1.

Страшный утробный рев шел из самой глубины его внутренностей. Тело сгибало в дугу, жилы на лбу грозили лопнуть. Семен хватался руками за стены и скрючивался в длинной мучительной судороге.

Это было наваждением последнего года его жизни. Без пяти четыре, как бы он ни был пьян накануне, Углов открывал глаза и с ужасом прислушивался к неверным, ускальзывающим стукам своего сердца. Холодный, липкий пот окутывал тело скользким покрывалом. Тугая боль стягивала кожу на голове и иголками пробегала по икрам. Бугристый грязный матрац под ним казался горячим.

Весь последний год Углов тратил свою жизнь с остервенением.

— Скорее, скорее! — торопил и гнал он вперед неповоротливое время.

Сердце уж задыхалось, не поспевая.

В этом сумасшедшем судорожном беге толкачом было отчаянье, а финишной лентой — смерть. Любые действия были хороши — только бы не остановиться, только бы не задуматься! Больше всего на свете он страшился трезвости. Даже на полчаса. Трезвость приносила с собой тоску и страх.

Будущее! Семен боялся этого слова. Настоящее его состояло из меняющихся доз алкоголя — то больше, то меньше, то по щиколотку, то с головой. Но они, эти дозы, хоть создавали иллюзию какой-то устойчивости. Вот утром он вставал и шел добывать вина и денег, денег и вина. Возникало некое подобие работы — Семен был занят, что-то делал, виделся и говорил с людьми.

Занятость несколько сглаживала волнение его взбудораженной души. Углов не то чтобы всерьез ощущал себя находящимся на службе, на какой-то там официальной работе, какая у него была раньше, — нет, такого открытого самообмана не возникало в его голове. Но он был при деле, неважно при каком (именно об этом-то он и старался не думать). Трезвость же обворовывала его, лишала душевного успокоения. Трезвым — «покойну быть» — оказывалось совершенно невозможно. Мысли съедали его заживо. Пьяным он никого и ничего не боялся; трезвым — боялся всего и всех. Хмель приносил блаженное чувство свободы, он словно бы парил на крыльях вне людского сообщества. Парил над теми жалкими пустяками, из которых в основном и состояла суетная жизнь обычных — смешно сказать! — трезвых людей.

Отрезвев же, он видел, что его собственная перед всеми виноватость окружала его со всех сторон. Невозможно было дышать в дымном воздухе своей вины, — это было хуже любого наказания: каждый встречный на пути человек был ему грозный и беспощадный враг.

Врагов было так много, что он сбился бы со счету, вздумай перечислять их. Они не только тянулись к его горлу, не только торопили его смерть, они забрались в Семенов мозг и расположились там, как у себя дома. Если враги не уничтожили его сразу, то только чтоб верней вызнать все его тайны, установить намерения и в конечном счете неслыханно преувеличить, раздуть его вину! Семен знал, что спасения нет, раз они уже проникли в его голову, раз им стало все открыто, все доступно в его беззащитном мозгу. С каким дьявольским, с каким садистским наслаждением враги медлили прикончить его. Они все выпытывали, все высматривали, все вызнавали, и вина его росла, как снежный ком: ведь враги ухитрялись отыскивать ничтожные, мелкие ошибки, о которых давным-давно забыл он сам.

Но это было бы еще ничего, если бы вампиры, сидевшие внутри его черепа, не придумали еще худшего, против чего Семен был явно бессилен. Они стали возводить на Углова чудовищные поклепы, придумывать ему неслыханные преступления.

Семен отчаянно отбивался, доказывал, что ничего не знает о страшных делах и только мельком слышал о них.

Ему злорадно хохотали в лицо и торжествующе объявляли, что его вина настолько ясна, что она не нуждается в дальнейшем исследовании. Все доказательства давным-давно собраны, и дело стоит только за тем, что он сам должен избрать себе наказание по совокупности собственных злодеяний.

Семен падал на колени, плакал и умолял о пощаде. Он упрашивал не спешить с наказанием, ведь мысли его не были так ужасны, как им казалось. Но ничто не могло смягчить каменные сердца, и Семен, захлестываемый липким страхом, только еще больше запутывался в хитроумных сетях.

2.

После очередного провала в слабый, неверный сон начала брезжить Углову слабая, ускользающая надежда, что не все окончательно пропало, что есть еще хоть призрак какой-то защиты. Он вздрогнул и проснулся.

Тихо журчала вода в канализационных трубах за стеной. Неясное, смутное бормотание ее чуть доносилось до Углова. В это бормотание время от времени начали вплетаться непонятные, сторонние звуки. Семен невольно вслушался в них.

Он еще не мог различить точно что слышит, но вроде бы почудилась ему негромкая человеческая речь. Он еще напряг внимание — стали долетать отдельные, явственно различимые слова, обрывки предложений. Журчание воды стихло. И вот уже он хорошо слышал раздраженные мужские голоса. Он услышал свою фамилию, произнесенную с явной угрозой. Семен привстал на локте. Да, точно, несколько чужих людей находились в его доме. Они были совсем рядом, в кухне, и от Углова их отделяла только тонкая стеклянная дверь. И если они вошли в его квартиру ночью, не спросившись хозяина, то конечно имели на то какое-то свое, особое право, несущее явную угрозу Семенову существованию. Волосы встали дыбом на его голове.

Голоса за стеной вдруг разделились и заспорили. Вот один, хриплый и негодующий, возмущенно закричал, что Углову не место на земле, среди людей, что за свои чудовищные преступления он давно должен быть уничтожен. Другой вяло отозвался, что, может быть, здесь вышла ошибка и Углов не так повинен, как кажется.

Семен невольно поддержал дрожащими губами: «Конечно, ошибка…» Но налетели разом все остальные (их, оказывается, была в доме целая свора!), и робкое возражение утонуло в общем слитном, негодующем гуле.

Но чей-то тихий защитительный голос не унимался. Впрочем, Углов, кажется, узнавал его: это была Лиза! Ах нет, не Лиза, но все равно кто-то из самых близких — то ли давно умерший отец, то ли (он вздрогнул от нечаянной радости) ушедшая за отцом его старая мать. Углов не удивился, что они живы: ведь он был сейчас в большой беде, и кто же мог помочь ему, если не они? Робкий голос тихо отрицал страшные обвинения; он защищал, оправдывал и заслонял Углова. Семен, жадно прислушиваясь, подтверждающе кивал головой: «Да, да, — с радостью шептал он. — Все верно… Ну, конечно же… Я не делал этого…»

Но противники не успокаивались, они яростно отметали все объяснения и снова требовали угловской казни. Вот в их раздраженных сиплых голосах все чаще стало проскальзывать слово «убийство», и Углов вытянулся и насторожил уши, мучительно пытаясь разобрать, о чем идет речь. Вдруг он вспомнил, что слышал вчера в парке о каком-то зверском убийстве, происшедшем в городе. Злые голоса за стеной обрадовались, оживились. Кто-то, особенно яростно настроенный, громко закричал: «Я же говорил! Он все знает, знает! Значит, он и есть преступник! Что же вы смотрите! Немедленно хватайте его!»

За стенами загудел мотор подъехавшей машины, и враги снова закричали все разом: «„Воронок“ приехал, „воронок“ приехал! Берите убийцу, пока не убежал!»

Углов взмолился, что не виноват ни в каком убийстве, что не собирается никуда бежать, чтобы тем самым не подтвердить косвенной своей вины! Его не слушали.

Тут опять робко вступился в чужую, враждебную толпу голос матери. Углов узнал его и очень обрадовался.

Мать уговаривала кинувшихся за Семеном врагов чуть повременить, не хватать Углова. Ведь ее Семушка никак не мог совершить такого страха; он был хороший, послушный мальчик, и она начала рассказывать, каким добрым, спокойным ребенком был Семен в детстве. У Углова покатились невольные слезы, когда он слушал ее. Он в отчаянии кивал головой: пусть они поймут, пусть убедятся, что он не может быть жестоким убийцей. Но чей-то сиплый голос резко оборвал мать. Семен почти узнал и его, этого ненасытного своего преследователя. Это был участковый их микрорайона, или, нет, не участковый, а тот человек, что накричал вчера на Семена в парке. Впрочем, голос чем-то походил и на голос соседа, жившего раньше рядом с Угловыми. Но почему сосед вдруг стал его врагом? Семен вслушался в разговор с еще большим напряжением. Близко… Близко… Но никак не удавалось в точности понять, кто же это был на самом деле. Кто так страстно и непреклонно добивался его погибели и почему? Голос был текуч и изменчив, как вода.

Опять робко и бестолково вступилась мать: она рассказывала врагам разные мелкие подробности Семенова детства, и Углов жгуче захотел вмешаться, поправить ее, пояснить, что не это главное, а главное то, что он ни в чем не виноват, но боялся подойти к возбужденной толпе за стеной и испортить все своим вмешательством.

Ведь, увидев его, они могли броситься и схватить, не слушая никаких объяснений и оправданий. Семена отделяла от врагов всего лишь тонкая стеклянная дверь, и было чудом, что они все еще не ворвались к нему на веранду. Никоим образом нельзя было даваться им в руки. Пока еще матери удавалось задерживать их своими умолениями, но ярость нарастала с каждой минутой, и Углов кожей чувствовал, как все жаждут его крови.

Он осторожно встал и, прижимаясь к стене, приблизился к кухонной двери. Страшно было слушать голоса, еще страшней казалось самому увидеть недругов, но Углов не мог больше противостоять жгучему желанию хоть краешком глаза взглянуть на них. Он затаился у двери и прислушался.

Странно: голоса стали глуше и словно бы отдалились от него. В гуле как будто начали проскальзывать умиротворяющие нотки. Голос матери, напротив, зазвучал все явственней, все уверенней, словно угловское приближение придало ей новые силы. Углов боязливо, готовый каждую минуту отпрянуть, заглянул на кухню и увидел, что там пусто. А, они перешли в гостиную. Он слышал их шаги за тонкой стеной. Семен ощупью пробрался по коридору и со страшным биением сердца заглянул в гостиную.

По комнате плыл серый полумрак. Воспаленные угловские глаза сначала ничего не различали. Потом смутно выступили из темноты хорошо знакомые ему предметы. Дверь в спальню была заперта, и за ней слышалось ровное Лизино дыханье.

Семен с облегченьем вытер потный лоб дрожащей рукой. Они ушли… Ушли… Матери удалось уговорить их не трогать его. Она совершила невозможное: спасла Семена еще раз, когда ему казалось, что нет уже никакого спасения. Углов тяжело вздохнул и пошел на веранду. Матрац ждал его. Семен лег и вновь погрузился в изматывающий полусон.

3.

В половине седьмого встала Лиза. Семен услышал, как она завозилась на кухне: там вспыхнул свет, и косые лучи его, отразившись от стекол веранды, больно резанули Углова по глазам. Для воспаленных глаз удар света оказался нестерпимым.

Потом загремели кастрюли, сковородки, тонко запел чайник, и под этот общий слитный шум Углов снова впал в полузабытье.

Вывел его из дремы гулкий удар входной двери. Далеко процокали Лизины каблучки, и все стихло. Семен с трудом оторвал от матраца пудовую голову: «Господи, да как же я прозевал?»

Ускользнула надежда выманить, вымолить, выцыганить у Лизы хотя бы полтинник. А без него нечего было и думать опохмелиться!

Углов перегнулся к концу матраца и нащупал в полумраке жеваный, пыльный комок брюк.

— Может, хоть что-то осталось? — то ли пробормотал, то ли подумал он. Еще сохранялась робкая, призрачная мечта, что осталось хоть немного мелочи от тех мятых рублей и трешек, с какими гоняли его вчера в магазин кореша. Углов всегда бегал по-честному, не крысятничал (не рискуя отломиться от компании на гривеннике), но к последней полбанке все уже «захорошели» и могло так статься, что копеек тридцать прошли незамеченными.

Семен ощупал карманы поверх брюк, потом, в жгучем нежелании верить очевидному, залез рукой в каждый карман поочередно, потом вывернул карманы наизнанку и с досадой швырнул брюки.

Несколько поразмыслив, он нагнулся над местом, где брюки пролежали ночь, и охлопал его ладонями. Потом отвернул край матраца и ощупал пол. Тщетно! Нигде не закалялось ни копья. Найдись сейчас хоть одна медная полушка — и Углову стало бы легче. Деньги ходят к деньгам, и Семен, мертво зажав в пальцах тонкий медный кружочек, не молил бы судьбу о помощи. Но не нашлось нигде даже медяка, и безысходность положения бросила Углова в бездну отчаяния.

Было уже без четверти восемь. Если не идти в парк сейчас, то незачем было выходить из дому до обеда.

4.

На первый опохмел, к шести утра, Семен уже опоздал. Раньше шести достать спиртного было негде, к шести же открывался хлебный ларек у клуба. Открытие его с восторгом облегчения встречалось двумя десятками мужиков, распределившихся по трое-четверо на разных углах перекрестка.

Но на этот, первый, опохмел нечего было и соваться без рубля. К шести сюда стекалась первая волна, самая непробивная, и отчаянная. Тут крутились профессионалы высокого класса, которым Углов и в подметки не годился. Из любой пьянки они уходили с рублем, намертво зажатым в загашнике, и не было в мире силы, способной «расколоть» их на этот «похмельный» рубль. Углов и мечтать не мог иметь такую силу воли. Зато и утром у ларька они были короли, и нигде так явственно не ощущал Углов своего ничтожества, как подойдя на рассвете к их солидно деловой компании. Тут он в полной мере понимал и всю свою неумелость, и неправильность собственного поведения.

Семен машинально перебрал их в памяти: «Кривой», «Петро», «Сухоручка» — и покачал головой. Все они имели проникающий сквозь землю нюх на деньги компаньона и к себе в кучку принимали только с показанным рублем. Никакая «лапша» здесь не проходила и была даже опасна. На худой конец, можно было примкнуть к ним и с полтинником, но на полтинник при дележке они наливали меньше полстакана, а какой это был опохмел — полстакана бормотухи? Слезы, а не опохмел! А полтинник он прозевал утром. Своего же рубля, да еще в такое пиковое, утреннее время, у Семена не было в руках больше года. Когда-когда Лиза доверяла ему, в хорошую минуту, сходить за продуктами в магазин, но и тот кровный, сэкономленный рубль не держался у него больше часа.

Да и в шесть утра Семен не только куда-то идти, а и оторвать голову от лежака не имел силы. Так что пришлось перемучивать себя водой. Теперь же, в восемь, открывался буфет в столовке парка, и надо было хоть умереть по дороге, но непременно поспеть к открытию. И так уж Углов сильно запоздал. Все бывалые кореша уже с семи дежурили около дверей и завязывали знакомства с подходящими фраерами.

Вторая пьющая волна, та, что приливала к буфету в восемь, была недолгой. Ее составляли в основном мужики со строек да мелкий чиновный люд. И те и другие боялись опоздать на работу, и весь «балдеж» закруглялся за полчаса. Оставались только принявшие лишнее.

Тут было Семеново царство, и в былые времена он успевал в эти полчаса «взять под завязку», перекочевав через две-три складчины. Менее удачливые кореша только завистливо маялись, глядя на добычливую угловскую охоту. Однако в последние месяцы он примелькался, и мужики, уже «взявшие» у буфета первый стакан и искавшие компании под разговор и магазинную бутылку, стали его обходить. Так что полной надежды подлечиться не было и здесь.

Однако время шло и надо было вставать. Согнувшись в три погибели, Углов натянул брюки, накинул рубашку и, плюнув на ладонь, пригладил волосы. Теперь он был готов и двинулся к выходу.

Первые шаги дались ему так, как приговоренному к смерти даются, вероятно, шаги к эшафоту.

На улице в горло ему ударил пряный утренний воздух, и Семен, пошатнувшись, остановился. Его сразу замутило. Он уже не терпел уличной свежести. Немного постояв, он двинулся дальше. Его дневной крестный путь только начался, а время подгоняло и надо было спешить..

Но еще больше, чем время, подгонял его жадный червь, сидевший внутри Семёновой головы и начавший уже недовольно шевелиться. Червь только что проснулся, и его первые утренние шевеления еще можно было какое-то время терпеть, но Углов хорошо знал, что через полчаса он распрямится и превратится в дракона… Тогда он заполнит собой каждую клеточку тела — и терпеть дальше станет невозможно.

Громко охая и останавливаясь чуть ли не у каждого встречного стола, Углов спешил через весь город в парковую столовку.

5.

Старый городской парк был заложен в победном 1945-м году.

В последнее воскресенье того неповторимого мая сотни горожан вышли с лопатами на большой пустырь, раскинувшийся в центре городка. Пустырь раскинут здесь со времен доисторических.

Дребезжащая полуторка — единственное механизированное транспортное средство коммунхоза — привезла в два захода полторы тысячи саженцев. Пыхтя и задыхаясь в собственных чадных выхлопах, она остановилась у веселой толпы людей. На третью ходку ей бы уж явно не хватило моторесурса.

Городской голова (израненный фронтовой офицер, осевший в городке в сорок третьем), счастливо улыбаясь, сам разметил центральную аллею и место для памятника. Люди разбились на бригады, разошлись по своим участкам, и веселый стук лопат заглушили на время звонкие женские голоса. Работа спорилась. Давно она не была в такую охотку, отдых и радость. Это была как расплата с проклятой войной, это был первый по мечте, по сердцу мирный труд, и к полудню ровные ряды саженцев укрыли большую часть пустыря. Широкий арык был прокопан от центрального городского оросителя до главной аллеи. А это означало, что деревца с уверенностью будут жить, что они не оскудеют силой под беспощадными лучами азиатского солнца.

В сорок седьмом, когда молодые чинары и тополя уже зашелестели буйными веселыми кронами, а карагачи и акации тронулись в свой долгий и медленный путь роста, — послевоенное лихолетье и крутой излом судьбы забросили в городок немолодого ленинградского архитектора. Душа его, уставшая под грузом несчастий, истосковалась по красоте, и он спроектировал решетку парка и вход в него, заставляющие вспомнить величавую простоту Фельтена.

Бывший фронтовик, а ныне предисполкома, долго смотрел на пылающий акварельными радугами эскиз, разложенный перед ним потрепанным жизнью человеком, потом покачал головой и тихо сказал: «Да брат… Эка, ты размахнулся! Как бы нам с тобой рога не обломали за этакие-то дела».

Но глаза его заблестели лихим азартным огнем, покалеченная рука сжалась в тугой, тяжелый мосол, и сразу стало видно, что недаром у себя в полковой разведке этот худощавый тамбовский парень, как будто весь собранный из стальных пружин, — ох, как недаром носил грозное прозвище — «Украсть фрица»!

И с тем веселым и яростным блеском глаз, с каким он когда-то полз через ничейку за зазевавшимся фрицем, председатель рванул грудью сквозь надолбы чиновничьих запрещений и колючую проволоку инструкций.

На ноябрьские в сорок восьмом парк обежала литая по проекту чугунная решетка, арки парадного входа выгнули свои лебединые шеи, а бетонный монолит у ворот словно бы просел под тяжестью вставшего на него величия. В пятьдесят втором в парке появился бассейн, в пятьдесят третьем — танцевальная площадка. По обе стороны главной аллеи встали ряды постаментов с бюстами известных стране людей.

Вечерами духовая музыка плыла над притихшим городком, чинные семейные пары с детьми прогуливались по аллеям. Встречаясь, главы семейств приподнимали новенькие шляпы и вежливо раскланивались: «Как ваше здоровье, Василь Кириллыч?» — «Спасибо, а ваше, Ахрар Мурадович?»

…А рядом печально и тонко жало билась труба и, важно подпыхивая, утешал ее добродушный бас: «Пах-пах… пах-пах-пах…» А труба подымалась все выше и выше и вела все пронзительней и безнадежней. И все трогательней становились ее щемящие душу плачи, но уж на подмогу вступали альты и баритоны и говорили с ней на том чудном небесном языке, что понятен любому живому сердцу.

Ах, духовые оркестры моего детства! Где ж вы теперь?!.. Самодельные неуклюжие пюпитры, ноты, переписанные от руки на серой, шершавой бумаге, выструганная ножом палочка капельмейстера, облупившиеся инструменты, драный барабан — и самозабвенное служение музыке разношерстно и бедно одетых людей — рабочих с местного цементного заводика.

6.

Было время… Угрюмый и расстроенный, сидел я в тени тополя и потерянно повторял про себя: «Как жить дальше? Как жить?… И надо ли жить?!»

И сильное молодое существо непреклонно и гордо отвечало мне: «Живи! Живи и борись за жизнь!»

Серебристые листы трепетали; крепко и упрямо рвались тогда в небо веселые ветви, и не было для тополя иной дороги, кроме той, на которую он звал и меня: «Надо жить! Да, надо жить!»

Теперь тополь сгорбился и покривился, как, наверное, сгорбился и покривился я сам. Уж не так цепко держат землю в своих объятиях его могучие корни. И как первый звонок вечности — напоминанием и символом — торчит среди его еще буйно-зеленой листвы одинокая сухая ветка с обломанным мертвым концом — предвестница будущего угасания.

Что-то уйдет из моей жизни вместе со старым деревом. Да! Голубые лезвия бетонных лотков прорежут бока старых глинистых арыков. Лаковое асфальтовое благолепие зальет кривые тропинки, протоптанные когда-то как бог на душу послал. Прямые, как штыки, стержни цементных бордюров ограничат прихотливые плески дорожек. Каждый ухоженный кустик опояшется точеным асбестовым кольцом с отмосткой из синих глазурованных плиток.

Приедет умная и сильная машина и легко выдернет из земли вместе с корнями сухое старое дерево. Смышленые ребятишки в красных галстуках, празднуя воскресник, посадят на освободившееся место аккуратное молодое деревце с мудреным научным названием. И новый круг жизни начнет отсчитывать на циферблате вечности беспощадное время.

Все так… Но все же что-то уйдет из моей жизни. И незачем и не к кому будет приходить туда, где когда-то шелестел мой тополь. И красивый бетонный лоток, может быть, не покажется мне таким уж красивым. И нога, помнящая тепло обнаженной живой земли, едва ли захочет ощутить босой подошвой горячий, мертвый асфальт.

Все будет лучшим! Все будет и красивей, и умней, и талантливей, и, может быть, нужней людям. Но будет ли оно таким же моим, каким был старый тополь, глинистый арык, самодельная скамейка в старом парке?

Им, идущим за нами, — им и новый комфорт, и мало понятная мне функциональность, и разумные высокотеоретические решения, и ясный рационализм, — но будет ли, но вызреет ли в глубине их ученых голов то живое, что мы, понемногу уходя, уносим с собой?!

7.

Время, время! Ты проехало по старому парку, как паровой каток по асфальту.

Первыми исчезли постаменты. Потом прекратились семейные гуляния. Голубой ящик, появившийся в конце пятидесятых, как насос, выкачал с улиц городка вечерние толпы людей. Потом стихла музыка.

И парк опустел. Лишь изредка, зачарованные еще не свершившимся, заглядывали в него влюбленные.

А в пятьдесят девятом случилось страшное. И, как всякое подлинно страшное, подкралось оно незаметно, и выросло во весь свой исполинский рост с сущего пустяка. Выглядело оно поначалу серо и буднично.

Общепит построил в парке столовую. Потом это низкое продолговатое строение много раз меняло свое название — оно именовалось и буфетом, и кафе, и забегаловкой, и гадюшником, и грязнухой, — но главная, нутряная его суть всегда оставалась неизменной.

8.

В этот день чистый утренний воздух был удивителен. Как будто весь его отмыли в заоблачных ручьях и просеяли сквозь тонкое небесное сито.

Ночью в старом парке был полив, и деревья, вдоволь напившись сладкой арычной воды, распрямили усталые спины и расправили кроны. Ветки тихо шелестели, радуясь и свежести, и воде, и солнцу, и утру. Каждый листик с наслаждением пил прозрачный воздушный эфир и трепетал от переизбытка жизненной силы.

И только маленькие группки людей, рассыпанные в окрестностях столовой, выглядели угрюмо и мрачно. Сверху они, наверное, походили на темные кучи опавшей прошлогодней листвы, сметенной с дорожек. Будто бы сгреб нерадивый садовник, в кучки с тропинок и аллей полусгнивший пал, да так и не удосужился сжечь его. Пожухлая и мертвая старая листва догнила в небрежении, обросла пылью и паутиной и превратилась в мусор. Теперь ее брезгливо обходили. К одной из таких черных человеческих кучек и подошел Семен Углов. Первое похмелье досталось ему трудно и тяжело.

Буфетчица Поля припоздала открыть буфет вовремя и появилась в парке, когда уже все дожидавшиеся ее неопохмеленные мужики истомились и исстрадались в истую. До законных-то восьми часов ждать было невыносимо: каждая минута тащилась, как вечность, а уж не прийти после восьми — это был форменный разбой с ее стороны. Тут ведь счет шел прямо на секунды. Как пропикало восемь, никто не смог устоять на месте. И хоть все знали, что Поля еще не подошла и буфет закрыт, а все же каждый хоть по разу, а подошел к запертому на стальную решетку окошку и заглянул внутрь.

Подошел и заглянул и Углов.

Внутри темной комнаты громоздилась до потолка груда деревянных решетчатых ящиков с пустой посудой, рядом стояла такая же груда с полными бутылками. На стойке лежали три пыльные тарелочки с прошлогодними конфетами и раскрошенным печеньем — закусь была на месте. Под стойкой, в стеклянной витрине холодильника, виднелись запотевшие винные бутылки. В уголке сиротливо приютились несколько жалких бутербродов с глянцевым, с выпотами масла, сыром. Углов помнил эти бутерброды с прошлого года.

Поля появилась в пятнадцать минут девятого, когда общие страдания достигли невиданного градуса и среди мужиков начало возникать угрожающее ворчание. Впрочем, при ее появлении никто не осмелился проявить ни малейшего неудовольствия — напротив, лица зацвели деланными улыбками, посыпались преувеличенно-заинтересованные вопросы: не случилось ли с дорогой Полечкой какой-либо, упаси бог, беды или неприятности, а «Огонек» — столовская крыса на побегушках — подскочил к буфетчице и, радушно улыбаясь, подержал сумочку, пока Поля возилась с ключами.

Куда уж тут и кому было проявлять особое недовольство? Завсегдатаи были у буфетчицы в долгу, как в шелку, а разовые утренние посетители хорошо знали, что могут легко в таком долгу оказаться. Как можно было рисковать Полиным расположением? Не последний день живем — а ну как завтра не достанет денег на опохмел, и кто ж тогда поверит в долг до получки или аванса, если не Поля?

Углов издали поглядел, как опохмеляются первые заждавшиеся. Вперед хлынул народ с деньгами, уверенный в своем праве. Иные, увидев Углова, отворачивались — и Семен мудро сопонимал их: с одного рубля не разгуляешься, а отлей из стакана глоток такому вот Углову — и его не спасешь, и самому останется уж не столько, сколько душа просит. К ним какая ж могла быть у Семена обида? Богатых же фраеров пока не было видно. Самому Семену покудова подходить к стойке было незачем, сейчас шли первые за день рубли в Полину мошну, и не дай бы бог Углов вдруг тыркнулся попросить стакан в долг: он бы тем самым нарушил железное, непреклонное, неписаное буфетное правило разливной торговли: первый стакан должен был быть оплачен наличными. Все равно, не продав первого стакана вина за живые деньги, Поля и министру торговли не налила бы в долг с утра, окажись министр в парке в это время, — но даже и самая попытка такой неслыханной угловской наглости привела бы, конечно, к неизбежному «сглазу» Полиной торговли. Или бы санэпидстанция вдруг появилась с проверкой, или народный контроль, или, не дай бог, сама «обехаэс». И опять, давай пои их, корми, плати, а сколько недолива надо сделать да на ногах выстоять, чтоб перекрыть те дурные расходы? Никакой Углов таких денег не стоил.

После безумного нахальства нечего было бы Семену и подходить к Полиному прилавку, тем более что и парковые мужики уважали торговое суеверие и, конечно, не одобрили бы явного нарушения буфетной этики. А там хоть из парка беги! А куда бежать? Отсюда бежать Углову было некуда.

Он покрутился туда-сюда и набрел на таких же бедствующих с утра, как и он сам, Леху и Фазыла. У каждого из них была зажата в ладони горсть считанной-пересчитанной мелочи, и не складывались они вместе только потому, что на полбанки все равно бы не хватило, а брать на имевшуюся мелочь у Поли всего по полстакана портвейна было бы очевидной глупостью. И последние деньги бы ушли, и никакого разумного опохмела, конечно, не получилось.

— Здорово, братаны, — хрипло сказал Углов и пожал вялые, бессильные руки. — Сколько не хватает?

И Леха и Фазыл сразу насторожились: самый вопрос, казалось бы, обещал наличие некоторых денег в вечно пустом угловском кармане, но застарелая опытность взяла свое, и Леха, не отвечая прямо, недоверчиво бросил:

— Добавь «дуб» и возьмем «бомбу».

У Семена мгновенно сработал безошибочный арифмометр. «Так, бомба — это два с полтиной. Без моего рубля — полтора; значит, у них по семьдесят пять копеек на брата». И Углов привычно ввел поправку на приманивание. «Конечно, на деле не по семьдесят пять, а копеек по шестьдесят, не больше. Было бы семьдесят пять, они бы уж ни за что не выдержали, сунулись к Поле; за такие деньги она наливает почти полный стакан, сочувствует, а вот с шестьюдесятью копейками у нее ловить, конечно, нечего. Значит, мне надо добыть еще копеек шестьдесят, и тогда уже точно можно будет сгонять за бутылкой, пусть не за „бомбой“, о такой роскоши сейчас нечего и мечтать, но и поллитровая бутылка бормотухи на троих — это вполне нормальный первый стакан».

— Эх, — горько пожалел Семен. — Кабы сейчас иметь тот полтинник, что прозевал утром, уже б жилось по-другому.

Но все же хоть какая-то, хоть самая малая подвязка в компанию появилась, и Углов несколько ожил.

— Сейчас сделаем, братаны, — сказал он и вышел их парка на улицу. Оставался единственный и последний реальный выход из его безысходного положения, и Семен, горько вздохнув, признал его неизбежность. Время было — половина девятого, самое охотничье по сезону время; люди шли на работу, и если бы сейчас ему не повезло, то когда бы и везти-то?

9.

Женщину с ребенком Углов пропустил, двух намазанных девиц тоже: эти не годились для его дела — не тот кадр. Семен ждал своего человека. На мужчину с портфелем он глянул внимательно и сразу определил: пустой номер, нельзя. Серьезное, сосредоточенное лицо прохожего не обещало ничего доброго для Семеновой задумки. Следующим из-за угла вывернул высокий, худой парень спортивного склада в потрепанных джинсах, и Углов сладко поздравил себя: «С полем!» Правда, оказалось, что с «малым полем». Парень прошел, оставив в угловской ладони всего-навсего двенадцать копеек. Но лиха беда начало: гривенник и двушка нежно ласкали истосковавшуюся по деньгам Семенову ладонь.

Потом промелькнуло еще несколько пустых номеров, и Углов нервно ругнулся: «Ну же, ну!» И тут вдруг сразу отпустило сердце, как с неба капнуло — навстречу ему шел «карась».

«Ух, — сказал сам себе Углов. — Вот же он где!»

Невысокий полноватый мужчина в очках рассеянно натолкнулся на Семена, загородившего дорогу, и остановился.

— Вы, извините, пожалуйста, — сказал Углов, смущенно потупливаясь. — Но тут такое дело, мне, конечно, неловко, но приходится обратиться, я подумал, вы поймете, как мужчина мужчину…

Это был первый хитрый припев. Важно было сразу дать почувствовать «карасю» всю свою былую якобы интеллигентность и порядочность. Преувеличенная, смущенная за себя вежливость была лучшим способом без нажима, но достаточно явно показать свой былой лоск. На фоне царящего вокруг всеобщего взаимного хамства такая система действовала безотказно. Угодливость здесь тоже не годилась и не проходила; «карась» не должен был с первых же слов проникнуться презрением к просителю — нет, просто вполне хороший человек попал в небольшую, даже скорее пустяковую беду, попал по своей собственной слабости характера. Тут «карась» невольно должен был ощутить всю силу и значимость собственной волевой натуры и проникнуться к падшему собрату некоторой самодовольной жалостью, с оттенком горделивого превосходства.

Дальше уж все было делом голой техники: можно было доить его на сумму от десяти до девяноста копеек почти со стопроцентной гарантией. Тут важно было не перегнуть палку, не пережать. Если девяносто копеек еще могли выглядеть мелочью, то при слове «рубль» невольно возникала в уме хрусткая бумажная купюра, а разбрасываться неизвестно кому настоящими деньгами — тут любой «карась» бы призадумался. Просить рубль нельзя было ни под каким видом. Так же нежелательно было упоминать и круглые цифры: скажем сорок, пятьдесят, шестьдесят копеек. Здесь тоже имелась своя тонкость: если просить с утра полтинник, то невольно возникало разумное подозрение, что заурядный алкаш набирает на бутылку, не имея ни гроша за душой, и легко могли отказать. А вот стоило подойти по уму, и осечки почти не бывало.

— Понимаете, в чем дело, — продолжил Семен и как можно слышней позвенел в кармане двумя своими жалкими монетками. — Вчера, был грех, перебрал я маленько, сегодня, конечно, болею, и радо бы полечиться перед работой, да как назло немного не хватает на стакан, всего каких-то тридцати двух копеек. Неловко, правда, просить у незнакомого человека, но, гляжу, вы вроде человек свой, работящий… Может, выручите?

Очкастый недоуменно выслушал Углова, окинул его глазами, неловко залез в карман и, достав горсть мелочи, положил ее в протянутую руку.

— Спасибо большое, спасибо! Да тут лишнее, спасибо большое, — зачастил Углов, быстро сжимая ладонь. — Мне ведь всего-то надо…

— Ничего, ничего, возьмите, бывает, — слегка покраснев, отодвинул очкарик угловский кулак. Он повернулся и пошел прочь.

— Еще раз спасибо большое! — крикнул вслед Семен, провожая «карася» повеселевшим взглядом. Повезло, ах как повезло: да ведь там копеек шестьдесят. На всякий случай несколько преуменьшил свою удачу Углов. Еще несколько минут он стоял не считая добычи, растягивая удовольствие сладко гадать, сколько же он все-таки урвал на самом деле. Потом открыл потную ладонь, и на сердце потеплело: в его тяжелой ухватистой руке лежало девяносто две копейки. Плюс двенадцать парнишкиных — это составляло рубль и четыре копейки — целое состояние на текущую тугую минуту. Одним удачным ходом он из бездны нищеты встал чуть ли не в первые ряды парковых миллионеров.

— Покрутятся теперь Леха с Фазылом! — злорадно пробурчал Углов, направляясь ко входу в парк. Еще вопрос, стоило ли теперь вообще иметь с ними дело. Мелькнула было у него шальная мысль, а не добрать ли у прохожих еще мелочи до полного бутыля, но стрелять гривенники на углу улицы, не зная на кого нарвешься, было дело все же опасное в смысле милиции, и Семен решил не искушать больше и так благосклонную к нему нынче судьбу.

10.

Сейчас, прямо на ходу, прежде чем подойти к мужикам, Углову надо было срочно решить для себя, как распорядиться добытым рублем? Можно было, конечно, шмыгнуть через боковой вход прямо к Поле (как бы никого не видя вокруг) и просто замочить законно заработанный стакан.

Но что он стоил, один-то, первый-то?! Настоящим похмельем считался и был, конечно, на деле не первый, а второй стакан вина. Первый не вполне принимался раздраженным желудком, и приходилось посасывать его по граммульке, по глоточку, с отдыхом и перерывом, каждую секунду тревожно прислушиваясь к желудку. И все равно, как ни медлил Семен с первым стаканом, как ни осторожничал, а все ж почти половина вина пропадала зря: секунда, и драгоценная, с таким трудом добытая жидкость одним резким спазмом желудка выбрасывалась на траву. И только потом, когда уж хоть сколько-то вина впиталось в воспаленные стенки желудка и горячая спасительная волна поднималась по пищеводу все выше и выше — только тогда можно было без опаски опохмелиться по-настоящему — для головы. Тут-то и требовался основной похмельный, второй, стакан. А на него денег как раз и не хватало! И уж о следующем, третьем похмелье — для настроения, для «кайфа» — пока нечего было и мечтать.

Или можно было все же закорешиться с Фазылом и Лехой, добавить к их мелочи свой драгоценный рубль и принести «бомбу» из магазина. Но здесь опять возникала несправедливость, хотя и другого рода: он ведь один давал целый рубль, а они на двоих имели только полтора, а ведь как разливать станут, никто и не подумает налить Семену хоть на каплю больше — как же, компания, кореша! Да еще (Углов знал это так же хорошо, как и цены на вино) неизбежно кто-нибудь сторонний, увидя, что рядом разливают бутылку, «сядет на хвост», то есть подойдет и будет нахально стоять рядом и заговаривать уши, дожидаясь, пока хозяева вина не смилуются, не нальют. Этого тоже никак нельзя было избыть: рядом стоящий, совсем еще не опохмеленный однокорытник самим угнетающим видом своим неизбежно ломал всякий «кайф», и было, конечно, очень тревожно думать, что завтра сам окажешься на его месте, и тебя тоже вот так вот запросто возьмут да и обойдут. Поневоле рука сама тянулась оторвать от ужаснувшегося сердца и бесценной бутылки полстакана вина.

Так ничего толком и не решив, Семен сунулся обратно в парк. Тут он сразу наткнулся на Леху и Фазыла и подивился про себя братанову нюху.

Леха ощупал его острым пронизывающим взглядом и уверенно спросил:

— Сколько урвал, Угол?

Углов нехотя пожал плечами.

— Э, да что там… — Ему хотелось все же решить самому, как распорядиться добытой наличностью.

Фазыл взял его под локоть.

— Да ты не темни, дура, — сказал он ласково. — «Дуб»-то набрал?

— Набрал, — невольно вырвалось у Семена.

Леха в восторге хлопнул себя по плоскому затылку.

— Ну Угол, ну хмырь! Что ж ты хвоста коту крутишь?! — И деловито подсчитал — Так, «дуб» да «дуб» тридцать — два тридцать. Эх, еще двугривенный, и «бомба»! Где ж взять? — нетерпеливо повел он глазами по сторонам.

Фазыл мигом остановил его.

— Ни-ни… Никого «на хвост» не берем. А двадцатчик сейчас сделаем. Идем! — И он пошел к танцплощадке. Компания двинулась за Фазылом.

За танцплощадкой располагался «пятачок» — небольшой пустырь возле кучки мусора. Здесь было самое удобное распивочное место в парке — ты видишь всех, тебя никто. Углов принуждал себя умерять шаги. Идти быстро было нельзя, ибо тем самым становилось ясно, что они собрали на бутылку и спешат брать ее, — иначе зачем им было торопиться и куда? И конечно, увидев такую быструю, деловую походку, кто-нибудь обязательно пристал бы к компании. Но Фазыл был опытен, он чуть двигался сам и слегка придерживал за локоть нетерпеливого Леху.

Со скамейки, впереди их, поднялся Дамир, коренной парковый житель. Он почуял неладное.

— Ну чё, братаны, добавить? — вопрос был задан как бы между делом, с полным отсутствием заинтересованности. Но Фазыла ли было купить на такую дешевую уловку?

— Что ты, Дамир? — уныло махнул он рукой. — Сами ищем, кому на хвост упасть. Вот, на троих полтинник. — И он выразительно похлопал ладонью по пустому карману.

— А идете куда? — подозрительно спросил Дамир.

— Да чё у входа кучковаться? Все пустые… Может, там кто есть?

Фазыл неопределенно махнул рукой вперед. На подмогу вступился Леха. Он озабоченно провел руками по карманам, укоризненно покачал головой сам себе и спросил у Дамира:

— Братан, курево есть? Веришь-нет, с вечера «бычка» во рту не было.

Дамир вздернул острые плечи, удивляясь:

— Что ты? Откуда? — и, сразу потеряв к компании всякий интерес, уныло побрел на свою скамейку.

Компания прошла дальше и завернула за сквозной забор танцплощадки. Фазыл быстро огляделся по сторонам — никого не было. Тогда он шустро метнулся к мусорной куче, деловито порылся в ней и вытащил пустую бутылку.

— Вот вам и двадцатчик, — сказал Фазыл торжествующе. — Вчера приначил, как знал, что сегодня занадобится.

— Дай сюда! — Леха вырвал из его рук бутылку и, задрав рубашку, сунул бутылку под ремень.

Они ссыпали в его ладонь всю свою мелочь; Леха еще раз, на глазах у всех, пересчитал ее — чуть не достанет, иди потом докажи, что не отначил, и, убедившись, что нужная сумма есть, аршинными шагами припустил в магазин. Углов с Фазылом постояли пяток минут в нетерпеливом, жаждущем ожидании, потом Фазыл не выдержал.

— Пошли, Угол, — сказал он, устремляясь вперед.

Углов и сам не мог дольше оставаться на месте, ведь они доверили Лехе все свои деньги, и хотя обмануть их он, конечно, не осмелился бы, но чем черт не шутит — вдруг по дороге прискребутся «менты» или случится еще что-нибудь необычайное. Тут-то и пришлось бы кинуться на подмогу. Хотя, что была «ментам» за польза от Лехиного уловления? Таких, как он, они старались не замечать: нигде не работает, в карманах шаром покати, нечем даже заплатить за ночевку в вытрезвиловке, — мало было, что ли, у «ментов» других забот? Разве что шуганут когда, для смеха.

Углов вывернул из парка и остановился. Он издали приметил спешащего навстречу Леху. Магазин был недалеко, и долгоногий Леха слетал на удивление моментально.

Фазыл облегченно вздохнул:

— Идет.

Они вернулись назад. «Пятачок» ждал их. Углов поискал глазами поверху.

— Да вот же! — Фазыл поднялся на цыпочки и сдернул с обломанного сука липкий граненый стакан. Семен перенял стакан и ополоснул его в арыке. Фазыл нагнулся к мусорной куче и сорвал пучок растущего около нее щавеля. Закусон и посуда были готовы, бутылка шла им навстречу.

Леха подскочил, задыхаясь от быстрой ходьбы.

— Так, — сказал он, вынимая бутылку. — А ну давай по-шустрому, а то вроде меня по дороге Дамир засек.

Все засуетились. Да, если Дамир увидел, что Леха идет из магазина, то есть явно не пустой, значит, через пять минут он будет на «пятачке». Отлетела запечатка, забулькало резко пахнущее вино, — через три минуты Фазыл снова спрятал в мусор пустую бутылку, а еще через минуту из-за угла танцплощадки вылетел Дамир. Он обвел глазами индифферентно молчащую компанию и сразу все понял. Тяжелое разочарование разлилось на его опухлом лице. Дамир пожевал губами, хотел что-то сказать, но безнадежно махнул рукой и вновь скрылся за углом.

Леха зашелся в беззвучном смехе. Он тыкал пальцем в сторону ушедшего Дамира и с трудом выдавливал из себя:

— Не обломилось!

Фазыл строго остановил его:

— Чего зазря зубы скалишь? Не видишь, болеет человек.

Леха мигом взъерошился.

— Ну так налил бы! Чё ж не отначил от своей доляны?!

— На всех не отначишь, — нравоучительно заметил Фазыл. — А ржать не над чем. Сами только что помирали.

И Фазыл тяжело вздохнул:

— Эх, жизнь наша бекова. Не жизнь, а цирк…

— Почему — цирк? — заинтересовался Леха.

— А я в цирке в детстве видел, — охотно отозвался Фазыл. — Лежит мужик на кресле, да вверх ногами, лежит и бочку на пятках крутит. Вот так и мы — живем как вверх ногами, аж голова кружится. — Он сплюнул. — Антиподы, что ли, называются такие мужики, — с гордостью припомнил полузабытое слово.

— Нет, — вступился Леха. — Не антиподы, а антиподисты. — Леха был грамотный в прошлом человек. Поговаривали, что он когда-то ходил в больших чинах и имел диплом инженера.

— Земля-то ведь круглая. Антиподы — это те, что с другой стороны живут.

У Фазыла разом вспухли на скулах малиновые желваки.

— Ученые сильно стали, — свирепо проскрежетал он. — С той стороны…

Леха опасливо попятился.

— Все беды от вас, от таких вот шибко грамотных, уже землю в шар превратили! Да ты раскрой глаза, ты погляди! — Фазыл яростно потыкал в стороны кривым пальцем. — Где ж тут круглость? Не видишь уже, глаза застило? Ровное же все, как блин ровное!

— А космонавты? — попробовал было возразить отступивший от предосторожности Леха. — Они-то видали ведь, что круглая.

— Видали? — Фазыл возбужденно засмеялся. — А ты откуда знаешь, чего они там видали? Они наговорят, держи уши…

Фазыл был абсолютно уверен, что все эти грамотеи, эти профессора да космонавты — просто одна хитрая шайка-лейка, где все они покрывают друг друга, чтоб только ловчей обманывать таких вот простецов, как он. Ведь темное профессорское невежество явно било в глаза: это надо же было на весь свет объявить землю круглым шаром, да еще упрямо стоять на этой очевидной нелепости. Конечно же, одни жулики прикрывали своим дутым авторитетом других, и как же было обидно — и те и другие жили просто припеваючи!

Вот она грамота, вот она образованность: сплошное жульничество и ничего больше! Фазыл и сам имел когда-то такую глупость: закончить местный техникум, да вовремя спохватился и загнал свои корочки какому-то лопуху за двести целковых. Все хоть какая-то польза от этой науки.

Теперь он люто ненавидел галстучных, очкатых обманщиков: они огребали громадные деньги, а за что — невозможно было понять! Впрочем, когда заходили эти гнилые разговоры о якобы круглой земле, ему сразу становилось ясно за что — за шарлатанство!

— Да ты пойми, лапоть! — шагнул Фазыл к отпрянувшему Лехе. — Какая же она круглая, раз вода стоит?! Вон, гляди, — ткнул он в сторону журчащего арыка. — Ровная! А с круглины-то уж давно бы вниз стекла. Эх ты, голова…

Фазыл сожалеюще усмехнулся. Леха осторожно приблизился к нему и примирительно протянул:

— Да ладно, чё там? Ровная, так ровная. Антиподы, так антиподы.

Разговор иссяк. Они еще немножко постояли вместе, но ничто уже не связывало компанию. Первым шагнул на дорожку Леха, за ним тронулся Фазыл.

Углов остался один. Он не вникал в мудреный научный спор. Те полтора стакана вина, что ему достались при дележке, просились сейчас наружу. Проклятый Дамир сломал всю Семенову систему. Пили торопясь и чуть ли не захлебываясь, чтобы поспеть кончить бутылку до Дамирова появления, а сейчас приходилось расплачиваться за это. Углов отщипывал листики от пучка щавеля и старательно разжевывал их. Во рту никак не кислило.

— Вишенка… вишенка, — пытался уговорить желудок Углов. — Кислая вишенка.

Кишки вроде бы немного прислушались к его словам.

— Лимон… лимон, — подключил Семен тяжелую артиллерию. — Кислый лимон… Вот кусаю лимон зубами, — и он отщипнул еще листик щавеля.

Уламывать пришлось еще с полчаса, и все это время он буквально не мог сдвинуться с места. А там, возле столовки, наверняка уже гудели веселые компании и лилось рекой вино, но проклятые кишки не давали ходу и возможности.

Наконец вино присосалось. Углов сразу почувствовал это по испарине, выступившей на лбу. Намертво, словно клещами, зажатое сердце отпустило. На душе стало веселей, и он решительно вывернул на главную аллею.

Навстречу ему (бог сегодня стоял за Углова) шел его бывший бригадир, дядя Жора. В руке его виднелась бутылка с водкой. Рядом, чуть отстав, семенил Дамир. Вчера давали аванс, и, как видно, дядя Жора заглянул сегодня в парк, чтобы маленько подлечиться.

Сладко улыбаясь, Углов двинулся ему навстречу. Дядя Жора, завидев Семена издали, приветствовал его поднятой к небу бутылкой.

11.

А счастливый все же был сегодня день! Семен и запамятовал с похмелья, что вчера давали аванс; бутылки сыпались с неба одна за другой. С аванса народ был тороват. Углов даже и сбегал-то в магазин сам всего каких-нибудь два раза. И все подходили и подходили новые знакомцы и незнакомцы, через пять минут знакомые, доставали из оттопыренных карманов бутылки; отлетали в сторону сдернутые нетерпеливыми пальцами полиэтиленовые запечатки; булькала разливаемая по стаканам маслянистая жидкость; и Семен скоро потерял счет выпитым им полстаканам и стаканам. Он лил и лил в себя вино, уже перестав прислушиваться к ощущению, которое оно производило. Ни о каком лечении от похмелья, ни о каком «кайфе» не было и речи; все эти заботы кончились и отлетели после четвертого стакана; теперь очень важным и необходимым стало другое — рука Семена должна была чувствовать тяжесть полного, еще не отпитого стакана и глаз Углова, нет-нет да косивший на бутылку с вином, хотел видеть, что в ней еще остается больше половины.

Если уровень жидкости в «бомбе» падал ниже этой заветной грани, то Углову становилось неуютно. До этого проклятого момента он был покоен; никакие тяжелые мысли и чувствования не посещали его, и он всерьез, без всяких задних помышлений, увлекался общим разговором. Но минуты текли, раз за разом разливалась новая порция бормотухи, и Семен все чаще и чаще поглядывал в сторону последнего пузыря.

Вот вино в нем опустилось ниже предельной допустимой грани, и дальнейшая жизнь сразу потеряла для Углова половину своей прелести. Это было невыносимо. Лица окружавших начали казаться ему грубыми и злыми. Разговоры были пусты, да и о чем можно было говорить, когда вино кончилось! Углов не без основания подозревал, что и остальные думают о том же, поскольку разговор иссяк с исчезновением последней бормотушки.

Страшное слово «потом» встало перед Семеном во весь свой гигантский рост.

Что делать потом, когда уже все выпито, а он еще стоит на ногах?

На этот вопрос у Семена не было ответа. Впрочем, наскочили новые «друзья» и задача решилась сама собой.

12.

Через три часа, тяжело покачиваясь и несвязно бормоча под нос, Углов зашагал к выходу из парка.

— Эй, братан, — хрипло донеслось до него сзади. — Ты куда? Сейчас еще пузырь принесут, его сделаем, потом отвалишь.

Загул перешел уже ту грань, когда каждый следил за каждым, чтоб не больше налили, или не сквозанули бы куда с «бабками» или «полбаней». Теперь пили неспешно; и первая, и вторая жажда была утолена; пришел и прошел и малый, и большой «кайф», и мужики добирали теперь дозу между «кайфом» и «завязкой».

— Я сейчас, — с трудом разлепляя опухшие губы, выдавил из себя Семен и прибавил ходу. Неистребимый, спасительный, безошибочный инстинкт вел его сейчас прочь от дружков. Голова перестала ориентироваться в окружающем — и только мелькали перед его глазами ставшие незнакомыми багровые, распаренные физиономии; горячо накалялся тяжелый, бессмысленный спор; кто-то опять побежал в магазин за следующей порцией. Углов уже не вполне понимал, кто и что находится перед ним, и только, неслышный постороннему уху, внутри него звенел тонкий спасительный звонок: «Домой! Домой!»

Откуда шел этот таинственный приказ, Углов не знал, да и не мог знать: вино уже положило его на обе лопатки; сейчас он был безусловный раб стакана с бормотухой, но сила внутренней команды была такова, что Семен повиновался ей, как бессловесная машина.

13.

Словно что-то толкнуло под ребро, и Углов, дернувшись всем телом, ударился макушкой о стену и проснулся. Ошалелыми, невидящими глазами повел он вокруг и, не понимая, где находится, остервенело затряс головой. Наконец вещи вокруг него перестали раскачиваться, и Семен окончательно пришел в себя.

Он лежал на полу гостиной, у дивана, рядом с ним валялся надкусанный огурец и круглый зеленый флакон с туалетной водой. Увидев флакон, Углов воровато оглянулся по сторонам (ему послышался было сторонний шорох) и быстрым движением закатил флакон под диван.

— Папа! Папа! Ну вставай, пожалуйста! — В комнату вбежала худенькая девочка с белым бантом в светлых волосах. Пытаясь на ходу повернуть в Семенову сторону, она не удержалась на тоненьких ножках и со смехом повалилась на пол.

— Доча, ты откуда? Ты как здесь? — удивленно пробормотал Семен, прижимая к себе хрупкое, словно бы игрушечное, тельце. — А где мама? Дома?

— Ох, какой ты беспонятный, папка, — затараторила дочка, горячо колотя воздух крохотной ладошкой. — Я же была у бабушки, а ты пришел и сам забрал меня домой. А бабуле сказал, что мама велела, а сам маму спрашиваешь. Ну вставай, чего ты все спишь и спишь, ну вставай, пожалуйста, мне скучно.

Углов не мог без сладкого спазма в сердце слышать, как Аленка выговаривает свое первое ученое, взрослое слово «пожалуйста». Нестерпимо-важная серьезность преображала ее улыбчивое личико, быстрые светлые глазенки слегка темнели, и, вся преисполняясь значимости совершаемого деяния — «ну, пожалуйста», — повторяла она после каждого второго слова, невольно кося уголком глаза в сторону отсутствующей воспитательницы.

— Как — взял? А бабушка? Она что ж? — удивился Углов.

— А ты бабулю побил, — ответила Аленка, становясь на миг серьезной. — Ты, пожалуйста, больше ее не бей, а то я маме скажу!

— Как — побил? — вздрогнул Углов, отстраняя дочку. Его разом прошибла холодная испарина.

— Побил, побил! — загрозила Аленка тоненьким пальчиком. — И бабуля плакала. Правда, правда! Я сама видела!

Углов резко встал с пола, его шатнуло, и, чтобы не упасть, он тяжело опустился на диван. Обхватив руками чугунную голову, он пытался привести соображение в относительный порядок. «Да нет, не может быть! Я же совсем не помню, чтобы сегодня был у Татьяны Ивановны… Да и чего мне там было делать после парка? Я же шел домой! Домой!»

Последние слова вырвались наружу сквозь его мертво стиснутые зубы, и Аленка, как эхо, подхватила их.

— А мы дома! А мы дома! Эх ты, папка, совсем пьяненький «алаколик», — с трудом выговорила она это главное слово и на всякий случай добавила: — Пожалуйста!

Углова как током ударило.

— Что ты, что ты? — забормотал он испуганно, прижимая к себе Аленку. — Это нехорошее слово, ты так больше не говори, не надо!

— Да уж, нехорошее, скажешь тоже, — ответила Аленка с явным чувством превосходства. — А мама все время так на тебя говорит! Значит, хорошее!

— Ты погоди, погоди. Иди-ка поиграй, — сказал Семен, отстраняя дочку. Обнимать ребенка и, отвернув голову, дышать в сторону было невмоготу.

— А я какау хочу! — заныла дочка, дергая отца за руку. — Какау-у-у! Ну сделай, пожалуйста! Ну, пожалуйста!

— Сейчас, сейчас, — ответил Семен, встал и, пошатнувшись, направился на кухню.

Последний год Лиза приспособилась готовить новое лакомство для Аленки: брала банку сгущенки и варила ее пару часов в крутом кипятке. Получалась желеобразная коричневая масса, невероятно вкусная, по убеждению дочки. Аленка сразу окрестила новое кушанье словом «какау».

Семен зажег газ, набрал в большую зеленую кастрюлю воды и поставил кастрюлю на плиту. Порывшись в кухонном шкафу, отыскал банку сгущенки и бросил ее в воду. Сделанные ничтожные усилия крайне утомили его. На лбу выступил крупный пот, и Углов, вяло обмахнувшись кухонным полотенцем, присел на стул. Аленка прошмыгнула на веранду и, напевая, принялась убаюкивать куклу Машу.

Прошло уж целых четыре часа, как Углов ушел из парка. Сейчас он сидел, бездумно глядя в стену, и слегка поскуливал: начиналось новое похмелье, но в глубине его мозга, как крепко вбитый гвоздь, сидела нечаянная и прочная радость. Ведь в гостиной под диваном, чуть отсвечивая зеленым боком, притаилось его спасение.

Ах, какой он был молодец сегодня, и как удачно распорядился и своим временем, и своими поступками. Семен не знал, каким способом: гениальным ли, глупым ли, он раздобыл и принес домой заветный зеленый флакон, — но что флакон этот въяве ждал его под кроватью, лучше всяких слов доказывало прозорливую угловскую распорядительность. Семен слабо усмехнулся про себя: он бы мог сегодня с гордостью, как равный, сказать тому же «Сухоручке»: «А я нынче встал с похмелюги, гляжу — флакон туалетной воды заначен; как-никак, а похмелиться можно!» И «Сухоручка» уважительно покивал бы Семену кудлатой головой. Ведь это был высший бормотушный класс: удержаться, не добить похмельной, исцелительной на завтра, заначки!

14.

Громко бурлил кипяток в кастрюле. Углов сидел за кухонным столом, подперев ладонями голову, и не видел ни стены, ни двери, ни кипящей воды. Все его устремления, чувства и внимание были направлены внутрь себя. Вот, дьявольски знакомая, возникла где-то внизу живота короткая, вялая судорога и медленно прокатилась по угловским внутренностям. Следом уже готовилась к рождению другая. Семен схватился руками за живот и шумно выдохнул воздух: оттягивать похмелье дальше было никак нельзя. Начнется сердцебиение, рвота, и присосать к кишкам крепчайшую лесную воду станет до невозможности трудно. Раздраженный желудок принимал в таком возбужденном состоянии только самый слабый градус, а разводить водой огненной силы флакон Семен не стал бы ни под каким видом — хоть отсохни рука!

Разжижать крепость, превращать истый спирт в белесую, мутную, теплую бурду и пить ее потом — было почти безнравственно. Во всяком случае, услышь о таких его безумных, фраерских поступках братаны — и к псу под хвост полетел бы весь алкашный угловский авторитет.

Семен тяжело встал, прошел в гостиную и, опустившись на колени, выудил флакон из-под дивана. Легкая радуга играла на круглых зеленых боках. Пушистая пена вздыбилась в воздушном пузыре. Углов невольно погладил овальную поверхность ладонью. Флакон отозвался на ласку тихим довольным урчанием. Он был живой. Могучие алкогольные радикалы притаились в нем.

Углов поерзал глазами вокруг. И огурец тотчас нашелся. Вот он, лежал рядом — с одного бока надкусанный, с другого испачканный землей.

— Верно, кто из братанов угостил, — благодарно подумал Углов. В животе снова забурлило и, кой-как поднявшись с колен, он поплелся на кухню.

Его стакан (Углов не признавал для питья никакой другой посудины, кроме этой) стоял в самом низу шкафа, за банками с консервированием. Граненый, мутного серого стекла, вмещал он в себя ровно сто шестьдесят шесть граммов вина. Бутылки бормотухи хватало на три таких стакана: хоть вытрясай ее до сухости, хоть не вытрясай. И, «кайфуя» с полбанкой один, Углов всегда абсолютно точно знал, сколько он уже принял и сколько еще остается принять. Организм Семена был настроен на камертоне этого стандартного объема: стоило недолить в стакан хоть полглотка, и не создавалось полного душевного комфорта. Если же попадался другой стакан, вмещающий больше, то лишний глоток Семен принимал мучительно.

Он обтер огурец рукой, вытряс полфлакона в стакан и, зажмурившись и задержав дыхание, вылил в себя жидкий огонь. Словно мина взорвалась у него во рту. Пищевод ожгло, небо пошло волнами, как резиновое. Углов крякнул и решительно откусил огурец. С закусью-то оно шло!

Через десять минут флакон был пуст, и повеселевший Семен начал рыскать по карманам в поисках сигареты.

Бат-т-т-тюшки-светы! Он держал в руке возникший из нагрудного кармана мятый рубль и не верил глазам своим. Откуда? Смутно припомнилось, как уже к обеду, в парке, пьяненький дядя Жора, плача обильными стариковскими слезами, мял в руках какие-то деньги и совал их в угловский карман.

— Петрович! — всхлипывал он, цепляясь за Семеново плечо. — Петрович, мы еще с тобой послужим! Мы еще с тобой работаем! Ты людям, и люди тебе! Петрович!

А Углов кричал в ответ, раздувая на шее лиловые жилы:

— Они еще увидят, дядя Жора! Они еще поймут, кто такой прораб Углов!

И он гордо отказывался от денег и отталкивал потную с деньгами руку, а рядом одобрительно шумели братаны, и кто-то, совсем уже закосевший, скрипя зубами, глухо рычал:

— Всех их-х-х!.. всех их-х-х!

С запоздалым сожалением Семен погрустил об упущенном — надо было, конечно, взять эти деньги! они сами шли в его руки; ведь все равно дядя Жора пропьет их — раньше ли, позже ли, а пропьет. Или вытащат у него, пьяного, из кармана и тоже пропьют такие же, как он сам. Но делать было нечего: что упущено, то упущено; хорошо, что возник из небытия хоть этот вот измятый желтый спаситель: то ли Углов все же взял его у бригадира, устав противостоять напору, то ли остался он сдачей с каких-то других денег, но он был, был! И сердце Углова привычно загорелось выпить вина. Как хорошо бы лег сейчас стакан бормотухи поверх лесной воды! Нет, точно, именно его и не хватало для полного душевного покоя.

Аленка выскочила к нему с веранды с нытьем о своем «какау» — Углов досадливо отмахнулся от нудной пустяковины. Быстрая мысль молнией мелькнула в его голове: возле Семенова дома был вкопан соседями столик с двумя скамейками, на которых по вечерам заседали все окрестные старушки, ну а сейчас, к концу дня, там обязательно стучали костяшками заядлые доминошники. Среди них, конечно, всегда можно было найти делового мужика, готового сложиться рублем.

Углов перевел дух. Да, точно, нужно было немедленно ссыпаться вниз и сделать бутылку вина. Это выглядело вполне реально — благо, он был сейчас при деньгах, а там, глядишь, чье-то сердце могло загореться на хорошую выпивку, а уж тогда его, заводилу, конечно, не обошли бы лишним стаканом. Углов заторопился. В спешке он забыл выключить газ, и объемистая, чуть ли не ведерная кастрюля кипятка осталась бурлить на газовой плите.

15.

Семен, проскочив пролет, вылетел на улицу и бросился за угол. Мати пресвятая богородица! Сидел за доминошным и сплетниным столиком всего лишь один человек, — но какой человек! О таком Углов мог только мечтать! Сердце забилось часто: счастье не ходило в одиночку, и такой уж, видно, был сегодня день: сидел за столом «бич», живущий в подвале под Семеновым домом мужик лет тридцати по кличке «Алмаз». Рядом с ним лежала рваная авоська с буханкой хлеба и бутылкой бормотухи. Семен ужом подвильнул к «бичу».

Алмаз скосил на него край глаза и отвернулся: от «бухарика» чем поживишься? Сам тот же «бич», только на этаже ночует. Ну да ничего, его время выйдет, клюнет жареный петух в темечко и разом выбьет из башки барские замашки. Он, Алмаз, тоже, было время, шиковал — по этажам-то по этим.

— Ну што, Алмаз? — льстиво спросил Углов, садясь рядом. — Как жизнь? Што-то тебя не видно было последнее время?

«Бич» солидно помолчал, не спеша расстилаться перед никчемным «бухариком», потом разъяснил весьма обстоятельно, что в этом сезоне подрядился и поехал на прополку лука, а хозяин попался ему таков, что подолгу мурыжил с поденным расчетом, скверно кормил, жилил курево да еще принуждал пахать сверх меры, злоупотребляя рукоприкладством, и он, Алмаз, не выдержал такого яду и бросил лук и проклятую луковую прополку и драпанул сюда, к себе домой, — он кивнул на подвал угловского дома. Теперь, малость отдышавшись от обману, он передохнет месячишку-другой и опять наймется поденно, но уже не на прополку, а на уборку того же лука, и уж не к этому профуристому подлецу, а к другому, хорошему. Для этого придется ломануться, конечно, в другой район, чтобы не дай бог не нарваться случаем на старого хозяина, от которого Алмаз (удачно выманив небольшой аванец) очень вовремя дал деру!

Семен выслушал его нетерпеливо. В другое время он и сам порасспросил бы Алмаза кой о чем досконально (крутилась у Семена в голове вот уже полгода одна мыслишка в этом как раз направлении), но сначала надо было решить главнейшее.

— Полбанку взял? — спросил он Алмаза, кивая на авоську.

Тот усмехнулся:

— Ну, взял.

Но не стал особо рисковать и пододвинул авоську к себе. У «бича» какие права? Против него все короли, и если по нужде не помогут ноги да свой крепкий кулак, то уж никто не поможет, а подсевший «бухарик», хоть и шибко запитой с виду, был здоровый мужик, и трудно было рассчитывать, в случае чего, устоять против него на тех хилых харчах, что перепадали Алмазу последнее время.

Семен заметил и оценил владельческую настороженность «бича» и успокоил его:

— Да не пустой я. Есть «дуб».

Алмаз усмехнулся и промолчал.

Алмазова планида и путь становились потихоньку хрустальной Семеновой мечтой. Углов вгляделся в сидевшего рядом «бича»: вот умеет же человек жить, как птица небесная, сегодня там, а завтра здесь, не жнет не сеет, а все же и сыт, и пьян, и нос в табаке! И никаких над ним ни жен, ни начальников: не жизнь, а любезная разлюли-малина.

В долгих и мучительных ночных бдениях Углова не раз посещала страшная мысль: ну вот, запой кончится и что ж дальше? Сначала он успокаивал себя: вот отрезвею, вот приду в себя, а там устроюсь на работу и все пойдет, как прежде, все наладится. Но дни шли, и не шли, а летели; бездельный разрыв времени в трудовой книжке все нарастал и нарастал, сильно препятствуя трудоустройству; кроме того, мимо парка ходили сотни людей, да и внутрь его, принять сотку разливухи, заглядывали почти все городские строители, и все они видели Углова. Видели его, пьянющего, с потухшим взглядом сшибающего гривенники у прохожих.

Кто бы теперь взял его хоть на самую маленькую, начальническую должность, кто доверил бы ему материалы и деньги, не говоря уже о людях?

Но городок был маленький; все знали всех, и дурная слава ходила за Угловым по пятам. Да что там ходила — она оседлала его хребет и выглядывала бешеной стервой из каждого мертвого Семенова зрачка. Через еще несколько пьяного времени растаяла и эта, нереальная, фантастическая, мечта о том, что он опять встанет на ноги и снова войдет в недосягаемый, сияющий мир, в котором жил когда-то.

Ушла эта мечта и появилась другая, как видно последняя, за которую Семен ухватился со всей силой и безнадежностью утопающего. Вот он каким-то чудом (должно же и ему когда-то повезти) добывает заветную, давно обдуманную десятку — Углов явственно ощутил в руке хрустящий, новенький червонец — и вот, помывшись и смахнув со щек недельную щетину, садится в автобус, идущий в областной город.

Ах да, десятка была уже неполной, рубль неизбежно отламывался от нее еще до отъезда, на городской автостанции, — не ехать же насухую, ведь с ума спрыгнешь по дороге; пожалуй, и не доберешься вовсе. И вот, приняв посошок на дорожку, он садится в шиковый междугородный автобус и барином катит себе в областной центр. Правда, по пути была на пяток минут остановка в райцентре, и там, рядом с автостанцией, тоже располагался один хорошо знакомый Семену домишко, в котором, умри душа, а пару рублей отщипнешь на поддержание тонуса и духа, — но все равно, за минусом трех рублей на билет, ему оставалось целое состояние: четыре кровных, живых рубля, с которыми он гоголем подкатывал к базару областного города.

Здесь, на задворках за пивной, полулегально функционировала биржа сельскохозяйственного наемного труда. Подкатывали запыленные дальней пылью «Жигули», из них выскакивали шустрые, худощавые люди, их сразу плотно обступала шумная, окутанная винными перегарами толпа «бичей» и «бичих», и начиналось торжище.

Назывались и ставились условия, шел ожесточенный торг за вино, за курево, за кормежку, за норму выработки — за деньги не торговались: цена на труд была стандартная, не менявшаяся долгие годы, «бич» стоил пятерку в день. Но кроме того, он хотел за этот же день выкурить пачку сигарет, выпить бутылку вина и трижды поесть с мясом — все сверх синенькой.

Здесь уже вспыхивали страсти. Работодатели юлили, клялись в своей добросовестности, в знак правдивости стучали ногтем большого пальца по золотым, сверкающим зубам, а сами опытным глазом просматривали, словно бы просеивали сквозь мелкое сито, бушующую толпу.

Ценились «бичи» тихие, безответные, и желательно парные, с «бичихой». Таких можно было взять за хиршу плотнее, тем более, что и «бичиха» была бы подвязана в дело: она шла стряпухой и содержалась самими «бичами», но часть дня, конечно, левачила бы на прополке.

Углов ясно представлял себе, как он уверенно входит в толпу, алкающую денег, вина и хлеба, как солидно ставит будущему хозяину свои деловые условия; как, провожаемый завистливыми взглядами, садится в пыльный корейский «жигуль» и катит куда-то в дальний район, на неведомое ему луковое поле.

Ведь он же был молод, здоров, неизношен: чего же ему было бояться чьей-то конкуренции? Ясно, что его должны были нанять в первую голову! Дальнейшее терялось пока в тумане.

Но ведь приезжали же поздней осенью с поля его знакомые «бухарики» с тремя, четырьмя сотнями в кармане; веселые, загорелые до черноты, поджарые, и начиналась осенняя парковая гулянка, со страшной бахвальбой, с нескончаемыми россказнями о том, кто был хитрее, кто больше урвал, и как одни хозяева переманивали к себе работников у других, и не скупились: поили от пуза, жалея потерять горячее рабочее время, и как легко было при этом сделать большие деньги…

Углов всегда слушал с невольной завистью: и он бы конечно не растерялся, случись попасть на такое горячее место, и он бы легко урвал долю своего короткого счастья, — в этих мечтах Семен был смел и удачлив, и деньги сами шли к нему в руки, а там не за далекими горами он уж видел и себя владельцем собственного лукового, или еще лучше — арбузного поля: ведь хозяева все время играли в карты, и проигрывались, и ставили землю и урожай на кон, и они шли в бесценок, в две, три тысячи, и легко можно было при слепой картежной удаче, при фортуне в каких-нибудь полчаса стать настоящим богачом. В рассказах «бичей» счет шел только на большие тысячи, и сами эти тысячи денег выглядели чем-то вроде разменной монеты, чуть ли не гривенником — десять тысяч, двадцать тысяч, тридцать тысяч. И Углов всем сердцем втягивался в эту призрачную, колдовскую игру, где все казалось таким простым и легко достижимым.

Да-а! Семен сглотнул слюну, и, чудесные видения разом исчезли. Остался только один сидевший рядом Алмаз, да и тот вроде собирался улизнуть. Углов вытащил и показал ему желтую бумажку.

— В самом деле, рупь?! — сразу оживился Алмаз. — Чего ж ты му-му-то крутишь? А я уж думал, внаглянку на хвост упасть норовишь. Дуб — это хорошо! Накось вот, держи, — он порылся в кармане (у Семена екнуло радостью задрожавшее сердце) и вытащил еще один целковый. — Гони в магазин!

Углов поднялся, зыркнул глазами по сторонам (стоило только наскрести на полбанку, как немедленно возникало тысяча друзей), но «бич» успокоил его:

— Пойдем ко мне в подвал, уж туда-то никто лишний не сунется. Ну, я отвалил, а ты лети, — бери да вали вниз…

Да, это была хорошая мысль, и успокоенный Углов быстро зачесал в магазин. Взять бутылку и притаить ее под поясом на животе оказалось делом минуты; Семен возвратился мигом и шмыгнул в подвальный Алмазов подъезд.

Алмазово логово (Углов невольно усмехнулся), почти ничем не отличалось от его собственного. Матрац был точной копией угловского. Впрочем, в отличие от Семена у «бича» имелась и собственная мебель, и собственная посуда: на двух кирпичах лежало дно фанерного ящика с торчащими по углам обрывками металлической ленты и ржавыми гвоздями; на фанерке стоял почернелый граненый стакан и закопченная консервная банка с отогнутой крышкой — «бич» варил в ней чифирь.

Семен принюхался и невольно повел носом. Даже его, привыкшего к состоянию собственного лежбища на веранде, все же замутило.

«Бич» был прост, как березовое полено. Дворянские тонкости его совершенно не волновали, — впрочем, могло случиться, что в длительных странствиях он начисто утратил обоняние, и Углов, вздохнув, смирился: со своим уставом в чужой монастырь не ходят.

Алмаз повозился под матрацем и достал обкусанное яблоко.

Налили — выпили. Налили — выпили. Налили — выпили — закусили. Алмаз не любил разговоров. Делу время, потехе час. Выпивка была самым серьезным делом Алмазовой жизни: какие такие тут могли быть еще разговоры?!

Через полчаса распаренный, разнеженный Семен вынырнул из подвала. Он подошел к столику, сел, поднял валявшийся рядом «бычок» и, спросив у прохожего огоньку, закурил.

Жизнь благоприятствовала. Ближайший спокойный час был его часом.

16.

Но тут (ах, нет на свете полного счастья!) зацокали невдалеке каблучки. Углов нехотя повернул голову: так и есть, к нему быстро шла Лиза.

«И чего бегает? — недовольно подумал Семен. — Ишь какая запаренная, будто из бани…»

Вид Лизы действительно был нехорош: лицо в красных пятнах, глаза испуганы.

— Где Аленка? — встревоженно обратилась она к мужу, вся задыхаясь от быстрой ходьбы и напряжения.

— А я откуда знаю? — бездумно удивился Семен. Он давным-давно и думать забыл о делах семейных.

— Как? — мгновенно побелела Лиза. — Ты ведь забрал ее у мамы (она схватила Семена за руку), где ребенок?!

Углов с сомнением посмотрел на Лизу и задумался. Убей бог, он не помнил ничего подобного. В последнее время все, что происходило с ним какой-нибудь час назад, начисто вылетало из его головы. Сейчас, с недоверием глядя на Лизу, Семен старался сообразить, не врет ли глупая баба, не берет ли, чего доброго, на пушку? И вообще, с чего это она вдруг пристала к нему с Аленкой, не видел он с позавчера ни сном ни духом никакой Аленки; точно, Лиза просто набивалась на очередной скандал; совсем житья не стало дома, — баба уже не стеснялась привязываться к нему со всякой ерундой прямо на улице.

Углов грозно нахмурился.

— Отвали! — сказал он, выдергивая руку из ее слабых пальцев. — Совсем спятила. Напилась, что ли?! У бабки же Аленка…

Лиза не отводила от него обезумевших глаз.

— Куда ты дел ее? — повторила она в не рассуждающем, грозном страхе.

Семен невольно попятился. Но тут стукнула форточка на балконе их квартиры, и в проеме появилась улыбающаяся Аленкина рожица.

— Мама, мама! — весело закричала она сверху. — А мы с папой «какау» варим! Оно уже готово! Я сейчас достану!

— Подожди! — испугалась Лиза. — Без меня не трогай! Вот я поднимусь…

И Лиза шагнула к подъезду.

— Да я сама! — дочка махнула веселой ладошкой и исчезла.

Семен взъярился до глубины души.

— Стой, куда?! — схватил он за рукав двинувшуюся к дому Лизу. — Што ж замолчала? Што ж не прешь дуром? Давай ори дальше, качай права, доказывай!

— Пусти! — Лиза попыталась высвободить плечо из железных Семеновых пальцев. — Ну пусти, ребенок же один, а там кипяток!

— Нет, погоди, — с упрямой, хмельной настойчивостью удерживал ее на месте Углов. — Давай разберемся, какой такой Семен Углов человек!

Он рванул рубаху на груди: полетели выдранные с мясом пуговицы; Лиза пошатнулась и едва удержалась на ногах. Она безуспешно боролась, стараясь вырваться.

— Значит, на улице уже меня позоришь! — рычал Семен, выкатив налитые кровью глаза. — На людей волокешь! Ну давай разок разберемся на людях!

Их возню прервал истошный вопль, раздавшийся сверху. Он громом прорезал воздух и поразил, как молния. Оба сразу узнали голос дочери и оцепенели. Раздался второй страшный крик, в котором, казалось, уже не было ничего человеческого.

— Ма-а-а-а! — пронеслось над притихшим двором. — Ма-а-а-а!!.

Лиза, смертельно побледнев, бросилась в подъезд. Углов оставался еще несколько секунд в нерешительности, потом сорвался с места и бросился за ней. Они бежали по узким маршам и площадкам лестницы, впереди бежал задыхающийся, отчаянный страх за дочь, а навстречу им несся неутихающий вопль нечеловеческого страдания:

— Ма-а-а-а!!!

Лиза пропала за распахнутой дверью квартиры. Из соседних дверей выглядывали перепуганные соседи. Углов пробежал прихожую, повернул по тесному коридорчику на кухню и остановился, потрясенный увиденным. Весь хмель разом вышел из него. По кухне, вверх до самого потолка, плыли клубы горячего пара. В стороне валялась опрокинутая зеленая кастрюля; банка сгущенки, сверкая отпаренным, идеально чистым боком, лежала рядом.

Аленка, вытянувшись в струнку, стояла посреди кухни, глядя перед собой обезумевшими от боли, невидящими глазами; рот ее был открыт страшным усилием крика, но из него вырывалось теперь только глухое, хриплое мычание, — голосовые связки не выдержали напряжения и сорвались. Мокрое байковое платьице плотно облепило ее худенькое тельце.

Углов охватил взглядом открывшуюся ему картину и впервые в жизни на секунду потерял сознание. Еще запомнилось ему, как обезумевшая Лиза трясущимися пальцами расстегивала, снимала, сдергивала с дочери не хотевшую сниматься кипятковой горячести материю и как вместе со снимаемым платьицем отрывались от Аленкиного тела большие полосы сваренной белой кожи.

Наконец, оставляя на байке мгновенно сварившиеся подушечки собственных пальцев, она раздела дочку, и (Углов попятился и закрыл руками лицо) ее истошный, безумный крик ужаса слился с хрипением Аленки.

Позади слышались всхлипы и причитания сбежавшихся соседок.

17.

Дальнейшее слилось для Углова в сплошной, неразберимый хаос.

Его мотало, как пену на волне. Испуганные и разгневанные лица мелькали перед лицом, у него чего-то требовали, что-то ему доказывали — Семен не воспринимал ничего. В оглохших ушах его несмолкаемо звенел высокий кликушечий крик Лизы, перебиваемый утробными Аленкиными мычаниями. Наконец до Семенова обезумевшего сознания дошли первые слова.

— Гусиный жир! Гусиный жир! — втолковывала соседка, дергая его за рубашку.

Семен дико огляделся.

— А?.. Что?!.. Где они?!

— Ищи, говорю тебе, гусиного жира! В больнице сейчас делать нечего. Беги немедля по тем, кто птицу держит, добудь поллитра гусиного жира да неси врачам! Первое средствие, жир-то, этот самый. — И соседка с досадой толкнула Углова в грудь. — Ну понял, что ли? Экий недотепа, прости господи!

Углов испуганно закивал головой: понял, понял! И, заторопившись, выскочил на улицу.

Он пролетел по городу, как метеор; побывал в десятках чужих дворов, бесконечно рассказывая одно и то же и слушая испуганные расспросы. Везде он набирал в неизвестно как оказавшуюся в его руках литровую банку (там немного, и там немного) похожего на парафин белого гусиного жира. Уже и банка была почти полна, и уже, верно, хватило бы собранного, но ноги несли его все дальше и дальше по новым чужим дворам, и не было в его душе силы повернуть к городской больнице и увидеть дочь.

Прошло больше трех часов, прежде чем Углов осмелился приблизиться к тому страшному месту, где сейчас страдала Аленка. С трепещущим сердцем, на подгибающихся ногах он вошел в пятиэтажное белое здание и сразу заблудился в бесчисленных подъездах, коридорах и запертых проходах.

Углов бестолково поднимался и опускался с этажа на этаж; суетливо называл встречным спешащим медсестрам свою фамилию; они недоуменно пожимали крахмальными плечиками и легко проносились дальше — и вот он, наконец, догадался сказать, что пришел к сгоревшей девочке Аленке и принес с собой первейшее средство для спасения ребенка, и тогда очередная бежавшая медсестра резко притормозила около него.

— Тут она, за дверью. Только туда сейчас нельзя, приходите в приемные часы.

— А когда у вас приемные часы? — машинально спросил Углов.

— Завтра с одиннадцати до часу, — донеслось до него уже с низу.

— А у кого узнать? — закричал вслед Углов, но только гулкое лестничное эхо повторило его вопрос. Он хотел узнать, в каком состоянии Аленка и кому отдать принесенный им жир, и что еще надо сделать, чтобы хоть чем-нибудь помочь дочке, но спрашивать было не у кого, площадка опустела, а стеклянная закрашенная дверь перед ним была заперта.

Углов потолкался подле нее, робко подергал за ручку, но никто не отозвался. Семен постоял в задумчивости и решился ждать, пока кто-нибудь не пройдет через дверь. Ждать пришлось долго, наконец за стеклом послышались шаги, заскрежетал замок, дверь отворилась и пропустила молодого парня в белом халате. Парень вышел на площадку и тотчас начал запирать заветную дверь.

— Доктор, — робко спросил его Углов в наклоненную спину (как видно, с замком что-то заело), — доктор, как там Углова Аленка, обожглась которая? В каком состоянии? Я вот тут принес ей гусиный жир, так кому бы передать?

Врач продолжал возиться с замком, никак не реагируя на угловское обращение. Наконец он запер дверь и распрямился. Углов снова обратился к нему с робким напоминанием.

— Что — Углова? Какой еще жир?!

Углов, униженно сгорбившись, начал было объяснять, что вот дочка его сильно обожглась, и вот он достал народного средства, которое, как говорят, сильно помогает при ожогах, и что не надо ли еще чего-нибудь добыть для наилучшего лечения, но парень в халате резко перебил его речь.

— Удивляюсь я! — бросил он с возмущением. — Ведь, кажется, не средневековье на дворе, уж и спутники давно летают, — так нет же, ничего вам не впрок: все какие-то знахарские штучки, все какие-то шаманские снадобья, как будто нет на свете антисептики, как будто нет в больницах дипломированных врачей. — Тут парень несколько приосанился и, солидно откашлявшись, продолжил: — Вот вы, например, нормальный с виду человек, а что же, всерьез верите во все эти дремучие панацеи?

Углов смешался. Он не совсем понял, о чем идет речь. «Панацея — это что, болезнь какая?» — старался припомнить Семен.

Врач еще раз с сожалением посмотрел на него и покачал головой.

— Да нет, — постарался забежать вперед Семен. — Я, это… дочка тут у меня…

Врач не слушал его.

— Простые, кажется, вещи, а как трудно объяснить их! — Он повернулся и стал спускаться по лестнице.

Углов слушал парня с открытым ртом, кивая в знак согласия головой, и запоздало спохватился, когда тот уже поворачивал с площадки на следующий лестничный марш.

— А Аленка-то как? Дочка? — крикнул Семен в важную белую спину. Сухо и невыразительно прозвучало ему в ответ, что сделано и делается все возможное; что никаких посторонних невежеств не требуется; и что навещать родственников следует в назначенное для этого время.

Углов простоял на площадке еще около часа; с трудом умолил случайно заглянувшую в отделение чужую сестру взять криминальную банку с жиром и, так ничего толком не узнав, вышел на улицу.

Вечерело. Тихие сумерки упали на город. Страшно было и подумать идти домой, опять туда, где случилась беда, и Семен машинально повернул в сторону парка. Сторожась увидеть кого-нибудь из собутыльников, он прошел вдали от ярко освещенной столовой и присел на скамейку под большой тополь, стоящий в стороне от главной аллеи.

Серый полумрак плыл по парку; тополь тихо шелестел мириадами листьев; начинали свои вечерние переговоры лягушки и сверчки, — и не было, казалось, никакого дела никому на свете до страшной угловской беды.

Он провел эту ночь в парке.

18.

Следующий день прошел в безуспешных попытках проникнуть за белую дверь. Никакие уговоры не помогали. Семена обходили, как вещь.

Но вот к вечеру сменились медсестры в корпусе. Дневная смена — веселые щебетуньи в белых халатиках — разлетелась стайкой вспуганных воробьев; теперь заступили на дежурство ночные медсестры, в большинстве своем пожилые, многодетные, всегда нуждающиеся в лишней копейке. Заветная дверь на третьем этаже наконец-то открылась перед Угловым.

Невысокая, расплывшаяся, в летах, женщина с простым русским лицом молча выслушала его сбивчивые просьбы и тихо кивнула:

— В палату тебе, милок, нельзя, врачи заругается, коли прознают, ты здесь подожди, а я позову твою жену на минутку. Она тебе все скажет.

Еще раз внимательно оглядев понурую угловскую фигуру и тяжело вздохнув, она ушла. Семен остался один на лестничной площадке перед закрытой дверью. Прошло пять минут, десять. Наконец послышались шаги, и Углов нервно переступил с ноги на ногу. Он страшился встречи. Дверь отворилась — перед ним стояла Лиза. Семен взглянул на нее и невольно попятился. В первую минуту он не узнал жены. Багровое, воспаленное лицо; безумный взгляд невидящих глаз; забинтованные кисти рук (по спине Углова прошла тягучая волна страха) — это была не Лиза.

Медсестра осторожно поддерживала под локоть вышедшую к нему женщину.

— Вот, — сказала она, указывая пальцем на Семёна. — Вот ваш муж пришел узнать, как себя чувствует дочка…

Женщина повернулась в Семенову сторону и потянулась к нему забинтованной рукой. Волосы зашевелились на угловской голове.

— Я… Жир-то… — сказал он, с трудом удерживаясь на словно ватных ногах. — Я… жир-то… ну как там, что она?

А Лиза все тянулась к нему белой бесформенной рукой, с напряженным вниманием вглядываясь в потное Семеново лицо. Наконец она отрицающе качнула головой, и рука ее бессильно упала.

— Но это же не доктор, — сказала Лиза, поворачиваясь к медсестре.

Та невольно всхлипнула и ответила сквозь слезы:

— Придет, придет доктор… А это муж твой. Муж… Об Аленке просит узнать…

Лиза словно бы обрадовалась, услышав об Аленке.

— Вы знаете, — доверчиво потянулась она к опешившему Семену. — Ведь мы с дочкой решили уехать из этого города, как только она поправится. Вы ведь знаете мою дочку? Такая худенькая, беленькая. Она сейчас заболела, но обязательно, обязательно поправится. Мне и доктор обещал. Мы положили бинтики… — подбородок ее запрыгал, и пожилая, много горя повидавшая женщина тихим, бережным движением обхватила ее за плечи.

— Тебе надо немного поспать, дочка, — негромко сказала она. — Идем, я провожу…

— Ей уже лучше, правда лучше! Она уснула. Вы приходите ее навещать. Она будет рада. Мы теперь с ней всегда будем вместе, всегда вместе…

Углов хрипло кашлянул и попытался заговорить, но сильный спазм в горле помешал ему, и он только с трудом выдавил из себя что-то невнятное о лекарствах.

Лиза согласно закивала головой.

— Да, да, лекарства хорошие, — заторопилась она. — И все тут хорошие. И доктор сказал, что все будет хорошо. Я вам разве не говорила: она ведь уснула? Она теперь должна много спать, и тогда все заживет. А потом мы с дочкой уедем — далеко, далеко уедем.

Медсестра мягко повернула Лизу и повлекла ее за собой. Углов остался стоять на площадке потрясенный, с полуоткрытым ртом: жена не узнала его. Прошло еще несколько времени, медсестра вернулась запереть дверь, и Семен снова обратился к ней: он хотел, наконец, узнать, в каком состоянии находится дочь и есть ли хоть малая надежда на поправку. Но спросить об этом прямо в лоб ему было страшно: по Лизиному ошеломляющему состоянию и виду он смутно предчувствовал безнадежный и страшный ответ, — и он спросил другое, тоже поразившее и напугавшее его.

— А что с женой? Почему у нее забинтованы руки?

Медсестра скорбно поджала губы.

— Платьице-то, когда она с девочки снимала, так все пальцы на нем и оставила, пожгла. Байка ведь вся и прилипла, будь она проклята!

— А дочка? Есть ли надежда? — со страхом вымолвил, наконец, Углов.

Медсестра замолчала. Потом она снова взглянула на согнувшегося Семена и решительно сказала:

— Что ж, надежда всегда есть. Хотя, конечно, что тут можно поделать, когда половина кожи…

Углов засуетился.

— А пересадить? — с сумасшедшей надеждой спросил он. — Я дам сколько надо, только скажите.

Медсестра безнадежно покачала головой.

— Ты иди, милок. Что нужно, мы и сами все сделаем. Утром придешь.

— Жена что, не узнала меня? — робко спросил Семен.

Медсестра нахмурилась.

— Она сейчас и себя не узнает, не только кого другого. Эх, да где вам, мужикам, что понять? Выносили бы сами, выкормили, а тогда, может, и поняли бы, каково матери, когда родная кровинка на руках помирает. Эх, видно недаром старые люди говорят: бог долго терпит, да больно бьет!

Она захлопнула дверь, щелкнул замок.