1

Иванов лежал на больничной кровати с никелированными шишечками, видел, когда приподнимался, в зеркальном их отражении свое желтое, небритое лицо и сожалел, что не купил такую вот кровать, хотя давно собирался. Ничего, решил Иванов, выйду из больницы, враз куплю, только бы грыжа отпустила. Все печет да припекает внутри. И доктора чего-то мудрят. Вырезать бы, и дело с концом.

Он не знал, что гложет, съедает его совсем не грыжа, а другая страшная болезнь, от которой уже нет спасения.

Рядом, на табуретке, сидела Дарья, положив на колени загорелые, натруженные руки. На безымянном пальце — тусклое, серебряное колечко. Носила его Дарья уже сорок лет, как поженились. И он подумал, что если умрет, то Дарья наденет колечко на левую руку. Но Иванов надеялся на поправку, на скорую встречу с лейтенантом и на то, что лейтенант приедет и вместе с высоким начальством выведет Подшивалова на чистую воду. В борьбе с Подшиваловым у Иванова главная надежда была на лейтенанта. Поэтому он опять спросил у жены:

— Почему же товарищ лейтенант молчит? Может, письма не получил? Ты вот что: отбей-ка телеграмму. Мол, так и так, отпиши. Иванов, мол, беспокоится и просит приехать по силе возможности.

Дарья согласно кивала:

— Сполню. Все, как говоришь, сполню. — Она вздыхала и горестно смотрела на мужа. Уж как его подсекло, а все ерепенится, неуемный.

Закатный луч пробился в палату, поиграл на трех пустых кроватях — соседи Иванова вышли подышать на вольный воздух — и скрылся. Потемнело.

— Ты собиралась бы, пока шоферня гоняет. Опять пешком топать придется.

— И то правда, — закивала Дарья, вставая.

На прошлой неделе, засидевшись, она упустила последнюю попутную машину и шла из райцентра домой, уже в темноте, целых девять километров.

— Значит, телеграмму лейтенанту, — напомнил Иванов. — С почты сейчас и отбей…

Внезапно дыхание его стало прерывистым, он густо, до багровости покраснел, сказал:

— Кликни-ка доктора. Худо чегой-то мне…

2

Тот, кого Иванов называл лейтенантом, числился в одном из московских военкоматов капитаном запаса Михаилом Евгеньевичем Никаноровым, военным корреспондентом. Лейтенантом же был он в те давние фронтовые времена, когда сам Иванов служил старшим ездовым в минометном взводе Никанорова. С годами Иванов стал понемногу забывать своего лейтенанта и уж вряд ли бы вспомнил о нем на этой больничной койке, если бы не случай.

Месяца два назад, шагая под вечер из колхозной конюшни, Иванов увидел «Волгу», прикатившую не то из района, не то из области. К ней шел Подшивалов с какими-то приезжими. Нагрянуло, кажется, начальство. Подшивалов так и лебезил, забегая то спереди, то сбоку. И тонкие ноги председателя в хромовых сапожках тоже, казалось, выделывали кренделя и помогали, конечно же, охмурять гостей. В одном из них Иванов без труда признал райкомщика Водолахина. Был он в потертом синем плаще и зеленой шляпе. Нет, председатель не стал бы так выгибаться перед Водолахиным, привычным гостем в колхозе, приезжавшим чаще на попутках или на собственном моторном велосипеде. Значит, все дело в том, другом.

«Кто бы такой?» — подумал Иванов и остановился, всматриваясь против солнца в высокую легкую фигуру приезжего. В берете, светлом костюме и шелковой рубашке, он не был похож ни на кого из здешних. Но что-то издавна знакомое почуялось в нем Иванову. И чем ближе тот подходил, тем больше Иванов волновался. Нет, не он, решил Иванов окончательно. Этот уж больно культурный. Такой, видать, и верхом на коня не садился и матом не ругается. Но волнение не проходило. Кто же мог так косолапить во всем полку, кроме лейтенанта Никанорова? Их разделяло шага три-четыре. Приезжий вдруг остановился, посмотрел на Иванова и тихо сказал:

— Да не может быть!..

И когда, подобравшись, Иванов встал по стойке «смирно», а потом улыбнулся во все свое круглое лицо и шагнул навстречу, приезжий рванулся к нему.

— Васильич?! — воскликнул он. — Дорогой ты мой!..

— Товарищ лейтенант, — счастливо бормотал Иванов. — Да как же это? Да откуда? Вот дела-а!..

— Что же ты ни разу не написал?

— Так… Думал, забыли Иванова.

— Эх, Васильич! Разве тебя забудешь?

3

У Никанорова, как говорится, не было никаких оснований забывать Иванова. Более того: не раз он, как наяву, представлял то проклятое раннее утро, в августе сорок пятого года, когда для него все могло кончиться очень скверно. Если бы не Иванов.

Накануне они — авангард армии, куда входил и конно-минометный полк, — уже преодолели пустыню и вступили в предгорья Хингана. Танкисты и пехота ушли вперед, а минометчики остановились на ночь, дать отдых измученным коням. Но пехота далеко не продвинулась. Ей преградили путь смертники, окопавшиеся на склонах гор, и японская батарея, бившая прямой наводкой по единственной горной дороге.

На рассвете, когда Иванов разбудил Никанорова и тот поднялся с плащ-палатки, брошенной на гаоляновые листья, пришел приказ: немедленно выступить и поддержать пехоту минометным огнем.

Кто-то из штаба полка — потом так и не дознались кто, — чтобы ускорить седловку и выступление, приказал каждый миномет везти только на паре коренных коней, оставив в укрытиях вторые пары, уносных.

Никаноров насторожился. Что за черт? А вдруг коренные не вытянут? Озадаченный, он стоял с автоматом, закинутым за спину, с биноклем на груди и клинком на боку, смотрел, как солдаты сноровисто запрягают коней. А если не вытянут? Но, несмотря на тревогу, решил, что начальству, пожалуй, виднее. Тем более тут, сказали, близко. Коновод уже шел к нему с Разгулом в поводу, Никаноров вскочил в седло и хотел выехать на дорогу, как вдруг увидел, что Иванов подпрягает уносных коней.

— Вы что? Приказа не слышали? — угрожающе спросил он, наезжая на Иванова. — Где командир расчета?

— Да, товарищ лейтенант, да я ему говорил, да он завсегда норовит по-своему, — запел, запричитал командир расчета, губастый молоденький Алферов, по прозвищу «Вятский человек хватский».

— Норовит? Я вот поноровлю вам, — сказал Никаноров. — Все чтобы как приказано было. За мной!..

И он, тронув Разгула шпорами, поскакал по дороге. Оглянувшись, увидел два своих расчета, их тяжело тянули коренники, и взял в галоп, чтобы до подхода минометов разметить огневую позицию. Навстречу попадались пехотинцы, перевязанные свежими, но уже окровавленными бинтами, проехал санитарный автобус. Там стонали и кричали раненые. Никаноров обогнал какой-то обоз, и дорога внезапно забрала в гору. Разгул перешел на рысь, потом на шаг. Путь становился все круче, конца ему не было. Никаноров повернул к расчетам.

И первым, на кого наткнулся, был Иванов, сидящий на левом уносном коне. Четверка неслась рысью, быстро катился за ней миномет на низких колесах, обтянутых толстыми шинами. Иванов торопился в бой, нахлестывал коней, весь был поглощен делом и не сразу заметил взводного.

— Эт-то что такое? Эт-то кто разрешил? Тут армия или что?

К нему подскакал встрепанный Алферов:

— Да, товарищ лейтенант, да я…

Никаноров не дослушал, метнулся разъяренный к Иванову. Тот встретил его невозмутимо:

— Не вытянуть одними коренниками. Запалим коней, товарищ лейтенант.

Но Никаноров, остывая, сам уже понимал — намертво можно засесть на этой горке.

— Я с тобой после поговорю, — сказал он с угрозой и помчался смотреть, как там остальные.

Увидев их, Никаноров ужаснулся. Один расчет плелся еле-еле, а другой и совсем остановился. Бока и животы коней ходили ходуном, с губ капала пена.

А пехота, прижатая огнем японских пулеметов, ждала поддержки.

Никаноров не мог упрекнуть ни солдат, ни сержантов. Они выполнили приказ — отпрягли уносных коней. И теперь сами, скользя в грязи, матерясь, падая, толкали миномет в гору, тянули под уздцы исходящих паром коней. Да хоть умри, разве так вытянешь? Трибунал. Верный трибунал. Ах, он выполнял чей-то приказ и поэтому застрял!.. Но был ведь еще самый главный приказ — открыть по врагам огонь. И сумей он это сделать, никто бы не спросил — как он вез минометы: на двух ли, на четырех ли…

Во весь опор он поскакал догонять расчет Алферова. Те уже выезжали на гребень.

— Алферов! Помогайте второму расчету. Отпрягай, Васильич, уносных, миномет с горы на руках на позицию!

Иванов помчался на своей паре обратно. Солдаты под командой Алферова покатили миномет вниз, откуда им уже «семафорил» солдат-телефонист.

И едва второй расчет с подпряженными уносными взъехал на гребень, Никаноров приказал Иванову скакать обратно, вытягивать третий миномет. На позицию третий прибыл, когда первый уже выпустил по японцам пристрелочную мину…

Они довольно быстро подавили пулеметные точки смертников, разметали батарею, и пехота пошла за огневым валом.

После боя Никаноров подошел к Иванову. Тот осматривал, не сбиты ли холки уносных, гладил их, приговаривая:

— Притомились, работнички, притомились… Ну, отдыхайте, покамест тихо.

Никаноров сказал, глядя в сторону, чувствовалось — переламывал себя:

— Спасибо тебе, Васильич. Всю батарею выручил. К ордену представлю. И не злись на меня, пожалуйста. Сам знаешь: был приказ…

Орден Иванову не дали — жирно для ездового. Тем более Красная Звезда у него уже была. Но медали Никаноров все же ему добился. Было в то время Иванову сорок два, Никанорову — двадцать три года.

А когда кончилась короткая эта война, Иванов демобилизовался и уехал в Барабинскую степь, в свой обедневший за войну колхоз. Никаноров вскоре тоже снял погоны и стал доучиваться в Московском университете, откуда со второго курса ушел в ополчение.

4

Повлажневшими глазами Никаноров рассматривал Иванова. Был тот в кирзовых сапожишках, в сатиновой косоворотке с белыми пуговками. Выгоревший пиджак обтягивал еще крепкие плечи. Иванов радостно щурился голубыми глазами, сиял всеми своими рябинками. И на душе у него было бы совсем хорошо, если бы не стоял тут Подшивалов. А тот уже завел:

— Встреча, как я понимаю, давних знакомых. Бывает, как говорится. Только ты, Иванов, давай-ка не задерживай. Товарищ из московской редакции, по серьезному делу.

Глаза Никанорова, заметил Иванов, стали такими же, как бывали, когда грозился он прописать «на полную катушку». И теперь уже он бесповоротно признал лейтенанта.

— Поговорить бы с вами, — вполголоса сказал Иванов. — До моей избы недалечко. Уважьте?

— А как же иначе? — спросил Никаноров и объявил Подшивалову и Водолахину, что останется в этой бригаде до завтра.

— Понятно, — сказал Подшивалов. — Только, может, удобней вам будет на моей квартире?

— Нет, нет. Спасибо, — поспешил отказаться Никаноров, достал из машины чемоданчик, перекинул на руку шуршащий плащ и, едва отошли, спросил:

— А ты, значит, с тех пор все по конной части трудишься?

Иванов рассказал, что после войны долго председательствовал вот в этой своей деревне. Когда же колхоз укрупнили, стал бригадирам здесь же, в бригаде, самой дальней от центральной усадьбы. И только недавно перешел в конюхи, силы уже не те.

— А как дети? С тобой живут?

— Разлетелись давно. Сын в городе, механиком. Дочки тоже там. Уже внуков шестеро. А у вас-то семья большая?

— Две девчонки. Да малы еще: в пятом и третьем классе, — ответил Никаноров и вдруг спросил: — Слушай, ты помнишь Хихича? Из взвода управления, разведчик.

Как же Иванову не помнить этого Хихича? Отчаянный был!..

— В Ростове встретил его. Все такой же. В милиции служит. А твой Алферов в Иркутске, директор финансового техникума.

— Смотри-ка! — удивился Иванов. — Высоко летает…

Вспоминая однополчан, они подошли к добротной избе. В горнице было прохладно, пахло вымытыми полами, яловой кожей, сыроватой известкой — наверно, хозяйка побелила печку. Запахи были чужими, лишь кожевенный смутно напоминал Никанорову шорно-седельную мастерскую в их полку. Туда батарейный старшина время от времени посылал Иванова латать конскую амуницию.

— Помаленьку шорничаешь?

— Приходится. Молодых к этому делу не шибко привадишь.

— Что ж так?

— Ковырять шилом кому интересно? Хомут не мотоцикл. Да вы, товарищ лейтенант, располагайтесь, отдыхайте. А я хозяйку сбегаю поищу.

Никаноров повесил пиджак на спинку тяжелого самодельного стула, осмотрелся. Два портрета висели над старой деревянной кроватью с пирамидой подушек. Иванов, молодой веселый здоровячок; рядом — чем-то похожая на него женщина в мелких кудрях, завитых, должно быть, в районной парикмахерской. Портреты отражались в зеркале желтого трехстворчатого шифоньера и смотрели на Никанорова будто издалека.

В сенях послышались шаги. Дарья вошла, первой поклонилась, сказала:

— Здравствуйте, как величать вас по батюшке-то не знаю. Все лейтенант да лейтенант, говорит Васильич. С дороги умыться, поди, желаете? Васильич, проводи-ка их!

Никаноров, раздетый до пояса, умылся холодной, из колодца, водой, растерся льняным полотенцем. Он ощутил бодрость и легкость в своем поджаром, волей случая пощаженном пулями и осколками теле. Все в этом здоровом теле, как и в душе его, сейчас радовалось жизни и встрече с человеком из дорогого ему военного прошлого.

У Иванова же от ледяной воды — он сполоснул только руки — заныли застуженные, больные суставы, обожгла, припекла, уж в который раз, какая-то лихоманка внутри, но тут же отпустила.

— Что сморщился? — участливо спросил Никаноров. — Зубы, что ли, болят?

Иванов постарался бодро улыбнуться: нет, мол, какие там зубы, все в порядке. Но Никаноров уловил страдальческую тень в его глазах. По многим наблюдениям он знал — такие глаза бывают у людей, снедаемых постоянными болями. Однако расспрашивать не стал, постеснялся.

5

В горнице они сели за круглый стол, покрытый клетчатой клеенкой. Дарья наставила тарелок с вареными яйцами, свиным салом, сметаной, подала домашнюю бражку в двух канцелярских графинах, пол-литра перцовки.

Едва выпили за встречу и помянули убитых однополчан, Иванов тонко подвел разговор к колхозным делам, к подшиваловским безобразиям. Подшивалов, человек в колхозе случайный, присланный года два назад из города, тянул колхозное добро без зазрения совести. Но делишки свои обделывал чисто, ревизоры находили документы в порядке.

— Вот мерзавец! — воскликнул Никаноров, но подавил гнев и произнес устало, с явной досадой: — Выкладывай, Васильич, все подробно. И, пожалуйста, по порядку.

Он достал блокнот, развинтил авторучку с золотым пером, стал записывать, задавать вопросы.

— А документы в правлении ты видел?

— Да они на выстрел меня к документам не допустят. И документы сделают шито-крыто.

— Хуже дело. А кто из колхозников подтвердить сможет?

— Нашлись бы люди. Побоятся только, их разжечь сперва надо.

— Значит, ты один?

— Один не один…

Никаноров бросил свое золотое перо на блокнот.

— Что же это творится, Васильич? Колхоз ваш в районе передовой, даже в области на виду. У всех достаток. А председатель сволочь, оказывается, и расхититель. Как увязать все это?..

Последний вопрос Никаноров высказал раздумчиво, обращаясь к самому себе. Иванову же показалось, что лейтенант не верит ему или, как многие другие, не хочет встревать в это дело.

Однако он ошибался.

Как журналист, Никаноров постоянно ощущал себя человеком, который призван бороться с теми, кто вредит обществу. Кроме того, он не забыл фронтовые пути-дороги и внутренне сразу же устремился на помощь старому солдату.

Но были у Никанорова свои трудности. Дело в том, что послали его, как говорят газетчики, за материалом положительным. И за десять дней командировки успел он такой материал собрать. Он объехал колхозные бригады, побывал на концерте в новом клубе, осмотрел все хозяйство. Над крышами торчали телевизионные антенны, многие птичницы и доярки приезжали к фермам на велосипедах. Все это прекрасно укладывалось в очерк «Свет над сибирским селом».

«Да, свет померк, сменился египетской тьмою», — сострил мысленно Никаноров, размышляя, как увязать жизнь процветающего колхоза с темными делами председателя. Взаимосвязи не обнаруживалось. Неприятнейший частный случай, решил он и подумал о том, что придется протелеграфировать в редакцию, попросить продления командировки и впрягаться в изнурительное расследование подшиваловских дел. Все это было сложно и не очень приятно, однако его не отпугивало: Никаноров любил свою работу и умел ее делать. Но он опасался, нужен ли сейчас такой материал. Дважды за месяц их газета разоблачала жуликов. А кто же честно работает? Где успехи? Его как раз и послали, чтобы отразить успехи.

Он представил, как бывший однокурсник, а теперь заместитель главного редактора Гребцов выслушает его, усмехнется своими умными глазами из-за очков в золотой оправе и скажет:

— Старик, я не вижу здесь проблемы. Подумай сам: ну, появился еще один жулик. И что? Поднимать шум на всю страну?

Гребцов, конечно, предложит этот материал направить в прокуратуру. И тем самым закроет путь к немедленной и наиболее действенной помощи Иванову — через газету.

Но Никаноров хорошо знал профессиональные вкусы и пристрастия Гребцова, его «пунктики», как их называли редакционные остряки. Гребцов, например, не уставал напоминать им азбучную истину: чем больше читательских писем попадает в газету, тем лучше ее работа с массами. Особенно же любил он печатать письма коллективные.

Иванов смотрел на Никанорова круглыми голубыми глазами, ждал ответа. И Никаноров ответил медленно, будто вразумляя:

— Давай, Васильич, сделаем так. Ты напиши в редакцию обо всем этом деле. Хорошо, если под письмом будет не только твоя подпись, а еще нескольких колхозников. Чем больше людей подпишут, тем лучше. Обо всем расскажи подробно — и о свиньях, куда и как их незаконно сбывали, о лошадях, почему их поуменьшилось, о домах, которые он своим дочерям в городе понастроил. Ну и обо всем остальном. Вот тогда я специально прилечу, и мы его схватим за руки. И тогда уж я постараюсь все, что надо, сделать. Договорились?..

Иванов улыбнулся — нет, не улыбнулся, а, пожалуй, усмехнулся, — как-то странно пожал плечами и еще раз внимательно взглянул на своего лейтенанта, словно раздумывая — можно ли на него положиться. Лицо Никанорова, бритое, загорелое, с гладкой без морщин кожей, открытый, как и прежде, взгляд, успокоили Иванова: не должен бы подвести…

Он стал прикидывать: кто еще подпишет письмо? Обиженные Подшиваловым люди — все народ нестоящий, захребетники, тунеядцы, базарники. Иванов их презирал. Не к ним же идти за подписями… Да, Подшивалов не такой дурак, чтобы путного человека делать своим врагом. Все умаслены. Вот хотя бы на днях, спросил Иванов племяша Леху Веретенкина, почему тот возмущается потихоньку, а куда следует не сообщит.

— Что я, сам себе паразит? — ответил Леха. — Я сам себе не паразит. И никто себе не паразит. Избу новую обещал, как женюсь. Телку, считай, выделил. Да по мелочи не обделяет…

И его, Иванова, тоже поначалу задабривал Подшивалов, когда почуял, откуда проклюнуться может беда.

Раскинув умом, Иванов все же наметил, кого привлечь в союзники. Набралось человек восемь, которые не испугаются открытого боя.

— Вот, вот, — одобрил Никаноров соображения Иванова. — Так и действуй, Васильич. Чтобы не один ты, а коллектив выступил.

Дарья подала чай в белых фарфоровых кружках, чинно поставленных на блюдца, пшеничные пироги с морковью, творожные шаньги, прозрачно-тягучий мед в алюминиевой миске. И все приговаривала:

— Да вы кушайте на здоровьичко. У нас не то что в городе, свое, не покупное.

Потом Никаноров снова заговорил об их давней военной жизни, вспомнил какого-то Котенева из штаба полка, которого Иванов забыл намертво. Оказалось, этот Котенев и подпортил все дело с орденом для Иванова.

— Бог с ним, — махнул рукой Иванов, опять устремивший внутрь себя страдальческий взгляд. Что-то снова заболело-закололо у него в животе. — Не в могилу же с собой ордена-то брать, — закончил он невесело.

— Вообще-то оно так, — согласился Никаноров, но тут же возразил: — А все-таки орден и получить приятно, и в праздник надеть. Мы с тобой как-никак заслужили!

Дарья постелила чистые простыни, принесла стеганое одеяло на оранжевой подкладке:

— Отдыхайте. Тут вам покойно будет.

Никаноров вышел на крыльцо. Было темно, тихо, деревня спала. В освещенное окно бились ночные бабочки, пахло молодой травой, вздыхавшей в хлеву коровой. Подумалось: напиши он вот так — «пахло вздыхавшей коровой», — Гребцов непременно вычеркнет да еще назидательно скажет: вздохи запаха не имеют. А вот пахнет же!..

Никаноров глядел на далеко открытое звездное небо и в этой первозданной тишине ощутил вдруг смутное беспокойство. Не лучше ли сразу взяться за помощь Иванову?

Если бы Никаноров мог знать, чем окончится вся эта история, он, безусловно, поступил бы так, как подсказывал внутренний голос. Но, убедив себя, что выход найден самый правильный, вернулся в избу.

Утром Никаноров уехал. Из райкома пришел за ним «газик», Дарья уже у машины подала ему холщовый узелок. Там оказалась двухлитровая банка меду, пшеничные с черемухой пироги, еще теплые.

— Вот, гостинцы деревенские дочкам.

— Да бог с вами, Дарья Матвеевна. Зачем?

— Полагается на дорожку. По сибирскому обычаю.

— Ну, спасибо. Огромное вам спасибо. А ты, Васильич, действуй, как условились. Обо всем напиши! Буду ждать.

«Газик» тронулся. Никаноров помахал рукой Ивановым и стал смотреть на привычно летящую очередную свою дорогу, на степь с березовыми сквозными перелесками и возникавшими внезапно голубыми разливами озер, где точками виднелись дикие утки.

6

Вопреки наказу Никанорова, действовать Иванову не пришлось очень долго. Утром так схватило, так стало припекать огнем внутри, что не смог подняться. Дарья побежала за фельдшерицей. Та пощупала живот, похмыкала, дала от боли успокоительные таблетки, сказала — надо срочно в больницу.

— Да что с ним, что? — допытывалась Дарья.

— Без рентгена трудно сказать. Грыжа по всем симптомам. Оперировать надо. Впрочем… Не исключена возможность и другого заболевания.

Пока Иванов лечился в больницах — сначала в районе, потом в областном городе, потом снова в районе, Никаноров занимался своей обычной работой.

Вернувшись в редакцию, он сразу пошел докладывать о поездке Гребцову. Вместе учились они когда-то не только на одном курсе, а даже в одной группе. Но был Геннадий Гребцов моложе Никанорова лет на шесть, в университет он поступил сразу после школы. Когда студенты-фронтовики вспоминали былые походы, такие юнцы, как Гребцов, слушали с откровенной завистью, донимали смешными вопросами. Время это отодвинулось почти двумя десятилетиями, промелькнувшими для Никанорова, как два месяца, в беспрестанных командировках.

Гребцов же, кончив университет, остался в аспирантуре, с блеском защитил диссертацию о революционных публицистах XIX века и долго потом работал в научно-теоретическом журнале. Года два назад стал там заместителем главного редактора, а недавно опять пошел на повышение — в их газету.

Встретились они как старые товарищи, обрадовались, что вместе будут работать. В обращении Гребцов остался по-студенчески прост и уважение газетчиков завоевал быстро. Правда, некоторые говорили, что Геннадий Гребцов, хотя и умница и свойский парень, но все же теоретик. И жизнь страны видит не своими глазами, а «через второе отражение».

Действительно, Гребцов никогда не мчался по срочному заданию куда-нибудь в Мирный или на Усть-Илим; не встречал рассветы на паромных переправах среди колхозного и командировочного люда; не ночевал в переполненных районных гостиницах; его не качали морские волны на рыболовных траулерах, не носили вертолеты над хребтами Якутии в дальние геологические партии.

И все же получалось так, что Гребцов знал многие вопросы, освещаемые газетой, едва ли не лучше всех. Ежедневно просматривал он кипу газет и журналов, дотошно выспрашивал спецкоров — что видели они в командировках, в кабинете его стояли всевозможные словари от медицинского до музыкального. Никаноров, как многие, не понимал, зачем Гребцов, неплохо владея английским и французским, изучает еще испанский. И уж совсем непонятно было, когда находит он время работать над докторской диссертацией.

— Как думаешь выступать? — спросил он, выслушав Никанорова.

— Резко критическая корреспонденция. Строк на сто пятьдесят — двести. — Никаноров нарочно умолчал о письме.

— Не пойдет!.. — отрезал Гребцов.

— Почему же? Опубликуем коллективное письмо колхозников, — бросил он свой главный козырь. — И тут же дадим корреспонденцию…

Никаноров до предела напрягся, готовясь к отражению нового удара. Однако удара не последовало. Наоборот, он услышал такое, чему не сразу поверил.

— Старик, ведь ты нащупал интересную проблему. Подумай сам: перед нами хищник совершенно новой формации. Богатый колхоз — и за счет этого богатства такой вот, как его там… да, Подшивалов, разлагает людей. Как этот парень сказал? Никто себе не паразит? Это же целая философия шкурника! Чувствуешь, какой мы несем моральный урон от подобных Подшиваловых? В моральном аспекте эту тему и надо решать.

Никанорову трудно было скрыть свою радость и восхищение Гребцовым. Ай, умница. Ай, голова! И как это он углядел? Вот вам и теоретик!..

Гребцов продолжал:

— Что твои сто пятьдесят строк? Не дадут нужного нам резонанса. Даже с письмом. Выступление должно быть фундаментальным. Если хочешь — исследовательским.. Что порождает таких Подшивалавых? Почему они держатся? Как их искоренять? Тут и вопросы воспитания, и ответственности каждого, и контроля. Согласен? Записываю тему за тобой. Размером не стесняйся: строк пятьсот — шестьсот. Но пока прошу тебя не торопиться, даже повременить с этим делом.

Никаноров удивился: зачем же медлить?

— Сейчас, Миша, есть срочное задание. Собирайся в теплые края…

— Куда-нибудь в район Магадана? — Никанорову всегда доставались дальние и сложные маршруты.

— Зачем же? Есть такой город Евпатория. Не слыхал? Находится в Крыму.

— Я серьезно спрашиваю.

— А я серьезно отвечаю. Какой-то директор санатория великолепно поставил дело. Пришло сразу три письма: сплошные восторги. Посмотри, что там. И если такие райские кущи, как пишут, надо похвалить, отразить опыт. Учти: это срочно. А то к оздоровительному сезону мы почти ничего не давали… — Он хотел сказать что-то еще, но тут внесли газетные полосы. Никаноров сразу поднялся, понимающе кивнул Гребцову — тот дежурил по номеру.

— Счастливо тебе, старик, — сказал Гребцов. И собранный, весь зоркость, весь внимание, склонился над полосой — черновой страницей завтрашней газеты.

7

Выполнив задание редакции, Никаноров накануне отъезда пришел на санаторный пляж. Он долго лежал на золотистом горячем песке, испещренном отпечатками легких пляжных туфель и чьих-то беззаботных босых ног. И виделся ему другой песок — бурый, пыльный песок пустыни и другие следы на нем. Следы кирзовых сапог, танковых гусениц, копыт артиллерийских коней. И на передней упряжке, везущей 107-миллиметровый миномет, скачет с карабином за спиной, в прямо посаженной пилотке, с темным от пыли лицом, Иванов, старший ездовый. В горле у Никанорова пересохло, губы растрескались, хоть бы глоток воды! Он догоняет Иванова. Тот на ходу достает из переметной сумы немецкую фляжку, обшитую сукном:

— Водичка, товарищ лейтенант!

— Откуда? — сияет Никаноров.

— Энзэ, — хитро улыбается Иванов.

Уже третий раз сегодня, когда становится невмоготу от жажды, у Иванова обнаруживается энзэ — неприкосновенный запас, давно всеми выпитый. Вода теплая, солоноватая. Глоток, другой, третий. Выпил бы все — нельзя, хотя никто не запрещает, никто не укорит. Отдает флягу Алферову. И тот, после трех глотков, передает еще кому-то, кажется, Хихичу. Иванов пьет после всех, подмигивает:

— Дай бог не последнюю!..

И понимает Никаноров: есть еще у Иванова запас. А вокруг — песок и зной, серый, грязный, горячий песок… Да было ли все это?

Он смотрит на прохладную морскую синь, на загорелых людей в ярких купальниках, на струйки воды, фонтанчиками бьющие в бетонных чашах, и опять, как тогда в деревне, чувствует смутное беспокойство и какую-то вину перед Ивановым.

И вновь он успокоил себя тем, что Гребцов подал мысль самую правильную, что письмо из колхоза еще не получено, и уж когда он приедет, то сразу возьмется за Подшивалова.

В Москве Никаноров не нашел в своей почте никаких известий от Иванова. Пометил в специальной книжке среди предстоящих дел: письмо Васильичу. И отправил его перед самым отъездом в Туву. Там, где-то у подножья хребта Танну-Ола, строился металлургический комбинат. Работа, по сигналу с места, шла медленно, не хватало инженеров и рабочих, стройматериалы везли издалека и в пути половину ломали. Гребцов поручил Никанорову написать критическую корреспонденцию. За этой работой отодвинулось и на время даже несколько позабылось дело Иванова.

Когда Никаноров сдал тувинскую статью и получил новую командировку — в Голодную степь, пришло долгожданное письмо. Все было, как условились: убедительные и обоснованные факты о хищениях, которыми занимался Подшивалов. В конце стояло пятнадцать фамилий, незнакомых Никанорову — механизаторы, птичницы, зоотехник, счетовод. Подписался и сам Иванов, поставивший, как советовал Никаноров, все свои звания: колхозник с 1930 года, ветеран войны, орденоносец.

О своей болезни Иванов писал мало: поболел, повалялся в больницах, теперь чувствую себя получше. И Никаноров, конечно, не знал, как Иванов, измученный болями, ослабевший, ходил по учреждениям областного города, добился приема у самого высокого начальства в обкоме и прокуратуре и все же положил на стол описание всех подшиваловских дел.

Никаноров перечитал письмо, задумался. Хоть бы на день раньше! Мысленно уже летел он в Голодную степь. Вчера был подписан приказ, получены деньги, заказан билет на ташкентский самолет. Но перед ним, как наяву, встала фигура Иванова в гимнастерке и с карабином, конный полк, мчащийся в бой, и чувство давнего, неоплаченного долга победило все. Решительно вошел он в кабинет Гребцова. Тот правил гранки.

— Старик, — оказал Никаноров, — сделай доброе дело. Переиграй мою командировку.

— А что случилось?

— Вот куда я обязан ехать. — Никаноров положил на стол письмо.

— Ах, это, — сказал Гребцов, просмотрев первый лист. — Помню, помню. Еще немного повременим.

— Сколько можно? — спросил Никаноров раздраженно. — Люди там ждут, Подшивалов процветает, а мы резину тянем.

Гребцов нахмурился, тень недовольства легла на его лицо.

— Миша, я же сказал: все сделаем в свой час. Положись на меня.

Никаноров почувствовал — нет, Гребцова не убедить.

— Если ты, старик, упорствуешь, перенесем этот разговор в кабинет главного. Он как раз у себя. Пойдем к шефу! Вставай!..

Гребцов не терпел, если грубо тянули его к редактору. И Никаноров предвидел — Гребцов рассердится, станет официально-замкнутым. Но тот лишь укоризненно вздохнул:

— Эх, Миша, Миша… Мне стоило усилий выбить эту командировку именно для тебя. Главный хотел послать какого-то писателя. А я говорю: зачем нам варяги, когда есть свой знаток Голодной степи? Напомнил: ты открывал эту тему читателям. Сколько — уже лет восемь прошло? — а я помню твои очерки. Особенно «Покорители пустыни»…

Никаноров беспомощно и благодарно улыбнулся, а Гребцов продолжал:

— Неужели тебе не хочется опять туда съездить? Посмотреть, что стало? Встретиться с теми ребятами, первыми строителями, узнать, как сложились их судьбы? Увидишь город, где стояли вагончики и палатки. Увидишь плантации и сады, где была пустыня…

Слова его точно попали в цель. Какой журналист не мечтает вновь попасть к людям, о которых писал когда-то?

А Гребцов победно завершал свое наступление:

— Да что изменится с твоим Подшиваловым за две недели? Вернешься — обещаю твердо! — сразу поедешь в Сибирь.

— Убедил! — сдался Никаноров.

— Еще не раз спасибо мне скажешь. Благодарность могу принять и натурой. Привези-ка, старик, дыньку из Гулистана. Ах, какие там дыни! Упоение…

Никаноров помнил, что Гребцов и в студенческие годы слыл гурманом. Однако над ним не подсмеивались, а относились к маленькой его слабости сочувственно. Знали: отпечаталась в его памяти навсегда ленинградская блокада. Гребцов перенес ее подростком, полуживого, в страшную зиму сорок второго года, вывезли его в Узбекистан. И с тех пор неповторимо ароматный запах свежеразрезанной дыми, урюка, винограда связывался для него с выздоровлением, с возможностью жить.

Никаноров заверил, что дыню привезет, и ушел успокоенный, довольный.

На другой день он уже глядел в окно самолета, плывшего на высоте десять тысяч метров где-то над Аральским морем.

8

А когда, через две недели, радуясь успешной командировке, встрече с Москвой, с дочками, нагруженный дынями, он появился в редакции, ему вручили телеграмму.

«…По силе возможности, — прочитал Никаноров, — Иванов просит приехать плохо с ним совсем плохо Дарья Матвеевна…»

Устало он опустился на стул. Потом, мысленно казнясь, пошел в кабинет Гребцова договориться о командировке, а заодно отдать дыни.

— Привез? — воскликнул нежно Гребцов. — Ну, старик, ты просто меня потрясаешь. Ай, спасибо, вот уж спасибо!

Он вдруг осекся, взглянув на Никанорова.

— Почему такой мрачный? Что произошло?

— Человек один умирает. Когда-то, можно сказать, меня спас.

— Молодой?

— За шестьдесят.

— Ну, старик, что же тут… Тут ничего не скажешь. — Сочувствуя товарищу и желая хоть чем-то его утешить, умный Гребцов добавил: — Понимаю тебя. Я сам недавно свояченицу хоронил…

Никаноров получил командировку и поехал в транспортное агентство. Билеты на день вперед были проданы. Он пробился к начальнику, показал телеграмму, корреспондентское удостоверение, — и билет нашелся.

Назавтра он уже подъезжал к знакомому дому. Еще не выходя из машины, понял, что опоздал. У открытых настежь дверей толпился народ и стояла крышка гроба, обтянутая кумачом. Никаноров прошел под любопытными взглядами женщин в черных с кружевами платочках, мимо крестящихся старух, поднялся на крыльцо и увидел выплаканные глаза Дарьи Матвеевны и всю ее фигуру, подавшуюся к нему. Он обнял ее за сухие твердые плечи, поцеловал в пахнущие какой-то степной травкой волосы.

— Не застали, — сказала она, прислоняя скомканный платочек к глазам. — А уж как ждал-то он вас! Все говорил — вот лейтенант мой нагрянет. Спасибо, что проститься приехали. Там он…

Никаноров, неслышно ступая, прошел в горницу и на раздвинутом столе, за которым Иванов еще так недавно угощал его, увидел своего старшего ездового. Он лежал с закрытыми, сильно запавшими глазами. Лицо его, как и у всех покойников, которые долго мучились перед смертью, выражало страдание. На груди умершего лежала картонка с привинченной Красной Звездой, гвардейским знаком и пятью медалями. Никаноров помнил эти начищенные медали на гимнастерке Иванова, и от того, что их уже отделили от хозяина, ощутил безысходную скорбь. Он постоял, поглядел на венок с твердыми жестяными листьями и свернувшейся лентой, на которой были видны только два слова «правления и… организаций», и ему захотелось вновь увидеть Иванова молодым и веселым. Он взглянул в зеркало шифоньера, но наткнулся глазами на плотную материю, которой оно было наглухо занавешено.

В горницу входили старухи, крестились, вздыхали, качали горестно головами. Вошел по-хозяйски немолодой татарин-фотограф, расставил громоздкий штатив с допотопным черным аппаратом. Дарья, две взрослые дочери с мужьями, сорокалетний сын с женой и еще какие-то женщины — видимо, вдовые сестры — выстроились у гроба. Впереди поставили детей: веснушчатых девочек с косичками и мальчишку в топорщащейся школьной форме. На руках держали малышей — совсем грудного и годовалого. Фотограф взял картонку с орденом и медалями, выставил сбоку, чтобы попала в объектив.

Никаноров незаметно вышел, присел возле дома под окном. Из горницы раздались причитания:

— Ой, да на кого же ты нас спокинул-то?..

Это заголосила Дарья. Ей, вопросом же, ответила сестра Иванова:

— Ой, да как же мы станем жить-то?..

К Никанорову подошел Водолахин, инструктор райкома. Был он человеком добрым, чувствительным и горевал неподдельно. Но так как пришлось ему написать в своей жизни много протоколов, решений, резолюций и всяких служебных бумаг, то мысли свои, порой выражал он словами, отформованными в давно устоявшиеся фразы.

— Да, — вздохнул он, — замечательного потеряли товарища. Безвременно от нас ушел. Старейший труженик. И как смело руководству помог… — Тут Водолахин заговорил по-другому: — Этого гада Подшивалова убрать с дороги.

— Как убрать? — не повял Никаноров, уверенный, что уж теперь-то напишет о Подшивалове с таким гневом, с каким, пожалуй, не писал еще ни о ком. В память Иванова.

Оказалось, что из областного города, где Иванов вручил начальству бумаги, откликнулись без промедления.

— Понаехало к нам комиссий и ревизоров разных, — говорил Водолахин, — просто навалом. И из обкома, и из народного контроля, и из следственных органов. Раскрутили узелок. Дня три уж, как вытурили Подшивалова. Теперь сидит в районе, суда ждет.

…После похорон и поминок Никаноров возвращался самолетом в Москву. Он откинул высокую мягкую спинку кресла, прислонился к ней головой и не заметил, как заснул.

И снилось ему, будто они опять всей батареей скачут в эту проклятую гору, и кони выбиваются из сил, и нахлестывают их измученные, разъяренные солдаты, и помогают толкать и тянуть непосильно тяжелые минометы. Но ничего, решительно ничего не получается. И никак он не может выполнить самый главный приказ — открыть огонь по врагу. И вдруг он увидел Иванова. Тот улыбался ему и как тогда, в пустыне перед Хинганом, протягивал флягу с водой.