1

В Сталинграде осенью сорок второго года немцы рвались к Волге. А наша тридцать шестая армия, готовясь отразить вторжение японцев, строила укрепления на маньчжурской границе.

Моему взводу достался самый дальний участок, километрах в семи от палаточного полкового лагеря. Вечером, едва привел я солдат с оборонительного рубежа и они, снимая винтовки, позвякивая котелками, собирались на ужин, вызвал меня комиссар Ляшенко.

Он работал в своей землянке, склонившись над картой-схемой. Всю его грузноватую фигуру, лысеющий лоб, остатки чубчика, красную шею, побритую полковым парикмахером, освещали отсветы пламени из печурки. Тепло сразу охватило меня, продрогшего в степи: весь день шел снег вперемежку с дождем.

Я доложился. Комиссар посмотрел на мою шинель, курившуюся легким парком, сказал:

— Сперва погрейся.

Я сел на чурбачок, протянул к огню руки, подумал: хорошо, когда комиссар остается за командира полка. С тем разговор короткий — выслушал приказ и кр-ругом через левое плечо. Почаще бы вызывали майора в штаб армии…

Вскоре стало мне жарко, я расстегнул шинель. Сухо потрескивали дрова в печурке, да изредка гудел полевой телефон.

Комиссар подозвал меня и показал на карту. Вдоль границы было разбросано множество значков: проволочные заграждения, траншеи, наблюдательные пункты. И дзоты, дзоты.

— Вот, Савин, оборонительная полоса почти готова. Твой дзот последний. Заканчивай. Срок тебе — сутки. Через день командующий будет принимать рубеж.

Я оторопел. Если бы знал комиссар, какая беда грозит моему дзоту!.. А рассказать — значит подвести Левку Лузгина. Ладно, как-нибудь извернусь…

— Рассчитывал, дня два хоть дадите. Незавершенки много…

Комиссар посмотрел в упор, сказ глухо:

— Ты когда живешь? Немцы прорвались к Волге. На двух участках. Значит, японцы вот-вот здесь полезут. Где я возьму тебе эти дни? Действуй!

Эх, если бы не Корзун с его предсказаниями… Пожалуй, мы уложились бы в срок. Теперь одна надежда на Левку. Только бы привез он завтра скобы. А комиссар дал людей.

— Нет, нет. Людей не будет. Работы завтра всем хватит. Управляйся своими. В обед зайду к тебе. Ну, действуй, Савин! — Он выпрямился, протянул руку: — Действуй!

2

На другой день я повел взвод на рубеж. Это был обычный взвод минометного полка, сформированного на втором году войны. Люди попали сюда не из военкоматов, а из разных частей, пройдя многие фильтры. Самых грамотных взяли на командирские курсы, в полковые разведчики, радисты, писаря. Кого-то отсортировали в дивизионе и в батарее, каких-то уцелевших грамотеев. А у кого и со здоровьем похуже, и образование — расписаться умеет, и ладно — куда их? К нам, командирам огневых взводов.

Огневой взвод — всего двенадцать человек, два минометных расчета — оставила на рубеже наша батарея. Два других взвода, вместе с комбатом, отбыли в Даурский гарнизон готовить зимние жилища, на случай, если не придется здесь воевать.

Шел я сзади и чуть сбоку, чтобы видеть всех, а они брели передо мной по холодной осенней степи, эти неполные два расчета, построенные в колонну по два.

Ближе всех ко мне, замыкающим, шел Грунюшкин. Он сутулился в своей не просохшей за ночь шинели, высоко открывавшей худые ноги в обмотках, нет-нет оборачивался, голубые глаза его, как всегда, слезились. Рядом, стараясь выглядеть заправским воякой, семенил Печников, веснушчатый парнишка семнадцати лет. Его, новичка, еще по-детски радовали военная форма, оружие и сознание, что он — солдат.

Эти двое вызывали у меня острую жалость. Грунюшкин своей тихой безответностью, постоянно катящейся слезой и спрятанным в глазах страданием: жена его погибла под бомбежкой, а дети — мальчик и девочка — остались на Смоленщине, занятой немцами. Печников же был в чем-то еще ребенком и не созрел для военной службы. Забавлялся гильзами, винтиками, гайками, да и сил у него, как у мальчишки. Поэтому, а может быть, потому, что многие вещи называл он ласково-уменьшительно — «котелочек», «винтовочка», «пилоточка», — во взводе прозвали его «красноармейчик».

Много ли наработают они сегодня? Да еще предсказание военфельдшера Корзуна… И поможет ли мне Левка Лузгин?

С надеждой смотрел я на идущих впереди. Там споро и четко шагали Тимофей Узких и Камиль Нигматуллин, моя опора, моя гордость. Что бы я делал без них? Подтянутые, рослые, неунывающие. Узких шутя несет ручной пулемет Дегтярева. На миг Нигматуллин оборачивается, я вижу его скуластое лицо с пронзительно черными раскосыми глазами. О чем они там переговариваются? Скорее всего о фронте, о Сталинграде. Или о японцах, привязавших тут, на границе, намертво десятки наших дивизий.

А за ними еще двое — Антюхов и Капустин. К ним у меня безмолвное почтение. Это немолодые уже солдаты. Отличные, старательные солдаты, но мешает им нести службу возраст. И хотя крепятся они, а что-то побаливает у грузного Антюхова спина; Капустин жалуется — голову ломит, особенно после зарядки. Шея у Капустина перебинтована — фурункулез. Толкуют они сейчас, слышу, о том, кто будет хлеб убирать. Не прихватило бы на полях снегом, мужики-то на войне. Я жадно слушаю, представляю эти занесенные снегом хлеба… Вдруг не уберут? Тревога Антюхова и Капустина мне понятна. Отец мой вырос в деревне и, хотя потом стал инженером — все равно беспокоился о посевах, всходах, уборке. Он-то и научил меня ценить обычный кусок хлеба. Знаю, эти двое сегодня не подведут.

Но вот я вижу Бондикова, и все во мне сжимается. На днях украл он в соседней батарее бритву и пачку махорки. Попался… Его стали бить, а он, отбиваясь, кричал, что покалечит всех фрайеров. Я отправил его на гауптвахту.

— Дураков работа любит, — усмехнулся он, показав латунную коронку на переднем зубе. — Вы копай-город стройте, а я на губе покемарю.

Часто мне хочется врезать ему прямым ударом, как на ринге. Никакие благородные слова на него не действуют.

В паре с Бондиковым идет Жигалин, мой земляк. Работал он грузчиком на иркутской пристани, и мне кажется, еще мальчишкой, я не раз видел его в нашем городе. Ходил он, наверно, как все грузчики, под хмельком, в широченных сатиновых шароварах, заправленных в сапоги с ремешками, подпоясанный куском материи. И потому, что виделся он знакомой фигурой из моего детства, чувствую к нему что-то доверчивое, доброе. И все же он не совсем понятен. Когда я принял взвод и спросил его, кем он был на гражданке, Жигалин тянул, вспоминая:

— Да всяко разно приходилось. Баржи на Ангаре грузил. Малярил. Стеколил. Кого ишшо?.. С Монголии скота гонял. Сусликов опять же два лета с экспедицией травил. Всяко было…

На руке его синела татуировка: «Халхин-Гол 1939».

— А это что? Воевал?

— Но, — утвердительно кивнул Жигалин.

— Чего же молчишь?

— А че говорить?

Из разных людей состоял мой взвод. Но на каждого могучая машина — армия — наложила уже свои отпечаток. Она подчинила всех своим законам, одинаково одела, вооружила, и стали они — кто плохим, кто хорошим — солдатами. С ними-то и предстояло мне сегодня закончить фланговый дзот, махину, почти обреченную на гибель фронтовым опытом военфельдшера Корзуна.

3

Над этим дзотом потели мы уже шестой день. В скалистом грунте вырыли котлован, вогнали туда бревенчатый сруб, засыпали щебнем отсеки. Оставалось только положить сверху накат — три ряда бревен — и завалить землей, когда пришел Корзун.

Для тех, кто работает на рубеже, появление человека из полкового лагеря — всегда разнообразие, надежда на какую-то новость, повод перекурить, позубоскалить.

Корзун сменил на шее Капустина бинт, смазал ихтиолкой его нарывы, осмотрел котелки, хотя осматривать их, по-моему, было нечего: вылизаны хлебным мякишем до зеркального блеска. Затем Корзун раздал всем по две розовые сладенькие горошины.

— Теперь бабы неделю не приснятся, — хохотнул Бондиков. И стал уверять: в этом назначение горошин.

— Дурачок, — сказал Корзун, — это же витамины.

— А я, товарищ военфельдшер первого ранга, про это и разъясняю. Известно, что к чему.

— Ну, разъясняй, разъясняй, — усмехнулся Корзун, и мы вдвоем спустились в дзот.

Корзун оглядел стены маленькими, умными глазами. Левый у него подергивался: был контужен Корзун еще на финской войне, а в сорок первом ранен под Москвой. И, конечно, он углядел то, чему ни я, наспех подученный на командирских курсах, и никто из моих не воевавших еще солдат не придали серьезного значения. Мы не закрепили бревна скобами, и образовался сильный перекос. Корзун сказал:

— Поедет!..

Я мгновенно представил: «Поедет» — значит не выдержит, осядет, обрушится. Тогда не выскочить: тонны земли, щебня, бревен раздавят всех, кого застигнет в дзоте обвал.

— Был у нас такой случай под Волоколамском. — Корзун расстегнул шинель, достал коробочку с табаком. Из-под шинели блеснул орден Красного Знамени, от которого я с трудом отвел глаза. — Трое погибли, двоих за такой дзот — под трибунал.

— Что же теперь? Разбирать его, что ли? Да мне голову снимут…

— А людей задавит, думаешь, медаль дадут?

Корзун навалился и пошатал слабо закрепленное бревно.

— Вот что… Закрепи срочно скобами. Выстоит. У нас на фронте саперы так делали. И обходилось. Побольше скоб только вбей. Тебе-то Лузгин привезет, скажешь ему…

Это было вчера.

4

Вчера же, после разговора с комиссаром, я заходил к Лузгину. Был Левка таким же младшим лейтенантом, как и я, вместе кончали командирские курсы. А здесь, на рубеже, он оказался единственным из нас, кто хоть немного разбирался в строительном деле. До войны Левка учился в стройтехникуме. Вот и стал здесь прорабом. Ведал всеми материалами, распределял их, проверял, как мы строим. На прорабской должности, не предусмотренной никакими штатами, жилось Левке, в общем, свободно. Взвод сдал он сержанту, поселился в отдельной утепленной землянке, на закрепленной за ним грузовой машине ездил в дальние гарнизоны.

Когда я вошел в его землянку, Левка и шофер торопливо поедали творог со сметаной, на столе перед ними лежали пышки и яичная скорлупа.

— Ого! — сказал я. — Красиво живешь!.. А мы уж давно позабыли, что это такое…

Левка перестал жевать, приветливо улыбнулся:

— А-а… Витя, проходи, проходи, милок… Порубай за компанию. Мы тут, понимаешь, посылочку из деревни получили. — Левка придвинул мне хлеб, насыпал творогу в крышку от котелка и полил сметаной из фляги.

На душе у меня потеплело. Ведь мы с Левкой никогда не были близкими товарищами.

— Спасибо, — сказал я тихо.

— Да брось, чего там, — отмахнулся Левка и совсем расщедрился. Достал из холщового мешочка кусок сала, отрезал финкой, дал мне.

— Чаю нет у нас? — спросил он шофера. — Слетай на кухню.

Шофер вышел, и я заговорил о скобах. Левка задумался, помолчал и ответил, что скоб уже не осталось.

— Но ты же обещал?..

— Понимаешь, Витя, так получилось. Все на КП батальона пришлось израсходовать — на самый крупный объект…

— А у меня дзот «поедет»!.. — сказали. — Позарез надо!

Левка выругался, закурил.

— Ладно. Не гоношись. Что-нибудь завтра придумаем. Лопай! Сало — не скобы. Отрезай. — Он протянул мне финку с наборной переливистой ручкой.

На минуту я забыл о скобах — так притягательны, так вкусны были лоснящиеся белые ломтики на коричневой кожице. Шофер принес котелок крепкого чая. И я совсем осоловел, когда Левка достал откуда-то из-под топчана стеклянную банку с прозрачно-янтарным медом.

Уходил я сытый, довольный, уверенный в Левкиной дружбе.

И это тоже было вчера.

5

А сейчас я привел взвод на бугор, где, не закрытый накатником и не засыпанный землей, ждал нас дзот. Вокруг лежала осенняя холмистая степь. Сопки в тени были густо-синими, а освещенные их бока — блекло-бурыми, цвета заношенной шинели. Метрах в трехстах впереди за колючей проволокой стыла ничейная полоса. Дальше начиналась вражеская земля, и я чувствовал, будто оттуда кто-то подглядывает за мной.

Солдаты составили винтовки в козлы, у окопчика закрепили на сошниках ручной пулемет, наведя его на японскую сторону. Потом разобрали носилки и принялись за дело. Подсыпа́ли щебень в отсеки, укладывали первый ряд наката — шесть огромных бревен, отрывали траншейку возле входа, прибивали дощечки к земляным ступеням, чтобы не крошились. Так прошли час и другой, пока все не устали и я не объявил перерыв.

Больше всех измотался Грунюшкин. Он смотрел в одну точку и тяжело дышал, выскребывая из карманов крошки самосада. Взмок, съежился мышонком маленький Печников. Даже Тимофей Узких и Камиль Нигматуллин выбились из сил, ворочая бревна. Пожалуй, только Жигалин выглядел бодрее всех, на крепком курносом лице, почти незаметно признаков утомления.

Я лег на спину, раскинув руки, стал смотреть в беспросветно-хмурое небо, грозившееся дождем.

— Товарищ младший лейтенант, — позвал Тимофей Узких, — вставайте, прораб идет.

Я приподнялся, увидел: из-за тарбаганьего холмика уверенно вышагивал Левка, в теплой офицерской шинели, в хромовых сапожках, с планшеткой на тонком ремешке. Не только прорабским положением, даже формой отличался он от остальных взводных: нам выдали солдатские шинели и кирзовые сапоги.

— К нам, падла, чапает, — сказал Бондиков.

— Это что, Бондиков, за выражения такие? Последний раз предупреждаю: блатные ваши словечки забудьте. Тут вам армия, а не… — Я хотел сказать «тюрьма», но почему-то не решился и сказал: — Тут вам армия, а не что-то еще. Ясно?

Он, конечно, понял, что я имел в виду, злобно промолчал.

— Спрашиваю, вам ясно?

— Ну!..

— Не нукайте! Отвечайте, как положено.

Он ответил. Налетел порыв холодного ветра, погнал по степи прыгучие шары перекати-поля. Я обернулся к солдатам, увидел: Грунюшкин поднял воротник, отогнул отвороты пилотки, натянул их на уши. Вид у него стал совсем несчастный. Я хотел уже взгреть его, но такое сострадание вдруг охватило меня, что не сказал ничего. Пусть человек погреется. И сразу об этом пожалел.

— Военная форма, между протчим, должна быть единой. Тут вам армия, а не что-то еще, — изрек Бондиков, тоже поднял воротник и отогнул отвороты пилотки.

«Утеплились» и Печников с Капустиным. Мне бы приказать им: приведите себя в порядок! Но момент был упущен. Подумают: одним можно, другим нет. Значит, не ко всем справедлив командир. Ладно, впредь нарушать форму никому не позволю.

Левка взобрался к нам на пригорок. Был он мне до плеча и, как многие люди маленького роста, задирал голову, стремясь стать повыше. Одутловатое лицо его выглядело озабоченным, подбритые брови нахмурены.

— Ну, что у тебя, показывай.

Мы спустились в траншейку, прошли в отсек, где Антюхов и Капустин уже навешивали тяжеленную дверь.

В дзоте Левка, прежде всего, осмотрел амбразуру. Понятно: любое начальство заинтересуется — а что из нее видно пулеметчику? С этим было в порядке — сектор обстрела отличнейший. Потом Левка поглядел на перекошенные бревна.

— Это, что ли? — спросил он спокойно. — А ты паникер, Витя. Дзот, если хочешь, сто лет простоит и еще три недели.

— Думаешь? А Корзун сказал…

Левка неожиданно взорвался:

— Корзун! Кто такой Корзун? Сапер твой Корзун? Инженер полковой? Клистирная трубка этот Корзун. А тоже генерала из себя корчит.

— Брось. Он же на фронте был..

— Был… Много ты знаешь. Постоял от фронта в десяти километрах со своим госпиталем.

Левка говорил об этом так уверенно, будто сам, вместе с нашим фельдшером, служил в том госпитале.

— Сделаешь, значит, так: здесь пришьешь гвоздями и закрепишь доской. Даже двумя. И никаких скоб не надо. Понял?

— Не очень… А вдруг поедет?

— Эх, Витя, милок! Да я в Москве на Сельскохозяйственной выставке, знаешь, на каких объектах практиковался! Арматура сложнейшей конфигурации! А тут? Плотницкая работа. В общем, так: закрывайте, засыпайте, маскируйте. Давай, Витя, давай, милок!..

И хотя меня что-то продолжало тревожить, я не стал ему возражать. Черт его знает — говорит убежденно, напористо и по-дружески.

— К обеду еще зайду. А вечером, Витя, доложим: «Укрепрайон в полосе сто семьдесят седьмого минометного полка построен». И будет зверский порядочек. В общем, бывай! Некогда мне, Витя, с тобой. Меня на КП батальона начальник штаба в тринадцать ноль-ноль ждет. Принимать объекты будем.

Я приказал солдатам класть второй ряд наката и готовить землю для засыпки. Левка открыл планшетку, пометил на карте-схеме наш дзот крестом, дал мне расписаться в строительной ведомости и ушел.

6

В паре с Грунюшкиным я взялся за носилки. Мы таскали землю и щебенку долго, часа два. Тимофей Узких, Нигматуллин, Жигалин и остальные уложили ошкуренные бревна в три наката и стали наваливать на них землю. Над дзотом, если глядеть со стороны, вырос холмик, будто всегда существовавший. Его надо было подровнять и замаскировать — придать вид совершенной слитности со степью.

В третьем часу, когда я из всех сил старался не думать о еде, принесли нам обед. Взводу — в бачках, мне — в двух плоских алюминиевых котелках из офицерской столовой. Но в остальном все одинаково: мутный суп из горохового концентрата, он же «суп ПЖЖ» — прощай, женатая жизнь. На второе по нескольку ложек каши «шрапнели» — неразваренные, плохо очищенные пшеничные зерна. Их тяжеловато было глотать даже очень голодному человеку.

Заморосил холодный дождь, солдаты спустились в дзот. Пока они шумно делили на пайки два кирпича хлеба и разливали по котелкам суп, я достал из полевой сумки деревянную ложку, обтер ее полой шинели и хотел приняться за обед, но в дзот вошел Корзун.

— Закрепили? — спросил он с порога.

— Не стали, — ответил я, — и так никуда не денется.

Я сглотнул голодную слюну и зачерпнул ложкой из котелка.

Корзун взглянул на перекос, постоял, прислушиваясь. Только ложки стучали по донцам котелков да громко хлебали солдаты свой жидкий суп.

И вдруг я услышал странное, нарастающее шуршание.

— Сейчас поедет, — глухо сказал мне Корзун. И мгновенно: — Встать! Бегом все из дзота!..

Солдаты ринулись к выходу. Я не успел сделать и шага: заскрипело дерево и, как выстрел, лопнуло бревно. Потолок задвигался, стал оседать, рушиться в черном, пыльном дожде посыпавшейся сверху земли.

Мы вылетели за дверь, пригнувшись, подталкивая друг друга. А за спиной у нас ломалось, грохотало, разваливалось.

Когда мы взбежали на бугор, все было кончено. Насыпанный сверху холм провалился. Снизу, из черноты, бело торчали переломанные бревна, а над провалом вилась, оседая, земляная пыль.

Молча смотрели мы на место, едва не ставшее нашей братской могилой. Корзун тяжело дышал, глаз его дергался. Тимофей Узких бился над цигаркой, пальцы его мелко тряслись. Грунюшкин рукавом утирал слезы, катившиеся сильнее обычного. Нигматуллин кресалом пытался высечь огонь, но искры падали мимо фитиля, а он, не замечая этого, смотрел на провал. Матерился Бондиков. И только Печников жалобно сказал:

— Котелочек с кашей там остался. С кашей котелочек…

Удрученные, голодные, усталые, сидели мы над рухнувшим дзотом. И тихо шуршал дождик в бесприютной, унылой степи, и уходило время, незаметно приближая вечер.

Я смотрел на дальние чужие сопки и вдруг ясно представил, что за ними уже развертываются в боевые порядки японские роты. Мы их встретим огнем. Пулемет, десять винтовок, гранаты. Мы погибнем в этой глухой степи, как те двадцать восемь под Москвой. А их не пропустим. Не пустим!

…Но пустынны сопки, ничто не подает признаков жизни на вражеской стороне. И лежит передо мной обвалившийся дзот. Ногтями я готов разгребать этот обвал. Только бы восстановить. Начнем сейчас же, решаю.

— А чё, товарищ младший лейтенант, отдохнем часика два, да на ужин, в лагерь. Тут уж все одно… — Первым подал голос Жигалин.

— Это точно, товарищ младший лейтенант… Не повезло нам, — вздохнул Тимофей Узких. — Может, и правда, в лагерь? Пока дойдем да соберемся. А?

— Тут неделя-другой с этим штука теперь ишачить надо, — сказал Нигматуллин.

— Конечно, в лагерь, — поддержал Бондиков. — Бугров-то на долю нашу еще много осталось некопаных. Еще хватит до зимы-то.

Поддакивали, соглашаясь с ними, Антюхов, Капустин, Грунюшкин. Даже Печников и тот что-то хмыкнул. И с этими-то людьми мечтал я совершить подвиг? Да они знать не хотят о моих заботах. Отдых у них на уме. Ожесточение охватило меня. А тут еще с выжидательной, показалось, усмешкой посматривал в мою сторону Корзун. Тоже не веришь? Хорошо. Сейчас посмотрите, что будет.

— А ну, встать! — скомандовал я. — Расселись, понимаешь, как… — Я запнулся и выкрикнул с отчаянием: — Как бабы беременные!

Ах, как часто сравнивал нас на курсах с этими бабами наш взводный Клейменычев! И мне всегда было стыдно его слов. Я представлял почему-то свою маму, когда ждали мы появления младшего брата. Представлял ее доброе, незащищенное лицо. Но слова Клейменычева действовали на курсантов, как плетка. И я хлестнул ими своих солдат, не найдя тех верных слов, которые им были необходимы, слов участия и ободрения.

Я, конечно, не понимал, что в эту минуту со мной происходил определенный процесс превращения. Из недавнего студента, жившего в мире книг, лекций, лыжных и волейбольных соревнований, еще толком не знавшего, если сказать откровенно, любви ни одной женщины, из мечтательного, склонного к философствованиям юноши, я превращался во взводного командира. В того самого «ваньку-взводного», не всегда, может, быть, достаточно разумного, но всегда готового к решительным действиям, простуженного, прокуренного, готового хоть в штыковую атаку, хоть с разведку, в десант или к черту на рога. И я почувствовал за собой высшее право сказать этим людям любые слова. Только бы заставить их. Только бы поднялись они.

— Встать!..

И они поднялись, хмурые, озлобленные, усталые, понимая одно: надо подчиниться.

— Эх, гадство, подохнешь тут в этой яме, — выдохнул Бондиков.

— Не болтайте своим языком, Бондиков. Капустин! Примите воинский вид. Разобрать инструмент! Быстро!

Подстегнутые моей командой, Бондиков и Капустин пошли с лопатами к провалу. И я уже ощутил некую, пусть небольшую, победу над ними. Но тут же увидел, как осуждающе смотрят на меня Антюхов и Нигматуллин. Увидел насмешливо-презрительный взгляд Тимофея Узких. И просящие о сострадании голубые глаза Грунюшкина. А рядом — растерянное личико Печникова.

Все они против меня. Что им сказать? Как убедить? Отчаяние стало овладевать мной.

7

В это время на дороге из лагеря показался человек. Кто-то шел к нам хорошим пехотным шагом. Я посмотрел в бинокль — комиссар. Увеличительные стекла приблизили его крупное лицо с двумя резкими складками вдоль щек. Он не запыхался, хотя был грузноват, и шел в своем кожаном реглане с красными звездами на рукавах и двумя шпалами в петлицах. Шел веселый, видно, дела на рубеже обстояли хорошо.

Солдаты стали подтягивать ремни, отряхиваться, поправлять пилотки.

Я сбежал с бугра комиссару навстречу. Шаг, два, три — строевым, руку под козырек, это умел я делать лихо. Но вдруг спазма сжала мне горло, я не мог вымолвить ни слова. Овладев собой, произнес:

— Товарищ батальонный комиссар! Произошло ЧП. Дзот номер пятьдесят семь обвалился. Пострадавших нет… — И замолчал, готовый ко всему.

Гнев мелькнул в глазах комиссара, но он сдержался, спросил строго:

— Что думаешь делать? Решение принял?

Я молчал. Чего стоит мое решение, если солдаты не могут его выполнить.

— Ладно, — сказал комиссар, — давай сперва на людей и на все хозяйство посмотрим. А почему, думаешь, случился обвал?

Я рассказал о скобах, о Корзуне, о Левке.

— Опять этот Лузгин?

Почему «опять», я не понял. Но почувствовал: теперь уж Левке несдобровать. И торопливо добавил — главная вина, конечно, моя. Я строил, я ведомость подписывал.

— Он, значит, и ведомость успел подсунуть? Та-ак. А с выводами не торопись. Разберемся. И ты в людях учись разбираться. Сколько тебе — девятнадцать? Уже двадцать!.. Пора понимать, кто такой Корзун и что такое Лузгин.

Комиссар поздоровался с солдатами, всматриваясь в каждого. Потом обошел вокруг того, что еще недавно было почти готовой огневой точкой, присел на бревно.

— Подвигайтесь ближе, — позвал нас.

— Политинформация будет? — ехидно спросил Бондиков.

Комиссар не ответил, достал большой кожаный кисет.

— Сначала покурим, товарищи. Давно небось настоящий табачок не пробовали?

К нему потянулись, оживились, заулыбались.

— Это совсем другой компот, — сказал Бондиков.

Брали табак деликатно, на одну цигарку, а комиссар поощрял:

— Не стесняйся, ребята, закуривай!

Это был ароматный, легкий табак. Сладковатый дым его, после дерущего горло самосада, в который подмешивали для экономии и толченую крапиву, и даже хлебные крошки и бог весть что, — сладковатый дым его обволакивал нас и приятно кружил голову.

Я ждал, что решит комиссар. А он поднялся, неторопливо снял кожаный реглан, взял лопату.

— Ну, орлы, к ночи сделаем? — и поплевал в широкие ладони.

Мы растерялись… Понимает ли он, что говорит? Тут дней на десять работы…

— Отступать нам некуда, как в Сталинграде. Некуда. Забайкалье за нами. Сибирь за нами… — Он показал рукой на запад, на дальние синие сопки. — Сделаем?..

Никто не тронулся с места. Но лица солдат стали сосредоточенно-напряженными.

— Да кто его знает… — сказал Тимофей Узких. — Попробуем, однако, — поднял с земли ломик и встал рядом с комиссаром.

Тишина.

— Эх, где мои семнадцать лет? — воскликнул лысеющий Антюхов, сбросил рывком шинель, схватил канат, двинулся к торчащим из провала бревнам.

— Айда, одни татарин в две ширенга становись! — скомандовал Нигматуллин и с топориком полез помогать Антюхову.

Нет, этого я не мог предвидеть. Поднялись и Жигалин, и Грунюшкин, и Печников, и все остальные. И сначала медленно, а потом быстрее полетела, замелькала, распыляясь в воздухе, выброшенная из провала земля.

Только Бондиков сидел на жухлой траве, спокойно докуривал цигарку. Я посмотрел на него с ненавистью. И увидел в ответ укоризненный взгляд.

— Что? Думаете, Бондиков хуже последней падлы? Думаете, я не гражданин страны? Ладно, может, когда еще и Бондикова вспомните, товарищ младший лейтенант. — Он прислюнил окурок, спрятал его в отворот пилотки и, не глядя на меня, пошел с киркой на плече туда, где пыль стояла столбом.

Я подбежал к Жигалину, вместе с ним налег на бревно, которое уже перехватывали Антюхов, Капустин и наш спаситель военный фельдшер первого ранга Корзун.

Жигалин сразу стал главой нашей маленькой группы. Он сноровисто подсовывал ломик под неподъемно-тяжелые бревна, и они легко подавались с места, орудовал палками, как рычагами, командовал: «подняли», «стоп», «идет помалу», «лежит на месте». А когда я, надсажаясь, едва не выпустил скользкий конец бревна, Жигалин ловко подхватил его, закрепил бруском, сказал:

— Все вы хочете делать навалисто. А надо, чтобы прогонисто. Ну, берем! Ать-два, дружно!

В разгар работы подъехала грузовая машина. Из кабины вылез Левка Лузгин. Он сразу увидел комиссара, как-то странно шевельнул губами и побежал к нему.

— Скобы! — загремел комиссар. — Где скобы?!

Левка растерянно молчал.

— Та-ак. А что, если я тебя сейчас тоже разменяю?

— Как это разменяете? — еще более растерялся Левка.

— А очень просто: как ты скобы на сало, так я тебя — на патрон…

Я почувствовал, что у меня отхлынула кровь от лица и все напряглось внутри, — какой же гад этот Левка! Я сжал кулаки, вплотную подошел к нему.

— Ну, ну! Спокойно, Савин! — Комиссар чуть заметно подмигнул мне. — О такую шваль и руки-то пачкать не стоит. Не тронь его!…

Он презрительным взглядом смерил Левкину фигуру от его хромовых сапог до щегольской фуражки и уже совсем спокойно сказал:

— Вот что, герой… Через час чтобы скобы были. Кр-ру-гом!..

— Слушаюсь! — выкрикнул Левка и побежал к машине.

Я понуро молчал, считая себя причастным к Левкиной подлости, и, когда машина отъехала, решился:

— Товарищ батальонный комиссар, я ведь тоже вместе с ним ел это сало. Я же не знал…

Комиссар наклонился, подтянул голенища, измазанные землей, спросил:

— Ну и как?

— Что «как», товарищ комиссар?

— Сало-то вкусное было?

— А что?.. — спросил я, совсем сбитый с толку.

— Да ничего. У нас под Винницей, знаешь, какое сало делают? С чесночком! А в Виннице теперь немцы, — с тоской сказал он. — Вот, брат, какие дела. И пойдем-ка работать, Савин! Задачу свою мы должны выполнить. На то мы солдаты.

8

И мы работали. В короткие перерывы накуривались комиссарским табаком, и снова откапывали провалившиеся бревна, и вытаскивали их под веселые вскрики Жигалина:

— Раз-два, взяли! Раз-два, девки идут! Раз-два, пива несут.

Нас разбирал смех. Какие тут девки? Какое пиво, если воды-то доброй в этой степи не хватает?..

Никто из солдат не просил отдыха. Только Грунюшкин порой садился на землю, щупал отекшие ноги, перематывал потуже обмотки и снова шел к дзоту.

Комиссар работал то ломиком, то лопатой, засучив рукава коверкотовой гимнастерки, подбадривал:

— Шевелись, орлы! Шевелись!..

Мы уже выгребли землю и сломанные бревна заменили целыми, когда Левка пригнал машину со скобами. Комиссар тут же отослал его пешком в лагерь, сказав:

— Доложишь начальнику штаба — я отстранил тебя от должности.

Потом мы вгоняли скобы. Тимофей Узких бил обухом топора яростно, и за два удара сплеча скоба уходила в податливые бледно-желтые бревна, стягивала их намертво.

А к вечеру, когда из лагеря на грузовике привезли ужин — суп из соленой рыбы, хлеб и перепревший чай, — случилась беда.

Грунюшкин выронил лопату и упал, слабо охнув.

Корзун, работавший все это время наравне с нами, отбросил ломик, первым оказался возле Грунюшкина. Комиссар, я и все солдаты подбежали к ним.

— Больно, больно, — тихо стонал Грунюшкин, побелевший, осунувшийся.

Корзун задрал ему гимнастерку, обнажилась белая кожа с проступившими ребрами, стал сосредоточенно слушать сердце.

— Что с ним? — спросил комиссар.

— Плохо. Надо в госпиталь срочно.

— Бери немедленно машину.

Грунюшкин затих, впал в беспамятство.

Корзун сделал ему укол, привел в чувство, сказал:

— Больше ничем помочь ему не сумею. Несите его в машину!…

Грунюшкина подняли на плащ-палатке, уложили в кузов на сухую траву и стружки, машина тронулась и вскоре скрылась за степным увалом.

Подавленные, в молчании, мы вернулись к дзоту. В поздних сумерках, когда ветер разогнал тучи и в просветах между облаками запрыгала, наливаясь медным сиянием, луна, мы все еще ползали по дзоту, подгоняя плиты дерна, прибивая их к почве деревянными колышками.

— Все, однако, товарищ младший лейтенант. Кажись, вытянули… — почему-то шепотом сказал мне Жигалин.

Бондиков все же услыхал:

— Че все-то? — спросил он. — А пол кто красить будет? Паровое отопление проводить? Абажур подвешивать?

— Фотокарточку бы твою сюда… В рамочке, — подключился Антюхов.

— Да его морду-личико ведь токо на два вида сымали. И то под нулевку стриженного. Не годится, — отверг Тимофей Узких.

— Грунюшкина жалко… — невпопад подал свой голосок Печников.

— А дзот-то мы, товарищ младший лейтенант, все же вытянули, — упрямо повторил Жигалин.

Я не понимал, как же это случилось? Дзот был поставлен, засыпай, замаскирован по всем правилам.

— Только дорогой ценой заплатили за это, — вздохнул Тимофей Узких.

— А в этом надо бы разобраться да кое с кого спросить: почему все так у нас получается? — сурово оказал Корзун.

— Ты что, собственно, имеешь в виду? — спросил комиссар.

— Скобы имею в виду, — ответил Корзун. — Человека случайного, которому вдруг большие права дают. А он не о деле, о своей шкуре только заботится.

— За это спросим. Будь уверен, спросим, — пообещал комиссар.

Я построил солдат. Стояли они, как всегда, плохо различимые в темноте, поеживаясь, позвякивая котелками и оружием. На фоне дальней зари тонкими жалами темнели примкнутые к винтовкам, готовые к бою штыки.

— Взвод, смир-рно! Равнение на середину! Товарищ батальонный комиссар…

— Погоди, — совсем по-домашнему, остановил меня комиссар. — Погоди… Сейчас бы выпить, ребята, по всем правилам полагалось. И песни попеть… И сфотографироваться на память. Ну, ладно… Отложим это дело маленько. Спасибо вам… Спасибо от лица службы. А теперь веди-ка людей на отдых…

Мы долго шли под звездным, широко распахнутым небом, и все в душе у меня пело и ликовало: мы вытянули этот дзот, мы сделали невозможное. И только порой вставало передо мной несчастное лицо Грунюшкина, вспоминалось все, пережитое в этот день, и где-то далеко, на самом дне памяти, всплывали слова: «дорогой ценой…» Но радость победы гасила эти слова, я был молод и не хотел думать об этом.