В тот год страна усиленно боролась с религией и мы, третьеклассники, не стояли в стороне от этой борьбы. А я впервые тогда влюбился, влюбился рано, десяти лет. Это чувство возникло, хорошо помню, на уроке рисования. Лена обернулась, ее парта стояла перед моей, попросила у меня ластик. И вдруг от ее взгляда, от прикосновения к ее маленькой руке я почувствовал такую радость, какую никогда не испытывал. Но странный стыд и непонятная робость овладели мной.

С трудом я поднял голову от альбома. Там были нарисованы три нелепых человечка и стояла подпись: «Поп, мулла, раввин — миром мазаны одним». От волнения, от нахлынувших на меня чувств, я все перепутал. Попа нарисовал в чалме, муллу — в ермолке, раввину же достались клобук и ряса. Ошибку заметил поздно, когда уже написал второй лозунг: «Религия яд — береги ребят!» В отчаянии переводил я глаза с альбома на классную доску. Там Олимпиада Николаевна повесила плакат, с которого мы и срисовывали служителей культа. В эту минуту Лена опять обернулась:

— Что ты наделал? Стирай скорее! — и протянула мне ластик.

Ее участие, ее сочувствие побудили меня к действию. К концу урока я правильно распределил костюмы священнослужителям и даже раскрасил их цветными карандашами. Красно-рыжий веник поповской бороды расстилался по черной рясе; бледно-голубой пучок волос свисал с толстого подбородка муллы; раввинская же бородка-клинышек упиралась в синий сюртук с шестиугольной звездой.

— Красиво, — шепотом оценила Лена. — А теперь нарисуй мне этого муллу. Не получается… — И положила на парту свой альбом.

Я превзошел себя. Мулла, нарисованный для Лены, получился хитрым и злым.

С того урока я стал искать встреч с Леной. А она вела себя странно. Если в классе поминутно оборачивалась и, пожалуй, проявляла ко мне интерес, то на переменах становилась совершенно недоступной. Ее всегда окружали девчонки, она что-то им рассказывала, потом они хихикали или, обнявшись, прогуливались по школьному залу.

Когда же удавалось застать ее одну, то я встречал такой отчужденный взгляд, будто мы были незнакомы. Будто вовсе не я рисовал для нее хитрого муллу в голубой чалме. Если же у нас возникал разговор, то она непременно начинала рассказывать про Кешку Аржанова, с которым жила в одном доме. И рассказывала, в общем, одно и тоже: как они с ненавистным мне Кешкой играли в снежки, потом — как отгадывали загадки и, наконец, как он учил ее кататься на коньках. И это было непереносимо. Тем более, что Кешку, грозу всей улицы, я немного побаивался. Вот поэтому, когда я видел Лену в школьном коридоре, в зале или на улице, поневоле приходилось переламывать себя и делать вид, что иду я мимо нее просто так, сам по себе.

А на уроках снова передо мной сняли ее зеленые с золотым отливом глаза, порхали шелковистые рукава ее платья. И, стремясь ей угодить, я поминутно давал ей то линейку, то кисточку, то решал за нее задачу или рисовал рабочих, строящих новый завод, — шла первая пятилетка. В перемену все повторялось — она не хотела меня знать. А я, на беду, ничего не мог поделать с собой и таял, когда она уделяла мне хоть каплю внимания. Не знаю, на что бы я в конце концов решился, если бы не вмешалась Олимпиада Николаевна.

Лена как раз обернулась и, облокотившись на парту, смотрела, как я рисовал в ее тетради американского миллионера в цилиндре с сигарой в зубах и вечным пером в руке. Потом она стала рассматривать и листать мою записную книжку. В красной обложке, с оттиснутыми золотом словами «Даешь Ангарострой!», с атласной бумагой, разлинованной в мелкую клетку, эта книжка, купленная отцом в крайкомовском киоске, вызывала зависть всего класса. Потихоньку Лена произносила названия книг, прочитанных мной и занесенных в книжку. Там были, например, «Охотники за скальпами», «Красные дьяволята», «Таинственный остров», «Красин во льдах», «Разбойник Чуркнн», а из кинокартин — те же «Красные дьяволята», «Конница скачет», «Закройщик из Торжка», «Потомок Чингисхана».

— И ты все-все это читал? — усомнилась Лена.

— Конечно. Хочешь расскажу?

— Не надо. А книжка у тебя хорошая…

— Да кончится это когда-нибудь или нет?! — воскликнула Олимпиада Николаевна, хлопнув ладонью по столу.

Все съежились, притихли, а она смотрела на Лену грозными, округлившимися глазами. Лучше бы смотрела так на меня, чем на Лену. Приговор был беспощаден.

— Елена Томская!

Стукнув в тишине крышкой парты, Лена поднялась с непроницаемым лицом, и только носик ее вздернулся, а губы поджались.

— Завтра же пересядешь сюда! — строгий перст Олимпиады Николаевны указал на парту перед учительским столом.

Нашему общению пришел конец. Оставалась единственная надежда — ходить вместе домой. Все это, однако, было сложно, почти недоступно.

Обычно мы и так ходили вместе. Но разве это можно назвать «вместе»? До самою Лениного дома с нами шла Олимпиада Николаевна и еще две девчонки из нашего класса. Эти девчонки, а с ними и Лена, брали учительницу под руки и шли, будто охрана, с обеих сторон. А я уныло тащился сзади, снедаемый скукой женского общества и сжигаемой любовью. От одиночества и тоски принимался футболить ледышку или консервную банку. И занятие это, надо сказать, сильно отвлекало от сердечных переживаний.

В тот день, когда Лена пересела на первую парту, после уроков я долго околачивался возле школы, втайне надеясь, что она пойдет домой одна. Но все было, как обычно. Лена вместе с Олимпиадой Николаевной и девчонками шла впереди, а я плелся за ними, ждал с замиранием сердца, когда приблизимся к угловому дому военных, где жила Лена. Тут я решил с ней объясниться, как только останемся мы наедине.

Вот и угловой двухэтажный кирпичный дом. Лена мигом отцепилась от Олимпиады Николаевны и побежала к воротам. Что же делать? Бежать за ней? Надежда толкала действовать. Я взглянул на удалявшихся учительницу и девчонок и что было духу кинулся за Леной. Я догнал ее, перегнал и стал в калитке. Надо решиться! А на что? Я смотрел на синюю шубку, на расшитую красным шелком варежку, сжимавшую ручку школьной сумки, и молчал. Вот возьму и скажу: пусть станет моей женой. Задразнят. На переменах станут кричать «жених и невеста!..» Ну и пусть. Зато я всегда буду вдвоем ходить с ней из школы. И тогда можно будет далее поцеловать ее. Нет, скажу — пусть станет моей женой, когда вырасту. Далеко, безнадежно далеко то время. Любовь сжигала меня, ждать долгие годы я не мог. Но вместо того чтобы сказать ей о своих чувствах, я неуверенно спросил:

— Хочешь, дам тебе записную книжку? Такую же, как моя…

— Давай! — приказала она, подпрыгнув от радости или нетерпения.

Но другой такой книжки у меня не было. Нет, я не лгал, предлагая свой дар. Просто мне хотелось быть щедрым, хотелось сделать ей что-то приятное. Ведь на уроках Лена оборачивалась нередко за тем, чтобы полюбоваться этой книжкой, полистать ее. И, как бывает часто с детьми, я представил желаемое уже свершившимся.

— Давай, — повторила Лена, — живее!..

Сейчас обрушится на меня позор. Я обшарю все карманы, потом начну копаться в ранце, где лежит учебник «Игра и труд», задачник, тетради да еще пенал с огрызком карандаша и ручкой. А больше там ничего и нет. Лгать, теперь уже преднамеренно, чтобы спасти себя, я не мог.

И тут, откуда ни возьмись, на одном коньке, привязанном к валенку, подлетел к нам Кешка Аржанов. Был он поменьше меня, но пошире, этот самоуверенный хозяин улицы в распахнутом полушубке и буденовке, видимо, отцовской. Красные руки Кешки, которым было не холодно и без рукавиц, немедленно сжались в кулаки.

Сохраняя, насколько возможно, независимый вид, я обратился к Лене так, будто у нас шел интересный обоим разговор, до которого Кешке нет дела.

— Я принесу книжку завтра. Ладно?

— Приноси. Только не забудь, — сказала она. И открыла калитку, оставив меня наедине с толстогубым Кешкой.

С минуту мы молча смотрели друг на друга. В другое время я постарался бы немедленно скрыться. Но разве мог я позорно бежать, если она стояла на крыльце, смотрела на улицу, на обоих нас.

— Тебе че надо? — спросил Кешка тоном, не предвещавшим ничего хорошего.

Мне, как слабейшему, полагалось смиренно ответить «ни че не надо», получить подзатыльник, да хорошо, если один, проглотить обиду и плестись восвояси. В открытую калитку я снова увидел Лену. Веником она обметала валенки и, прежде чем войти в дом, помахала кому-то из нас своей расшитой варежкой.

Любовь звала на борьбу, на подвиг.

— А тебе че надо? — крикнул я и шагнул к своему врагу.

От такой дерзости Кешка на миг оторопел, но тут же придвинулся ко мне вплотную, не испугался. Мы стояли грудь в грудь. Сейчас начнется, подумал я.

Кешка, как и полагалось для начала, не сильно толкнул меня в грудь и спросил спокойно:

— Сунуть одну?

Я отступил шага на три, скинул ранец, поправил шапку и тараном пошел на Кешку, повторяя:

— Сунь! Попробуй-ка, сунь!

Я решил драться хоть до смерти, но не показывать, что боюсь Кешку. И мой враг, видимо, это понял. Он отступил, смерил меня взглядом, сплюнул сквозь зубы.

— Ну-ка, сунь, — продолжал настаивать я.

— Связываться неохота, — неуверенно сказал он, повернулся и неожиданно укатил на одном коньке, издали показав язык.

Преследовать Кешку я не стал: мной овладели и радость, и гордость, и уверенность в своих силах — вес чувства победителя. Теперь я терзался только одним: где достать записную книжку?

Дома я уселся подле окна, стал смотреть на тихую улицу, на деревянные заборы и крыши домов, на которых пышно лежал снег. Изредка кто-нибудь проходил мимо. Как было бы хорошо, если бы Лена тоже прошла тут. Мне захотелось увидеть ее немедленно. Это желание росло, я бродил по комнате, снова подходил к окну, сначала с надеждой, потом с отчаянием. По улице прошел бородатый дед с кошелкой и березовым веником из бани. Мальчишка провез на санках ушат воды, Лена не появлялась…

Наступал вечер, мать зажгла керосиновую лампу — электричество в наш окраинный район подавали с перебоями — и закрыла ставни. Я любил и всегда ждал этот вечерний час, когда приходил с работы отец и в доме воцарялся какой-то особый покой. Но теперь сердце мое разрывалось.

— Как дела, товарищ? — спросил отец.

Мне всегда было приятно чувствовать на плече руку отца, говорить с ним о своих делах, показывать рисунки. Сегодня же я был поглощен такими чувствами, о которых не мог сказать отцу ни слова. Мне даже сделалось боязно: вдруг он о чем-нибудь догадается.

— Пусти меня, — сказал я угрюмо.

— Ты что? — удивился отец.

— Так…

Он потрогал мой лоб, сказал: «Жару как будто нет», — и, не подозревая о моих страданиях, отпустил, занявшись обедом.

— Папа, — решился я, — дай мне сорок копеек.

— Для какой цели?

— Купить записную книжку.

— Позволь, разве у тебя нету записной книжки?

— Нужна еще… — И слова застряли у меня в горле. Мне показалось: отец понял, для кого мне понадобилась эта книжка. К счастью, он не стал допытываться, а покладисто ответил:

— Нужна так нужна. Сорок копеек, говоришь? Это можно. Зайдешь в крайкомовский вестибюль, там в киоске купишь, — говорил отец, выдавая деньги. — Впрочем, — добавил он, — сначала зайди в магазин «Сибкрайиздата», это поближе, на Амурской. Понял?

Я кивнул и взял две новенькие монетки. На каждой был отчеканен рабочий с молотом и щитом. Даже по такой маленькой фигурке было видно: рабочий красив и силен. Чем-то был он похож на чемпиона края по французской борьбе Натана Пружанского, комсомольца, безбожника, городскую нашу знаменитость. Вырасту большой, стану таким же, подумал я и взглянул на часы-ходики. Если всю дорогу бежать — до закрытия магазина можно еще успеть. Я быстро оделся, вышел, но в коридоре услышал грозный вопрос матери:

— Это еще куда?

— Я только воздухом подышать, я на полчасика…

— Смотри, чтобы не долго. Уже темь на дворе!

Да, уже стемнело и только в конце улицы одиноко светил фонарь. Я побежал мимо деревянных заборов, мимо домов с закрытыми ставнями, мимо Харлампиевской церкви, дремавшей за каменной оградкой. Церковные двери были заколочены, а в снегу темнели недавно сброшенные сверху колокола. Я бежал к центру города. Вот большой дом с огромным круглым куполом и шишечкой на нем. Это синагога. Все окна ее освещены, чувствовалось, — внутри много людей и происходит что-то торжественное. Молятся?..

Я увидел Натана Пружанского и приостановился посмотреть на знаменитого чемпиона. Прямой, массивный, с маленьким чемоданчиком он как раз вышел из синагоги. Ему навстречу шел другой известный в городе борец, Петя Скворцов, тоже с чемоданчиком.

— Здорово, Натан, — сказал он. — Ну вот, синагогу открыли. Радуешься?

— Синагогу-то открыли, — недовольно проворчал Пружанский, — да радости мало. Опять борцам негде тренироваться. В большом зале, понимаешь, девчонки со швейной фабрики в волейбол играют. В малом — гимнасты. Наверху тоже все занято. Только у штангистов пусто почему-то.

— Говорил тебе: надо в горсовете поставить вопрос, чтобы нам еще и Харлампиевскую церковь отдали. Тогда места всем хватит.

— Ты прав, придется ставить вопрос.

— Пойдем хоть со штангой разомнемся, что зря время терять, — предложил Петя Скворцов.

Они ушли в синагогу, я посмотрел им вслед и увидел свежий фанерный лист на дверях. «Первый городской физкультурно-спортивный клуб имени Карла Либкнехта и Розы Люксембург» было написано там.

Что было духу пустился бежать я дальше, наверстывая упущенные минуты. Еще издали увидел свет в окнах магазина «Сибкрайиздата» и продавцов за прилавками. Успел! Но дверь была заперта изнутри и за стеклом торчала бумажка: «Закрыто на учет».

Немедленно туда, на главную улицу, в крайком. Я бежал, иногда шел, чтобы отдышаться и снова бежал. Было жарко, лоб и спина взмокли. Я расстегнул шубенку, снял варежки, сдвинул на самый затылок шапку. Даже рубашку пришлось расстегнуть, так было жарко.

Возле крайкома стояли легковые автомобили, два автобуса и запряженные в сани лошади. Из массивных дверей выходили на улицу люди. Я проскользнул в заполненный народом вестибюль, протискался к киоску. И на полочке — вот они! — сразу увидел записные книжки.

— Тебе чего, мальчик? — спросила продавщица.

Я ответил и протянул ей свои деньги.

— Книжки только по талонам для участников пленума по борьбе с религией. Иди домой.

— Мне всего одну книжку, тетенька!

— Не могу, мальчик. Не проси. — Ну, пожалуйста, тетенька!

— Тебе русским языком сказано? — произнесла она так, как говорила Олимпиада Николаевна, когда сердилась.

Не продаст! Ни за что не продаст.

— Да отпустите ему эту книжку! — вдруг сказал кто-то сзади. — Отпустите. Есть о чем говорить…

Рядом стоял военный в колонке с меховым воротником. На сапогах его позванивали шпоры.

— Конечно отпустите, — поддержал другой, бородатый, в бекеше, с наганом на поясе. Он подмигнул мне веселым глазом и сказал: — Я ведь его знаю: он тоже безбожник. Ты ведь безбожник? Ну, вот. Растет наша смена!

И опять я бежал. Сначала по освещенным, потом по темным улицам, мимо магазинов и домов, мимо синагоги, где играли теперь в волейбол, мимо темной, заколоченной Харлампиевской церкви, ждавшей своей новой участи.

Ну и нагорит мне от матери! Но меня не страшило наказанье. Книжка, новенькая, со словами «Даешь Ангарострой!» — я чувствовал ее всей кожей — лежала в моем кармане. Завтра, завтра отдам ее Лене.

Но завтра книжку отдать не пришлось. Ночью у меня начался жар, я кашлял, просил пить, и, прикладывая к моей горящей голове компресс, мать спрашивала недоуменно:

— Где могло его так продуть? Вот, господи, наказанье-то. Вот наказанье!..

Я проболел две недели. А когда пришел в школу, первая парта оказалась пустой. Не пришла Лена ни на другой день, ни на третий.

— Тоже, наверное, заболела, — решил я. И в перемену открыл классный журнал, лежавший на столе Олимпиады Николаевны, посмотреть, сколько дней пропустила Лена.

Но что это?..

Длинной синей чертой была зачеркнута ее фамилия. А в конце черты значилось: «Выбыла в другой город».

Я страдал долго, даже плакал украдкой. Особенно становилось тоскливо, когда попадалась на глаза новая записная книжка, я так и не стал ничем ее заполнять. Может быть, Лена еще вернется? Она не вернулась.

С тех пор прошло много лет. Я побывал в разных странах, в больших и маленьких городах. Но так и не смог найти тот «другой город», куда уехала Лена.