм Семена был настроен на камертоне этого стандартного объема: стоило недолить в стакан хоть полглотка, и не создавалось полного душевного комфорта. Если же попадался другой стакан, вмещающий больше, то лишний глоток Семен принимал мучительно.
Он обтер огурец рукой, вытряс полфлакона в стакан и, зажмурившись и задержав дыхание, вылил в себя жидкий огонь. Словно мина взорвалась у него во рту. Пищевод ожгло, небо пошло волнами, как резиновое. Углов крякнул и решительно откусил огурец. С закусью-то оно шло!
Через десять минут флакон был пуст, и повеселевший Семен начал рыскать по карманам в поисках сигареты.
Бат-т-т-тюшки-светы! Он держал в руке возникший из нагрудного кармана мятый рубль и не верил глазам своим. Откуда? Смутно припомнилось, как уже к обеду, в парке, пьяненький дядя Жора, плача обильными стариковскими слезами, мял в руках какие-то деньги и совал их в угловский карман.
— Петрович! — всхлипывал он, цепляясь за Семеново плечо. — Петрович, мы еще с тобой послужим! Мы еще с тобой работаем! Ты людям, и люди тебе! Петрович!
А Углов кричал в ответ, раздувая на шее лиловые жилы:
— Они еще увидят, дядя Жора! Они еще поймут, кто такой прораб Углов!
И он гордо отказывался от денег и отталкивал потную с деньгами руку, а рядом одобрительно шумели братаны, и кто-то, совсем уже закосевший, скрипя зубами, глухо рычал:
— Всех их-х-х!.. всех их-х-х!
С запоздалым сожалением Семен погрустил об упущенном — надо было, конечно, взять эти деньги! они сами шли в его руки; ведь все равно дядя Жора пропьет их — раньше ли, позже ли, а пропьет. Или вытащат у него, пьяного, из кармана и тоже пропьют такие же, как он сам. Но делать было нечего: что упущено, то упущено; хорошо, что возник из небытия хоть этот вот измятый желтый спаситель: то ли Углов все же взял его у бригадира, устав противостоять напору, то ли остался он сдачей с каких-то других денег, но он был, был! И сердце Углова привычно загорелось выпить вина. Как хорошо бы лег сейчас стакан бормотухи поверх лесной воды! Нет, точно, именно его и не хватало для полного душевного покоя.
Аленка выскочила к нему с веранды с нытьем о своем «какау» — Углов досадливо отмахнулся от нудной пустяковины. Быстрая мысль молнией мелькнула в его голове: возле Семенова дома был вкопан соседями столик с двумя скамейками, на которых по вечерам заседали все окрестные старушки, ну а сейчас, к концу дня, там обязательно стучали костяшками заядлые доминошники. Среди них, конечно, всегда можно было найти делового мужика, готового сложиться рублем.
Углов перевел дух. Да, точно, нужно было немедленно ссыпаться вниз и сделать бутылку вина. Это выглядело вполне реально — благо, он был сейчас при деньгах, а там, глядишь, чье-то сердце могло загореться на хорошую выпивку, а уж тогда его, заводилу, конечно, не обошли бы лишним стаканом. Углов заторопился. В спешке он забыл выключить газ, и объемистая, чуть ли не ведерная кастрюля кипятка осталась бурлить на газовой плите.
15.
Семен, проскочив пролет, вылетел на улицу и бросился за угол. Мати пресвятая богородица! Сидел за доминошным и сплетниным столиком всего лишь один человек, — но какой человек! О таком Углов мог только мечтать! Сердце забилось часто: счастье не ходило в одиночку, и такой уж, видно, был сегодня день: сидел за столом «бич», живущий в подвале под Семеновым домом мужик лет тридцати по кличке «Алмаз». Рядом с ним лежала рваная авоська с буханкой хлеба и бутылкой бормотухи. Семен ужом подвильнул к «бичу».
Алмаз скосил на него край глаза и отвернулся: от «бухарика» чем поживишься? Сам тот же «бич», только на этаже ночует. Ну да ничего, его время выйдет, клюнет жареный петух в темечко и разом выбьет из башки барские замашки. Он, Алмаз, тоже, было время, шиковал — по этажам-то по этим.
— Ну што, Алмаз? — льстиво спросил Углов, садясь рядом. — Как жизнь? Што-то тебя не видно было последнее время?
«Бич» солидно помолчал, не спеша расстилаться перед никчемным «бухариком», потом разъяснил весьма обстоятельно, что в этом сезоне подрядился и поехал на прополку лука, а хозяин попался ему таков, что подолгу мурыжил с поденным расчетом, скверно кормил, жилил курево да еще принуждал пахать сверх меры, злоупотребляя рукоприкладством, и он, Алмаз, не выдержал такого яду и бросил лук и проклятую луковую прополку и драпанул сюда, к себе домой, — он кивнул на подвал угловского дома. Теперь, малость отдышавшись от обману, он передохнет месячишку-другой и опять наймется поденно, но уже не на прополку, а на уборку того же лука, и уж не к этому профуристому подлецу, а к другому, хорошему. Для этого придется ломануться, конечно, в другой район, чтобы не дай бог не нарваться случаем на старого хозяина, от которого Алмаз (удачно выманив небольшой аванец) очень вовремя дал деру!
Семен выслушал его нетерпеливо. В другое время он и сам порасспросил бы Алмаза кой о чем досконально (крутилась у Семена в голове вот уже полгода одна мыслишка в этом как раз направлении), но сначала надо было решить главнейшее.
— Полбанку взял? — спросил он Алмаза, кивая на авоську.
Тот усмехнулся:
— Ну, взял.
Но не стал особо рисковать и пододвинул авоську к себе. У «бича» какие права? Против него все короли, и если по нужде не помогут ноги да свой крепкий кулак, то уж никто не поможет, а подсевший «бухарик», хоть и шибко запитой с виду, был здоровый мужик, и трудно было рассчитывать, в случае чего, устоять против него на тех хилых харчах, что перепадали Алмазу последнее время.
Семен заметил и оценил владельческую настороженность «бича» и успокоил его:
— Да не пустой я. Есть «дуб».
Алмаз усмехнулся и промолчал.
Алмазова планида и путь становились потихоньку хрустальной Семеновой мечтой. Углов вгляделся в сидевшего рядом «бича»: вот умеет же человек жить, как птица небесная, сегодня там, а завтра здесь, не жнет не сеет, а все же и сыт, и пьян, и нос в табаке! И никаких над ним ни жен, ни начальников: не жизнь, а любезная разлюли-малина.
В долгих и мучительных ночных бдениях Углова не раз посещала страшная мысль: ну вот, запой кончится и что ж дальше? Сначала он успокаивал себя: вот отрезвею, вот приду в себя, а там устроюсь на работу и все пойдет, как прежде, все наладится. Но дни шли, и не шли, а летели; бездельный разрыв времени в трудовой книжке все нарастал и нарастал, сильно препятствуя трудоустройству; кроме того, мимо парка ходили сотни людей, да и внутрь его, принять сотку разливухи, заглядывали почти все городские строители, и все они видели Углова. Видели его, пьянющего, с потухшим взглядом сшибающего гривенники у прохожих.
Кто бы теперь взял его хоть на самую маленькую, начальническую должность, кто доверил бы ему материалы и деньги, не говоря уже о людях?
Но городок был маленький; все знали всех, и дурная слава ходила за Угловым по пятам. Да что там ходила — она оседлала его хребет и выглядывала бешеной стервой из каждого мертвого Семенова зрачка. Через еще несколько пьяного времени растаяла и эта, нереальная, фантастическая, мечта о том, что он опять встанет на ноги и снова войдет в недосягаемый, сияющий мир, в котором жил когда-то.
Ушла эта мечта и появилась другая, как видно последняя, за которую Семен ухватился со всей силой и безнадежностью утопающего. Вот он каким-то чудом (должно же и ему когда-то повезти) добывает заветную, давно обдуманную десятку — Углов явственно ощутил в руке хрустящий, новенький червонец — и вот, помывшись и смахнув со щек недельную щетину, садится в автобус, идущий в областной город.
Ах да, десятка была уже неполной, рубль неизбежно отламывался от нее еще до отъезда, на городской автостанции, — не ехать же насухую, ведь с ума спрыгнешь по дороге; пожалуй, и не доберешься вовсе. И вот, приняв посошок на дорожку, он садится в шиковый междугородный автобус и барином катит себе в областной центр. Правда, по пути была на пяток минут остановка в райцентре, и там, рядом с автостанцией, тоже располагался один хорошо знакомый Семену домишко, в котором, умри душа, а пару рублей отщипнешь на поддержание тонуса и духа, — но все равно, за минусом трех рублей на билет, ему оставалось целое состояние: четыре кровных, живых рубля, с которыми он гоголем подкатывал к базару областного города.
Здесь, на задворках за пивной, полулегально функционировала биржа сельскохозяйственного наемного труда. Подкатывали запыленные дальней пылью «Жигули», из них выскакивали шустрые, худощавые люди, их сразу плотно обступала шумная, окутанная винными перегарами толпа «бичей» и «бичих», и начиналось торжище.
Назывались и ставились условия, шел ожесточенный торг за вино, за курево, за кормежку, за норму выработки — за деньги не торговались: цена на труд была стандартная, не менявшаяся долгие годы, «бич» стоил пятерку в день. Но кроме того, он хотел за этот же день выкурить пачку сигарет, выпить бутылку вина и трижды поесть с мясом — все сверх синенькой.
Здесь уже вспыхивали страсти. Работодатели юлили, клялись в своей добросовестности, в знак правдивости стучали ногтем большого пальца по золотым, сверкающим зубам, а сами опытным глазом просматривали, словно бы просеивали сквозь мелкое сито, бушующую толпу.
Ценились «бичи» тихие, безответные, и желательно парные, с «бичихой». Таких можно было взять за хиршу плотнее, тем более, что и «бичиха» была бы подвязана в дело: она шла стряпухой и содержалась самими «бичами», но часть дня, конечно, левачила бы на прополке.
Углов ясно представлял себе, как он уверенно входит в толпу, алкающую денег, вина и хлеба, как солидно ставит будущему хозяину свои деловые условия; как, провожаемый завистливыми взглядами, садится в пыльный корейский «жигуль» и катит куда-то в дальний район, на неведомое ему луковое поле.
Ведь он же был молод, здоров, неизношен: чего же ему было бояться чьей-то конкуренции? Ясно, что его должны были нанять в первую голову! Дальнейшее терялось пока в тумане.
Но ведь приезжали же поздней осенью с поля его знакомые «бухарики» с тремя, четырьмя сотнями в кармане; веселые, загорелые до черноты, поджарые, и начиналась осенняя парковая гулянка, со страшной бахвальбой, с нескончаемыми россказнями о том, кто был хитрее, кто больше урвал, и как одни хозяева переманивали к себе работников у других, и не скупились: поили от пуза, жалея потерять горячее рабочее время, и как легко было при этом сделать большие деньги…
Углов всегда слушал с невольной завистью: и он бы конечно не растерялся, случись попасть на такое горячее место, и он бы легко урвал долю своего короткого счастья, — в этих мечтах Семен был смел и удачлив, и деньги сами шли к нему в руки, а там не за далекими горами он уж видел и себя владельцем собственного лукового, или еще лучше — арбузного поля: ведь хозяева все время играли в карты, и проигрывались, и ставили землю и урожай на кон, и они шли в бесценок, в две, три тысячи, и легко можно было при слепой картежной удаче, при фортуне в каких-нибудь полчаса стать настоящим богачом. В рассказах «бичей» счет шел только на большие тысячи, и сами эти тысячи денег выглядели чем-то вроде разменной монеты, чуть ли не гривенником — десять тысяч, двадцать тысяч, тридцать тысяч. И Углов всем сердцем втягивался в эту призрачную, колдовскую игру, где все казалось таким простым и легко достижимым.
Да-а! Семен сглотнул слюну, и, чудесные видения разом исчезли. Остался только один сидевший рядом Алмаз, да и тот вроде собирался улизнуть. Углов вытащил и показал ему желтую бумажку.
— В самом деле, рупь?! — сразу оживился Алмаз. — Чего ж ты му-му-то крутишь? А я уж думал, внаглянку на хвост упасть норовишь. Дуб — это хорошо! Накось вот, держи, — он порылся в кармане (у Семена екнуло радостью задрожавшее сердце) и вытащил еще один целковый. — Гони в магазин!
Углов поднялся, зыркнул глазами по сторонам (стоило только наскрести на полбанку, как немедленно возникало тысяча друзей), но «бич» успокоил его:
— Пойдем ко мне в подвал, уж туда-то никто лишний не сунется. Ну, я отвалил, а ты лети, — бери да вали вниз…
Да, это была хорошая мысль, и успокоенный Углов быстро зачесал в магазин. Взять бутылку и притаить ее под поясом на животе оказалось делом минуты; Семен возвратился мигом и шмыгнул в подвальный Алмазов подъезд.
Алмазово логово (Углов невольно усмехнулся), почти ничем не отличалось от его собственного. Матрац был точной копией угловского. Впрочем, в отличие от Семена у «бича» имелась и собственная мебель, и собственная посуда: на двух кирпичах лежало дно фанерного ящика с торчащими по углам обрывками металлической ленты и ржавыми гвоздями; на фанерке стоял почернелый граненый стакан и закопченная консервная банка с отогнутой крышкой — «бич» варил в ней чифирь.
Семен принюхался и невольно повел носом. Даже его, привыкшего к состоянию собственного лежбища на веранде, все же замутило.
«Бич» был прост, как березовое полено. Дворянские тонкости его совершенно не волновали, — впрочем, могло случиться, что в длительных странствиях он начисто утратил обоняние, и Углов, вздохнув, смирился: со своим уставом в чужой монастырь не ходят.
Алмаз повозился под матрацем и достал обкусанное яблоко.
Налили — выпили. Налили — выпили. Налили — выпили — закусили. Алмаз не любил разговоров. Делу время, потехе час. Выпивка была самым серьезным делом Алмазовой жизни: какие такие тут могли быть еще разговоры?!
Через полчаса распаренный, разнеженный Семен вынырнул из подвала. Он подошел к столику, сел, поднял валявшийся рядом «бычок» и, спросив у прохожего огоньку, закурил.
Жизнь благоприятствовала. Ближайший спокойный час был его часом.
16.
Но тут (ах, нет на свете полного счастья!) зацокали невдалеке каблучки. Углов нехотя повернул голову: так и есть, к нему быстро шла Лиза.
«И чего бегает? — недовольно подумал Семен. — Ишь какая запаренная, будто из бани…»
Вид Лизы действительно был нехорош: лицо в красных пятнах, глаза испуганы.
— Где Аленка? — встревоженно обратилась она к мужу, вся задыхаясь от быстрой ходьбы и напряжения.
— А я откуда знаю? — бездумно удивился Семен. Он давным-давно и думать забыл о делах семейных.
— Как? — мгновенно побелела Лиза. — Ты ведь забрал ее у мамы (она схватила Семена за руку), где ребенок?!
Углов с сомнением посмотрел на Лизу и задумался. Убей бог, он не помнил ничего подобного. В последнее время все, что происходило с ним какой-нибудь час назад, начисто вылетало из его головы. Сейчас, с недоверием глядя на Лизу, Семен старался сообразить, не врет ли глупая баба, не берет ли, чего доброго, на пушку? И вообще, с чего это она вдруг пристала к нему с Аленкой, не видел он с позавчера ни сном ни духом никакой Аленки; точно, Лиза просто набивалась на очередной скандал; совсем житья не стало дома, — баба уже не стеснялась привязываться к нему со всякой ерундой прямо на улице.
Углов грозно нахмурился.
— Отвали! — сказал он, выдергивая руку из ее слабых пальцев. — Совсем спятила. Напилась, что ли?! У бабки же Аленка…
Лиза не отводила от него обезумевших глаз.
— Куда ты дел ее? — повторила она в не рассуждающем, грозном страхе.
Семен невольно попятился. Но тут стукнула форточка на балконе их квартиры, и в проеме появилась улыбающаяся Аленкина рожица.
— Мама, мама! — весело закричала она сверху. — А мы с папой «какау» варим! Оно уже готово! Я сейчас достану!
— Подожди! — испугалась Лиза. — Без меня не трогай! Вот я поднимусь…
И Лиза шагнула к подъезду.
— Да я сама! — дочка махнула веселой ладошкой и исчезла.
Семен взъярился до глубины души.
— Стой, куда?! — схватил он за рукав двинувшуюся к дому Лизу. — Што ж замолчала? Што ж не прешь дуром? Давай ори дальше, качай права, доказывай!
— Пусти! — Лиза попыталась высвободить плечо из железных Семеновых пальцев. — Ну пусти, ребенок же один, а там кипяток!
— Нет, погоди, — с упрямой, хмельной настойчивостью удерживал ее на месте Углов. — Давай разберемся, какой такой Семен Углов человек!
Он рванул рубаху на груди: полетели выдранные с мясом пуговицы; Лиза пошатнулась и едва удержалась на ногах. Она безуспешно боролась, стараясь вырваться.
— Значит, на улице уже меня позоришь! — рычал Семен, выкатив налитые кровью глаза. — На людей волокешь! Ну давай разок разберемся на людях!
Их возню прервал истошный вопль, раздавшийся сверху. Он громом прорезал воздух и поразил, как молния. Оба сразу узнали голос дочери и оцепенели. Раздался второй страшный крик, в котором, казалось, уже не было ничего человеческого.
— Ма-а-а-а! — пронеслось над притихшим двором. — Ма-а-а-а!!.
Лиза, смертельно побледнев, бросилась в подъезд. Углов оставался еще несколько секунд в нерешительности, потом сорвался с места и бросился за ней. Они бежали по узким маршам и площадкам лестницы, впереди бежал задыхающийся, отчаянный страх за дочь, а навстречу им несся неутихающий вопль нечеловеческого страдания:
— Ма-а-а-а!!!
Лиза пропала за распахнутой дверью квартиры. Из соседних дверей выглядывали перепуганные соседи. Углов пробежал прихожую, повернул по тесному коридорчику на кухню и остановился, потрясенный увиденным. Весь хмель разом вышел из него. По кухне, вверх до самого потолка, плыли клубы горячего пара. В стороне валялась опрокинутая зеленая кастрюля; банка сгущенки, сверкая отпаренным, идеально чистым боком, лежала рядом.
Аленка, вытянувшись в струнку, стояла посреди кухни, глядя перед собой обезумевшими от боли, невидящими глазами; рот ее был открыт страшным усилием крика, но из него вырывалось теперь только глухое, хриплое мычание, — голосовые связки не выдержали напряжения и сорвались. Мокрое байковое платьице плотно облепило ее худенькое тельце.
Углов охватил взглядом открывшуюся ему картину и впервые в жизни на секунду потерял сознание. Еще запомнилось ему, как обезумевшая Лиза трясущимися пальцами расстегивала, снимала, сдергивала с дочери не хотевшую сниматься кипятковой горячести материю и как вместе со снимаемым платьицем отрывались от Аленкиного тела большие полосы сваренной белой кожи.
Наконец, оставляя на байке мгновенно сварившиеся подушечки собственных пальцев, она раздела дочку, и (Углов попятился и закрыл руками лицо) ее истошный, безумный крик ужаса слился с хрипением Аленки.
Позади слышались всхлипы и причитания сбежавшихся соседок.
17.
Дальнейшее слилось для Углова в сплошной, неразберимый хаос.
Его мотало, как пену на волне. Испуганные и разгневанные лица мелькали перед лицом, у него чего-то требовали, что-то ему доказывали — Семен не воспринимал ничего. В оглохших ушах его несмолкаемо звенел высокий кликушечий крик Лизы, перебиваемый утробными Аленкиными мычаниями. Наконец до Семенова обезумевшего сознания дошли первые слова.
— Гусиный жир! Гусиный жир! — втолковывала соседка, дергая его за рубашку.
Семен дико огляделся.
— А?.. Что?!.. Где они?!
— Ищи, говорю тебе, гусиного жира! В больнице сейчас делать нечего. Беги немедля по тем, кто птицу держит, добудь поллитра гусиного жира да неси врачам! Первое средствие, жир-то, этот самый. — И соседка с досадой толкнула Углова в грудь. — Ну понял, что ли? Экий недотепа, прости господи!
Углов испуганно закивал головой: понял, понял! И, заторопившись, выскочил на улицу.
Он пролетел по городу, как метеор; побывал в десятках чужих дворов, бесконечно рассказывая одно и то же и слушая испуганные расспросы. Везде он набирал в неизвестно как оказавшуюся в его руках литровую банку (там немного, и там немного) похожего на парафин белого гусиного жира. Уже и банка была почти полна, и уже, верно, хватило бы собранного, но ноги несли его все дальше и дальше по новым чужим дворам, и не было в его душе силы повернуть к городской больнице и увидеть дочь.
Прошло больше трех часов, прежде чем Углов осмелился приблизиться к тому страшному месту, где сейчас страдала Аленка. С трепещущим сердцем, на подгибающихся ногах он вошел в пятиэтажное белое здание и сразу заблудился в бесчисленных подъездах, коридорах и запертых проходах.
Углов бестолково поднимался и опускался с этажа на этаж; суетливо называл встречным спешащим медсестрам свою фамилию; они недоуменно пожимали крахмальными плечиками и легко проносились дальше — и вот он, наконец, догадался сказать, что пришел к сгоревшей девочке Аленке и принес с собой первейшее средство для спасения ребенка, и тогда очередная бежавшая медсестра резко притормозила около него.
— Тут она, за дверью. Только туда сейчас нельзя, приходите в приемные часы.
— А когда у вас приемные часы? — машинально спросил Углов.
— Завтра с одиннадцати до часу, — донеслось до него уже с низу.
— А у кого узнать? — закричал вслед Углов, но только гулкое лестничное эхо повторило его вопрос. Он хотел узнать, в каком состоянии Аленка и кому отдать принесенный им жир, и что еще надо сделать, чтобы хоть чем-нибудь помочь дочке, но спрашивать было не у кого, площадка опустела, а стеклянная закрашенная дверь перед ним была заперта.
Углов потолкался подле нее, робко подергал за ручку, но никто не отозвался. Семен постоял в задумчивости и решился ждать, пока кто-нибудь не пройдет через дверь. Ждать пришлось долго, наконец за стеклом послышались шаги, заскрежетал замок, дверь отворилась и пропустила молодого парня в белом халате. Парень вышел на площадку и тотчас начал запирать заветную дверь.
— Доктор, — робко спросил его Углов в наклоненную спину (как видно, с замком что-то заело), — доктор, как там Углова Аленка, обожглась которая? В каком состоянии? Я вот тут принес ей гусиный жир, так кому бы передать?
Врач продолжал возиться с замком, никак не реагируя на угловское обращение. Наконец он запер дверь и распрямился. Углов снова обратился к нему с робким напоминанием.
— Что — Углова? Какой еще жир?!
Углов, униженно сгорбившись, начал было объяснять, что вот дочка его сильно обожглась, и вот он достал народного средства, которое, как говорят, сильно помогает при ожогах, и что не надо ли еще чего-нибудь добыть для наилучшего лечения, но парень в халате резко перебил его речь.
— Удивляюсь я! — бросил он с возмущением. — Ведь, кажется, не средневековье на дворе, уж и спутники давно летают, — так нет же, ничего вам не впрок: все какие-то знахарские штучки, все какие-то шаманские снадобья, как будто нет на свете антисептики, как будто нет в больницах дипломированных врачей. — Тут парень несколько приосанился и, солидно откашлявшись, продолжил: — Вот вы, например, нормальный с виду человек, а что же, всерьез верите во все эти дремучие панацеи?
Углов смешался. Он не совсем понял, о чем идет речь. «Панацея — это что, болезнь какая?» — старался припомнить Семен.
Врач еще раз с сожалением посмотрел на него и покачал головой.
— Да нет, — постарался забежать вперед Семен. — Я, это… дочка тут у меня…
Врач не слушал его.
— Простые, кажется, вещи, а как трудно объяснить их! — Он повернулся и стал спускаться по лестнице.
Углов слушал парня с открытым ртом, кивая в знак согласия головой, и запоздало спохватился, когда тот уже поворачивал с площадки на следующий лестничный марш.
— А Аленка-то как? Дочка? — крикнул Семен в важную белую спину. Сухо и невыразительно прозвучало ему в ответ, что сделано и делается все возможное; что никаких посторонних невежеств не требуется; и что навещать родственников следует в назначенное для этого время.
Углов простоял на площадке еще около часа; с трудом умолил случайно заглянувшую в отделение чужую сестру взять криминальную банку с жиром и, так ничего толком не узнав, вышел на улицу.
Вечерело. Тихие сумерки упали на город. Страшно было и подумать идти домой, опять туда, где случилась беда, и Семен машинально повернул в сторону парка. Сторожась увидеть кого-нибудь из собутыльников, он прошел вдали от ярко освещенной столовой и присел на скамейку под большой тополь, стоящий в стороне от главной аллеи.
Серый полумрак плыл по парку; тополь тихо шелестел мириадами листьев; начинали свои вечерние переговоры лягушки и сверчки, — и не было, казалось, никакого дела никому на свете до страшной угловской беды.
Он провел эту ночь в парке.
18.
Следующий день прошел в безуспешных попытках проникнуть за белую дверь. Никакие уговоры не помогали. Семена обходили, как вещь.
Но вот к вечеру сменились медсестры в корпусе. Дневная смена — веселые щебетуньи в белых халатиках — разлетелась стайкой вспуганных воробьев; теперь заступили на дежурство ночные медсестры, в большинстве своем пожилые, многодетные, всегда нуждающиеся в лишней копейке. Заветная дверь на третьем этаже наконец-то открылась перед Угловым.
Невысокая, расплывшаяся, в летах, женщина с простым русским лицом молча выслушала его сбивчивые просьбы и тихо кивнула:
— В палату тебе, милок, нельзя, врачи заругается, коли прознают, ты здесь подожди, а я позову твою жену на минутку. Она тебе все скажет.
Еще раз внимательно оглядев понурую угловскую фигуру и тяжело вздохнув, она ушла. Семен остался один на лестничной площадке перед закрытой дверью. Прошло пять минут, десять. Наконец послышались шаги, и Углов нервно переступил с ноги на ногу. Он страшился встречи. Дверь отворилась — перед ним стояла Лиза. Семен взглянул на нее и невольно попятился. В первую минуту он не узнал жены. Багровое, воспаленное лицо; безумный взгляд невидящих глаз; забинтованные кисти рук (по спине Углова прошла тягучая волна страха) — это была не Лиза.
Медсестра осторожно поддерживала под локоть вышедшую к нему женщину.
— Вот, — сказала она, указывая пальцем на Семёна. — Вот ваш муж пришел узнать, как себя чувствует дочка…
Женщина повернулась в Семенову сторону и потянулась к нему забинтованной рукой. Волосы зашевелились на угловской голове.
— Я… Жир-то… — сказал он, с трудом удерживаясь на словно ватных ногах. — Я… жир-то… ну как там, что она?
А Лиза все тянулась к нему белой бесформенной рукой, с напряженным вниманием вглядываясь в потное Семеново лицо. Наконец она отрицающе качнула головой, и рука ее бессильно упала.
— Но это же не доктор, — сказала Лиза, поворачиваясь к медсестре.
Та невольно всхлипнула и ответила сквозь слезы:
— Придет, придет доктор… А это муж твой. Муж… Об Аленке просит узнать…
Лиза словно бы обрадовалась, услышав об Аленке.
— Вы знаете, — доверчиво потянулась она к опешившему Семену. — Ведь мы с дочкой решили уехать из этого города, как только она поправится. Вы ведь знаете мою дочку? Такая худенькая, беленькая. Она сейчас заболела, но обязательно, обязательно поправится. Мне и доктор обещал. Мы положили бинтики… — подбородок ее запрыгал, и пожилая, много горя повидавшая женщина тихим, бережным движением обхватила ее за плечи.
— Тебе надо немного поспать, дочка, — негромко сказала она. — Идем, я провожу…
— Ей уже лучше, правда лучше! Она уснула. Вы приходите ее навещать. Она будет рада. Мы теперь с ней всегда будем вместе, всегда вместе…
Углов хрипло кашлянул и попытался заговорить, но сильный спазм в горле помешал ему, и он только с трудом выдавил из себя что-то невнятное о лекарствах.
Лиза согласно закивала головой.
— Да, да, лекарства хорошие, — заторопилась она. — И все тут хорошие. И доктор сказал, что все будет хорошо. Я вам разве не говорила: она ведь уснула? Она теперь должна много спать, и тогда все заживет. А потом мы с дочкой уедем — далеко, далеко уедем.
Медсестра мягко повернула Лизу и повлекла ее за собой. Углов остался стоять на площадке потрясенный, с полуоткрытым ртом: жена не узнала его. Прошло еще несколько времени, медсестра вернулась запереть дверь, и Семен снова обратился к ней: он хотел, наконец, узнать, в каком состоянии находится дочь и есть ли хоть малая надежда на поправку. Но спросить об этом прямо в лоб ему было страшно: по Лизиному ошеломляющему состоянию и виду он смутно предчувствовал безнадежный и страшный ответ, — и он спросил другое, тоже поразившее и напугавшее его.
— А что с женой? Почему у нее забинтованы руки?
Медсестра скорбно поджала губы.
— Платьице-то, когда она с девочки снимала, так все пальцы на нем и оставила, пожгла. Байка ведь вся и прилипла, будь она проклята!
— А дочка? Есть ли надежда? — со страхом вымолвил, наконец, Углов.
Медсестра замолчала. Потом она снова взглянула на согнувшегося Семена и решительно сказала:
— Что ж, надежда всегда есть. Хотя, конечно, что тут можно поделать, когда половина кожи…
Углов засуетился.
— А пересадить? — с сумасшедшей надеждой спросил он. — Я дам сколько надо, только скажите.
Медсестра безнадежно покачала головой.
— Ты иди, милок. Что нужно, мы и сами все сделаем. Утром придешь.
— Жена что, не узнала меня? — робко спросил Семен.
Медсестра нахмурилась.
— Она сейчас и себя не узнает, не только кого другого. Эх, да где вам, мужикам, что понять? Выносили бы сами, выкормили, а тогда, может, и поняли бы, каково матери, когда родная кровинка на руках помирает. Эх, видно недаром старые люди говорят: бог долго терпит, да больно бьет!
Она захлопнула дверь, щелкнул замок.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1.
Пронзительно затрещал электрический звонок во дворе.
— Подъем! — заорал на всю казарму ночной дежурный. Углов сонно перевернулся с одного бока на другой и натянул на голову тощее байковое одеяло: вставать смерть как не хотелось.
Было только еще шесть утра. В последнее время санчасть придумала себе и людям новую забаву (лечить, так уж лечить!) — зоновский день с самого синего ранья стал начинаться физзарядкой. Предполагалось, что, весело отзанимавшись сорок минут по системе Мюллера и восприяв тем самым огромный заряд бодрости и нервной энергии, стриженая синяя толпа радостно построится в длинную колонну и с песнями зашагает на работу.
Мысль была больше теоретическая. Практика же, как всегда, внесла некоторые коррективы. Лечащиеся трудно поднимались; поднявшись, не очень спешили в серый, промозглый полумрак. Тощие тела были плотно впечатаны в бугристые соломенные матрацы. Бр-рр-р-р… Выходить на физзарядку? Да на черта это надо?!
Но уж по проходам забухали пудовыми сапожищами прапорщики. В разных углах барака приподнялось с подушек несколько голов: чья сегодня смена, не усатого? Этот будил просто: хватал железной лапой за одеяло, и все, что попадалось ему под руку, оказывалось на полу.
В первых рядах коек послышался грохот: кто-то спланировал со второго яруса. Точно, он! Барак резво зашевелился: с усатым шутки были плохи и шибко рисковать не стоило; по горячке легко можно было схлопотать по сусалам — иди потом доказывай, кто прав, кто виноват; надоказываешься, что еще добавят.
Отряд начал вставать.
Углов, услышав грохот, зевнул и отвернулся к стене. Он был не рядовой лечачащийся, а прораб зоны — шишка на ровном месте — и мог позволить себе понежиться полчаса после побудки на некотором полузаконном основании. Шел второй год его пребывания в ЛТП, и приобретенный за это время опыт не давал ему полностью расслабляться. Тронуть-то его, прапора, пожалуй, и не тронут (не должны бы — тут же поправился он), но кто знает, с какой ноги встал нынче усатый прапорщик: он давно уже с неприязнью косился в угловскую сторону.
Семен спиной чуял, как раздражает усатого прапора особое угловское положение. Он так и искал повода для стычки. Они уже разок сцепились на вахте, и тогда Углов, к несчастью, настоял на своем. В тот день, на его беду, рядом оказался дежурный и велел усатому пропустить звено строителей за колючку, не томить их по пустяшному на проходной, и усатый, заскрежетав зубами, смирился и пропустил. Теперь каждую минуту следовало ждать подвоха: усатый никому ничего не забывал и не прощал.
После памятной стычки, уже к вечеру того же проклятого дня (видно, не утерпела дольше непривычная к отпору натура), он остановил Углова за бараком и с явной угрозой спросил:
— Ты кто тут, король?!
Семен, не подумав, тоже встал на дыбы:
— Это не я, это ты, видно, король. Тебе же больше всех всегда нужно!
Усатый нехорошо усмехнулся в ответ и велел вывернуть карманы. Углов побледнел и нахмурился, но тихий предостерегающий голос, возникший где-то внутри позвоночника, осторожно шепнул ему, что связываться не стоит, и он вывернул карманы.
Прапорщик, прищурясь, оглядел его с головы до пят и покачал кончиком лакированного сапога.
— Значит, король, — повторил он со странной интонацией. — Ну ладно, поглядим как-нибудь, что ты за король такой.
Какая-то непонятная самому любопытствующая сила словно бы толкнула Семена в спину и не дала удержаться.
— Все? — спросил он с демонстративным пренебрежением. — Сыт? Теперь мне можно идти?
Усатый неопределенно покивал головой.
— Гуляй, гуляй, — ответил он раздумчиво. — Гуляй покуда!
Семен повернулся и пошел, чувствуя на спине холодный тяжелый взгляд. С той самой поры в «усатую» смену ему стало неуютно.
Вот и теперь он полежал еще минуту-другую, чувствуя, как нарастает внутри его неосознанная тревога. Наконец, не будучи в силах перебороть ее, Углов резко поднялся и свесил ноги с койки. Он бросил быстрый взгляд в проход, и в сердце невольно захолодило: в проходе стоял усатый прапорщик. Да, Семен встал явно вовремя.
Усатый криво усмехнулся:
— Долго спишь, прораб!
— Да работы много. Засиделся вчера допоздна, — примирительно ответил Углов. У него не было никакой охоты начинать день с лая. Кроме того, рядом лежали, сидели и стояли не дружки Углова, а его подчиненные: пятый отряд сплошь состоял из строителей, и многие из них дорого бы дали, чтоб насладиться видом прорабского унижения. Ведь что ни говори, а Углов находился если и не по ту, то уж явно не по эту сторону баррикад. Людская масса была здесь проста: раз начальник — стало быть, враг, ну, или заодно с врагами. Да, надо было как-то сгладить ситуацию, скатить ее на тормозах.
— Давай на зарядку, прораб! — приказал усатый.
— Сейчас иду, — ответил Углов и послушно встал.
Прапорщик повернулся и пошел назад по узкому проходу между рядов железных коек, поставленных в два яруса. Углов проводил его равнодушным взглядом, снова опустился на койку, подпер голову ладонями и задумался. Сверху свесилась стриженая лопоухая голова.
— А я задрог! — весело сообщил Семену сосед. — Ну, думаю, все! Кранты! Счас на отсидку прораба поволокут! — И, довольный, расхохотался.
— Иди ты! — беззлобно ругнулся в ответ Семен.
— А че? — продолжал веселиться сосед. — Глядишь, погонялы не будет, так отдохнем недельку — чем плохо?
— Тебе лишь бы отдохнуть, — усмехнулся Семен. — Двадцать лет отдыхаешь, а все не отдохнул. Не устал, случаем, от такого отдыха?
— Устал, не беда! — бодро отозвался лопоухий. — Усталому завсегда по новой отдохнуть можно! Вот оно как!
Углов только махнул рукой — мели, Емеля, язык-то без костей.
Лопоухий исчез.
2.
После Аленкиной погибели Углов окончательно сорвался с катушек. Очнулся он в ЛТП. Сколько времени прошло с момента дочкиной смерти до его определения в лечебно трудовой профилакторий — сказать он не мог, поскольку не помнил сам. Вся конкретная технология его осуждения на два года к принудительному лечению от алкоголизма осталась для Семена загадкой; позади него лежал сплошной черный туман.
Первые тревожные звонки проснувшейся мысли зазвучали в угловской голове месяца через два после начала его сидячей жизни. Начальных полсотни дней он попросту не заметил: застарелый, впитавшийся многолетний хмель выходил из него с большой натугой и неохотой. И лишь только когда Семен отрезвел окончательно, ему стало ясно, какая страшная по силе, могучая, все подавляющая, неистребимая потребность в спиртном сидела в нем.
Выпить хотелось невыносимо. Все маскировки этого сокровенного желания отлетели сами собой. В ЛТП он не мог обманывать себя, как обманывал на «гражданке»: что совсем не пить ему охота, а вот настроение — ну ни к черту, и не мешало бы слегка поднять тонус; или вот просто ребята позвали — такой выпал случай, что никак не отказаться, чтоб не обидеть людей, ну а сам-то он — ни-ни, и вовсе не хочет, а так вышло невзначай.
Кому он теперь мог молоть эту жалкую чушь? Здесь все поголовно были такие, как он; и скрывать всем известное — дело дохлое: кто ж поверит?!
Только теперь Семен по-настоящему понял, что желание или нежелание его к выпивке ничего, в сущности, не могут изменить в доведенных до автоматизма вне рассудочных действиях: дракон, сидевший внутри Семеновой головы, хотел пить, и это именно он командовал. И команда его всегда была одна и та же — пей! И Семен подчинялся.
Ночами Углов прислушивался к странному голосу, непонятно откуда возникающему в мозгу, и невольное смущение охватывало его. Он уж не совсем понимал, кто с кем говорит. То ли это были его прошлые пьяные мысли, то ли…
Иногда ему казалось, что он сходит с ума.
В тяжелой предутренней полудреме вновь и вновь возникало перед ним странное, невиданное чудище, смутно похожее на того диковинного зверя, которого Семен разглядывал в детстве в школьном учебнике по биологии. Волочился по земле длинный, бугристый, тяжелый хвост; передние лапы были несуразно малы; задние, казалось, обнимали собой половину туловища; оскаленная, рогатая и клыкастая голова находилась где-то на уровне пятого этажа; маленькие кровавые глазки смотрели разом во все стороны; зверь наклонялся к Семену со страшной высоты, и писклявый человеческий голос его наполнял ужасом Семеново существо. Зверь просил пить! После первого трезвого месяца дракон словно обезумел. Сначала он никак не хотел поверить, что похмелий не будет, и принялся действовать старыми методами: мучал угловское тело и неумолчно орал в Семеново ухо свое, привычное: «дай вина! дай вина! дай вина!»
Углов ничем не мог ему помочь и униженно упрашивал подождать, сам надеясь в ближайшем времени раздобыть спиртного. Но время шло, а выпивки не перепадало. Тогда дракон, видя, что крики не помогают, сменил пластинку, перекрасился и начал уламывать Углова в побег.
«Гляди, — осторожно нашептывал он Семену изнутри черепа, — гляди хитрее, видишь? Контроль на вахте, да и на запретке, не такой уж строгий, и можно при случае извернуться и удрать».
«Так ведь в строгач посадят», — пугался Углов.
«Да что ты?! Мы ж не насовсем, — лицемерно успокаивал угловские страхи настойчивый голос. Мы ж с тобой ненадолго, выпьем чуть-чуть — и сразу назад».
Семен отрицающе качал сам себе закружившейся головой.
«Попутают же сразу! И выпить не успею. Ну куда мне? Какой я побегушник? В бушлате, стриженый».
Дракон скрежетал зубами и грыз угловские внутренности.
«Ну достань вина, достань хоть немного! Ведь пьют же некоторые и здесь!»
«Так деньги нужны, — отбивался Углов. — А у меня откуда?»
«Достань! — кричал дракон. — Найди, укради, выслужи!»
И он снова остервенело грыз и терзал Семена. Потом дракон, как видно, упал духом, в поведении его появились несвойственные раньше угодливость и льстивость; наглые, требовательные интонации вытеснились из голоса подхалимскими; дракон начал подлаживатся и унижаться.
«Ну давай, Угол, ну что тебе стоит? Ты ведь обжился уже, завел кой-какие полезные знакомства, раздобылся деньгами, я знаю, я знаю! — Дракон чуть ли не грозил кривым пальцем. — Теперь тебе приволокут вина; ей-ей, стоит только захотеть. Ну сделай бутылку, ну не томи душу!»
Но Углов уже был не тот, что раньше. Характер его стал постепенно меняться. Дряблая отечность сходила с Семенова лица, и вместе с ней словно бы сходила и дряблая отечность его упавшей души. Загорелая кожа плотно обтянула массивные скулы; глаза очистились от дурной пелены, и впервые за последние годы из оплывшей, пьяной физиономии выглянуло человеческое лицо. Голос стал строже; с Углова, наконец, слетела шелуха бездумья и суетности.
Первым несомненным и обнадеживающим признаком начавшейся в нем мучительной и исцеляющей душевной работы явилась огромная тяга к труду. Потребность работать постепенно становилась главной его потребностью. Он словно бы очнулся от безделья, от дармоедничанья, и радость хорошо сделанной работы начала перелопачивать пустыню Семеновой выжженой души.
Ему казалось, что трудиться он сможет, только понуждая и принуждая себя к ежедневному трудовому уроку, и что это может сделаться лишь вопреки его внутреннему настрою и ощущению. Да так оно и было поначалу. Тело Семена и мысли его развратила бездельная пьяная жизнь, и первые усилия преодоления последствий этого разврата были мучительно трудны.
3.
После карантина Углов попал в строительную бригаду. Здесь к людям особо не присматривались: труд высвечивал человека насквозь, как хороший прожектор, и незачем было терять время на излишние расспросы. Тот, кто мог и хотел работать, был еще не потерян для жизни.
Первая рабочая неделя прошла для Семена как во сне. Бригада вела демонтаж старого оборудования в токарном цеху. Углов механически бил тяжеленным ломом в упругий бетон; изгибаясь в дугу, двигал по каткам многотонные махины старых станков, и ему никак не верилось, что все, что с ним происходит, — это не сон, не чья-то страшная выдумка, а что это его жизнь, повернутая всерьез и надолго. Что целые ближайшие годы его пройдут именно здесь, в отрыве от всего того, что он привык считать своей подлинной жизнью.
Семену все казалось, что он словно смотрит на себя со стороны; что это вовсе не он, а кто-то другой долбит неподатливый бетон, задыхаясь от каждого сделанного удара; что это не он, а кто-то другой ежедневно ходит строем в середине синей стриженой колонны; что это не он, а кто-то другой падает в изнеможении поздним вечером на железную тряскую койку в длинном темном бараке.
Но через три месяца тяжелого, изнуряющего труда словно что-то треснуло в стенах обступившей его темноты; словно ослабли какие-то опутывающие его вервия, и он впервые за долгие пьяные годы вдохнул в себя живительный воздух подлинного душевного освобождения.
Труд, коллективный труд многих людей, не спрашивал никакого угловского согласия или несогласия, властно втянул его в свою орбиту. Что было за дело и кому до Семеновых мыслей и чувств? Они нисколько никого не интересовали, но руки, грубые, сильные руки Углова были нужны (он с радостью в этом убедился), были нужны всем, и ежедневным безымянным мускульным усилием Семен, как ручей, влился в могучую реку труда. И когда он, поневоле втянутый в это мощное теченье, ощутил через собственное малое усилие и пот свою сопричастность единому ритму никогда не прерывающейся напряженной работы, тогда изменилась и жизнь его, и самые мысли.
Конечно, невозможно было в одно мгновение произвести кардинальную ломку сознания; торосы эгоизма и равнодушия не очень-то поддавались слабым человеческим ударам; но весна пробуждения от страшного пьяного сна вошла в угловское сердце. И многолетний, спрессовавшийся лед, намертво оковавший его совесть, не выдержал напора яростной трудовой жизни и треснул.
Прошлогодняя смутная горячая осень, трезвая осень, ударила в угловскую голову. Впервые после страшных дней и ночей Аленкиного умирания он почувствовал себя не умершим вместе с ней, а живым. И хоть стыдно было жить ему на этом горьком свете, где она уже не жила, и хоть звал его еще к себе, в черную даль, ночной хватающий за сердце детский плач, но уже зрели в нем новые чувства и просыпались новые стремления.
Лежащий перед ним путь был еще во мгле, и только где-то в страшном, ускользающем далеке, за невидимым и нечувствуемым окоемом, чуть брезжила Семену слабая, неведомая звезда.
4.
Через полгода Углов стал бригадиром, еще через два месяца — прорабом профилактория. Каждый прожитый день приносил теперь Семену маленькую радость — полузабытую им радость преодоления. Страшная махина дел наваливалась на него с утра; записав в свой рабочий блокнот все, что срочно, безотлагательно должно быть исполнено к вечеру, Семен сам ужасался прорве нахлынувшего.
Начальник профилактория был переменчив в чувствах, как погода: никогда нельзя было угадать, какая промашка могла стать началом Семенова падения. Приходилось поэтому относиться ко всем заданиям без исключения с сугубой ответственностью. Углов сразу усвоил себе: нет главного и второстепенного, есть только некоторые ничтожные градации спешности, а в идеале следует выполнять все сразу и немедленно. Правильность его линии поведения доказывало устойчивое угловское положение на месте весьма неустойчивом.
И вот каждое утро Семен смотрел на исписанную мелким бисерным почерком страницу своего рабочего блокнота, и странные чувства пробуждались в нем. Да, дел было много, невыносимо много, куда больше, чем, казалось, позволяли сделать его силы, но в глубине души Углов знал, что извернется как только возможно и выполнит замысленное. Он был необходим, он был нужен, казалось, всем сразу: вот пройдет еще час и десятки людей будут звонить ему в прорабку, требовать, приказывать, наседать, угрожать, и он завертится в бесконечной карусели дел и суете человеческих притязаний.
И ощущение этой полезности, нужности наполняло Семеново сердце победительной радостью. Дело кипело и спорилось в его руках. Труд ежечасно формовал заново его растрепанную душу. В характере произошли резкие изменения. Они остались незамеченными только для самого Углова. Ему все казалось, что он такой же, как прежде, но вот странное дело — окружающие его приятели и «союзники» стали странно меняться, трансформироваться в Семеновых глазах.
Углов работал не покладая рук, не за страх, а за совесть, а большинство его новых и старых приятелей избегало труда любой ценой. Казалось, что клиентура профилактория состоит из сплошных принцев крови — так чурались любого физического труда вчерашние подзаборники. И чтобы уложиться в намеченный срок, Семену поневоле приходилось принуждать вчерашних собутыльников к труду.
Он не делал для этого ничего сверхъестественного или стыдного, но платил бездельникам по нарядам впятеро, вшестеро меньше, чем работягам, считая это по корню, по сути справедливым, — и не сразу ощутил, как вокруг него начал потихоньку образовываться вакуум. Еще вчера он и его друзья понимали друг друга с полуслова — сегодня Семен видел обращенные в его сторону кривые ухмылки, и за его спиной, а то и в глаза, стало раздаваться неприязненное: «Смотри не прогадай!» Углов невольно ежился: за полбанкой они понимали друг друга гораздо лучше, так что же произошло теперь? Почему они словно стали говорить на разных языках?
А произошло самое простое: дело стало главным содержанием новой Семеновой жизни, и вот этого никак не выдержали фальшивые отношения алкашного товарищества. Трудно было Углову становиться в неприязненную позицию к старым, испытанным водкой корешам; но дело, непосредственным организатором которого он стал, требовало честного отношения; и застарелые коросты самообмана, наросшие на Семенову душу, стали понемногу растрескиваться и осыпаться.
Изменялся он сам, начали меняться и люди вокруг него. Постепенно выявилось, что бывшие угловские бригадиры — братаны из его первой семейки — не годятся в исполнители его воли; они не выдерживали сумасшедшего темпа, взятого Семеном, и им пришлось уйти, уступить свои клевые места другим людям. Некоторая прослойка новых людей уже начала образовываться вокруг Семена.
5.
Разнарядка людей, раскидка стройматериалов и техники, вызов к начальству, первый пробег по объектам, новый вызов к начальству — Семен и оглянуться не успел, как время подбежало к двенадцати. За полчаса до обеда в прорабку зашел начальник пятого, угловского, отряда капитан Костенко.
Нормировщик вскочил из-за стола и начал было рапортовать по установленной форме. Костенко остановил его движением руки.
— Не надо, не надо. И так, гляди, жарко.
В последнее время начальник отряда стал частенько заглядывать в прорабскую. Появлялся он обычно перед обедом; сидел десять, пятнадцать, двадцать минут; расспрашивал Углова о том о сем; подхохатывал; сам выплетал всякие забавные байки, — а Семен, сидя как на иголках, мучительно старался понять, и что же от него нужно отрядному. Но Костенко ничем не выдавал своих тайных у мышлений; потолковав обо всем на свете, он вставал и уходил. Углов терялся в догадках. Что за чертовщина? Наконец перед ним начала брезжить слабая догадка о причинах непонятного Костенкиного поведения. Догадка была так смешна и нелепа, что Семен сам долго не мог поверить в нее. Однако время шло, и никакого лучшего объяснения не находилось. Капитан Костенко, начальник пятого, ходил в прорабскую перевоспитывать Углова! Семен, когда понял это, начал невольно ухмыляться, думая о костенковских подходах. А визиты все продолжались и продолжались. Сначала молча внимавший ему Углов незаметно разговаривался. Не такой был у него характер, чтобы долго терпеть подначки. Ага, воспитываешь? Ага, споришь за жизнь? Ну давай поспорим — а там еще поглядим, чья возьмет.
Сегодня Семен встретил отрядного с неудовольствием. Он еще не отошел от схватки с Брянцом. Бригадир глядел поверх прораба в сумасшедшую даль; изъяснялся непременно гекзаметром и встречал любые угловские указания в штыки. Углов в такие минуты и ненавидел форсилу от всей души, и восхищался им. Брянец есть Брянец, ну что с ним поделаешь? Работать он умел как зверь, а вся бригада только и заглядывала ему в рот. Братанам импонировали графские замашки Брянца.
Да, Костенко прибыл в прорабку не совсем ко времени. Не отошедший от ссоры с бригадиром, Семен огрызнулся раз, огрызнулся другой. Костенко оставался невозмутим. Углов не выдержал.
— А пропади она пропадом, ваша тюрьма! — невольно вырвалось у него. — До чего все здесь осточертело!
Костенко усмехнулся:
— Да ведь вас сюда, собственно, никто не звал. Мы, поверьте, прекрасно обошлись бы и без вашей ценной персоны.
— Как бы не так, не звали, — ответно усмехнулся Углов. — Очень даже звали. И на дом за мной не поленились приехать, и сюда на казенном транспорте довезли, и здесь под охраной держите, чтоб ненароком не удрал!
— А ты как бы хотел, Углов? — перегнулся к нему через стол капитан. — Ну вот скажи мне по совести (он зорко заглянул в Семеновы глаза) вот не пригласи мы тебя сюда — что бы с тобой дальше было? Сам бы ты остановился? Ну, как на духу, скажи!
Семен подумал.
— Нет! — сказал он решительно.
— Так, — удовлетворенно кивнул капитан. — А вот, к примеру, привезли мы тебя сюда, а тут ни колючки, ни запретки, одни бараки да санчасть, — что б ты сделал первым делом? Вот прибыл — и что?
Углов засмеялся.
— Ясное дело — в магазин, — ответил он сквозь смех.
— Вот-вот, — согласился отрядный. — И опять пошла стрельба через старый прицел да по привычной мишени. Стоит ли ради этого таскать тебя за тридевять земель? Нет, пожалуй, не стоит. И вот, стало быть, не злиться тебе надо и не стонать — тюрьма, тюрьма! — а большое спасибо сказать тем добрым людям, что тобой, балбесом, не брезгают, а время, силы да нервы на твои художества тратят! А то ведь чего проще было бы плюнуть да бросить — пропади ты пропадом, раз сам себе враг! Ведь все вы, по приезде-то сюда, только на помойку и годитесь. Или забыл, каким ты, голубчик, к нам пожаловал?
Углов поморщился.
— Да чего там, — сказал он неохотно.
Капитан улыбнулся.
— Мы с вами как с малыми детьми возимся: заново ходить, заново говорить, заново работать, заново думать, заново жить учим! Видал, сколько всяких «заново»? А ты тюрьму поминаешь. Да ведь тут по сравнению с бывшей волей — курорт! — Костенко помолчал в раздумчивости и продолжил: — Конечно, разные среди вас ученики попадаются: кому хоть кол на голове теши, а все без толку; другой, глядишь, задумается, а там и разбираться начнет, что к чему в этой жизни. А что мы вас тут в строгости держим, так не обессудь: воля, она, брат, для трезвых людей, а не для пьяных. Пьяному ее дать — у трезвых отнять. Несправедливо получится!
Углов взвился:
— Так мы здесь уже через неделю трезвые, а ведь все равно не выпускаете. Это справедливо?
— Не пускаем? — удивился капитан. — Куда не пускаем? Водку жрать? Так и не пустим.
— А может, я вовсе и не пить пойду, — захитрил Углов.
Костенко прищурил серые глаза:
— Кому гонишь? Ты, приятель, сколько лет уж только то и делал, что всех обманывал, — себя, жену, государство. И вот на день от запоя очнулся и хочешь, чтоб весь мир перед тобой ниц упал — как же, а может ты не в забегаловку, а в оперу собрался!
Углов невольно усмехнулся.
— Доверие, его ведь только утратить легко, а заслужить ох как трудно, — сурово сказал капитан. — Вот ты и послужи, вот и заслужи доверие. Назначили тебе год трезветь — год трезвей! Назначили два — трезвей два. Вот и вся твоя нынешняя математика. Трезвым ты не через неделю станешь, а как срок твой подойдет. Раньше отрезветь охота и за воротами оказаться — и раньше не мешают, только заслужи! Покажи себя, кто ты нынче есть, бывший алкоголик, а нынешний трудовой человек Семен Углов!
Семен притих и задумался.
— Да ведь проку никакого нет от лечения вашего, — сказал он с тоской. — Черт с ним, держите сколько положено, только хоть бы уж взаправду вылечивали!
Капитан засмеялся от всей души.
— Эка ты, гусь! — сказал он сквозь веселые слезы. — Да сколько ж тебе лет, черт лыковый? Пять, десять? До каких же пор тебя по жизни за ручку водить? Ведь тебе уж за тридцать. Ведь это ты всех учить должен, как жить нужно, прораб Углов! Ну, не стыдно ли тебе, право? Не вылечивают, видишь ли, его! Это надо же. Да тебе тут целых два года на деле показывают, к чему тебя водка привела, и показывают, что можно все-таки из твоего свинячего положения подняться на устойчивые, человеческие ноги. Тебя тут каждый день занятые люди отскребывают от той грязи, в которую ты врос с макушкой: так не лежи, встань лицом к себе, загляни в собственную душу, сделай же и ты хоть самое малое нравственное усилие, скажи себе: я человек, а не грязь на дороге, и, стало быть, обязан быть трезв! Мы для тебя выкладываемся сколько можем — так шагни же и ты к нам навстречу! А как шагнешь — вот оно все и есть главное твое лечение. И другого не понадобится. — Костенко повел, разминаясь, крутыми плечами. — Ты вот, Углов, я замечаю, все с Байматовым, с прапорщиком, никак не ладишь.
Углов криво усмехнулся.
— Это он со мной не ладит, а не я с ним.
Слова отрядного произвели сильное впечатление. Впервые души Семена коснулось острое чувство боли, вины, сожаления о разрушенной собственными руками жизни, и, защищаясь от этого мучительного чувства, он убежал в привычное бездумье:
— Мы ста, да вы ста…
— Ты, прораб, не гаерничай, — остановил его отрядный. — Смешочки эти как бы тебе же боком и не вышли.
— Ваша сила, — охотно согласился Углов.
Капитан помолчал.
— С ним я, конечно, потолкую. А тебе вот что скажу: не спеши всех мерять по одной мерке. И мерку эту свою осмотри еще разок. Ведь он, Байматов, твой ровесник, и звезд вроде с неба не хватает, и образование его с твоим не сравнить, а жизнь его, Углов, как стекло! С какой хочешь стороны смотри, и все чисто! Я его двенадцатый год знаю, и все эти годы на службу он приходит по секундам, а уходит когда не ему, а службе того хочется! А служба у него, ты видишь, какая. А ведь у него трое, Углов. Трое! И какие ребята: молодец к молодцу! И вот приходит он на службу в пять утра; начищенный, подтянутый, наглаженный; видел на нем когда хоть морщинку, Углов?
— Да, служака, — процедил Семен сквозь зубы.
— И вот идет он в барак и видит, как сотни здоровых мужиков лежат себе и подыматься, видишь ли, не желают. Как думаешь, Углов, окажись ты на его месте — сильно бы миндальничал? Ты ведь недавно, я слышал, тоже кого-то приласкал, за эти дела? Или не было такого?
Углов молча пожевал губами.
Позавчера маляр Семушкин красил железную крышу цеха; и красил ее, как последний гад, по самой ржави и наплывам прошлогодней грязи — в наглой надежде, что прораб заленится залезть наверх проверить. Но Семен не заленился, залез. И после грозного угловского рыка Семушкин заартачился, не стал счищать свою же халтуру. Углов раздражился донельзя, и не столько самим фактом обмана (на то она и стройка, всюду глаз да глаз нужен), сколько тем, с каким показушным безразличием выслушал рабочий его упреки. Семушкин только сплюнул в ответ на Семеновы беснования, обмакнул кисть в ведро с краской и внаглую продолжал халтурить по грязи. Семен быстро оглянулся по сторонам — на крыше они были одни, до охраны на вышках было добрых сто метров, — сжал пудовый кулак, ну и…
И вроде бы никто ничего не увидел; самому Семушкину резона особого не было распространяться, как прораб его приласкал, а вот, поди ж ты, уже и отрядный знал. Впрочем, Семен особо не волновался: поучил он халтурщика по делу, так что никто тут особо ковыряться не станет.
— А ну-ка представь себе, что это Байматов тебя так вот повоспитывал, а? — с хитрецой спросил Костенко.
Семен невольно поежился.
— Вот то-то и оно. Так что, прежде чем людей дразнить, подумай, правильно ли ты делаешь. Да и вообще больше думай, Углов.
Семен махнул рукой.
— Да нужно мне очень-то к нему цепляться. У меня свое дело, у него свое. А думать, что ж, стараюсь думать.
Капитан надвинул на лоб околыш фуражки.
— Ну, будь здоров, прораб. Трудись…
6.
Углов проводил Костенко глазами, подперся рукой и задумался. Отрядный обнажил перед ним суть дела, которую он понемногу начал нащупывать сам.
Канули Семеновы робкие розовые мечтания, что вот, наконец, тут, в профилактории, дадут ему небывалую, чудесную пилюлю, которую стоит только проглотить, и можно будет пить сколько угодно и не запиваться! Ведь должна же была существовать на свете какая-нибудь хитрая врачебная придумка. Он был согласен на любые лечебные ужасности, только бы избавиться от унизительной зависимости от ста граммов. Не пить вовсе — об этом и не думалось; вот пить как все — это было да! Это была его главная мечта.
Но розовой пилюли здесь не нашлось, а предложенное ему средство вызывало невольное недоверие: эка, труд лечит! Семен как раз и запился на работе. Да мысленное ли это вообще дело — излечиться от чего-то трудом? Ну, другое дело — больничная палата, чистые, хрустящие простыни, мази, уколы, порошки. А тут — лопата в руки, и через год ты здоров?! Это больше походило на издевательство.
Тюрьма, тюрьма… Углов слабо усмехнулся. Теперь он больше лукавил, больше играл, произнося это слово. Яснее стала вырисовываться перед его глазами ужасная правда: подлинной-то тюрьмой, настоящей несвободой оказывалась его прошлая жизнь. Жалкий слепец, он бегал от одной забегаловки к другой, от пивнухи к кафе и от кафе к пивнухе, — и всерьез считал это подлинной свободой! Окованный вином крепче, чем наручниками, привязанный внутри своего мозга к бутылке прочнейшим невидимым канатом, жалкий раб этой бутылки, он видел себя счастливейшим из смертных! Мозг его был брошен в темный каземат, тело дрожало и изнывало от постоянной тоски по вину; заключенный в самую страшную из придуманных человеком тюрем, Углов еще боялся лишиться своего чудовищного положения. Лишенный самим собой главной человеческой свободы — свободы трезво мыслить, — что он мог еще потерять, кроме того, что потерял по собственному хотению?
Теперь его передвижения в пространстве были ограничены сотней метров. И именно это обстоятельство он называл тюрьмой? Смешно! Да если бы в прошлой его жизни рядом с ним вдруг забил из-под земли фонтан вина, разве смог бы он отойти от того фонтана хоть на десяток метров?
Вот это и была его настоящая тюрьма, а вовсе не то административно-лечебное заведение, в котором он теперь находился. Здесь никто не препятствовал ему в нормальных человеческих начинаниях. Вино же и капли бы такой вольной волюшки не позволило.
Углов вздохнул и поднялся. Надо было еще раз проскочить по объектам, глянуть своим глазом — где что делается.
7.
На отделке столовой дым стоял коромыслом. Работа кипела. Углов покрутился немного возле плотников и успокоенно отошел в сторонку.
Брянец, лихо подкручивая залихватские рыжие усы, присутствовал, казалось, во всех углах здания сразу: в одном он отбивал филенку, в другом показывал, как раскреплять прогоны, в третьем самолично резал ножовкой хрусткий блестящий пластик, успевая при этом еще и пошучивать и нет-нет приложиться к закопченной кружке с чифирем.
Углов мельком заглянул в кружку и знобко передернул плечами. Брянец, заметив его мину, расплылся в довольной улыбке и приглашающе мигнул:
— Купеческий! Примешь глоточек?
Семен замахал руками:
— Иди ты к бесу со своим помоем!
Он уже разок попробовал этого пойла. Случилось это вскоре после начала его новой жизни и запомнилось Углову надолго. Семен тогда только-только обзавелся знакомствами и примкнул к семейке земляков.
Первое же совместное чифирение, в котором он принял участие, оказалось для него последним. Тогда Углов еще любопытствовал узнать, чем же так притягателен загадочный напиток, раз зона выпивает его ежедневно чуть ли не цистерну — в тайной надежде, что действие чифиря окажется сходным с действием бормотухи. Для Семена все еще было внове.
Оказалось, что церемония приготовления и употребления чифиря отработана не хуже китайского чайного церемониала. Его новые друзья — семейка, усевшаяся вечером в полном составе в темном и тесном проходе между койками, — знали дело туго. В семейке гужевались четыре человека; Углов примкнул к ним пятым.
Поздним вечером, сидя рядом, они долго и вдумчиво дебатировали: как заварить? День выпал богатый: семейке перепало две пачки тридцать шестого чая. Кроме того, в заначке имелась еще пачка грузинского, тридцатикопеечного.
Углов прожил на свете тридцать с лишком лет, но только в этот вечер он впервые узнал, что за пачку тридцать шестого давали две пачки второго сорта грузинского. Краснодарский ходил с зеленой рубашкой и с желтой. Полторы желтых рубашки проходили за одну зеленую. Индийский шел в три краснодарских. И он тоже разделялся — на просто индийский и индийский со слоном. Со слоном котировался выше. Впрочем, индийские чаи были вообще вне всякой конкуренции. Высший сорт краснодарского побивал высший сорт грузинского, причем вышак с зеленой рубашкой превосходил вышака с красной. Грузинский женатый (пополам с индийским) шел за две пачки любого чая из подарочных наборов. Заманчив и практичен был плиточный чай. Углов впервые воочию убедился в реальности его существования только в зоне, до того он встречал лишь упоминания о плиточном чае, и уж совсем ни во что шел зеленый.
Цейлонский звучал хрустальной мечтой и встречался редко. Впрочем, старые, заслуженные чифиристы, держа в руках пачку цейлонского, недовольно ворчали, что вот-де уж и цейлонский чай стал не таким, может быть, и цейлонским: не иначе как тоже разбавляют его грузинским барахлом, поскольку и вкус в нем и градус стал в последнее время явно не тот.
Пока еще такой шик, как индийский со слоном, был угловской семейке не под силу; на работу за зону ходили только двое, да и то одного возили на крытую стройку, а там, понятное дело, шибко не разживешься. Но тридцать шестой уж нет-нет да перепадал, вот как, к примеру, сейчас. И семейка несколько возгордилась. Возникли даже некоторые дебаты: чем запарить — то ли одним тридцать шестым, то ли размутить его вторым сортом в черной упаковке? Как всегда победила предельная, близкая всем точка зрения: хоть час, да наш, а там что бог даст; авось не пропадем! Решили запарить чистоганом тридцать шестого.
«Шестерка» Бутя молча ждал решения больших голов. Бутя загорал в профилактории по пятому разу и ой-ей-ей сколько повидал за это время любителей пошиковать. Он всегда предпочитал синицу в руках журавлю в небе, ну да хозяева бары. Бутя осторожно принял в руки нарядную зеленую пачку, суетливо полез в тумбочку, достал чайничек и поднялся уходить.
Семейка чинно ждала «шампанского». Разговоры стихли. Углов несколько трепетал: градус, градус есть ли в том чифире? Скоро появился Бутя. Чифирь перелили в кружку, и он начал ходить из рук в руки.
Глоток — и следующему, глоток — и следующему. Приложился к кружке и Углов. Сначала он ничего не понял. Горько вроде? Чифирь пошел по второму кругу. Семен приложился опять. Да где же градус?
Однако градус в чифире оказался, да еще какой! Прошло всего ничего, как напиток вдруг проявил себя. Семен ощутил нечто такое, чего он никак не ожидал ощутить. В следующую минуту он пулей вылетел на улицу. Волна неудержимой рвоты поднялась в нем из самых недр желудка; никакое похмелье не шло в сравнение с чифирем. Углов согнулся и со стоном вцепился в стену. Полоскало и выворачивало его минут сорок. Когда Семен несколько оклемался и оглядел себя, он понял, что в таком виде в барак появляться не стоит. Впрочем, и в прачечной тоже не стоило. А стирка требовалась незамедлительная. Благо рядом протекал арык, Семен застирал кой-что. Через какой-нибудь час он был вполне готов к вечерней проверке. Чё там в темноте заметишь, на той робе!? С этого самого вечера он стал относиться к чифирю с почтительной и опасливой настороженностью.
— Эй, прораб, там пустотки на цех привезли. Кран нужен, — окликнул размечтавшегося о прошлом Углова бригадир монтажников, Махкам. Углов с трудом оторвал глаза от дымящейся в руках Брянца кружки.
— Давно привезли?
— Час назад.
— Чего ж ты ждал? — взорвался Углов.
Махкам махнул рукой:
— Найдешь тебя.
Углов усмехнулся.
— Ну ладно, побежали, чего там.
8.
Углов вышел из штаба, присел на скамейку во дворе и в раздумчивости закурил. Штаб профилактория находился за зоной, и Семену приходилось бегать в него, проходя через вахту, десяток раз в день. Каждый раз проверяли, последнее время, подходя к проходной. Углов заранее выворачивал карманы.
Сегодня «хозяин» вызвал его в обед и дал задание, превышающее человеческие силы. К утру приказано было произвести полный ремонт клуба за зоной — побелить, покрасить и обшить внутренние помещения на высоту человеческого роста зеркальным коричневым пластиком. Контейнеры с этим самым пластиком прибыли только вчера и еще стояли нераспакованными. Назавтра в десять утра прибывала для съемок кинохроника; вся суть заключалась в том, что к ее приезду клуб изнутри и снаружи должен был цвести и благоухать. Предполагалось запечатлеть для истории административный персонал и самих лечащихся. Персонал готов был увековечиться хоть сейчас, с прочими пока занимался «кум».
Времени оставалось от восьми вечера до восьми утра — попробуй успей! Однако звонкие серебряные трубы уже запели торжествующе в Семеновом мозгу: никто не смог бы выполнить порученного, хоть из кожи вон вылези, а он, Углов, прораб зоны, — сможет! Семен нисколько не сомневался, что ночь, отпущенная ему на выполнение задания, не будет потеряна зря, и утром он с законной гордостью встретит «хозяина» в дверях отделанного клуба. Углов никогда еще не подводил начальника, не подведет и на этот раз.
Однако трудно завоеванное доверие могло рухнуть от малейшего непредвиденного пустяка, и Семен не спешил приступать к немедленным действиям. «Значит, так, — подумал он, — чтоб лишней суеты не было и чтоб люди не мешали друг другу, придется обойтись тремя звеньями. Столяров брать? — на секунду заколебался он. — Нет, нет, ни под каким видом!»
Столяры были рабочей аристократией; то им инструмент нехорош, то лес не лес, то времени отпущено маловато. Брать — так уж черную кость — плотников по опалубкам. Этим любой материал и инструмент годились, надо — так сделают! Грубо, но сделают. Впрочем, качество их работы во многом будет теперь зависеть от Углова; ясно было, что всю ночь ему придется не смыкать глаз и ни на миг не отходить от рабочих.
Зашуршали рядом шины, и, чуть взвизгнув тормозами, около его скамейки остановилась серая «Волга». Углов поднял глаза. За рулем сидела темноволосая дамочка из породы светских львиц. Вот она небрежно сдернула с хорошенького носика солнцезащитные очки и косо глянула в Семенову сторону.
— Где тут можно найти начальника профилактория?
Углов нехотя кивнул в сторону штаба.
— На втором этаже.
Дамочка уже более внимательно скользнула взглядом по синей угловской одежонке и неожиданно поинтересовалась: — Простите, а вы что, тоже тут лечитесь?
Углов сплюнул.
— Лечусь, лечусь… — Его раздражали эти пустопорожные вопросы: что, и так не видно, что ли, кто он есть? Синее хэбе, тяжелые рабочие ботинки, стриженая голова.
Дамочка шустро выметнулась из машины.
— И давно вы лечитесь?
— Больше года, — ответил Углов. Он уже знал, о чем пойдет речь дальше. Краешек его зоркого, опытного глаза уловил в машине шевеление живого существа.
Седоватый благообразный человек с характерной опухлостью в лице, таясь за поднятым стеклом, прислушивался к их разговору. Углов глянул на него раз и определил совершенно безошибочно: наш человек!
Семен оживился. Седоватого привезли как раз вовремя, позавчера освободился Бутя — уборщик и шестерка в прорабке. Бутин срок вышел, а Углов еще никого толком не присмотрел на его серьезное место. Требовался зашуганный новичок. Семену чем-то понравился седоватый в машине; своей робостью, что ли? Уж очень он боялся выглянуть из-за стекла.
Да и то сказать, при такой шустрой бабенке, что сама и машину водит, сама и муженька сюда приволокла, — при такой разве характерный мужик удержится? С этакими шустрыми только лапше век вековать вмоготу! Углов посочувствовал неофиту: пусть маленько на метле передохнет от любимой женщины. Да и вообще, такому фраерку, что в зону на «волжанках» прикатывает, очень полезно будет в шестерке походить — самая его должность! И Углов подмигнул через стекло будущему начальнику метлы: не робей, друг, мы из тебя человека сделаем!
А дамочка, плотно подвинувшись к Семену аппетитным корпусом, уже лепила свои хитрые заходы:
— Ну как тут у вас вообще? Очень строго?
— Нормально! — бодро ответил Углов, по-солдатски выпячивая грудь. Знал он таких, сильно ловких. Скажи ей спроста чего-нибудь, так она тут же полетит к начальнику учреждения — как же, другое справочное ее не устраивает — выяснять, почему так странно расходятся ее представления об ЛТП с угловскими?
— Ну а лечат? — снова уперлась в Семена шустрая мадам. — Помогает?
Углов пренебрежительно сплюнул.
— А как же иначе? Да за два-то года медведя можно выучить на мотоцикле кататься! А вылечить, что ж, — плевое дело! Так что вы не сомневайтесь.
Дамочка успокоенно кивнула и помчалась в штаб утрясать дело. Углов проводил масляным взглядом ее пышную фигуру и усмехнулся: сидеть тебе, парень, да сидеть! Кто перед такой устоит?
Будущий угловский подметала беспокойно зашевелился в машине. Сиденье под ним вдруг перестало быть удобным. Он словно чуял свою блестящую будущность, вчерне набросанную для него Семеном. Наконец его слабенькая, фраерская душонка не выдержала; он выкарабкался из машины и подошел к Углову.
— Курите! — предложил седоватый, протягивая пачку.
Семен глянул искоса и хмыкнул: в холеных, белых пальцах мелко подрагивала коробка «Золотого руна».
— Спасибо, — отозвался Углов пренебрежительно. — Не привык, знаете ли, ко всякому дерьму! Предпочитаю хорошие. — И он достал из кармана пачку «Примы». — Вот огоньку — с удовольствием.
Седоватый смешался. Он нерешительно посмотрел на Углова, не вполне понимая, шутит тот или говорит всерьез, и зажег спичку. Углов молча задымил, равнодушно глядя в сторону. Приезжий откашлялся и робко спросил:
— Кормят-то хорошо?
— Ничего, — спокойно ответил Углов. — Жить можно.
— Ну да, ну да. А как тут у вас со свободным временем?
— Навалом! — коротко ответил Семен, не вдаваясь в ненужные подробности.
— Тут неподалеку, кажется, и речка есть? — закинул хитрый крючок фраерок. — Как вы думаете, можно будет иногда ходить на рыбалку?
Углов усмехнулся: хилый ты расспросчик! Приезжему шибко хотелось узнать, можно ли будет и здесь, втихую выскользнув за ворота, добежать до магазина. Нет, дружочек: на хитрую скважину — ключ с винтом!
— Так снасти ж надо, — более простодушно, чем следовало, ответил Семен.
— А я взял, взял, — заторопился седоватый. — И спиннинг, знаете ли, и сачок!
Семен закрылся дымком, пряча смеющиеся глаза, да, приезжий не на шутку замотировал свои будущие веселые отлучки.
— Сачок? — засомневался Углов. — Вот насчет сачка — не знаю…
— А что такое? — удивился фраерок.
— Да всяко может случиться, — рассудительно продолжил потеху Семен. — А вдруг сом?! Что сачок! Тьфу! Багор бы не мешало прихватить.
— Да, вот насчет багра я как-то не подумал, — огорчился приезжий.
— Ничего, — успокоил его Углов, — в крайности, можно будет из дома его выписать, багор-то.
— Да я лучше потом сам съезжу! — обрадовался седоватый.
— И то дело, — поддержал его Семен. — Самому съездить, конечно, всегда надежней.
— А пустят?
— А чего ж? — усмехнулся Углов. — Что вы, алкаш, что ли, какой, чтоб вас взаперти держать?
Приезжего передернуло при слове «алкаш», он возмущенно запротестовал:
— Ну что вы, право? — Но тут седоватый видно вспомнил, куда приехал, и сбавил тон: — Я просто изредка выпиваю, вот жена и уговорила лечь к вам, поправить немного здоровье.
Углов оценивающе оглядел налитую дурной, отечной влагой фигуру, отметил дрожащие непрерывно руки, набрякшее похмельное лицо и успокоил коллегу:
— Конечно, конечно… Какой вы «алкаш»? Вы, считай, в норме. Да у нас тут много таких, как вы. — Он чуть было не ляпнул, что все такие, и других не держат, но вовремя прикусил язык: пугать приезжающих не рекомендовалось. Кроме того, рыбак явно созрел для отдыха в профилактории.
Варианта лучше, чем тот, который бродил сейчас в Семеновой голове, у приезжего не было. Все остальные были много хуже, хотя «рыбак», пока еще и не знал этого. Знакомство забавляло Углова все больше и больше. Труд да труд, развлечений вокруг было маловато. Впрочем, Семен не питал никаких недобрых чувств к приезжему. Обтешется! Сам-то Углов умней ли сюда прибыл?
— И кто же вы будете на «гражданке»? — поинтересовался он.
Приезжий гордо откинул голову.
— Я заместитель начальника управления культуры!
— А-а-а, — уважительно протянул Углов, посмеиваясь в усы. — Значит, артист. Ну тогда вам у нас самое место. У нас артистов любят.
Рыбак скромно потупился.
— Да нет, я сам не выступаю, но вот обеспечить общее руководство, если попросят, конечно… Ну и если есть подходящий контингент.
— Есть, есть! — подхватил Углов. — Уж чего-чего, а контингента сколько хочешь! И попросить попросят. Такой человек, как вы, нам давно нужен. С прошлой субботы ищем…
— Почему с субботы? — удивился приезжий.
— Да это я так, ляпнул! — выкрутился Углов. — Просто там одно место освободилось, я и подумал, что вам как раз подойдет.
— Что за место? — заинтересовался культурный работник. — Ответственное? Вы ведь понимаете, я…
— Весьма! — с чистой душой не дал ему закончить Углов. — Я бы сказал даже — сугубо ответственное!
Нет, место было действительно не на шутку ответственное, хотя, может быть, и несколько не в том смысле, в каком понимал ответственность приезжий. Ну да что поделаешь — жизнь, она разная случается! Качели.
Размышления его снова прервал седоватый.
— А что, интеллигентные люди у вас здесь есть? — засомневался он.
— Сколько хочешь! — категорично отрезал Семен.
— С высшим образованием? — с робкой надеждой вымолвил «рыбак».
— Каждый второй! — слегка преувеличил Углов.
Приезжий удовлетворенно кивнул трясущейся головой и отошел к машине.
Он был явно успокоен и потерял к Углову дальнейший интерес. Семен напомнил ему о своем существовании.
— Вы, когда оформитесь, спросите прораба, — сказал он, уходя. — Вам всякий покажет.
Приезжий вдруг засуетился.
— Одну минутку, — остановил он Семена. — Я вот как раз хотел у вас насчет оформления спросить…
— А что? — прикинулся дурачком Углов.
— Да ведь, говорят, судят? — застрашился культурник.
— А чего там — проформа! — Пренебрежительно махнул рукой Семен. — Это больше для порядку, чтоб бумага была.
Седоватый согласно кивнул:
— Да, да, конечно…
Мысли его были легки, как у ребенка.
Углов пошел к проходной.
9.
Костенко зашел в прорабку к самому вечеру. Углов вскинулся ему навстречу: чего вдруг к концу дня? Случилось что? Отрядный не заглядывал к нему на работу почти месяц.
Капитан успокоил его:
— Все в порядке, в порядке. Только вот разговор один мы с тобой не договорили, прораб.
— Какой разговор? — удивился Углов.
— Да тот самый, за жизнь, — ответил Костенко. — Не забыл?
— А что — жизнь? — усмехнулся Углов. — Мы глина, она лопата, куда нам против нее?
Отрядный нахмурился. Он помолчал, катая за скулами тугие желваки; потом его прорвало:
— Да разозлись ты на жизнь, Углов! Не кисни! Скажи жизни: «А-а-а, стерва, ты поперек меня прешь, так я сам поперек тебя полезу!» Озлись раз, прораб! Ведь ты все же не в юбке, а в штанах ходишь, мужиком называешься, а послушать тебя, а копнуть тебя чуть глубже — так и полезет наружу кислая баба!
— Почему же именно кислая? — спросил Углов, принужденно улыбаясь.
Капитан прищурился:
— Да потому кислая, что уж больно ты спешишь жизни уступать.
— Сказать легко, — не на шутку озлился Семен, — да сказать мало, доказать надо!
— Ой ли? — с усмешливым страхом всплеснул руками отрядный. — А что, если докажу? Попробуем, что ли?
— А чего? — Семен спрятал глаза за прищуренными веками. — Мы послушать толкового разговору никогда не против.
— А раз не против, так слушай, — уже серьезно сказал Костенко. — Ты вот скажи мне: боишься на волю идти?
— Чего это мне бояться? — поразился было Углов.
— Есть чего, — усмехнулся капитан. — Сейчас, здесь, ты кум королю; ни о чем тебе думать не надо: вовремя разбудят, вовремя на работу поведут, вовремя покормят, да вовремя спать положат. Живи, не хочу! Обо всем уже за тебя подумали. А на воле? Там каждый свой шаг ты сам продумать да решить должен. Понимаешь — сам! Вот оно, дело какое. Разве не страшновато? Тут, худо-бедно, а до большой беды мы тебя не допустим. А с той стороны? Тут магазин, там пивнуха, друзья-товарищи… Ты вот теперь внима-а-а-тельно слушай, Углов. Может, никто тебе того не скажет, что я скажу. Я ведь здесь, Углов, не год и не два с вами вожусь, научился угадывать, что к чему. Давно уж приметил я такое дело: вот привезли к нам какого-нибудь, ну, сам знаешь… И вот он бурлит — водку отняли, так чифирь хлещет. С утра до темна, глядишь, только взад-вперед и бегает; все внутри у него горит… Так вот тот, который бегает, — он еще ваш, понял меня, Углов? Ваш!
— Понял, — усмехнулся Углов.
— Так, хорошо, — согласился капитан. — Но вот вдруг, примечай, Углов! — вдруг на глазах меняется человек. Что, подменили его! Уж он не бегает, а ходит; и ходит смурной, невеселый, и все больше молчит, и ложка за обедом у него из рук валится. С чего бы, а? А вот с чего, Углов! Человек в бывшем живчике проснулся. Человек! А человек, что он сразу делать начинает? Думать, Углов, думать: как ему, человеку, дальше на свете жить? Ведь вы же все, пока думать не начнете, — антиподы какие-то; как вверх ногами живете.
— Как, говорите, — антиподы? — переспросил Углов. Ему смутно показалось, и даже не показалось, а скорее почувствовалось, что где-то когда-то он уже слышал нечто подобное. Словно некий круг замкнулся. Но мысль мелькнула и отлетела.
— Да вас как хочешь назови, один черт — не промажешь! — досадливо отмахнулся капитан. — Я не о том. Я вот тебе, может, объяснить не сумею, почему так происходит, что человек задумывается; то ли сам вдруг опамятовался, как хмель из черепушки вылетел; то ли мы ему чем помогли — всякое бывает; но как начал он только всерьез о жизни думать, так уж он не ваш — он уже наш становится, и мы его, такого, назад не отдадим!
Углов засмеялся.
— И меня, выходит, не отдадите? — спросил он. Хотелось Семену выговорить эти обычные, на первый взгляд, слова весело и боевито, да, видно, укатали сивку крутые горки — невольной тревожливой надеждой прозвучал его голос.
Капитан не стал улыбаться в ответ.
— Да, Углов, — сказал он просто, — не отдадим. Грош цена нам будет, если мы свой же тяжелый труд на ветер кинем. А признать ты должен — труда мы на тебя много положили.
Углов опустил глаза.
— Вам виднее, — сказал он тихо…
Отрядный внимательно оглядел его.
— Я ведь тебя недаром спросил, боишься ли на волю идти? Тут стыдиться нечего, что боишься. Боязнь твоя правильная: можно выйти и на новую жизнь, и на старую казнь. Тут-то и может подвести тебя кислость твоей натуры. С таким настроем — мол все пропало! — так я тебе прямо скажу: лучше и не выходить — запьешь!
— Не в одном настрое дело, — тихо ответил Углов.
— В чем же еще? — мгновенно резанул отрядный.
Углов пожал плечами.
— А шут его знает, — раздумчиво ответил он. — Мутно как-то на душе, а почему — не знаю.
— А вот оттого и мутно, что боишься, не выдержишь свободы; что снова загудишь, и тогда уж ни удержу тебе, ни продыху не станет. И боишься ты этого, Углов, оттого, что весело, сладко тебе трезвым человеком быть! Раньше бы не боялся! А сейчас — вон ты каким орлом по зоне идешь! Шутка ли сказать, полтораста человек у тебя в прорабстве, и все от твоего слова зависят. Вон какая у тебя жизнь лаковая; да что и говорить, ты уж и зазнаться успел, с прапорщиками не трусишь огрызаться!
Семен невольно улыбнулся.
— Не очень-то разогрызаешься, — сказал он. — Дороговато удовольствие обходится — с вами огрызаться.
Костенко не обратил внимания на его подначку.
— Ведь ты же сейчас лицо перед людьми открыл, — сказал он с силой. — Глядите на меня, люди! Глядите! Вон какой я человек! А ведь раньше лицо свое ты от всех только прятал. — Капитан горько усмехнулся. — Да и верно: бывшее твое пьяное мурло, его прятать честнее было, чем людям показывать. И не верю я, Углов, чтоб тебе опять хотелось не в людские глаза, а в асфальт под ногами глядеться. И ходишь ты теперь по зоне задумчивый и неспокойный оттого, что будущей слабости своей страшишься. Ведь так?
Семен молчал.
Отрядный глянул блестящими, помолодевшими глазами как бы в самое угловское сердце, и Семен, словно эхо, отозвался ему:
— Так!
Костенко сжал в кулак огромную жилистую руку и придвинул ее к Углову.
— Видал, прораб?
Семен недоуменно посмотрел на кулак.
— Ну и что? — удивился он.
— А то, — ответил капитан. — Твоя тыква, вроде, не меньше моей будет? Ты ведь тоже бугаек, будь здоров!
— Дальше-то что? — не мог понять Углов.
— А вот говорят, какой у человека кулак, такое у него и сердце, точь-в-точь, — пояснил отрядный. — И вот если судить по той тыкве, какой ты изредка людей на путь истинный наставляешь, так сердце у тебя, Углов, в самый мужской размер угадало.
— И что? — приоткрыл рот Углов.
Отрядный неожиданно побагровел и трахнул кулаком по столу. Прорабка затряслась.
— А то! — закричал он во весь голос. — Неужели же в нем уже никакой мужицкой силы не осталось, у бугая-то такого?
Углов молчал. Костенко вытащил сигарету и закурил, успокаиваясь.
— Неужели же оно тебе своего слова не скажет? — опять приступил к нему капитан. — Ум-то у тебя уж на поправку пошел, так ты теперь у сердца спроси: как быть? Мне так в детстве мать говаривала: если дело через сердце пропустишь, то и станет твоим. Я, Углов, так думаю: поверишь сердцем, что жизнь твоя вся еще впереди лежит и только труда твоего просит, — жизнь сделаешь; не поверишь…
Углов молча кивнул головой.
10.
Уже после ужина, после самой последней за день проверки и пересчета, забегал по зоне от одного к другому неверный, путанный слушок, что Самвел-армянин, плотник одной из угловских бригад, кинул кранты.
Самвела знали многие. Семен видел его в обед. Удивленный услышанным и привыкший к эфемерности зоновских новостей, Углов не поленился заглянуть в санчасть, разнюхать новость. Его шуганули (ты что за чин?), но знакомый санчастовский шнырь мигнул незаметно на дверь: мол, там погоди чуток. Углов вышел на крыльцо и уходить уже не спешил. Шнырь через минуту появился на крыльце:
— Ну чего тебе, прораб?
Семен спросил, и тот подтверждающе кивнул головой и лихо сплюнул в сторону:
— Все, спекся ара! Уже в морге.
— А што с ним стало-то? — поинтересовался Семен.
— Мотор, — коротко объяснил шнырь. — Пока наши тут с уколами — гляжь, а уж и колоть некого. — Он коротко, хрипловато засмеялся и шагнул в дверь.
Углов машинально покивал головой ему в спину и пошел прочь.
Самвел работал звеньевым плотников. Коренастый, крепкий, буйно заросший густыми рыжими волосами, он, казалось, не имел возраста. Мячиками перекатывались под лоснящейся кожей мускулы, когда Самвел, сбросив с плеч синюю зоновку, в охотку тесал топором шишковатую лесину.
Углов в такие минуты невольно задерживал на нем любующийся взгляд: как же ловко, прикладисто бегал инструмент в корявых с виду Самвеловых руках. «Вот ведь дал же бог силушки да здоровья человеку — так, что на троих бы хватило!» — от души восторгался он. Оказалось, что не хватило даже и на одного.
Из отпущенных ему для жизни сорока лет Самвел пропил двадцать пять, у судьбы его оказался свой счет годов. Оставшись с пятнадцати лет круглым сиротой, Самвел начал кормить себя сам. Бичевые строительные бригады приняли его под свою выучку и покровительство. За свою недолгую жизнь Самвел не раздобылся собственным углом. С этих же пятнадцати лет не было прожито мастером на все руки Самвелом ни единого хотя бы случайного трезвого дня. Водкой утекла его жизнь.
Углов прошел от санчасти в чахлый профилактический садик и присел на скамейку у фонтана. Подсвеченная желтыми торшерами, стоящими вокруг фонтана, поднималась с тихим шелестом вверх двойная струя воды. На крайнем верхнем увале своего движения она дробилась на пригоршни разноцветных жемчугов. Легкие сверкающие россыпи падали вниз на темную гладь стоячей воды и исчезали, оставляя за собой светлую искрящуюся рябь.
«Как же так? — подумал Семен. — Вот жил человек, и умер, и вроде бы ничего особенного не произошло. Как будто так и надо! Нет, тут что-то совсем неправильно. Что-то о смерти и молчат неправильно, и говорят неправильно. Вот Самвел, в сорок умер. Один скажет — мало, другой — и этого ему чересчур. Вон как шнырь-то его аттестовал: мол, взял свое, чего ему особо заживаться? Да ведь разве в том дело, кто сколько до смерти прожить успел? Нет, тут явная неправда. Ведь пока Самвел был живым, вот хотя бы сегодня в обед, так разве кому пришло бы на ум, что он уже хорошо пожил и пора ему помирать? Он жил, двигался, работал, спорил, чего-то добивался, в любой день его жизни, будь ему в этот день хоть сорок, хоть девяносто лет, нельзя было и подумать о смерти: мол, пора! Ведь это же глупейшая условность, возраст человека. Да разве можно мерить человеческую жизнь прожитыми годами? Вот этому еще рано умирать, он молодой, а вот тому уже как бы и пора, потому что много лет за его плечами! Как же неправильно, как же несправедливо приравнивать годы одной прожитой жизни к годам другой, совершенно на нее не похожей», — с физической, томящей сердце тоской подумал Углов.
«Да вот хотя бы я сам, — выговорил он еле слышным шепотом, — сколько мне сейчас лет? Посмотреть в документы, так вроде и немного, там год за год канает — положено по бумаге тридцать пять, их и есть тридцать пять. А на деле — кто правильно сочтет? Ведь вот за последний свой год я прожил никак не меньше, чем еще одну жизнь. И какую жизнь! Предыдущая с ней и в сравнение не идет. В какой же срок оценить такой вот один год — неужели только в календарный? Ведь если взять, что я здесь перечувствовал, передумал и пережил, так в этот год с лихвой уложилась бы вся моя прошлая жизнь. Шутка сказать — целых две недели! А ведь умри я сейчас, и наверняка кто-нибудь скажет: чего там всего тридцать пять лет; и не жил еще толком, а загнулся».
Углов нахмурился.
«В чем же все-таки тут дело? А может, и Самвел прожил не меньше меня? Как знать? Может, в его коротенькое сорокалетие уложилась не одна, видимая всем и каждому, явная жизнь, а две, три невидимых, тайных, дьявольски долгих жизни?»
И Семен подумал, что если все-таки можно в короткий отрезок лет вместить и две, и три человеческих жизни, что если время длинится и растягивается, как резина, то оно наверняка может и сжиматься; и легко может статься, что, отмотав в этой жизни много десятилетий, можно при этом ухитриться не прожить и одной нормальной человеческой жизни. У Семена захватило дух. Мысль, если примерить ее на себя, была крайне неприятна, а он совершенно невольно именно это тут же и сделал, и как только он примерил к своему прошлому эту странную, неведомо откуда взявшуюся мысль, как ему сразу стало чертовски неуютно. И хотя Углов горячился и убеждал себя, что последний его год стоит целой жизни, но куда было деть ясное до ужаса ощущение полной никчемности и бессмысленности его прежнего существования? И куда было убежать от жуткого понимания того факта, что из трех с половиной десятилетий его жизни жизнью человеческой можно было с некоторой натяжкой назвать только этот последний коротенький отрезок?! Семен взвыл бы сейчас, как затравленный волк, если б умел выть, но он был, к несчастью, человеком, и только слабый мучительный стон вырвался наружу сквозь его мертво стиснутые зубы.
Страшным усилием воли Углов вернул свои мысли к Самвелу. Вот жил тот, работал, гулял, пил водку, лечился от нее, лечился не раз, и не два, и вот теперь ушел он туда, откуда еще никто не возвращался. Что же осталось от него на трудной земле, по которой Самвел бродил несколько десятилетий? Немыслимо было поверить, что не осталось и малейшего следа. Сегодня он умер, и о нем еще говорят люди, поневоле скученные затейливой судьбой в маленькое, огороженное от огромного мира пространство. Но быстро, чудовищно быстро пройдет и один день, и другой, и третий… И след Самвелов истает, и кто тогда вспомнит о нем, и кто скажет в неслыханную, чернильную пустоту, что вот жил на свете добрый человек, плотник Самвел-армянин, и что с уходом его ушло и что-то важное в мире!
«Так что же? — с непонятным ожесточением подумал Углов. — Выходит, что мир, человечество ничего не потеряли оттого, что исчез сегодня плотник Самвел? Тогда зачем он понадобился этой самой жизни? Зачем приходил в мир, зачем так трудно жил и больно шел между людьми, раз тем же людям все равно, есть он на свете или нет?»
И тут ему вдруг слабо подумалось, что, может быть, в них самих (в нем, в Самвеле, в братанах) есть что-то такое, что не дает им стать нужными этой горькой и манящей жизни. Семен смутно ощутил, что нащупал сейчас нечто очень важное для себя, но никак не мог уловить, что именно. Словно хорошо известное ему раньше, но нечаянно забытое слово усилием воспоминания сверлило его разгоряченный мозг. «Подожди, подожди, — говорил он кому-то, — я вспомню, я сейчас вспомню, я пойму…» Но темное ощущение неведомого прозрения, приблизившееся было к нему, все отдалялось и отдалялось, пока он с тяжелым разочарованием не понял, что загадка жизни осталась все так же недоступной его пониманию.
Семен встал и угрюмо побрел в темный барак.
11.
Через месяц после памятного разговора с Костенко произошел случай, ставший поворотным в дальнейшей Семеновой судьбе. В этот вечер он задержался в прорабской дольше обычного. Конец месяца — наряды.
На столе перед Угловым раскинулась груда бумаг. Перо в его руке едва ли не дымилось от напряжения. Лоб прорезали глубокие морщины. На воле-то распределять деньги между рабочими было не мед с молоком; о зоне и говорить нечего — семи пядей во лбу не всегда хватало.
За столом, в углу прорабки, вздыхал нормировщик Сергей. Уборщик Костыль (бывший ответработник культурного фронта, подлинное имя которого как-то сразу вывалилось из общей памяти и употребления) заметал мусор в совок.
Углов на секунду оторвался от бумаг и сразу уловил четыре жаждущих глаза, с немой мольбой устремленных на него. Семен поморщился: «Вот нехристи — одну конфетку отняли, так они другую немедля нашли!»
Не прошло и полугода, как за Сергеем закрылись ворота ЛТП, а уж нормировщик и часа не хотел провести помимо глотка чифиря. О Костыле и говорить было нечего — бывший замнач из одного сна наяву неразличимо провалился в другой.
Семен перевел взгляд на бумажные завалы — работы еще оставалось минимум часа на три. Придется полуночничать. Вечерняя проверка прошла, и за окном густо нарастала темнота.
— Надо бы добить сегодня? — вопросительно повернулся Углов к Сергею.
Тот вздернул плечи.
— О чем речь? Вот только глаза слипаются. Надо бы…
Костыль подтверждающе засопел.
Семен достал связку ключей.
— Запарьте, чего уж там. Еще сидеть и сидеть.
Шнырь завозился у большого самодельного железного ящика, заменяющего Семену сейф. В ящике Углов прятал от излишнего любопытства разные копеечные криминалы — кулек с конфетами, полпалки сухой колбасы, блок «ТУ». Деликатесы попадали в прорабский сейф путем не вполне законным, хотя и не сильно наказуемым.
В глубине железного чрева, за коробкой пиленого сахара, прятался небольшой запас основной зоновской валюты — черного чая. Углов держал его для друзей. Именно к чаю и рвались сейчас страждущие души ближайших помощников.
Костыль залез в шкаф чуть ли не до пояса.
— Ну чего там? — не выдержал Сергей.
Шнырь вновь появился на белый свет.
— Нету, — сказал он. — Кончилась заварка.
Углов поднял голову.
— Как кончилась? — удивился он. — Третьего дня «вольняшка» из цеха десять пачек принес, и уже нет?
Костыль развел руками.
— Ну вы и жрете, — невольно восхитился Семен. — И кормить не надо, на одном чифире проживете.
Сергей беспокойно завозился.
— Да ты посмотри получше, растяпа! Не может быть, чтоб не было!
Костыль посмотрел получше.
— Нету!
— Сиди тут полночи! — со злостью прошипел нормировщик. — Ничего голова не варит, хоть убей!
Он оттолкнул от себя бумаги.
— Не пыли, — успокоил помощника Семен. — Найдем, чем голову поправить. Сбегай до склада, — обратился он к шнырю. — Откроешь вот этим ключом, — Углов выбрал один из связки. — Там, как зайдешь, налево коробка с ветошью. Поройся в ней. Найдешь заначку — пару пачек «слона». Тащи их сюда.
Нормировщик проглотил слюну.
— Слона? Ну это другое дело.
Костыль пошел к выходу. Нормировщик включил плитку.
— Пока сбегает, вода вскипит. А я делом займусь.
Сергей углубился в наряды.
12.
Прошло пять минут, десять, пятнадцать, — Костыля не было видно. Нормировщик тихо что-то цедил сквозь зубы.
— Да где его черти носят?
Наконец по коридору послышались быстрые шаги.
— Ну гад копучий, вот я тебя!
В дверях появился уборщик. В руках у него были две большие пачки индийского чая.
— Так напоказ и нес? — изумился нормировщик. — А если бы на прапоров налетел? Прости-прощай, раскумарка? Уже полгода в зоне, а в голове, — он выразительно постучал указательным пальцем по шныревому лбу, — и на копейку не прибавилось! Зря тебя здесь держат, зря. Пришел балдой и уйдешь балдой.
Костыль виновато понурился.
— Да там… да так вышло… — опасливо поглядывая в Семенову сторону, забубнил он.
Перо в руке Углова задвигалось медленнее. Он было пропустил мимо ушей пустяковую трепотню помощников, но, помимо его воли, какая-то незаметная, почти теряющаяся в фоновом шуме обоюдного зубоскальства струя речи привлекла его внимание. Он не расслышал ни вопросов нормировщика, ни ответов Костыля, но знакомый холодок неведомой опасности внезапно возник где-то у основания угловского черепа и медленно потек вниз по его жилистому загривку.
Семен оторвался от работы. Глаза его внимательно ощупали притихшего у двери шныря.
Да, сильно полинял за истекшие месяцы бывший деятель отечественной культуры. Бесследно растаяла выхоленная вальяжность главы семейного прайда, сданного верной львицей с рук на руки прапорщикам ЛТП.
Поджарая, сгорбленная в загривке фигура, приниженная готовностью к неправедному гонению и претерпению — хороший Костыль выработался из прежнего удачливого распоряжителя общественных увеселительных мест. Теперь бывший замнач управления культуры превратился в неумирающий тип — человека без внешности и возраста, всегда готового за минимальную мзду к великому множеству многоразличных больших и малых услуг. Что же он все-таки делал столько времени на складе?
Углов кивнул начальнику метлы.
— А ну, иди сюда.
Костыль трусцой подсеменил к прорабскому столу и замер не дыша. Семен пронзительно заглянул в бегающие глаза.
— Кого надуть затеял? — угрожающе сказал он. — Да ты знаешь, что я с тобой за это сделаю?!
Старая, как мир, хитрость сработала и на сей раз беспромашно. Костыль раскололся до самого донышка так быстро, словно был надтреснут с детства.
— Да я-то тут при чем? — жалобно заскулил он. — Грозит же: мол, пикнешь — пришибу! А я-то тут при чем?
Углов хлопнул ладонью по столу.
— А ну по порядку!
Через минуту выяснилось, что Костыля у двери склада припутал с чаем в руках прапорщик Абазов.
При этом имени Углов присвистнул.
— Ясно, — мрачно сказал он. — Что взял?
Шнырь затеял было объяснить, как прапорщик потащил его назад в незапертый склад и как…
Семен раздраженно прервал его:
— Говори — ясно! Чего он там взял?
— Дверь велел вынести, — испуганно всхлипнул Костыль. — До вахты пришлось тащить, вот и задержался.
Углов привстал:
— Дверь? Это какую? Ту, что с резьбой?
— Ага.
Семен снова сел. Замашки Абазова были ему хорошо известны, но чтоб вот так… чтоб такое нахальство… без малейшего спроса…
13.
Двухстворчатую, фасонную дверь связал четыре месяца назад плотник Самвел, теперь уж покойный. Дверь предназначалась для парадного входа в клуб, и Самвел постарался на совесть.
Вкруговую обвязки полотна шла резьба — густо переплетались виноградные грозди, лозы и листья; филенки были набраны из угаданной в цвет буковой клепки; внутренние обводы коробки Самвел обошел декоративным шпоном. Зеркальная полировка бархатной шкуркой, протирка бесцветным лаком, — фактура материала выяснилась и заиграла каждым завихрением, подворотом, каждой складкой теплых слоев дерева.
Однако ремонт клуба отложился на неопределенное время и художественно сработанное деревянное кружево осталось не у дел. Дверь простояла в столярке два месяца, и за это время промозолила глаза всем падким на чужое добро. За забором профилактория кипело индивидуальное строительство, и кто бы из застройщиков отказался по дешевке урвать на личное подворье музейную красавицу? Озверев от покушений, Углов спрятал дверь в склад.
И вот сегодня шустрый на руку Абазов дорвался, наконец, до запретного плода. Семен отлично представлял себе, как развернутся события дальше.
Абазов с краденой дверью уже у проходной. На вахте сидит его дальний родственник. Прапор мигнет, шепнет словечко, и дверь минует проходную так, словно ее и вообще нет; дежурная машина с утра скучает во дворе штаба профилактория, добежать на ней до дому не займет и пятнадцати минут, и вот сэкономленная сотняга, считай, весело плещется в абазовском кармане.
Случись такой казус год назад, Семен и в затылке не почесал бы. «Мое, что ли?» Охота была из-за чужого добра встревать в спор с оборотистым прапорщиком.
Но вот сейчас… Словно что-то укололо Семена в сердце. «Как же так? Ведь он над нами властью поставлен, а сам? Ведь если он… что ж тогда о нас говорить?»
Углов поднял глаза. Костыль отвел взгляд в сторону. Он был тут ни при чем. «А я при чем? — подумал Семен. — Я при чем?» Нормировщик махнул рукой. Он приметил Семеновы колебания.
— Брось! С ними только свяжись. Самого же и обвинят.
Сергей осклабился.
— Все они такие. Еще нас шугают.
— Все? — переспросил Углов.
Молнией мелькнуло в его голове воспоминание о приходившем недавно в прорабку капитане Костенко, о его тяжелых крестьянских руках, устало протирающих носовым платком поношенную дерматиновую окантовку околыша форменной фуражки.
На миг встали в памяти черные, ненавидящие глаза усатого прапорщика, Семенова недоброжелателя, его зеркально начищенные сапоги, по глянцу которых бежала неприметная неопытному глазу паутинка легких трещинок, которая выдавала, что сапоги служат прапорщику вот уже не один год. Он бы упер дверь? А Костенко?
Именно неосторожное восклицание: «Все!» — и решило исход угловских колебаний. «Нет, — прошептал Семен. — Не все. А коли не все, так и ему нельзя. Иначе, как же мы? Нет, нельзя, чтоб Сергей прав остался. Тут я должен, я…»
Сердце Семена сильно забилось. В какую-то ничтожную долю секунды он не то чтобы припомнил, а физически, кожей ощутил те десятки и десятки мелких, привычных уступок страху, которые из года в год разрушали его волю и его представления о добре и зле и довели, наконец, его до нынешнего жалкого и страшного положения…
«Нельзя отступать», — подумал он. И тут же трусливо ворохнулась в душе гаденькая, привычная мыслишка: «А может, не стоит? Ну, взял и взял. Мне-то что за дело? Ну ведь могло случиться, что я бы не узнал ни о чем? Вот не спросил бы Костыля и не узнал. И зачем спросил?»
И тут Углов, со внезапно вспыхнувшим бешенством, прервал себя: «Заткнись! Заткнись, Угол! Прошли твои времена!» Он вскинул на Костыля заблестевшие глаза.
— Где Абазов? На вахте?
Костыль попятился. Он испугался Семенова порыва.
— Ты что, ты что хочешь? — забормотал шнырь. — Он сказал: пикнешь — голова долой!
Сергей подал голос от плитки:
— Брось, Семен, не связывайся. Далась тебе эта дверь. Бомбанешь его потом на десяток пачек «слона» — и всем хорошо.
Семен перевел взгляд на нормировщика. Его невольно покоробило.
— Вон ты как, Серега, за полгода говорить выучился. Так скоро «зэком» станешь. А вот я не хочу ставать.
Углов быстро вышел из прорабки. Последний шанс. Если Абазов успел вытянуть дверь за ворота, то уже не остановишь. Не закладывать же дежурному, в самом деле.
И все это недлинное время, все эти роковые двести метров до высоких железных ворот профилактория, тихий позвоночный голос внутри Семена, голос его прошлого уговаривал бросить заведомо опасное дело. «Хоть бы уж выволокли за ворота, — слышал Семен словно издали. — Хоть бы уж не успеть мне заловить».
14.
Он успел как раз вовремя.
Тяжелое железное полотнище, чуть громыхая роликами, поползло по утопленному в асфальт швеллеру. Отъехав полметра, ворота остановились.
Из проходной выскочил родственник Абазова. Резная дверь стояла прислоненной к углу караульного помещения. Двое мужчин подхватили ее. Им не хватило какой-нибудь секунды. Выбежавший из темноты Углов схватился за предмет удачливых абазовских вожделений.
— Стой, мужики. Не спешите.
В первую секунду родственники онемели от неожиданности и испуга, в следующий миг Абазов узнал Углова.
— И откуда тебя черти вынесли, прораб, мать твою перемать, — облегченно выругался он. — Суешься тут.
Углов дернул дверь.
— Клади на пол, — сказал он. — Вы, мужики, свое с чужим перепутали. Это моего склада товар.
Родственник Абазова моментально выпустил из рук угол двери и отошел в сторону. Он предпочитал не искать в чужом пиру похмелья.
— А говорил, все на мази и прораб в курсе, — прошипел он в сторону Абазова.
Тот попытался обратить дело в шутку.
— Твое как лежало на складе под замком, так и лежит, — сказал Абазов. — А эту дверь мне ребята со столярки после смены сделали. Так что зря не суетись.
Углов усмехнулся.
— Без моего слова никто в столярке и гвоздя не забьет, — ответил он. — Зря не темни. Давай лучше без шума назад дверь отнесем.
Абазов нахмурился.
— Что с возу упало, то пропало, прораб. Бери десять пачек чая — и до свиданья. Ты меня не видел, я — тебя.
— Нет, — сказал Семен. — Не пойдет базар. Назад понесем. Давай, берись. — Он наклонился и приподнял край двери.
— Вот ты какой стал, — прошипел Абазов. — Тебе по-человечески, а ты в драку лезешь? Забыл, с кем дело имеешь? Забыл, кто ты и кто я? Не помнишь, какой приехал? Теперь чистенький?
— Забыл, — жестко ответил Углов. — Теперь чистенький. Я забыл, и ты, Абазов, забудь. Сейчас с тобой прораб профилактория говорит. И двери этой в твоем доме не стоять. Берись, говорю!
Абазов на секунду задумался. Родственник скучал в стороне.
— Ладно, — пробормотал прапорщик. — Не хочешь по-хорошему, не надо.
Он шагнул к Семену, схватил его за руку и заученным движением нырнул под мышку. От резкой боли Углов сложился пополам, Абазов уже был за его спиной. Свободной рукой он прехватил Семеново горло.
— Волоки за ворота! — скомандовал Абазов застывшему в двух шагах вахтеру. — Туда не сунется — побег!
Ошеломленный родственник не сразу сообразил, что он него требуется.
— Дверь вытаскивай за ворота, дурак! — зашипел Абазов.
Он с трудом удерживал Углова. Оклемавшийся прораб бешено рвался из его рук. Вахтер подхватил дверь и волоком потянул ее в щель ворот. Углов, неся на себе Абазова, рванулся следом.
— Стой! — удушенно прохрипел он. — Стой, все равно не пущу!
Страшным усилием он сделал несколько мелких, трудных шажков вперед и, чувствуя, как затрещала заведенная за лопатку рука, упал на злосчастную дверь. Сверху грохнулся Абазов. Вахтер бросился на подмогу родне. Трое хрипящих людей слились в неразличимый ворочающийся комок. Схватка проходила, однако, в относительной тишине. Кричать опасались обе стороны.
В самый разгар побоища из темноты вынырнула подтянутая фигура в офицерской форме. Ночной дежурный по профилакторию капитан Костенко несколько секунд молча наблюдал за клубком.
— Встать!
Команда подействовала на сражающихся, как ведро ледяной воды, и мигом остудила разыгравшиеся страсти. Противники с трудом расцепились и поднялись. «Ну, влипли!» Кажется, эта мысль осенила сразу всех трех бойцов невидимого фронта. Однако среагировали на появление начальства по-разному.
Вахтер с проходной бросил руку к виску и бойко отрапортовал:
— Дежурю на вахте, вижу, дерутся, ну, я — разнимать!
Опомнился и Абазов.
— Значит, иду по зоне, — он кивнул на Углова. — Гляжу, волокет дверь. Спрашиваю, куда — он драться.
Костенко повернулся к Семену.
— Что скажете, прораб?
Семен угрюмо нахмурился.
— Ничего не скажу.
«Что толку говорить? — подумал он. — Теперь что хочешь говори. Их двое, я один. Они прапорщики, я лечащийся. Ясно, кого обвинят».
И зло плеснуло в голову: «Так мне и надо, дураку. У щук всегда караси за все в ответе. Пропади она пропадом, эта дверь. Теперь начнут крутить. Хорошо, если срока не намотают».
Однако Костенко был стреляным воробьем, чтобы можно было легко провести его на мякине. Он остро глянул на подчиненных, кивнул на приоткрытые ворота главного входа:
— Это что? Тоже прораб открыл?
Никак не ожидавший такого вопроса, вахтер сразу начал заикаться.
— Это случайно… это не знаю как… да вот, Абазов велел… — лепетал он.
Костенко покивал головой.
— Один случайно ворота открыл, другой к ним нечаянно краденую дверь подтащил, третьему за здорово живешь морду набили… — морщась, выговорил капитан. — Не слишком ли много случайностей? С вами ведь уже была аналогичная случайность в прошлом году, — обратился Костенко к Абазову. — Кажется, тогда клялись, что ошиблись в первый и последний раз?
— Углов! — рявкнул капитан. — Кто дверь припер?
Углов безразлично кивнул на Абазова.
— Сам?
— Шныря моего заставил, — объяснил Семен. — С чаем у склада припутал, ну и…
Костенко шагнул к прапорщику.
— Да ты знаешь, что с людей и за меньшее перед строем погоны срывали?!
— Кому вы верите, товарищ капитан? — как перепуганный заяц, заверещал Абазов. — Мало ли что он говорит? Это же алкаш.
— Молчать! — крикнул Костенко. — Ни звука больше.
Он дернул плечом.
— Дежурный, закрыть ворота!
Абазовского родственника как ветром сдуло с опасного места. Заскрежетало железо ворот.
— А вас, а с вами… — Костенко задохнулся.
— Товарищ капитан! — червем скрутился Абазов. — Простите! Попутало! Сам не пойму, как вышло. Затемнение накатило. Товарищ капитан! Четверо ведь у меня, четверо! — По лицу прапорщика побежали крупные капли пота. — Образование восемь классов, специальности никакой. Если не пощадите, куда же я денусь? Товарищ капитан! — отчаянно выкрикнул он. — Как же мне теперь?!
Углов отвернулся. «Ну и заварил я кашу!»
Костенко погонял тугие желваки за скулами.
— Берите дверь, — приказал он прапорщику.
Абазов застыл с открытым ртом.
— Как — берите? — пробормотал он, ничего не понимая.
— Ключи от склада при вас, Углов? — спросил Костенко.
Семен утвердительно хлопнул по карману.
— Помогите Абазову поднять дверь, — жестко сказал капитан. — На спину ему помогите взвалить.
Ничего не соображающий Абазов машинально ухватился за дверь. Углов помог ему взвалить на загробу тяжелое сосновое полотнище.
— Вперед, — скомандовал капитан. — К складу.
Абазов шагнул и пошатнулся. Семен кинулся поддержать. Костенко цыкнул на него.
— Не тронь! Иди открывай склад. Сам донесет.
Процессия гуськом двинулась в обратный путь. Впереди шел Семен, за ним — согнувшийся под тяжестью деревянной коробки Абазов, третьим, прямой, как столб, вышагивал капитан.
Когда подошли к складу, Семен облегченно вздохнул. Всю дорогу он молил бога только об одном — чтоб никого не встретить по пути. Углов отомкнул замок. Абазов втащил дверь и прислонил ее к стене. Пока Семен возился с ключами, в стороне опять возник разговор.
— Не губите, товарищ капитан, — шепотом умолял дежурного Абазов. — Одно ваше слово… Не губите…
Костенко угрюмо молчал.
— Не губите…
Капитан шагнул вперед, схватил прапорщика за грудки.
— Не тебя жалею! — крикнул он в обезумевшее от страха лицо. — Не тебя, гадина, из-за которой на каждого из нас тысячу раз теперь любой лечащийся пальцем показать может — мол, они все такие! Не тебя — детей твоих жалею! Ведь тебя под суд отдавать надо, а им каково будет жизнь с отцом-вором начинать?!
— Не губите… — простонал Абазов.
— Завтра же заявление об увольнении к начальнику на стол положишь, — тряхнул его Костенко. — Чтоб к обеду и духу твоего в профилактории не было! Я с дежурства не уйду, пока приказ подписан не будет.
— Спасибо, спасибо, — кланяясь, лепетал Абазов. — Вы святой человек, товарищ капитан, святой человек. Я напишу заявление, сейчас же напишу.
Костенко отвернулся.
— Принесете мне в дежурку. Идите.
Абазов, продолжая шептать слова благодарности, пропал в темноте. Углов молча переминался у запертой двери склада. Костенко подошел к нему.
— Герой нашелся, — сказал он. — В драку полез. Почему в дежурку не позвонил, почему меня не вызвал?
Углов пожал плечами:
— Закладывать… еще чего не хватало… Мы и сами бы разобрались. Я все равно не дал бы вытащить.
— Закладывать… — передразнил он Семена. — Закладывают воры друг друга. Ты что, вор?
— Ну что вы!
— То-то и оно. Службы не знаешь, устава не помнишь. Увидел, крадут — доложи старшему по команде! Потом пресекай.
Углов смешался.
— При чем тут устав? — пробормотал он. — Я в прапорщиках не служу.
Капитан не дал ему закончить.
— Все мы служим! — резко оборвал он. — Все честные люди — служим. Только каждый на своем месте. И устав я не тот имею в виду, что ты в армии вызубрил, а всеобщий устав, устав, который совестью называется! — Он помолчал. — Вообще-то ты, Углов, молодец. Эту ночь в своей памяти накрепко запиши. Она для тебя многозначащая.
Костенко задумался и выговорил, словно для себя.
— А может быть, и не только для тебя…
15.
И опять закрутились и полетели дни, похожие один на другой. Углов, спеша по делам, задержался на минуту у щита объявлений. Щит черной и красной красками решительно призывал его к четырем часам пополудни в клуб профилактория.
После обеда в клубе провожали лечащихся, покидающих профилакторий. Часть уходящих выслужила весь свой срок, часть — выслужила часть срока, остаток сократила образцовая, без дураков, работа и отсутствие проколов в поведении.
Углов хотел было увильнуть от обязаловки. Ну чего зря время терять? И так было известно, кто что скажет. Уходившие, они ведь только телом были на собрании, только внешностью, а нутром уже известно где — далеко-далеко, за зоной!
Семен знал: им сейчас что хочешь лепи, всю «лапшу» они уже берут вполуха, за ворота быстрее бы, за ворота!
Но перед тем самым, как Семену нырнуть через внутреннюю вахту из жилой зоны в рабочую (уже туда заленятся посылать за ним, в случае чего), наскочил он, сирота неудашливая, на начальника своего отряда. Капитан Костенко, увидев прораба, заметно оживился, Углов так же заметно потускнел.
Жизнь, она — известное дело — качели. Начальство вольно дышит — подчиненным воздуху не хватает. Подчиненные задышали — у начальства, глядишь, перебои. А уж ежели какой сам на глаза начальнику попался, то лучше и не ворошись: дело тебе враз найдется. Эх, по грехам нашим!
Углов густо выдохнул застрявший в горле воздух. В душе он смирился с неизбежным: сейчас что-нибудь придумают! И точно, капитан приглашающе махнул ему рукой:
— Вот хорошо! Я посылать за тобой собирался.
Семен снова вздохнул. Вот жизнь, будь она неладна! Торчал бы на объекте до темна и, ей-ей, никому бы за весь день не понадобился. А чуть шагни на люди, и сразу окажется, что тебя все встречные-поперечные чуть не с огнем с утра ищут, и ты словно бельмо на глазу — всем виден! Углов сплюнул.
Костенко нахмурился:
— Дело нужное. Небольшое, но нужное, — строго сказал он. Его понаторевший опытный глаз мигом подметил угловскую досаду.
— Да я ничего, — сказал Углов, подбираясь. — Нужно, так нужно.
Дело шло к УДО, не хватало еще заводить по пустякам отрядного мужика, к Семену расположенного.
— В четыре проводы закончивших курс лечения, я вот подумал: ты, Углов, у нас на Доске почета висишь, ну а люди уходят разные, какие одумались и хотят новую жизнь начинать, а какие…
— А я-то тут при чем? — удивился Углов.
— А вот ты бы и сказал им пару слов на прощанье. Твое слово, я думаю, солидно прозвучит.
— Это к каким же мне адресоваться, — улыбнулся Углов, — к тем, которые одумались, или к прочим?
Костенко ответно блеснул белозубой улыбкой.
— А это зависит от того, какой ты сам теперь есть! У тебя еще два часа в запасе, есть время подумать, к кому обратиться и с чем. Я бы тебе подсказал, Семен Петрович, будь это дело, ну примерно, так полгодика назад, а теперь не стану.
Капитан снова широко улыбнулся и отошел от Углова. Семен проводил его растерянным взглядом. Впервые за последние полтора года к нему обратились не по фамилии, а по имени и отчеству, почти им самим позабытым. И кто обратился? Такой крепкий мужик, как капитан Костенко! Что ни говори, а отрядный был мужик — не прочим угловским знакомцам чета. Да, задал заковыку капитан. Как ловко подвел: какой сам нынче есть, к тем и обратишься. Или не то он имел в виду?
Оставшееся до начала собрания время Углов провел в полном душевном смятении. Решить! Легко сказать — решить. Все перепуталось в Семеновой голове. Так ничего и не придумав, он пошел к клубу.
Внутри гулкого, с высоким потолком помещения уже подходила к концу подготовительная суета. Клубный шнырь волок на стол, покрытый зеленым сукном, графин с водой. Торчали в литровой стеклянной банке из-под сока свежесрезанные розы. Электрик подключал микрофон.
Углов крякнул: проводы ожидались по высшему разряду. «А, ну да, — припомнил он, — из двух десятков уходящих на волю больше половины покидало профилакторий досрочно. То-то в цехах мастера взвоют, — посочувствовал Семен, — лучшие производственники уходят. Жизнь — ну прямо курам на смех: хорошего работягу отпускать не хотят. Какой-нибудь дармоед — так катись ты ради бога! А вот трудяга — дело другое. И не отпустить пораньше вроде не по совести выйдет, и отпустить не шибко охота; работать-то кому? На работящий народ по всей земле спрос особый!»
Его позвали из рядов длинных деревянных скамеек:
— Давай к нам, прораб!
Семен подошел к знакомцам; вся нарядная была в сборе, старший нарядчик подвинулся, освобождая Семену место с краю:
— Садись!
Углов мельком оглядел зал. Народ подходил густо. Все ж каждому было интересно взглянуть, кто сегодня пойдет на волю. Поменяться местами — желающих не пришлось бы долго искать. Воля — она сладкая, кто ж этого не знает?
Семен нехотя присел рядом со старшим нарядчиком. В дружбу лезть с нарядной, да еще на виду у всех, ему не очень улыбалось! Дело известное: все нарядчики первеющие кумовы дружки — место такое, что не будешь постукивать, так недолго и усидишь. Но здесь друзей не выбирают. Кого привезла решетчатая карета, те и есть твои будущие закадычные дружки-приятели, и Углов сел, куда пригласили.
Но вот народ повалил в зал валом; вокруг толкались, шумели, рассаживались, снимая беретки. Семен прошелся взглядом по рядам: густо, как колосья на поле, колебались вокруг стриженые, лопоухие головы. В дверях произошло шевеление.
— «Хозяин» идет! — толкнул Углова в бок старший нарядчик. Вдоль стены одиноко прошел к рампе начальник профилактория. Отстав на шаг, следом шли замы, начальники отрядов, врачи. За ними держалась плотная группа покидающих зону, часть из них уже переоделась в гражданское. Углов пристально вгляделся в отбывающих. Странно было видеть на братанах, еще вчера щеголявших в синих бушлатах и тяжелых бутсах, нарядные цивильные пиджаки и легкие туфли. О, да некоторые даже повязали галстуки! Углов покрутил головой: он не узнавал старых дружков.
— Глянь, — завистливо шепнул ему сзади Костыль, — в волосьях на гражданку идут! Хоть сейчас женись!
Семен машинально провел ладонью по собственному колкому затылку. Да, действительно, вот почему так странно и неожиданно изменились знакомые ему лица, последний перед уходом месяц начальник в упор переставал видеть дослуживающих срок — и соскучившиеся волосы вымахивали на диво. За полтора года Углов так привык к синеватым голым черепам, что всякая прическа, выходящая за пределы «нулевки», казалась ему вычурной.
Наконец все расселись. Начальство разместилось за зеленым столом на сцене, отслужившие заняли первый ряд скамеек в зале. Замполит постучал карандашиком по микрофону. Зал смолк. Началось прощальное собрание. Выступали начальники отрядов, выступали врачи — поздравляли с началом новой жизни, с выходом в мир. Потом потекли ответные, до жути однообразные выступления уходящих.
Углов заскучал.
— И что тянуть? Скорей бы уж кончали.
Несколько оживился он только тогда, когда черным стаканчиком микрофона завладел капитан Захидов, заместитель начальника профилактория по хозяйственной части. Маленький подтянутый живчик, капитан целыми днями сновал по зоне, во все вмешивался, сыпал десятками противоречивых указаний, делал сразу тысячу дел и бывал страшно доволен, когда к нему обращались не по званию, а по должности. Стоило только сказать капитану Захидову: «Разрешите обратиться, гражданин заместитель начальника профилактория» (предусмотрительно опуская несущественную добавку — по хозяйственной части), как Захидов расцветал алым маком, и уж отказу никому не было.
Углову частенько приходилось иметь дело с капитаном Захидовым: то на кухне протекали трубы — и требовался немедленный ремонт, то в штабе начинала осыпаться по углам штукатурка — и опять же, без прораба было не обойтись. С беззлобным доверчивым хозяйственным командиром Углов жил душа в душу. Оживился же Семен, увидев капитана у микрофона, по причине, хорошо известной всему профилакторию, — неудержимой страсти Захидова к публичному словоговорению; не вполне владея ораторскими приемами, зам по хозчасти не мог отказать себе в удовольствии послушать из динамика собственный голос.
Захидов придвинул микрофон, откашлялся и начал от Ноя и его непутевых детей. Он долго плутал в дебрях доисторического прошлого, и не раньше чем через полчаса сумел наконец выбраться на полянку современности.
— Я, знаете ли, поздравляю всех вылечившихся, — ласково обратился он к первому ряду. — Вы все ребята хорошие, я знаю, и пить эту отраву больше не будете, и желаю вам сюда не возвращаться, знаете ли.
Капитан еще раз оглядел слушателей растроганными, увлажнившимися глазами. Слушали ничего, уважительно, никто в зале не шумел, не чихал, не переговаривался — нет, действительно, хорошие ж ребята!
— Вот вы сейчас к своим семьям поедете, — поспешил продолжить Захидов, — а тут у нас вы за это время, что были, подлечили здоровье, денег заработали, вас дома ждут, встретят с радостью…
Капитан хотел было продолжить еще.
— С радостью?! — прервал его на высокой истерической ноте голос из зала. — Денег заработали?!
Захидов сбился и замолчал. За зеленым столом задвигались.
— Можно сказать? — Из плотных рядов сидящих тянулся вперед, к сцене, высокий худой парнишка с гладко бритой головой на тонкой, длинной шее. Его хватали за полы форменки, пытались усадить, уговаривали оказавшиеся рядом братаны. Парень упрямо выцарапался из цепких мешающих рук и все лез и лез к проходу между скамейками. — Можно сказать? — взлетела вверх его мосластая рука.
Захидов беспомощно оглянулся на начальника профилактория. Тот приподнял крупную голову, молча вглядываясь в синие ряды сидящих перед ним людей. Возникший в зале шум постепенно смолк. Углов с жадным вниманием посмотрел на начальника и только сейчас с ясностью понял, как одинок может быть человек, занимающий высокий пост. Его слово решало здесь все, и никто не мог разделить с ним груза ответственности. Молчание протянулось несколько томительно долгих минут. В клубе словно осталось только двое людей: стоящий в неловкой растерянной позе парнишка (его уже никто не рисковал удерживать) и лобастый, туго затянутый в хорошо пригнанную форму, словно сросшийся с ней, пожилой офицер за длинным зеленым столом.
— Вы что-то хотите сказать? — негромко произнес он. — Пройдите сюда. — И полковник кивнул на сцену.
Пока парнишка, цепляясь на ходу за сидевших, лез между скамеек, в зале стояла такая тишина, что Углов слышал, как стучит его собственное сердце. «И куда пацан попер? — пожалел Семен несмышленыша. — Сейчас выпросит себе удовольствий».
Парень, наконец, выбрался из рядов и уверенно поднялся на сцену. Он нисколько не смущался.
— Рамазанов из третьего отряда, — представился он.
Полковник кивнул:
— Слушаем вас.
Углов случайно взглянул на начальника третьего отряда, сидевшего рядом с полковником, и улыбнулся. Если б можно было взглядом перемещать предметы, то Рамазанов немедленно улетел бы со сцены со второй (как минимум) космической скоростью — так смотрел на смельчака отрядный. Парень бодро оглядел зал. Глаза его заблестели неистовым вдохновением. Видно, не только капитан Захидов любил ощущать себя пламенным трибуном.
— Вот тут, значит, гражданин капитан, — бойко ткнул Рамазанов пальцем в сторону огорченно внимающего ему Захидова, — тут гражданин капитан доказывал, как нас радостно встретят дома, да как мы за колючку с пачухой денег выйдем! Гуляй, мол, Ваня, все в полном порядке. А я вот год отбыл, и до выхода мне месяц остался, а у меня на счете ни копья нет! В магазине отовариться не на что. Выйду — доехать до дому до мамы-старушки не с чем!
Рамазанов громко хлопнул себя кулаком в грудь. Чувствовалось, как хочется ему рвануть рубашку на груди и облегчиться громким криком. Он уже взялся было за отвороты синей зоновской курточки, но, мельком глянув на президиум, натолкнулся на холодный, спокойно-выжидающий взгляд «кума» и опустил чесавшиеся руки. Заинтересованный его финансовым положением, выскочил с вопросом Захидов:
— А вы где работаете, в какой бригаде? — спросил он. — Почему у вас нет денег на счету? Ведь у нас в среднем по четыре рубля заработку на день выходит. Даже и со всеми вычетами должно на магазин оставаться.
Рамазанов подбоченился:
— Что мне бригада? — в голос закричал он. — Суете куда ни попало! А я специалист высшей квалификации, мне работу обязаны предоставить по моему образованию, а не в бригаду совать! Что мне ваши четыре рубля? Я за них в потолок плевать не хочу! Меня уже по пяти бригадам прокатили, да что толку? Не можете по-настоящему трудоустроить, так нечего и держать здесь! Еще уколами травите. Лекари!
Рамазанов победоносно оглядел присутствующих. В зале послышались смешки. Доброе лицо Захидова сморщилось.
— А какая же у вас специальность? — участливо спросил он.
Парнишка гордо потупился.
— Мне закрывали на гражданке по шестому разряду, — ответил он. — А тут только по второму. А я специалист высшей категории. А что корочки потерял, так со всякими случиться может. — Рамазанов явно обходил вопрос о собственной специальности.
— Так кем же вы все-таки работали? — не успокаивался Захидов.
— Сварщиком.
И тут Углова как шилом в бок кольнуло: он узнал специалиста высокой квалификации. Полгода назад старший нарядчик, не спросясь угловского согласия, кинул в одну из его бригад вот этого самого, распинающегося сейчас на сцене о своих горьких обидах Рамазанова. Семен, не любивший, когда кто-нибудь наступал на его мозоли, тут же заскочил в нарядную выяснить, за какие грехи их облагодетельствовали. Углов не без оснований предполагал, что это был подарок старлея. Время от времени старлей менял стукачей в бригадах. И хотя перерешить что-либо было не в Семеновой власти, но грех было не воспользоваться законным поводом для поднятия шума.
— Суют кого попало! Прораб я или не прораб?! — Все ж была какая-то фикция власти. Однако дело оказалось гораздо проще.
Старший нарядчик только досадливо пожал плечами в ответ на Семеновы укоризны:
— Да куда ж его девать, гниду поганую? Путем работать нигде не желает. Кочует из бригады в бригаду, толку от него нигде нет, а уж надоел всем до смерти. Эх, был бы здесь «строгач», мы б его быстро воспитали, а в ЛТП, сам понимаешь, шибко не развернешься. Вот он и выкаблучивается. Чует слабинку. Замполит велел к тебе перевести. Может, ты его маленько угомонишь.
Углов только присвистнул:
— Вот не было печали… Своих «гонщиков» мало, так со стороны суют.
Но делать было нечего, и Семен определил Рамазанова на рабочее место. В тот же день выяснилось, что сварщик Рамазанов (специалист высокой квалификации, как он себя упорно рекомендовал) не умеет варить. Электроды липли к металлу, Рамазанов ожесточенно дергал держак, и очередной стальной прутик вылетал из зажима. Брянец, разыскав Углова, за руку привел его к месту работы аса сварного дела. Углов полюбовался листом металла, утыканным прилипшими электродами, как ежиная спина колючками, и сказал сквозь смех: «Ну пусть учится. Лишь бы хотел».
Брянец яростно плюнул и пошел прочь. Этим же вечером Рамазанов подал замполиту жалобу на своего бригадира. Моральный террор — так определил он брянецкую ругань. Тут поневоле пришлось задуматься, как быть дальше с новоявленным грамотеем. За месяц Рамазанов с трудом выполнил дневную норму выработки. Писать рапорта и жаловаться на собственных рабочих Семен не хотел. Что оставалось делать, если не бить?
Брянец, по истечении злосчастного месяца, сказал Семену:
— Или убери эту гниду из бригады по-хорошему, или я ему сквозь уши электрод продену!
Углов потолковал еще раз с «высоким» специалистом о том о сем и ощутил жгучее желание опередить Брянца в его намерении. Сплавить Рамазанова из строителей в мехцех потребовало двух недель утомительнейших происков и десяти пачек индийского чая на всяческие подмазки; Брянец рыдал, видя, как дорого обходится никчемный гад, но делать было нечего — пришлось подмазывать всех бригадиров в токарном цеху, чтоб выручили, освободили прораба от ноши, непосильной для его слабой хребтины. Потом Углов облегченно вздохнул, забыв о великом спеце. И вот он снова вылез на свет из какой-то запечины, тар-р-р-ракан!
— Не можете, а держите! — снова завопил со сцены Рамазанов, вытирая глаза кулаком. — А как я к мамочке появлюсь домой голый и босый?
Захидов растерянно повел глазами по залу. Внезапно он увидел Углова и несказанно обрадовался.
— А вот же прораб сидит, — с облегчением закричал он. — У него всегда хороших сварщиков недостает. У вас же еще целый месяц до выхода, вот и успеете заработать на дорогу.
— Прораб, возьмете его к себе?
Рамазанов пренебрежительно махнул рукой:
— А, да был я у них. Что толку? Тоже ничего не заплатили!
Такой наглости Семен уже не смог стерпеть. Давно, с самого начала рамазановского выступления, копилось в Углове невольное раздражение. Семен и сам был не прочь «прогнать дуру» перед начальством. Отчего бы изредка не повеселиться, на глазах у всех пройдясь по лезвию? Но Рамазанов не «гнал дуру», он явно трепал языком всерьез, он явно и думал то, что говорил. Семен потихоньку сатанел. Скажи, какая святая и обиженная невинность появилась вдруг в зоне! Лопата или держак электрода ему не подходят по образованию: подать сюда немедля министерское кресло! Вот в нем высокий специалист наработает! «А мы-то что ж? — едко подумал Семен. — Нам, выходит, любая работа годится, такое мы против Рамазанова быдло малограмотное! Ну, гад!» — Но клевать своего брата, лечащегося, да еще на глазах у режимников, никак не полагалось по всем зоновским меркам, ну, «гонит», крутится, ловчит — ну и его дело! И Углов молчал, хотя так и подмывало его встать и выплеснуть накопившуюся злость перед всем залом. Но когда Рамазанов попер на строителей, которые-де ничего не заплатили за тяжелый рамазановский труд, Семен не выдержал. Он резко встал, чувствуя, как вытянулась в струну, как напружинилась в нем каждая жилочка, и шагнул к сцене. И так стремителен, так резок был его порыв, так похоже было это внезапное движение на смертельный, отчаянный бросок в бой, что все головы в зале разом повернулись в его сторону. Шесть легких шагов оказалось до сцены — всего-то ничего — но бешеной яростью плеснула волна крови от его сердца в мозг. Одним прыжком он взмахнул на сцену, вплотную к отпрянувшему Разаманову.
— Ты кто? — задыхаясь, тихо спросил Углов побледневшего сварного, оберегаясь в крике расплескать переполнявшую его ненависть. Сделай сейчас Рамазанов малейшее движение, попытайся он защититься или сказать что-либо — и Углов не смог бы уже удержать себя. С чувством острейшего физического наслаждения ощутил он, как вламывается его чугунной крепости кулак в кисельное хлюпкое личико недоноска. Семен явственно услышал уже ломкий хруст и до крови закусил губу: сдержаться, сдержаться! Крупный пот выступил у него на лбу. Как будто сошлось в этот миг и в этом человеке все то черное, что изломало и его, и Лизину жизнь, то, что он теперь смертельно ненавидел малым, живым, кровоточащим кусочком своей души, чудом сохранившимся в нем вопреки всем поражениям в великой битве с судьбой. Будь он проклят, этот дармоед! Труд остался единственным и последним угловским прибежищем.
— Да ты кто есть, чтоб тебе за безделье платить? — прорычал Семен сквозь стиснутые зубы.
Захидов испуганно замахал коротенькими ручками:
— Прораб, прораб, да что вы?
Углов не обратил на него никакого внимания. Его глаза были прикованы к смазанному лицу, качавшемуся перед ним. Перепуганный до онемения, Рамазанов не мог выговорить ни слова; и только явственно булькал и хрипел страх в его судорожно дергающемся горле.
— Ты кто, академик? Тебе для работы что надо — самолет? Ты, гад, в зоне год отбыл и ухитрился рубля не заработать, все дела себе по плечу не находишь — это как?! Значит, ты один здесь спец, а все остальные мусор? — У Семена перехватило дыхание. — Я сюда на полгода раньше тебя прибыл, и не из сварных небывалого разряда, а из настоящих начальников; подо мной на гражданке сотня таких раздолбаев, как ты, ходила! А тут мне с ходу лом в руки дали, долби! И я долбил! Не отнекивался своим высоким образованием. Потом сказали: бери вагу, волоки станки из цеха в цех. И я волок! Тут кто из двухгодичников в бригадах остался, те помнят, как я начинал: это, мол, тот прораб, у которого первый год рукава бушлата по локоть в машинном масле были. Вот ты и поспрошай у них, как человек пахать может, когда хочет. Они тебе скажут. Не я работу искал, работа меня находила. А почему? А потому, что, может, душа моя по работе стосковалась за пьяные, за бездельные-то годы. Или что — может, образование мое меньше твоего, мне можно в грязи валандаться, а тебе никак? Стонешь: к маме-старушке доехать не на что? Да ведь наверняка она, мама-то твоя, только и живет толком, пока тебя рядом с ней нет. Ведь если ты в зоне ухитрился целый год прокантоваться — так неужели на воле хоть палец об палец ударял? Мамину пенсию и сосал, небось! Денег нынче нет на счету? Так и правильно, что нет; их у бездельника и не должно быть. А вот на мою книжку за эти полтора года «косуха» легла! И я за каждую копейку из той «косухи», ответ дам: где, когда и как я ее заработал! И долго о том рассказывать не придется. Вот он мой ответ, перед всеми тебе даю, а ты погляди да понюхай! — Углов протянул ладонями вверх, под самые рамазановские глаза, свои тяжелые рабочие руки, сплошь проштопанные рубцами невыводимых мозолей.
Зал онемел. Рамазанов удушливо захрипел и, оттолкнув Семеновы руки, бросился со сцены. Углов крикнул ему вслед, напрягая жилы на лбу:
— Вернись, разгляди получше! А то, может, не все увидал!
Вот он и прорвался, многолетний нарыв; вот и пришло к нему время через боль почувствовать живую силу своей неумершей души. И прорвался его нарыв тогда, когда Семен мог менее всего этого ожидать; и прорвался так, как не предвидел, может быть, ни один самый хитромудрый врач на свете! Нет, не напрасными оказались многодневные усилия многих и многих добрых людей, положенные на Углова. Далеко, может быть, было ему до полного выздоровления, но упорный труд их не пропал даром; новый человек появился на свет божий, и чудо этого всеми осознанного преображения отозвалось в притихшем зале на сотню разных ладов: у кого радостью, у кого завистью, у кого робкой надеждой, а у кого и смертельной, непрощающей ненавистью.
Внезапно в напряженной гулкой тишине зала послышались негромкие, размеренные хлопки. Углов повернул голову к столу. Поднявшись из-за зеленого сукна и глядя на Семена спокойным ободряющим взглядом, сильно бил в ладони начальник профилактория. Углов обомлел. Вслед за полковником поднялись и зааплодировали остальные, а еще через минуту гудел овацией весь зал.
Через полчаса Семен стоял у дверей своего барака, раздумчиво разминая в пальцах сигарету. Он был весьма недоволен собой. Тоже мне, кинозвезда какая выискалась — на аплодисменты набился! Только этого еще не хватало.
Впрочем, чего там? Правильно навтыкал этой гниде. Будет помнить.
Мимо проходил незнакомый лечащийся. В углу рта у него дымилась сигарета. Углов махнул рукой:
— Дай прикурить, браток!
Тот остановился, осторожно придерживая сигарету, дал прикурить. На лице его заблуждала ласковая улыбка.
— А ты молодчик, прораб, как я погляжу.
— А што? — лопухнулся Углов. Он еще не вполне отошел от атмосферы аплодирующего зала.
— А ништо, — усмехнулся незнакомец. — Ссучился потихоньку? На УДО работаешь? Нашими костями дорожку на волю стелешь?
Углов побледнел и вхолостую задвигал челюстями. Переход оказался неожидан.
— К «куму»-то еще не забегаешь по вечерам? Глядишь, месячишко-другой скинут. Чего молчишь? Оглох, что ли? Ну да ладно, прощевай покуда. — Собеседник повернулся и пошел прочь.
Углов догнал его одним прыжком. Мелькнула крепкая рука, затрещало плечо, и разъяренные глаза Семена уперлись в холодные глаза незнакомца.
— Легче, легче, прораб, — сказал он спокойно. — А то как бы тебе не ушибиться ненароком.
Движением ресниц он повел угловский взгляд в сторону. Краем глаза Семен увидел у стены еще трех, неприметных на внешность, делающих вид незнакомства и случайного соприсутствия.
— Моя бы воля, — катая желваки, сказал Семен, близко глядя в улыбчивые, спокойные глаза, — моя бы воля, так я б тебя и всю семейку твою — под пулемет! И остальных таких, как вы, — туда же! И никакого бы «кума» мне не понадобилось, своим бы потягом обошелся.
Незнакомец движением плеча сбросил его руку.
— Плавай глубже! — непонятно сказал он и пошел прочь.
Углов проводил его ненавидящим взглядом. Все внутри мелко дрожало.
16.
Вечером следующего дня Углов не спеша проходил мимо клуба, направляясь к бараку. Сзади его негромко окликнули:
— Эй, Семен Петрович, иди сюда!
Углов повернулся на голос. Держа в руках какую-то бумажку, от стены клуба ему ласково улыбался Костыль. Семен грозно нахмурил брови: это что еще за новости такие, чтоб прораба чуть ли не манил к себе пальцем какой-то шнырь? Костыль явно перебрал чифиря. Дернув плечом, Углов отвернулся и пошел дальше. Сзади послышался задыхающийся хрип: Костыль с маху припустил бегом, догоняя его. Семен довольно усмехнулся: побегай, побегай, с чифиря не шибко набегаешься, гляди, уже пыхтит шнырь, как хороший паровоз.
Костыль наконец-то догнал его.
— Семен Петрович, я ведь хотел порадовать вас, — испуганно заторопился он на ходу. — Вы уж не серчайте на старика, коли что не так…
Углов усмехнулся. При малейшем намеке на неприятность возраст Костыля сразу увеличивался чуть ли не вдвое. Обратная метаморфоза происходила с ним только при виде юбки. Но в зоне юбками любоваться приходилось редко, так и тянул Костыль свой срок жалкой развалиной. Не останавливаясь, Семен на ходу небрежно спросил сквозь зубы:
— Ну чего тебе?
— Да письмо же вам, Семен Петрович! Полез я в ячейку к себе, смотрю — ничего нет. И уж тут как чуял — дай, думаю, загляну, что там на вашу букву лежит, авось что и отыщется. А оно, вон оно, письмо-то, притаилось, лежит себе, вас дожидается. Я и взял. А вы тут как раз и сами идете.
Костыль искательно заглянул Углову в глаза. Семен остановился, как споткнулся. В сердце его резко кольнуло. Новость была, прямо сказать, ошеломительная: за полтора своих профилактических года он еще ни от кого не получил ни строчки и, честно говоря, уже не рассчитывал и получить.
— Да ты не спутал ли? — сказал он, стараясь унять сумасшедший бой сердца. — Может, оно и не мне вовсе, а какому другому Углову?
— Скажете тоже, — удивился Костыль. — Да разве я кого в зоне не знаю — и по фамилии, и на личность? У нас вы один и есть Углов, опять же и имя ваше. — Он подал Углову тощий конверт. — Глядите вот — Семену Углову. Так что с вас причитается, Семен Петрович. Запарить бы не мешало, а? — Костыль льстиво улыбнулся и только что не завилял хвостом.
Семен нерешительно повертел в пальцах конверт, все еще не решаясь взглянуть на лицевую сторону: страшно было и подумать, что письмо может быть написано Лизой. Костыль суетился рядом, чуть поскуливая от нетерпения.
— А ну беги, возьми у меня в тумбочке, запарь. Там лежит пачуха тридцать шестого, — отмахнулся от него Семен. Костыля как ветром сдуло.
Семен постоял минуту, облизывая внезапно пересохшие губы, и, словно бросаясь с обрыва в ледяную воду, решительно поднес конверт к глазам. Жадный взгляд его разом охватил написанное. Неожиданным взрывчатым жаром ударила прыгнувшая кровь в Семенову голову; в висок забухал знакомый молоток: Лизин почерк на конверте! Это ее округлой, размашистой скорописью были выведены два показавшихся ему незнакомых слова: Семену Углову. Он прочел их и не сразу ухватил смысл написанного. «Семену Углову — это кому же? Какому такому Углову?» — пронеслась в его голове испуганная, глупая мысль. Но через мгновение он снова обрел соображение и облегченно успокоил себя: «Ах, да-да. Это же мне. Это же я Семен Углов, я!»
Мурашки знобкими прикосновениями побежали по Семеновой спине. «Ответила, — подумал он, переступая с одной ватной ноги на другую. — Боже мой, ответила! Да как же это произошло?»
Он держал в руках конверт и боялся верить собственным глазам. Ошалело оглянувшись по сторонам, Семен ущипнул себя за щеку, потом крепко подергал за ухо: да нет, он, конечно же, не спал! Пьянящая, сумасшедшая радость неудержимым потоком хлынула в его сердце.
17.
Лизино письмо прогремело по Семеновой душе, как гром по ясному небу. Он тайно написал и тайно же отправил через волю шесть писем жене. Эта его скрытая, отдельная от семейки жизнь началась четыре месяца назад. Он пережил уже здесь свою первую зиму, оброс бытом, знакомствами, тысячью дел, и единственное, чего у него не было и не могло быть, — это переписка с семьей.
Впрочем, Семен, так же как и все прочие, такие, как он, обездоленники, не получающие и не посылающие писем, хохорился и высмеивал такое сугубо немужское занятие, как изящная словесность. За это время Углов столько раз повторил про себя и на людях, что ни в сем и ни в ком не нуждается (точно так же, как не нуждаются и в нем самом), что не то чтобы полностью поверил, а как-то привык к этой мысли.
Аленкина смерть лежала между ним и Лизой неодолимой, бездонной пропастью. Все, или почти все, можно было поправить в этой жизни, лишь одно не поддавалось никакому поправлению. Долго, очень долго Углов не мечтал и думать о том, что его собственная жизнь еще не кончена с жизнью дочери, что та непробудная душевная спячка, в которой он утонул, как в трясине, когда-то кончится и главный вопрос всякой человеческой жизни (вопрос — как жить дальше?) снова во всей своей обнаженной наготе встанет перед ним.
Первая несвободная зима прошла тяжело, лето — незаметно, а к осени Углов стал все чаще и чаще задумываться. На его алюминиевой кружке появилась процарапанная вилкой вторая годовая цифра — оставалось чуть больше восьми месяцев до выхода.
Шесть писем, адресованных Лизе и написанных им не столько чернилами, сколько собственной кровью, словно бы провалились в пустоту. Первое письмо он писал в глубокой душевной неуверенности, в полном разброде мыслей и чувств; то казалось, что вина его перед умершей дочкой и женой слишком велика, чтобы можно было рассчитывать хоть на какое-то милосердие, то вспыхивала в глубине его сердца фантастическая надежда, что можно если не изменить, то хоть как-то загладить прошлое своей новой, чистой и праведной жизнью. Да, он уже был не тот, что раньше. Пылавшая когда-то в нем злоба на весь свет выжгла саму себя дотла.
В последнем своем письме, уже перестав надеяться на ответ, Углов писал Лизе о своем быте и работе, писал только потому, что письма к жене незаметно стали для Семена глубокой внутренней потребностью. Не получая никакого ответа, он все же суеверно боялся перестать писать почти что в никуда, этим как бы оборвалась последняя ниточка, связывающая его с горестным и дорогим прошлым. Отвечала бы Лиза, или (как это и было на самом деле) не отвечала — это уже не имело для Семена решающего значения; ему важно было для самого себя, для рождающегося в нем человека, открыться, исповедоваться перед кем-то близким. А никого другого не осталось у Семена в целом огромном свете.
В последнем письме он уже ни в чем не упрекал Лизу, ни на что не жаловался и ни в чем не каялся. Мелкие, любопытные подробности своего несвободного существования, некоторые черточки и мысли окружающих, показавшиеся ему интересными, — вот чем наполнил Семен свою последнюю исповедь. И лишь в самом конце, не удержавшись (желание это оказалось сильнее его самого), он мельком проговорился, что часто видит Лизу во сне и мечтает хоть издали посмотреть на нее наяву.
18.
Тут-то и ждала Семена самая сильная отповедь. Видно, не удержав пера, Лиза с сердцем отвечала на его робкое мечтание.
Семен жадно впился глазами в размашистые ряды неровных строчек. Письмо было длинным. Сквозь внешнюю суховатость и нарочитое безразличие то тут, то там пробивался страстный, живой огонь; Углов физически ощущал, как Лиза сдерживала себя, не желая сказать больше того, что было сказано; как трудно ей было не выплеснуть на бумагу, в самое лицо его, всю горькую и правдивую силу своей страшной и незабываемой беды.
Видно, все же Лиза со вниманием прочитала все его письма, хотя и не ответила на них, и сейчас обмолвилась как бы мельком, что прочла только последнее, все же предыдущие бросила в мусорное ведро, не распечатав. Но по некоторым мелким подробностям Углов почти с уверенностью угадывал, что прочтено было не только последнее его письмо, а и два предыдущих.
Лиза писала, что удивляется не столько тому, что именно он пишет, сколько тому, что, разрушив собственными руками все, что их когда-то связывало, он еще надеется восстановить развалины. Ведь Семен ей теперь, мало сказать, что чужой, — злейшего врага своего она бы не ненавидела с такой силой, как бывшего мужа. Потому что никакой самый страшный враг не смог причинить ей такого непоправимого горя, какое принес Углов. Восстановить между ними ничего нельзя так же, как нельзя вновь вернуть на белый свет Аленку. Угловские же предыдущие упреки в том, что она якобы подписала со зла какие-то бумаги, которые привели его за решетку, кажутся ей глупыми. Ведь если в Семене еще сохранилось какое-то подобие разума, то он не может не понимать, в каком состоянии она была сразу после смерти дочки; в те страшные дни она не задумываясь подписала бы и собственный смертный приговор; да и могла ли она вообще в такой разрухе души понимать, что подписывает и зачем?
Впрочем, Лиза очень сомневается, что ее жалкая подпись могла что-то изменить в дальнейшем течении угловской жизни; ведь и слепому было видно, куда катится Семен; и катится не по чьей-то чужой вине или подписи, а своим собственным неудержимым ходом и желанием. Если же Лизина подпись как-то помогла этому естественному ходу событий, так неужели ей следует испытывать какое-то сомнительное раскаяние? Напротив, она от души рада его теперешнему положению, и если уж кому-то стоит раскаиваться в своих поступках, то Углову незачем для этого далеко ходить — достаточно будет просто заглянуть в зеркало!
Кстати, она не очень понимает, почему он именует лечебное учреждение тюрьмой, — разве что там ему наконец перестали позволять пьянствовать? Видимо, для Семена это и есть основной критерий различия между местами лишения свободы и организациями здравоохранения? В таком случае, по истечении срока лечения его ждет большое разочарование: с пьянством начали всерьез бороться повсюду, и как бы теперь весь мир не показался Семену тюрьмой!
Лиза, конечно, сожалеет, но ничем не только не может ему в этом помочь, но даже не желает нисколько и сочувствовать, по ее горячему убеждению, таких людей, как Углов, следует не лечить, зря переводя на никчемную затею крайне нужные государственные деньги, публично расстреливать! И большие средства были бы при этом сбережены, и самим пьяницам, на ее взгляд, было бы, пожалуй, так проще — перестали бы, наконец, и сами мучаться, и людей мучать!
Углов горько усмехнулся: он и сам был теперь не очень далек от Лизиной точки зрения. Слова жены врезались в самую глубину его сердца. Он держал в руках письмо и едва стоял на ногах. Это была тонкая, как паутинка, ниточка, протянувшаяся к нему из страшного далека. Во всем божьем мире не осталось больше никакого другого человека, которому он был хоть чем-то интересен. Есть Углов на белом свете, нет Углова на белом свете — это никого не задевало и не трогало. А уж до того, что лежало внутри его души, и подавно никому не было ни малейшего дела. Лизино письмо явилось для Семена первым несомненным признаком, что он действительно въяве жив, что он человек, а не только номер и фамилия, занесенные чужой рукой в одну из граф длиннейшей ведомости.
«Ответила, ответила!» — тихо шептал Семен дрожащими, сухими губами. Лизина рука была на конверте, это ее тонкие пальцы вывели аккуратно его имя и его фамилию, это Лизина, до боли родная, светловолосая голова склонялась над листами бумаги, которые Углов держал сейчас в своей корявой зацепеневшей руке; скажись внутри конверта его собственный смертный приговор — Семен не повел бы и ухом: лишь бы приговор тот был подписан Лизой. Никакая сторонняя мысль не могла смутить его нерассуждающей радости. «Ответила, жена ответила!» — снова прошептал он, не в силах удержать в себе эту радость, и лицо его, годами отвыкавшее от смеха, исказилось невольной мучительно-сладкой судорогой, больше похожей на гримасу плача, чем на улыбку.
Семен шел и смотрел по сторонам новыми глазами. Письмо жены, лежавшее в нагрудном кармане, грело его сквозь грубую материю гимнастерки. Все изменилось, ведь раньше он был пассажиром эшелона, идущего в никуда, теперь вагон его свернул на новую колею. Там, впереди, за окоемом, лежала настоящая человеческая жизнь, и хотя путь к ней был еще очень труден и долог, Углов ни минуты не сомневался, что одолеет его.
Он шел по центральной аллее профилактория, знакомые братаны поднимали руки, приветствуя его. Семен кивал в ответ, ничего не понимая, выслушивал обращенные к нему вопросы и улыбчиво соглашался: «Да, да… Конечно…»
И снова шел, провожаемый недоуменными взглядами, и низкое вечернее солнце расстилало перед ним пылающие алые ковры.