1.
Пронзительно затрещал электрический звонок во дворе.
— Подъем! — заорал на всю казарму ночной дежурный. Углов сонно перевернулся с одного бока на другой и натянул на голову тощее байковое одеяло: вставать смерть как не хотелось.
Было только еще шесть утра. В последнее время санчасть придумала себе и людям новую забаву (лечить, так уж лечить!) — зоновский день с самого синего ранья стал начинаться физзарядкой. Предполагалось, что, весело отзанимавшись сорок минут по системе Мюллера и восприяв тем самым огромный заряд бодрости и нервной энергии, стриженая синяя толпа радостно построится в длинную колонну и с песнями зашагает на работу.
Мысль была больше теоретическая. Практика же, как всегда, внесла некоторые коррективы. Лечащиеся трудно поднимались; поднявшись, не очень спешили в серый, промозглый полумрак. Тощие тела были плотно впечатаны в бугристые соломенные матрацы. Бр-рр-р-р… Выходить на физзарядку? Да на черта это надо?!
Но уж по проходам забухали пудовыми сапожищами прапорщики. В разных углах барака приподнялось с подушек несколько голов: чья сегодня смена, не усатого? Этот будил просто: хватал железной лапой за одеяло, и все, что попадалось ему под руку, оказывалось на полу.
В первых рядах коек послышался грохот: кто-то спланировал со второго яруса. Точно, он! Барак резво зашевелился: с усатым шутки были плохи и шибко рисковать не стоило; по горячке легко можно было схлопотать по сусалам — иди потом доказывай, кто прав, кто виноват; надоказываешься, что еще добавят.
Отряд начал вставать.
Углов, услышав грохот, зевнул и отвернулся к стене. Он был не рядовой лечачащийся, а прораб зоны — шишка на ровном месте — и мог позволить себе понежиться полчаса после побудки на некотором полузаконном основании. Шел второй год его пребывания в ЛТП, и приобретенный за это время опыт не давал ему полностью расслабляться. Тронуть-то его, прапора, пожалуй, и не тронут (не должны бы — тут же поправился он), но кто знает, с какой ноги встал нынче усатый прапорщик: он давно уже с неприязнью косился в угловскую сторону.
Семен спиной чуял, как раздражает усатого прапора особое угловское положение. Он так и искал повода для стычки. Они уже разок сцепились на вахте, и тогда Углов, к несчастью, настоял на своем. В тот день, на его беду, рядом оказался дежурный и велел усатому пропустить звено строителей за колючку, не томить их по пустяшному на проходной, и усатый, заскрежетав зубами, смирился и пропустил. Теперь каждую минуту следовало ждать подвоха: усатый никому ничего не забывал и не прощал.
После памятной стычки, уже к вечеру того же проклятого дня (видно, не утерпела дольше непривычная к отпору натура), он остановил Углова за бараком и с явной угрозой спросил:
— Ты кто тут, король?!
Семен, не подумав, тоже встал на дыбы:
— Это не я, это ты, видно, король. Тебе же больше всех всегда нужно!
Усатый нехорошо усмехнулся в ответ и велел вывернуть карманы. Углов побледнел и нахмурился, но тихий предостерегающий голос, возникший где-то внутри позвоночника, осторожно шепнул ему, что связываться не стоит, и он вывернул карманы.
Прапорщик, прищурясь, оглядел его с головы до пят и покачал кончиком лакированного сапога.
— Значит, король, — повторил он со странной интонацией. — Ну ладно, поглядим как-нибудь, что ты за король такой.
Какая-то непонятная самому любопытствующая сила словно бы толкнула Семена в спину и не дала удержаться.
— Все? — спросил он с демонстративным пренебрежением. — Сыт? Теперь мне можно идти?
Усатый неопределенно покивал головой.
— Гуляй, гуляй, — ответил он раздумчиво. — Гуляй покуда!
Семен повернулся и пошел, чувствуя на спине холодный тяжелый взгляд. С той самой поры в «усатую» смену ему стало неуютно.
Вот и теперь он полежал еще минуту-другую, чувствуя, как нарастает внутри его неосознанная тревога. Наконец, не будучи в силах перебороть ее, Углов резко поднялся и свесил ноги с койки. Он бросил быстрый взгляд в проход, и в сердце невольно захолодило: в проходе стоял усатый прапорщик. Да, Семен встал явно вовремя.
Усатый криво усмехнулся:
— Долго спишь, прораб!
— Да работы много. Засиделся вчера допоздна, — примирительно ответил Углов. У него не было никакой охоты начинать день с лая. Кроме того, рядом лежали, сидели и стояли не дружки Углова, а его подчиненные: пятый отряд сплошь состоял из строителей, и многие из них дорого бы дали, чтоб насладиться видом прорабского унижения. Ведь что ни говори, а Углов находился если и не по ту, то уж явно не по эту сторону баррикад. Людская масса была здесь проста: раз начальник — стало быть, враг, ну, или заодно с врагами. Да, надо было как-то сгладить ситуацию, скатить ее на тормозах.
— Давай на зарядку, прораб! — приказал усатый.
— Сейчас иду, — ответил Углов и послушно встал.
Прапорщик повернулся и пошел назад по узкому проходу между рядов железных коек, поставленных в два яруса. Углов проводил его равнодушным взглядом, снова опустился на койку, подпер голову ладонями и задумался. Сверху свесилась стриженая лопоухая голова.
— А я задрог! — весело сообщил Семену сосед. — Ну, думаю, все! Кранты! Счас на отсидку прораба поволокут! — И, довольный, расхохотался.
— Иди ты! — беззлобно ругнулся в ответ Семен.
— А че? — продолжал веселиться сосед. — Глядишь, погонялы не будет, так отдохнем недельку — чем плохо?
— Тебе лишь бы отдохнуть, — усмехнулся Семен. — Двадцать лет отдыхаешь, а все не отдохнул. Не устал, случаем, от такого отдыха?
— Устал, не беда! — бодро отозвался лопоухий. — Усталому завсегда по новой отдохнуть можно! Вот оно как!
Углов только махнул рукой — мели, Емеля, язык-то без костей.
Лопоухий исчез.
2.
После Аленкиной погибели Углов окончательно сорвался с катушек. Очнулся он в ЛТП. Сколько времени прошло с момента дочкиной смерти до его определения в лечебно трудовой профилакторий — сказать он не мог, поскольку не помнил сам. Вся конкретная технология его осуждения на два года к принудительному лечению от алкоголизма осталась для Семена загадкой; позади него лежал сплошной черный туман.
Первые тревожные звонки проснувшейся мысли зазвучали в угловской голове месяца через два после начала его сидячей жизни. Начальных полсотни дней он попросту не заметил: застарелый, впитавшийся многолетний хмель выходил из него с большой натугой и неохотой. И лишь только когда Семен отрезвел окончательно, ему стало ясно, какая страшная по силе, могучая, все подавляющая, неистребимая потребность в спиртном сидела в нем.
Выпить хотелось невыносимо. Все маскировки этого сокровенного желания отлетели сами собой. В ЛТП он не мог обманывать себя, как обманывал на «гражданке»: что совсем не пить ему охота, а вот настроение — ну ни к черту, и не мешало бы слегка поднять тонус; или вот просто ребята позвали — такой выпал случай, что никак не отказаться, чтоб не обидеть людей, ну а сам-то он — ни-ни, и вовсе не хочет, а так вышло невзначай.
Кому он теперь мог молоть эту жалкую чушь? Здесь все поголовно были такие, как он; и скрывать всем известное — дело дохлое: кто ж поверит?!
Только теперь Семен по-настоящему понял, что желание или нежелание его к выпивке ничего, в сущности, не могут изменить в доведенных до автоматизма вне рассудочных действиях: дракон, сидевший внутри Семеновой головы, хотел пить, и это именно он командовал. И команда его всегда была одна и та же — пей! И Семен подчинялся.
Ночами Углов прислушивался к странному голосу, непонятно откуда возникающему в мозгу, и невольное смущение охватывало его. Он уж не совсем понимал, кто с кем говорит. То ли это были его прошлые пьяные мысли, то ли…
Иногда ему казалось, что он сходит с ума.
В тяжелой предутренней полудреме вновь и вновь возникало перед ним странное, невиданное чудище, смутно похожее на того диковинного зверя, которого Семен разглядывал в детстве в школьном учебнике по биологии. Волочился по земле длинный, бугристый, тяжелый хвост; передние лапы были несуразно малы; задние, казалось, обнимали собой половину туловища; оскаленная, рогатая и клыкастая голова находилась где-то на уровне пятого этажа; маленькие кровавые глазки смотрели разом во все стороны; зверь наклонялся к Семену со страшной высоты, и писклявый человеческий голос его наполнял ужасом Семеново существо. Зверь просил пить! После первого трезвого месяца дракон словно обезумел. Сначала он никак не хотел поверить, что похмелий не будет, и принялся действовать старыми методами: мучал угловское тело и неумолчно орал в Семеново ухо свое, привычное: «дай вина! дай вина! дай вина!»
Углов ничем не мог ему помочь и униженно упрашивал подождать, сам надеясь в ближайшем времени раздобыть спиртного. Но время шло, а выпивки не перепадало. Тогда дракон, видя, что крики не помогают, сменил пластинку, перекрасился и начал уламывать Углова в побег.
«Гляди, — осторожно нашептывал он Семену изнутри черепа, — гляди хитрее, видишь? Контроль на вахте, да и на запретке, не такой уж строгий, и можно при случае извернуться и удрать».
«Так ведь в строгач посадят», — пугался Углов.
«Да что ты?! Мы ж не насовсем, — лицемерно успокаивал угловские страхи настойчивый голос. Мы ж с тобой ненадолго, выпьем чуть-чуть — и сразу назад».
Семен отрицающе качал сам себе закружившейся головой.
«Попутают же сразу! И выпить не успею. Ну куда мне? Какой я побегушник? В бушлате, стриженый».
Дракон скрежетал зубами и грыз угловские внутренности.
«Ну достань вина, достань хоть немного! Ведь пьют же некоторые и здесь!»
«Так деньги нужны, — отбивался Углов. — А у меня откуда?»
«Достань! — кричал дракон. — Найди, укради, выслужи!»
И он снова остервенело грыз и терзал Семена. Потом дракон, как видно, упал духом, в поведении его появились несвойственные раньше угодливость и льстивость; наглые, требовательные интонации вытеснились из голоса подхалимскими; дракон начал подлаживатся и унижаться.
«Ну давай, Угол, ну что тебе стоит? Ты ведь обжился уже, завел кой-какие полезные знакомства, раздобылся деньгами, я знаю, я знаю! — Дракон чуть ли не грозил кривым пальцем. — Теперь тебе приволокут вина; ей-ей, стоит только захотеть. Ну сделай бутылку, ну не томи душу!»
Но Углов уже был не тот, что раньше. Характер его стал постепенно меняться. Дряблая отечность сходила с Семенова лица, и вместе с ней словно бы сходила и дряблая отечность его упавшей души. Загорелая кожа плотно обтянула массивные скулы; глаза очистились от дурной пелены, и впервые за последние годы из оплывшей, пьяной физиономии выглянуло человеческое лицо. Голос стал строже; с Углова, наконец, слетела шелуха бездумья и суетности.
Первым несомненным и обнадеживающим признаком начавшейся в нем мучительной и исцеляющей душевной работы явилась огромная тяга к труду. Потребность работать постепенно становилась главной его потребностью. Он словно бы очнулся от безделья, от дармоедничанья, и радость хорошо сделанной работы начала перелопачивать пустыню Семеновой выжженой души.
Ему казалось, что трудиться он сможет, только понуждая и принуждая себя к ежедневному трудовому уроку, и что это может сделаться лишь вопреки его внутреннему настрою и ощущению. Да так оно и было поначалу. Тело Семена и мысли его развратила бездельная пьяная жизнь, и первые усилия преодоления последствий этого разврата были мучительно трудны.
3.
После карантина Углов попал в строительную бригаду. Здесь к людям особо не присматривались: труд высвечивал человека насквозь, как хороший прожектор, и незачем было терять время на излишние расспросы. Тот, кто мог и хотел работать, был еще не потерян для жизни.
Первая рабочая неделя прошла для Семена как во сне. Бригада вела демонтаж старого оборудования в токарном цеху. Углов механически бил тяжеленным ломом в упругий бетон; изгибаясь в дугу, двигал по каткам многотонные махины старых станков, и ему никак не верилось, что все, что с ним происходит, — это не сон, не чья-то страшная выдумка, а что это его жизнь, повернутая всерьез и надолго. Что целые ближайшие годы его пройдут именно здесь, в отрыве от всего того, что он привык считать своей подлинной жизнью.
Семену все казалось, что он словно смотрит на себя со стороны; что это вовсе не он, а кто-то другой долбит неподатливый бетон, задыхаясь от каждого сделанного удара; что это не он, а кто-то другой ежедневно ходит строем в середине синей стриженой колонны; что это не он, а кто-то другой падает в изнеможении поздним вечером на железную тряскую койку в длинном темном бараке.
Но через три месяца тяжелого, изнуряющего труда словно что-то треснуло в стенах обступившей его темноты; словно ослабли какие-то опутывающие его вервия, и он впервые за долгие пьяные годы вдохнул в себя живительный воздух подлинного душевного освобождения.
Труд, коллективный труд многих людей, не спрашивал никакого угловского согласия или несогласия, властно втянул его в свою орбиту. Что было за дело и кому до Семеновых мыслей и чувств? Они нисколько никого не интересовали, но руки, грубые, сильные руки Углова были нужны (он с радостью в этом убедился), были нужны всем, и ежедневным безымянным мускульным усилием Семен, как ручей, влился в могучую реку труда. И когда он, поневоле втянутый в это мощное теченье, ощутил через собственное малое усилие и пот свою сопричастность единому ритму никогда не прерывающейся напряженной работы, тогда изменилась и жизнь его, и самые мысли.
Конечно, невозможно было в одно мгновение произвести кардинальную ломку сознания; торосы эгоизма и равнодушия не очень-то поддавались слабым человеческим ударам; но весна пробуждения от страшного пьяного сна вошла в угловское сердце. И многолетний, спрессовавшийся лед, намертво оковавший его совесть, не выдержал напора яростной трудовой жизни и треснул.
Прошлогодняя смутная горячая осень, трезвая осень, ударила в угловскую голову. Впервые после страшных дней и ночей Аленкиного умирания он почувствовал себя не умершим вместе с ней, а живым. И хоть стыдно было жить ему на этом горьком свете, где она уже не жила, и хоть звал его еще к себе, в черную даль, ночной хватающий за сердце детский плач, но уже зрели в нем новые чувства и просыпались новые стремления.
Лежащий перед ним путь был еще во мгле, и только где-то в страшном, ускользающем далеке, за невидимым и нечувствуемым окоемом, чуть брезжила Семену слабая, неведомая звезда.
4.
Через полгода Углов стал бригадиром, еще через два месяца — прорабом профилактория. Каждый прожитый день приносил теперь Семену маленькую радость — полузабытую им радость преодоления. Страшная махина дел наваливалась на него с утра; записав в свой рабочий блокнот все, что срочно, безотлагательно должно быть исполнено к вечеру, Семен сам ужасался прорве нахлынувшего.
Начальник профилактория был переменчив в чувствах, как погода: никогда нельзя было угадать, какая промашка могла стать началом Семенова падения. Приходилось поэтому относиться ко всем заданиям без исключения с сугубой ответственностью. Углов сразу усвоил себе: нет главного и второстепенного, есть только некоторые ничтожные градации спешности, а в идеале следует выполнять все сразу и немедленно. Правильность его линии поведения доказывало устойчивое угловское положение на месте весьма неустойчивом.
И вот каждое утро Семен смотрел на исписанную мелким бисерным почерком страницу своего рабочего блокнота, и странные чувства пробуждались в нем. Да, дел было много, невыносимо много, куда больше, чем, казалось, позволяли сделать его силы, но в глубине души Углов знал, что извернется как только возможно и выполнит замысленное. Он был необходим, он был нужен, казалось, всем сразу: вот пройдет еще час и десятки людей будут звонить ему в прорабку, требовать, приказывать, наседать, угрожать, и он завертится в бесконечной карусели дел и суете человеческих притязаний.
И ощущение этой полезности, нужности наполняло Семеново сердце победительной радостью. Дело кипело и спорилось в его руках. Труд ежечасно формовал заново его растрепанную душу. В характере произошли резкие изменения. Они остались незамеченными только для самого Углова. Ему все казалось, что он такой же, как прежде, но вот странное дело — окружающие его приятели и «союзники» стали странно меняться, трансформироваться в Семеновых глазах.
Углов работал не покладая рук, не за страх, а за совесть, а большинство его новых и старых приятелей избегало труда любой ценой. Казалось, что клиентура профилактория состоит из сплошных принцев крови — так чурались любого физического труда вчерашние подзаборники. И чтобы уложиться в намеченный срок, Семену поневоле приходилось принуждать вчерашних собутыльников к труду.
Он не делал для этого ничего сверхъестественного или стыдного, но платил бездельникам по нарядам впятеро, вшестеро меньше, чем работягам, считая это по корню, по сути справедливым, — и не сразу ощутил, как вокруг него начал потихоньку образовываться вакуум. Еще вчера он и его друзья понимали друг друга с полуслова — сегодня Семен видел обращенные в его сторону кривые ухмылки, и за его спиной, а то и в глаза, стало раздаваться неприязненное: «Смотри не прогадай!» Углов невольно ежился: за полбанкой они понимали друг друга гораздо лучше, так что же произошло теперь? Почему они словно стали говорить на разных языках?
А произошло самое простое: дело стало главным содержанием новой Семеновой жизни, и вот этого никак не выдержали фальшивые отношения алкашного товарищества. Трудно было Углову становиться в неприязненную позицию к старым, испытанным водкой корешам; но дело, непосредственным организатором которого он стал, требовало честного отношения; и застарелые коросты самообмана, наросшие на Семенову душу, стали понемногу растрескиваться и осыпаться.
Изменялся он сам, начали меняться и люди вокруг него. Постепенно выявилось, что бывшие угловские бригадиры — братаны из его первой семейки — не годятся в исполнители его воли; они не выдерживали сумасшедшего темпа, взятого Семеном, и им пришлось уйти, уступить свои клевые места другим людям. Некоторая прослойка новых людей уже начала образовываться вокруг Семена.
5.
Разнарядка людей, раскидка стройматериалов и техники, вызов к начальству, первый пробег по объектам, новый вызов к начальству — Семен и оглянуться не успел, как время подбежало к двенадцати. За полчаса до обеда в прорабку зашел начальник пятого, угловского, отряда капитан Костенко.
Нормировщик вскочил из-за стола и начал было рапортовать по установленной форме. Костенко остановил его движением руки.
— Не надо, не надо. И так, гляди, жарко.
В последнее время начальник отряда стал частенько заглядывать в прорабскую. Появлялся он обычно перед обедом; сидел десять, пятнадцать, двадцать минут; расспрашивал Углова о том о сем; подхохатывал; сам выплетал всякие забавные байки, — а Семен, сидя как на иголках, мучительно старался понять, и что же от него нужно отрядному. Но Костенко ничем не выдавал своих тайных у мышлений; потолковав обо всем на свете, он вставал и уходил. Углов терялся в догадках. Что за чертовщина? Наконец перед ним начала брезжить слабая догадка о причинах непонятного Костенкиного поведения. Догадка была так смешна и нелепа, что Семен сам долго не мог поверить в нее. Однако время шло, и никакого лучшего объяснения не находилось. Капитан Костенко, начальник пятого, ходил в прорабскую перевоспитывать Углова! Семен, когда понял это, начал невольно ухмыляться, думая о костенковских подходах. А визиты все продолжались и продолжались. Сначала молча внимавший ему Углов незаметно разговаривался. Не такой был у него характер, чтобы долго терпеть подначки. Ага, воспитываешь? Ага, споришь за жизнь? Ну давай поспорим — а там еще поглядим, чья возьмет.
Сегодня Семен встретил отрядного с неудовольствием. Он еще не отошел от схватки с Брянцом. Бригадир глядел поверх прораба в сумасшедшую даль; изъяснялся непременно гекзаметром и встречал любые угловские указания в штыки. Углов в такие минуты и ненавидел форсилу от всей души, и восхищался им. Брянец есть Брянец, ну что с ним поделаешь? Работать он умел как зверь, а вся бригада только и заглядывала ему в рот. Братанам импонировали графские замашки Брянца.
Да, Костенко прибыл в прорабку не совсем ко времени. Не отошедший от ссоры с бригадиром, Семен огрызнулся раз, огрызнулся другой. Костенко оставался невозмутим. Углов не выдержал.
— А пропади она пропадом, ваша тюрьма! — невольно вырвалось у него. — До чего все здесь осточертело!
Костенко усмехнулся:
— Да ведь вас сюда, собственно, никто не звал. Мы, поверьте, прекрасно обошлись бы и без вашей ценной персоны.
— Как бы не так, не звали, — ответно усмехнулся Углов. — Очень даже звали. И на дом за мной не поленились приехать, и сюда на казенном транспорте довезли, и здесь под охраной держите, чтоб ненароком не удрал!
— А ты как бы хотел, Углов? — перегнулся к нему через стол капитан. — Ну вот скажи мне по совести (он зорко заглянул в Семеновы глаза) вот не пригласи мы тебя сюда — что бы с тобой дальше было? Сам бы ты остановился? Ну, как на духу, скажи!
Семен подумал.
— Нет! — сказал он решительно.
— Так, — удовлетворенно кивнул капитан. — А вот, к примеру, привезли мы тебя сюда, а тут ни колючки, ни запретки, одни бараки да санчасть, — что б ты сделал первым делом? Вот прибыл — и что?
Углов засмеялся.
— Ясное дело — в магазин, — ответил он сквозь смех.
— Вот-вот, — согласился отрядный. — И опять пошла стрельба через старый прицел да по привычной мишени. Стоит ли ради этого таскать тебя за тридевять земель? Нет, пожалуй, не стоит. И вот, стало быть, не злиться тебе надо и не стонать — тюрьма, тюрьма! — а большое спасибо сказать тем добрым людям, что тобой, балбесом, не брезгают, а время, силы да нервы на твои художества тратят! А то ведь чего проще было бы плюнуть да бросить — пропади ты пропадом, раз сам себе враг! Ведь все вы, по приезде-то сюда, только на помойку и годитесь. Или забыл, каким ты, голубчик, к нам пожаловал?
Углов поморщился.
— Да чего там, — сказал он неохотно.
Капитан улыбнулся.
— Мы с вами как с малыми детьми возимся: заново ходить, заново говорить, заново работать, заново думать, заново жить учим! Видал, сколько всяких «заново»? А ты тюрьму поминаешь. Да ведь тут по сравнению с бывшей волей — курорт! — Костенко помолчал в раздумчивости и продолжил: — Конечно, разные среди вас ученики попадаются: кому хоть кол на голове теши, а все без толку; другой, глядишь, задумается, а там и разбираться начнет, что к чему в этой жизни. А что мы вас тут в строгости держим, так не обессудь: воля, она, брат, для трезвых людей, а не для пьяных. Пьяному ее дать — у трезвых отнять. Несправедливо получится!
Углов взвился:
— Так мы здесь уже через неделю трезвые, а ведь все равно не выпускаете. Это справедливо?
— Не пускаем? — удивился капитан. — Куда не пускаем? Водку жрать? Так и не пустим.
— А может, я вовсе и не пить пойду, — захитрил Углов.
Костенко прищурил серые глаза:
— Кому гонишь? Ты, приятель, сколько лет уж только то и делал, что всех обманывал, — себя, жену, государство. И вот на день от запоя очнулся и хочешь, чтоб весь мир перед тобой ниц упал — как же, а может ты не в забегаловку, а в оперу собрался!
Углов невольно усмехнулся.
— Доверие, его ведь только утратить легко, а заслужить ох как трудно, — сурово сказал капитан. — Вот ты и послужи, вот и заслужи доверие. Назначили тебе год трезветь — год трезвей! Назначили два — трезвей два. Вот и вся твоя нынешняя математика. Трезвым ты не через неделю станешь, а как срок твой подойдет. Раньше отрезветь охота и за воротами оказаться — и раньше не мешают, только заслужи! Покажи себя, кто ты нынче есть, бывший алкоголик, а нынешний трудовой человек Семен Углов!
Семен притих и задумался.
— Да ведь проку никакого нет от лечения вашего, — сказал он с тоской. — Черт с ним, держите сколько положено, только хоть бы уж взаправду вылечивали!
Капитан засмеялся от всей души.
— Эка ты, гусь! — сказал он сквозь веселые слезы. — Да сколько ж тебе лет, черт лыковый? Пять, десять? До каких же пор тебя по жизни за ручку водить? Ведь тебе уж за тридцать. Ведь это ты всех учить должен, как жить нужно, прораб Углов! Ну, не стыдно ли тебе, право? Не вылечивают, видишь ли, его! Это надо же. Да тебе тут целых два года на деле показывают, к чему тебя водка привела, и показывают, что можно все-таки из твоего свинячего положения подняться на устойчивые, человеческие ноги. Тебя тут каждый день занятые люди отскребывают от той грязи, в которую ты врос с макушкой: так не лежи, встань лицом к себе, загляни в собственную душу, сделай же и ты хоть самое малое нравственное усилие, скажи себе: я человек, а не грязь на дороге, и, стало быть, обязан быть трезв! Мы для тебя выкладываемся сколько можем — так шагни же и ты к нам навстречу! А как шагнешь — вот оно все и есть главное твое лечение. И другого не понадобится. — Костенко повел, разминаясь, крутыми плечами. — Ты вот, Углов, я замечаю, все с Байматовым, с прапорщиком, никак не ладишь.
Углов криво усмехнулся.
— Это он со мной не ладит, а не я с ним.
Слова отрядного произвели сильное впечатление. Впервые души Семена коснулось острое чувство боли, вины, сожаления о разрушенной собственными руками жизни, и, защищаясь от этого мучительного чувства, он убежал в привычное бездумье:
— Мы ста, да вы ста…
— Ты, прораб, не гаерничай, — остановил его отрядный. — Смешочки эти как бы тебе же боком и не вышли.
— Ваша сила, — охотно согласился Углов.
Капитан помолчал.
— С ним я, конечно, потолкую. А тебе вот что скажу: не спеши всех мерять по одной мерке. И мерку эту свою осмотри еще разок. Ведь он, Байматов, твой ровесник, и звезд вроде с неба не хватает, и образование его с твоим не сравнить, а жизнь его, Углов, как стекло! С какой хочешь стороны смотри, и все чисто! Я его двенадцатый год знаю, и все эти годы на службу он приходит по секундам, а уходит когда не ему, а службе того хочется! А служба у него, ты видишь, какая. А ведь у него трое, Углов. Трое! И какие ребята: молодец к молодцу! И вот приходит он на службу в пять утра; начищенный, подтянутый, наглаженный; видел на нем когда хоть морщинку, Углов?
— Да, служака, — процедил Семен сквозь зубы.
— И вот идет он в барак и видит, как сотни здоровых мужиков лежат себе и подыматься, видишь ли, не желают. Как думаешь, Углов, окажись ты на его месте — сильно бы миндальничал? Ты ведь недавно, я слышал, тоже кого-то приласкал, за эти дела? Или не было такого?
Углов молча пожевал губами.
Позавчера маляр Семушкин красил железную крышу цеха; и красил ее, как последний гад, по самой ржави и наплывам прошлогодней грязи — в наглой надежде, что прораб заленится залезть наверх проверить. Но Семен не заленился, залез. И после грозного угловского рыка Семушкин заартачился, не стал счищать свою же халтуру. Углов раздражился донельзя, и не столько самим фактом обмана (на то она и стройка, всюду глаз да глаз нужен), сколько тем, с каким показушным безразличием выслушал рабочий его упреки. Семушкин только сплюнул в ответ на Семеновы беснования, обмакнул кисть в ведро с краской и внаглую продолжал халтурить по грязи. Семен быстро оглянулся по сторонам — на крыше они были одни, до охраны на вышках было добрых сто метров, — сжал пудовый кулак, ну и…
И вроде бы никто ничего не увидел; самому Семушкину резона особого не было распространяться, как прораб его приласкал, а вот, поди ж ты, уже и отрядный знал. Впрочем, Семен особо не волновался: поучил он халтурщика по делу, так что никто тут особо ковыряться не станет.
— А ну-ка представь себе, что это Байматов тебя так вот повоспитывал, а? — с хитрецой спросил Костенко.
Семен невольно поежился.
— Вот то-то и оно. Так что, прежде чем людей дразнить, подумай, правильно ли ты делаешь. Да и вообще больше думай, Углов.
Семен махнул рукой.
— Да нужно мне очень-то к нему цепляться. У меня свое дело, у него свое. А думать, что ж, стараюсь думать.
Капитан надвинул на лоб околыш фуражки.
— Ну, будь здоров, прораб. Трудись…
6.
Углов проводил Костенко глазами, подперся рукой и задумался. Отрядный обнажил перед ним суть дела, которую он понемногу начал нащупывать сам.
Канули Семеновы робкие розовые мечтания, что вот, наконец, тут, в профилактории, дадут ему небывалую, чудесную пилюлю, которую стоит только проглотить, и можно будет пить сколько угодно и не запиваться! Ведь должна же была существовать на свете какая-нибудь хитрая врачебная придумка. Он был согласен на любые лечебные ужасности, только бы избавиться от унизительной зависимости от ста граммов. Не пить вовсе — об этом и не думалось; вот пить как все — это было да! Это была его главная мечта.
Но розовой пилюли здесь не нашлось, а предложенное ему средство вызывало невольное недоверие: эка, труд лечит! Семен как раз и запился на работе. Да мысленное ли это вообще дело — излечиться от чего-то трудом? Ну, другое дело — больничная палата, чистые, хрустящие простыни, мази, уколы, порошки. А тут — лопата в руки, и через год ты здоров?! Это больше походило на издевательство.
Тюрьма, тюрьма… Углов слабо усмехнулся. Теперь он больше лукавил, больше играл, произнося это слово. Яснее стала вырисовываться перед его глазами ужасная правда: подлинной-то тюрьмой, настоящей несвободой оказывалась его прошлая жизнь. Жалкий слепец, он бегал от одной забегаловки к другой, от пивнухи к кафе и от кафе к пивнухе, — и всерьез считал это подлинной свободой! Окованный вином крепче, чем наручниками, привязанный внутри своего мозга к бутылке прочнейшим невидимым канатом, жалкий раб этой бутылки, он видел себя счастливейшим из смертных! Мозг его был брошен в темный каземат, тело дрожало и изнывало от постоянной тоски по вину; заключенный в самую страшную из придуманных человеком тюрем, Углов еще боялся лишиться своего чудовищного положения. Лишенный самим собой главной человеческой свободы — свободы трезво мыслить, — что он мог еще потерять, кроме того, что потерял по собственному хотению?
Теперь его передвижения в пространстве были ограничены сотней метров. И именно это обстоятельство он называл тюрьмой? Смешно! Да если бы в прошлой его жизни рядом с ним вдруг забил из-под земли фонтан вина, разве смог бы он отойти от того фонтана хоть на десяток метров?
Вот это и была его настоящая тюрьма, а вовсе не то административно-лечебное заведение, в котором он теперь находился. Здесь никто не препятствовал ему в нормальных человеческих начинаниях. Вино же и капли бы такой вольной волюшки не позволило.
Углов вздохнул и поднялся. Надо было еще раз проскочить по объектам, глянуть своим глазом — где что делается.
7.
На отделке столовой дым стоял коромыслом. Работа кипела. Углов покрутился немного возле плотников и успокоенно отошел в сторонку.
Брянец, лихо подкручивая залихватские рыжие усы, присутствовал, казалось, во всех углах здания сразу: в одном он отбивал филенку, в другом показывал, как раскреплять прогоны, в третьем самолично резал ножовкой хрусткий блестящий пластик, успевая при этом еще и пошучивать и нет-нет приложиться к закопченной кружке с чифирем.
Углов мельком заглянул в кружку и знобко передернул плечами. Брянец, заметив его мину, расплылся в довольной улыбке и приглашающе мигнул:
— Купеческий! Примешь глоточек?
Семен замахал руками:
— Иди ты к бесу со своим помоем!
Он уже разок попробовал этого пойла. Случилось это вскоре после начала его новой жизни и запомнилось Углову надолго. Семен тогда только-только обзавелся знакомствами и примкнул к семейке земляков.
Первое же совместное чифирение, в котором он принял участие, оказалось для него последним. Тогда Углов еще любопытствовал узнать, чем же так притягателен загадочный напиток, раз зона выпивает его ежедневно чуть ли не цистерну — в тайной надежде, что действие чифиря окажется сходным с действием бормотухи. Для Семена все еще было внове.
Оказалось, что церемония приготовления и употребления чифиря отработана не хуже китайского чайного церемониала. Его новые друзья — семейка, усевшаяся вечером в полном составе в темном и тесном проходе между койками, — знали дело туго. В семейке гужевались четыре человека; Углов примкнул к ним пятым.
Поздним вечером, сидя рядом, они долго и вдумчиво дебатировали: как заварить? День выпал богатый: семейке перепало две пачки тридцать шестого чая. Кроме того, в заначке имелась еще пачка грузинского, тридцатикопеечного.
Углов прожил на свете тридцать с лишком лет, но только в этот вечер он впервые узнал, что за пачку тридцать шестого давали две пачки второго сорта грузинского. Краснодарский ходил с зеленой рубашкой и с желтой. Полторы желтых рубашки проходили за одну зеленую. Индийский шел в три краснодарских. И он тоже разделялся — на просто индийский и индийский со слоном. Со слоном котировался выше. Впрочем, индийские чаи были вообще вне всякой конкуренции. Высший сорт краснодарского побивал высший сорт грузинского, причем вышак с зеленой рубашкой превосходил вышака с красной. Грузинский женатый (пополам с индийским) шел за две пачки любого чая из подарочных наборов. Заманчив и практичен был плиточный чай. Углов впервые воочию убедился в реальности его существования только в зоне, до того он встречал лишь упоминания о плиточном чае, и уж совсем ни во что шел зеленый.
Цейлонский звучал хрустальной мечтой и встречался редко. Впрочем, старые, заслуженные чифиристы, держа в руках пачку цейлонского, недовольно ворчали, что вот-де уж и цейлонский чай стал не таким, может быть, и цейлонским: не иначе как тоже разбавляют его грузинским барахлом, поскольку и вкус в нем и градус стал в последнее время явно не тот.
Пока еще такой шик, как индийский со слоном, был угловской семейке не под силу; на работу за зону ходили только двое, да и то одного возили на крытую стройку, а там, понятное дело, шибко не разживешься. Но тридцать шестой уж нет-нет да перепадал, вот как, к примеру, сейчас. И семейка несколько возгордилась. Возникли даже некоторые дебаты: чем запарить — то ли одним тридцать шестым, то ли размутить его вторым сортом в черной упаковке? Как всегда победила предельная, близкая всем точка зрения: хоть час, да наш, а там что бог даст; авось не пропадем! Решили запарить чистоганом тридцать шестого.
«Шестерка» Бутя молча ждал решения больших голов. Бутя загорал в профилактории по пятому разу и ой-ей-ей сколько повидал за это время любителей пошиковать. Он всегда предпочитал синицу в руках журавлю в небе, ну да хозяева бары. Бутя осторожно принял в руки нарядную зеленую пачку, суетливо полез в тумбочку, достал чайничек и поднялся уходить.
Семейка чинно ждала «шампанского». Разговоры стихли. Углов несколько трепетал: градус, градус есть ли в том чифире? Скоро появился Бутя. Чифирь перелили в кружку, и он начал ходить из рук в руки.
Глоток — и следующему, глоток — и следующему. Приложился к кружке и Углов. Сначала он ничего не понял. Горько вроде? Чифирь пошел по второму кругу. Семен приложился опять. Да где же градус?
Однако градус в чифире оказался, да еще какой! Прошло всего ничего, как напиток вдруг проявил себя. Семен ощутил нечто такое, чего он никак не ожидал ощутить. В следующую минуту он пулей вылетел на улицу. Волна неудержимой рвоты поднялась в нем из самых недр желудка; никакое похмелье не шло в сравнение с чифирем. Углов согнулся и со стоном вцепился в стену. Полоскало и выворачивало его минут сорок. Когда Семен несколько оклемался и оглядел себя, он понял, что в таком виде в барак появляться не стоит. Впрочем, и в прачечной тоже не стоило. А стирка требовалась незамедлительная. Благо рядом протекал арык, Семен застирал кой-что. Через какой-нибудь час он был вполне готов к вечерней проверке. Чё там в темноте заметишь, на той робе!? С этого самого вечера он стал относиться к чифирю с почтительной и опасливой настороженностью.
— Эй, прораб, там пустотки на цех привезли. Кран нужен, — окликнул размечтавшегося о прошлом Углова бригадир монтажников, Махкам. Углов с трудом оторвал глаза от дымящейся в руках Брянца кружки.
— Давно привезли?
— Час назад.
— Чего ж ты ждал? — взорвался Углов.
Махкам махнул рукой:
— Найдешь тебя.
Углов усмехнулся.
— Ну ладно, побежали, чего там.
8.
Углов вышел из штаба, присел на скамейку во дворе и в раздумчивости закурил. Штаб профилактория находился за зоной, и Семену приходилось бегать в него, проходя через вахту, десяток раз в день. Каждый раз проверяли, последнее время, подходя к проходной. Углов заранее выворачивал карманы.
Сегодня «хозяин» вызвал его в обед и дал задание, превышающее человеческие силы. К утру приказано было произвести полный ремонт клуба за зоной — побелить, покрасить и обшить внутренние помещения на высоту человеческого роста зеркальным коричневым пластиком. Контейнеры с этим самым пластиком прибыли только вчера и еще стояли нераспакованными. Назавтра в десять утра прибывала для съемок кинохроника; вся суть заключалась в том, что к ее приезду клуб изнутри и снаружи должен был цвести и благоухать. Предполагалось запечатлеть для истории административный персонал и самих лечащихся. Персонал готов был увековечиться хоть сейчас, с прочими пока занимался «кум».
Времени оставалось от восьми вечера до восьми утра — попробуй успей! Однако звонкие серебряные трубы уже запели торжествующе в Семеновом мозгу: никто не смог бы выполнить порученного, хоть из кожи вон вылези, а он, Углов, прораб зоны, — сможет! Семен нисколько не сомневался, что ночь, отпущенная ему на выполнение задания, не будет потеряна зря, и утром он с законной гордостью встретит «хозяина» в дверях отделанного клуба. Углов никогда еще не подводил начальника, не подведет и на этот раз.
Однако трудно завоеванное доверие могло рухнуть от малейшего непредвиденного пустяка, и Семен не спешил приступать к немедленным действиям. «Значит, так, — подумал он, — чтоб лишней суеты не было и чтоб люди не мешали друг другу, придется обойтись тремя звеньями. Столяров брать? — на секунду заколебался он. — Нет, нет, ни под каким видом!»
Столяры были рабочей аристократией; то им инструмент нехорош, то лес не лес, то времени отпущено маловато. Брать — так уж черную кость — плотников по опалубкам. Этим любой материал и инструмент годились, надо — так сделают! Грубо, но сделают. Впрочем, качество их работы во многом будет теперь зависеть от Углова; ясно было, что всю ночь ему придется не смыкать глаз и ни на миг не отходить от рабочих.
Зашуршали рядом шины, и, чуть взвизгнув тормозами, около его скамейки остановилась серая «Волга». Углов поднял глаза. За рулем сидела темноволосая дамочка из породы светских львиц. Вот она небрежно сдернула с хорошенького носика солнцезащитные очки и косо глянула в Семенову сторону.
— Где тут можно найти начальника профилактория?
Углов нехотя кивнул в сторону штаба.
— На втором этаже.
Дамочка уже более внимательно скользнула взглядом по синей угловской одежонке и неожиданно поинтересовалась: — Простите, а вы что, тоже тут лечитесь?
Углов сплюнул.
— Лечусь, лечусь… — Его раздражали эти пустопорожные вопросы: что, и так не видно, что ли, кто он есть? Синее хэбе, тяжелые рабочие ботинки, стриженая голова.
Дамочка шустро выметнулась из машины.
— И давно вы лечитесь?
— Больше года, — ответил Углов. Он уже знал, о чем пойдет речь дальше. Краешек его зоркого, опытного глаза уловил в машине шевеление живого существа.
Седоватый благообразный человек с характерной опухлостью в лице, таясь за поднятым стеклом, прислушивался к их разговору. Углов глянул на него раз и определил совершенно безошибочно: наш человек!
Семен оживился. Седоватого привезли как раз вовремя, позавчера освободился Бутя — уборщик и шестерка в прорабке. Бутин срок вышел, а Углов еще никого толком не присмотрел на его серьезное место. Требовался зашуганный новичок. Семену чем-то понравился седоватый в машине; своей робостью, что ли? Уж очень он боялся выглянуть из-за стекла.
Да и то сказать, при такой шустрой бабенке, что сама и машину водит, сама и муженька сюда приволокла, — при такой разве характерный мужик удержится? С этакими шустрыми только лапше век вековать вмоготу! Углов посочувствовал неофиту: пусть маленько на метле передохнет от любимой женщины. Да и вообще, такому фраерку, что в зону на «волжанках» прикатывает, очень полезно будет в шестерке походить — самая его должность! И Углов подмигнул через стекло будущему начальнику метлы: не робей, друг, мы из тебя человека сделаем!
А дамочка, плотно подвинувшись к Семену аппетитным корпусом, уже лепила свои хитрые заходы:
— Ну как тут у вас вообще? Очень строго?
— Нормально! — бодро ответил Углов, по-солдатски выпячивая грудь. Знал он таких, сильно ловких. Скажи ей спроста чего-нибудь, так она тут же полетит к начальнику учреждения — как же, другое справочное ее не устраивает — выяснять, почему так странно расходятся ее представления об ЛТП с угловскими?
— Ну а лечат? — снова уперлась в Семена шустрая мадам. — Помогает?
Углов пренебрежительно сплюнул.
— А как же иначе? Да за два-то года медведя можно выучить на мотоцикле кататься! А вылечить, что ж, — плевое дело! Так что вы не сомневайтесь.
Дамочка успокоенно кивнула и помчалась в штаб утрясать дело. Углов проводил масляным взглядом ее пышную фигуру и усмехнулся: сидеть тебе, парень, да сидеть! Кто перед такой устоит?
Будущий угловский подметала беспокойно зашевелился в машине. Сиденье под ним вдруг перестало быть удобным. Он словно чуял свою блестящую будущность, вчерне набросанную для него Семеном. Наконец его слабенькая, фраерская душонка не выдержала; он выкарабкался из машины и подошел к Углову.
— Курите! — предложил седоватый, протягивая пачку.
Семен глянул искоса и хмыкнул: в холеных, белых пальцах мелко подрагивала коробка «Золотого руна».
— Спасибо, — отозвался Углов пренебрежительно. — Не привык, знаете ли, ко всякому дерьму! Предпочитаю хорошие. — И он достал из кармана пачку «Примы». — Вот огоньку — с удовольствием.
Седоватый смешался. Он нерешительно посмотрел на Углова, не вполне понимая, шутит тот или говорит всерьез, и зажег спичку. Углов молча задымил, равнодушно глядя в сторону. Приезжий откашлялся и робко спросил:
— Кормят-то хорошо?
— Ничего, — спокойно ответил Углов. — Жить можно.
— Ну да, ну да. А как тут у вас со свободным временем?
— Навалом! — коротко ответил Семен, не вдаваясь в ненужные подробности.
— Тут неподалеку, кажется, и речка есть? — закинул хитрый крючок фраерок. — Как вы думаете, можно будет иногда ходить на рыбалку?
Углов усмехнулся: хилый ты расспросчик! Приезжему шибко хотелось узнать, можно ли будет и здесь, втихую выскользнув за ворота, добежать до магазина. Нет, дружочек: на хитрую скважину — ключ с винтом!
— Так снасти ж надо, — более простодушно, чем следовало, ответил Семен.
— А я взял, взял, — заторопился седоватый. — И спиннинг, знаете ли, и сачок!
Семен закрылся дымком, пряча смеющиеся глаза, да, приезжий не на шутку замотировал свои будущие веселые отлучки.
— Сачок? — засомневался Углов. — Вот насчет сачка — не знаю…
— А что такое? — удивился фраерок.
— Да всяко может случиться, — рассудительно продолжил потеху Семен. — А вдруг сом?! Что сачок! Тьфу! Багор бы не мешало прихватить.
— Да, вот насчет багра я как-то не подумал, — огорчился приезжий.
— Ничего, — успокоил его Углов, — в крайности, можно будет из дома его выписать, багор-то.
— Да я лучше потом сам съезжу! — обрадовался седоватый.
— И то дело, — поддержал его Семен. — Самому съездить, конечно, всегда надежней.
— А пустят?
— А чего ж? — усмехнулся Углов. — Что вы, алкаш, что ли, какой, чтоб вас взаперти держать?
Приезжего передернуло при слове «алкаш», он возмущенно запротестовал:
— Ну что вы, право? — Но тут седоватый видно вспомнил, куда приехал, и сбавил тон: — Я просто изредка выпиваю, вот жена и уговорила лечь к вам, поправить немного здоровье.
Углов оценивающе оглядел налитую дурной, отечной влагой фигуру, отметил дрожащие непрерывно руки, набрякшее похмельное лицо и успокоил коллегу:
— Конечно, конечно… Какой вы «алкаш»? Вы, считай, в норме. Да у нас тут много таких, как вы. — Он чуть было не ляпнул, что все такие, и других не держат, но вовремя прикусил язык: пугать приезжающих не рекомендовалось. Кроме того, рыбак явно созрел для отдыха в профилактории.
Варианта лучше, чем тот, который бродил сейчас в Семеновой голове, у приезжего не было. Все остальные были много хуже, хотя «рыбак», пока еще и не знал этого. Знакомство забавляло Углова все больше и больше. Труд да труд, развлечений вокруг было маловато. Впрочем, Семен не питал никаких недобрых чувств к приезжему. Обтешется! Сам-то Углов умней ли сюда прибыл?
— И кто же вы будете на «гражданке»? — поинтересовался он.
Приезжий гордо откинул голову.
— Я заместитель начальника управления культуры!
— А-а-а, — уважительно протянул Углов, посмеиваясь в усы. — Значит, артист. Ну тогда вам у нас самое место. У нас артистов любят.
Рыбак скромно потупился.
— Да нет, я сам не выступаю, но вот обеспечить общее руководство, если попросят, конечно… Ну и если есть подходящий контингент.
— Есть, есть! — подхватил Углов. — Уж чего-чего, а контингента сколько хочешь! И попросить попросят. Такой человек, как вы, нам давно нужен. С прошлой субботы ищем…
— Почему с субботы? — удивился приезжий.
— Да это я так, ляпнул! — выкрутился Углов. — Просто там одно место освободилось, я и подумал, что вам как раз подойдет.
— Что за место? — заинтересовался культурный работник. — Ответственное? Вы ведь понимаете, я…
— Весьма! — с чистой душой не дал ему закончить Углов. — Я бы сказал даже — сугубо ответственное!
Нет, место было действительно не на шутку ответственное, хотя, может быть, и несколько не в том смысле, в каком понимал ответственность приезжий. Ну да что поделаешь — жизнь, она разная случается! Качели.
Размышления его снова прервал седоватый.
— А что, интеллигентные люди у вас здесь есть? — засомневался он.
— Сколько хочешь! — категорично отрезал Семен.
— С высшим образованием? — с робкой надеждой вымолвил «рыбак».
— Каждый второй! — слегка преувеличил Углов.
Приезжий удовлетворенно кивнул трясущейся головой и отошел к машине.
Он был явно успокоен и потерял к Углову дальнейший интерес. Семен напомнил ему о своем существовании.
— Вы, когда оформитесь, спросите прораба, — сказал он, уходя. — Вам всякий покажет.
Приезжий вдруг засуетился.
— Одну минутку, — остановил он Семена. — Я вот как раз хотел у вас насчет оформления спросить…
— А что? — прикинулся дурачком Углов.
— Да ведь, говорят, судят? — застрашился культурник.
— А чего там — проформа! — Пренебрежительно махнул рукой Семен. — Это больше для порядку, чтоб бумага была.
Седоватый согласно кивнул:
— Да, да, конечно…
Мысли его были легки, как у ребенка.
Углов пошел к проходной.
9.
Костенко зашел в прорабку к самому вечеру. Углов вскинулся ему навстречу: чего вдруг к концу дня? Случилось что? Отрядный не заглядывал к нему на работу почти месяц.
Капитан успокоил его:
— Все в порядке, в порядке. Только вот разговор один мы с тобой не договорили, прораб.
— Какой разговор? — удивился Углов.
— Да тот самый, за жизнь, — ответил Костенко. — Не забыл?
— А что — жизнь? — усмехнулся Углов. — Мы глина, она лопата, куда нам против нее?
Отрядный нахмурился. Он помолчал, катая за скулами тугие желваки; потом его прорвало:
— Да разозлись ты на жизнь, Углов! Не кисни! Скажи жизни: «А-а-а, стерва, ты поперек меня прешь, так я сам поперек тебя полезу!» Озлись раз, прораб! Ведь ты все же не в юбке, а в штанах ходишь, мужиком называешься, а послушать тебя, а копнуть тебя чуть глубже — так и полезет наружу кислая баба!
— Почему же именно кислая? — спросил Углов, принужденно улыбаясь.
Капитан прищурился:
— Да потому кислая, что уж больно ты спешишь жизни уступать.
— Сказать легко, — не на шутку озлился Семен, — да сказать мало, доказать надо!
— Ой ли? — с усмешливым страхом всплеснул руками отрядный. — А что, если докажу? Попробуем, что ли?
— А чего? — Семен спрятал глаза за прищуренными веками. — Мы послушать толкового разговору никогда не против.
— А раз не против, так слушай, — уже серьезно сказал Костенко. — Ты вот скажи мне: боишься на волю идти?
— Чего это мне бояться? — поразился было Углов.
— Есть чего, — усмехнулся капитан. — Сейчас, здесь, ты кум королю; ни о чем тебе думать не надо: вовремя разбудят, вовремя на работу поведут, вовремя покормят, да вовремя спать положат. Живи, не хочу! Обо всем уже за тебя подумали. А на воле? Там каждый свой шаг ты сам продумать да решить должен. Понимаешь — сам! Вот оно, дело какое. Разве не страшновато? Тут, худо-бедно, а до большой беды мы тебя не допустим. А с той стороны? Тут магазин, там пивнуха, друзья-товарищи… Ты вот теперь внима-а-а-тельно слушай, Углов. Может, никто тебе того не скажет, что я скажу. Я ведь здесь, Углов, не год и не два с вами вожусь, научился угадывать, что к чему. Давно уж приметил я такое дело: вот привезли к нам какого-нибудь, ну, сам знаешь… И вот он бурлит — водку отняли, так чифирь хлещет. С утра до темна, глядишь, только взад-вперед и бегает; все внутри у него горит… Так вот тот, который бегает, — он еще ваш, понял меня, Углов? Ваш!
— Понял, — усмехнулся Углов.
— Так, хорошо, — согласился капитан. — Но вот вдруг, примечай, Углов! — вдруг на глазах меняется человек. Что, подменили его! Уж он не бегает, а ходит; и ходит смурной, невеселый, и все больше молчит, и ложка за обедом у него из рук валится. С чего бы, а? А вот с чего, Углов! Человек в бывшем живчике проснулся. Человек! А человек, что он сразу делать начинает? Думать, Углов, думать: как ему, человеку, дальше на свете жить? Ведь вы же все, пока думать не начнете, — антиподы какие-то; как вверх ногами живете.
— Как, говорите, — антиподы? — переспросил Углов. Ему смутно показалось, и даже не показалось, а скорее почувствовалось, что где-то когда-то он уже слышал нечто подобное. Словно некий круг замкнулся. Но мысль мелькнула и отлетела.
— Да вас как хочешь назови, один черт — не промажешь! — досадливо отмахнулся капитан. — Я не о том. Я вот тебе, может, объяснить не сумею, почему так происходит, что человек задумывается; то ли сам вдруг опамятовался, как хмель из черепушки вылетел; то ли мы ему чем помогли — всякое бывает; но как начал он только всерьез о жизни думать, так уж он не ваш — он уже наш становится, и мы его, такого, назад не отдадим!
Углов засмеялся.
— И меня, выходит, не отдадите? — спросил он. Хотелось Семену выговорить эти обычные, на первый взгляд, слова весело и боевито, да, видно, укатали сивку крутые горки — невольной тревожливой надеждой прозвучал его голос.
Капитан не стал улыбаться в ответ.
— Да, Углов, — сказал он просто, — не отдадим. Грош цена нам будет, если мы свой же тяжелый труд на ветер кинем. А признать ты должен — труда мы на тебя много положили.
Углов опустил глаза.
— Вам виднее, — сказал он тихо…
Отрядный внимательно оглядел его.
— Я ведь тебя недаром спросил, боишься ли на волю идти? Тут стыдиться нечего, что боишься. Боязнь твоя правильная: можно выйти и на новую жизнь, и на старую казнь. Тут-то и может подвести тебя кислость твоей натуры. С таким настроем — мол все пропало! — так я тебе прямо скажу: лучше и не выходить — запьешь!
— Не в одном настрое дело, — тихо ответил Углов.
— В чем же еще? — мгновенно резанул отрядный.
Углов пожал плечами.
— А шут его знает, — раздумчиво ответил он. — Мутно как-то на душе, а почему — не знаю.
— А вот оттого и мутно, что боишься, не выдержишь свободы; что снова загудишь, и тогда уж ни удержу тебе, ни продыху не станет. И боишься ты этого, Углов, оттого, что весело, сладко тебе трезвым человеком быть! Раньше бы не боялся! А сейчас — вон ты каким орлом по зоне идешь! Шутка ли сказать, полтораста человек у тебя в прорабстве, и все от твоего слова зависят. Вон какая у тебя жизнь лаковая; да что и говорить, ты уж и зазнаться успел, с прапорщиками не трусишь огрызаться!
Семен невольно улыбнулся.
— Не очень-то разогрызаешься, — сказал он. — Дороговато удовольствие обходится — с вами огрызаться.
Костенко не обратил внимания на его подначку.
— Ведь ты же сейчас лицо перед людьми открыл, — сказал он с силой. — Глядите на меня, люди! Глядите! Вон какой я человек! А ведь раньше лицо свое ты от всех только прятал. — Капитан горько усмехнулся. — Да и верно: бывшее твое пьяное мурло, его прятать честнее было, чем людям показывать. И не верю я, Углов, чтоб тебе опять хотелось не в людские глаза, а в асфальт под ногами глядеться. И ходишь ты теперь по зоне задумчивый и неспокойный оттого, что будущей слабости своей страшишься. Ведь так?
Семен молчал.
Отрядный глянул блестящими, помолодевшими глазами как бы в самое угловское сердце, и Семен, словно эхо, отозвался ему:
— Так!
Костенко сжал в кулак огромную жилистую руку и придвинул ее к Углову.
— Видал, прораб?
Семен недоуменно посмотрел на кулак.
— Ну и что? — удивился он.
— А то, — ответил капитан. — Твоя тыква, вроде, не меньше моей будет? Ты ведь тоже бугаек, будь здоров!
— Дальше-то что? — не мог понять Углов.
— А вот говорят, какой у человека кулак, такое у него и сердце, точь-в-точь, — пояснил отрядный. — И вот если судить по той тыкве, какой ты изредка людей на путь истинный наставляешь, так сердце у тебя, Углов, в самый мужской размер угадало.
— И что? — приоткрыл рот Углов.
Отрядный неожиданно побагровел и трахнул кулаком по столу. Прорабка затряслась.
— А то! — закричал он во весь голос. — Неужели же в нем уже никакой мужицкой силы не осталось, у бугая-то такого?
Углов молчал. Костенко вытащил сигарету и закурил, успокаиваясь.
— Неужели же оно тебе своего слова не скажет? — опять приступил к нему капитан. — Ум-то у тебя уж на поправку пошел, так ты теперь у сердца спроси: как быть? Мне так в детстве мать говаривала: если дело через сердце пропустишь, то и станет твоим. Я, Углов, так думаю: поверишь сердцем, что жизнь твоя вся еще впереди лежит и только труда твоего просит, — жизнь сделаешь; не поверишь…
Углов молча кивнул головой.
10.
Уже после ужина, после самой последней за день проверки и пересчета, забегал по зоне от одного к другому неверный, путанный слушок, что Самвел-армянин, плотник одной из угловских бригад, кинул кранты.
Самвела знали многие. Семен видел его в обед. Удивленный услышанным и привыкший к эфемерности зоновских новостей, Углов не поленился заглянуть в санчасть, разнюхать новость. Его шуганули (ты что за чин?), но знакомый санчастовский шнырь мигнул незаметно на дверь: мол, там погоди чуток. Углов вышел на крыльцо и уходить уже не спешил. Шнырь через минуту появился на крыльце:
— Ну чего тебе, прораб?
Семен спросил, и тот подтверждающе кивнул головой и лихо сплюнул в сторону:
— Все, спекся ара! Уже в морге.
— А што с ним стало-то? — поинтересовался Семен.
— Мотор, — коротко объяснил шнырь. — Пока наши тут с уколами — гляжь, а уж и колоть некого. — Он коротко, хрипловато засмеялся и шагнул в дверь.
Углов машинально покивал головой ему в спину и пошел прочь.
Самвел работал звеньевым плотников. Коренастый, крепкий, буйно заросший густыми рыжими волосами, он, казалось, не имел возраста. Мячиками перекатывались под лоснящейся кожей мускулы, когда Самвел, сбросив с плеч синюю зоновку, в охотку тесал топором шишковатую лесину.
Углов в такие минуты невольно задерживал на нем любующийся взгляд: как же ловко, прикладисто бегал инструмент в корявых с виду Самвеловых руках. «Вот ведь дал же бог силушки да здоровья человеку — так, что на троих бы хватило!» — от души восторгался он. Оказалось, что не хватило даже и на одного.
Из отпущенных ему для жизни сорока лет Самвел пропил двадцать пять, у судьбы его оказался свой счет годов. Оставшись с пятнадцати лет круглым сиротой, Самвел начал кормить себя сам. Бичевые строительные бригады приняли его под свою выучку и покровительство. За свою недолгую жизнь Самвел не раздобылся собственным углом. С этих же пятнадцати лет не было прожито мастером на все руки Самвелом ни единого хотя бы случайного трезвого дня. Водкой утекла его жизнь.
Углов прошел от санчасти в чахлый профилактический садик и присел на скамейку у фонтана. Подсвеченная желтыми торшерами, стоящими вокруг фонтана, поднималась с тихим шелестом вверх двойная струя воды. На крайнем верхнем увале своего движения она дробилась на пригоршни разноцветных жемчугов. Легкие сверкающие россыпи падали вниз на темную гладь стоячей воды и исчезали, оставляя за собой светлую искрящуюся рябь.
«Как же так? — подумал Семен. — Вот жил человек, и умер, и вроде бы ничего особенного не произошло. Как будто так и надо! Нет, тут что-то совсем неправильно. Что-то о смерти и молчат неправильно, и говорят неправильно. Вот Самвел, в сорок умер. Один скажет — мало, другой — и этого ему чересчур. Вон как шнырь-то его аттестовал: мол, взял свое, чего ему особо заживаться? Да ведь разве в том дело, кто сколько до смерти прожить успел? Нет, тут явная неправда. Ведь пока Самвел был живым, вот хотя бы сегодня в обед, так разве кому пришло бы на ум, что он уже хорошо пожил и пора ему помирать? Он жил, двигался, работал, спорил, чего-то добивался, в любой день его жизни, будь ему в этот день хоть сорок, хоть девяносто лет, нельзя было и подумать о смерти: мол, пора! Ведь это же глупейшая условность, возраст человека. Да разве можно мерить человеческую жизнь прожитыми годами? Вот этому еще рано умирать, он молодой, а вот тому уже как бы и пора, потому что много лет за его плечами! Как же неправильно, как же несправедливо приравнивать годы одной прожитой жизни к годам другой, совершенно на нее не похожей», — с физической, томящей сердце тоской подумал Углов.
«Да вот хотя бы я сам, — выговорил он еле слышным шепотом, — сколько мне сейчас лет? Посмотреть в документы, так вроде и немного, там год за год канает — положено по бумаге тридцать пять, их и есть тридцать пять. А на деле — кто правильно сочтет? Ведь вот за последний свой год я прожил никак не меньше, чем еще одну жизнь. И какую жизнь! Предыдущая с ней и в сравнение не идет. В какой же срок оценить такой вот один год — неужели только в календарный? Ведь если взять, что я здесь перечувствовал, передумал и пережил, так в этот год с лихвой уложилась бы вся моя прошлая жизнь. Шутка сказать — целых две недели! А ведь умри я сейчас, и наверняка кто-нибудь скажет: чего там всего тридцать пять лет; и не жил еще толком, а загнулся».
Углов нахмурился.
«В чем же все-таки тут дело? А может, и Самвел прожил не меньше меня? Как знать? Может, в его коротенькое сорокалетие уложилась не одна, видимая всем и каждому, явная жизнь, а две, три невидимых, тайных, дьявольски долгих жизни?»
И Семен подумал, что если все-таки можно в короткий отрезок лет вместить и две, и три человеческих жизни, что если время длинится и растягивается, как резина, то оно наверняка может и сжиматься; и легко может статься, что, отмотав в этой жизни много десятилетий, можно при этом ухитриться не прожить и одной нормальной человеческой жизни. У Семена захватило дух. Мысль, если примерить ее на себя, была крайне неприятна, а он совершенно невольно именно это тут же и сделал, и как только он примерил к своему прошлому эту странную, неведомо откуда взявшуюся мысль, как ему сразу стало чертовски неуютно. И хотя Углов горячился и убеждал себя, что последний его год стоит целой жизни, но куда было деть ясное до ужаса ощущение полной никчемности и бессмысленности его прежнего существования? И куда было убежать от жуткого понимания того факта, что из трех с половиной десятилетий его жизни жизнью человеческой можно было с некоторой натяжкой назвать только этот последний коротенький отрезок?! Семен взвыл бы сейчас, как затравленный волк, если б умел выть, но он был, к несчастью, человеком, и только слабый мучительный стон вырвался наружу сквозь его мертво стиснутые зубы.
Страшным усилием воли Углов вернул свои мысли к Самвелу. Вот жил тот, работал, гулял, пил водку, лечился от нее, лечился не раз, и не два, и вот теперь ушел он туда, откуда еще никто не возвращался. Что же осталось от него на трудной земле, по которой Самвел бродил несколько десятилетий? Немыслимо было поверить, что не осталось и малейшего следа. Сегодня он умер, и о нем еще говорят люди, поневоле скученные затейливой судьбой в маленькое, огороженное от огромного мира пространство. Но быстро, чудовищно быстро пройдет и один день, и другой, и третий… И след Самвелов истает, и кто тогда вспомнит о нем, и кто скажет в неслыханную, чернильную пустоту, что вот жил на свете добрый человек, плотник Самвел-армянин, и что с уходом его ушло и что-то важное в мире!
«Так что же? — с непонятным ожесточением подумал Углов. — Выходит, что мир, человечество ничего не потеряли оттого, что исчез сегодня плотник Самвел? Тогда зачем он понадобился этой самой жизни? Зачем приходил в мир, зачем так трудно жил и больно шел между людьми, раз тем же людям все равно, есть он на свете или нет?»
И тут ему вдруг слабо подумалось, что, может быть, в них самих (в нем, в Самвеле, в братанах) есть что-то такое, что не дает им стать нужными этой горькой и манящей жизни. Семен смутно ощутил, что нащупал сейчас нечто очень важное для себя, но никак не мог уловить, что именно. Словно хорошо известное ему раньше, но нечаянно забытое слово усилием воспоминания сверлило его разгоряченный мозг. «Подожди, подожди, — говорил он кому-то, — я вспомню, я сейчас вспомню, я пойму…» Но темное ощущение неведомого прозрения, приблизившееся было к нему, все отдалялось и отдалялось, пока он с тяжелым разочарованием не понял, что загадка жизни осталась все так же недоступной его пониманию.
Семен встал и угрюмо побрел в темный барак.
11.
Через месяц после памятного разговора с Костенко произошел случай, ставший поворотным в дальнейшей Семеновой судьбе. В этот вечер он задержался в прорабской дольше обычного. Конец месяца — наряды.
На столе перед Угловым раскинулась груда бумаг. Перо в его руке едва ли не дымилось от напряжения. Лоб прорезали глубокие морщины. На воле-то распределять деньги между рабочими было не мед с молоком; о зоне и говорить нечего — семи пядей во лбу не всегда хватало.
За столом, в углу прорабки, вздыхал нормировщик Сергей. Уборщик Костыль (бывший ответработник культурного фронта, подлинное имя которого как-то сразу вывалилось из общей памяти и употребления) заметал мусор в совок.
Углов на секунду оторвался от бумаг и сразу уловил четыре жаждущих глаза, с немой мольбой устремленных на него. Семен поморщился: «Вот нехристи — одну конфетку отняли, так они другую немедля нашли!»
Не прошло и полугода, как за Сергеем закрылись ворота ЛТП, а уж нормировщик и часа не хотел провести помимо глотка чифиря. О Костыле и говорить было нечего — бывший замнач из одного сна наяву неразличимо провалился в другой.
Семен перевел взгляд на бумажные завалы — работы еще оставалось минимум часа на три. Придется полуночничать. Вечерняя проверка прошла, и за окном густо нарастала темнота.
— Надо бы добить сегодня? — вопросительно повернулся Углов к Сергею.
Тот вздернул плечи.
— О чем речь? Вот только глаза слипаются. Надо бы…
Костыль подтверждающе засопел.
Семен достал связку ключей.
— Запарьте, чего уж там. Еще сидеть и сидеть.
Шнырь завозился у большого самодельного железного ящика, заменяющего Семену сейф. В ящике Углов прятал от излишнего любопытства разные копеечные криминалы — кулек с конфетами, полпалки сухой колбасы, блок «ТУ». Деликатесы попадали в прорабский сейф путем не вполне законным, хотя и не сильно наказуемым.
В глубине железного чрева, за коробкой пиленого сахара, прятался небольшой запас основной зоновской валюты — черного чая. Углов держал его для друзей. Именно к чаю и рвались сейчас страждущие души ближайших помощников.
Костыль залез в шкаф чуть ли не до пояса.
— Ну чего там? — не выдержал Сергей.
Шнырь вновь появился на белый свет.
— Нету, — сказал он. — Кончилась заварка.
Углов поднял голову.
— Как кончилась? — удивился он. — Третьего дня «вольняшка» из цеха десять пачек принес, и уже нет?
Костыль развел руками.
— Ну вы и жрете, — невольно восхитился Семен. — И кормить не надо, на одном чифире проживете.
Сергей беспокойно завозился.
— Да ты посмотри получше, растяпа! Не может быть, чтоб не было!
Костыль посмотрел получше.
— Нету!
— Сиди тут полночи! — со злостью прошипел нормировщик. — Ничего голова не варит, хоть убей!
Он оттолкнул от себя бумаги.
— Не пыли, — успокоил помощника Семен. — Найдем, чем голову поправить. Сбегай до склада, — обратился он к шнырю. — Откроешь вот этим ключом, — Углов выбрал один из связки. — Там, как зайдешь, налево коробка с ветошью. Поройся в ней. Найдешь заначку — пару пачек «слона». Тащи их сюда.
Нормировщик проглотил слюну.
— Слона? Ну это другое дело.
Костыль пошел к выходу. Нормировщик включил плитку.
— Пока сбегает, вода вскипит. А я делом займусь.
Сергей углубился в наряды.
12.
Прошло пять минут, десять, пятнадцать, — Костыля не было видно. Нормировщик тихо что-то цедил сквозь зубы.
— Да где его черти носят?
Наконец по коридору послышались быстрые шаги.
— Ну гад копучий, вот я тебя!
В дверях появился уборщик. В руках у него были две большие пачки индийского чая.
— Так напоказ и нес? — изумился нормировщик. — А если бы на прапоров налетел? Прости-прощай, раскумарка? Уже полгода в зоне, а в голове, — он выразительно постучал указательным пальцем по шныревому лбу, — и на копейку не прибавилось! Зря тебя здесь держат, зря. Пришел балдой и уйдешь балдой.
Костыль виновато понурился.
— Да там… да так вышло… — опасливо поглядывая в Семенову сторону, забубнил он.
Перо в руке Углова задвигалось медленнее. Он было пропустил мимо ушей пустяковую трепотню помощников, но, помимо его воли, какая-то незаметная, почти теряющаяся в фоновом шуме обоюдного зубоскальства струя речи привлекла его внимание. Он не расслышал ни вопросов нормировщика, ни ответов Костыля, но знакомый холодок неведомой опасности внезапно возник где-то у основания угловского черепа и медленно потек вниз по его жилистому загривку.
Семен оторвался от работы. Глаза его внимательно ощупали притихшего у двери шныря.
Да, сильно полинял за истекшие месяцы бывший деятель отечественной культуры. Бесследно растаяла выхоленная вальяжность главы семейного прайда, сданного верной львицей с рук на руки прапорщикам ЛТП.
Поджарая, сгорбленная в загривке фигура, приниженная готовностью к неправедному гонению и претерпению — хороший Костыль выработался из прежнего удачливого распоряжителя общественных увеселительных мест. Теперь бывший замнач управления культуры превратился в неумирающий тип — человека без внешности и возраста, всегда готового за минимальную мзду к великому множеству многоразличных больших и малых услуг. Что же он все-таки делал столько времени на складе?
Углов кивнул начальнику метлы.
— А ну, иди сюда.
Костыль трусцой подсеменил к прорабскому столу и замер не дыша. Семен пронзительно заглянул в бегающие глаза.
— Кого надуть затеял? — угрожающе сказал он. — Да ты знаешь, что я с тобой за это сделаю?!
Старая, как мир, хитрость сработала и на сей раз беспромашно. Костыль раскололся до самого донышка так быстро, словно был надтреснут с детства.
— Да я-то тут при чем? — жалобно заскулил он. — Грозит же: мол, пикнешь — пришибу! А я-то тут при чем?
Углов хлопнул ладонью по столу.
— А ну по порядку!
Через минуту выяснилось, что Костыля у двери склада припутал с чаем в руках прапорщик Абазов.
При этом имени Углов присвистнул.
— Ясно, — мрачно сказал он. — Что взял?
Шнырь затеял было объяснить, как прапорщик потащил его назад в незапертый склад и как…
Семен раздраженно прервал его:
— Говори — ясно! Чего он там взял?
— Дверь велел вынести, — испуганно всхлипнул Костыль. — До вахты пришлось тащить, вот и задержался.
Углов привстал:
— Дверь? Это какую? Ту, что с резьбой?
— Ага.
Семен снова сел. Замашки Абазова были ему хорошо известны, но чтоб вот так… чтоб такое нахальство… без малейшего спроса…
13.
Двухстворчатую, фасонную дверь связал четыре месяца назад плотник Самвел, теперь уж покойный. Дверь предназначалась для парадного входа в клуб, и Самвел постарался на совесть.
Вкруговую обвязки полотна шла резьба — густо переплетались виноградные грозди, лозы и листья; филенки были набраны из угаданной в цвет буковой клепки; внутренние обводы коробки Самвел обошел декоративным шпоном. Зеркальная полировка бархатной шкуркой, протирка бесцветным лаком, — фактура материала выяснилась и заиграла каждым завихрением, подворотом, каждой складкой теплых слоев дерева.
Однако ремонт клуба отложился на неопределенное время и художественно сработанное деревянное кружево осталось не у дел. Дверь простояла в столярке два месяца, и за это время промозолила глаза всем падким на чужое добро. За забором профилактория кипело индивидуальное строительство, и кто бы из застройщиков отказался по дешевке урвать на личное подворье музейную красавицу? Озверев от покушений, Углов спрятал дверь в склад.
И вот сегодня шустрый на руку Абазов дорвался, наконец, до запретного плода. Семен отлично представлял себе, как развернутся события дальше.
Абазов с краденой дверью уже у проходной. На вахте сидит его дальний родственник. Прапор мигнет, шепнет словечко, и дверь минует проходную так, словно ее и вообще нет; дежурная машина с утра скучает во дворе штаба профилактория, добежать на ней до дому не займет и пятнадцати минут, и вот сэкономленная сотняга, считай, весело плещется в абазовском кармане.
Случись такой казус год назад, Семен и в затылке не почесал бы. «Мое, что ли?» Охота была из-за чужого добра встревать в спор с оборотистым прапорщиком.
Но вот сейчас… Словно что-то укололо Семена в сердце. «Как же так? Ведь он над нами властью поставлен, а сам? Ведь если он… что ж тогда о нас говорить?»
Углов поднял глаза. Костыль отвел взгляд в сторону. Он был тут ни при чем. «А я при чем? — подумал Семен. — Я при чем?» Нормировщик махнул рукой. Он приметил Семеновы колебания.
— Брось! С ними только свяжись. Самого же и обвинят.
Сергей осклабился.
— Все они такие. Еще нас шугают.
— Все? — переспросил Углов.
Молнией мелькнуло в его голове воспоминание о приходившем недавно в прорабку капитане Костенко, о его тяжелых крестьянских руках, устало протирающих носовым платком поношенную дерматиновую окантовку околыша форменной фуражки.
На миг встали в памяти черные, ненавидящие глаза усатого прапорщика, Семенова недоброжелателя, его зеркально начищенные сапоги, по глянцу которых бежала неприметная неопытному глазу паутинка легких трещинок, которая выдавала, что сапоги служат прапорщику вот уже не один год. Он бы упер дверь? А Костенко?
Именно неосторожное восклицание: «Все!» — и решило исход угловских колебаний. «Нет, — прошептал Семен. — Не все. А коли не все, так и ему нельзя. Иначе, как же мы? Нет, нельзя, чтоб Сергей прав остался. Тут я должен, я…»
Сердце Семена сильно забилось. В какую-то ничтожную долю секунды он не то чтобы припомнил, а физически, кожей ощутил те десятки и десятки мелких, привычных уступок страху, которые из года в год разрушали его волю и его представления о добре и зле и довели, наконец, его до нынешнего жалкого и страшного положения…
«Нельзя отступать», — подумал он. И тут же трусливо ворохнулась в душе гаденькая, привычная мыслишка: «А может, не стоит? Ну, взял и взял. Мне-то что за дело? Ну ведь могло случиться, что я бы не узнал ни о чем? Вот не спросил бы Костыля и не узнал. И зачем спросил?»
И тут Углов, со внезапно вспыхнувшим бешенством, прервал себя: «Заткнись! Заткнись, Угол! Прошли твои времена!» Он вскинул на Костыля заблестевшие глаза.
— Где Абазов? На вахте?
Костыль попятился. Он испугался Семенова порыва.
— Ты что, ты что хочешь? — забормотал шнырь. — Он сказал: пикнешь — голова долой!
Сергей подал голос от плитки:
— Брось, Семен, не связывайся. Далась тебе эта дверь. Бомбанешь его потом на десяток пачек «слона» — и всем хорошо.
Семен перевел взгляд на нормировщика. Его невольно покоробило.
— Вон ты как, Серега, за полгода говорить выучился. Так скоро «зэком» станешь. А вот я не хочу ставать.
Углов быстро вышел из прорабки. Последний шанс. Если Абазов успел вытянуть дверь за ворота, то уже не остановишь. Не закладывать же дежурному, в самом деле.
И все это недлинное время, все эти роковые двести метров до высоких железных ворот профилактория, тихий позвоночный голос внутри Семена, голос его прошлого уговаривал бросить заведомо опасное дело. «Хоть бы уж выволокли за ворота, — слышал Семен словно издали. — Хоть бы уж не успеть мне заловить».
14.
Он успел как раз вовремя.
Тяжелое железное полотнище, чуть громыхая роликами, поползло по утопленному в асфальт швеллеру. Отъехав полметра, ворота остановились.
Из проходной выскочил родственник Абазова. Резная дверь стояла прислоненной к углу караульного помещения. Двое мужчин подхватили ее. Им не хватило какой-нибудь секунды. Выбежавший из темноты Углов схватился за предмет удачливых абазовских вожделений.
— Стой, мужики. Не спешите.
В первую секунду родственники онемели от неожиданности и испуга, в следующий миг Абазов узнал Углова.
— И откуда тебя черти вынесли, прораб, мать твою перемать, — облегченно выругался он. — Суешься тут.
Углов дернул дверь.
— Клади на пол, — сказал он. — Вы, мужики, свое с чужим перепутали. Это моего склада товар.
Родственник Абазова моментально выпустил из рук угол двери и отошел в сторону. Он предпочитал не искать в чужом пиру похмелья.
— А говорил, все на мази и прораб в курсе, — прошипел он в сторону Абазова.
Тот попытался обратить дело в шутку.
— Твое как лежало на складе под замком, так и лежит, — сказал Абазов. — А эту дверь мне ребята со столярки после смены сделали. Так что зря не суетись.
Углов усмехнулся.
— Без моего слова никто в столярке и гвоздя не забьет, — ответил он. — Зря не темни. Давай лучше без шума назад дверь отнесем.
Абазов нахмурился.
— Что с возу упало, то пропало, прораб. Бери десять пачек чая — и до свиданья. Ты меня не видел, я — тебя.
— Нет, — сказал Семен. — Не пойдет базар. Назад понесем. Давай, берись. — Он наклонился и приподнял край двери.
— Вот ты какой стал, — прошипел Абазов. — Тебе по-человечески, а ты в драку лезешь? Забыл, с кем дело имеешь? Забыл, кто ты и кто я? Не помнишь, какой приехал? Теперь чистенький?
— Забыл, — жестко ответил Углов. — Теперь чистенький. Я забыл, и ты, Абазов, забудь. Сейчас с тобой прораб профилактория говорит. И двери этой в твоем доме не стоять. Берись, говорю!
Абазов на секунду задумался. Родственник скучал в стороне.
— Ладно, — пробормотал прапорщик. — Не хочешь по-хорошему, не надо.
Он шагнул к Семену, схватил его за руку и заученным движением нырнул под мышку. От резкой боли Углов сложился пополам, Абазов уже был за его спиной. Свободной рукой он прехватил Семеново горло.
— Волоки за ворота! — скомандовал Абазов застывшему в двух шагах вахтеру. — Туда не сунется — побег!
Ошеломленный родственник не сразу сообразил, что он него требуется.
— Дверь вытаскивай за ворота, дурак! — зашипел Абазов.
Он с трудом удерживал Углова. Оклемавшийся прораб бешено рвался из его рук. Вахтер подхватил дверь и волоком потянул ее в щель ворот. Углов, неся на себе Абазова, рванулся следом.
— Стой! — удушенно прохрипел он. — Стой, все равно не пущу!
Страшным усилием он сделал несколько мелких, трудных шажков вперед и, чувствуя, как затрещала заведенная за лопатку рука, упал на злосчастную дверь. Сверху грохнулся Абазов. Вахтер бросился на подмогу родне. Трое хрипящих людей слились в неразличимый ворочающийся комок. Схватка проходила, однако, в относительной тишине. Кричать опасались обе стороны.
В самый разгар побоища из темноты вынырнула подтянутая фигура в офицерской форме. Ночной дежурный по профилакторию капитан Костенко несколько секунд молча наблюдал за клубком.
— Встать!
Команда подействовала на сражающихся, как ведро ледяной воды, и мигом остудила разыгравшиеся страсти. Противники с трудом расцепились и поднялись. «Ну, влипли!» Кажется, эта мысль осенила сразу всех трех бойцов невидимого фронта. Однако среагировали на появление начальства по-разному.
Вахтер с проходной бросил руку к виску и бойко отрапортовал:
— Дежурю на вахте, вижу, дерутся, ну, я — разнимать!
Опомнился и Абазов.
— Значит, иду по зоне, — он кивнул на Углова. — Гляжу, волокет дверь. Спрашиваю, куда — он драться.
Костенко повернулся к Семену.
— Что скажете, прораб?
Семен угрюмо нахмурился.
— Ничего не скажу.
«Что толку говорить? — подумал он. — Теперь что хочешь говори. Их двое, я один. Они прапорщики, я лечащийся. Ясно, кого обвинят».
И зло плеснуло в голову: «Так мне и надо, дураку. У щук всегда караси за все в ответе. Пропади она пропадом, эта дверь. Теперь начнут крутить. Хорошо, если срока не намотают».
Однако Костенко был стреляным воробьем, чтобы можно было легко провести его на мякине. Он остро глянул на подчиненных, кивнул на приоткрытые ворота главного входа:
— Это что? Тоже прораб открыл?
Никак не ожидавший такого вопроса, вахтер сразу начал заикаться.
— Это случайно… это не знаю как… да вот, Абазов велел… — лепетал он.
Костенко покивал головой.
— Один случайно ворота открыл, другой к ним нечаянно краденую дверь подтащил, третьему за здорово живешь морду набили… — морщась, выговорил капитан. — Не слишком ли много случайностей? С вами ведь уже была аналогичная случайность в прошлом году, — обратился Костенко к Абазову. — Кажется, тогда клялись, что ошиблись в первый и последний раз?
— Углов! — рявкнул капитан. — Кто дверь припер?
Углов безразлично кивнул на Абазова.
— Сам?
— Шныря моего заставил, — объяснил Семен. — С чаем у склада припутал, ну и…
Костенко шагнул к прапорщику.
— Да ты знаешь, что с людей и за меньшее перед строем погоны срывали?!
— Кому вы верите, товарищ капитан? — как перепуганный заяц, заверещал Абазов. — Мало ли что он говорит? Это же алкаш.
— Молчать! — крикнул Костенко. — Ни звука больше.
Он дернул плечом.
— Дежурный, закрыть ворота!
Абазовского родственника как ветром сдуло с опасного места. Заскрежетало железо ворот.
— А вас, а с вами… — Костенко задохнулся.
— Товарищ капитан! — червем скрутился Абазов. — Простите! Попутало! Сам не пойму, как вышло. Затемнение накатило. Товарищ капитан! Четверо ведь у меня, четверо! — По лицу прапорщика побежали крупные капли пота. — Образование восемь классов, специальности никакой. Если не пощадите, куда же я денусь? Товарищ капитан! — отчаянно выкрикнул он. — Как же мне теперь?!
Углов отвернулся. «Ну и заварил я кашу!»
Костенко погонял тугие желваки за скулами.
— Берите дверь, — приказал он прапорщику.
Абазов застыл с открытым ртом.
— Как — берите? — пробормотал он, ничего не понимая.
— Ключи от склада при вас, Углов? — спросил Костенко.
Семен утвердительно хлопнул по карману.
— Помогите Абазову поднять дверь, — жестко сказал капитан. — На спину ему помогите взвалить.
Ничего не соображающий Абазов машинально ухватился за дверь. Углов помог ему взвалить на загробу тяжелое сосновое полотнище.
— Вперед, — скомандовал капитан. — К складу.
Абазов шагнул и пошатнулся. Семен кинулся поддержать. Костенко цыкнул на него.
— Не тронь! Иди открывай склад. Сам донесет.
Процессия гуськом двинулась в обратный путь. Впереди шел Семен, за ним — согнувшийся под тяжестью деревянной коробки Абазов, третьим, прямой, как столб, вышагивал капитан.
Когда подошли к складу, Семен облегченно вздохнул. Всю дорогу он молил бога только об одном — чтоб никого не встретить по пути. Углов отомкнул замок. Абазов втащил дверь и прислонил ее к стене. Пока Семен возился с ключами, в стороне опять возник разговор.
— Не губите, товарищ капитан, — шепотом умолял дежурного Абазов. — Одно ваше слово… Не губите…
Костенко угрюмо молчал.
— Не губите…
Капитан шагнул вперед, схватил прапорщика за грудки.
— Не тебя жалею! — крикнул он в обезумевшее от страха лицо. — Не тебя, гадина, из-за которой на каждого из нас тысячу раз теперь любой лечащийся пальцем показать может — мол, они все такие! Не тебя — детей твоих жалею! Ведь тебя под суд отдавать надо, а им каково будет жизнь с отцом-вором начинать?!
— Не губите… — простонал Абазов.
— Завтра же заявление об увольнении к начальнику на стол положишь, — тряхнул его Костенко. — Чтоб к обеду и духу твоего в профилактории не было! Я с дежурства не уйду, пока приказ подписан не будет.
— Спасибо, спасибо, — кланяясь, лепетал Абазов. — Вы святой человек, товарищ капитан, святой человек. Я напишу заявление, сейчас же напишу.
Костенко отвернулся.
— Принесете мне в дежурку. Идите.
Абазов, продолжая шептать слова благодарности, пропал в темноте. Углов молча переминался у запертой двери склада. Костенко подошел к нему.
— Герой нашелся, — сказал он. — В драку полез. Почему в дежурку не позвонил, почему меня не вызвал?
Углов пожал плечами:
— Закладывать… еще чего не хватало… Мы и сами бы разобрались. Я все равно не дал бы вытащить.
— Закладывать… — передразнил он Семена. — Закладывают воры друг друга. Ты что, вор?
— Ну что вы!
— То-то и оно. Службы не знаешь, устава не помнишь. Увидел, крадут — доложи старшему по команде! Потом пресекай.
Углов смешался.
— При чем тут устав? — пробормотал он. — Я в прапорщиках не служу.
Капитан не дал ему закончить.
— Все мы служим! — резко оборвал он. — Все честные люди — служим. Только каждый на своем месте. И устав я не тот имею в виду, что ты в армии вызубрил, а всеобщий устав, устав, который совестью называется! — Он помолчал. — Вообще-то ты, Углов, молодец. Эту ночь в своей памяти накрепко запиши. Она для тебя многозначащая.
Костенко задумался и выговорил, словно для себя.
— А может быть, и не только для тебя…
15.
И опять закрутились и полетели дни, похожие один на другой. Углов, спеша по делам, задержался на минуту у щита объявлений. Щит черной и красной красками решительно призывал его к четырем часам пополудни в клуб профилактория.
После обеда в клубе провожали лечащихся, покидающих профилакторий. Часть уходящих выслужила весь свой срок, часть — выслужила часть срока, остаток сократила образцовая, без дураков, работа и отсутствие проколов в поведении.
Углов хотел было увильнуть от обязаловки. Ну чего зря время терять? И так было известно, кто что скажет. Уходившие, они ведь только телом были на собрании, только внешностью, а нутром уже известно где — далеко-далеко, за зоной!
Семен знал: им сейчас что хочешь лепи, всю «лапшу» они уже берут вполуха, за ворота быстрее бы, за ворота!
Но перед тем самым, как Семену нырнуть через внутреннюю вахту из жилой зоны в рабочую (уже туда заленятся посылать за ним, в случае чего), наскочил он, сирота неудашливая, на начальника своего отряда. Капитан Костенко, увидев прораба, заметно оживился, Углов так же заметно потускнел.
Жизнь, она — известное дело — качели. Начальство вольно дышит — подчиненным воздуху не хватает. Подчиненные задышали — у начальства, глядишь, перебои. А уж ежели какой сам на глаза начальнику попался, то лучше и не ворошись: дело тебе враз найдется. Эх, по грехам нашим!
Углов густо выдохнул застрявший в горле воздух. В душе он смирился с неизбежным: сейчас что-нибудь придумают! И точно, капитан приглашающе махнул ему рукой:
— Вот хорошо! Я посылать за тобой собирался.
Семен снова вздохнул. Вот жизнь, будь она неладна! Торчал бы на объекте до темна и, ей-ей, никому бы за весь день не понадобился. А чуть шагни на люди, и сразу окажется, что тебя все встречные-поперечные чуть не с огнем с утра ищут, и ты словно бельмо на глазу — всем виден! Углов сплюнул.
Костенко нахмурился:
— Дело нужное. Небольшое, но нужное, — строго сказал он. Его понаторевший опытный глаз мигом подметил угловскую досаду.
— Да я ничего, — сказал Углов, подбираясь. — Нужно, так нужно.
Дело шло к УДО, не хватало еще заводить по пустякам отрядного мужика, к Семену расположенного.
— В четыре проводы закончивших курс лечения, я вот подумал: ты, Углов, у нас на Доске почета висишь, ну а люди уходят разные, какие одумались и хотят новую жизнь начинать, а какие…
— А я-то тут при чем? — удивился Углов.
— А вот ты бы и сказал им пару слов на прощанье. Твое слово, я думаю, солидно прозвучит.
— Это к каким же мне адресоваться, — улыбнулся Углов, — к тем, которые одумались, или к прочим?
Костенко ответно блеснул белозубой улыбкой.
— А это зависит от того, какой ты сам теперь есть! У тебя еще два часа в запасе, есть время подумать, к кому обратиться и с чем. Я бы тебе подсказал, Семен Петрович, будь это дело, ну примерно, так полгодика назад, а теперь не стану.
Капитан снова широко улыбнулся и отошел от Углова. Семен проводил его растерянным взглядом. Впервые за последние полтора года к нему обратились не по фамилии, а по имени и отчеству, почти им самим позабытым. И кто обратился? Такой крепкий мужик, как капитан Костенко! Что ни говори, а отрядный был мужик — не прочим угловским знакомцам чета. Да, задал заковыку капитан. Как ловко подвел: какой сам нынче есть, к тем и обратишься. Или не то он имел в виду?
Оставшееся до начала собрания время Углов провел в полном душевном смятении. Решить! Легко сказать — решить. Все перепуталось в Семеновой голове. Так ничего и не придумав, он пошел к клубу.
Внутри гулкого, с высоким потолком помещения уже подходила к концу подготовительная суета. Клубный шнырь волок на стол, покрытый зеленым сукном, графин с водой. Торчали в литровой стеклянной банке из-под сока свежесрезанные розы. Электрик подключал микрофон.
Углов крякнул: проводы ожидались по высшему разряду. «А, ну да, — припомнил он, — из двух десятков уходящих на волю больше половины покидало профилакторий досрочно. То-то в цехах мастера взвоют, — посочувствовал Семен, — лучшие производственники уходят. Жизнь — ну прямо курам на смех: хорошего работягу отпускать не хотят. Какой-нибудь дармоед — так катись ты ради бога! А вот трудяга — дело другое. И не отпустить пораньше вроде не по совести выйдет, и отпустить не шибко охота; работать-то кому? На работящий народ по всей земле спрос особый!»
Его позвали из рядов длинных деревянных скамеек:
— Давай к нам, прораб!
Семен подошел к знакомцам; вся нарядная была в сборе, старший нарядчик подвинулся, освобождая Семену место с краю:
— Садись!
Углов мельком оглядел зал. Народ подходил густо. Все ж каждому было интересно взглянуть, кто сегодня пойдет на волю. Поменяться местами — желающих не пришлось бы долго искать. Воля — она сладкая, кто ж этого не знает?
Семен нехотя присел рядом со старшим нарядчиком. В дружбу лезть с нарядной, да еще на виду у всех, ему не очень улыбалось! Дело известное: все нарядчики первеющие кумовы дружки — место такое, что не будешь постукивать, так недолго и усидишь. Но здесь друзей не выбирают. Кого привезла решетчатая карета, те и есть твои будущие закадычные дружки-приятели, и Углов сел, куда пригласили.
Но вот народ повалил в зал валом; вокруг толкались, шумели, рассаживались, снимая беретки. Семен прошелся взглядом по рядам: густо, как колосья на поле, колебались вокруг стриженые, лопоухие головы. В дверях произошло шевеление.
— «Хозяин» идет! — толкнул Углова в бок старший нарядчик. Вдоль стены одиноко прошел к рампе начальник профилактория. Отстав на шаг, следом шли замы, начальники отрядов, врачи. За ними держалась плотная группа покидающих зону, часть из них уже переоделась в гражданское. Углов пристально вгляделся в отбывающих. Странно было видеть на братанах, еще вчера щеголявших в синих бушлатах и тяжелых бутсах, нарядные цивильные пиджаки и легкие туфли. О, да некоторые даже повязали галстуки! Углов покрутил головой: он не узнавал старых дружков.
— Глянь, — завистливо шепнул ему сзади Костыль, — в волосьях на гражданку идут! Хоть сейчас женись!
Семен машинально провел ладонью по собственному колкому затылку. Да, действительно, вот почему так странно и неожиданно изменились знакомые ему лица, последний перед уходом месяц начальник в упор переставал видеть дослуживающих срок — и соскучившиеся волосы вымахивали на диво. За полтора года Углов так привык к синеватым голым черепам, что всякая прическа, выходящая за пределы «нулевки», казалась ему вычурной.
Наконец все расселись. Начальство разместилось за зеленым столом на сцене, отслужившие заняли первый ряд скамеек в зале. Замполит постучал карандашиком по микрофону. Зал смолк. Началось прощальное собрание. Выступали начальники отрядов, выступали врачи — поздравляли с началом новой жизни, с выходом в мир. Потом потекли ответные, до жути однообразные выступления уходящих.
Углов заскучал.
— И что тянуть? Скорей бы уж кончали.
Несколько оживился он только тогда, когда черным стаканчиком микрофона завладел капитан Захидов, заместитель начальника профилактория по хозяйственной части. Маленький подтянутый живчик, капитан целыми днями сновал по зоне, во все вмешивался, сыпал десятками противоречивых указаний, делал сразу тысячу дел и бывал страшно доволен, когда к нему обращались не по званию, а по должности. Стоило только сказать капитану Захидову: «Разрешите обратиться, гражданин заместитель начальника профилактория» (предусмотрительно опуская несущественную добавку — по хозяйственной части), как Захидов расцветал алым маком, и уж отказу никому не было.
Углову частенько приходилось иметь дело с капитаном Захидовым: то на кухне протекали трубы — и требовался немедленный ремонт, то в штабе начинала осыпаться по углам штукатурка — и опять же, без прораба было не обойтись. С беззлобным доверчивым хозяйственным командиром Углов жил душа в душу. Оживился же Семен, увидев капитана у микрофона, по причине, хорошо известной всему профилакторию, — неудержимой страсти Захидова к публичному словоговорению; не вполне владея ораторскими приемами, зам по хозчасти не мог отказать себе в удовольствии послушать из динамика собственный голос.
Захидов придвинул микрофон, откашлялся и начал от Ноя и его непутевых детей. Он долго плутал в дебрях доисторического прошлого, и не раньше чем через полчаса сумел наконец выбраться на полянку современности.
— Я, знаете ли, поздравляю всех вылечившихся, — ласково обратился он к первому ряду. — Вы все ребята хорошие, я знаю, и пить эту отраву больше не будете, и желаю вам сюда не возвращаться, знаете ли.
Капитан еще раз оглядел слушателей растроганными, увлажнившимися глазами. Слушали ничего, уважительно, никто в зале не шумел, не чихал, не переговаривался — нет, действительно, хорошие ж ребята!
— Вот вы сейчас к своим семьям поедете, — поспешил продолжить Захидов, — а тут у нас вы за это время, что были, подлечили здоровье, денег заработали, вас дома ждут, встретят с радостью…
Капитан хотел было продолжить еще.
— С радостью?! — прервал его на высокой истерической ноте голос из зала. — Денег заработали?!
Захидов сбился и замолчал. За зеленым столом задвигались.
— Можно сказать? — Из плотных рядов сидящих тянулся вперед, к сцене, высокий худой парнишка с гладко бритой головой на тонкой, длинной шее. Его хватали за полы форменки, пытались усадить, уговаривали оказавшиеся рядом братаны. Парень упрямо выцарапался из цепких мешающих рук и все лез и лез к проходу между скамейками. — Можно сказать? — взлетела вверх его мосластая рука.
Захидов беспомощно оглянулся на начальника профилактория. Тот приподнял крупную голову, молча вглядываясь в синие ряды сидящих перед ним людей. Возникший в зале шум постепенно смолк. Углов с жадным вниманием посмотрел на начальника и только сейчас с ясностью понял, как одинок может быть человек, занимающий высокий пост. Его слово решало здесь все, и никто не мог разделить с ним груза ответственности. Молчание протянулось несколько томительно долгих минут. В клубе словно осталось только двое людей: стоящий в неловкой растерянной позе парнишка (его уже никто не рисковал удерживать) и лобастый, туго затянутый в хорошо пригнанную форму, словно сросшийся с ней, пожилой офицер за длинным зеленым столом.
— Вы что-то хотите сказать? — негромко произнес он. — Пройдите сюда. — И полковник кивнул на сцену.
Пока парнишка, цепляясь на ходу за сидевших, лез между скамеек, в зале стояла такая тишина, что Углов слышал, как стучит его собственное сердце. «И куда пацан попер? — пожалел Семен несмышленыша. — Сейчас выпросит себе удовольствий».
Парень, наконец, выбрался из рядов и уверенно поднялся на сцену. Он нисколько не смущался.
— Рамазанов из третьего отряда, — представился он.
Полковник кивнул:
— Слушаем вас.
Углов случайно взглянул на начальника третьего отряда, сидевшего рядом с полковником, и улыбнулся. Если б можно было взглядом перемещать предметы, то Рамазанов немедленно улетел бы со сцены со второй (как минимум) космической скоростью — так смотрел на смельчака отрядный. Парень бодро оглядел зал. Глаза его заблестели неистовым вдохновением. Видно, не только капитан Захидов любил ощущать себя пламенным трибуном.
— Вот тут, значит, гражданин капитан, — бойко ткнул Рамазанов пальцем в сторону огорченно внимающего ему Захидова, — тут гражданин капитан доказывал, как нас радостно встретят дома, да как мы за колючку с пачухой денег выйдем! Гуляй, мол, Ваня, все в полном порядке. А я вот год отбыл, и до выхода мне месяц остался, а у меня на счете ни копья нет! В магазине отовариться не на что. Выйду — доехать до дому до мамы-старушки не с чем!
Рамазанов громко хлопнул себя кулаком в грудь. Чувствовалось, как хочется ему рвануть рубашку на груди и облегчиться громким криком. Он уже взялся было за отвороты синей зоновской курточки, но, мельком глянув на президиум, натолкнулся на холодный, спокойно-выжидающий взгляд «кума» и опустил чесавшиеся руки. Заинтересованный его финансовым положением, выскочил с вопросом Захидов:
— А вы где работаете, в какой бригаде? — спросил он. — Почему у вас нет денег на счету? Ведь у нас в среднем по четыре рубля заработку на день выходит. Даже и со всеми вычетами должно на магазин оставаться.
Рамазанов подбоченился:
— Что мне бригада? — в голос закричал он. — Суете куда ни попало! А я специалист высшей квалификации, мне работу обязаны предоставить по моему образованию, а не в бригаду совать! Что мне ваши четыре рубля? Я за них в потолок плевать не хочу! Меня уже по пяти бригадам прокатили, да что толку? Не можете по-настоящему трудоустроить, так нечего и держать здесь! Еще уколами травите. Лекари!
Рамазанов победоносно оглядел присутствующих. В зале послышались смешки. Доброе лицо Захидова сморщилось.
— А какая же у вас специальность? — участливо спросил он.
Парнишка гордо потупился.
— Мне закрывали на гражданке по шестому разряду, — ответил он. — А тут только по второму. А я специалист высшей категории. А что корочки потерял, так со всякими случиться может. — Рамазанов явно обходил вопрос о собственной специальности.
— Так кем же вы все-таки работали? — не успокаивался Захидов.
— Сварщиком.
И тут Углова как шилом в бок кольнуло: он узнал специалиста высокой квалификации. Полгода назад старший нарядчик, не спросясь угловского согласия, кинул в одну из его бригад вот этого самого, распинающегося сейчас на сцене о своих горьких обидах Рамазанова. Семен, не любивший, когда кто-нибудь наступал на его мозоли, тут же заскочил в нарядную выяснить, за какие грехи их облагодетельствовали. Углов не без оснований предполагал, что это был подарок старлея. Время от времени старлей менял стукачей в бригадах. И хотя перерешить что-либо было не в Семеновой власти, но грех было не воспользоваться законным поводом для поднятия шума.
— Суют кого попало! Прораб я или не прораб?! — Все ж была какая-то фикция власти. Однако дело оказалось гораздо проще.
Старший нарядчик только досадливо пожал плечами в ответ на Семеновы укоризны:
— Да куда ж его девать, гниду поганую? Путем работать нигде не желает. Кочует из бригады в бригаду, толку от него нигде нет, а уж надоел всем до смерти. Эх, был бы здесь «строгач», мы б его быстро воспитали, а в ЛТП, сам понимаешь, шибко не развернешься. Вот он и выкаблучивается. Чует слабинку. Замполит велел к тебе перевести. Может, ты его маленько угомонишь.
Углов только присвистнул:
— Вот не было печали… Своих «гонщиков» мало, так со стороны суют.
Но делать было нечего, и Семен определил Рамазанова на рабочее место. В тот же день выяснилось, что сварщик Рамазанов (специалист высокой квалификации, как он себя упорно рекомендовал) не умеет варить. Электроды липли к металлу, Рамазанов ожесточенно дергал держак, и очередной стальной прутик вылетал из зажима. Брянец, разыскав Углова, за руку привел его к месту работы аса сварного дела. Углов полюбовался листом металла, утыканным прилипшими электродами, как ежиная спина колючками, и сказал сквозь смех: «Ну пусть учится. Лишь бы хотел».
Брянец яростно плюнул и пошел прочь. Этим же вечером Рамазанов подал замполиту жалобу на своего бригадира. Моральный террор — так определил он брянецкую ругань. Тут поневоле пришлось задуматься, как быть дальше с новоявленным грамотеем. За месяц Рамазанов с трудом выполнил дневную норму выработки. Писать рапорта и жаловаться на собственных рабочих Семен не хотел. Что оставалось делать, если не бить?
Брянец, по истечении злосчастного месяца, сказал Семену:
— Или убери эту гниду из бригады по-хорошему, или я ему сквозь уши электрод продену!
Углов потолковал еще раз с «высоким» специалистом о том о сем и ощутил жгучее желание опередить Брянца в его намерении. Сплавить Рамазанова из строителей в мехцех потребовало двух недель утомительнейших происков и десяти пачек индийского чая на всяческие подмазки; Брянец рыдал, видя, как дорого обходится никчемный гад, но делать было нечего — пришлось подмазывать всех бригадиров в токарном цеху, чтоб выручили, освободили прораба от ноши, непосильной для его слабой хребтины. Потом Углов облегченно вздохнул, забыв о великом спеце. И вот он снова вылез на свет из какой-то запечины, тар-р-р-ракан!
— Не можете, а держите! — снова завопил со сцены Рамазанов, вытирая глаза кулаком. — А как я к мамочке появлюсь домой голый и босый?
Захидов растерянно повел глазами по залу. Внезапно он увидел Углова и несказанно обрадовался.
— А вот же прораб сидит, — с облегчением закричал он. — У него всегда хороших сварщиков недостает. У вас же еще целый месяц до выхода, вот и успеете заработать на дорогу.
— Прораб, возьмете его к себе?
Рамазанов пренебрежительно махнул рукой:
— А, да был я у них. Что толку? Тоже ничего не заплатили!
Такой наглости Семен уже не смог стерпеть. Давно, с самого начала рамазановского выступления, копилось в Углове невольное раздражение. Семен и сам был не прочь «прогнать дуру» перед начальством. Отчего бы изредка не повеселиться, на глазах у всех пройдясь по лезвию? Но Рамазанов не «гнал дуру», он явно трепал языком всерьез, он явно и думал то, что говорил. Семен потихоньку сатанел. Скажи, какая святая и обиженная невинность появилась вдруг в зоне! Лопата или держак электрода ему не подходят по образованию: подать сюда немедля министерское кресло! Вот в нем высокий специалист наработает! «А мы-то что ж? — едко подумал Семен. — Нам, выходит, любая работа годится, такое мы против Рамазанова быдло малограмотное! Ну, гад!» — Но клевать своего брата, лечащегося, да еще на глазах у режимников, никак не полагалось по всем зоновским меркам, ну, «гонит», крутится, ловчит — ну и его дело! И Углов молчал, хотя так и подмывало его встать и выплеснуть накопившуюся злость перед всем залом. Но когда Рамазанов попер на строителей, которые-де ничего не заплатили за тяжелый рамазановский труд, Семен не выдержал. Он резко встал, чувствуя, как вытянулась в струну, как напружинилась в нем каждая жилочка, и шагнул к сцене. И так стремителен, так резок был его порыв, так похоже было это внезапное движение на смертельный, отчаянный бросок в бой, что все головы в зале разом повернулись в его сторону. Шесть легких шагов оказалось до сцены — всего-то ничего — но бешеной яростью плеснула волна крови от его сердца в мозг. Одним прыжком он взмахнул на сцену, вплотную к отпрянувшему Разаманову.
— Ты кто? — задыхаясь, тихо спросил Углов побледневшего сварного, оберегаясь в крике расплескать переполнявшую его ненависть. Сделай сейчас Рамазанов малейшее движение, попытайся он защититься или сказать что-либо — и Углов не смог бы уже удержать себя. С чувством острейшего физического наслаждения ощутил он, как вламывается его чугунной крепости кулак в кисельное хлюпкое личико недоноска. Семен явственно услышал уже ломкий хруст и до крови закусил губу: сдержаться, сдержаться! Крупный пот выступил у него на лбу. Как будто сошлось в этот миг и в этом человеке все то черное, что изломало и его, и Лизину жизнь, то, что он теперь смертельно ненавидел малым, живым, кровоточащим кусочком своей души, чудом сохранившимся в нем вопреки всем поражениям в великой битве с судьбой. Будь он проклят, этот дармоед! Труд остался единственным и последним угловским прибежищем.
— Да ты кто есть, чтоб тебе за безделье платить? — прорычал Семен сквозь стиснутые зубы.
Захидов испуганно замахал коротенькими ручками:
— Прораб, прораб, да что вы?
Углов не обратил на него никакого внимания. Его глаза были прикованы к смазанному лицу, качавшемуся перед ним. Перепуганный до онемения, Рамазанов не мог выговорить ни слова; и только явственно булькал и хрипел страх в его судорожно дергающемся горле.
— Ты кто, академик? Тебе для работы что надо — самолет? Ты, гад, в зоне год отбыл и ухитрился рубля не заработать, все дела себе по плечу не находишь — это как?! Значит, ты один здесь спец, а все остальные мусор? — У Семена перехватило дыхание. — Я сюда на полгода раньше тебя прибыл, и не из сварных небывалого разряда, а из настоящих начальников; подо мной на гражданке сотня таких раздолбаев, как ты, ходила! А тут мне с ходу лом в руки дали, долби! И я долбил! Не отнекивался своим высоким образованием. Потом сказали: бери вагу, волоки станки из цеха в цех. И я волок! Тут кто из двухгодичников в бригадах остался, те помнят, как я начинал: это, мол, тот прораб, у которого первый год рукава бушлата по локоть в машинном масле были. Вот ты и поспрошай у них, как человек пахать может, когда хочет. Они тебе скажут. Не я работу искал, работа меня находила. А почему? А потому, что, может, душа моя по работе стосковалась за пьяные, за бездельные-то годы. Или что — может, образование мое меньше твоего, мне можно в грязи валандаться, а тебе никак? Стонешь: к маме-старушке доехать не на что? Да ведь наверняка она, мама-то твоя, только и живет толком, пока тебя рядом с ней нет. Ведь если ты в зоне ухитрился целый год прокантоваться — так неужели на воле хоть палец об палец ударял? Мамину пенсию и сосал, небось! Денег нынче нет на счету? Так и правильно, что нет; их у бездельника и не должно быть. А вот на мою книжку за эти полтора года «косуха» легла! И я за каждую копейку из той «косухи», ответ дам: где, когда и как я ее заработал! И долго о том рассказывать не придется. Вот он мой ответ, перед всеми тебе даю, а ты погляди да понюхай! — Углов протянул ладонями вверх, под самые рамазановские глаза, свои тяжелые рабочие руки, сплошь проштопанные рубцами невыводимых мозолей.
Зал онемел. Рамазанов удушливо захрипел и, оттолкнув Семеновы руки, бросился со сцены. Углов крикнул ему вслед, напрягая жилы на лбу:
— Вернись, разгляди получше! А то, может, не все увидал!
Вот он и прорвался, многолетний нарыв; вот и пришло к нему время через боль почувствовать живую силу своей неумершей души. И прорвался его нарыв тогда, когда Семен мог менее всего этого ожидать; и прорвался так, как не предвидел, может быть, ни один самый хитромудрый врач на свете! Нет, не напрасными оказались многодневные усилия многих и многих добрых людей, положенные на Углова. Далеко, может быть, было ему до полного выздоровления, но упорный труд их не пропал даром; новый человек появился на свет божий, и чудо этого всеми осознанного преображения отозвалось в притихшем зале на сотню разных ладов: у кого радостью, у кого завистью, у кого робкой надеждой, а у кого и смертельной, непрощающей ненавистью.
Внезапно в напряженной гулкой тишине зала послышались негромкие, размеренные хлопки. Углов повернул голову к столу. Поднявшись из-за зеленого сукна и глядя на Семена спокойным ободряющим взглядом, сильно бил в ладони начальник профилактория. Углов обомлел. Вслед за полковником поднялись и зааплодировали остальные, а еще через минуту гудел овацией весь зал.
Через полчаса Семен стоял у дверей своего барака, раздумчиво разминая в пальцах сигарету. Он был весьма недоволен собой. Тоже мне, кинозвезда какая выискалась — на аплодисменты набился! Только этого еще не хватало.
Впрочем, чего там? Правильно навтыкал этой гниде. Будет помнить.
Мимо проходил незнакомый лечащийся. В углу рта у него дымилась сигарета. Углов махнул рукой:
— Дай прикурить, браток!
Тот остановился, осторожно придерживая сигарету, дал прикурить. На лице его заблуждала ласковая улыбка.
— А ты молодчик, прораб, как я погляжу.
— А што? — лопухнулся Углов. Он еще не вполне отошел от атмосферы аплодирующего зала.
— А ништо, — усмехнулся незнакомец. — Ссучился потихоньку? На УДО работаешь? Нашими костями дорожку на волю стелешь?
Углов побледнел и вхолостую задвигал челюстями. Переход оказался неожидан.
— К «куму»-то еще не забегаешь по вечерам? Глядишь, месячишко-другой скинут. Чего молчишь? Оглох, что ли? Ну да ладно, прощевай покуда. — Собеседник повернулся и пошел прочь.
Углов догнал его одним прыжком. Мелькнула крепкая рука, затрещало плечо, и разъяренные глаза Семена уперлись в холодные глаза незнакомца.
— Легче, легче, прораб, — сказал он спокойно. — А то как бы тебе не ушибиться ненароком.
Движением ресниц он повел угловский взгляд в сторону. Краем глаза Семен увидел у стены еще трех, неприметных на внешность, делающих вид незнакомства и случайного соприсутствия.
— Моя бы воля, — катая желваки, сказал Семен, близко глядя в улыбчивые, спокойные глаза, — моя бы воля, так я б тебя и всю семейку твою — под пулемет! И остальных таких, как вы, — туда же! И никакого бы «кума» мне не понадобилось, своим бы потягом обошелся.
Незнакомец движением плеча сбросил его руку.
— Плавай глубже! — непонятно сказал он и пошел прочь.
Углов проводил его ненавидящим взглядом. Все внутри мелко дрожало.
16.
Вечером следующего дня Углов не спеша проходил мимо клуба, направляясь к бараку. Сзади его негромко окликнули:
— Эй, Семен Петрович, иди сюда!
Углов повернулся на голос. Держа в руках какую-то бумажку, от стены клуба ему ласково улыбался Костыль. Семен грозно нахмурил брови: это что еще за новости такие, чтоб прораба чуть ли не манил к себе пальцем какой-то шнырь? Костыль явно перебрал чифиря. Дернув плечом, Углов отвернулся и пошел дальше. Сзади послышался задыхающийся хрип: Костыль с маху припустил бегом, догоняя его. Семен довольно усмехнулся: побегай, побегай, с чифиря не шибко набегаешься, гляди, уже пыхтит шнырь, как хороший паровоз.
Костыль наконец-то догнал его.
— Семен Петрович, я ведь хотел порадовать вас, — испуганно заторопился он на ходу. — Вы уж не серчайте на старика, коли что не так…
Углов усмехнулся. При малейшем намеке на неприятность возраст Костыля сразу увеличивался чуть ли не вдвое. Обратная метаморфоза происходила с ним только при виде юбки. Но в зоне юбками любоваться приходилось редко, так и тянул Костыль свой срок жалкой развалиной. Не останавливаясь, Семен на ходу небрежно спросил сквозь зубы:
— Ну чего тебе?
— Да письмо же вам, Семен Петрович! Полез я в ячейку к себе, смотрю — ничего нет. И уж тут как чуял — дай, думаю, загляну, что там на вашу букву лежит, авось что и отыщется. А оно, вон оно, письмо-то, притаилось, лежит себе, вас дожидается. Я и взял. А вы тут как раз и сами идете.
Костыль искательно заглянул Углову в глаза. Семен остановился, как споткнулся. В сердце его резко кольнуло. Новость была, прямо сказать, ошеломительная: за полтора своих профилактических года он еще ни от кого не получил ни строчки и, честно говоря, уже не рассчитывал и получить.
— Да ты не спутал ли? — сказал он, стараясь унять сумасшедший бой сердца. — Может, оно и не мне вовсе, а какому другому Углову?
— Скажете тоже, — удивился Костыль. — Да разве я кого в зоне не знаю — и по фамилии, и на личность? У нас вы один и есть Углов, опять же и имя ваше. — Он подал Углову тощий конверт. — Глядите вот — Семену Углову. Так что с вас причитается, Семен Петрович. Запарить бы не мешало, а? — Костыль льстиво улыбнулся и только что не завилял хвостом.
Семен нерешительно повертел в пальцах конверт, все еще не решаясь взглянуть на лицевую сторону: страшно было и подумать, что письмо может быть написано Лизой. Костыль суетился рядом, чуть поскуливая от нетерпения.
— А ну беги, возьми у меня в тумбочке, запарь. Там лежит пачуха тридцать шестого, — отмахнулся от него Семен. Костыля как ветром сдуло.
Семен постоял минуту, облизывая внезапно пересохшие губы, и, словно бросаясь с обрыва в ледяную воду, решительно поднес конверт к глазам. Жадный взгляд его разом охватил написанное. Неожиданным взрывчатым жаром ударила прыгнувшая кровь в Семенову голову; в висок забухал знакомый молоток: Лизин почерк на конверте! Это ее округлой, размашистой скорописью были выведены два показавшихся ему незнакомых слова: Семену Углову. Он прочел их и не сразу ухватил смысл написанного. «Семену Углову — это кому же? Какому такому Углову?» — пронеслась в его голове испуганная, глупая мысль. Но через мгновение он снова обрел соображение и облегченно успокоил себя: «Ах, да-да. Это же мне. Это же я Семен Углов, я!»
Мурашки знобкими прикосновениями побежали по Семеновой спине. «Ответила, — подумал он, переступая с одной ватной ноги на другую. — Боже мой, ответила! Да как же это произошло?»
Он держал в руках конверт и боялся верить собственным глазам. Ошалело оглянувшись по сторонам, Семен ущипнул себя за щеку, потом крепко подергал за ухо: да нет, он, конечно же, не спал! Пьянящая, сумасшедшая радость неудержимым потоком хлынула в его сердце.
17.
Лизино письмо прогремело по Семеновой душе, как гром по ясному небу. Он тайно написал и тайно же отправил через волю шесть писем жене. Эта его скрытая, отдельная от семейки жизнь началась четыре месяца назад. Он пережил уже здесь свою первую зиму, оброс бытом, знакомствами, тысячью дел, и единственное, чего у него не было и не могло быть, — это переписка с семьей.
Впрочем, Семен, так же как и все прочие, такие, как он, обездоленники, не получающие и не посылающие писем, хохорился и высмеивал такое сугубо немужское занятие, как изящная словесность. За это время Углов столько раз повторил про себя и на людях, что ни в сем и ни в ком не нуждается (точно так же, как не нуждаются и в нем самом), что не то чтобы полностью поверил, а как-то привык к этой мысли.
Аленкина смерть лежала между ним и Лизой неодолимой, бездонной пропастью. Все, или почти все, можно было поправить в этой жизни, лишь одно не поддавалось никакому поправлению. Долго, очень долго Углов не мечтал и думать о том, что его собственная жизнь еще не кончена с жизнью дочери, что та непробудная душевная спячка, в которой он утонул, как в трясине, когда-то кончится и главный вопрос всякой человеческой жизни (вопрос — как жить дальше?) снова во всей своей обнаженной наготе встанет перед ним.
Первая несвободная зима прошла тяжело, лето — незаметно, а к осени Углов стал все чаще и чаще задумываться. На его алюминиевой кружке появилась процарапанная вилкой вторая годовая цифра — оставалось чуть больше восьми месяцев до выхода.
Шесть писем, адресованных Лизе и написанных им не столько чернилами, сколько собственной кровью, словно бы провалились в пустоту. Первое письмо он писал в глубокой душевной неуверенности, в полном разброде мыслей и чувств; то казалось, что вина его перед умершей дочкой и женой слишком велика, чтобы можно было рассчитывать хоть на какое-то милосердие, то вспыхивала в глубине его сердца фантастическая надежда, что можно если не изменить, то хоть как-то загладить прошлое своей новой, чистой и праведной жизнью. Да, он уже был не тот, что раньше. Пылавшая когда-то в нем злоба на весь свет выжгла саму себя дотла.
В последнем своем письме, уже перестав надеяться на ответ, Углов писал Лизе о своем быте и работе, писал только потому, что письма к жене незаметно стали для Семена глубокой внутренней потребностью. Не получая никакого ответа, он все же суеверно боялся перестать писать почти что в никуда, этим как бы оборвалась последняя ниточка, связывающая его с горестным и дорогим прошлым. Отвечала бы Лиза, или (как это и было на самом деле) не отвечала — это уже не имело для Семена решающего значения; ему важно было для самого себя, для рождающегося в нем человека, открыться, исповедоваться перед кем-то близким. А никого другого не осталось у Семена в целом огромном свете.
В последнем письме он уже ни в чем не упрекал Лизу, ни на что не жаловался и ни в чем не каялся. Мелкие, любопытные подробности своего несвободного существования, некоторые черточки и мысли окружающих, показавшиеся ему интересными, — вот чем наполнил Семен свою последнюю исповедь. И лишь в самом конце, не удержавшись (желание это оказалось сильнее его самого), он мельком проговорился, что часто видит Лизу во сне и мечтает хоть издали посмотреть на нее наяву.
18.
Тут-то и ждала Семена самая сильная отповедь. Видно, не удержав пера, Лиза с сердцем отвечала на его робкое мечтание.
Семен жадно впился глазами в размашистые ряды неровных строчек. Письмо было длинным. Сквозь внешнюю суховатость и нарочитое безразличие то тут, то там пробивался страстный, живой огонь; Углов физически ощущал, как Лиза сдерживала себя, не желая сказать больше того, что было сказано; как трудно ей было не выплеснуть на бумагу, в самое лицо его, всю горькую и правдивую силу своей страшной и незабываемой беды.
Видно, все же Лиза со вниманием прочитала все его письма, хотя и не ответила на них, и сейчас обмолвилась как бы мельком, что прочла только последнее, все же предыдущие бросила в мусорное ведро, не распечатав. Но по некоторым мелким подробностям Углов почти с уверенностью угадывал, что прочтено было не только последнее его письмо, а и два предыдущих.
Лиза писала, что удивляется не столько тому, что именно он пишет, сколько тому, что, разрушив собственными руками все, что их когда-то связывало, он еще надеется восстановить развалины. Ведь Семен ей теперь, мало сказать, что чужой, — злейшего врага своего она бы не ненавидела с такой силой, как бывшего мужа. Потому что никакой самый страшный враг не смог причинить ей такого непоправимого горя, какое принес Углов. Восстановить между ними ничего нельзя так же, как нельзя вновь вернуть на белый свет Аленку. Угловские же предыдущие упреки в том, что она якобы подписала со зла какие-то бумаги, которые привели его за решетку, кажутся ей глупыми. Ведь если в Семене еще сохранилось какое-то подобие разума, то он не может не понимать, в каком состоянии она была сразу после смерти дочки; в те страшные дни она не задумываясь подписала бы и собственный смертный приговор; да и могла ли она вообще в такой разрухе души понимать, что подписывает и зачем?
Впрочем, Лиза очень сомневается, что ее жалкая подпись могла что-то изменить в дальнейшем течении угловской жизни; ведь и слепому было видно, куда катится Семен; и катится не по чьей-то чужой вине или подписи, а своим собственным неудержимым ходом и желанием. Если же Лизина подпись как-то помогла этому естественному ходу событий, так неужели ей следует испытывать какое-то сомнительное раскаяние? Напротив, она от души рада его теперешнему положению, и если уж кому-то стоит раскаиваться в своих поступках, то Углову незачем для этого далеко ходить — достаточно будет просто заглянуть в зеркало!
Кстати, она не очень понимает, почему он именует лечебное учреждение тюрьмой, — разве что там ему наконец перестали позволять пьянствовать? Видимо, для Семена это и есть основной критерий различия между местами лишения свободы и организациями здравоохранения? В таком случае, по истечении срока лечения его ждет большое разочарование: с пьянством начали всерьез бороться повсюду, и как бы теперь весь мир не показался Семену тюрьмой!
Лиза, конечно, сожалеет, но ничем не только не может ему в этом помочь, но даже не желает нисколько и сочувствовать, по ее горячему убеждению, таких людей, как Углов, следует не лечить, зря переводя на никчемную затею крайне нужные государственные деньги, публично расстреливать! И большие средства были бы при этом сбережены, и самим пьяницам, на ее взгляд, было бы, пожалуй, так проще — перестали бы, наконец, и сами мучаться, и людей мучать!
Углов горько усмехнулся: он и сам был теперь не очень далек от Лизиной точки зрения. Слова жены врезались в самую глубину его сердца. Он держал в руках письмо и едва стоял на ногах. Это была тонкая, как паутинка, ниточка, протянувшаяся к нему из страшного далека. Во всем божьем мире не осталось больше никакого другого человека, которому он был хоть чем-то интересен. Есть Углов на белом свете, нет Углова на белом свете — это никого не задевало и не трогало. А уж до того, что лежало внутри его души, и подавно никому не было ни малейшего дела. Лизино письмо явилось для Семена первым несомненным признаком, что он действительно въяве жив, что он человек, а не только номер и фамилия, занесенные чужой рукой в одну из граф длиннейшей ведомости.
«Ответила, ответила!» — тихо шептал Семен дрожащими, сухими губами. Лизина рука была на конверте, это ее тонкие пальцы вывели аккуратно его имя и его фамилию, это Лизина, до боли родная, светловолосая голова склонялась над листами бумаги, которые Углов держал сейчас в своей корявой зацепеневшей руке; скажись внутри конверта его собственный смертный приговор — Семен не повел бы и ухом: лишь бы приговор тот был подписан Лизой. Никакая сторонняя мысль не могла смутить его нерассуждающей радости. «Ответила, жена ответила!» — снова прошептал он, не в силах удержать в себе эту радость, и лицо его, годами отвыкавшее от смеха, исказилось невольной мучительно-сладкой судорогой, больше похожей на гримасу плача, чем на улыбку.
Семен шел и смотрел по сторонам новыми глазами. Письмо жены, лежавшее в нагрудном кармане, грело его сквозь грубую материю гимнастерки. Все изменилось, ведь раньше он был пассажиром эшелона, идущего в никуда, теперь вагон его свернул на новую колею. Там, впереди, за окоемом, лежала настоящая человеческая жизнь, и хотя путь к ней был еще очень труден и долог, Углов ни минуты не сомневался, что одолеет его.
Он шел по центральной аллее профилактория, знакомые братаны поднимали руки, приветствуя его. Семен кивал в ответ, ничего не понимая, выслушивал обращенные к нему вопросы и улыбчиво соглашался: «Да, да… Конечно…»
И снова шел, провожаемый недоуменными взглядами, и низкое вечернее солнце расстилало перед ним пылающие алые ковры.