© Владимир Шпаков, 2014
© «Время», 2014
* * *
Новый роман петербургского писателя Владимира Шпакова предлагает погрузиться в стихию давнего и страстного диалога между Востоком и Западом. Этот диалог раскрывается в осмыслении трагедии, произошедшей в русско-немецком семействе, в котором родился ребенок с необычными способностями. Почему ни один из родителей не смог уберечь неординарного потомка? Об этом размышляют благополучный немец Курт, которого жизнь заставляет отправиться в пешее путешествие по России, и москвичка Вера, по-своему переживающая семейную катастрофу. Сюжет разворачивается в двух параллельных планах, наполненных драматическими эпизодами и неожиданными поворотами. Вечная тема «единства и борьбы» России и Европы воплощена в варианте динамичного, увлекательного и убедительного повествования.
© Владимир Шпаков, 2014
© «Время», 2014
* * *
1. Drang nach Osten
Этот тип с фотокамерой расхаживает перед домом со скучающим видом, похоже, не очень верит в успех. Иногда он направляет объектив на окна в третьем этаже, выжидает паузу и делает снимок. Пауза означает: в глубине души папарацци все же надеется, что плотные коричневые шторы, закрывающие окна наглухо, хотя бы чуть-чуть сдвинутся, и кадр оживится, сразу повысив ценность в глазах редактора. Но шторы неподвижны, как и кроны лип, протянувшихся вдоль пустынной улицы. Странный какой-то штиль: ни ветерка; и людей совершенно не видно, и булочная на первом этаже закрыта, в общем, совершенно мертвенный пейзаж. Репортер приближается к витрине, чтобы застыть на минуту перед румяными штруделями, что нарисованы на огромных кусках картона и призваны пробуждать аппетит покупателей. Папарацци поглаживает живот, видно, начинающий бурчать, потом смотрит на часы. До открытия булочной еще не скоро, и тот со вздохом (вздох заметен даже издали) достает жвачку и заталкивает ее в рот. Изо рта наверняка неприятно пахнет, потому что ночь он провел где-нибудь в ночном клубе, где беспорядочно пил, снимая одуревшую от музыки молодежь, и дыхание под утро сделалось смрадным, будто ел продукты с помойки.
Дом похож на склеп: темно-серый, мрачный, с малым количеством окон по фасаду, он хорошо смотрелся бы на каком-нибудь старом итальянском кладбище. На нашем кладбище склепов нет, но в католических странах, я знаю, любят монументальность в местах захоронений, и дом, выходящий углом на перекресток, был бы там уместен. Надо только булочную убрать, слишком радостная вывеска. Здесь не нужна неоновая реклама и пышные штрудели в витринах: строгость, аскетизм и приглушенные тона – вот что подошло бы кладбищу.
Один из обитателей дома тоже был бы уместен на католическом кладбище, он ведь католик по воспитанию. К тому же он не живет в доме в полном смысле слова, – можно сказать: он заживо похоронен. Из-за чего человек с камерой, лениво устремляющий объектив на зашторенные окна, представляется извращенцем, некрофилом, желающим достать из склепа труп и подвергнуть его вскрытию. Или он шакал, опоздавший к пиршеству таких же трупоедов? Да, это будет правильнее – шакал, койот, гриф – без крыльев, зато с зеркальной фотокамерой, снабженной к тому же телеобъективом. Шакал опять переходит улицу, чтобы лучше видеть окна, и делает очередной щёлк. На снимке (камера-то хорошая!) будет заметна пыль на стеклах; и уж наверняка там будет запечатлен кусок фанеры, прикрывающий частично разбитое левое окно. Светлая фанера на фоне серых штор выделяется, напоминая о днях, когда шакалы с грифами кружили здесь целыми стаями. Тогда и телекамеры появлялись, и люди с микрофонами, потому что сенсация, хоть и мрачноватого толка. Теперь новость поблекла, покрылась такой же пылью, как и окна на третьем этаже, только вот этот, опоздавший, трется возле дома без надежды на успех.
Фанера появилась после того, как местные наци швырнули в окно камень. Говорили, швырнули прямо на глазах полицейских, которые демонстративно отвернулись: мол, ничего не видим, ничего не знаем. Наци, конечно, не шакалы, это волки, но, когда требовалось, власть легко с ними справлялась. Только в тот раз справляться, похоже, не хотелось. Город тогда разделился во мнениях насчет человека, который похоронен за массивными шторами, а в те дни сам занимался похоронами. И хотя старался делать это втайне, все быстро узнали новость, отреагировав по-разному. Кто-то был готов швырнуть камень в окно или передоверить «святую месть» бритоголовым ублюдкам; другие, напротив, сочувствовали. Ну и, конечно, свое слово сказали СМИ: писали и pro, и contra, причем не только в городских, но и в центральных газетах.
Странно: папарацци меня не замечает. Наверное, причина в камуфляжном армейском костюме, который на мне надет. Зеленоватый с примесью хаки, цвет костюма небросок, даже в черте города одетый так человек скрыт от любопытных глаз, он сливается со стенами домов, стволами лип, а если учесть, что я как раз прислонился к стволу, то обнаружить меня довольно трудно. Ствол шершавый, теплый, к нему приятно прислоняться, и если бы не фотограф-некрофил, я бы так и стоял, слушая легкий шелест кроны (совсем легкий, поскольку штиль) и вдыхая утренний воздух, еще не загаженный выхлопами авто, прозрачный и напоенный кислородом. Только к черту кислород, он мне в легкие не лезет, потому что на окна опять направляют объектив.
Я приближаюсь сзади, бесшумно и стремительно, словно участник полицейских спецподразделений, что борются с террористами. Хоп! Камера у меня в руках, я отхожу и прячу аппарат за спину.
– Эй, ты что делаешь?! – Папарацци, видно, шокирован. – Отдай!
Отступив на несколько шагов, поднимаю камеру над головой.
– Если ты подойдешь, я ее разобью. И тебе нечем будет фотографировать.
Решительно ко мне направившись, репортер застывает.
– Как это – разобьешь?!
– Очень просто – об асфальт. После чего тебя уволят с работы, потому что новую камеру ты купишь не скоро. Сколько такая стоит? Тысячу евро? Или две?
Он с удовольствием призвал бы на помощь полицейского, но улица пустынна, потому что шесть утра, выходной день, центурионы не спешат патрулировать безлюдные кварталы, и я спокойно могу уронить дорогое техническое устройство на асфальт. А потом наступить на него армейским ботинком с массивным подкованным каблуком. Кроме формы, у меня еще и ботинки соответствующие (я собрался в долгий путь!), и если таким каблуком придавить камеру, объектив треснет, как куриное яйцо.
– Слушай, ты кто такой?
Папарацци с подозрением меня оглядывает – видно, форма сбивает с толку. Вроде не полицейский, не солдат бундесвера, но что-то военное (а военный – всегда сила!) в моем облике проглядывает.
– Я тот, кто должен тебя прогнать. Ты уйдешь отсюда?
– Зачем уходить?! – искренне недоумевает он. – Я разве кому-то мешаю?
– Мне мешаешь. Я хочу стоять на этой улице один.
– Ах, вот как… Ладно, уйду. Только отдай камеру, она действительно дорогая. И куплена, между прочим, в кредит.
Засунув аппарат в чехол, репортер еще раз внимательно ко мне приглядывается. И с другой стороны улицы кричит:
– Я тебя узнал! Ты его брат! Ты работаешь в «Городской газете»!
– Уже не работаю, – отвечаю, – уволился. Я уезжаю.
Человек, живущий (надеюсь, все-таки живущий) за разбитым окном и плотными серыми шторами – действительно мой старший брат Франц. Точнее, мой сводный брат: у нас разные отцы; и фамилии разные, так что не многие знают про наше родство, разве кое-кто из пронырливой газетной братии. И мой визит к дому утром воскресного дня говорит о том, что паблисити мне по-прежнему не нужно.
Если честно, я даже не знаю, жив мой сводный брат или нет. Последний раз я видел его, точнее снимок с его изображением, несколько недель назад. Изможденный небритый человек выходил из булочной, держа в руке пакет с едой, а другой рукой закрывал лицо от объектива очередного папарацци. Но глаза, полные усталости, погасшие, все равно попали в кадр, и, скажу я вам, человек с такими глазами способен на многое. Не буду брать в расчет его католическое воспитание, покончить с жизнью оно не мешает. Как покончить? Желательно не популярным в кинематографе способом, когда ванна, окрашенная красным вода и бритва на полу, выпавшая из безвольной руки. И не сованием головы в петлю, потому что вылезают глаза из орбит, язык вываливается, а лицо синеет… Бр-р! По мне, так лучше всего голодовка, отказ от пищи – угасаешь достойно, все материальное из тебя постепенно уходит, ты вроде как мумифицируешься заживо.
Стоп, стоп! Что значит: «лучше»? Лучше, чтобы сводный брат был жив и здоров и отодвинул штору вначале чуть-чуть, а потом, увидев меня, на ширину окна. Чтобы убрал фанеру, открыл створку и, высунувшись по пояс из окна, на всю улицу прокричал:
– Курт, привет! Заходи!
Он всегда кричал громко, вообще был громким, шумным, заметным, совершенно не германский темперамент, скорее романский. Он ведь наполовину француз – по отцу, они же у нас разные. Так вот, он кричит, а я со стеснением оглядываю окна, в которых появляются возмущенные физиономии фрау, проживающих по соседству. Стеснения добавляло то, что я заходил редко, слишком уж мы различались, по возрасту в том числе. То есть это я так считал, а Франц плевать хотел на разницу в возрасте и на мой стеснительный характер. Каждый раз у него были новые увлечения: марки, диски с рок-н-роллом, и все время то друзья в гостях, то девушки. Девушек, надо сказать, я боялся больше всего, особенно тех, кто пьет пиво. Они и меня угощали, после чего подсаживались и начинали расспрашивать о школьных подругах. При этом они переглядывались, хихикали, будто ждали, что я сболтну что-то личное, даже непристойное, выдам тайну. Я же не выдавал тайну (да ее и не было), только удушливо краснел, пряча лицо в очередном альбоме «Scorpions»…
Если бы Франц выглянул минуту назад, он бы, наверное, оценил мое поведение. В сцене с папарацци я был немножко братом, это его стиль – неожиданный, дерзкий, парадоксальный. Но Франц не выглянул; и минуту спустя не выглянул, и десять минут спустя – тоже. Так что пора отсюда уходить. Я бросаю прощальный взгляд на серые шторы, и вдруг горло перехватывает. Кислорода, которым полна утренняя улица, почти нет, я задыхаюсь от боли и отчаяния, кажется, я сам готов умереть…
Я знаю, что увезу это воспоминание туда, где не раз был сводный брат и где я не был ни разу. Воспоминание займет совсем немного места в моем походном рюкзаке, но будет самым тяжелым грузом. Что еще будет в рюкзаке? Две рубашки защитного цвета, еще одни армейские брюки, пять пар носков, три пары белья, шерстяной свитер, полиэтиленовый дождевик с капюшоном, спальный мешок, фонарик, блокнот, портативный компьютер и, конечно, карты. Без подробных карт мое путешествие немыслимо, хотя, если честно, оно и с картами немыслимо. Поэтому где-то в углу рюкзака будут прятаться мои самонадеянность, авантюризм, стремление что-то доказать (что? и кому?), в чем-то разобраться (в чем?); там окажутся мои страхи и непонимание того, что брат сделался таким, мое одиночество, – впрочем, одиночество я с собой не возьму, я оставлю его здесь.
Рюкзак выбран старый и потертый, новый я забраковал. В путешествии, я знаю, костюм запылится, где-то, возможно, порвется, то есть быстро придет в соответствие с рюкзаком. В итоге я буду меньше привлекать внимание, ведь от этого один шаг до ненужных расспросов, а вслед за расспросами может последовать неприятность.
Так если ты боишься неприятностей, спрашиваю себя, зачем отправляешься в путь? И сам же отвечаю пословицей из чужого языка: «Береженого бог бережет, небереженого – конвой стережет». Замечательная фраза! Она осталась от старого солдата вермахта, моего учителя чужого языка, и я обязательно возьму ее с собой, уложив в непромокаемый мешок, а затем завернув в шерстяной свитер. Возможно, в рюкзак будут уложены еще два необязательных предмета, но я пока не решил, возьму ли их с собой.
Сборы закончены вчера вечером, а накануне я навестил Гюнтера. Он тоже удивленно разглядывал костюм, в котором я разгуливаю уже несколько дней – привыкаю. Внезапно Гюнтер захохотал, точнее заржал как конь, тряся огромной гривой белых, словно солома, волос. Он всегда, сколько помню, ходит с этой гривой, и всегда все делает внезапно.
– Ты выглядишь нелепо! Ты что, собрался в джунгли Центральной Африки?! Или записался в Иностранный легион?! А ботинки – вы только посмотрите! Ты можешь дойти в таких ботинках до Сибири, но ты вроде туда не собираешься?
Внезапно Гюнтер замолк.
– Вы всегда были стукнутыми, и ты, и Франц.
– Франц – да, а я никогда не был стукнутым.
– Был, был! Помнишь, как мы с тобой боролись в пятом классе? Я тебя уложил на спину, можно сказать, одержал чистую победу, а ты, лежа внизу, вдруг взялся меня душить!
– Не помню, – сказал я.
Я действительно не помнил. Из школьного времени я помнил лишь старого солдата, преподававшего чужой язык. Понятно, что солдатом он давно не был; а преподавал в частном порядке (официально бывший боец вермахта преподавал географию).
Когда я спросил про старого солдата, Гюнтер замахал руками.
– Помню, конечно. Он тоже был стукнутый!
После чего протянул руку и, открыв дверцу холодильника (мы сидели в его крохотной кухне), достал запотевшую бутылку.
– Давай выпьем шнапса. Ты должен привыкнуть к шнапсу, там, – он махнул рукой в сторону запада, подразумевая, очевидно, восток, – пьют только этот напиток. Причем очень холодный, вот такой.
– Я не хочу шнапс, – сказал я. – И привыкать не хочу. У тебя пиво есть?
Гюнтер опять заржал.
– Если любишь пиво, то оставайся! Там, – он опять махнул рукой в направлении французской границы, – нет хорошего пива! А здесь через полтора месяца начнется Oktoberfest, так что оставайся! Попьем «Lowenbrau», найдем тебе… Кстати: как отношения с Магдой? Никак? Ну, ничего, найдем тебе девочку, ты наконец женишься и тебя не потянет больше в странствия! А? Не хочешь девочку? И шнапса не хочешь? Тогда пей свое пиво, а я буду шнапс.
Гюнтер пил маленькими глотками, закусывая шнапс арахисом и с ехидством вспоминая Drang nach Osten, который ничем хорошим, как известно, не кончился. И твой Drang, говорил он, ничем хорошим не кончится, поверь, я немного знаю Восток.
– Откуда?! – удивлялся я.
– Я жил в Дрездене! – нахально заявлял Гюнтер. – И в Лейпциге!
– Это – не Восток.
– Ну ладно, тогда вспомни своего брата. Тебе мало этого ужаса? Тебе хочется ужаса еще большего?
– Нет, – сказал я после паузы, – ужаса не хочется. Но мне надо уехать, я больше не могу сидеть на месте. Помнишь, что говорил Ницше? «Усидчивость есть грех против духа святого».
– Ницше не верил в святого духа. Он сам считал себя святым. И вообще он был…
– Стукнутый, я знаю. Но он был прав, и это главное.
Внезапно Гюнтер сделался агрессивным. Он заметно опьянел, угрожающе тряс гривой и выплевывал из себя ругательства вперемешку с непережеванным арахисом. Я, как мог, уклонялся от арахиса, но разве пропустишь мимом ушей обвинения в глупости и безрассудстве? В попытках прыгнуть выше головы? В стремлении выглядеть не как все, иначе? Причем Гюнтер не отделял меня от Франца, мы в тот момент были для него единым целым, неким двухголовым драконом или, если хотите, двуглавым орлом, обе головы которого повернуты туда (опять следовал неверный указующий жест). Он ведь, Гюнтер, несколько раз приходил к Францу, хотел поговорить, один раз даже психоаналитика с собой привел. Так Франц не открыл!
– Мне он тоже не открывает… – осторожно вклинился я, но Гюнтер этого не услышал (или не захотел слышать).
– В общем, вы мне надоели! Оба! Глупцы, кретины и… – он саркастически расхохотался. – Да вы же психопаты! Мне нужно было не психоаналитика приводить, а психиатра, потому что вы оба верите в ту мистическую ерунду, которую писали про сына Франца. Необычный, уникальный, антропологическое чудо! Чушь, глупость! Это писали желтые газеты, понимаешь, ты?! Должен понимать, ты же работаешь в нормальной «Городской газете», ее читаю даже я, Гюнтер, который никаких газет вообще не читает!
– «Городская газета» тоже писала об этом. Хотя я там уже не работаю. Я уволился.
– Все равно не верю ни в какую мистику! – запальчиво крикнул Гюнтер. – Я понимаю одно: надо бороться, надо своими руками менять эту идиотскую жизнь, иначе Европа рухнет к чертям собачьим!
Внезапно захотелось ударить Гюнтера. Он затронул что-то такое, о чем здесь и сейчас, под пиво и шнапс, просто не имел права говорить. И, чтобы не устроить напоследок драку с одним из немногих друзей, я решил уйти. Уже в дверях я сказал:
– Ты неправильно пьешь шнапс. Там, – указал я на восток, – не пьют маленькими глотками. И не закусывают арахисом, тем более – сладким.
– Пошел к черту! – крикнул в спину Гюнтер.
Наверное, я действительно стукнутый и мне нужен психиатр. Но я ничего не могу поделать: я знаю, что после дома-склепа направлюсь на кладбище, к могиле в дальнем конце боковой аллеи. Купив за два евро свечу в автомате у входа, я сверну налево и пройду почти до ограды, чтобы обнаружить скромную гранитную плиту с указанием дат рождения и смерти. Цифры будут различаться до обидного незначительно, во всяком случае, моя жизнь не старого еще человека в несколько раз длиннее прочерка между датами, высеченными на граните. Но что такое – продолжительность жизни? Ее содержание не измеряется годами, даже если я протяну три прожитых срока и умру дряхлым старцем, никто не придет на мою могилу и не прошепчет: дас ист фантастиш! А вот сюда приходят, и шепчут, и оставляют всякую ерунду на могиле, потому что кто-то пустил слух: если что-то здесь оставите из дорогих сердцу вещей, вам будет счастье. Я опять увижу дамские зеркальца и шарфы болельщиков, дешевые наручные часы и автомобильные брелоки, кепки-бейсболки и компьютерные диски с фильмами и играми, в общем, мусор человеческий, с которым расстаются в надежде обрести нечто более значительное. Потом все это попадает в мусорный бак, который набивают уборщики, или на блошиный рынок, где марокканцы (недавно в городе осела их колония) раскидывают коврики с ворованными и подобранными на улицах вещами. Обретается ли столь желаемое счастье? Понятия не имею. Но я тоже прошепчу те самые слова, благо, имею на это больше прав, чем любой из приходящих. Они-то пользуются слухами, трижды перевранными папарацци всех мастей, я же был свидетелем, да что там – участником чего-то странного, нетипичного, выходящего за рамки обыденности настолько, что факты плохо укладывались в голове.
«Ха! – сказал бы Гюнтер. – Какие факты?! Чистейшая выдумка! Франц просто хотел популярности, а вы, журналисты, ему помогли!»
А я бы ему ответил… Ничего бы я не ответил. Глупо спорить, слишком грандиозна (да-да!) тема, чтобы полемизировать, будто сидишь в пивном баре и обсуждаешь программы ХДС и социал-демократов. Я тоже в чем-то позитивист. И в школе, в отличие от Франца, изучал основы религии в протестантском классе, где упор делался на обыденной жизни, а не на библейских чудесах. Но чуда хочется даже самым отъявленным скептикам, и если жизнь тебе преподносит такое…
2. Записка из мертвого дома
Вера получает аккуратно заклеенный конверт раз в две недели; бывает, и чаще. Вот и сегодня в почтовом ящике что-то белеет, значит, надо вынимать. Или не надо? Она долго стоит перед тронутой ржавчиной стальной конструкцией, разбитой на ячейки, и перебирает в кармане ключи. Внизу лязгает подъездная дверь, Вера вздрагивает и торопливо сует ключ в одну из ячеек. Черт, заело! Когда же заменят эти ящики?! Она с раздражением рвет на себя металлическую дверцу, и та вываливается вместе с замком. Всходя по лестнице, она с бессильной ненавистью сжимает в руке конверт. Разорвать? Так уже рвала, и что толку? Конверты приходят со зловещей какой-то регулярностью, как повестки из карательных органов. Перед дверью она сует конверт в карман и вставляет ключ в замочную скважину. Если и этот замок заест (иногда такое случается), она точно опустится на грязный бетонный пол и зарыдает. К счастью, замок щелкает, и она вваливается в холодную темноту квартиры.
Она не сразу включает свет; честно говоря, его и включать-то не хочется. В полутьме эта хибара еще похожа на место для жизни, при включенном же (а также при дневном) освещении убожество лезет изо всех дыр. Наконец, рука тянется к выключателю, другой рукой она вынимает конверт. Чем раньше, тем лучше, все равно ничего нового там не будет.
В записках вообще не было ничего, что могло бы напугать стороннего читателя, – так, банальные бытовые просьбы, изложенные бесстрастным тоном. Иногда тон делался обиженным, порой даже прокурорским: мол, почему не приходишь? Не отвечаешь? Почему забыла обо мне?! Но если бы сторонний читатель узнал, ктопишет эти записки, его хватила бы кондрашка. Наверное, он с отвращением отбросил бы конверт, не читая; а если бы все-таки прочел, негодованию не было бы предела. Да как она смеет, сука?! Как у нее рука поднимается что-то просить, ей же впору найти крюк на стене, накинуть веревку и сунуть голову в петлю! А что? Были такие, что сами с удовольствием накинули бы, дай только волю. На части бы распилили, ага, четвертовали бы без малейших угрызений совести.
Итак, что же там? Оторвав край конверта, она вынимает записку и, прежде чем прочесть, принюхивается. Так и есть: аромат «Шанель», который был принесен ею три месяца назад. Надо же, какая экономная: половину крошечного пузырька на столько времени растянула! Она вообще стала там такой рациональной и педантичной, что диву даешься! Вот и в записке все поименовано по пунктам:
1. Нужна зубная паста с мятным вкусом. Не перепутай: с мятным, другой вкус вызывает у меня тошноту.
2. Принеси вязаные домашние тапки с кошачьими мордочками. Здесь постоянно дуют сквозняки, и в обычных тапках холодно.
3. Захвати байковый халат – по той же причине, не хочу мерзнуть.
4. Из еды купи питьевой йогурт и банку консервированных ананасов, нарезанных кольцами. Обрати внимание: КОЛЬЦАМИ, а не кусочками, у тех совсем другой вкус.
5. Журнал «Cosmopolitan» оказался не интересным. Принеси не столь гламурное чтиво, хотелось бы прочитать что-то о проблемах современной семьи.
Ну, и так далее, всего пятнадцать пунктов. Почему от всех этих безобидных реестров веет жутью? Потому что надо писать о другом, надо с первой до последней строчки выть, рвать на себе волосы, а не просить «прочитать что-то о проблемах современной семьи»! Блядь! У тебя была самая современная семья, современней не бывает, и что в итоге?!
Отложив конверт, она вынимает из сумочки сигареты, прикуривает дрожащими руками и после нескольких глубоких затяжек продолжает чтение. Еще требует полотенце, телепрограмму на неделю, три упаковки женских прокладок, блок сигарет, черта лысого, а в конце, как всегда, ставит полное имя: Любовь. Имя звучит издевательски, какой-то гомерической насмешкой звучит, хорошо еще, не приписывает, как раньше: «твоя сестра». Может, забывает, а может, уже не считает нужным лишний раз напоминать: мол, ты – моя ближайшая родственница, значит, обязана ухаживать за мной и таскать все это дерьмо, включая телепрограмму.
А ведь Вера могла бы напрочь порвать с этой жутью, одним махом разрезав кровавую пуповину, что связывала их многие годы. Она, собственно, и разрезала, когда съехала с прежнего адреса, спешно обменяв жилье в Замоскворечье на хибару в Царицыно. Странная была операция, любой из знакомых сказал бы: ты – дура, если решилась на столь неравноценный обмен! То есть сказал бы, если б знал, но, по счастью, никто этого не знает. Она просто сбежала куда подальше, ей хотелось затеряться, зарыться в песок, замуроваться в асфальт, в бетон, лечь на дно, как подводная лодка, и лежать в режиме полного молчания. Ни знакомым, ни соседям, ни товарищам по работе (с которой она быстро уволилась) Вера не сказала ни слова, просто исчезла в одном месте и возникла в другом. Она даже прическу изменила и цвет волос – вместо легкомысленной длинноволосой блондинки в Царицыно появилась коротко стриженая брюнетка, в черной кожаной куртке, в черных джинсах и в черных очках.
Это была свобода, живительный глоток воздуха, которым не дышала с момента смерти матери. До этого она еще как-то умудрялась ходить на работу, выносить взгляды соседей, наверное, чувствовала защиту матери, но уже на девятый день почувствовала вокруг пугающую пустоту. Если на похороны народ еще пришел, были и родственники, и соседи, то на девять дней не пришел никто. Мол, долг вежливости отдан, теперь варись в своем соку. И тогда стало страшно. Она сидела среди наготовленных салатов, кутьи, блинов, раскрытых бутылок водки, и в нее вползал космический какой-то страх. Казалось, ее отправили в одиночный полет на Луну, точнее на Марс или Нептун – куда-то в холодную бездну. Все население Земли осталось в своей колыбели, она же летела в черной пустоте, удаляясь от людей все дальше, дальше…
Она жутко напилась, можно сказать надралась. Сидела перед портретом матери, хлопала рюмку за рюмкой, закусывая вначале кутьей, затем вообще не закусывая. Когда же прошел похмельный синдром, начался ад. Если раньше ее прикрывала мать, то теперь оголились и тылы, и фланги, любой мог нанести удар в незащищенное место. Чтобы избежать ударов, она выработала особый режим, исключающий прямые столкновения с людьми. Перед тем как выйти на улицу, вначале выглядывала с балкона: не сидит ли кто на скамейке у подъезда? Потом озирала в глазок лестничную площадку, прислушивалась, не хлопает ли дверь лифта, лишь затем выскакивала на улицу с надвинутой на глаза кепкой и поднятым воротником. На работе – никаких междусобойчиков и задержек: от звонка до звонка, хорошо еще, стол за шкафом, в уединенном месте. А чтобы не слушать пересудов – наушники в уши, и прощайте, слухи-сплетни! Обычно она включала колыбельную Брамса, раз по десять слушала, ну очень успокаивало. В магазины же ходила только круглосуточные, что ночью работают. Пару раз к ней приставали подозрительные личности, однажды пытались отнять деньги, но лучше трястись от страха, шагая по ночным переулкам, чем проходить к подъезду под перекрестными взглядами соседей.
Впрочем, она вытерпела бы даже взгляды; невыносимы были именно звонки и письма той, кто подписывался: Любовь. Раньше трубку поднимала мать и с каменным лицом слушала бред дочери, обдолбанной препаратами и напрочь утратившей память. Веру не подпускали к телефону, говоря: она на работе. Или: вышла в магазин. На письма тоже отвечала мать; она и на свидания ездила с кошелками, набитыми всякой дребеденью. А когда это надо делать самой… Слышать голос, записки читать, а главное, мотаться в «мертвый дом», чтоб он развалился! Такую жизнь не только на Царицыно – на Мытищи без сожаления обменяешь!
С трудом отвоеванная свобода кончилась, когда сообщила сестре новый адрес. Не хотела ведь сообщать; и новые владельцы родительской квартиры ничего о ней не знали, так что Вера имела шанс начать новую жизнь. Так нет же, сама накинула петлю на шею! Почему?! Вера вдруг пугается ответа. Она знает почему, но не хочет этому верить. Нет, на такое она не способна, чушь! Она выкуривает вторую сигарету, перемещается в кухню, ставит чайник, и постепенно возбуждение утихает. Прожитый день завершен, скоро ко сну, пусть со снотворным, но лучше так, чем ворочаться всю ночь, выкуривая пачку или даже две. Во время бессонницы всякое взбредало в голову, например, среди ночи звонила знакомым: разыщите ей, дескать, хорошегофармацевта.
– Постой, я еще не проснулся… Для начала скажи: ты где?!
– В Караганде. Найдешь хорошего фармацевта?
– Можно попробовать…. А что значит – хорошего?
– Это значит: имеющего доступ к любым медикаментам, а не того, кто аспирин отпускает.
– К любым, значит… Ладно, где теперь живешь? И чем? Ты, говорят, даже с работы уволилась…
– Уволилась. И адрес сменила. И номер телефона, как ты видишь, у меня другой.
– Вижу, что другой… Ладно, я тебе позвоню, если фармацевта найду.
– Я сама позвоню. Ты, главное, найди.
Она пресекала лишние разговоры; в конце концов, какое им дело, почему нужен хорошийфармацевт? Дежурные расспросы о жизни все равно скатятся к единственной теме, которая до сих пор (а времени уже прошло немало!) интересовала всех и вся. «Хочу все знать!» – читалось на лбу любопытствующих (кажется, в далеком детстве был такой тележурнал). А что тебя судороги бьют и кишки завязываются морским узлом, никого не волнует. От силы пару человек волнует, в лучшем случае трех, с ними она и поддерживает (пока) зыбкие отношения.
Ну здравствуй, друг «Имован»! Надежный друг, безотказный, палочка-выручалочка, не позволяющая бессоннице пожирать мозг, высасывать душу и превращать тебя в монстра. Вера высыпает на ладонь таблетку, добавляет еще одну и, глотнув вдогонку остывшему чаю, падает лицом в подушку. «Имован» ограждал в том числе от кошмаров, накрывая подсознание черным одеялом, укутывая им изможденный мозг, и разве что под утро, когда наступало пробуждение, сюрриковое видение иногда пролезало верткой хитрой змеей и наносило укус.
На этот раз змея опережает звонок будильника на минуту, но куснуть успевает болезненно. Куда она попала? Ага, это аудитория, где сидит «сборная Европы», готовая усвоить очередной урок русского. Какой оборот будем сегодня изучать? «Казнить нельзя помиловать»? Очень хорошо! Итак, если поставить запятую в этом месте, то какой будет смысл? Правильно: казнить! А если поставим в другом месте – что изменится? «Сборная Европы» качает головами, мол, ничего не изменится! Как это?! Вы что, сброд иноземный, хотите сказать, что знаете язык лучше меня?! Вера ставит запятую в нужном месте, только смысл (она и впрямь это чувствует) не меняется. То есть, как ни ставь, а получается: казнить!
– Не переживайте, – говорит Вальтер, – у нас тоже так было. Читали Гёте, слушали Вагнера, а все равно казнили, казнили…
– Не говорите ерунды! – отвечает Вера. – Одно дело ваши «наци», другое дело я! Так, кто пойдет к доске? Мелани, попрошу вас!
Бельгийка Мелани, как обычно, в драных джинсах, со жвачкой во рту, лениво выгребает к доске, ставит жирную запятую после второго слова, но смысл остается прежним: казнить! Вера вызывает француза Патрика, итальянца Марко, англичанку Кэтрин, и раз за разом фраза оборачивается гибельным императивом. Так, кто там тянет руку? Вера вглядывается в дальний угол и обнаруживает сидящего за столом ребенка. Он очень большого роста, пожалуй, выше остальных людей, но видно, что это ребенок лет десяти. Внезапно накатывает слабость – она знаетэтого ребенка! Причем Вера убеждена: он-то сразу разберется с упражнением, такая задачка для него – раз плюнуть, главное, вызвать его к доске. Вера делает жест: мол, выходи, – ребенок встает перед аудиторией, и тут становится заметно: он просто огромный!
– Вау! – шпокает жвачкой Мелани. – Какой большой бэби!
Ребенок, однако, не отвечает на реплику, он абсолютно серьезен. Он берет мел, стирает написанное и выводит большими буквами: «ФАРМАЦЕВТ – НЕ НУЖЕН!».
Ну и как после этого пробуждаться? Если ночная рубашка – хоть выжимай, и руки трясутся, будто вчера пила по-черному? Почему-то в голове бьется мысль, дескать, надо ехать на работу, ее ждут ученики, и лишь спустя минуту мир обретает привычную конфигурацию. Слава богу, никуда ехать не надо. Там, где она учит «сборную Европы» премудростям «великого и могучего», сегодня выходной; а к сестре она ездила недавно, так что очередная записка ни к чему не обязывает.
На первое свидание Вера шла в убеждении, что будет общаться с сестрой через прозрачную перегородку по телефону (сказался просмотр голливудской продукции). Только никакой перегородки не было, была комната с решеткой на окне, и стоял стол с двумя стульями. Нет, был еще третий стул, на нем сидел охранник, таращась на молодых женщин, которые никак не могли начать разговор.
– А нам нельзя, ну… С глазу на глаз пообщаться?
– Нельзя, – отрубил охранник. – Общайтесь в моем присутствии, причем торопитесь: время пошло.
Часы висели как раз позади сестры, Вера вскидывала на них взгляд, но стрелка, как назло, двигалась черепашьими темпами. В тот раз она мысленно подгоняла время, потому что было невыносимо видеть стеклянные глаза, застывшую маску, некогда бывшую лицом (красивым лицом!), и слушать бред насчет хозяйственного мыла, которое дают для стирки. Мол, ужасное мыло, от него руки разъедает (она протягивала для убедительности ладони: вот, погляди!), а значит, ты должна принести мне нормальный порошок!
– Порошок нельзя, – встрял охранник, – можно другое мыло.
– Тогда другое мыло, ароматическое какое-нибудь. И шаль принеси, а то здесь сквозняки, я мерзну. Мамину шаль, помнишь? Из ангорки?
– Да, конечно, – медленно ответила Вера. – Ведь маме шаль больше не нужна.
Она ждала вопроса: почему не нужна? – но его не задали. Сестра вообще ничем не интересовалась, кроме своих бытовых неудобств, и оттого их беседа выглядела сюрреалистически: вроде как двое сидят в машине, у которой передние колеса зависли над пропастью, и говорят о погоде на завтра. С содроганием ожидая главныйвопрос, Вера заранее подыскивала слова, готовая от стыда провалиться под землю (охранник хоть и сволочь, но все-таки человек). По счастью, вопрос не прозвучал, сестра только улыбнулась краешками губ, сказав на прощанье:
– Я все знаю!
– Что знаешь? – спросила Вера.
– Все. – Не стали уточнять. – Ты не бойся: я не оторвана от мира. Я смотрю телевизор, читаю журналы…
– Участвую в самодеятельности… – пробормотал охранник, вставая со стула.
Вера обратила на него полные удивления глаза.
– Вы серьезно?! Ну, про самодеятельность?
– Шучу, конечно. Никакой самодеятельности, в том числе и касательно регламента свиданий. Все, время вышло, прощайтесь!
Позже она узнает от пожилой медсестры, что охрана таким манером мстила всем и вся, обиженная новым приказом. Раньше в этой психушке со спецконтингентом с трудом справлялись медсестры пенсионного возраста да парочка санитаров, а мордовороты с дубинками только КПП охраняли. И тут приказ по казарме (после одного серьезного инцидента): привлечь охрану к надзору за психами-уголовниками! Охранники приказу подчинились, делать-то нечего, но изгалялись после этого, как могли.
Потом было еще несколько свиданий, и та же эгоистическая озабоченность мелочами. Те же капризы, бесчисленные просьбы, и если бы не охранник, Вера наверняка бы не сдержалась, заорала бы истошным голосом, а может, и стулом бы огрела по башке, чтоб в себя пришла.
– Ладно, пусть учится, – сказала сестра во время последней встречи, – я согласна.
– Кто учится? – Не поняла Вера.
– Мой сын. Пусть он учится в этом колледже для особо одаренных, я не возражаю. Я только считаю, что он должен каждые каникулы проводить дома, с мамочкой. Он ведь приедет скоро из Мюнхена, правда?
У Веры даже пальцы похолодели, настолько жутко стало. Она увидела угрюмую усмешку на лице охранника и, чувствуя подступающую дурноту, вдруг засобиралась. А ночью набрала номер и попросила найти ей хорошегофармацевта…
Собственно, у нее украли сон. Главный сон, из которого не хочется выходить; тот, что посылается единожды и больше никогда не повторяется. В этом сне тоже был ребенок, бледнокожий, с веснушками на курносом носу и черными как смоль вьющимися волосами. Рост, правда, он имел нормальный, как и положено ребенку; но разве дело в росте? Спустя годы она поняла: все это мелочь, фикция, можно рядом с совершенным крохой, с второклассником, чувствовать себя полным ничтожеством, карликом или муравьем. Можно, как выяснилось, быть муравьем даже рядом с младенцем.
Впервые это чувство возникло, когда Норман только ползать начинал, бессмысленно (так казалось) играя с кубиками. Когда Вера увидела однажды собранное на полу слово БОЛЬ, она решила, что это сделала сестра. Но спустя день то же слово было выложено теперь уже латиницей. Норман с детства был билингвой, то есть осваивал два языка, но тогда он в лучшем случае агукал, не в силах связать какие бы то ни было слова, и аккуратно сложенный KRANK из кубиков смотрелся насмешкой, шуткой старшей сестры (та, надо признать, всю жизнь подшучивала над младшей, и не всегда по-доброму). Люба, правда, отнекивалась: мол, ничего я не складывала. Кубики были давно перемешаны, с паласа, который утюжил Норман, слышалось очередное «агу», а Веру не покидало ощущение чего-то невероятного, что находится рядом, но пока не опознается. Когда через пару дней Норман заболел воспалением легких и был увезен в больницу, Вера напомнила сестре о кубиках, но та на нее наорала: иди к черту со своими кубиками! Дите чуть на тот свет не отправилось, под капельницей лежит, а ты с глупостями лезешь! Это она в будущем начнет везде выставлять Нормана, преподносить его, как чудо из чудес, а тогда и внимания-то на него особо не обращала.
Потом в сон ворвется, как всегда, шумный и заводной Франц, заявившийся вместе сестрой откуда-то из Норвегии. Он обрушит на их головы массу планов и проектов, заставит в чем-то участвовать, и кубики вместе на время отодвинутся в сторону. Помнится, Вера тогда спросила Франца: почему сыну дали такое странное имя: Норман?
– Почему? – Франц засмеялся. – Возможно, потому что были такие морские странники: норманны, которые покорили почти всю Европу. И наши дети будут жить в общей Европе. Это должно быть… Как это по-русски? Нормой, правильно? Вот поэтому и Норман!
Утро не дает облегчения: кажется, на плечи взвалили камень, и надо тащить его до вечера. Ко времени сна Вера согнется под этой тяжестью так, что, кажется, вот-вот хрустнет позвоночник. «Нет, – говорит она себе, – не должен хрустнуть. У меня еще важное дело впереди. “Казнить нельзя помиловать…” Надо же!»
3. Долгое прощание
Два дня, отведенные на прощание, в голове крутится банальная мысль: «Мы не ценим, что имеем». Покидаемое пространство оказывается на удивление комфортным, подогнанным по фигуре, как мой армейский костюм, будто все выемки этого мира соответствуют выпуклостям моей натуры (равно как и наоборот). Тот мир, что меня ждет, вряд ли будет столь же уютным, и оттого в душе – некий микст боязни и ностальгии, каковую испытываю заранее. Обжитое пространство кричит из-за каждого угла: остановись, безумец! Кричит здание детского сада, куда меня водили в далеком детстве, и где на стене нарисована сороконожка. Сад так и называется: «Сороконожка», и родное насекомое, кажется, тянет бесчисленные лапки, чтобы меня удержать. Кричит супермаркет на углу, где я закупаю продукты и свежее баварское пиво, а однажды получил выигрыш в виде недельной корзины продуктов. Во что я играл? Не помню, вроде бы проводилась дегустация сыров, а может, дегустация вин. И редакция, где работал много лет, кричит так, что я не выдерживаю и вопреки данному себе обещанию захожу туда.
– Ты передумал?! – Вижу удивление в глазах редактора. – Хотя, если судить по твоему мундиру…
– Нет, – говорю, – зашел попрощаться.
– Тогда прощайся.
Всплеск эмоций миновал, и в глазах читается список срочных дел: совещание, утверждение макета, сдача номера и т. д.
– Извини, – говорит он, – но я не мог оставить тебя в редакции. И командировку оформить не мог, слишком долгий у тебя поход. Но если будут интересные материалы – присылай.
– Обязательно, – говорю. – У меня будет компьютер с подключением к GSM, и если что…
– Присылай. Договоримся так: если помещаем, я перечисляю гонорар тебе на карточку. Только… Не пиши о необыкновенных вещах, хорошо? Лучше про обычную жизнь, это больше интересует читателя.
– О’кей, – говорю, – хотя раньше вы не возражали против необыкновенного…
– Это была ошибка. Я не против сенсаций, они повышают тираж и наши бонусы. Но мы слишком серьезно к этому подошли, взялись писать о каком-то явлении, хотя на самом деле…
Он смотрит на часы.
– Извини, дела. – И, после паузы: – Будь там осторожен. Я знаю: это опасное предприятие, очень опасное!
В этот момент мне хочется стащить наряд десантника, расшнуровать ботинки на толстой подошве и, сунув ноги в летние сандалии (я всегда ходил в редакции в сандалиях), плюхнуться в вертящееся кресло, которое идеально подходит к моему телу, как и остальной здешний мир. Я всей душой готов согласиться: ничего необыкновенного в этой жизни нет, она тривиальна, объяснима, в чем-то вульгарна, но этим и хороша! Да, да, хочу закричать я, это была обычная газетная утка, ничего особенного под плитой с именем Norman – нет! А значит, и дальше будем стряпать сенсации, размещать рекламу – словом, жить, как всегда, без пеших путешествий по опасным восточным странам! Одним словом, я готов повернуть обратно: я даже рюкзак до конца не собрал, отложив два необязательных предмета.
Один из предметов, который я должен (или не должен?) положить в рюкзак, выглядит как средневековая реликвия. Это икона Девы Марии, с потускневшим от времени изображением, украшенным кованой жестью. Жесть покрыта серовато-коричневым налетом, что также свидетельствует о древнем происхождении иконы.
– Это мне принесли месяц назад, – сказал редактор. – Помнишь, мы публиковали материал о возвращении культурных ценностей, перевезенных сюда во время войны? Так вот владелец принес эту икону, чтобы мы вернули ее на место.
– Вы знаете, где это место?
– Да, он назвал населенный пункт, там должна быть церковь. Кажется, это по дороге.
Когда я сверился с картой, указанный «пункт» оказался не совсем по дороге, и потому икона под вопросом. Обещаний я не давал, так что обитая жестью доска может полежать и дома, а по возвращении я скажу: не нашел церковь. Что будет, наверное, правдой, они сами рушили свои храмы, не надо было никаких бомбардировщиков Ю-88, чтобы уничтожить древний культ. Тем более для меня этот культ не близкий, даже абсурдный. Неровная доска с нарисованной картинкой, покрытой сеткой мелких трещин, грубое покрытие из жести – все это оставляло ощущение дурно сработанной вещи. Если бы ту же вещь делал мастер из Баварии или Саксонии, она выглядела бы иначе, и наверняка была бы прочнее. А тут даже рама (которую вроде называют «окладом») рассыпалась! В общем, протестантское воспитание бунтует, не желает поклоняться доскам, надеясь только на себя, на дела своих рук, на свою волю, способную медленно, но верно менять окружающий мир…
Все же икона укладывается в рюкзак. Ты сам слил в унитаз свое протестантское воспитание, говорю я себе. Ты еретик, отступник, желающий чудесных и быстрых метаморфоз, а не медленного и упорного преображения жизни. Втайне ты надеешься, что доска с жестью послужит тебе пропуском в другой мир или будет этой… Ага, охранной грамотой! При условии, конечно, что ее не конфискуют на границе, – говорят, польские таможенники – настоящие звери.
Второй предмет я тоже решаю взять с собой. Что не менее абсурдно, зато более понятно: уже сам предмет проще, грубее, безо всякого мистического наполнения, зато со вполне понятной символикой. Небольшой кусок бетона, с одной стороны гладкий, с другой имеющий бугристый скол. Чья кирка отколола этот кусочек? Или, может, то был тяжелый молот, какими разбивали бетонный монолит, некогда разделивший Берлин на части? Точнее, на части разделили целый мир, и вот он опять воссоединяется (в те дни так думалось), а кто же откажется от раритета, свидетельствующего об эпохальном событии?
Кусок стены привез Франц, бывший в ту пору в Берлине. Что пробудило во мне страшную зависть – я-то был еще подростком, которого не пустили на великий праздник воссоединения. Сводный брат пребывал в эйфории, и я полностью разделял эти чувства, поэтому поместил невзрачный кусок бетона на полку под стекло, словно это был фрагмент кладки иерусалимского храма. Помнилось, возбужденный Франц принес только что опубликованное эссе Патрика Зюскинда, в возмущении потрясая журналом.
– Посмотри, что пишет автор «Парфюмера»! Читал? Тогда почитай! Он пишет: нам, оказывается, было уютно в том мире, со стеной! И к этому новому миру нам надо привыкать! Ты понял?! Ему надо привыкать! Ему неуютно, гораздо уютнее было сидеть за стеной и писать истории своих убийц! Нет, это поколение стариков, они так ничего и не поняли!
Предвидел ли Франц, что спустя годы сделается героем истории, которая напомнит Зюскинда? Вряд ли предвидел, он вообще был оптимистом, мрачные прогнозы отметал с порога. Франц был легкий, что проглядывало и в летящей походке, и в свободной манере общения, и в той легкости, с какой ему покорялись обстоятельства. В каком-то смысле он вообще не был немцем, отличался от общей массы и внешне, и внутренне. Что кого-то могло сделать изгоем, но только не Франца, умевшего найти общий язык даже с турками. Они тогда поселились в соседнем районе, заняв дешевое социальное жилье и начав разрушение старых, еще гитлеровских времен зданий. Работа была тяжелой и грязной, немецкие рабочие разбивать вручную мощные бетонные конструкции не желали, турки же брались за это охотно – несмотря на тяжелые травмы и даже смертные случаи. А поскольку школа Франца располагалась неподалеку от турецкого квартала, стычки с чужими подростками были неизбежны.
После одной из таких стычек на развалинах старого универмага обе стороны могли записать себе в актив выбитые зубы и порванную одежду противника. Назревала повторная «атака», стороны запасались камнями, когда Франц неожиданно сказал:
– Постойте. Дайте полчаса, я с ними договорюсь.
Получаса не потребовалось – буквально через десять минут он привел высокого смуглого парня, сказав: это Исмаил, он хочет с нами дружить. И остальные хотят – при условии, что мы не будем их бить. В тот раз дипломатия Франца вызвала общее восхищение, стычки прекратились, а Исмаил вскоре перешел учиться в класс Франца. Ну и как тут не счесть себя человеком мира? Тем более что в роду нашей матери были англичане и шведы, как мы выяснили после исследования генеалогического древа, а один из предков его отца Жан-Жака оказался поляком, служившим во французской армии еще Наполеону Бонапарту.
– Получается, что я – европеец! – восклицал Франц. – Человек новой Европы!
– А я? – спрашивал я ревниво.
– И ты тоже! Это вообще глупо: разделять людей на страны и нации! Помнишь, до чего это доводит? До Маутхаузена!
Более всего ему хотелось присоединить к созданной в воображении Европе ту «медвежью шкуру», чей ближний край начинался в белорусских лесах, а дальний омывали волны Тихого океана. Тут и непомерные амбиции сказались, и комплекс вины – все-таки в его жилах текла кровь двух завоевателей, пытавшихся (бесславно) покорить Россию. Тогда и появился старый солдат. В школе Франца он преподавал географию, но в запасе имел язык, выученный во время пребывания в советском плену. Почему-то более всего запомнилось, как он рассказывал про лес, покрывавший огромные пространства.
– Зимой 42-го меня ранили в районе Ладожского озера, и я полетел в госпиталь в Кенигсберг. Наш старенький «Ю» делал примерно двести километров в час, а всего я летел больше пяти часов. И что видел внизу? Один лес! Лес, лес, ничего, кроме леса! А если бы я полетел на Урал? Туда нужно было бы лететь двадцать часов, и я видел бы то же самое…
Старый солдат (тогда не очень старый) валил русский лес в течение пяти лет, и вряд ли нанес серьезный ущерб тамошней природе. Работа была адская, обморозив правую руку, он лишился двух пальцев, но почему-то не проклинал ту страну. Он даже отозвался на просьбу странного подростка преподавать язык.
– У тебя хорошо получается… – покачал он головой после первого урока с Францем. – Запоминаешь прямо на лету!
Оценка моих результатов была сдержанной, но я дал себе слово: не уступлю брату! Потом долгое время казалось: чуждый язык лишь отягощает мозг, который мог бы освоить, допустим, испанский, хорошо помогающий путешественникам на Майорку и Тенерифе. Но вот настал час, когда заложенное старым солдатом должно пригодиться – вместе с картами, спальным мешком и доской, покрытой жестью…
Амбиции начали удовлетворяться спустя годы, когда Франц попал на работу в институт Густава Штреземана. Стена к тому времени давно рухнула, межнациональные связи интенсивно налаживались, и укреплять их должны были сотрудники этого учреждения, расположенного в Бонне, в двух шагах от правительственного квартала. Естественно, что Франц был тут в первых рядах, сделав за год головокружительную карьеру от младшего сотрудника до заместителя директора. Он курировал самое сложное и рискованное восточное направление. Он любил рисковать, как тогда, с турками, что после драки могли в слепой злобе изувечить его или даже убить. Ведь там, где риск, интересно!
А если еще страсть вспыхнет? То есть вмешается личное начало? Тогда интерес умножайте на два, а риск – на десять, потому что страсть, как известно, слепа, она не видит дальше своего носа и губ объекта желания. У этой русской были какие-то невероятные губы: полные, нечетко очерченные, они постоянно меняли конфигурацию, шевелились в разговоре, расходились в улыбке, вытягивались трубочкой для поцелуя… Не помню, чтобы они были статично сжаты или поджаты, и это непрестанное движение ярко-малиновых губ, надо полагать, завораживало особи мужского пола. Франц, во всяком случае, был загипнотизирован и, когда она что-то говорила на семинаре, устроенном в институте на День святого Сильвестра, замирал, будто мышь под взглядом змеи.
Она попала на семинар случайно, кажется, ее привез кто-то из австрийцев (она до этого болталась в Вене), так что речи были вполне дежурными. Но разве вслушивается в смысл тот, кто охвачен страстью? Ему интересно не что, а как она это делает: как подносит к малиновым губам пивной бокал, как откидывает волосы или склоняется перед тобой, так что платье отвисает, выставляя на обозрение две идеальные полусферы. Я говорю: «идеальные», потому что сам видел эти полусферы; и губы наблюдал, и тщательно выбритые белые подмышки (она любила платья без рукавов), и даже, как положено нормальному гетеросексуалу, возбуждался. Но ума не терял, чего не скажешь о Франце.
– Ты понял, что означает ее имя? – спрашивал я брата, и тот выпучивал глаза: что же означает?!
– Die Liebe. Странное имя, у нас так женщин не называют…
– Да?! – поражался Франц. – А ведь ты прав! ЛЮБОВЬ – это очень, очень необычно!
Впоследствии он назовет ее другим именем, которое носила супруга одного древнегреческого героя, жутко ревновавшая мужа и натворившая бед. Но это будет много позже, а в тот Новый год он буквально отупел, как это нередко бывает с влюбленными.
Спустя годы я наблюдал похожее отупение – в аэропорту, когда встречал самолет из России. Причиной этого был страшный груз, летевший вместе с братом в нижнем отсеке A-320. Когда в зале прибытия показался совершенно седой человек, я не сразу узнал брата. Не то чтобы у него был отсутствующий взгляд – взгляда вообще не было. Глаза были обращены не вовне, а вовнутрь, в темноту сознания (а также подсознания), внешние же реакции проявлялись с каким-то странным автоматизмом.
– Зачем ты здесь встал? – спросил я, когда тот остановился у ленты раздачи багажа. – У тебя ведь только портфель, который ты провез в салоне.
– А как же… – в глазах читалось недоумение ребенка.
– Они сами его отвезут куда требуется.
– Да? Тогда пойдем, конечно…
Его приходилось буквально водить за руку, как младенца, растолковывая простейшие истины. Франц, нельзя хоронить Нормана на семейном кладбище. Почему нельзя?! Потому что категорически возражает наша мать. Мать?! Где она, дай с ней поговорить! О, майн Гот! Она давно живет в Ганновере, разве ты не помнишь?! Она уехала из-за того, что в свое время была большая шумиха вокруг мальчика, ей это очень не нравилось! Ах, да, помню… Франц, мы должны провести кремацию и похороны поздно вечером. Почему вечером?! Потому что сбегутся журналисты! Потому что не утих ажиотаж, больше того – появились фанаты, точнее, адепты, и вообще делай, что говорят! Да, я срывался, нелегко разговаривать с роботом, которым должно руководить в столь жуткой обстановке. Меня-то никто не спрашивал: что ты чувствуешь, Курт? Не хочешь ли тоже сбежать в Ганновер, а еще лучше – в какую-нибудь Лапландию, где одни северные олени и финский Николяус по имени, кажется, Йолупукки? Если бы спросили, я бы ответил: очень хочу. Но кто находился бы рядом с Францем? Мать не хотела, Жан-Жак умирал в онкологической клинике под Тулузой, значит, оставался я – сводный брат.
Робот ожил только на кладбище, когда поздним вечером урну с прахом накрывали мраморной плитой. Франц тревожно озирался, затем указал в густеющие сумерки: там – люди!
– Там никого нет, – сказал я.
Он же стоял на своем: там – сотни людей! А может, и тысячи! Он так убедительно говорил о том, что видит пламя свечей, заплаканные лица, что меня пробрала дрожь. Не было никого, мы даже журналистов обвели вокруг пальца! А все равно казалось: кладбище таинственно шепчется, вдали мелькают тени, посверкивают прикрытые ладонями свечи…
Мне тоже неуютно, как и Патрику Зюскинду, не сумевшему примерить на узкие плечи западного немца новую страну, более просторную, другого покроя. Мое положение еще хуже: ту страну, куда я собрался, вообще невозможно «примерить», зато можно запросто утонуть в ее бесконечных лесах и ее водочных реках. И потому пространство кричит. Кричит любимый пивной бар на углу; кричит тенистый парк с утками в пруду; даже зеркальная витрина, где отражается человек в армейском костюме, разговаривает со мной на повышенных тонах. «Хорошо выглядишь, – говорит зеркало, – но учти: так выглядеть ты будешь недолго. Острые сучья, солнце и дожди за неделю превратят тебя в оборванца! Ты взял электробритву? Правильно, и не надо, потому что где ты возьмешь электричество в лесу?!»
Последний крик – уже не крик, а панический возглас: куда ты собрался, майн либер?! Почему ты меня оставляешь?! Зайди ко мне, я дам тебе таблетку, сделаю тебе компресс на голову, и голова опять станет на место! Если хочешь, ты можешь даже лечь в стационар, у тебя будет прекрасная палата, а главное, рядом буду я, твоя Магда!
Я стою перед утопающим в зелени двухэтажным домом, с клумбой перед входом и с баскетбольным кольцом, прикрепленным к боковой стене. Раньше кольца не было, наверное, Магда решила поддерживать спортивную форму еще и посредством баскетбола. Обычно она поддерживает ее ездой на велосипеде, даже в больницу добирается на нем, хотя имеет шикарный «Opel Astra». Вот он, стоит на брусчатке за клумбой; и велосипед стоит там же, значит, Магда дома.
Но я не буду заходить; и звонить на прощанье тоже не буду. Это в прошлом – звонки, встречи, велосипедные прогулки (мне тоже пришлось купить велосипед), поездки на Oktoberfest, где меня строго ограничивали двумя кружками «Lowenbrau», и постоянный рефрен: как ты себя чувствуешь, майн либер? По мнению Магды, человечество на сто процентов больно, только не каждый знает, чем он болен. Поэтому она всегда держала мое состояние под контролем, в любую минуту готовая вытащить из кармана ослепительно белого халата стетоскоп и прослушать сердце и легкие. Что? У Магды не было стетоскопа? То есть это воспоминание из времен «Сороконожки»? Ладно, выразимся иначе: она в любой момент была готова сделать обезболивающий укол, поскольку работала анестезиологом. Вот только я не был к этому готов, потому мы и расстались.
Рано или поздно, однако, любое прощание заканчивается. И вот ранним утром я покидаю город, не спеша отправляясь на вокзал. Я все буду делать медленно, не спеша – это моя принципиальная установка. Франц был не только легкий, но и крайне быстрый. Он слишком быстро переместился в иной мир, слишком быстро взялся его осваивать, вообще вел себя импульсивно. Я же должен сбавить обороты, проделать то же, но более основательно, как и положено человеку с протестантским воспитанием. Да, я плохой протестант, поэтому катехизиса Лютера в моем рюкзаке нет. Зато там есть адреса (много адресов!), так что я не пропаду. Первый адрес у меня польский, это городок на границе с Белоруссией; последний – московский. Буквально неделю назад я разыскал через интернет моего старого знакомого Вальтера, живущего сейчас в Москве и пишущего книгу. Впрочем, до Москвы еще надо добраться…
4. Приглашение на казнь
Вера не знает, зачем устроилась на эту работу. Были же другие места, да, менее оплачиваемые, да, с полным рабочим днем, но ради душевного уюта можно потерпеть. Здесь же ни уюта, ни покоя, сплошной невроз и реплики типа:
– Мне кажется, вы нас не любите…
Услышав такое, Вера изображает удивление.
– Я не люблю?! Вас лично, Вальтер, я очень люблю! Можно сказать: обожаю!
Долговязый нескладный Вальтер через силу усмехается.
– Я говорю про всех… Про всех, кто у вас учится.
– И я про них говорю. Я вас всех люблю, ценю и всеми силами повышаю ваш образовательный уровень! Впрочем, если я чем-то не устраиваю, можете жаловаться начальству.
Интересно, побежит жаловаться или нет? Стукачество – оно же у них в крови, такая нация. Кто-то, помнится, рассказывал, как в Потсдаме припарковался в неположенном месте – на пять минут, чтобы в магазин заскочить. Так за эти пять минут какой-то добросовестный немец успел стукнуть в полицию, и те моментально примчались, чтобы оштрафовать презирающих «орднунг» русаков…
– Зачем жаловаться? Разве после этого вы будете нас любить?
– Заставят любить. Помните, я вам приводила один русский императив? Не можешь – научим, не хочешь – заставим…
Лицо Вальтера опять кривит усмешка.
– Помню, натюрлих… Хотя этот императив – не только русский.
Вера убеждена: кто-нибудь из «сборной Европы» наверняка наябедничает, это лишь вопрос времени. Может, Мелани (Вера постоянно делает ей замечания), может, смазливый Марко, который вознамерился приударить за преподавательницей, но получил жесткий отпор. Тоже мне, Челентано, блин! Или жаловаться побежит Кэтрин? На последнем занятии Вера иронизировала насчет ее феминистских убеждений, из-за чего Кэтрин пятнами пошла, заявив, что Вера агрессивно навязывает свою точку зрения, пользуясь статусом преподавателя…
Они беседуют на пороге местного кафе, расположенного на первом этаже. Вроде тема исчерпана, и Вера проскальзывает внутрь: мол, извини, Вальтер, я очень проголодалась.
Вера усаживается за угловой столик, чтобы видеть всех вкушающих дары шведского стола. Что там ковыряет ложкой Кэтрин? Любимую овсянку? Или взяла яичницу с беконом? У раздачи суетится Патрик, надо полагать, выискивая трюфели под соусом из шампиньонов, а вот и Марко, как всегда, в расстегнутой на две пуговицы рубашке, открывающей черную курчавость на груди. Кажется, итальяшка считает, что сей атавизм выглядит очень сексуально; вот и сейчас он обводит взглядом кафе и, обнаружив двух особей женского пола, расстегивает третью пуговицу. После чего, набухав в тарелку спагетти с соусом и прихватив бутылку пива, усаживается неподалеку от Веры.
Марко прихлебывает пиво, с усмешкой поглядывая на Веру. Мол, глупая русская, почему ты меня оттолкнула? Я же обнимал тебя страстно, но нежно, как это умеют делать обворожительные уроженцы Апеннин, и если бы мы продолжили в номере, куда я тебя зазывал… Далее он поглощает спагетти: вот, мол, какой у меня аппетит! Именно такой должен быть у самца, который ночью доводит женщин до полного изнеможения, и если ты, дура, этого не понимаешь, то сиди и смотри, как я буду кадрить Мелани.
Войдя в кафе, эта овечка бросается к раздаче и, навалив в тарелку гору всего, плюхается на стул рядом с Марко. Мелани презирает овсянки, диеты, а также депиляцию и дезодоранты. Я, заявила она при знакомстве, сторонница жизни «а’натюрель», то есть хочу быть естественной! А спустя полчаса вообще убила заявлением: «Я хочу секс. Хороший секс с вашим парнем – с русским!»
Судя по тому, как вяло она реагирует на воркование Марко, бельгийская сучка не отказалась от планов приманить русского кобеля. Вера же чувствует, как в груди набухает и ворочается нечто темное, готовое вот-вот прорваться наружу, чтобы залить вонючей жижей разносортную жратву, Марко с Мелани, Патрика с Кэтрин…
Она встает, не допив кофе, и выбегает наружу.
Вера оказалась здесь, на тихой улице неподалеку от метро «Новослободская», вопреки логике. По идее, ей на пушечный выстрел нельзя было приближаться к месту, где проживала «сборная Европы», занимаясь всяк своим делом, а заодно обучаясь нюансам ВМПС (великого, могучего, правдивого, свободного). Ей полагалось за квартал обходить бывшую гостиницу Высшей партийной школы, переоборудованную для приема иноземных гостей, а вот поди ж ты – устроилась именно сюда! Правду говорят: ненависть и любовь разделяет малая дистанция; и про запретный плод говорят правильно, а еще – что чужая душа потемки, а своя тем более.
Наверное, ей требовался символ, олицетворение вселенской дряни, которая размолотила ее жизнь в труху, заставив скрываться ото всех и вся, а главное, таскаться в «мертвый дом». «Пардон! – возражало второе, более разумное “я”. – Энтшульдигунг, а также экскьюз ми! Разве в твоих бедах виноваты нынешние ученики?!» Но поскольку возражение было негромким, первое «я» с легкостью его перекрикивало: виноваты! Это их тупость, самонадеянность, необыкновенная легкость в мыслях и легкость бытия (кто сказал, что она «невыносимая»?) загнали меня, молодую, симпатичную и неглупую женщину, в полную задницу! Они едут сюда, подстелив соломки, заручившись поддержкой фондов и международных программ, держа в зубах гранты и бонусы и поселяясь скопом в гостинице ВПШ, дабы не пропасть поодиночке в московских джунглях. Им предоставляют очень недурные апартаменты с телефоном, душем, навороченными кухнями, холлами для отдыха – по сути, оборудуют своеобразный форт. После чего, экипировавшись и подкрепившись, конкистадоры делают вылазку на незнакомую территорию. «Подожди, не горячись! – не сдавалось второе “я”. – Эти конкистадоры, как ты выражаешься, никого не завоевывают, они всего лишь занимаются исследованиями! К примеру, диссертация Кэтрин посвящена женскому вопросу в России. Точнее, гендерному вопросу, а он, как ты понимаешь, у нас далек от разрешения. А Вальтер? Он вообще пишет книгу о советских беспризорниках тридцатых годов!»
Первое «я» с брезгливым выражением выслушивало эту лабуду, набирало воздуха и выдавало: «Трижды ха-ха! Эти исследования порождены интересом энтомолога к экзотическим козявочкам! Надо же, как мило: беспризорники! Бедные и несчастные мои инфузории, давайте изучим вас под микроскопом, повернем анфас, сфотографируем в профиль, затем составим отчет о безвременной кончине миллиона козявочек! Напишем трактат, отправим копию в библиотеку Конгресса, пусть и там знают о гибели козявочек. Что? В тридцатые козявочки не гибли, а перековывались в горниле детдомов? О’кей, пусть напишет о перековке, и пусть тема обсуждается потом в ООН. А гендерный вопрос – это вообще нечто! Дабы ускорить его разрешение, я бы послала Кэтрин туда, где пенсионерки охраняют уголовниц с психическими отклонениями, и где охранник нагло пялит свои буркала, в воображении делая тебе минет. Или делая его твоей собеседнице (хотя это, говорят, практикуют и в натуре). Пусть, короче, побудет в моей шкуре, тогда буду ее уважать; а пока она бегает по лесбийским шоу, я этого делать не собираюсь!»
После такого убийственного аргумента (пусть побудут в моей шкуре!) второе «я» окончательно глохло, и первое, распоясавшись, над ним глумилось: «Да они же не видят дальше своего носа! Сытые, благополучные, имеющие возможность в любой момент вернуться в свои обустроенные дома, они напоминают новую номенклатуру! Да, да, не зря они поселились в этой партийной общаге, тут проглядывает нечто символическое: старую номенклатуру смыло волной перемен, но появилась новая, из Европ и Америк, теперь она командует парадом!». Презрение к «господам хорошим» защищало и поднимало в собственных глазах. Да если бы, думала Вера, кто-то из «сборной» узнал, какоерешение она приняла, он бы в штаны наделал! Памперс запросил бы, а потом билет на ближайший рейс, чтобы никогда не возвращаться в эту страну!
Решение заставляет Веру в очередной раз звонить знакомому: где, мол, обещанный фармацевт? Ах, уже нашел?! С меня причитается, то есть могу проставить коктейль в баре «Марабу». Почему в «Марабу»? Потому что это большая и грустная птица, чем-то напоминающая меня. Ладно, где находится твоя птица? В Царицыно?! Ну, ты совсем к черту на кулички забралась…
Бар выбран по принципу: пребывать в стороне от маршрутов прежних знакомых. Тем не менее, при встрече Вера решает подстраховаться:
– Никому не говори о большой и грустной птице, хорошо?
– Ты про этот шалман? – Знакомый по имени Коля с недоумением озирается. – Было б чего рекламировать… Место сбора местных алкашей?
– Не обижай свой народ. Он, как известно, до смерти работает, до полусмерти пьет.
– Видно, какие тут работнички сидят… – бормочет Коля. – Ладно, буду молчать о твоей новой явке. Хотя фармацевт придет именно сюда, ты уж извини.
– Фармацевт пусть приходит, он мне никто.
Коля молчит, хотя по лицу видно – очень хочет спросить: нафига козе баян? То есть фармацевт?
– Чего вытаращился? Снотворное мне нужно, ясно тебе? Знаешь, что такое «Имован»?
– Не-а, – крутит головой Коля, – не знаю.
– Желаю тебе и дальше не знать. А я без него не засыпаю.
– А…
– А без рецепта снотворное не отпускают, потому и нужен фармацевт! Еще вопросы есть?
– Не-а, – говорит Коля, пригубливая коктейль.
«А ты, Коля-Николай, явно имеешь на меня виды! – вдруг понимает Вера. – Неровно ко мне дышишь, не исключено, еще и замуж позовешь!» Ей вдруг делается смешно: надо же, чего в голову себе вбил, астроном несчастный! Ну, переспали раз, вроде неплохо получилось, до утра терзали друг друга, а в промежутках между соитиями говорили о звездах. Завернувшись в одеяла, они усаживались на подоконник с бокалами «Изабеллы» и, прихлебывая, таращились в небо под аккомпанемент Колиных разъяснений. Вон там, мол, Скорпион, здесь – Телец, а тут Дева! Где, где она? Кто? Дева. Да вот же она! Обнявшись, они закатывались в хохоте, астроном подхватывал ее на руки, тащил в кровать, и опять начиналось сплетенье рук, сплетенье ног… Увы, в судьбы сплетенье связь не переросла, потому что случилось событие, перевернувшее всю жизнь. Коля, что называется, вошел в положение, пытался успокаивать, предлагал куда-то уехать месяца на два, а еще лучше – на полгода. Но Вера отмалчивалась, уйдя в себя. Если использовать терминологию астронома, она стала выгоревшей звездой, погасшим светилом, внутри которого кончилось термоядерное горючее. «А что потом с ними происходит?» – спросила она, узнав о существовании выгоревших звезд. «Такие звезды взрываются», – ответил Коля, что тоже напоминало ее, Веру. Для жизни у нее горючего не хватало, а вот для взрыва – вполне, и Коля-Николай, у которого, по счастью, имеются знакомые фармацевты, в этом ей поможет.
– Ну и где твой кадр с рецептами? Позвони, поторопи его, что ли…
Потыкав в кнопки мобильного, Коля разводит руками: вне зоны доступа, не иначе в метро едет. А затем, кашлянув, говорит:
– Все это жутко, конечно, но уходить в свою раковину, как улитка, не стоит. Жить все равно надо. Помнишь, мы говорили про Канта? Которого больше всего удивляло звездное небо над головой…
– …и нравственный закон – под ногами! – раздраженно добавляет Вера.
Разговоры в пользу бедных бесят, из нее опять рвется наружу черная жижа, но она пока сдерживается. Если астроном уйдет, как она опознает фармацевта? Когда Вера допивает коктейль, Коля-Николай заказывает еще, мол, теперь плачу я. А затем говорит: мы разучились видеть чудесное – в обычном. Нам нужно настоящее чудо, чтобы все газеты и телепрограммы трезвонили, чтобы сенсацией пахло за версту, а вот в обыденной жизни…
– Ты кого имеешь в виду?
– Сама знаешь кого.
– Ах, вот как…
Вера набирает в легкие воздух, затем выдыхает: стоп, не будем рубить с плеча. Не будем плескать коктейль в лицо, просто убьем взглядом звезданутого недотепу. Вера вдруг различает нелепую долговязую фигуру, неуверенность во взгляде, даже веснушки проступают на бледной физиономии. Откуда?! Раньше не было веснушек! Она еще раз набирает воздуху и ровным голосом произносит:
– Ты ни черта в этом не смыслишь. Ты… Да ты просто не имеешь права говорить о Нормане! Лучше смотри в свои телескопы, копайся в своих дурацких спектрометрах, а сюда не лезь!
Она таки срывается на крик, и Коля вскоре натягивает куртку. К столику приближается некто в черном плаще, он с удивлением взирает на Колю-Николая, кидающего на стол купюры (как раз принесли коктейли).
– Эй, ты куда?!
Однако вопрос обладателя плаща обращен уже в спину.
– Кажется, я попал на конфликт?
– Это не помешает. Вы…
– Я тот, кто вам нужен.
– Тогда присаживайтесь. Кстати: можете выпить, это наш заказ.
Перебирая в памяти обрывки разговора, Вера запомнила чувство брезгливости, смешанное с облегчением: ура, ей повезло! Никакого тебе базара о звездном небе, подход оказался деловым, хотя поначалу Вера удивила даже этого прожженного делягу.
– Ого! – округлил он глаза. – Я думал, вам нужно снотворное, а этот препарат, знаете ли…
– Вполне безобидный, – пожала плечами Вера, – ну, в малых дозах.
– В малых – да, но стоит чуть прибавить… Откуда, кстати, вам о нем известно? Это специальная информация, не все мои коллеги о нем знают…
– Я смотрю передачу «Хочу все знать». Вы не смотрите?
– Есть такая передача? Ладно, какая мне разница? Вопрос в сумме. Сколько? Тут ведь пахнет сами знаете чем.
С третьей попытки пришли к консенсусу. Помнилось, он еще поинтересовался, дескать, зачем вам препарат? Хотите покинуть лучший из миров? А Вера ответила, что в доме завелись крысы, и она собралась сократить их поголовье.
– Крысы, значит… Хотя какая разница? В общем, условия такие: деньги вперед, половина сейчас, остальное – когда достану препарат. Возьмете его в условленном месте, я вам лично передавать не собираюсь. И вообще мы с вами не виделись, и друг друга не знаем.
Потом звонил Коля и, заикаясь, говорил: с этим фармацевтом надо быть осторожнее, он скользкий какой-то, и зря он (Коля) их свел. Вера высказалась в духе, мол, поздно пить «Боржом», когда почки отвалились, после чего отключила телефон.
«Ни черта ты, Коля-Николай, в жизни не смыслишь. Ты и представить не можешь, что вовсе не обязательно направлять телескопы в черную бездну с ее бесчисленными светилами, галактиками и прочей мурой, сияющей благодаря непрерывной термоядерной реакции (так ты вроде объяснял?). Звезда может вспыхнуть и рядом с тобой. Согласно твоей терминологии назовем ее Сверхновой, каковая внезапно разрастается, пухнет и вскоре начинает слепить глаза, так что в ее сиянии окружающие звезды меркнут, они почти не видны».
Сияние проявилось уже на фото из загса. Когда Нормана регистрировали, пригласили фотографа, но снимки получились бракованные. То есть это сестра так считала: мол, отсветы, блики, так что верните деньги! И хотя она порвала снимки, что-то уцелело, и Вера уверена: это сияние над головой мальчика. Ха-ха, скажет кто-нибудь, может, это нимб?! Нимб или нет, а сияние присутствовало, что видно даже слепому.
А его феноменальные знания? Еще до того, как он толком научился ходить, не говоря уж о «читать», им были поименованы все греческие боги. Помнилось, у Веры отвисла челюсть, когда Норман, листая иллюстрированную книжку (он любил книжки с картинками), перечислил: Афина, Аполлон, Зевс, Гермес… «Кто, кто это?» – ошарашенно спросила Вера. А Норман ткнул пальцем в обнаженного бога с крылышками и, картавя, повторил: Гелмес! А как он грибы собирал? Он их не искал – он находил отборные белые даже под листвой, словно видел сквозь нее, так что увлекательное, по идее, занятие, превращалось в банальное набивание корзин дарами леса. Поэтому Веру ажиотаж не удивлял – она могла бы рассказать немало удивительного, жаль, никто не спрашивал. Спрашивали сестру, вдруг очнувшуюся и быстренько прибравшую уникального отпрыска к рукам.
Это будет точное выражение: прибрала к рукам. Заполучила в собственность, можно сказать, поскольку именно из ее лона вышел на свет феномен по имени Норман. Удивительные существа женщины: они считают, что вынашивание, роды, вскармливание и прочая лабуда дает право распоряжаться чужой судьбой! Да ты глаза пошире раскрой, дуреха, твое тело просто использовали как инкубатор! Увы, не хочет раскрывать глаза. Хочет владеть единолично, чтобы звездиться, молоть языком перед телекамерами, чувствуя себя, как минимум, Марией Ульяновой. А как максимум – понятно какой Марией. Вокруг чего-то невероятного всегда найдутся шептуны, которые надуют в уши такое… Ей и надули ребята из окружения Учителя – так сестра именовала одного нового знакомого, великого и ужасного Руслана-не-помню-как-по-батюшке. Этот кадр прибрал к рукам сразу двоих, вначале дуру-сестру, а через нее – Нормана. Он и на телевидение их протолкнул, и в научные институты посылал, дабы поверить феномен алгеброй. И это, возможно, переполнило чашу.
Как именно переполнило? Вера не знает, она лишь приблизительно может восстановить картину, дополнив ее воображением. Это был период откровенного фанатизма сестры, утратившей человеческий облик. Она сделалась фурией, мегерой, куском пакли, что вспыхивал от малейшей искры, – короче, невроз в крайней степени, переходящий в психоз. Фурия мечется по дому, мысленно проклиная оппонентов, мужа (к тому моменту бывшего) и нервно говоря: собирайся, едем в Петербург, на комиссию в Институт мозга! Старая кляча Бехтерева утрется, когда своими глазами тебя увидит! Норман молчит, потом тихо говорит: я не поеду. «Как не поедешь?! – вспыхивает пакля. – Это крайне важно!» Но мальчик не хочет, он устал, и вот уже негодование переходит в гнев: мол, надо им доказать, пусть проверят твои способности! И пусть гены проверят, я знаю: это от моего прадеда к тебе перешло, он тоже был уникум! А мальчик просит оставить его в покое, он хочет в деревню, где живет бабушка и где в реке водятся раки. Большегубый рот перекашивает: какие раки?! Какая бабушка?! Мы обещали Учителю, что пройдем эту чертову комиссию, вырвем у нее заключение, и тогда все точки над i будут расставлены! Сестра хватает ремень с массивной пряжкой, угрожая расправой, и тут Норман совершает ошибку. Если не пускаешь к бабушке, говорит он, отправь меня к папе, – что подобно красной тряпке. Между матерью и отцом к тому времени накопилось столько, что они на дух друг друга не переносили; и вот уже мегера визжит, и пряжка гуляет по спине непокорного отпрыска. Или там было что-то тяжелее пряжки? И били не только по спине, но и по голове, по рукам, по лицу, которое превратилось в сплошной кровоподтек…
Здесь воображение обычно отказывает. Слишком жутко; да и какой толк в подробностях? Главное, Сверхновую загасили, и кто-то должен за это поплатиться.
Спустя несколько дней она отправляется в условное место, где фармацевт оставил «снадобье». Едет на указанный виадук, разыскивает третий с краю фонарь, в основании видит кирпич (бог мой, кино про шпионов!), за которым лежит полиэтиленовый пакетик с желтоватым порошком. Как ни странно, потешная конспирация помогает, она превращает в игру вполне серьезное (даже страшное) мероприятие. Инструкций нет, они существуют лишь в устном варианте, но память у Веры хорошая. «Пять к одному, – повторяет она, входя в подъезд, – то есть пять частей жидкости и одна часть чудо-порошка…»
Йогурт уже куплен – тот, что просили: питьевой. У питьевого, по счастью, имеется крышечка, которую можно отвинтить, отлить немного густой белой массы и влить полученный раствор. Устная инструкция утверждала: зелье бесцветно и безвкусно, значит, никакого подозрения не возникнет. И никакого эффекта поначалу не будет. «Это, – усмехнулся фармацевт, – не яд кураре, он действует исподволь. Вроде как почечная недостаточность развивается, причем не сразу, а с течением времени. Но результат дает стопроцентный». Идеальная, короче, отрава: и алиби обеспечит, и с гарантией отправит эту душу в ад.
Манипуляции выглядят неким ритуалом, Вере так легче. «Душу – в ад» – тоже часть ритуала, она ведь не знает: есть ад? Или это выдумки? Зато она знает другое: если не поставить барьер, это существо когда-нибудь может оказаться на свободе. У нас, подчеркнул в беседе лечащий врач, нетипичное пенитенциарное учреждение. То есть это не тюрьма. И если консилиум посчитает, что пациентка практически выздоровела, может быть принято соответствующее решение.
– Подождите, я что-то не поняла… Что значит: практически выздоровела?! А как же…
– Ну, это ведь происходило в помраченном состоянии сознания, что признала экспертиза. Не исключено, спустя время мы отдадим ее на попечение родственникам. Иначе говоря, на ваше попечение.
И это было еще одним аргументом, толкавшим в спину: какое, к черту, попечение?! Да она с балкона ее скинет, в ванне утопит или сделает чего похуже!
Так, йогурт уложен, и пробка завинчена аккуратно, словно никакого вскрытия в помине не было. Следом в пакет укладываются зубная паста с мятным вкусом, домашние тапки с кошками, халат и банка ананасов, конечно, нарезанных кольцами. Чтиво, правда, отсутствует, но оно вряд ли понадобится. На том свете (если таковой, опять же, существует) обходятся без журналов и газет. Вера подхватывает пакет, выходит на площадку и спускается вниз. Спускается торжественно, продолжая ритуал, словно Немезида, исполняющая волю Рока.
Вдруг вспоминается сон, в котором гигантский ребенок выводит на доске: «ФАРМАЦЕВТА НЕ НАДО». Извини, Норман, – надо. Возможно, она вообще симулировала невменяемость. А что? Всегда была немного актрисой, Вера никогда не понимала: та всерьез говорит или подтрунивает? И если оставить ее в живых, она еще раз украдет чей-нибудь невероятный сон, убьет чью-то надежду. Значит: казнить, нельзя помиловать!
Дорога неблизкая: метро, потом на автобусе почти до МКАДа, но это все равно Москва. А ведь когда-то была надежда, что сестру ушлют подальше: в Питер, в Казань, в крайнем случае в Смоленскую область, где тоже имелся «психиатрический стационар специализированного типа с интенсивным наблюдением», другими словами – «мертвый дом». Еще до суда, зная о заключении врачей, они с матерью выяснили эту жуткую географию, правда, переживали по разным поводам. Мать беспокоилась, чтобы не услали очень далеко, Вера наоборот, желала отдалить сестрицу на максимальную дистанцию. Так нет же, нашлось и здесь богоугодное заведение, упрятанное на задворки мегаполиса!
На этот раз Вера отказывается от встречи, только оставляет в окошке передачу. Толстая тетка с бородавкой на щеке буравит Веру взглядом, будто знает о ее планах и сейчас противным резким голосом вскрикнет: «А ну-ка, отправим этот йогурт на экспертизу!». На самом деле никакого вскрика нет, окошко захлопывается, значит, можно идти домой. Вера даже разочарована тем, что возмездие осуществилось столь буднично – финальная часть ритуала, по сути, выглядела трюизмом.
Дверь, ступени, асфальтовая дорожка, ведущая к выходу с территории, КПП – Вера минует все это в обратном порядке. На душе пусто, как бывает, когда долго и тщательно готовишь какое-то важное дело, а потом резко его сбрасываешь. Пока Вера размышляет, чем бы заполнить зияние внутри, оно само начинает заполняться, так что делается не по себе. Вера добредает до остановки, ждет автобус, а мысли, между тем, становятся все назойливей. Ты, мол, не совсем права, а может, совсем не права. Почему сестра должна отвечать за всех? Разве она одна виновата? История борьбы за Нормана – это ж целая эпопея, почище войны Алой и Белой розы! И в этой войне никто средств не выбирал, то есть обе стороны были хороши!
«Все, дело сделано», – говорит себе Вера, видя выползающий из-за поворота автобус. Однако дверцы схлопываются перед носом, а она по-прежнему торчит на остановке. Почему казнить полагается сестру? Почему не послать йогурт бывшему мужу? Он тоже заслужил сей «дар Изоры», а может, вообще должен принять угощение вместо нее. Или сыпануть эту адскую смесь в спагетти, которые любит Марко? В овсянку Кэтрин сыпануть или (для верности) приправить весь шведский стол? Это ведь они во всем виноваты, а сестра – просто жертва обстоятельств! Спасительные «они», олицетворяющие беды и страдания этого мира, укладываются на весы могучей гирей, и перевес уже на другой стороне.
Начинает моросить, Вера прячется под крышу, но вернуться не решается. Возвращение – верх нелепости, да и не отдадут ей обратно передачу! Ноги, тем не менее, сами направляются к КПП, она ловит удивленный взгляд охранника, бормочет, мол, кое-что забыла, и спешит к главному корпусу. Кино крутится в обратную сторону: опять дверца, бородавка, и голос (Вера угадала: резкий и противный!) посылает ее подальше. Только Вера знает: если ей не вернут просроченный, как она утверждает, йогурт, она сама протиснется в окошечко и, разодрав в кровь толстую рожу, отберет бутылочку.
Несколько минут пролетают, как один миг. Она выпадает из привычного пространства-времени, придя в себя уже на остановке. Дождь припускает основательно, но Вера не замечает его, она сжимает в руке бутылочку, которая сейчас улетит в урну. Нет, в урну нельзя, не дай бог, какой-нибудь бомжара положит глаз на дармовое угощение, чтобы убедиться: не все йогурты одинаково полезны. Мелькает дикая мысль: не глотнуть ли самой? Чтобы через неделю-другую переместиться в нирвану? Соблазн столь велик, что Вера буквально заставляет себя вылить содержимое в мутный поток воды, бегущей по асфальту…
5. Польский тамбур
Он переполнен историями, этот пан Анджей, они из него сочатся, как пот. Пот тоже сочится, пан – очень грузный, и еще постоянно прихлебывает пиво, с одного глотка уничтожая половину кружки. На пшеничных усах оседает пена, ее утирают, и пан вроде как прислушивается к тому, как пиво медленно стекает по пищеводу, попадая в резервуар, именуемый в моей стране Bierbauch – пивной живот. После чего прямо из живота-бочки жидкость устремляется в кожные поры, выходя наружу блестящей испариной.
– Они – другие! – убежденно говорит пан, утирая испарину полотенцем. – Совсем другие!
– Совсем-совсем?
– Можно сказать, они… – он подбирает понятие из немецкого языка, – антилюди!
– Вы хотите сказать: антиподы?
– Ну да, это и хочу сказать! Настоящие антиподы! Один мой знакомый поехал в Брест организовать бизнес: он хотел получать бензин и сигареты в обмен на вещи. Так вот, они сидят и ведут переговоры, как и положено. И что делает один русский?! Когда ему не понравились условия, он выхватил пистолет и прострелил договор вместе с крышкой стола! Мой знакомый еле успел убрать из-под стола ногу, он мог бы остаться инвалидом!
Еще один глоток, прислушивание и – новая страшная история, призванная остановить безумца.
– Мой дед тоже говорил: они – другие! Вот скажи: когда наступает нормальная армия?
– Не знаю. У меня только костюм армейский, в нем удобно ходить пешком. Я не был на военной службе.
– Зря не был! Парень должен служить, чтобы в случае чего… Ну, сам понимаешь. Так вот: нормальная армия, как говорил мой дед, наступает летом. Наполеон наступал летом, Гитлер тоже наступал летом – и только русские наступают зимой!
Я осторожно замечаю, что и Наполеон, и Гитлер потерпели поражение, значит, их стратегия не является образцовой.
– Правильно, потерпели! – Говорит пан, – Потому что дураки были! Гитлер вообще до Москвы не дошел, Наполеон пробыл там несколько недель. И только мы, поляки, завладели Москвой почти на год! Только мы, поляки!
Очередная история призвана доказать избранность поляков, маленького, но гордого народа, зажатого между русским и немецким мирами и таящего неприязнь к обоим. Я вдруг вспоминаю мать. Рассказывая о родине первого мужа, Жан-Жака, та всегда подчеркивала неопрятность французов: как только переезжаешь границу, говорила она, сразу появляется грязь! Мусор на перронах, окурки, пьяные клошары, сразу видно: это – не Германия! Она не называла французов свиньями (это было бы слишком), но исключительность немцев подчеркнуть любила. И пана, скорее всего, не приняла бы в свой круг. В этом приграничном городке тоже заметна грязь, Ordnung соблюдается не везде, зато на лбу каждого встречного читается: мы – европейцы! На лбу пана Анджея уж точно читается, он даже готов поступиться избранничеством, лишь бы влиться в Евросоюз.
– Я не помню Аушвиц! – крутит головой пан. – Я его забыл, честное слово! Мы хотим к вам! Давай за это выпьем? Только пить будем шнапс, или по-нашему – водку. Ты ведь знаешь, что «водка» – это польское слово?
– Польское?! Я думал: русское…
– Нет, – качает головой пан, – они у нас его позаимствовали.
– Возможно, – говорю. – Только пить водку вместе с пивом нельзя. Надо кушать.
– Почему нельзя?! – удивляется пан. – Можно! Очень можно! А кушать будем потом! Мы будем закусывать бигусом! Знаешь, как замечательно моя жена готовит бигус?
Становится смешно. Живя на границе с восточной страной, пан и сам – часть Востока, но видит себя на границе с Западом, а может, вообще в центре Европы, которая вращается вокруг маленького, но гордого народа хороводом звездочек – тех, что на эмблеме Евросоюза. Польше очень туда хочется, и она напрягается: строится, одевается, торгует, что очень заметно в приграничном городке, наполненном большими и маленькими рынками. На рынках там и тут лежат огромные тюки, надо полагать, с одеждой или обувью, их носят бесчисленные носильщики, перевозят крытые и открытые автомобили, и все это приносит звонкие «злотые», на которые можно купить новый автомобиль или выстроить уютный двухэтажный домик, как у пана Анджея. Я не знаю, чем торгует пан, но, судя по животу и стоящему под окнами «Audi», прибыль получается неплохая. Чудо преображения национальной гордости во что-то предметное, материальное, комфортабельное – вот что я вижу перед собой. Страна хочет отрастить Bierbauch, но забывать ради этого Аушвиц, конечно, не стоит…
В комнате сына, которую предоставляют для ночлега, я вижу на стенах плакаты с изображениями Рембо, Терминатора и прочих суперменов. Сын отсутствует, пан сказал: служит в морской пехоте, и я думаю, служит с удовольствием. Накачивает мышцы, тренируется в стрельбе из автомата, вышагивает по плацу, с каждым днем приближаясь к своим идеалам, – в сущности, тоже хочет чудесного преображения мальчика из польской провинции в Сверхчеловека. Вряд ли мечта сбудется; а вот шанс угодить в очередной «ограниченный контингент» у парня есть. Когда он вернется в запаянном гробу, пан будет безутешен и, скорее всего, проклянет тот год, когда Польша обязалась поставлять в далекие воюющие страны пушечное мясо. Это будет очередное печальное преображение сознания человека, его взглядов, сегодня одних, завтра абсолютно противоположных.
«А ты разве лучше? – спрашиваю себя, укладываясь на жесткую кровать. – Разве ты не пережил преображение сознания? Если бы ты рассказал пану о мотивах своего путешествия, он бы от удивления подавился пивом. А потом долго крутил бы пальцем у виска, показывая, что ты – сумасшедший. Думается, он вообще вычеркнул бы тебя из представителей немецкой нации, потому что немцы такими быть не должны».
– Почему не должны? – отвечает темнота, когда выключаю свет. – Вспомни Annenerbe, это была целая служба, которая занималась таинственными и оккультными явлениями. Вспомни предсказателей и астрологов, они постоянно крутились рядом с Шикльгрубером, который, между прочим, мечтал в детстве сделаться аббатом.
– Точно мечтал? – спрашиваю упавшим голосом.
– Абсолютно точно. Genau. И его будущий сподвижник Йозеф Геббельс всерьез задумывался о церковной карьере, так что стремление к мистике – в вашей крови.
Я лежу, думаю, различая в полутьме силуэт. Это ребенок, только большой, можно сказать: маленький взрослый. Я понятия не имею, что еще может выдать этот взрослый-ребенок, во всяком случае, когда в семилетнем возрасте он произнес подлинную фамилию Гитлера – Шикльгрубер, а затем взялся рассуждать о судьбе Третьего рейха, моему удивлению не было предела. «Норман, откуда ты это знаешь?!» – спросил я. А тот вопросительно посмотрел на отца, будто советовался: отвечать этому дураку? Или пусть пока пребывает в неведении? Франц прятал улыбку, чтобы не так было заметно: он буквально сияет от счастья. Я уже слышал что-то о необычных способностях племянника, но одно дело слышать, другое – самому беседовать с юным созданием, допустим, о римских императорах. Или слушать, как тот наизусть читает Вергилия, причем на латыни! «Ребенок-энциклопедия» – окрестили его журналисты, от которых ничего не скроешь. Хотя Франц и не пытался скрывать, он даже был доволен (поначалу), что вокруг мальчика такой шум. Было время, я тоже об этом писал, публикуя материалы в «Городской газете»; и в других газетах писал, но потом перестал. Вдруг стало понятно: мои слова ничтожны в сравнении с феноменом, который не укладывался в рамки ходячей энциклопедии. Это был лишь верхний слой, кожура плода, а сам плод пребывал нетронутым, лишь иногда намекая не свой необычный вкус.
Один из намеков проявился красноватой сыпью на коже, то есть это поначалу казалось, что на теле – сыпь. Когда же присмотрелись, различили буквы, которые вроде бы складывались в слова. Проныры-журналисты тут же раззвонили об этом, после чего под окнами Франца начали появляться «паломники» – вначале поодиночке, затем толпами. Помню, заезжие кришнаиты сидели под липами целую неделю; когда же их спрашивали о цели пребывания, пускались в рассуждения о новой аватаре великого Кришны. Нехорошо, говорили, прятать Кришну, но они люди кроткие и терпеливые, они будут ждать. Хозяин расположенной в доме булочной в те дни делал двойную, а то и тройную выручку – «паломники» не были склонны поститься и поглощали свежие булочки в немалых количествах. Недоволен был только Франц, вдруг осознавший: у славы есть еще и бремя, то есть лучи софитов могут обжигать. А тут еще органы здравоохранения забили тревогу: у мальчика кожная болезнь, а вместо лечения отец и представители СМИ вычитывают на его теле какие-то письмена! Когда же приехала русская мать и потребовала, чтобы отдали сына, вообще начался сумасшедший дом. Франц в конце концов сдался, он не мог сдержать бешеного напора, хотя если б знал, что произойдет через несколько месяцев…
Глядя на силуэт, я хочу спросить Нормана о судьбе его неистовой русской матери. Я знаю: был суд, признание невменяемости и какое-то психиатрическое учреждение, куда ее поместили. Больше я не знаю ничего, но и спрашивать неудобно – слишком страшная тема.
– Ты много знаешь… – говорю после паузы. – Точнее, ты знаешь то, что тебе знать не полагается.
– Это странное утверждение, – отзывается темнота. – Что значит: полагается или не полагается?
– Ну, если ты такой всезнающий, то… Известно ли тебе, что у твоей матери есть сестра?
– Конечно. Я не раз с ней играл, беседовал, как с тобой. И она тоже говорила, что я слишком много знаю.
– И как же ее зовут?
– У нее необычное имя – Вера, у вас так женщин не называют.
– Ты говоришь: «у вас»?! Мне всегда казалось, что для тебя не существует «у вас» или «у нас». Ты – порождение двух цивилизаций, верно?
Темнота отвечает молчанием.
– Норман! Почему молчишь?! Я хотел просить о поддержке в дороге, чтобы ты меня защитил…
Когда силуэт исчезает, с плакатов сходят супермены и, окружив кровать, хохочут.
– У кого ты просишь защиты?! У беспомощного малыша?! Он слабый, он даже себя не смог защитить, а ты хочешь, чтобы защитили тебя!
Они играют накачанными мышцами, бряцают тесаками и с лязгом передергивают затворы крупнокалиберного оружия. «Может, ты вообще больной? – интересуется Рэмбо. – Есть такой диагноз: шизофрения, когда сознание раздваивается. Здесь ведь нет никакого мальчика, есть только мы, продукты массовой культуры, воплощенные грезы маленьких людей о могуществе!»
Я отворачиваюсь к стене. Это не шизофрения, не галлюцинация, это игра, которую я придумал. Я вроде как брал в дорогу виртуального спутника-собеседника, кто скрашивал бы долгий путь. Спутники могли менять облик, и первым, когда я шагал к вокзалу, меня нагнал виртуальный Франц.
– Ты точно решился? – спросил он. – Не боишься пожалеть?
– Я постараюсь не совершать твоих ошибок.
– И как же ты их избежишь?
Я выдержал паузу.
– У меня нет иллюзий, – сказал я осторожно. – А у тебя они были. Помнишь Исмаила?
– Помню, конечно. Я знаю, он стал успешным, у него появился свой бизнес… Где он сейчас?
– Он погиб, совсем недавно. Уже после того, как у тебя все произошло. Сгорел вместе с машиной.
– Как сгорел?! У него была старая машина?!
– У него была новая машина. Он купил новенький «Volkswagen» и поставил его перед домом. Но в ту ночь наши люди… Нет, мне трудно произнести слово: наши. В общем, они традиционно развлекались: подкладывали петарды под машины турок. Машина Исмаила вспыхнула, он выбежал ее тушить, и тут взорвался бензобак.
– Почему они подкладывали петарды?!
– Потому что турки – другие. Я писал об этом по поручению редакции, и один из тех, кто поджигал машины, дал интервью – инкогнито. Так вот он сказал: мы даем понять, что они другие и лучше бы им отсюда убраться. Это ведь иллюзии диктовали тебе: пойди, пообщайся по-человечески с «чужими», и все проблемы за секунду решатся! Все обнимутся, как братья, и начнут жить по общим законам! Не-ет, Франц, все гораздо сложнее! Помнишь форму здания твоего института? Снизу она не различается, но с птичьего полета заметно, что институт Густава Штреземана выстроен в форме вопросительного знака.
– И что?
– Вопросительного, заметь. Основатели этого учреждения были осторожными людьми. Понимали, что сливаться в объятиях одним и другим – очень непросто!
Вторым явился Норман, что тоже объяснимо. Он сидит в моем подсознании, командует воображением, и я не удивлюсь, если в пути он явится мне подобно тому, кто явился двоим, идущим в Эммаус…
Сестра – другое дело, тут нет никакой мистики. Ее адрес тоже имеется в блокноте; три месяца назад я даже отправил ей заказное письмо, вернувшееся с пометкой: адресат отсутствует. А я так хочу разыскать ее!
Пока же я топчусь в этом польском тамбуре, не решаясь перейти из одного вагона в другой. Хожу по городку, наблюдаю деловую суету местных «гешефтмахеров», пью кофе или пиво, по возможности общаюсь. В одном кафе мой костюм привлекает внимание пожилой польки, учительницы немецкого языка. Оказывается, пан Анджей утаил массу сведений об этом городке, очень древнем и даже знаменитом. Городок находился под властью множества королей, не раз переходил из рук в руки – в общем, обладал многовековой историей и даже мистическими преданиями. В местном костеле, как мне сказали, имелась статуя Мадонны, которая воздействовала на погоду. Если неделями хлестал дождь или налетал шквалистый ветер, Мадонну выносили из костела под открытое небо и начинали молиться. После чего метеообстановка тут же нормализовывалась.
– А где сейчас эта статуя?
– Погибла. Во время войны в костел попала бомба, и Мадонна сгорела.
Пани Гражина (так зовут мою визави) очень хочет рассказать что-то еще, но мне, к сожалению, пора покидать тамбур, я и так задержался.
Перед отъездом я спрашиваю пана Анджея насчет Мадонны – слышал ли он об этом? Тот озадаченно чешет затылок.
– Слышал что-то такое… Они тут, ну, наши ксендзы, вроде как колдовали, чтобы погода хорошая была.
– Вы считаете, молиться и колдовать – это одно и то же?
Пан машет рукой.
– Да я в этом не разбираюсь! И не верю совсем. Я вот в это верю! – он указывает на черную блестящую «Audi». – В немецкий мотор верю! В этот… В прогресс!
В меня, как я понимаю, он не очень верит, то есть я и прогресс – два несовместимых понятия. Как иначе, если по российским дорогам (по мнению пана: очень плохим дорогам!) вместо надежного немецкого мотора меня понесут ненадежные ноги? Ведь их могут прострелить или сломать сумасшедшие аборигены, они могут устать, оказаться сбитыми до крови, да и вообще это глупо. Вежливый пан не говорит таких слов, но они вертятся у него на языке, я чувствую.
– Там нет прогресса, – говорит он, глядя на восток. – Там есть только лес. При этом в лесу ты будешь чувствовать себя спокойно, а в городах – нет!
Внезапно поднимается ветер, начинает накрапывать дождь, и на лице пана появляется озабоченность. Он мог бы довезти меня до пограничного поста, но, увы, надо спешить на склад, поэтому едем до автовокзала.
На вокзале ко мне приближается улыбчивый оборванец, нахально ощупывает мой рюкзак, затем протягивает руку.
– Янек, иди отсюда! – отгоняет его пан. – Иди, дурная голова, не приставай к человеку!
Он поясняет:
– Это наш дурачок местный. Так-то он ничего, безобидный, но за руку с ним лучше не здороваться.
Поздно: городской сумасшедший Янек крепко сжимает мою ладонь, словно благословляет на дальнейший путь. Свой опознал своего, выдал визу, разрешающую пересечение границы с восточным блоком…
Настоящее разрешение я получу вечером, отстояв очередь к зданию КПП. Где-то слышится гул техники, это переставляют вагоны с одной железнодорожной колеи на другую. А в очереди то и дело звучат слова: «летнее время», после чего начинается перевод часов, сопровождаемый разноязыкой руганью. По ту сторону границы все другое: другое время, другая ширина колеи, и я сам не знаю, зачем отправляюсь путешествовать по этому миру.
6. Кино судьбы
На очередном занятии в рядах «сборной Европы» назревает непонятный конфликт, вроде как игроки спорят о стратегии матча, не посвящая в суть разногласий тренера. Вера несколько раз прерывает урок, стучит указкой по столу, но тихие реплики на английском (универсальный, черт побери, язык!) не смолкают. В чем дело?! Это кому надо – вам?! Или мне?! Вера только что растолковывала тонкости жаргонных выражений, по их же просьбе, а внимания – ноль!
Наконец, Патрик изволит объяснить: мол, обсуждаем вчерашний телерепортаж.
– Утром тоже показали репортаж, – нервно уточняет Кэтрин, но Патрик поднимает руку: неважно. Важна сама конфликтная ситуация, связанная с ребенком, которого отец тайком вывез в родную страну.
– Какого ребенка?! – не вникает Вера. – Куда вывез?!
Оказывается, речь о бракоразводном скандале некой Инны Барановой и Анри Мишо, подданного Французской республики, куда и был вывезен малолетний Александр. У Веры, как всегда при волнении, холодеют пальцы. Они что – нарочно? То есть что-то знают, и разговор про каких-то Анри Барановых – лишь повод выведать еще больше?
Чтобы не выдать себя, она присаживается. Нет, этот случай не имеет к ней отношения, она убеждена. Здесь другая история, хотя тоже был спор из-за ребенка и судебный процесс, который продолжался несколько месяцев. Патрик, понятно, на стороне папаши Анри, и не только из национальной солидарности. Александр родился во Франции – вот что главное! Да, в процессе зачатия в равной степени участвуют и мать, и отец, но дальше роль играет место рождения!
– Инна Баранова почему-то не отказалась рожать в Лион, в дорогой клинике. Очень дорогой! И за это платил… Кто?!
– Кто же платил? – спрашивает Вера.
– Анри Мишо! Это значит, по закону он имеет право на ребенка! Но у вас… В общем, у вас не очень уважают закон.
– А Франция не уважает права женщин! – встревает Кэтрин.
Патрик пожимает плечами.
– Закону не важно, кто нарушил: мужчина, женщина… Римляне говорили: dura lex, sed lex!
Он смотрит на Веру (нагло смотрит!).
– Не знаю, как это по-русски…
– Закон суров, но это закон… – бормочет Вера.
– Но почему закон для женщины?! – не унимается Кэтрин. – Почему закон не для мужчины?! Знаете, как это называют?
– Как это называют? – лениво вопрошает Марко.
– Это называют: сексизм! Вот почему много женщины делают…
– Что делают? Аборто? – Марко подмигивает Кэтрин, отчего та вспыхивает до кончиков рыжеватых волос.
– Почему have an abortion?! – от волнения англичанка переходит на язык родных осин. – Они делают artificial insemination! На русском это… Оплодотворение без мужчины!
– Совсем без мужчины нельзя… – хихикает Вальтер.
А Марко опять подмигивает, теперь уже Вере. Мол, поняла, куда я гну? От меня никто не будет делать «аборто»; и оплодотворения захотят не анонимного, через пробирку со спермой, а только в натуре. Наверное, он тоже хочет ее вогнать в краску, как феминистку с туманного Альбиона, только шалишь, Челентано, не на ту напал. Вера вообще не встревает в перепалку, она успокоилась и желает насладиться разбродом и шатанием в рядах «сборной Европы».
Не такая уж сыгранная команда, если честно: стоило чуть-чуть измениться правилам игры – и вот, гол в свои ворота! Как минимум – пас в ноги противнику, а почему? Потому что мир разрезан не только крест-накрест, но и по диагонали, а еще горизонтальные слои между собой разделены; значит, как говорили те самые римляне… Ага: разделяй и властвуй! На время она чувствует себя хозяйкой ситуации: можно подыграть Патрику, можно – Кэтрин, или никому не подыгрывать, а молча таращиться в потолок, как Мелани, надувающая пухлыми щечками очередной пузырь жвачки. Эту овечку спор не колышет, ей хочется хорошего (при этом безопасного!) секса, а всякие семейные дрязги – по барабану!
– У них был брачный договор! – продолжает спор Патрик, будто Марат на трибуне Конвента. Это он затеял свару, все-таки его соотечественник вступил в спор за живое наследство; да и вообще юриспруденция – его специализация, он вечно таскается с какими-то кодексами подмышкой.
– Это несправедливый договор! – возражает Кэтрин. – Там писали: имущество надо делить не… Не фифти-фифти, в общем, а каждый получает, что купил! А еще этот Мишо писал, что не будет обеспечить семью после развод! Это разве цивилизованный контракт?!
Марко закатывает глаза в потолок, затем достает маленькое карманное зеркальце и оглядывает себя. Ну, блин… Нарцисс из Лацио!
И вдруг: шпок! Это лопается пузырь на губах Мелани, после чего сборная дружно обращает на нее взоры: мол, чего отсиживаешься на скамейке запасных? А ну, вступай в игру!
– Excuse me… – смущается невинное дитя. – Почему вы… Так смотрите?!
– Мы хотим знать твое мнение! – Требовательно говорит Кэтрин. – У тебя есть мнение?
– У меня?! – удивленно таращится Мелани.
– Да, у тебя. Что ты думаешь об этой женщине? У которой хотят отнимать ребенка?
На физиономии Мелани проявляется скука.
– I don’t now… Я не знаю, я думаю… В общем, я думаю: рожать должны арабы!
Вера прыскает в кулак, затем аплодирует.
– Браво, Мелани! Рожать должны арабы, индусы, турки, а цивилизованные народы будут сидеть ровно на одном месте и наслаждаться плодами цивилизации! Устами младенца глаголет истина! Кстати, что означает это выражение? Вальтер, вы знаете?
Она сворачивает полемику, возвращая команды на исходные позиции. Ну, давай, немчура, поборись с тонкостями великого и могучего! Вальтер, напрягаясь, объясняет суть выражения, спотыкается лишь на слове «глаголет». Не запоминается выражение, да и «уста» давно «устар.», так что приходится потеть. Остальные тоже напрягаются, объединяясь в сплоченную (так представляется) команду.
«Мы, – думает Вера, – так и играем пока на разных половинах. Казалось бы: миллионы ездят туда-обратно, учатся, работают, женятся, заводят детей, а копни глубже – склеить два мира не получается. Нет, блин, консенсуса, хоть тресни! Вода и масло, коллоидный раствор, который мешай – не мешай, а единого целого все равно не получишь.
Она не раз наблюдала тех, кто обрел заграничных мужей и обосновался в Европах. В их глазах читалось превосходство, в них, как в телевизорах, мелькали картины обеспеченной жизни, и некоторым, надо сказать, везло. Даже после развода (а разводов – уйма!) они оказывались в шоколаде, умудряясь вписаться в кучу социальных программ, другими словами: сесть на шею государству, свесить стройные ножки и еще погонять нерасторопных евробюрократов: цоб-цобе! Но если не везло, глаза сразу менялись. Делались тревожными, растерянными; и круги синеватые под ними проявлялись, и губы оказывались искусанными, и до истерики было рукой подать. «Никому не отдам свою дочь! – заявила в одной из телепрограмм очередная истеричка. – Не отдам, даже если решение суда будет не в мою пользу. Ведь она – часть меня! Как я могу ее от себя отделить?!» В итоге в семейную свару посвящается вся страна, потом другая страна, и вот уже население обеих стран приникло к телеящикам или копошится в интернете, разыскивая последние новости. Тоже, знаете ли, футбол, рейтинг этих новостей никак не меньше, чем у матчей национальных сборных. И, как на футболе, каждый болеет за своих. В чью пользу вынесет решение суд одной страны? А суд другой страны? А если украл ребенка – ты кто: герой (героиня)? Или преступник (преступница)? Герои-тире-преступники плачут в телекамеры, наперебой демонстрируя родительские чувства, апеллируют к законности, предъявляют декларации о доходах, рвут и мечут, то и дело крича противной стороне: «Ты нарушила Гаагскую конвенцию!» «Нет, – кричит противная сторона, – это ты нарушил! Для тебя вообще нет ничего святого, ты относишься к ребенку, как к бездушной собственности, как к своему “пежо”!» Пауза, глубокий вдох, и: «Ты можешь забрать “пежо”. Ребенка оставь мне, а “пежо”…» – «Да засунь ты свой “пежо” себе в жо…»
В кафе хочется отойти от постоянного напряжения, отдохнуть от всего и от всех. Но тут Вальтер: можно присесть? И хотя Вера имеет право отказать, губы сами растягиваются в политкорректную улыбочку: как же, всю жизнь ждала вас, майн либер! Надеюсь, теперь не будете утверждать, что я вас не люблю?
– Извините… – он смущенно кашляет, выставляя чашку кофе. – Я хотел… В общем, проблема серьезная, а мы говорили несерьезно.
– Вы о чем? О младенце, чьими устами глаголет истина?
– Нет, о той женщине, у кого хотят отнять ребенка…
– Ах, вот как… Думаете, если мы об этом серьезно поговорим, что-то изменится?
– Не знаю. Я знаю, что эти конфликты могут плохо кончать.
– …ся. Плохо кончаться.
– Извините… У детей после этого совсем не остаются родители. И дети становятся беспризорники, о которых я сейчас пишу. Но это не самое страшное. Самое страшное – это когда…
Он еще раз смущенно кашляет и замолкает, будто наткнулся на препятствие.
– Ну, что же вы? Смелее: если сказали «а», надо говорить «б»!
Через минуту Вера жалеет о своей настойчивости. Никак не ожидала от этого зажатого, неуклюжего, с веснушчатой физиономией фрица получить удар под дых! Вальтер, оказывается, хорошо помнит страшный случай, произошедший год назад. Больше того – знаком с братом человека, чей ребенок погиб от руки собственной матери!
– Я плохо знаю Франца, мы мало встречались. Но Курта знаю хорошо, мы учились вместе. Только я его не видел давно. И Франца давно не видел, последний раз – по телевизору, когда он давал интервью в криминальные новости…
Вера изображает припоминание.
– Да, вроде в прошлом году об этом газеты писали… Хотя времени прошло много, вы уж извините. Да и случаев подобных, как вы сами поняли – пруд пруди.
– Пруд… пруди?! Что это значит?
– Это значит: много, очень много!
Немец мотает головой.
– Найн, таких случаев не может быть много! Это очень необычный случай!
– В чем же тут необычность? – усмехается Вера, опуская на глаза очки и вытаскивая из сумочки сигареты.
– Ребенок был необычный. Я не видел его, но так говорили – очень необычный. Я от Курта об этом слышал… Как это? Младенец глаго… Глаголет истину, правильно? В общем, тот ребенок говорил слова, которые не мог знать.
– Вундеркинд, что ли?
Усмешка Веры судорожная, но гримасу прячет клуб дыма.
– Нет, там было что-то другое… А что – я не знаю. Родители должны были знать, но где теперь эти родители?
«Где, где… В Караганде!» Вера вдруг понимает: вряд ли Вальтер догадывается о ее причастности к этой жути. Откуда, если даже в анкете, заполненной при поступлении на работу, – девичья фамилия матери.
Было такое ощущение, что ей напомнили о фильме, который одновременно и хочется забыть, и не хочется. Отчасти фильм существовал в электронной памяти, протяни руку – и вот кассета, допустим, с записью ток-шоу, посвященного детям с ускоренным развитием. Нормана притащила туда мать, желавшая любой ценой достичь первенства. Там были: восьмилетний выпускник школы, десятилетний аспирант, ребенок-счетчик и т. д., и проч. Так вот, Норман их всех за пояс заткнул, продемонстрировав рекордный IQ. Некий корейский вундеркинд установил когда-то мировой рекорд – 210, но здесь рекордсмена обошли баллов на двадцать. Вот только радости на лице Нормана не было: на вопросы тот отвечал с недетской тоской в глазах, ее так и не убрали режиссерские ножницы. Зато сестра сияла от счастья: накрашенная, с модной прической (а блузка – все сиськи наружу!), она несла какую-то ахинею про детей-индиго…
Запись можно было счесть эпизодом большого кино их жизни. Значимым эпизодом, но, чтобы понять суть этой жизни, требовалось открутить «кино» назад – в то время, когда сестры пребывали еще в нежном возрасте. Они росли в рядовой, можно сказать, семье, отец работал инженером в НИИ, мать преподавала в школе, и дочерей развивали по известной программе: музыкальная школа, спортивная секция, факультатив по иностранному языку. Музыка давалась лучше старшей, Любе, да и к спорту ее тело (а тело уже тогда проглядывало!) было больше приспособлено. Угловатая и зажатая Вера, вечный объект насмешек ровесников, изучала языки, хотя толку в этом не видела. Ворота «совка» еще не распахнулись во всю ширь, а читать в подлиннике зарубежных классиков – то еще удовольствие для созревающей особы, больше озабоченной отношениями с молодыми людьми. Точнее, отсутствием отношений: ребята в те годы на нее вообще не обращали внимания. Зато на старшую сестру таращились во все глаза; и ущипнуть пытались, благо, было за что щипать, и в темном углу зажать. Одно из таких «зажатий» кончилось понятно чем, хорошо без последствий. С той поры Люба, и без того смотревшая на Веру сверху вниз, вообще задрала нос. Общается по телефону со своими хахалями, а сама на младшую поглядывает: мол, видишь, какая у меня жизнь? Все новые шмотки доставались ей, причем даже в отсутствие сестры ее вещь не наденешь – разные комплекции. Доставая где-то импортную косметику, она ни разу не поделилась с Верой, хотя той очень хотелось накраситься по-взрослому. А рассказы о своих похождениях Люба вообще превращала в садистический спектакль.
– И вот он целует меня взасос… Ты целовалась взасос? Нет? Ты вообще не целовалась?! Ну, тогда ты этого не поймешь!
Или так:
– Он расстегивает пуговицы и кладет руку на грудь… Ты любишь, когда ласкают грудь?
– Какое твое дело?! – заливалась краской Вера, а сестра хохотала:
– Ха-ха, да тут и ласкать-то нечего, потому что у тебя нет груди!
Она не была злой – просто веселилась, как старшие веселятся над младшими, не особо задумываясь о боли, которую причиняют. Музыкальную школу она бросила, но способности бренчать на гитаре (она училась по классу гитары) не утратила, что вкупе с хрипловатым тенором действовало на мужиков магнетически. Или она феромоны источала в таком количестве, что никто не мог устоять? Кожа у нее была, во всяком случае, безупречной, с матовым блеском; плюс пухлые подвижные губы, плюс зеленоватые, завлекательно мерцающие глаза… Что-то блядское было в ее внешности, ну, с точки зрения Веры. С точки же зрения окружавших сестру самцов, в ней было что-то идеальное, соответствующее их похоти, раздвигающее ноги и принимающее в себя мужское семя. Идеальная п. да, прости господи, мать сыра земля, в которую что ни брось – все прорастет. Ростки, впрочем, безжалостно выпалывались, то есть из абортария Люба не вылезала, умудряясь при этом не ставить в известность родителей. «Что с тобой, Любочка?! Ты плохо выглядишь!» – «Простыла, мам… Ничего, полежу пару дней, и все пройдет!» Посвящена была лишь Вера, которой настрого запретили болтать на эту тему. Почему она не настучала на сестру? Наверное, противно было столь подлым образом сводить счеты. А может, в ней теплилась надежда, что, мол, оценят и таки введут в мир чувственных наслаждений, чем дальше, тем больше волновавший подрастающую младшую…
Первый кадр из Европы оказался полуслепым: с бельмами на обоих глазах, этот странный немец по имени Отто выглядел жутковато. Он весь вечер наигрывал на гитаре мелодии немецких песенок, а в перерывах пытался нащупать коленку сестры. Та отбивала руку, хохоча грудным смехом и подтрунивая над «фрицем». «Я не Фриц, – говорил тот, – я Отто!» – «Мы всех немцев называем фрицами!» – отвечала сестра, расточая запах феромонов. Получив в очередной раз по шаловливым рукам, Отто вздыхал и принимался рассказывать о своих европейских странствиях. Он жил в Австрии, Швейцарии, Чехии, последний год болтался в Дании, но более всего ему нравится в России. То есть ему нравятся русские женщины, которых он не столько видит, сколько чувствует. Осознав, что со старшей не светит, Отто возжелал коленки младшей, но получил увесистую оплеуху.
– Дура ты, – скажет позже сестра, – иностранцев, даже если они инвалиды, упускать не надо.
– А почему же ты сама…
– У меня таких еще сто штук будет. А ты могла бы и отдаться – для дебюта!
И так мерзко захохотала, что прямо ударить ее захотелось. Пока Вера барахталась в своих комплексах, Люба атаковала Европу, благо СССР уже издох, ворота раскрылись, и в них ринулись тысячи жителей бывшего «совка». Ее безуспешный воздыхатель Отто делал через своих друзей вызовы, и Люба отправлялась в один вояж за другим: Австрия, Дания, Швейцария… Почти без денег, она умудрялась жить там месяцами, да еще и с подарками приезжать! Главным оказалось вовсе не знание языков, а что-то другое: сестра «шпрехала» на европейских наречиях через пень-колоду, а дела проворачивала – невероятные! Она даже учила младшую, как следует устраиваться в этой самой Европе, как обходить правила и законы, пользоваться льготами, получать образование и т. д.
– Ты где хочешь образование получить? В принципе, можно везде, но удобнее у фрицев, там льгот больше. А свободы вообще завались, у них принцип такой – академическая свобода.
– Полная свобода, что ли? – недоверчиво спрашивала Вера.
– Полнейшая! Занятия можешь не посещать, занимайся своими делами, только экзамены иногда сдавай. Платить, правда, надо, но для этого есть Общество взаимопомощи студентов. Фонды всякие есть, в них можно прошения подавать, ну и еще кое-что…
– Что именно?
Люба критически оглядывала Веру и со вздохом махала рукой.
– Это «кое-что» тебе не подойдет. Не твоя статья дохода!
Нет, проституткой сестра не была, это чересчур. Но разве есть четкая граница между шлюхой и содержанкой? Тем более когда тебя содержат эпизодически, время от времени, да еще разные люди из разных стран, где ты в очередной раз «получаешь образование» или участвуешь в очередном «проекте»?
Ох уж эти «проекты», облепившие европейскую жизнь, как прыщи, как сыпь на лице подростка, когда прут дурные гормоны, образуя уродливый вулканизм на физиономии. То семинар где-то устроят, то форум, то вообще конгресс замутят, благо, бабки в федеральных бюджетах (а также в бюджете Европейского, блин, дома!) предусмотрены, и надо любой ценой их освоить. Сестра как-то быстро вписалась в этот свальный грех, в бесконечный треп обо всем и ни о чем. Она настолько вошла в роль, что сама поверила в полезность словесного поноса, изрыгаемого участниками «мероприятий»: немцами, голландцами, французами, португальцами и прочими греками. Она сделалась частью гигантской машины, перемалывающей воздух, деталью европейского ветряка, который крутился просто так, не давая энергии. Приезжая ненадолго, она взахлеб рассказывала об очередном «мероприятии», которое патронировала, допустим, Ванесса Редгрейв. Или королева Беатрикс. Или очередной начальник Евросоюза, выступавший на открытии и пожелавший им успехов в непосильном труде. Иногда она сбивалась, переходила на рестораны (всегда любила вкусно пожрать!), ну и, понятно, на любовников. Вот где была настоящая пашня, ее мартеновский цех, в котором сестра трудилась в поте лица. Как-то раз, собираясь в абортарий тайком от родичей, Люба вслух рассуждала: кто бы мог быть отцом предполагаемого ребенка? Швед Юрген? Или венгр Ласло? Она будто никогда не слышала слова «презерватив», ускользая при этом и от СПИДа, и от банального трихомоноза. Заговоренная была п. да, не иначе, ждала своего часа, чтобы выдать urbi et orbi нечто доселе невиданное…
Но это случится позже. А в те годы Вера ночами рыдала в подушку, потому что тоже могла бы мотаться по Европам, участвовать в «проектах», на худой конец – получить там образование. Но – не судьба! Вместо этого она должна была тянуть лямку филфака плюс бесконечные подработки в магазинах, рекламных компаниях или агентствах недвижимости. Папашин институт вначале закрыли, затем разворовали, и бывший инженер, не дотянув пару лет до пенсии, запил горькую. Покупал дешевую водку, усаживался в майке и трусах на кухне и, врубив ящик, после каждой рюмки поливал трехэтажным матом мелькающих на экране правителей. Потом переключался на семью, обзывал старшую «шлюхой международного масштаба»; доставалось и Вере с матерью. Странно: мать уже на том свете, а этот алкаш еще топчет землю, даже появляется порой на горизонте, просит денег! То есть появлялся, когда Вера жила в центре, адрес в Царицыно папаша, по счастью, не знает.
Франц поначалу представлялся «одним из», забавой на месяц-другой, так что его бесконечные звонки во время пребывания сестры в Москве раздражали. Подняв трубку, Вера слышала неизменно веселый голос, оценивала чистый, почти без акцента русский выговор, однако неприязни унять не могла (зависти – тоже). Когда Франц однажды появился в их доме, мать растерянно металась по кухне, не зная, чем угощать, Люба же отмахивалась: бросьте, Mutti, эти буржуазные привычки!
– Угощать гостей – наша традиция, – сухо высказалась Вера, не особо почитавшая обязательные «огурчики» и «салатик из крабовых палочек». Она помогала накрывать на стол, мысленно издеваясь над сестрой: надо же – «буржуазные привычки»! С каких это пор отъявленная шмоточница и любительница парфюма «Шанель» критикует бюргерские нравы?!
И все же что-то подсказывало: это – другое; и сестра другая, во всяком случае, пытается быть другой. Отчего зависть и обида вспухали еще сильнее, проявляясь шпильками в адрес гостя. «Герр Хорошее Настроение» – не без ехидства обозвала она Франца, который постоянно смеялся и шутил. Внешне он напоминал Джона Леннона: длинные темные волосы, прикрытые демократичной фуражкой, и тоненькие проволочные очки с округлыми стеклами. Обнаружив в соответствующем месте убогую сантехнику, Франц не насмехался и не зажимал нос, как нередко делают заезжие иностранцы, а прямо в одежде улегся в ванну, сложил руки на груди и, закрыв глаза, заявил: я, мол, умерший фараон. Что очень развеселило всех, кроме матери, не любивших шуток на замогильные темы.
Еще до рождения Нормана оба сделались адептами религии под названием «Объединенная Европа». Франц фонтанировал идеями, а поскольку за его плечами стояла мощь института Густава Штреземана, идеи моментально воплощались в жизнь. Несколько пассов над клавиатурой – и готов запрос к руководству. Он тут же распечатывается, отсылается факсом, а через час возвращается с положительной резолюцией. После чего за дело бралась Люба: рассылала приглашения, вела переговоры, обговаривала формат встреч – в общем, играла роль правой руки. Она даже внешне тогда изменилась, превратившись из светской львицы (мягко выражаясь) в деловую женщину. Соответствовала, короче, потому что любовь зла, и если любишь меня, люби и мою собаку.
Безусловно, любовь была, Франц оказался первым, про кого сестра не делала интимных докладов. Обычно ее любовники, отстраняясь в пространстве, превращались в виртуальные трупы, которые можно было препарировать, не стесняясь подробностей. Здесь же молчок, Вере даже досталось однажды за очередную насмешку над Францем. Не смей, мол, оскорблять моего мужа! А они уже были мужем и женой, ага, причем не гражданскими, а настоящими, с загсом и Мендельсоном. На Мендельсоне настояла Люба, тут домостроевские традиции взяли верх над европейской брачной безответственностью. Франц, которому загс был по барабану, оговорил лишь условие, чтобы гостей было минимум: мать, сестра невесты и парочка его друзей, оказавшихся по случаю в Москве.
Первый конфликт случился, когда сестра была уже на сносях, и встал вопрос: где рожать? Франц расписывал достоинства «Evangelische Krankenhaus» – так назывался германский роддом, куда он хотел поместить супругу. Там, дескать, и обезболивание, и отдельная палата с душем и туалетом, и мужей на роды пускают, и детей матерям приносят сразу, а не держат отдельно по три дня, как у вас!
– Ты-то откуда знаешь, что держат по три дня?! – удивлялась сестра.
– Мне рассказывали. И я наводил справки.
– Если наводил, то должен знать: у нас теперь тоже есть платные отделения. И мужей туда тоже пускают!
– Но «Evangelische Krankenhaus» – все равно лучше!
– Почему это лучше?! Если ваше, немецкое, значит – лучшее?!
В итоге она родила в Москве, вполне удачно, и конфликт себя исчерпал. В те годы они были молоды, в воздухе пахло предчувствием перемен и над миром царило, плавая в вышине, будто облако, слово Millenium. Два самолета еще не влетели в воздушное пространство Нью-Йорка, отметив двумя вспышками-вешками границу тысячелетий, до рубежного события оставалось еще несколько лет, и то самое «кино судьбы» обещало новые увлекательные серии.
В ускоренном физическом развитии Нормана врачи патологии не видели: дескать, организм мальчика в порядке, он только взрослеет быстрее, чем положено (откуда, интересно, они знали: какположено?). Заговорил он очень рано, одинаково хорошо на двух языках. И сказки слушал на двух, и обеих бабушек регулярно навещал, в общем, с младых ногтей воспитывался бикультуралом. Но коромысло, как известно, трудно удержать в равновесии, одно из ведер все время норовит перевесить.
Начиналось все в виде шутки: Франц говорил с сыном на одном языке, Люба – на другом, дальше следили за реакцией. Типа: яку мову, хлопчик, лучше розумиишь? Только с Норманом это не проходило, он был натуральный «двоеборец», так что приходилось задавать наводящие вопросы: мол, где тебе лучше? Проверка малыша на вшивость, по замыслу, являлась педагогическим приемом, вроде как Нормана приучали к толерантности, чтобы никому и ничему не отдавал предпочтение. Но по ходу беседы появлялись разногласия, вспыхивали споры, потому что, как уже говорилось, одно ведро обязательно перевесит.
Летом Норман жил то на бабушкиной даче в Подмосковье, то в доме матери Франца, и везде его натаскивали, другого слова не подобрать, будто домашнее животное. Так не едят, так не сидят, с этими детьми не общаются, или наоборот: именно так сидят, едят, пердят, и общаются только с этими детьми! По возвращению (оттуда или отсюда) Норману задавали устное сочинение на тему: как я провел лето? Вопрошающей стороне очень хотелось, чтобы лето оказалось полностью неудачным, а вот здесь, мой дорогой (майн либер) Норман, ты отдохнешь по-настоящему! Перетягивание каната закончилось тем, что мамаша Франца продала свой дом под Мюнхеном и смылась в Ганновер. Немецкая бабушка поняла: с таким внуком (и с такими родителями) покоя не будет, а фрау хотелось на склоне лет именно покоя.
Но остались еще единокровные отец и мать, которым покой только снился. Они оба поняли, что Норман, в отличие от большинства топчущей землю биомассы, использует серое вещество не на десять процентов, а на пятьдесят, как минимум. А значит, он должен учиться в колледже для одаренных детей, такой есть под Мюнхеном. Причем тут Мюнхен?! У нас образование лучше, да, да, я знаю замечательную школу в Москве, там тоже обучают одаренных! В то время уже началось хождение по специалистам, конкурсы, оценка способностей по разным методикам…
Первый раз IQ сына проверил Франц во время очередных германских каникул. Потом он с гордостью показывал выданную справку: мол, полюбуйтесь на результат! Да в таком возрасте Эйнштейн – и тот был глупее на порядок! Люба «ответила Чемберлену» выходом в финал конкурса «Эрудиты всех стран, объединяйтесь!», который был организован отечественным TВ. Мало того, что здесь можно было выявить энциклопедические познания мальчика, так еще и знание языков подчеркивалось (поскольку эрудиты – «всех стран»). Короче, супруги одурели, ведь сын своими феноменальными способностями вытащил отца с матерью в публичное пространство. А публичность – это ж наркотик! Они давали интервью, мелькали в таблоидах, ну и, понятно, участвовали в бесчисленных телевизионных шоу по обе стороны границы.
Если прокрутить «кино» на пару серий вперед, мы увидим, как некогда дружная международная семья начинает вдруг делиться, подобно клетке из учебника биологии. Единое ядро делится на две части, они расходятся, и вот уже вокруг каждого нового ядра клубятся свои митохондрии и прочие рибосомы. То есть, митоз состоялся, разрезали, можно сказать, по живому; и если на клеточном уровне это называется: продолжение жизни, то на уровне приматов – горе горькое. А что? Они ведь и впрямь вели себя, как приматы, которые дерутся за банан или кокос. И при этом спорят: где бананы вкуснее – у вас или у нас?
Каждому из них хотелось быть причастным к чему-то небывалому, заодно подтащив сюда традицию – всех тех, кто стоит у тебя за спиной. «Моцарт! Таким был Моцарт!» – восторгались тевтонские знакомые Франца, а наши отвечали: мол, Саша Пушкин тоже писал гениальные стихи, когда Державину и Жуковскому в пупок дышал. «Ха-ха! – отвечали тевтоны. – Да ваш Пушкин, между прочим – эфиоп! Или камерунец. Короче, ниггер, а не русский!» Мы же в ответ: осторожнее с расовыми теориями, дамен унд херрен! За такое можно и в Нюрнберг, то есть в Страсбург жалобу накатать!
В то время сестра пережила очередное физическое перевоплощение, можно сказать, обрела новую аватару. Образ шлюхи, как и деловой женщины, был оставлен в прошлом, зато зримой сделалась озабоченная мамаша, которая знает цену своему потомству и не даст (ни за что!) сбиться с истинного пути. Похудевшая, нервная, с постоянной тревогой в глазах, Люба напоминала орлицу, которая распростерла крылья над птенцом и агрессивно зыркает по сторонам. Не замай, мол, а то пущу в ход смертоносный крючковатый клюв! Изменился и Франц, он уже ничем не напоминал Джона Леннона: постригся, сменил легкомысленные проволочные очки на солидные роговые, да еще прибавил килограммов десять в весе. Классический бюргер, строгий воспитатель, настроенный на строгость и порядок.
Эти два новых человека всегда сидели на судебных заседаниях в разных концах зала. А Норман сидел с Верой, ожидая очередного решения своей судьбы. Постановления были подчас абсурдными – например, провести генетическую экспертизу. Их отправили в какой-то медицинский центр, где Норман, пока родители сдавали ДНК, взялся рассуждать о расшифровке генома. Мол, следующая стадия после расшифровки – внедрение человеку нужных генов, по сути, программирование способностей.
– Да? – озадачилась Вера. – Но тогда, получается, можно будет такого, как ты, создать искусственно?
– Нет, – покачал головой Норман, – нельзя.
– Почему?
– Я тебе потом объясню. Сейчас меня больше занимает вопрос, почему они ссорятся. Почему такие злые?
Вера вздохнула:
– Это я тоже потом объясню. Когда эти придурки… Извини – твои родители придут с результатами экспертизы.
В одной из финальных серий появлялся Учитель, можно сказать – роковая фигура. В одиночку сестра не выдержала бы, слишком напряженным был конфликт. А тут – и теория, и практика в одном флаконе, в общем, подпитка по полной программе. Почему только после этого ей крышу снесло?!
Последний эпизод Вера предпочла бы вырезать, чтобы его вообще не было. Слишком страшное получалось «кино», куда там нынешним фильмам ужасов! Хорошо этой сучке с ее химической блокадой чувств, а Вере каково?! Тут ведь не выйдешь из зала, не крикнешь: эй, выключите проектор, я больше не хочу смотреть это «кино»!
Следующая встреча с Вальтером происходит спустя три дня. После занятий он ловит Веру в коридоре, чтобы сообщить о брате Франца: тот, оказывается, отправился в Москву пешком! Добрался до границы на поезде, и теперь топает пешедралом через леса Белоруссии!
– У него с головой в порядке? Забыла, как его зовут…
– Курт. Я тоже удивлялся, если честно. Может, это задание редакции? Он работает в «Городской газете», а это издание серьезное, оно иногда пишет о проблемах вашей страны…
– Если это задание редакции, то с головой не в порядке у редактора. Послали бы уж сразу в Афганистан! Или в Руанду какую-нибудь, где людей мочат миллионами!
– Мочат?! Я не понимаю…
– Это значит убивают. Ermorden, если по-вашему.
– А-а… Но у вас ведь не убивают миллионами, верно?
– До этого, слава богу, еще не дошло. Но пропадают у нас тысячами. Люди просто выходят из дому, причем не в леса Белоруссии, а за хлебушком. И не возвращаются!
Вальтер бледнеет – значит, испугался тевтон. А Вера вдруг ловит себя на том, что ей приятно пугать Вальтера, даже задор появляется: мол, вот такое мы говно! Не нравится? Тогда не приезжайте сюда, и пешком не ходите, а то серенький волчок так ухватит за бочок, что мало не покажется!
Она пытается вспомнить разговоры с Францем, касавшиеся брата. Обычно Франц либо отшучивался, либо откровенно скучнел, когда Вера спрашивала насчет Курта. По словам Франца, брат был тихоня, домосед, и вообще «немецкий немец». «А ты кто такой?!» – удивлялась Вера. «Я? – Франц смеялся. – Я – европейский немец! Точнее, человек мира!» В то время у Веры был свой интерес, она тоже хотела познакомиться с кем-то оттуда(завидовала сестре!), но Курт не приезжал: ему больше нравилась размеренная немецкая жизнь.
«Значит, не очень-то нравится эта жизнь, если в Москву отправился… Дойдет ли?»
7. Несварение желудка
«Икарус», на котором пересекаю границу, доверху набит коробками, мешками и сумками. Сумки и коробки стоят в проходе, свешиваются с багажных полок, иногда с них падают. Трах! – обрушивается коробка, но на грязный пол ей не дают упасть ловкие женские руки.
Обладательница рук, круглая как шар женщина не спешит укладывать ее наверх. Оценивающе меня оглядев, человекошар произносит высоком голосом:
– Да вы ж совсем пустой, молодой человек!
– Что значит пустой?!
– Да без поклажи, только с рюкзачком. И в багажное ничего не укладывали, я это еще на посадке заметила.
– Не укладывал, – соглашаюсь. – но… Почему вас это волнует?
– Потому что обуви много купила. Видишь, даже на полку не влезает! Запиши несколько коробок в свою декларацию, а? Ты кто, поляк? Чувствую, говор у тебя не нашенский…
– Я из Германии.
– О, из самой Германии! А почему ничего не везешь? Из Германии можно столько всего… Ладно, запишешь, хорошо?
Кажется, моего согласия не требуется, за меня уже все решили, и я покорно делаю запись в бланке, выданном на посадке сумрачным долговязым сопровождающим. На его лице отражается вселенская тоска человека, постоянно пересекающего границу и не понимающего: где он? На других лицах тоски нет, зато видна озабоченность. О майн гот, как же нам провезти весь этот товар?! Эту обувь, эти куртки, брюки, носки, колготки, бюстгальеры, бикини, что там еще? Ага: мобильные телефоны, плееры, компьютеры, электронные навигаторы, автомобили… Нет, у перегонщиков автомобилей, я видел на границе, отдельная очередь и тоже тоска в глазах. Говорят, они несколько дней могут ожидать пересечения границы, в то время как мы, мелкие гешефтмахеры, тратим на это лишь несколько часов. Я говорю «мы», потому что не хочу отделять себя от других пассажиров автобуса (да мне, видно, никто и не позволит отделиться). Я тоже хочу сделаться человекошаром; или ее спутником, маленьким и худым – тот так же оперативно рассовывает коробки и мешки тем, у кого мало багажа.
От остальных пассажиров меня отделяет пограничный контроль – слишком не соответствуют германский паспорт и армейская форма дешевой обуви, которую я прижимаю к груди. Удивление в глазах пограничников сменяется усмешкой, затем скукой. Понятно: они видели и не такое. Они вообще проводят осмотр без азарта; похоже, этот поток перевозчиков материальных ценностей сродни реке Неман, которую мы переезжаем по мосту: он течет, не переставая. Вот уже и река позади, дальше – белорусская таможня, перед которой встаем надолго.
Водитель глушит двигатель, тут же отключаются кондиционеры. Или кондиционеров вообще не было, и свежий воздух притекал из открытых окон? Как бы там ни было, больше он не притекает, в салоне делается душно, но выпускать нас не хотят.
– Недавно на польской стороне женщину задержали, – сообщает юркий, подсев ко мне. – Вместе с дочерью.
– Почему задержали? – вежливо интересуюсь. – Они не внесли в декларацию товары?
– Они не везли товаров. Женщина дочь везла, из Германии. Но их не выпустили. Германский папаша объявил их в розыск; а пшеки перед немцами сейчас на цырлах бегают, потому и задержали.
– Пшеки… на цырлах?!
– Поляки, говорю, выслуживаются перед вами. Ты ведь немец, да?
– Немец.
– Вот я и говорю: пшеки слабые, Евросоюз сильный, поэтому вам и стараются угодить. Задержали, арестовали, теперь в полиции держат.
Пережитое оживает вдруг в памяти, вспыхивает огоньком, который превращается в обжигающий протуберанец. Юркий продолжает говорить, но я его не слышу. Я слабею, бледнею, так что собеседник вскоре трясет меня за плечо.
– Эй, очнись! Дурно, что ли? Еще бы: такая духота! Не поверишь – каждый раз торчим на границе часа по два! А в прошлый раз все три часа промариновали, козлы…
«Козлы» в военной форме наконец появляются в дверях, идет очередной осмотр багажа, сопровождаемый руганью. Чьи-то вещи выкидывают из автобуса, вслед за ними высаживают владельца. Остальные льстиво заглядывают в глаза стражам, кто-то сует свернутые трубочкой купюры, моментально исчезающие в карманах.
Интересно, думаю я, женщина с дочерью тоже предлагала польским пограничникам деньги? Возможно, но желание угодить сильному соседу пересилило. Это в любом случае выигрыш: после такого их наверняка повысили в званиях, прибавили зарплату и т. д. Проиграла мать, а вот дочь… Проиграла или нет? С учетом моего опыта вопрос повисает в воздухе.
Чтобы отвлечься, достаю ноутбук и, включив его, получаю e-mail – привет от Гюнтера. Тот продолжает язвить, сравнивая меня – с кем бы вы думали? С Рудольфом Гессом! Ты такой же сумасброд, как Гесс, который перелетел в Англию, но что там нашел?! Отнюдь не радушный прием, напротив, оказался в тюрьме! Но он оказался в английской тюрьме, русские тюрьмы, я знаю, гораздо страшнее!
Вдруг вспоминается старый солдат, точнее одна из его поговорок: «От сумы и тюрьмы не зарекайся». Это значит, объяснял он, что каждый в этой стране может стать нищим и любой может попасть в лагерь. Собственно, со мной это и произошло: я попал в лагерь, не имея при себе даже пары чистого белья. И, смеясь, добавлял про какого-то «сокола», который «голый».
– Дорогая штучка? – толкает в бок юркий. – Ну компьютер твой? Я вот думаю: может, на них переключиться? Обувью все забито, у нас уже не берут ничего, а компьютеры, я слышал, спросом пользуются…
Он протягивает ладонь.
– Меня вообще-то Паша зовут. В смысле – Павел.
– А меня зовут Курт. В смысле – Курт.
Мы оба смеемся. Похожая на шар женщина (жена Павла) оказывается Мариной, она предлагает «колу». Я не употребляю «колу», пью обычную воду или пиво, но в этой духоте выбирать не приходится. «Кола» теплая, приторная на вкус, и я после двух глотков возвращаю бутылку.
Оказав любезность, Марина считает возможным задавать вопросы. Что забыл в этой стране? Ах, здесь ты ничего не забыл?! В Москве забыл?! Так зачем же едешь через Белоруссию? Если б ты, допустим, перегонял в Москву тачку, то другого пути нет, это верно. Но ты ведь пустой совсем!
Я вежливо отмалчиваюсь. Я не понимаю, зачем в Москву «перегоняют тачки», и вообще пока не придумал легенды, объясняющей, почему иду пешком. Я уже понял: это по меньшей мере странно, в эпоху авиалайнеров и скоростных болидов идущий пешком – либо чудак, либо преступник.
Чужая страна (Белая страна?) изменяет поведение пассажиров «Икаруса». Они явно успокоились и теперь озабоченно осматривают багаж, возвращая то, что было роздано. Вот и Марина забирает коробки, в качестве благодарности обещая показать приличную гостиницу.
– Или у тебя кто-то есть в Гродно? – уточняет она. – Ну, у кого можно остановиться?
– Нет, – мотаю головой, – в Гродно никого нет. В Минске есть один адрес.
– Ну, сказал! – смеется Павел. – Отсюда до Минска, как до Китая раком!
У меня хватает ума не переспрашивать, причем здесь «рак» и «Китай». Я предчувствую: непонимания будет много, и лучше молчать – молчащий хотя бы не выглядит глупцом.
Пассажиры высаживаются на центральной площади. Уже стемнело, из темноты то и дело выскакивают люди, обнимают приехавших, словно не виделись полгода, подхватывают сумки с коробками. Кто-то подъезжает на подержанных автомобилях, загружает товар в багажники, на площади царит оживление. Мои спутники ждут сына, который должен подъехать на своей машине.
– Вон то здание видишь? – указывает Марина. – Это гостиница. Приличная гостиница, потому что…
Она запинается, и Павел уточняет:
– Потому что гостиница принадлежит ему.
– Кому – ему? – Спрашиваю я.
– Ему. Который сидит в Минске и всем руководит. И вон та аптека принадлежит ему, как и вся аптечная сеть в этом городе. И вообще, емустолько принадлежит, что…
– Ладно, – недовольно говорит Марина, – нечего чужое имущество считать. За своим следи!
В приличной гостинице почему-то нет горячей воды в душе, но после сегодняшнего автобуса мне, скорее, нужна прохладная. После душа я проглатываю плитку шоколада и быстро засыпаю, чтобы внезапно проснуться посреди ночи. Я долго ворочаюсь, не могу уснуть, – лучше прогуляться по ночному городу.
Город спит, поблескивая фонарями и редкими горящими окнами. Я двигаюсь медленно, стараясь запомнить дорогу обратно, и вскоре выхожу к площади с большим памятником вождю революции. На площади пусто, один Ленин высится посередине, выкинув вперед могучую ладонь.
На безлюдной набережной вижу двух вызывающе одетых девушек. Когда они направляются ко мне, откуда-то возникает милиционер. Девушки разворачиваются и исчезают в ночи, я на всякий случай достаю документы, но милиционер тоже исчезает, и я остаюсь один на один с Неманом. От реки поднимается туман, он искажает силуэты домов, деревьев, и, когда сбоку возникает нечеткий силуэт, я не удивляюсь.
– Не прячься, Гюнтер, я тебя заметил. Так почему я должен попасть в тюрьму? Ты видел, как четко здесь работает милиция?
Раздается смешок.
– Подожди с выводами: ты не сталкивался по-настоящему с милицией.
– Надеюсь, и дальше не столкнусь. А насчет Гесса ты не прав. У него была истерика, он поддался абсурдному порыву…
– Некоторые считают, – перебивает Гюнтер, – что это был план! Причем очень плохо продуманный!
– Вот именно! Я же свой план продумал во всех деталях…
– Ну да, помчался вперед, оседлав мистического осла!
– Не понимаю: почему ты так настроен против мистики?! Когда над этим хихикают бюргеры, они напоминают малолетних детей, которые хихикают над разговорами взрослых о сексе. Что-то есть такое, что бюргерам недоступно, значит, проявим цинизм…
– Я не бюргер! Просто я не понимаю смысл таких путешествий. Что ты хочешь найти? Ты сам видел: это абсолютно материальная цивилизация! Они никогда не имели нормального быта, и сейчас, когда появилась возможность, тратят на устройство жизни все свои силы.
– Но это не моя конечная цель. Белая страна – еще один тамбур, исключающий резкий переход из одного мира в другой…
Гюнтер хихикает:
– Это и есть твой продуманный план?
– Если угодно – да.
– То есть ты рассчитываешь по ту сторону белорусской границы найти что-то иное? Тогда счастливого пути!
На следующий день я окажусь на местном рынке, где увижу за прилавком Павла и Марину, продающих переправленную через границу обувь. Мне расскажут, что рынок тоже принадлежит ему, невидимому и всевластному императору, держащему в своих руках столько всего, что и удержать-то трудно. Власть давно уже держится не на политике, а на материи: на этих бесчисленных кроссовках, брюках, юбках, бюстгальтерах, компьютерах, мобильных телефонах, чье разнообразие и количество обретает на вещевых рынках поистине зловещий масштаб. Материальное захлестывает, как цунами, это бесстыдная стихия, заменившая собой все и вся, царящая в польском городке, недавно мной покинутом; и в Париже она царит, и в Гонконге, и в Гонолулу…
На этом вселенском рынке не было места Норману. Он – нечто исключительное, а это что-то предельно банальное, противоположное тому, о чем я напряженно размышляю. Поэтому я устремляюсь вон из города; я почти бегу, пока не оказываюсь в лесу, среди трав и деревьев.
Спустя время я пойму: в лесу действительно спокойно. А в городах – не очень. Эти населенные пункты даже нельзя было назвать городами, скорее, городками или большими деревнями, где чужак сразу заметен. Тем более – чужак в армейской форме и с акцентом. Как они узнавали про акцент? Заговаривали со мной, любопытствовали, иногда сами рассказывали о себе или каких-то новостях. Я ночевал либо в дешевых и грязных придорожных гостиницах, либо раскладывал на укромной поляне спальный мешок – лето было еще в разгаре. Досаждали разве что комары, да еще, пожалуй, чудовищная пища в здешних кафе. Моей основной едой был черный горький шоколад, продававшийся в некоторых магазинах, и несладкое печенье, которое называлось «галеты». Мой костюм постепенно делался похожим на рюкзак: из него еще не лезли нитки, но дорожная пыль уже въелась в ткань, и та потускнела, делая меня неотличимым от зеленой пропыленной листвы деревьев, стеной стоящих вдоль трассы. «Лес, лес, ничего кроме леса? Нет, солдат, кроме леса, тут еще памятники и надписи. Много надписей. И много памятников».
На площадях высился Ленин разных размеров: большой, маленький, с кепкой, без кепки (вариант: бюст Ленина, стоявший в одном из скверов). Вождь словно приветствовал меня в каждом населенном пункте, так что я его даже полюбил. Новое место сулило неожиданности, далеко не всегда приятные, только Ленин с поднятой каменной или бронзовой рукой был ожидаем, предсказуем, надежен, он словно говорил: «Guten Tag, Kurt!». Надписи вдоль дороги тоже постоянно говорили, диктаторски насилуя мое сознание. «Совхоз “Гигант”». «Слава труду!». «Лес – это жизнь!». Или так: «Лес – наше богатство!».
И над всем этим незримо присутствовал всемогущий он, что я особенно отчетливо понимаю в городке со странным названием Желудок. В очередное кафе меня вначале не пускают, затем официантка, посмотрев на часы, спрашивает:
– Двадцать минут хватит, чтобы перекусить?
– Десять минут хватит, – говорю, сглатывая голодную слюну, – то есть: пять минут хватит!
– Тогда заходи.
В зале я замечаю отдельный стол, уставленный разнообразными закусками, к которым добавляют бутылки, тщательно расставляя их среди множества тарелок. Когда без всякого заказа приносят какое-то блюдо, я внимательно смотрю на тарелку, потом на официантку.
– Селянка, – говорит она. – Ее можно съесть за пять минут.
– Точно можно? – спрашиваю с тревогой.
– Очень вкусная селянка. И стоит недорого, так что давай, не теряй времени!
Блюдо и впрямь съедобное, что я расцениваю как соответствие названию городка. Желудок должен заполняться нормальной пищей, а не приготовленными на прогорклом масле шницелями, где вместо свинины – хлеб и целлюлоза.
– А это для кого угощение? – спрашиваю, расплачиваясь.
Официантка поднимает глаза вверх: мол, оттуда люди приедут. Из Минска!
– Неужели… – я вдруг перехожу на шепот. – Неужели он?!
– Кого ты имеешь в виду? А-а, поняла… – она машет руками. – Ну, ты сказал! Разве он станет в такой забегаловке столоваться?! Охрана его будет проездом, вот нам и позвонили, мол, накормите ребят. В нашем Желудке больше приличных мест нету, ты сам убедишься. Надолго к нам? Ах, тоже проездом… Ну, забегай, если задержишься. А пока вставай и на выход! Нам сказали: когда ребята будут обедать, зал очистить, ясно?
В Желудке почему-то не было Ленина, а может, я его не нашел. То есть я его не искал – меня интересовала гостиница, которую я тоже не нашел. Зато нашел группу молодых людей, стоявших возле магазина и что-то пивших из бутылки.
Далее начинается театр абсурда. Спектакль можно назвать «Депортация», это будет правильно. Режиссера зовут Михась, он же является исполнителем главной роли. Еще одна роль отведена мне, незваному гостю, остальные участники (безымянные) являются статистами.
Итак, я приближаюсь к компании молодых мужчин, надеясь что-то узнать насчет гостиницы. У них загорелые красноватые лица деревенских людей, которые много времени проводят под солнцем, а еще много пьют.
– Гостиница, говоришь? А сам-то откуда? Немец?! Интересно, немцы здесь давно не появлялись…
Они смотрят на меня с любопытством, как аборигены на Джеймса Кука. Один абориген предлагает «огненную воду»: выпей, но его бьет по руке исполнитель главной роли. Его лицо самое красное, что оттеняет белая рубашка, не заправленная в брюки.
– Меня зовут Михась, – говорит он медленно, – я здесь главный.
– Вы главный?
– Да. Я главный. Поэтому… Хальт! Аусвайс!
Я с испугом таращусь на него (не ожидал!).
– Вам нужны мои документы?!
– Нужны. Ты будешь показать мне документы. Если не показать – будет проблема, нах!
– Проблема нах… Но вы же не милиционер, правда?
Его лицо еще больше багровеет.
– Ты с кем меня равняешь, падла?! С мусорами?! Да я этих мусоров… В рот имел, понял?!
Он упирает в меня палец, толкает, но я крепко стою на ногах. Отшатывается Михась, так что статистам приходится его удерживать. А я вдруг понимаю: он не просто пьян – смертельно пьян!
– Аусвайс, – протягивает он руку, и я, как загипнотизированный, отдаю паспорт. Михась пролистывает страницы, сверяет фото с моей физиономией и прячет паспорт в карман рубашки.
– Немец, ты знать, где находиться?
Он коверкает язык, наверное, так когда-то разговаривали оккупанты, учившие язык второпях, во время Drang nach Osten.
– Я находиться в Желудок, – пытаюсь подыграть местному «шерифу».
Михась мрачно усмехается.
– Ты, немец, находиться в партизанский край! Здесь были партизанен, и они вас мочить со страшной силой! Знаешь, почему мочить? Я тебе скажу: потому что вы убивать наших. Целыми деревнями сжигать! У меня погибла почти вся семья, я не видел ни бабушек, ни дедушек, понимаешь, немец?!
Его лицо искажает гримаса, тут же из-под руки возникает бутылка водки, и Михась делает крупный глоток.
– Поэтому я не знаю, что с тобой делать. Может, тоже убить?
Я воспринимаю это как шутку. Но тут же понимаю: шутки смертельно пьяных людей – это своеобразный юмор! Михась размышляет, делает еще глоток и машет рукой.
– Ладно, ты отсюда уезжать, немец. У него есть машина, – он тычет в кого-то из статистов. – Ты садиться в его машина и уезжать.
– Да как я его повезу, Михась?! – восклицает владелец машины. – Я же дамши!
Владельца хватают за ворот.
– А я сказал: повезешь!
Владелец бормочет: мол, как скажешь, Михась, лишь бы на гаишников не нарваться…
– Эта услуга стоит… – Михась задумывается. – Двадцать евро!
Я понимаю: спорить бессмысленно, главное, вернуть документы. Достав деньги, я тут же прячу их за спину.
– Евро в обмен на паспорт.
– Какой еще паспорт?! – недоумевает Михась.
– Он лежит у вас в кармане.
Тот лезет в карман, достает документ и удивленно его разглядывает.
– Да нах мне твой паспорт?! Бабки давай!
Меня депортируют на очень старом «Volkswagen Jetta». Это полная противоположность ухоженному «Audi» пана Анджея: краска на кузове отслоилась, видны пятна ржавчины, и мотор рычит, как Михась, словно прогоняет меня. Машина тоже стала частью местного пейзажа, и вопрос: «Почему же вы ездите на немецких автомобилях, если так ненавидите немцев?» – замерзает на моих губах.
– Гитлер капут! – вскидывает руку Михась.
Я покорно усаживаюсь в рычащий автомобиль, и водитель, толстый, потный и явно разозленный, резко срывается с места. Мы мчим по улицам Желудка, рыча и распугивая местных жителей. Водитель не смертельно пьян, но явно нетрезв, и я молю высшие силы, чтобы депортация поскорей завершилась. Там, где заканчиваются дома, машина резко съезжает на обочину, и вместо дикого рычания – благостная тишина.
– Дальше на своих двоих. Или попутку поймаешь, а я, блин, по трассе не ездец.
Толстый молчит, затем усмехается.
– Вообще-то тебе повезло: Михась мог бы запросто свалить с твоим паспортом. Он, когда запивает, может выйти из дому в тапочках – и вернуться через неделю. А мог бы вообще… Пику в бок.
– Что значит: пику в бок?
– Зарезать мог бы. У него же – ну, когда в запое – совсем крышу сносит! Он так семь лет назад одного ножом пырнул… Только весной из тюряги вернулся. Так что, считай, хорошо отделался.
На меня вдруг накатывает слабость. Мы молчим, затем я нерешительно спрашиваю:
– А у него действительно во время войны погибли родственники?
– Действительно. И у меня погибли. Только хрена теперь об этом базарить? Дело прошлое…
Депортацию можно было счесть «несварением Желудка». Меня отправили в унитаз, в систему канализации, не забыв взять за это деньги! «Шайзе…» – бормочу, двигаясь по лесной тропинке (вдоль шоссе идти не хочется). Останавливаюсь, утираю пот, и вновь: «Шайзе! Дерьмо! И ведь сам виноват, глупый мечтатель! Хотел узнать тайну рождения необычного? А столкнулся с обычной смертью – радуйся, что ее избежал!»
Смерть опять меня настигла, как и год назад. Да, смерть случилась далеко, в чужой стране, но убитый-то был не чужой! Кажется, его били по лицу, таскали за волосы, а потом положили на лицо подушку и задушили. Или подушка – это из литературы? Я читал что-то подобное об одной русской помещице, которая таким способом расправилась с крепостной девушкой, и воображение (за неимением фактов) угодливо воспроизводило именно эту версию. А что? Я допускаю повторение, они же не делают выводов из ошибок – в отличие от нас, покаявшихся и осудивших свое прошлое. Они еще многие десятилетия поклонялись своему языческому богу – Ленину, да и сейчас многие поклоняются!
Сделав остановку, я тяжело дышу, а вокруг дышит лес. Проходит минута, другая, и постепенно истерика улетучивается. Она странна среди гигантских вековых деревьев, что колышут своими кронами, напоминая о вечном круговороте материи. О чем я? О стихии, о природном начале, клокочущем внутри ничтожного человека, не понимающего самого себя? Человек – он же до сих пор несет в себе хаос природы, ее беспощадность, и наша цивилизация – это бумажная перегородка, отделяющая нас от хаоса…
Внезапно и остро хочется за «бумажную перегородку», то есть я хочу перелететь из дикого леса в уютное пространство, покинутое несколько дней назад. Путешествие абсурдно, оно ничего не прибавит к моему знанию, а тогда – наплевать на Ницше с его дурацкими афоризмами. Попробовал бы побродить по этим лесам, где когда-то прятались беспощадные к моим соотечественникам «партизанен»! Пообщался бы с их потомками, готовыми запросто зарезать человека! Так нет же, бесстрашный в мыслях Фридрих предпочитал путешествовать по теплой и ласковой Италии, где солнышко, вино и пицца!
Выбравшись из лесу, вижу впереди два покосившихся ветхих дома: серые от времени деревянные строения представляются не творениями рук человеческих, а частью природы, они растут из земли, как грибы. В этих домах точно нет ни вина, ни пиццы, там есть разве что самогон, который мне предложили однажды купить. Так что, Фридрих, ты напрочь проиграл. Ты грезил Сверхчеловеком, а на самом деле…
– Что на самом деле? – раздается голос очередного спутника. – Разве ты сам не грезишь Сверхчеловеком?
– Я? Вообще-то, да…
– «Вообще-то, да!» – передразнивает спутник. – Это главная химера твоей жизни, твой главный сон!
Кто бы это мог быть? Может, сам Ницше?
– Сам, сам. «Also, sprah Zaratustra»! Ты ведь не раз задумывался: где бы найти Сверхчеловека? Того, кто выходил бы за рамки скучных бюргерских ритуалов: пробуждение, бритье, кофе, автомобиль, офис, ланч, офис, автомобиль, ужин, новости по телевизору, сон… Ужасные ритуалы, съедающие жизнь незаметно, как ржавчина съедает старые авто с неоцинкованным кузовом…
– Стоп, стоп! Ты, Фридрих, ни черта не знаешь про автомобильные технологии, так что будь добр, выражайся в соответствии с породившей тебя эпохой!
– Хорошо, выражусь в соответствии. Вы – цивилизация робких рабов. Такие рабы уже не поднимут восстание, как Спартак, они с удовольствием носят свои оковы и клейма на теле. Ведь эти оковы такие красивые: ну просто браслеты от Сваровски! А эти клейма такие забавные, они уже и не клейма – а тату, завлекательные и эротические…
– Опять лезешь не туда? Какие «тату» в девятнадцатом столетии?!
– Что делать, если я – порождение твоего сознания? Точнее, подсознания. Не цепляйся, в конце концов, к мелочам, ты прекрасно понимаешь, о чем речь! О том, что европейцы превратились в послушное стадо овец, которое ходит на выборы, стирает границы, порождает дурацкие законы и думает, что управляет миром! Иногда они еще устраивают забастовки, но это же пародия на сопротивление, дурной спектакль! Ну?! Ты же сам не раз говорил об этом со своим приятелем Гюнтером! Он тоже ненавидит это стадо, но выход видит в другом: он – антиглобалист. Он любит группу «Rammstein». Он…
– Да знаю я все про Гюнтера! Но он тоже здесь не был, и не понимает, что Сверхчеловеком может быть какой-нибудь пьяный Михась с ножом в кармане.
– Вот именно: Михась! Или всемогущий он, владеющий половиной этой страны. А ты ищешь здесь еще одного Нормана!
Пауза, я размышляю.
– Боюсь, еще одного я не найду. Я его потерял, Нормана. То есть мы его потеряли.
– А по-другому и быть не могло. Помнишь, что говорил старый солдат? Одна из пословиц здешних людей гласит: «Не в коня корм».
– Не в коня корм? Может быть, может быть…
Я прерываю диалог, иначе, как и Ницше, кончу сумасшедшим домом. А сумасшедшие дома в этой стране – далеко не швейцарские клиники, они гораздо хуже.
Приблизившись к строениям, размышляю: стучать в двери? Или не стоит? Не стоит, решаю я, огибаю дома и направляюсь к трассе.
Вечером раскладываю под кустом спальный мешок, мажу лицо и руки мазью от комаров, только сон не идет. А еще луна в лицо светит! Я отворачиваюсь, но теперь мешает гул трейлеров на трассе. Я еще не привык к этому гулу, как и к кузнечикам, что без умолку стрекочут вокруг.
В конце концов, звуковое (и световое) шоу заставляет выбраться из спального мешка. Взгляд вверх, на россыпь Млечного пути, порождает ощущение потерянности, неприкаянности, словно ты полностью оторван от мира людей. Наползающий ночной холод усиливает это чувство, и я начинаю судорожно рыться в рюкзаке. Вот он, теплый свитер! Я его натягиваю, роюсь дальше, ища носки, и вдруг натыкаюсь на что-то твердое. Что это? Ага, доска с изображением Девы Марии! Будь я местным жителем, я бы помолился ей о ниспослании спокойного сна, но, к сожалению, я не умею молиться доскам. Поэтому вытаскиваю ноутбук и, раскрыв его, вперяюсь в мерцающий экран.
Вот средство, восстанавливающее разорванную связь с миром. Спасибо тебе, неизвестный спутник связи GSM, плывущий среди звезд! Спасибо Биллу Гейтсу, изобретшему компьютер! Спасибо Францу, подарившему мне его ко дню рождения! Вот настоящая икона – экран компьютера! Это альфа и омега нашей цивилизации, а разрисованные деревянные доски интересны лишь ортодоксам, живущим в лесных скитах…
Написать о моих приключениях редактору? Но он вряд ли поместит такой материал. Я лучше напишу другое послание, которое полетит не назад, а вперед, опережая меня, тихохода.
Я познакомился с Вальтером в одной из командировок, и основой для сближения, как ни странно, оказалось знание чужого языка. В остальном мы были разными: Вальтер длинный и нескладный астеник, мой же рост едва дотягивает до среднего, а телосложение выдает пикника. Я был погружен в немецкую жизнь, и если бы не брат, вряд ли бы заинтересовался востоком. Вальтер же занимался настоящими исследованиями русской истории, даже писал большую работу об осиротевших детях. Опять же, я не чувствовал никакой вины перед этой страной, а у Вальтера был настоящий комплекс. Что-то в прошлом его семьи таилось такое, из-за чего лицо человека, родившегося спустя десятилетия после страшных военных событий, порой сводила судорога.
– Неужели ты ничего такого не чувствуешь?! – поражался он.
– Нет, – отвечал я, – не чувствую. Я вообще предпочитаю жить в настоящем, а не мучиться из-за прошлого.
Я рассказывал о счастливом браке Франца, хвастался, что тоже женюсь на русской, возможно – на сестре Любы, жены брата. Это был блеф, я эту сестру видел только на фотографиях, но нам ведь хочется хороших сценариев жизни, а плохих – не хочется…
8. Платок для Фриды
Их знакомство с Региной началось с визита в центр психологической помощи, куда Веру привело желание найти безобидную замену «Имовану». На снотворное ведь подсаживаются, как на иглу, поэтому пришлось кое-что рассказать. Слово за слово, вспомнили шумиху годичной давности, и глядь – Регина уже в курсе! Эта крашеная блондинка буквально вцепилась в их непростую ситуацию: мол, межнациональные браки – моя специализация, я диссертацию на эту тему пишу. И хотя со снотворного Вера не слезла, на беседы ее приглашали каждую неделю, вот и сегодня звонит, приглашает в свой центр.
Вера в сомнениях, но желание хоть с кем-то поговорить о том, что ее сжигает, одерживает верх. В конце концов, Регина не входила в родственный или дружеский круг, чего бояться?
Беседуют в кабинете психолога, сидя рядом, как и положено при доверительном контакте.
– Бессонница в вашем случае – естественная вещь. Я не удивлюсь, если вы скажете: «Меня мучают кошмары». Вас мучают кошмары?
Вера, подумав, кивает.
– Воображение не контролируется, верно?
Она кивает еще раз.
– Такое подчас представишь, что самой страшно становится, верно? Кого-то обвинить хочется, кому-то отомстить… Извините за неделикатный вопрос, но… Вам никогда не хотелось отомстить вашей сестре?
Сглотнув комок, Вера отрицательно мотает головой. А ты, Регина, берешь быка за рога! Прозорливая, съевшая собаку на чужих горестях, ты сразу вычислила невротичку, каковая, по идее, должна расплакаться в любезно распахнутую жилетку. Потом ты аккуратно отожмешь жилетку, соберешь пролитые слезы в пробирку и подвергнешь их химическому анализу. Ну и составчик! Яд королевской кобры, смешанный с креозотом! А вонь-то какая! Но если требуется продвинуть «диссер», придется принюхаться, – как иначе заработаешь уважение коллег? А они, конечно, будут демонстрировать респект: ура, новый Фрейд явился! Достоевский в юбке, заглянувший в глубины и бездны женской души!
Наверное, мысли отражаются на лице Веры, и Регина машет рукой.
– Ладно, оставим эту тему. Бессонницу мы лечим сеансами гипноза и настоями целебных трав; если хотите, можете записаться на несколько сеансов. Меня, если честно, больше интересуют дети, что рождаются в смешанных браках. Потомство представителей разных народов – а особенно разных рас – более жизнеспособное, это общеизвестно. Но мало кто знает, что среди них немало савантов…
– Немало кого?
– Савантов. Я разве не говорила о них? Если точно перевести, то савант означает «мудрец». Синдром саванта проявляется у детей, которые демонстрируют прекрасные способности в какой-то одной сфере, а в других сферах имеют проблемы. Вам же это знакомо, верно?
– Знакомо… – после паузы говорит Вера.
– Так вот, в смешанном браке шанс, что родится уникальная личность, гораздо выше. Такие дети-саванты могут проводить в уме сложные арифметические вычисления, календарные расчеты, запоминать огромное количество информации и даже музыкальные арии.
– Арии?! – удивляется Вера.
– Да, встречаются саванты, способные, выйдя из оперы, спеть все услышанные арии. А один такой ребенок начертил по памяти подробнейшую карту Лондона, пролетев над городом на самолете.
– Удивительно, – качает головой Вера. – Даже журнал «Хочу все знать» о таком не рассказывал.
– Есть такой журнал?
– Был. В моем детстве.
На лице психолога мелькает досада (сбивают сценарий!), которую она моментально гасит.
– Это к нашему разговору отношения не имеет. Посмотрите на экран.
Компьютер выдает лицо известного актера, только странное какое-то, будто звезду стукнули пыльным мешком.
– Дастин Хофман?!
– Скажем так: Рэймонд Бэббит. Это роль Хофмана; артист, как вы помните, сыграл аутичного гения в фильме «Человек дождя», даже получил за эту роль «Оскара».
– Я за него рада. Но причем тут…
– Бэббит тоже савант. Просто у них, к сожалению, имеются проблемы в областях, не относящихся к их дарованию. В общении со сверстниками, например. Саванты могут быть чрезмерно правдивы, что далеко не всем по душе. Кому приятно, если в глаза, что называется, режут правду-матку? Впрочем, что я вам азбучные истины рассказываю? Вы же сами можете привести немало примеров такого поведения, верно?
– Верно, – кивает Вера, но примеров не приводит. Она уже поняла эту «психологию» по принципу: баш на баш. Я тебе пару мыслей – ты мне тройку фактов. Я разговариваю в доверительном тоне – и ты, будь добра, доверься мне.
Да, Норман мог ляпнуть такое, что повергало взрослых в шок. Когда папаша притащился в кои веки «поглядеть внучка», мальчик заявил: этот человек хочет взять деньги в долг, но потом не отдаст. Пришлось алкашу выкручиваться, шутки шутить, хотя видно было – уел его «внучек». Та же участь постигла приятельницу сестры, втайне мечтавшую увести из семьи Франца, – в общем, чужая душа для Нормана вовсе не была потемками. И со сверстниками были из-за этого проблемы: ему объявляли бойкоты, изгоняли из компаний, даже поколачивали за то, что видит их насквозь. Белая ворона, окруженная серенькими воробьями, – вот кто он был. О, как расчирикались воробьи, увидев проявившиеся на его теле надписи! Думали, странная кожная сыпь (поначалу считали это сыпью!) исчезнет, но она не исчезала, и однажды на уроке физкультуры ее заметил преподаватель. Он потребовал свести татуировку, когда же услышал про надписи, выгнал Нормана с занятий. После урока его зажали в угол в раздевалке, заставляя признаться: это «тату», и ничего больше! Когда же новая надпись проявилась прямо на глазах, это сочли фокусом.
– И вообще тут буквы не наши… – скривился лидер класса. – Верно, ребята? Это как на уроке английского: что-то написано, а что именно – хрен поймешь…
Странное дело: во время пребывания в России на руках, спине и прочих местах проявлялась сплошь латиница. Буквы складывалась в слова – вроде как цитаты из старинных текстов, хотя на самом деле никто ничего толком не понимал. Когда же Нормана увозили за рубеж, сыпь моментально переходила на «великий и могучий», который, опять же, по-настоящему не был прочитан.
Однако никаким аутистом он не был и, если представлялась возможность, отлично общался, снисходя к вопиющей неразвитости сверстников и разделяя их интересы. Хотел ли он быть одним из них? Хотел, Вера это замечала. Ему почему-то трудно давались очень простые вещи: например, езда на велосипеде или катание на коньках. Так он десять раз нос расквасит, а все-таки достигнет поставленной цели.
Вера может рассказать об этом, но благоразумно молчит. И вообще, как выясняется, Регину интересует другое, а эта болтовня – лишь прелюдия.
– Побеседовать с сестрой?! Что значит – побеседовать?! Вы знаете, где она находится?!
– Знаю, конечно.
– Тогда вы должны понимать…
– Я прекрасно понимаю, потому и прошу содействия. Вы же имеете возможность с ней общаться?
Лучше бы, думает Вера, я не имела этой возможности. Лучше бы передоверила ее тебе, дамочке с горящими глазами, готовыми шарить в потемках чужой души, как два прожектора. Но говорит она другое: мол, встречи разрешены только родственникам – мне и отцу.
– Но ведь отец ее не навещает…
– Откуда вы знаете?
– Ну, – смущается (делает вид?) Регина, – я просто этим интересовалась. Он, насколько знаю, ни разу к ней не приходил…
– Не приходил, – подтверждает Вера. – И если посмеет прийти в «мертвый дом»…
– В «мертвый дом»? – мгновенно реагирует Регина.
– Так я называю то самое учреждение. В общем, если он туда покажется, я его кастрирую.
– Хи-хи-хи… – смеется Регина, хотя в глазах мелькает испуг.
А Вера вдруг решает: пусть пообщается. Пусть залезет в психику сестрицы и похозяйничает там – это будет наказание Любушке-голубушке, коль скоро йогурт вылит на асфальт.
Она сама могла бы наказать сестру, притащив папашу, но очень уж не хотелось доставлять удовольствие этому хмырю, унижавшему семью при любой возможности. Чем глубже он опускался в жизни, теряя друзей, работу, остатки совести, тем выше его возносило воображение. Вечером он ругал правителей на чем свет стоит, а утром, в эйфории похмелья, рассказывал о каких-то связях и звонках «оттуда» (палец упирали в потолок), что означало: его настолько ценят, что скоро призовут в Кремль или Белый дом, где он будет курировать, как минимум, оборонный заказ. Одетый в трусы и майку, он чувствовал на плечах эполеты, на голове – треуголку Наполеона, короче, пуп земли! Кто из собутыльников посоветовал ему залезть в историю своего рода? Наверняка такой же лузер, которому жизнь заменили грезы о высокородном происхождении. Папаша имел кучу свободного времени (всех дел – на бирже отмечаться) и стал бегать по архивам, дыша на архивисток перегаром и выискивая «голубую кровь». И таки нашел! То есть он нашел высокородных однофамильцев, в свое время много сделавших для блага державы, и решил к ним присоседиться. Теперь диалоги с телевизором у него происходили в высокомерном тоне: мол, кто вы, мелкие выскочки, и кто – я! Да я вас в упор не вижу! Членов семьи он также в упор не видел, материл сестру, «продавшуюся Западу», потом и вовсе стал намекать на то, что они обе – не его дочери. Не мой, дескать, корень, и все! От кого были зачаты? Откуда я знаю, может, от соседа!
К счастью сестрицы, та пересиживала папашино непотребство в Европах, а Вере было каково? Это ведь она отпаивала мать корвалолом, запиралась в комнате, когда предок буйствовал, а иногда и в милицию приходилось бежать. После суток в «обезьяннике» тот ненадолго успокаивался, но первый же срыв возвращал на его рожу маску обиженного жизнью аристократа, представителя «России, которую мы потеряли».
– А ты чего здесь сидишь?! – выпучив глаза, орал он на Веру. – Езжай вслед за Любкой! Уё. вай! Все уё. вайте, я один останусь в этой стране!
Страшное событие еще больше отдалило его от семьи, с которой он давно не жил. Чтобы в его древнем роду, верой и правдой служившем царю и Отечеству, и такой криминал?! Чертов корень, ругался он, заявившись подшофе, не моя кровь! Он обливался пьяными слезами, якобы жалея Нормана и напрочь забыв, что раньше называл того не иначе как выблядком. А потом, наругавшись и нарыдавшись, потребовал денег. Не попросил, а именно потребовал, как и положено персоне высокого происхождения; и тут было легче дать, чем объяснить: ты – чмо, ноль без палки.
Последний визит был месяца три назад, когда нетрезвое чмо заявилось еще на старую квартиру с ультиматумом: откажись от фамилии! Мол, мы позорим его славную фамилию и, соответственно, бросаем тень на многих выдающихся людей. Вера с наслаждением вынула новенький паспорт и сунула в пьяную рожу.
– Читать умеешь? Тут фамилия матери, я уже несколько месяцев ее ношу. А свою высокородную засунь себе в одно место, понял?
– Вот как? – Папаша был сбит с толку. – Но ведь… Но ведь твоя сестра не сменила! Точно, точно, потому что газеты упоминали мою фамилию!
– Ну, с этим сам разбирайся. Хочешь побеседовать с ней? Могу организовать встречу любящих родственников.
Так он в штаны наложил! Отнекиваться стал, мол, с какой стати ему встречаться с абсолютно чужим человеком?!
Вечером, после беседы с Региной, Вера опять в «Марабу». Она слишком часто здесь сидит, впору беспокоиться на предмет алкогольной зависимости (папашины гены!), но надо же где-то проводить свободное время. Ее по-прежнему ждут в старых компаниях, в клубах, на квартирных тусовках, только идти туда нет желания, лучше вдыхать дым и наблюдать, как за соседним столиком беседа медленно, но верно катится к потасовке. Кажется, не поделили выпивку. Или не поделили женщину? Женщина сидит между двумя спорящими, пытается развести их, будто рефери, но здешний ринг правил не признает. Это бои без правил, это жизнь без правил, руля, ветрил (нужное подчеркните), и вот уже первый, высокий и худощавый, тянет за ворот второго, коренастого. Тот выворачивает руку и утыкает противника мордой в стол. Морда сметает бокал, раздается звон битого стекла, и у столика появляется бармен.
Ага, значит, правила есть? Увы, их нет: бармен мирно общается с драчуном, и тот кивает, дескать, за битье посуды уплотим, не сумлевайтесь! Морда противника продолжает утюжить стол, только теперь фейсом об тейбл стучат аккуратнее, чтоб не увеличивать ущерб.
Закурив, женщина шарит глазами по залу. И вскоре пересаживается за угловой столик, где, указывая пальцем на ринг-тире-стол, делится впечатлениями. Ее собеседники идут разнимать бойцов, которые моментально находят общий язык и дают пришельцам совместный отпор: нехер, дескать, влезать в чужие разборки! Пришельцы переглядываются, и один веско говорит: за базар – ответите! А ему: ответим! Так ответим, что мало не покажется! Женщина уже забыта, она безуспешно пытается их утихомирить, но это ж стихия, тайфун, русский бунт, бессмысленный и беспощадный…
Бунт утишает представитель власти, вылезший откуда-то из подсобки. Лениво подойдя к столику, с которого слетело еще два бокала, он какое-то время наблюдает за хуками и апперкотами, затем поднимает над головой руки и скрещивает их, дескать, брейк! Блеск кокарды, наконец, замечен, бойцов разводят по углам, после чего начинается разбор полетов. Ребят не забирают, они просто попали на бабки. Мент уводит всех в подсобку, когда же они появляются обратно, облегчив бумажники, то усаживаются все вместе за убранный и протертый столик (бармен на время выставил табличку «Занято») и тут же заказывают выпивку.
Вновь образовавшаяся компания братается и гогочет, а Вера думает о том, что перед ней – папуасы. Жизнь папуасов строится по непонятным законам, и нужен Миклухо-Маклай, чтобы их понять и дать ответ на вопрос: эти перцы – люди? Или просто человекоподобные существа, гоминиды? Вера, увы, не годится на роль Миклухо-Маклая, она тоже из джунглей Новой Гвинеи, плоть от плоти мира сего. И хочется оттолкнуть этот мир, и не получается, он засасывает, подчиняет, нахально утверждая: живи здесь, это твой прайд! «Мой ли?» – вопрошает умное «я». А неумное твердит: «Твой! Твой-твой-твой! А Миклухо-Маклаем пусть будет братец Франца, этот тевтонский калика перехожий. Надо же, чего удумал: пешком по стране папуасов! Тут ведь с пришельцами разговор короткий, потому что процветает каннибализм, и вообще в части цивилизации немало лакун…»
Вера представляет человека в рубище, с посохом и котомкой, и ей становится смешно. Кажется, она даже улыбается, что один из папуасов трактует неправильно.
– А почему девушка в одиночестве? – интересуется он, пересаживаясь за ее столик.
Вера поднимает на него взгляд. Папуас вальяжен, он пытается хохмить, но что-то в выражении ее глаз гасит игривость.
– Может, к нам пересядете? – нерешительно предлагает он. – У нас, как вы видите, дефицит женского пола…
– И вы хотите ликвидировать дефицит за мой счет?
– За мой счет! Я плачу!
Он швыряет на стол бумажник, видно, не полностью опорожненный ментом. Вера надевает темные очки.
– Проститутки работают на Тверской, – говорит она. – Есть еще точка у метро «Царицыно», а здесь девушки не продаются.
Спустя два дня Коля-Николай приглашает погулять в Коломенское. У них перемирие, даже что-то типа приязни намечается, во всяком случае, Веру встречают на выходе из метро букетиком фиалок.
– Давненько не получала цветов… – неловко усмехается Вера. На самом деле ей приятно; и Коля, сияющий, как начищенный самовар, приятен, правда, причина сияния пока неясна. Ах, ты грант получил… Поздравляю, бабло астроному не помеха. И еще кое-что обещают?! Что значит «кое-что»? Но Коля интригующе молчит, продолжая сиять, как Сириус на ночном небе.
– Погода хорошая… – говорит он. – Давай Коломенское насквозь пройдем? Потом на «Каширской» сядем в метро – и в центр, там сегодня гуляния какие-то…
– Насквозь так насквозь.
В Коломенском толпы туристов, особенно много узкопленочных, то ли японцев, то ли разбогатевших китайцев, с неизменными фотокамерами. Щелк! – и оцифрована деревянная церквуха XVI, кажется, века. Щелк! – и туда же, в кладовую электронной памяти, укладывается крестьянский дом. Деревянная Русь – это мед, на который слетаются мухи-туристы, готовые бесконечно щелкать и глазеть, разинув рот, на эту бутафорию. Да, церкви, мельницы и старые дома воссозданы с соблюдением мельчайших деталей, но ощущение выстроенных на потребу декораций остается. Очередной японец (китаец?) взбирается на деревянное крыльцо, растягивает рот в улыбке и запечатлевается на фоне резных балясин. «Оцень харасо!» – будут качать головами родственники в Токио (в Шанхае?). А какой-нибудь продвинутый узкопленочный, глядишь, еще и сравнит здешний яблоневый сад – с приснопамятным вишневым. «Харасо, – скажет японец, – сто рубить не стали! Больсое вам за это аригато!»
Яблоками может угощаться любой желающий, сейчас, в августе, их особенно много. Вера выбирает два покрупнее и срывает с ветки.
– Держи.
Коля-Николай смотрит на зеленовато-красный плод, затем физиономия расплывается: я, мол, знаю этот сюжет! Какой сюжет? Ну, как же: Ева яблоком соблазнила Адама, помнишь?
– У Евы было одно яблоко, – говорит Вера, – а я предлагаю угоститься на брудершафт. Просекаешь разницу?
– Просекаю! – гогочет Коля.
– Хотя твоя эрудиция меня радует. Скажу честно: базар про «черные дыры» меня уже достал.
Болтая свободно и раскованно, они продвигаются дальше по саду, который и не думает кончаться. Они забираются туда, где не только туристов – вообще никого не видно. Зато практически отовсюду видна большая Москва, взявшая это бутафорское, но все-таки иноеместо в плен. И слева, и справа вдалеке виднеются высотные здания, там маячат трубы, тысячи машин летят по городским трассам, так что создается ощущение затянутой на горле заповедника петли. Бай-бай, Святая Русь, перемещайся в оцифрованное пространство, приноси доход в казну, корми яблочками заморских вояжеров, больше ты ни на что не годна. Мумифицированная Русь пытается спорить: а ты, мол, кто такая, бывшая белокаменная?! Разве ты – что-то истинное?! Ты город-имитация, настроивший бизнес-центров и небоскребов с пентхаузами, пытающийся натянуть на суконное рыло маску делового человека, только маска-то – не налезает! «Молчи, резервация! – отвечает Москва. – А то окончательно задушу! Да, я пародия на западный мегаполис, я сверкаю блеском реклам на Садовом кольце и воняю мочой в царицынских дворах, но что ты предлагаешь?! Опять строить деревянные дворцы без единого гвоздя, как это делал тишайший самодержец? Так разучились строить без гвоздей! Сгоревший дворец восстановили, но гвоздей там, я знаю, немерено!»
– А где находится этот дворец? – интересуется Коля, когда Вера озвучивает свои мысли.
– В другой стороне, туда от «Каширской» ближе.
– Я бы не отказался его посмотреть.
– Да уж конечно! И япошки бы эти не отказались, и америкосы приезжие, и один немец…
– Почему немец – один?
– Потому что он идет пешком. По Белоруссии и России, через Минск, Смоленск, что там дальше?
– Вязьма, кажется… – бормочет Коля.
– Значит, и через Вязьму. Странно, да?
Повисает неловкое молчание, со стороны Коли – несколько ревнивое. Он ведь знает о Франце и теперь, наверное, размышляет в понятном русле.
– А ты что… – говорит он, запинаясь. – Знаешь его, что ли? Ну, немца этого?
– Я?! В глаза никогда не видела. Надеюсь, и не увижу. И вообще: какая тебе разница? Идет человек и идет, может, у него хобби такое. Может, его зовут Миклухо-Маклай!
– Миклухо-Маклай – не германская фамилия.
– Что ты говоришь?!
Вера берет собеседника за ворот рубашки и, наклонив к себе, внезапно целует. Коля смущенно озирается, но вокруг – натуральный эдемский сад, где всего два представителя рода человеческого.
– Почему ты оглядываешься? Считай, я тебя соблазнила. Или сейчас соблазняю – как тебе угодно…
Они целуются еще и еще, фиалки падают в траву, и Вере хочется упасть туда же, превратиться в прародительницу Еву, которой некого было стесняться, ну разве что папы-Творца, так ведь тот сам сказал: плодитесь, дети мои! Она чувствует возбуждение Коли-Николая, его джинсы вздыблены; и у нее все вздыблено, грудь торчком, и вот уже Коля, изогнувшись буквой «зю» (дылда он все-таки!) целует ее сосок.
– Здесь все видно… – шепчет он, опять озираясь, – Пойдем дальше, ладно?
Они удаляются вглубь зарослей, продолжая сливаться в объятиях; и вот место найдено, рубашка сброшена, и Вера наполовину обнажена, и в ухо вливается шепот: поедешь со мной? Поедешь? Я очень хочу, чтобы ты со мной поехала! Куда поехала, Коля-Николай?! Не надо никуда ездить, давай останемся здесь, в этом заповеднике, и будем плодиться и размножаться, как завещано папашей-Творцом! Спустя минуту, однако, смысл доходит: Колю куда-то приглашают работать. То есть не «куда-то», а в чистую и опрятную Швейцарию, в обсерваторию, где он будет лицезреть любимые звезды, а не менее любимая Вера будет готовить нашему Кеплеру борщи и котлеты.
О борщах она, впрочем, подумает позже. А в тот момент просто улетучилось возбуждение. Коля уже стаскивал джинсы, а ее грудь неумолимо обвисала, и вместо любовного огня внутри начинал разгораться какой-то багровый угль, то ли порожденный обидой, то ли еще чем-то. Оседлав партнера, Вера прижала его к земле, затем медленно проговорила:
– Тебе это… Зуб надо вставить.
– Зуб?! Да, я знаю, слева дырка, я потом вставлю…
– Надо быстрее. В Швейцарии эта услуга обойдется тебе очень дорого!
Дальнейшее плохо отложилось в памяти, кажется, она кричала, мол, убирайся, точнее, уё. вай, а я останусь! «Зачем оставаться?! – лепетал Коля-Николай, натягивая джинсы на возбужденную плоть. – Можно со мной поехать!» Только Вера уже проехала, проскочила свою заграничную жизнь без остановки, и от того угль разгорался еще сильнее. Самое обидное заключалось в том, что она не моглауехать! Да, не могла! Плевать ей, казалось бы, на сиделицу «мертвого дома», а как представишь, что к ней никто и никогда (НИКТО и НИКОГДА!) не придет, так внутри все переворачивается. Господи, за что ей это все?! Чем она, Вера, провинилась перед высшими силами, и этот астроном несчастный – чем провинился? Сидел под кустом, помнилось, очки искал, шаря рукой по земле, и так жалко выглядел, так потерянно…
Они отправились на разные станции: Вера на «Каширскую», Коля обратно на «Коломенскую». До «Царицыно» по этой ветке, слава богу, рукой подать, но и там душой не отдохнешь: прямо во дворе ее останавливают какие-то люди и наперебой повествуют о том, как обокрали старенькую консьержку. Представляете?! Зашли в подъезд якобы к престарелой родственнице, поднялись наверх, а потом спускаются и говорят: на восьмом этаже дверь квартиры нараспашку! Не иначе – кража! Старуха, ясное дело, переполошилась, побежала наверх, а эта парочка (работали он и она) спокойно зашли в ее каптерку и вытащили телевизор, микроволновую печь, телефон и еще тысячу рублей из кошелька.
– Две тысячи, – уточняет кто-то из рассказчиков, а Вера не понимает: она-то здесь причем? Ну, как же, вы ведь тоже живете в этом подъезде? Значит, будете свидетелем!
– Я живу в другом подъезде.
– Как это – в другом?! Вы ведь с пятого этажа, верно?
– Я с десятого этажа! – вырывается она из цепких лап. – И живу в подъезде без консьержки. У нас не воруют, только писают внизу!
Дома угль не гаснет, напротив, разгорается еще сильнее. Старая дура-консьержка, воры, те, кто мочится в подъезде (и кого она убить готова!), завсегдатаи «Марабу» (чтоб они сдохли!) – все это представало неким гадостный последом, что тянется за Верой, пуповиной, которую не разорвать. Кто там еще звонит?! Вера в раздражении снимает трубку, а там Регина, напоминает об их совместном визите к сестре.
– Да, помню о своем обещании. Встретимся завтра у входа. Вы дорогу найдете?
– Не беспокойтесь, – говорит Регина, – найду.
«А я – найду? – думает Вера. – И есть ли она вообще – моя дорога?»
У входа в «мертвый дом» на удивление многолюдно: там собралась группа молодых людей, вроде как митингующих. «Нашли место…» – думает Вера недовольно. Она видит в руках молодежи транспаранты, и вдруг будто током пронизывает: Норман! Нет, он не в толпе, скорее, над толпой, его изображение реет на одном из плакатов, потом исчезает. Вера заходит сбоку и опять видит печальное лицо ребенка с недетским взглядом. Кажется, Вера знает эту фотографию, увеличенную и превращенную в плакат. Плакат колышется под легким ветерком, и лицо корчит гримасы, подмигивает, короче, оживает… А следом второй шок: сестра! Тоже плакат, и тоже вполне известное фото, Вера когда-то сама его сделала «Полароидом», подаренным Францем.
Вера озирает толпу, инстинктивно ища главного. Надо прекратить это безобразие, то есть свернуть плакаты и убраться отсюда! Только никто и не думает убираться, напротив, один из молодых, в черной кожанке, бросается к ней и, обернувшись, кричит срывающимся голосом:
– Ребята, это ее сестра!
Откуда они знают?! Веру берут в кольцо и наперебой говорят, с горящими глазами, брызгая слюной.
– Это неправда!
– Это ложь!
– Ее обвинили неправильно!
Вера беспомощно озирается.
– Что вы имеете в виду? Что – ложь?
– Все – ложь! А судебный процесс – фарс!
Вере вдруг делается страшно: она не робкого десятка, но оравы всегда побаивалась. Толпа – и в Африке толпа, растопчут и не заметят…
– А ну пустите! Дайте пройти, вам говорят, иначе позову охрану!
Голос Регины звучит спасительным колоколом: ну слава богу! Вскоре среди горящих глаз появляется ее лицо, и на этом лице – ни малейшей растерянности.
– Эй, ты! Еще раз тронешь меня, сядешь в такое же заведение, только для здоровых! Понял, щенок?!
Схватив Веру за руку, она тащит ее по ступеням.
– Ничего не бойтесь! – шепчет Регина на ухо. – Фанатики легко подчиняются силе!
– Мы сила? – сомневается Вера, и Регина уверенно кивает.
– Я вас понимаю, молодые люди, – оборачивается она перед дверью. – И даже готова пообщаться с каждым в отдельности.
– Прямо здесь? – ухмыляется кожаный.
– Не здесь, на рабочем месте. Ну-ка, подойди сюда! Подойди, подойди!
Будто притянутый за веревку, тот приближается, а Вера вдруг вспоминает, где его видела. Он был одет иначе, но глаза горели так же, особенно когда раскрывал рот Руслан-не-помню-как-по-батюшке (иначе говоря – Учитель). Что характерно: тот обычно говорил тихо, а ощущение создавалось, будто громогласно вещают с трибуны – такая воцарялась тишина. Этот парень сидел в первом ряду, а по окончании месседжа, вскочив с места, громче всех зааплодировал.
Сейчас аплодисментов не слышно, однако несколько визиток Регины он все же берет.
– Раздай своим товарищам. И не смей их выбрасывать, понял?
Кожаный натужно усмехается, видимо, его желание угадано. Только побеждает желание Регины, она явно сильнее.
– Внушаемый мальчик… – шепчет она Вере. – Они тут все, как я вижу, невротики, а может, и психопаты…
Это верно: психопаты, если требуют полного и безоговорочного оправдания сестрицы, о чем возвещает один из плакатов.
– Скрываемся за дверью… – тихо произносит Регина, и вскоре толпа остается снаружи.
Конфликт на ступенях меняет расклад: Регина теперь в сильной позиции, Вера же, получается, ей обязана, а значит, должна содействовать. Что она и делает, когда начальница изучает документы психолога, прихватившей с собой кучу каких-то удостоверений, дипломов и т. д. Начальница вертит в руках бумажки, поднимает глаза на Веру.
– Вы-то не возражаете?
– Не возражаю, – отвечает та.
– Точно не возражаете?
– Да точно, точно!
– А то тут одна привела на свидание родственника, так они прямо на КПП драку затеяли. Право на опеку не поделили, от этого ведь зависит, кто жильем распоряжаться будет. У вас с этим в порядке?
– С чем? – Дергает плечом Вера.
– С жильем. Квартирой распоряжаетесь вы?
– Слушайте, это что – допрос? Какое вам дело до моей частной жизни?!
Она чувствует, как сжимают запястье. После чего, мило улыбаясь, Регина щебечет о незаинтересованности в материальных делах. Меня, растолковывает она, интересует только душа. Душа по-гречески – «психе», отсюда и слово «психология», понимаете?
– А вы понимаете, куда пришли? Тут такие «психе» сидят, что мама не горюй!
Когда охранник вводит сестру, Вера ловит реакцию Регины. Надо же, как интересна темнота! Как ей хочется проникнуть в искореженную психику! Если ты, допустим, имущество бедным раздаешь или заботишься о жертвах природных катаклизмов, ты не интересен, а вот эта, с волосами-паклей, подозрительно косящаяся на незнакомку, пробуждает жажду познания!
– Не бойтесь меня… – говорит Регина. – Я ваш друг.
– Вы мой друг? – не верит сестра.
– Да, я человек, который хочет поговорить с вами по душам.
Люба спрашивает взглядом: дескать, можно верить этой доброхотке? Вера кивает, хотя понятия не имеет: можно ли верить? Можно ли применять записывающую технику – она тоже не знает, поэтому косится на охранника. Но тому, похоже, по барабану диктофон; не замечает его и сестра. Регина задает вопросы про два мира, которые в лице представителей разных культур сходятся. Или, наоборот, не сходятся, поскольку что-то мешает. Что же именно мешает?
– Кому мешает? – не въезжает сестра.
– Мирам. Точнее, их представителям.
– Представителям?
– Ну да, ведь каждый из нас – типичный представитель определенной культуры. Так сказать, полпред…
– А-а, полпред! Это я знаю, в кино недавно видела полпреда!
– Вам здесь показывают кино?
Раздается скрипучий голос охранника:
– У них телевизор в комнате отдыха – с десяти утра до десяти вечера.
Регина благодарит за разъяснения и опять сыплет вопросами. Может, мешают культурные клише и стереотипы? Один привык стол накрывать так, замуж выходить так, а детей крестить – этак… Люба улыбается краешками губ, затем выдает:
– Неважно, крестить можно и так и этак.
– Не поняла… Поясните, пожалуйста.
– Ну как же: мой Норман, к примеру, был крещен дважды. Вначале Франц крестил его в католической кирхе. А потом, когда наши миры, как вы говорите, перестали сходиться… То есть когда они стали расходиться, я отвела сына в православную церковь, и его окрестили по-нашему. Первый раз было неправильно, вот что я скажу. Норман ведь наш, он этот самый…
– Полпред? – уточняет Регина.
– Самый настоящий полпред!
Веру помнит: так и было, потом еще скандал случился, когда батюшка узнал, что Норман по первому обряду – католик. Но было поздно – мальчик сам становился объектом культа, новым кумиром, и вопли какого-то там священника можно было считать гласом вопиющего в пустыне.
– Да, это непростая тема… – прокашлявшись, говорит Регина.
– Что вы имеете в виду? – спрашивает сестра, кажется, обретшая уверенность.
– Я имею в виду вашего сына…
– Что же тут непростого? Норман постоянно присылает мне весточки, рассказывает про свою жизнь, так что мне все понятно. Я, можно сказать, живу под его руководством: что он скажет – то я и делаю. Вы спросите: где он живет? А я отвечу: это секрет. Я бы рассказала, мне не жалко, но он просил пока не раскрывать секрет.
Следует обмен взглядами, в котором участвует и охранник. Почему-то выдумки одной из местных «зэчек» пробуждают у этой братии нездоровый интерес, а может, просто их забавляют. Вере же внезапно и остро хочется, чтобы сказанное оказалось правдой. Чтобы Норман жил – пусть в беде и несчастье, где-нибудь на острове Святой Елены, в детской колонии, в туберкулезной больнице или в лепрозории, главное – чтобы жил! Тогда и остальное вернется в норму: сестра выйдет из тюремной психушки, мать восстанет из могилы, папаша прекратит хряпать водку, и все произошедшее с семьей окажется не более чем кинухой-ужастиком. Не самая плохая вообще-то была семья, в чем-то даже очень хорошая! Иногда Вера могла замечтаться о том, как все у всех хорошо складывается; вот и сейчас неожиданно пробуждается сочувствие, и хочется защитить падшее, но родное существо от попыток залезть в душу. А может, она правду говорит! Может, Норман и впрямь пребывает в неком параллельном мире, в недоступном нашим чувствам пространстве, и оттуда подает знаки. Кому, в конце концов, подавать, если не родной матери?
А сестра вдруг начинает нудить, мол, ей не принесли шаль из ангорки! Она ведь дважды об этом писала! Хрупкое сочувствие тут же исчезает, и опять одно желание: если не раздавить гадину, то хотя бы ее наказать.
– Я обязательно принесу шаль, – медленно говорит Вера, – но при одном условии.
– Какое условие? Говори, я все выполню!
– Условие такое: ты отвечаешь на вопросы, ничего не скрывая. Даже если ответы будут содержать государственную тайну. Ты все поняла?
– Хорошо, я буду отвечать.
Поощренная Регина вцепляется в сестру клещами, с явным сожалением слыша сакраментальное: время свидания истекло.
– Ладно, – говорит она, смахивая диктофон в сумочку, – надеюсь, это не последняя беседа.
К моменту их выхода молодые люди разошлись, только визитки, небрежно раскиданные по ступеням, напоминают о прошедшем митинге. Вера злорадно думает: а вот здесь ты, родная, прокололась! Не всё тебе, выходит, по зубам! Регина между тем спокойно собирает визитки, пересчитывает и удовлетворенно хмыкает:
– Трех карточек не хватает. Значит, кто-то все же клюнул!
– На что они вообще рассчитывают? – спрашивает Вера. – Тут ведь дело ясное, как ясный день…
– Не скажите. У них такая версия, что убила вообще не она, преступление на нее просто повесили. По их мнению, она вообще едва не святая, ну, типа мученица.
– Мученица?! Да это я, если хотите…
– Я вас очень хорошо понимаю! Но все равно не стоит подавать ей платок.
– Какой еще платок?!
Они движутся к остановке, вот и автобус, так что приходится ускорить шаг. Уже в автобусе Регина объясняет: платок – это из Булгакова. Помните Фриду? Ей все время клали на столик платок, которым она удушила ребенка, но Маргарита сказала: пусть ей больше не подают платок.
– Я не подаю платок, – сухо заявляет Вера. – Я, как вы помните, собираюсь принести ангорскую шаль.
Регина смеется – оценила игру слов.
– Помню, помню… А хотите, я сама ей принесу?
Вера обещает подумать. Хотя на самом деле она думает о том, что будет подавать платок. Будет, будет, будет! До своей (или не своей) смерти будет подавать, потому что обдолбанная препаратами шлюха не страдает, как Фрида, не-ет! Страдает Вера, чья жизнь испорчена навсегда, на чьей биографии стоит штамп: бракованная деталь общечеловеческого механизма, подлежит утилизации. А кому хочется свою единственную и неповторимую жизнь – списывать в утиль?
9. Путешествие в зону
Постепенно я делаюсь неотличимым от аборигенов, таких же запыленных, с красноватыми лицами, с рюкзаками или сумками. Некоторые из них сидят вдоль обочин, выставив ведра с грибами, картофелем, яблоками, банки меда, сметаны, копченую рыбу… Продукты покупают в основном пассажиры несущихся по трассе авто, но и я, пешеход, делаю это с большим удовольствием. «О, рыба! О, яблоки! О, сметана! Здешняя земля меня обманывала: не только лес – ваше богатство!» Здесь все баснословно дешево. И невероятно вкусно.
Когда я усаживаюсь на дорожное ограждение и с жадностью вгрызаюсь в купленную рыбу неизвестной породы, никто не обращает на это внимания. Голод – нормальное чувство, здесь к нему привыкли, удивляет сытость. В голоде я часть этой жизни, пребывая же в сытости, стараюсь выделиться, обозначить особость.
Как можно выделиться? Остался единственный способ: надеть на голову панаму. Мои ботинки покрыты сетью царапин, армейские штаны, не раз стираные в попадавшихся по дороге речках, выцвели, а рюкзак основательно обтрепался. Лишь панама желтого цвета, которую я иногда водружаю на голову, выделяет меня из общей массы. Мужчины носят здесь кепки, женщины повязывают голову платками, и панама словно сигналит: я – другой! Не враг, не высокомерный или заносчивый человек, просто другой, понимаете? Ну и сытость располагает к размышлениям. Чтоэта земля способна родить, кроме вековых деревьев, грибов и рыбы? Способна ли она родить что-то невероятное, невиданное, или дары природы – ее предел? Мой несчастный брат считал, что родить-то она может, но справиться с тем, что родила, – нет…
– Они не могут справиться с тем, что сами же порождают, как ты не понимаешь?! Поэтому им нельзя отдавать что-то ценное! Они сломают это, как ребенок ломает ценные часы или дорогостоящую игрушку!
– Твой сын – не игрушка! – возражал я.
Франц отмахивался: ты все трактуешь буквально. Они сделают из Нормана предмет поклонения, это будет культ, мистика! А нам нужен новый человек, кто-то, способный сдвинуть покрытые зеленой плесенью камни Европы! Я спорил: посмотри, сколько вокруг желающих сдвигать камни, а также раскидывать их и собирать обратно! А брат саркастически усмехался: ты считаешь, наша евробюрократия способна что-то сделать?! Да ты посмотри на них, это же ничтожества! Причем нечистые на руку, готовые запустить свои грязные лапы и в бюджет страны, и в кассу собственной политической партии! Нужен новый де Голль, новый Аденауэр, новый Черчилль, а кого предлагают?! Воришку Гельмута Коля? Бездарного Хавьера Салану?!
Это был период, когда розовые очки свалились с переносицы Франца, и европейское одеяло сползло с ложа смешанной пары. Да и пары уже не было: невротичная мать требовала, чтобы сына отправили в Россию, а отец прятал его в колледже. Он говорил: в этом заведении собраны одаренные дети, можно сказать, будущая интеллектуальная и творческая элита, она и будет определять «коридор возможностей» нашего развития. И Норман будет определять, а пребывание с матерью для него опасно! Франц никогда не обладал даром предвидения, но тут попал в яблочко, как Вильгельм Телль. С другой стороны, он ведь не спрашивал Нормана, желает ли тот становиться новым Аденауэром. А я спрашивал, и знаю, что мальчик тосковал в элитном колледже и к матери просился; в общем, не так все просто.
Последние километры до Минска проскакиваю на попутной машине. Цифры на километровых столбах мелькают с невероятной быстротой, и я сам не замечаю, как старенький «Фиат», именуемый здесь «копейкой», доставляет меня в центр. Есть ли, где остановиться? – интересуется водитель. Есть, но пока я откладываю поездку в новый район с символическим названием «Восток», где живет человек по имени Сэм (что совсем не по-восточному). У меня в записной книжке так и написано: Сэм, а почему Сэм – никто не объяснил. Он тоже не объяснил во время нашего телефонного разговора (я звонил ему из Гродно). Сказал только, что днем обычно работает, и чтобы я заходил вечером.
Здесь, в большом городе, я выделяюсь из толпы и в панаме, и без панамы. Город оглядывается на меня, посмеиваясь и тыкая пальцем: посмотрите на этого бродягу! Он что – партизан? Или боец вермахта, заблудившийся во времени и топающий сейчас по площади Якуба Коласа, чтобы сдаться властям? «Помолчи, Минск! – огрызаюсь я. – Лучше посмотри на себя! На эту площадь, где дома построены немецкими военнопленными, а сейчас по ним едут “Porsche” и “BMW”! Это же абсурд, Минск, ты согласен?» Город с тревогой внимает нахальному «месседжу», а я продолжаю: «Ты только оглянись, Минск, на эту имперскую безвкусицу, на советские фрески на фронтонах ложноклассических зданий! Посмотри на эти скульптурные композиции, где жницы соседствуют со сталеварами! А потом ужаснись красному баннеру, что растянут над центральным проспектом, призывая голосовать за вашего императора! Императоров не выбирают, ты сошел с ума, Минск!»
Придя в себя, город прокашливается от дыма выхлопных труб и говорит: ты очень категоричен, пришелец. Ты явился со своим уставом в чужой монастырь, а этого делать нельзя! У нас даже императоров выбирают, ясно тебе? «Ну хорошо, – отвечаю, – а вот это – разве не абсурд?» Кого ты имеешь в виду, пришелец? «Вот этих молодых людей в красных футболках, на которых черной краской на фоне белого круга изображены серп с молотом. Знаешь ли ты, Минск, что это цвета нацистов?»
Минску нечего возразить, и тогда он использует запрещенный прием. Посмотри, говорит он вкрадчиво, какие девушки гуляют вокруг! Какие у них длинные стройные ножки, какие завлекательные талии, а про глаза я вообще молчу! И я сдаюсь. Девушки тоже на меня оглядываются, иногда хихикают, но я буквально поедаю их глазами – я, жертва походного целибата…
О девушках мы говорим с Сэмом, проживающим на «Востоке» на девятом этаже многоэтажного дома. Квартира Сэма запущена, видно, там не часто бывают девушки, а может, часто бывают, просто не обращают внимания на «бардак» (одно из новых выученных слов). Я тоже стараюсь не обращать внимания, о девушках же говорю исключительно комплиментами.
– На Якуба Коласа? – задумывается Сэм, который постоянно перемещается по захламленному пространству. – Ну, сказал! Хорошие тёлки у нас по Машеровке гуляют, а не по Якуба Коласа!
– Машеровка – это…
– Проспект Машерова. Хочешь, подгоню тебе тёлку? Или двух?
Он вынимает из хлама записную книжку и листает.
– Вот, куча телефонов, так что ноу проблем. Не хочешь? А чего тогда базар развел? Я ведь так, гостя порадовать, сам давно на них забил. На тёлок, в смысле. И тебе предлагаю: забей!
Я сразу отказываюсь от попыток дешифровать жаргон Сэма: слишком много загадочного, а переспрашивать ежеминутно – глупо. Высокий и худощавый, новый знакомый нервно копается в раскиданных повсюду кучах, иногда выуживая какую-то вещь, чтобы упрятать ее в спортивную сумку. Он куда-то собирается, но пока не объясняет – куда. Объясняюсь я: мол, иду пешком, от самой границы, через Гродно, Щучин, Желудок…
Сэм на секунду выныривает из забот.
– Нафига пешком?! У тебя что – тачки нет?
– Чего нет?
– Машины не имеешь?
– Я имею машину. Но ехать в машине бессмысленно: ты ничего не увидишь, ничего не поймешь…
– Ты и без машины ни хера здесь не поймешь. Хотя – какое мне дело? Каждый сходит с ума по-своему.
Одна из выуженных вещей имеет вид помещенного в рамку то ли диплома, то ли поздравительного адреса. Различив под стеклом немецкий шрифт, задаю вопрос: was ist das?
– Это авторское свидетельство, в вашем «Siemens» получил. Козлы! Они мне десять таких свидетельств должны были выдать, только разве от них добьешься? Я вашим мужикам говорю: да плюньте вы, внедряйте без всяких документов! А они говорят: ты сумасшедший! А это они сумасшедшие, я ведь рацухи каждую неделю подавал, а пока каждое предложение, блин, задокументируешь, рак на горе засвистит!
Понятна лишь половина слов, хотя смысл я более-менее улавливаю. Про Сэма мне сказали, что он работал на предприятии «Siemens», ему предлагали остаться, причем на высокооплачиваемой должности, но он вернулся в Минск, как выясняется, еще и обиженный на электротехнический концерн.
– Ну вот, кажется, собрался… Ты надолго, вообще-то, в Хошиминск? Хошиминском мы родной город величаем, у нас ведь главный начальник – натуральный Хошимин. А может, Мао Цзэдун. Ты, кстати, заметил, что на фотографиях у нашего Хошимина – улыбка Джоконды? Загадочная какая-то улыбка, не поймешь: что он ею хочет сказать? Ладно, забей. Я интересуюсь сроками твоего пребывания, потому что хочу тебя в одно место свозить – если временем располагаешь.
– В какое место?
– Очень хорошее. Место the best! Но вначале нужно дела решить.
Сэм что-то бормочет, потом достает из бумажника деньги и, разделив их на три части, рассовывает по карманам.
– Скоро придут, – поясняет он смущенно.
– Понимаю, – киваю я, хотя ничего не понимаю.
– Они каждую неделю приходят, и я стараюсь назначать на одно время.
– На одно время удобнее, – говорю я, уже заинтригованный. Чтобы сократить тягучее ожидание, Сэм рассказывает о работе в концерне: мол, ваша аппаратура – семечки, я ее за два месяца освоил и даже усовершенствовал. Но сейчас я занимаюсь другим. Чем? Счетчики для воды делаю. Нет, это ж курам на смех – я, Сэм, клепаю счетчики для воды! Говорят, скоро для газа будем счетчики производить, но это разве работа?!
– Почему ты не остался в Германии? – спрашиваю. – Тебе же, я знаю, предлагали…
– Почему? – Лицо Сэма кривит очередная гримаса. – Потому что они приходят. Каждую неделю. И на могилы тоже надо… Памятники надо установить, врубаешься?
Объяснения прерывает звонок в дверь. Вскочив, Сэм направляется в прихожую, откуда доносится звонкий детский голос.
– Нет, покажи своего гостя! – упрямится дитя; и вот оно в комнате, поправляет бант, разглядывая меня голубыми глазами.
– Здравствуй. Ты гость?
– Я? Не знаю… Я путешественник.
– И куда ты путешествуешь?
– Туда… – машу я рукой неопределенно, – в Москву.
– В Москве платят много денег, – со знанием дела говорит девочка, а смущенный Сэм рекомендует ей вначале назвать свое имя.
– Меня зовут Олеся, – представляется та, плюхаясь на диван.
– А меня Курт, – говорю, после чего Олеся вопросительно смотрит на отца (сходство видно невооруженным глазом).
– Разве так зовут людей? – вопрошает дитя, на что получает ответ: так зовут людей в Германии.
– А-а, тогда понятно… В Германии тоже платят много денег. Но папа не хочет их зарабатывать, он здесь хочет работать. А дядя Ярослав вообще не хочет работать, потому что он этот… Бомж!
– Олеська, ну-ка прикуси язык! Сколько раз тебе говорил: не лезь во взрослые дела!
На строгость, однако, реагируют без малейшего испуга.
– Не кричи на меня. Ты не совсем мой папа, потому что ты с нами развелся. Дай денег!
Одна из трех денежных стопок переходит к девочке, и та ловко прячет купюры куда-то под платье.
– Ну, получила? Тогда бай-бай, у меня дела.
– Бай-бай говорят, когда спать укладывают маленьких. А я уже не маленькая, мне десять лет скоро!
Продолжая спор, они удаляются в прихожую, и тут – еще один звонок.
– Дядя Ярослав, ты бомж! – радостно кричит дитя.
В ответ взрослый хриплый голос что-то выговаривает Олесе, а та продолжает заливаться хохотом. Обладатель голоса рвется внутрь, только его не пускают.
– Гости у меня! Гости, говорю, позже зайдешь помыться!
Голос выдавливают за дверь, щелкает замок, и на пороге возникает раскрасневшийся Сэм. Вслед за ним я выбираюсь на балкон, чтобы увидеть внизу седого мужчину в грязном костюме, пересчитывающего купюры.
– Видишь, какой у меня брателла? – указывает Сэм. – Всего на год старше, а выглядит… Он после смерти родичей опустился, так-то ничего был мужик, и семью имел, и детей… Теперь на хер никому не нужен – кроме меня. Я ему говорю: хоть плиты на могилы помоги установить, тоже ведь сын! А он жалуется: суставы болят! Суставы, ептыть! Да у меня, блядь, тоже гастрит, а я все это таскаю!
На балконе под тряпкой сложено что-то массивное; когда покров откидывают, я вижу две лежащие друг на друге мраморные плиты. На верхней плите – фотопортрет немолодой женщины, выбитые даты, но я даже не успеваю высчитать возраст. И фамилию, и имя не могу прочесть, потому что – шок. Сэм продолжает что-то зло говорить, а я указываю на плиты.
– Ты со всем этим… Живешь?!
– А куда я их дену? Земля еще не просела, врубись! Нельзя ставить плиты, пока не просела, иначе завалятся! Что там памятники – я тут с папашиной урной месяц жил в обнимку! Не разрешали подхоронить, уроды, пришлось на районном уровне вопрос решать! Ну, в общем, ты понял, почему мне отсюда не уехать? Полная жопа, привязан, как раб на галере к веслу. Но иногда отрываюсь, и уж если ты здесь, приглашаю и тебя за компанию.
– Куда приглашаешь?
– Оторваться.
– Оторваться за компанию… Надо думать.
Плиту так и оставляют открытой, и я, наконец, прочитываю фамилию, звучащую не совсем по-русски.
– Извини, а ты… белорус?
– Я белорус?! – взлетают брови Сэма. – Вообще-то да, белорус. Хотя какой я, нафиг, белорус?! Я совок, осколок империи, потому что – рожденный в СССР! Я и язык-то белорусский плохо знаю, по-немецки лучше шпрехаю. Английский тоже знаю, ну, в рамках рок-н-ролла. Меня Сэмом прозвали, кстати, в честь одного рок-музыканта, говорили, я на него похож. В общем, такой вот компот – хрен в нем разберешься.
В отличие от опустившегося брата, чье посещение ванной перенесено на будущее, гостю разрешено помыться сейчас. У Сэма находится пена, заполняющая ванну до краев и падающая на кафельный пол, когда я погружаюсь в горячую субстанцию и замираю в блаженстве. Прохладные быстрые речки, заросшие тиной пруды, грязноватые гостиничные душевые – и это райское наслаждение горячей ванной! Зачем куда-то ехать?! Зачем «отрываться»?! Я не хочу никуда (даже в место the best), хочу остаться здесь, в этом греющем душу и тело раю!
Увы, Сэм имеет другие планы: я еще не обсох, а его походный рюкзак уже собран. Мой рюкзак стоит рядом, и это построение в шеренгу означает длительный совместный марш. Заканчивая сборы, Сэм ругает бывшую жену за то, что плохо воспитывает Олесю, делает из нее такую же, как он сама, жлобиху. Видя недоумение в моем взгляде, Сэи поясняет: жлобиха – это что-то предельно банальное, среднее, зацикленное на материальных вещах, типа – ваш бюргер, только женского пола. А ведь хотелось из дочки что-то достойное вырастить, чтобы отличалась от толпы, была чем-то особенным! Я осторожно возражаю: особенность – тоже опасна. Но Сэм машет рукой: опасна середина, тусклая и унылая. Вот там, куда мы поедем, все особенное! И дети там особенные – не то, что здесь…
– Очень особенные?
– Невероятно! Там вообще все другое, врубаешься? Я там такое видел, что в нашей жизни никогда не увидишь!
Желание выпросить ключи и остаться в квартире на время его поездки внезапно улетучивается. Я поеду, Сэм, я обязательно с тобой поеду! И пусть на твоей машине правый руль, я все равно поеду: что ж, буду сидеть слева. Я смирюсь с тем, что ты из принципа не купил немецкую машину (месть руководству концерна «Siemens»), а купил японскую; ты вообще делаешь многое наоборот, не как большинство. Но ведь и я пошел против большинства, значит, мы с тобой, как говорил старый и мудрый солдат, два сапога – пара!
Когда «два сапога» (левый – я, правый – Сэм) выезжают на «Тойоте» за пределы двора, водитель внезапно тормозит. Возле кирпичных гаражей виднеется ржавый остов автомобиля, смятый, как видно, страшным ударом. Можно сказать, это сгусток искореженных металлических частей, такие разбитые в лепешку авто надо бы выставлять на трассах для устрашения водителей, любящих превышать скорость.
– Первая моя японка… – говорит Сэм с ностальгией в голосе. – Лобовое столкновение с «Камазом», врубаешься? Меня изнутри автогеном вырезали! А в итоге – только перелом ноги! Я ей так благодарен был, япошке моей, что даже восстановить хотел, поэтому сюда привез. Оказалось – металлолом, восстановлению не подлежит…
Еще одна остановка – возле универсама с родным названием «Гродно». Отказавшись принять финансовую помощь, Сэм оставляет меня в машине в роли сторожа, чтобы вернуться через пять минут, прижимая к груди бутылки с водкой. Одна бутылка упрятывается в водительский бардачок, остальные запихиваются в сумку. Почему так много? Потому что там без водки нельзя.
И вот уже кварталы исчезают, вокруг возникают поля и леса, и мы летим куда-то на юго-восток, если судить по солнцу. Самое странное заключается в том, что картинки за окном сменяют друг друга очень быстро – я, пешеход, от такого отвык. Вон старуха с корзиной, возможно, грибов (не успеваю рассмотреть), вон коза пасется, а может – козел; далее мелькает танк на постаменте – так быстро, что невозможно прочесть слова из бетонных букв.
– Хорошие дороги построил Хошимин… – говорит Сэм. – Можно гонять от души, и если б не гаишники…
Спустя час меня клонит в сон, и я перебираюсь на заднее сиденье. Несмотря на включенный диск какой-то рок-группы я засыпаю, просыпаюсь, потом опять засыпаю и так далее. Проснувшись в очередной раз, я понимаю, что пейзаж за окном изменился, но и внутри машины что-то меняется. Что именно? Ага, включен другой диск. А еще я замечаю, что меняются показания спидометра. Вначале стрелка дрожит возле отметки 110, затем доползает до 120-ти, до 130-ти, а после очередного пробуждения мы летим (теперь это не метафора) со скоростью 150 километров в час!
Постепенно я теряю ощущение времени, да и пространства тоже. За окном бесконечный лес, и кажется: я лечу на том же стареньком «Ю», на котором летел мой раненый учитель русского языка. А что? Наша скорость почти не уступает скорости того самолета, и точно так же сплошной массив деревьев за окном тянется и тянется, не собираясь кончаться…
Но самое удивительное ожидает дальше, когда Сэм открывает бардачок и, достав бутылку, зубами отвинчивает пробку. Он делает большой глоток, потом еще один и протягивает бутылку мне.
– Хлебни, расслабься…
Я же наблюдаю за спидометром – стрелка уже переползла отметку 160 и медленно устремляется дальше!
– Постой, Сэм… – панически бормочу я. – Не надо так быстро! И водку пить не надо, это же… Нет, я не понимаю!
– Забей! – Сэм прибавляет газ. – Гаишники сюда не суются, не ссы! И правый руль им по фигу, и мое превышение скорости… Здесь – свобода!
– Почему здесь свобода?!
– Потому что здесь – Зона!
Я ничего не понимаю. Я прошу показать на карте, куда мы едем (лес за окном уже превратился в стену из стволов), и Сэм тычет пальцем в треугольник на юге, между реками Припять и Днепр. Лишь тогда приходит понимание: Чернобыльская территория! Во мне нарастает протест: как, почему, я сюда не хочу! Но японская машина на дикой скорости несет меня в радиоактивный заповедник, и нет сил противиться неумолимому полету в преисподнюю…
Переполненный мочевой пузырь заставляет Сэма ненадолго остановиться. Вернувшись из леса, он видит, что я не притрагиваюсь к бутылке.
– Ну, чего греешь? Хлебни. Или закуска нужна? Тогда пошарь в бардачке, там сушки есть.
Спустя полчаса я уже пьяный. Я жую сушку, глядя в лес и думая о медведях-мутантах, которые бродят среди этих сосен. Они размером с гризли или даже крупнее – величиной с реликтового медведя, запросто убивавшего саблезубого тигра. Что ему какая-то «Тойота»? Медведь с легкостью оторвет правый руль; и колеса оторвет, и зеркала, а нас сожрет. Для начала, правда, он выпьет всю водку. Ему, мутанту, хорошо известно: здесь без водки нельзя, надо выводить радиацию из организма; а доза, что закупил Сэм, рассчитана как раз на медведя.
Вскоре путь преграждает шлагбаум, и машина в очередной раз останавливается. Сэм просит поднять полосатую перекладину, пока он проедет, и я, пошатываясь, направляюсь к противовесу. Шлагбаум старый, видно, установлен сразу после взрыва. Краска с прибитой к перекладине круглой железки облезла, но еще можно различить три черных лепестка на желтом фоне – знак радиоактивной опасности, отделяющей Зону от незараженной земли. И хотя я понимаю условность подобного разделения, хочется продекламировать: «Добро пожаловать в ад!».
Когда перекладина опускается на место, ощущение – будто за тобой захлопнулась массивная дверь в подземелье. Есть ли тут медведи-мутанты? Пока не вижу, зато коров-мутантов вижу! Это не коровы, это бизоны, нечто невероятно массивное, с красной шерстью и могучими кривыми рогами…
– Кто это? Лимузины.
– Лимузины?!
– Ага. Это порода коров такая, их местные выращивают – на мясо. Доить коров смысла нет, здешнее молоко закупать отказываются. А на мясо выращивать, особенно если корма привозные – можно.
– Но почему они такие огромные?!
– Да порода такая, я ж говорю: лимузины! Вот моя тачка – средних размеров, так? А «Хаммер»? Монстр! Вот и коровы эти, считай, как «Хаммер» среди остальных двурогих! Говорят, больше тонны весят, заразы такие! А мясо – пальчики оближешь: такое называют мраморной говядиной! Да ты еще его попробуешь, не переживай!
Мы медленно проезжаем мимо стада бизоно-лимузинов, с подозрением провожающих нас глазами. Наконец, возникают человеческие жилища в виде нескольких деревенских домов. Может, и люди здесь (если они есть) тоже какие-нибудь «лимузины»? Точно, угадал! Первый, кто появляется из-за деревянной ограды третьего по счету строения, напоминает австралопитека или, если угодно, снежного человека своей огромностью и обилием растительности на всех частях тела. Всклокоченная шевелюра на голове, раскидистая борода, и еще шерсть на груди, выбивающаяся из-под наполовину расстегнутой клетчатой рубашки.
Снежного человека зовут Гога, он сжимает мою ладонь с такой силой, что хрустят кости, затем долго мнет в объятиях Сэма. Он дружески выговаривает ему за то, что тот редко наведывается, и в качестве извинения получает недопитую бутылку водки. Ее содержимое тут же исчезает в Гогином чреве, кажется, не производя на него никакого действия. Мы выгружаем остальные припасы и направляемся в дом.
Подруга снежного человека на удивление миниатюрная, можно сказать – хрупкая женщина по имени Рая. Заметив рассчитанные на медвежий аппетит запасы водки, она вздыхает, закатив в потолок глаза, и прячет бутылки в холодильник. Когда супруга отлучается из кухни, Гога достает одну из бутылок, ловко ее открывает и быстро разливает водку по маленьким граненым стаканчикам.
– Ну, за приезд!
В отсутствии Раи еще раз успеваем выпить, и я накрываю стаканчик ладонью. Жест разочаровывает компаньонов, зато его оценивает Рая, которая входит в кухню и сурово сдвигает брови. Нечего, прикрикивает она, человека спаивать! Человек не такой, как вы, он не привык столько спиртного жрать! Получается, я выступаю в роли сдерживающего фактора, что отдаляет мою персону от мужской половины и приближает к половине женской. Рая демонстративно общается именно со мной, обличая компаньонов.
– Знаете, что они в прошлый раз учудили? Реактор поехали смотреть! Сели на мотоцикл – и в Припять! Тут ведь до границы рукой подать, да и какая это граница? Линия на карте… Слава богу, по пьянке заправиться забыли, и на полпути заглохли!
Гога широко улыбается.
– Я просто хотел другу показать место, где сражался со стихией.
Еще раз налив себе и Сэму, он поясняет:
– Я ведь ликвидатором был: сражался со стихией видимой и невидимой. То есть с огнем и гамма-излучением. В первом случае победа осталась за мной, во втором, увы, стихия нанесла мне урон.
– Ты это называешь уроном? – саркастически усмехается Рая.
– Я называю это: судьба. – Гога поднимает стаканчик. – Ну, за судьбу!
Когда выпивают, Сэм говорит:
– В Припяти рыси живут прямо в домах. Прикинь: в двухкомнатной квартире – настоящая рысь! Это ж улет! А еще там лоси и зайцы по улицам бегают, можно сказать: город оккупирован дикими животными!
– Да? – не унимает сарказма хозяйка. – Откуда тебе это известно, если вы не доехали? Вас же на грузовике Васька-пастух обратно привез!
Сэм указывает на Гогу.
– Он мне рассказал. И так мне захотелось увидеть рысь… Погладить ее захотелось…
– Тьфу на тебя! Она бы тебе руку откусила, и правильно бы сделала!
Рая придвигает стул ближе, чтобы начать обстоятельный рассказ о жизни. Почему нет? Приехал гость из заграницы, значит, он должен знать о том, что сами они из Сибири, завербовались сюда как ликвидаторы, да так и остались. Почему не уехали из Зоны? Уезжали, им и квартиру в Гомеле предоставили, но они ее продали и купили этот большой дом. Здесь многие так делают; к тому же деревня чистая: уже год назад было меньше десяти кюри, а сейчас и тех не наберется. К ним из Добруша каждый год наезжают специалисты, замеряют и говорят: почти норма, пора гробовые снимать! О «кюри» я имею представление, но что такое – «гробовые»? Ну как же, нам всегда за проживание в зоне доплачивали! А сейчас перестанут доплачивать; и помощи иностранной нет, а ведь раньше так замечательно было…
– Что было замечательно?
– Иностранная помощь. Тут какой-то итальянский фонд программу благотворительную придумал… Забыла: вы сами откуда? Не из Италии?
– Я из Германии.
– Германских программ не помню, врать не буду, но итальянцы нас крепко выручили. Детишкам нашим каждую неделю привозили и соки, и фрукты, а в школе специальный педагог с ними занятия проводил. Занимались на компьютерах, играли в теннис, рисовали, но потом – как отрезало. Свернули, то есть, программу, теперь эти охламоны по улицам бегают или коров дразнят. А наши коровы – они ж запросто могут на рога поднять! И прыгучие такие, любую изгородь в два счета перепрыгнут! Хорошо, мой не бегает дразнить, зато теперь дома торчит безвылазно. Раньше хоть отвезешь его на занятия, он там с ребятами пообщается, а сейчас…
Младшее поколение обнаруживается в большой комнате, куда мы перемещаемся для настоящего застолья (кухня была лишь прелюдией). В углу я вижу худощавую спину подростка, что сидит за столом, уткнувшись в экран компьютера. А еще вижу картину на стене, изображающую сотканного из пламени демона, читающего Библию. Внизу, не превышая размером демоническую стопу, нарисованы многоэтажные дома, заводские трубы, и все это рушится, сгорает в пламени… «Если это китч, – думаю, присаживаясь за стол, – то довольно эффектный. Будь жив Отто Дикс или кто-то еще из наших экспрессионистов, они, не исключено, воплотили бы чернобыльскую тему точно так же…»
Додумать мешает очередной подсунутый стаканчик: мужчины берут реванш, пока Рая готовит мраморную говядину. А я вдруг вспоминаю одного русского, с которым когда-то говорил о Чернобыле. Тот с горящими глазами объяснял мне суть названия: мол, чернобыль – это полынь, а звезда «полынь» упоминается в Апокалипсисе! Его почему-то страшно возбуждало то, что катастрофа предсказана в Библии; последствия катаклизма, похоже, занимали рассказчика меньше. Да и Франц не раз говорил о странном эсхатологическом экстазе, в каковой впадают русские, называя это состояние души: гори все огнем!
– Как называется эта живопись? – вежливо интересуюсь.
– Закат Европы, – отвечает Гога, и я вздрагиваю. Как, почему?! Причем здесь Европа?!
– Странное название… – говорю.
– И я считаю: странное. А вот он, – Гога тычет пальцем в спину подростка, – считает, что правильное. Ты где это раскопал, а? Про закат?
– В интернете, – не оборачиваясь, отвечает подросток. – Там много про Шпенглера написано, и не только про него. В интернете – все есть.
– Ага, – кивает отец, – поэтому ты и не вылезаешь из своего интернета… Нашел эту картинку, потом где-то напечатал, теперь любуйтесь! Вот, оказывается, для чего ему итальянский компьютер!
– Компьютер не итальянский, он сделан компанией «Microsoft», это в Америке.
– Видишь? Ты ему слово, он в ответ – десять!
Я с интересом разглядываю беловолосую голову, где роятся столь нетипичные для юноши мысли. В моей голове мысли уже путаются, потому что голова пьяная. Мне постоянно подливают, невзирая на протесты, и в ушах не смолкает гул, будто шумит море. Сквозь шум моря слышу имя: Анатолий – так представляется подросток.
– О’кей, Анатолий, – говорю, – так почему все-таки закат? Ты разве был в Европе? Ты видел этот закат своими глазами?
– Чтобы знать, – солидно отвечают, – не обязательно видеть. Да ваши сами об этом пишут! Вот, например, Паоло Донатти, профессор из Болоньи…
– Кто-кто? – спрашивает Гога.
– Паоло Донатти. Он как раз итальянец, самый натуральный. Так вот он пишет, что народы Европы сейчас присутствуют на собственных похоронах! Их, говорит, погубило процветание, слишком беззаботно живут!
– Возможно, твой профессор в чем-то прав, – отвечаю, – но лучше все-таки видеть своими глазами, а потом выносить суждения.
Спина мальчика вдруг деревенеет.
– Увижу когда-нибудь… – бормочет он. Следует минутная заминка, и опять он стучит по клавиатуре.
– Вообще-то меня ваша Европа не очень занимает, я больше сетевые игры люблю. Знаете игру под названием «Сталкер, или Зов Припяти»? Нет?! Зря, если бы попробовали, вам бы понравилось. Я, между прочим, чемпионом в ней стал!
– Это точно, – подтверждает Сэм, – стал. Он дольше всех там живет, в этой компьютерной Зоне. Тем, кто первые в игру вошли, давно кирдык, а этот ни в одну ловушку не попал!
– И не попаду. У этой сетевой игры постоянно интерфейс меняется, но я все отслеживаю и заношу в память. Тут ведь главное – быть готовым к неожиданностям, в этой игре вообще нет повторов. Знаете, что такое: программа симуляции жизни?
– Нет, – мотаю головой, – не знаю.
– Тогда объяснять бессмысленно. Если честно, то я… – Анатолий заливисто хохочет. – Я просто взломал программу! Ха-ха-ха! Поэтому я ее всегда опережаю на ход, и она меня никогда не убьет!
Солидность с него слетает, как шелуха, он превращается в обычного мальчишку, любящего проказничать и нарушать данные взрослыми установления.
– Ах, ты… Молодец, все-таки – молодец!
Гога встает, пошатываясь, и целует сына в темечко.
– Ну, ты, чего колешься своей бородой…
– Ладно, не буду, не буду… А? Каков бандит?! Взломал, говорит, вскрыл, как консервную банку!
Когда Рая подкатывает к столу инвалидную коляску, мальчик протестует: не хочу, говорит, к ней привыкать! Он спрыгивает на пол, сразу сделавшись карликом, потому что… у него отсутствуют ноги! Анатолий передвигается с помощью рук, быстро вскарабкивается на стул и, отдышавшись, сердито говорит:
– По нашим дорогам все равно на коляске не проедешь! Если надо, меня ребята на закорках куда хочешь донесут!
– Так хотя бы по дому, Толик…
– Не хочу!
Лицо Гоги кривит судорога, даже борода не может ее скрыть, а в глазу дрожит слеза.
– Да не трогай ты его… Он умница… Давай, сынок, за тебя!
Я вдруг вспоминаю, где слышал слово «сталкер». Это был фильм русского режиссера, который я смотрел много лет назад, и там тоже была Зона, и странные люди, которые отправлялись туда, ведомые еще более странным проводником… Кажется, у странного проводника была безногая дочь, двигавшая взглядом предметы. «А ты умеешь двигать взглядом предметы? – хочу спросить я. – Я знал одного необычного мальчика, он умел делать то, на что никто из взрослых не способен. И тоже говорил иногда такое, что волосы шевелились на голове…»
Но я не спрашиваю. Здешняя реальность представляет собой чудовищный микст из выдумки и фактов, даже фантазия гениального режиссера меркнет на этом фоне. Закат Европы… Зов Припяти… Рысь в квартире… Пьяная голова с трудом расставляет все это в подобие порядка, но тщетно. Порядка нет. А если нет, надо подчиняться беспорядку, покорно выпивая и постепенно теряя человеческий облик.
Спустя час (два часа? три?) я его настолько теряю, что сам становлюсь рысью, а может, коровой-лимузином. Мы уже на улице, слышен стрекот мотора, но я не понимаю: откуда? В этот момент из покосившегося сарая на мотоцикле вылетает Гога с развевающейся на ветру бородой, он похож на бога-Саваофа, оседлавшего мотоколесницу. «Залезай!» – командует он, а поскольку бога ослушаться нельзя, я лезу в коляску. Сэм усаживается на заднее сиденье, после чего Гога выруливает за ворота. Мы несемся по полям, не разбирая дороги. Куда несемся? Не дает ответа бородатый бог; и пассажир не дает, зато они оба что-то орут, кажется, песню. Я тоже запеваю песню – другую, на немецком языке. Вот где вечно враждующие наречия могут спеть в унисон, вот где настоящее единение! Слова не играют роли, важен дух, Der Geist, которому не страшен ни Закат Европы, ни огромные рогатые животные, со всех ног удирающие от мотоколесницы.
– Ату, рыжие! – кричит Сэм. – Ату!
Животные жалобно мычат, человек в соломенной шляпе потрясает плеткой, похоже, ругается, но Бог не обращает на него внимания. Он направляет колесницу на лесную дорогу, и вот уже мелькают стволы, по лицу хлещет высоченная трава, и кажется: на дорогу сейчас выйдет реликтовый медведь. «Ну что, – скажет он, – померяемся силами? Выясним, кто настоящий бог этих мест?» Они сойдутся в борьбе один на один, и наш бог, без сомнения, победит! Затем сознание выключается, и дальнейшее откладывается в памяти рядом не связанных сцен. Вот мы в какой-то яме, колесница стоит вертикально, а Бог лежит в грязи. Следующая сцена: меня вынимают из коляски, и Рая кричит:
– Вы что с человеком сделали, алкаши проклятые?!
Потом опять Рая, она чистит картошку на крыльце, говоря:
– Васька-пастух сказал: в милицию заявление напишет.
– Почему в милицию?! – не понимаю я.
– Лопнуло, говорит, терпение. Да и верно: сколько можно над животными измываться?! И над людьми тоже…
Кажется, она еще что-то говорит про сына: что в городе ему будет трудно. Здесь он хоть под присмотром, а там кто ухаживать будет? У нас ведь только восьмилетка в соседней деревне, ее Толик в прошлом году закончил, а десятилетка – в райцентре; значит, живи в интернате! А в этом интернате, говорят, сплошные наркотики!
– Найн, – машу я рукой, – здесь не могут быть наркотики! Откуда они тут возьмутся?!
– Откуда, откуда… Оттуда и взялись. Здесь ведь ни властей, ни границ, одни дикие леса. По лесным дорогам можно чего хочешь перевозить, вот и перевозят; а попутно еще и продают эту дрянь молодежи…
Последняя сцена: Сэм, сидящий там, где Рая чистила картошку. Он швыряет камешки в гигантский лопух, что вырос посреди двора, и при каждом попадании округлый лист покачивается.
– Мы в системе, вникаешь? Я в системе, но и ты – в системе. Она держит нас за яйца, система, причем по обе стороны границы. Что, будешь спорить?
Я мотаю головой.
– И не надо спорить, потому что я прав! Я вашей жизни тоже похавал, знаю кое-что! Ну да, ваша система держит за яйца не так крепко. И прежде, чем их оторвать, предупреждает: извините, сейчас будем делать немножко больно! Also: eins, zwei, drei… И если ты заверещишь вовремя, поднимешь лапки, то тебя пощадят – на время. Наши, суки, никого не щадят и никого ни о чем не предупреждают. Но разве в этом большая разница? Главное – вырваться, например сюда! Здесь нет системы, вникаешь?!
– Нет системы?
– Нет, она осталась там! – указывают куда-то за лес.
– А что здесь есть?
– Что есть? – Сэм останавливает руку с камешком. – Ничего нет. Но главное – нет системы.
Я мог бы рассказать про моего приятеля Гюнтера, который тоже терпеть не может систему и, напившись пива или шнапса, изрыгает по ее адресу жуткие ругательства. Иногда он называет систему «Матрицей», ты смотрел этот фильм, Сэм? «Матрица» настолько коварна, что проникает повсюду, тебе кажется: ее нет, а она – есть. Как иначе объяснить наркотрафик, проходящий через эти страшные леса?
Потом Сэм исчезает, но лопух по-прежнему покачивается. Внезапно лист начинает расти – так быстро, что тень от него накрывает двор. Вскоре зеленоватый купол полностью закрывает небосвод, и откуда-то доносится знакомый голос:
– Видишь это растение? Оно подобно системе, которая везде, так что никуда от нее не скроешься!
– Эй, кто говорит? – верчу головой.
– Я говорю.
Из покосившегося сарая, куда закатывали мотоцикл, выезжает инвалидная коляска, а в ней сидит… Норман! Дас ист фантастиш! Я ничего не понимаю, бормочу:
– Как ты ожил?!
А мне отвечают:
– Это Зона, в ней и не такое случается! Это сейчас тут меньше 10 кюри; а вот когда счетчики показывали больше 30 кюри, вообще были сплошные чудеса!
– Например? – спрашиваю недоверчиво.
– Например, реликтовые медведи встречались. Шагу ступить было нельзя, чтобы не наткнуться на очередное чудовище. Теперь они остались только в глухом лесу. Хочешь посмотреть медведя?
– Я? Даже не знаю…
– Хочешь, хочешь! Давай за мной!
Развернув коляску, Норман сильными рывками раскручивает колеса и устремляется на улицу. Я следую за ним. Дорога пылит, вот и последний дом позади, и лес проглатывает нас, как две полевые букашки. Или букашка – один я? А Норман здесь свой, так сказать, органическая часть местной экосистемы? Я не могу об этом спросить, я еле успеваю за коляской, которая все больше разгоняется. Вначале иду быстрым шагом, потом перехожу на бег, но все равно не могу догнать инвалида.
– Норман, остановись! – пытаюсь крикнуть. – Это, в конце концов, не Параолимпийские игры! У тебя вообще другая задача! Ты же прекрасно знаешь, что наши европейские дела очень плохи! Закат Европы – это, пожалуй, сильно сказано, но проблемы с единой валютой налицо, как и с наплывом афро-азиатских народов. Париж скоро станет мусульманским городом, а Германия на треть будет состоять из турок. А климат?! Это же всегда было нашим преимуществом: мягкий ровный климат без настоящей зимы, позволявший нам развивать сельское хозяйство…
– Что ты несешь ерунду?! – кричит спринтер-колясочник. – Причем тут климат или наплыв эмигрантов?! Мы медведя едем смотреть!
– Кто едет, – отвечаю, задыхаясь, – а кто бежит. А говорю я это к тому, что ты должен решить эти проблемы, ответить, так сказать, на вызовы нового времени. Короче, ты должен стать новым Аденауэром.
Коляска, наконец, останавливает свой безумный бег. Я догоняю Нормана и, опершись о колесо, тяжело дышу.
– Новым Аденауэром? – спрашивают с иронией. – Почему не Рузвельтом? Он тоже был инвалидом-колясочником и тоже отвечал, как ты выражаешься, на вызовы времени.
– Рузвельт был американец, а нам Европу нужно спасать…
– Серьезная задача: спасти Европу. Даже не знаю, с чего начать… Может, для начала отказаться от системы? А? Как ты считаешь? Может, в ней все дело? В «Матрице», которую вы построили собственными руками, а теперь стонете: SOS, спасите нас!
– Возможно… – я никак не могу наладить дыхание. – Но совсем без системы – трудно. Иначе произойдет то, что произошло. То есть мотоцикл обязательно свалится в яму…
– Ну, если без системы трудно, тогда ауфвидерзеен!
Колесо вырывается из-под руки, и опять я вынужден бежать, выбиваясь из последних сил.
– Норман! – кричу я. – Хорошо, откажемся от системы! А ты можешь быть Рузвельтом, даже Хошимином! И пусть в честь тебя назовут город Хошиминск, только, ради всего святого, остановись!
Остановка, я держусь за сердце, выскакивающее из грудной клетки, и вот – очередной сюрприз!
– Дай денег! – говорит тот, кто никогда не заводил речь о презренном металле.
– Денег?!
– Да, мне нужны деньги. В твоей системе всем нужны деньги, особенно детям, чьи родители развелись. Ты ведь не совсем мой папа, потому что ты с нами развелся. А еще ты прятал меня от мамы в этом дурацком колледже для одаренных детей! Где ты там видел одаренных? Это же посредственности, из них не то, что Аденауэр – Хавьер Салана вряд ли получится!
Я окончательно сбит с толку.
– Ты меня с кем-то путаешь, – бормочу, – я не твой папа, твоего отца зовут Франц!
– Значит, папа Франц прятал меня от мамы!
Я пытаюсь объяснить, что в этом была необходимость, твоя мама слишком неистовая, фанатичная, истеричная, короче – слишком здешняя. Да что я тебе объясняю?! Ты же сам прекрасно знаешь, чтотвоя мать сделала с тобой то ли в припадке ревности, то ли пребывая во власти какой-то бредовой идеи. Это же натуральная Медея, ты согласен?
– Я категорически не согласен! Не смей говорить ничего плохого о моей матери! Слышишь, ты, немчура?! Не смей!
Коляска рвет с места так, будто приводится в движение мотоциклетным мотором. Она несется по лесной дороге с невероятной скоростью, чтобы через несколько секунд исчезнуть среди стволов вековых деревьев. И я остаюсь один. Деревья глухо шумят, вокруг царит полумрак, и кажется: где-то шуршат кусты и хрустит валежник. Такое ощущение, что приближается огромное животное, которое при всем желании не может скрыть своего присутствия. Да и зачем скрывать? Этому зверю некого бояться в лесной глуши, он запросто разорвет в клочья любого врага!
И вот он выходит, жуткий мутант, покрытый сероватой шерстью. Даже в холке медведь выше меня, когда же он встает на задние лапы, то делается ростом с небольшое дерево. Зверь задирает голову к небу (по-прежнему закрытому зеленым лопухом) и принимается кричать. Я ожидал рычания, воя, зубовного скрежета, но раздается именно крик – человеческий, наполненный болью, страданием…
Я вдруг оказываюсь в доме, укрытый одеялом. Напротив кровать, по ней мечется человек с бородой, громко крича, а тихий голос женщины, сидящей в изголовье, успокаивает:
– Тише, тише, перебудишь всех… Успокойся, все пройдет…
Рая кладет руку на лоб мужа, но тот продолжает метаться, исторгая звуки, от которых холодеет кровь. Как ужасен этот крик! И как он понятен! Это кричит наша темная глубина, наше животное начало, получившее разум и узнавшее о своей смертности, жестокости, низости; а еще о своей полнейшей беспомощности и обреченности на жизнь по сценарию, которого не знаешь. Или это кричит агонизирующая империя? Один из ее осколков, с энным количеством «кюри» в огромном теле, бьется в истерике, потому что потерялся в пространстве и во времени, как астероид, выпавший из общей массы…
Утром сижу на крыльце, страдая от головной боли. А Толик, усевшись в коляску (мать уговорила), рассуждает о радиофобии.
– Есть такая психологическая болезнь, когда люди боятся быть облученными. Приедут сюда и начинают гадать: здесь болит? Или здесь? У кого живот схватит, у кого голова начинает раскалываться… У вас вот голова болит?
– Очень болит!
– Так это обычный абстинентный синдром! Похмелье, говоря по-нашему. Но если б вы страдали радиофобией, наверняка сказали бы: караул, первая стадия лучевой болезни! Даже в городах от этой радиофобии страдают, ну, если наших продуктов поедят. Обнаружит такой, что съел масло или молоко из Зоны, и все, чуть не помирает!
– У нас тоже после Чернобыля у многих был страх перед дождем. Думали, дожди – радиоактивные.
– Ну я же говорю: радиофобия!
Подняв взрослую тему, Толик делается солидным, он даже отказывается отправиться на речку.
– Не могу сегодня! – кричит он мальчишкам, что движутся вдоль ограды, разглядывая «японку» Сэма. – У меня гости!
Он с гордостью добавляет:
– Они меня всегда с собой берут: в лес, на речку… На себе по очереди таскают; а я им истории разные рассказываю… Мы настоящие друзья.
Он запинается, затем продолжает:
– Жаль, до вас на закорках не добраться. Ну, до Италии, до Испании…
Я усмехаюсь.
– Все-таки хочешь посмотреть закат своими глазами?
– Ага, хочу. Больше всего испанскую корриду хочу увидеть. Только инвалидов не берут в эти программы. Ребята из Добруша ездили в Испанию, но там все с ногами были, а меня, говорят, некому возить. Теперь вот смотрю, как папаша коров на мотоцикле шугает… Ой, не могу! Вы ж вчера все стадо разогнали, Васька-пастух до вечера лимузинов по лесу собирал!
И опять он заливисто хохочет, то ли взрослый, то ли совсем юный человек, выпущенный в этот яростный мир – для чего? Мои глаза застилают предательские слезы, я ведь сентиментальный немец, мне жалко детей. У меня нет детей, я боюсь выпустить в мир новое существо, потому что не очень верю в их счастье…
10. Главные вопросы
Приглашение на party застает Веру врасплох. Спасибо, но… Никаких «но»! Мы с трудом нашли удобный день, и вы как преподаватель должны быть с нами! Кэтрин сверкает очками, будто сама – учитель, делающая внушение ученице, которая намылилась профилонить утренник. И Вера обещает подумать. Не хочется ей никаких party, наверняка она будет чувствовать себя неприкаянно и тоскливо. С другой стороны, как откажешься? Отношения со «сборной» и так оставляют желать, о чем ей уже намекало руководство. Поменьше, дескать, формальностей, смелее идите на контакт, цивилизованные люди поймут и оценят!
О формальностях она вспоминает в «Марабу», куда забегает пропустить коктейль для храбрости. На втором коктейле за столик подсаживается Белый – это прозвище одного из завсегдатаев, чьи волосы обесцвечены матушкой-природой; и брови у него блондинистые, и редкие усики, которые он мочит в пиве. Белый уже получил однажды отпор и теперь просто разгоняет скуку в ее компании. А в голове Веры зреет план. Ей (это было оговорено) не возбранялось прийти на мероприятие с бой-френдом, а в отсутствии Коли-Николая какая разница – с кем идти? Опять же, притязания итальянского мачо будут пресекаться на корню, да и вообще дама в сопровождении – это не одинокая дама.
– Потусоваться с иностранцами? Можно, тут сегодня нечего ловить… – Белый плотоядно ухмыляется. – А что потом?
– Суп с котом. Тебе мало халявной выпивки?
– Маловато…
– Тогда приударь за кем-нибудь. Хочешь трахнуть мадам из Бельгии?
– Из Бельгии? Можно, конечно… Она ничего?
– Для этих целей годится. Трахни ее. Затрахай до смерти, ты же крутой по этой части?
Следует очередная ухмылка.
– Пока не жаловались…
Второй коктейль утверждает ее в правильности решения. Удастся ли Белому затащить в постель Мелани – еще вопрос, а Вера в присутствии соотечественника будет чувствовать себя увереннее.
Правильность решения подтверждает разочарование на физиономии Марко. Тот вырядился по случаю в черные обтягивающие штаны, в такую же рубашку, повязал красный шейный платок, но должного эффекта не получилось. Марко обиженно поглядывает на Веру: мол, на кого меня променяла, глупая? А Белый, косясь на него, вопрошает на ухо:
– Он не педик, случаем?
Вера хохочет, не скрывая веселья, и тоже на ухо отвечает:
– Ты угадал!
Они переговариваются вполголоса, подчеркивая собственную независимость, и Вере это приятно. Белый вообще держится уверенно: в ухе серьга, на лице усмешка, в глазах – нахальство. Он берет с уставленного спиртным стола бокал шампанского, опрокидывает одним махом, после чего озирает сообщество.
– Ты кого имела ввиду? Насчет потрахаться. Пухленькую?
– Йес. Нравится?
– Вполне, вполне… Ладно, еще не вечер.
И он опять пьет.
Кэтрин исполняет роль метрдотеля, за официанта – Вальтер, который приносит с кухни большую кастрюлю. Из-под крышки вырывается ароматный парок, и Кэтрин торжественно объявляет:
– Первое блюдо называется: уайт вурст!
– Вайс вурст, – поправляет официант. – Белые сосиски, это баварская кухня. Трудно было их найти, нашел только в немецком ресторане.
– Белый, это твое блюдо! – прыскает Вера. – Они белые, как ты!
Вальтер объясняет нюансы употребления, дескать, белые сосиски не кипятят, они нагреваются в горячей воде, после чего их следует аккуратно очистить от шкурки. Для этого делают продольный надрез, прижимают шкурку ножом, и вилкой откатывают сосиску.
Участники party возятся с ножами и вилками, пыхтя над разделкой бледных, как бледная спирохета, баварских колбасок; лишь Белый отдает должное горячительным напиткам.
– Надо идти по повышению градуса, – говорит он со знанием дела и хватает фужер с красным вином. – Фу, кислятина… А водка есть? Ага, имеется! Ну, за вурст или как их там!
Опрокинув рюмку, Белый не утруждает себя возней с приборами, съедает сосиску с кожурой. Вере тоже надоедает многотрудный процесс, и она макает в горчицу неочищенную сосиску. Ей уже понятен желудочно-кишечный принцип единения: будут угощать национальными блюдами. Клей, соединяющий «сборную Европы», это банальная жратва, праздник живота – их главный праздник.
Взяв в руки меню, она видит следующим пунктом пиццу. Официант – Марко, он называет блюдо пицца-«Маргарита», каковая заранее нарезана аппетитными секторами. Однако Белый презрительно отворачивается от подноса.
– Не буду есть из рук педрилы… – бормочет он, направляясь к столу с напитками. А к Вере приближается Вальтер, которому очень жаль своего знакомого, разнесчастного Курта – тот, оказывается, покупает рыбу и ягоды у придорожных торговцев, то есть питается абы как. Вера уже не вздрагивает, как раньше, она не видит здесь никакого подвоха. Просто сытый немец жалеет немца полуголодного, нормальная национальная солидарность. Или что-то еще? Ах, еще зависть?! И чему же, Вальтер, вы завидуете?
– Тому, что он бывает в интересных местах, видит страну по-настоящему. А в этой Москве… Мы здесь ничего не видим.
– Так в чем проблема? Ноги в руки – и дранг нах русская глубинка!
– Глубинка – это что?
– Это провинция. Исконно-посконная Русь, которую многие ищут и никак не могут найти. Может, вам повезет?
Вальтер долго на нее смотрит, потом серьезно говорит:
– В глубинке нет нужных архивов. А в Москве они есть.
Вера навеселе, ей хочется дерзить, ерничать, и она несет что-то про Миклухо-Маклая, что бредет от одного селения аборигенов к другому, питается подножным кормом, собирая фольклор (типа сказки-легенды-тосты). Внезапно в подсознании вспыхивает тревога: а чего он сюда прется, Маклай стукнутый? Если его на пеший поход потянуло, то, может, еще потянет взглянуть на сиделицу «мертвого дома»? Поковырять рану в духе садо-мазо? Выяснить «истину», которой нет и быть не может? Вере очень не нравится это движение немецкого немца в направлении Москвы, и она глушит тревогу очередным дринком.
Скандал вспыхивает внезапно, и поначалу повод непонятен. Патрик отказывается выносить очередную порцию жратвы, пока рыжая распорядительница не даст сатисфакцию. Француз наседает на нее, перейдя на английский и настойчиво произнося слово «Дюнкерк» в обвинительной интонации. Кэтрин отстреливается короткими фразами, в которых слышится тот же «Дюнкерк», но в интонации оправдательной. Перепалка вскоре обретает тупиковый характер – никто не хочет сдаваться. В полемику втягиваются остальные, возникает многоязыкий гвалт, и над всем этим царит загадочный «Дюнкерк».
Мелани тоже что-то вякает, ускользнув от Белого (он уже ее обрабатывает).
– О чем базар? – вяло интересуется тот.
– Понятия не имею, – отвечает Вера. – Но когда они собачатся – я получаю кайф.
– Я кайф от другого хочу получить. А тёлка говорит: ты пьяный! Да она еще не видела, когда я по-настоящему бухой!
Суть конфликта между островной и материковой Европой проясняет Вальтер. Это давняя (и смертельная) обида французов, которых англичане не эвакуировали во время второй мировой войны с полуострова Дюнкерк. Своих солдат англичане посадили на корабли, а многотысячный французский корпус оставили на растерзание фашистским войскам. То есть союзники повели себя, как предатели, и Патрик, в конце концов, произносит это слово по-русски.
– Почему предатели?! – Обороняется раскрасневшаяся Кэтрин. – Мы просто не успели!
– Вы предатели!
Лицо Вальтера кривит гримаса.
– Странно. Французский корпус уничтожили наши войска, а они между собой ругаются…
– Никто не забыт, ничто не забыто… – бормочет Вера.
– Что?
– Ничего. Они бы еще Жанну д’Арк вспомнили.
– Жанна д’Арк жила давно. А Дюнкерк был совсем недавно. У Патрика там дедушка погиб.
Отставленный кавалер между тем предпринимает рейд по столу, опрокидывая фужер за фужером. Он что-то роняет, это «что-то» со звоном разлетается на осколки, но Белый не просит извинения. Он закусывает недоеденной пиццей (из чужой тарелки), запивает пивом (из горлышка), после чего ищет глазами «тёлку». А ну-ка, иди сюда! Не хочешь?! Тогда сам к тебе подойду! Эй, стоять, бельгийская потаскуха! Смир-рна! А теперь в койку: шаго-ом арш! Мелани грубо хватают за руку, та с испугом вырывается, и гвалт постепенно стихает.
– Да ты чего, мандавошка?! Не хочешь?! А-а, ты с нашими не хочешь, да?! С кем же ты трахаешься? С этим уродом?
Белый указывает на Патрика.
– Или с этим?
Палец утыкают в Вальтера.
– А может, ты с пидором развлекаешься?! То есть он не пидор, а этот… Бисексуал?!
Разногласия тут же забываются, потому что на горизонте общий враг. Когда Вера пытается урезонить скандалиста, ее посылают по известному адресу. После чего Белый хлопает рюмку, достает из кастрюли недоеденную сосиску и прикладывает ее к ширинке. Дескать, видели? Так вот клал я на вас это самое!
– Чего вылупились?! Я же сказал: хер на вас клал! Причем не такую сикуху, а большой и длинный! Если хотите, могу показать какой!
Когда он расстегивает молнию на джинсах, Вера понимает: это катастрофа! Она решительно берет Белого за руку, да только сила солому ломит – ее отбрасывают, как щенка. И что делать?! Постыдная, мерзкая ситуация, каковую не повернуть в другое русло, не обратить в шутку, потому что козел с серьгой абсолютно неуправляем!
Белый ищет глазами Мелани, но та уже ретировалась.
– Сбежала, мандавошка… Ну и хер с ней!
Пока он, пошатываясь, добирается до двери, все молчат. Повисшая тишина убийственна. Пусть Вера шапочно знакома с этим уродом, но в их-то глазах они из одной песочницы! И вот уже лицо заливает краска; и руки дрожат, и, как говорится, мальчики кровавые в глазах. На негнущихся ногах подойдя к столу, из бутылки с надписью «Jonny Walker» она наполняет фужер и залпом его выпивает. Как вода! Еще порция, глубокая затяжка сигаретой, и на этом события кончаются (хотя до финала было еще далеко).
Наутро party вспоминается бессвязными кусками. Что она там несла? Кажется, что-то о платке, который вынуждена подавать Фриде – а это, думаете, легко?! Ничего подобного, только вы, тепличные растения, о такой страшной обязанности представления не имеете! Это мы, растущие, как саксаулы в пустыне, должны подавать платки, жить в дерьме, жрать дерьмо, чтобы вы потом описали эту жизнь (и эту жратву) в своих многотомных и многоумных исследованиях! Дескать, по каким же причинам дохнут местные жители? А-а, поняли причины! Дайте за это понимание грант! А еще местечко в университете дайте, в общем, гоните обеспеченную жизнь, я заслужил! Кажется, она и урода-Белого пыталась сделать жертвой обстоятельств, и вроде бы даже нашла аргументы. Или не нашла?
Благодатная алкогольная амнезия на поверку оказывается коварной «частичной утратой», с каковой рука об руку шагает «временное просветление». Бог с ним, с Белым, она ему еще отомстит, главный месседж касался другого… Чего именно?
Лежащая в полудреме Вера вдруг подхватывается с кровати. Дура, зачем она завела об этом речь?! Точно, точно: она говорила о маленьком человечке, который мог стать большим (очень большим!) и сделать что-то выдающееся, невероятное, что повернуло бы жизнь в обеих частях Европы, в Азии, даже в Африке, если на то пошло. Америку бы не повернуло, эти гордецы шагают своей дорогой, говоря остальным: ребята, пристраивайтесь в хвост! Но мы-то с вами Старый Свет, нам америкосы не указ! Нам было указом то, что проступало красноватыми буквами на теле человечка, когда его бил озноб и температура подскакивала до сорока. А все для того, чтобы вчитались, прониклись, не оставались неучами дремучими и тупицами безнадежными! Но разве мы вчитывались?! Мы только в телевизор его совали, бедненького, научному сообществу демонстрировали, а те, блин, всегда держат свои скальпели наточенными! Всегда, суки, готовы алгеброй гармонию поверить, и это самое… Разъять, как труп! Вот и разъяли, не сохранили человечка, а теперь плачем! Помните, я объясняла суть пословицы: «Что имеем, не храним, потерявши – плачем»?
О, позорище! Вера в бессилии откидывается на мокрую подушку, чувствуя сухость во рту и учащенное сердцебиение. «Вот твой Дюнкерк… – думает она. – Тебя оставили на растерзание твоему стыду, и некому тебя с территории этих мучений эвакуировать…»
Три дня, до ближайшего занятия, Вера не может находиться дома. И в «Марабу» не может, так что остается бесцельно болтаться по городу.
Куда податься, когда на душе кошки скребут? Кому поплакаться в жилетку? Коля-Николай небось на чемоданах сидит, мечтает о бездонных швейцарских небесах, а тогда… Ноги сами выносят ее наверх на одной из станций метро и несут к неприметному скверу, над которым сияет золотом луковка с крестом. Она была однажды в этой церквушке, ставила свечку за помин души мальчика, но с той поры сюда не показывалась.
Хоть день и будничный, а церквушка открыта. Итак, что полагается делать? Кажется, следует перекреститься на висящую над входом икону, поклониться земным поклоном, и… Правильно: повязать платок! Она же платка не взяла (импровизация потому что), значит, надо стаскивать с шеи шарфик, чтобы соорудить покрывало для глупой головы.
Внутри полумрак, в углу торгуют свечками, перед иконостасом застыло несколько прихожан. Застывшие крестятся, что-то шепча про себя, и Вера, встав рядом, тоже крестится. Вот только шептать не получается. «Отче наш, иже еси не небесех…» Что дальше? Кажется, сосед справа, высокий седобородый мужчина, шепчет то же самое, только подслушивать неудобно. «Богородице, дево, радуйся…» – и опять провал в памяти. Ну не помнит она молитв! И Символ веры не помнит – пыталась когда-то зазубрить, да столь мудреным показался церковно-славянский диалект, что легче было поэму на «инглише» выучить.
А кто она в этом случае? Еще недавно она с пьяным пафосом обличала зажравшихся европейцев, молотила кулаками в грудь: мол, я другая! Но тогда – какая? Вот банальный ритуал, не бином, так сказать, Ньютона, она же ни в зуб ногой. Ритуал не более понятен, нежели камлание якутского шамана, а значит, покойная мамочка зря рисковала карьерой, тайком крестя сестер. Директриса ее школы на дух не переносила «опиум для народа», так что пришлось втайне от коллег и даже родни окрестить Любу, затем Веру…
Воспоминание о покойнице вызывает щипание в носу. Святые на иконостасе вдруг расплываются, по щеке ползет что-то теплое, и становится неожиданно хорошо. Нет, она не чудовище, она – человек. Только кто поможет этому человеку? Ну, помогите же! Святые вновь обретают резкость, но смотрят безучастно, то есть помогать не спешат. Вера пытается вспомнить, «ху из ху». Вот этот, кажется, Иоанн Креститель, с другой стороны Богородица, а вон тот вроде бы Николай Угодник (он же Чудотворец). Вера скашивает взгляд на соседа справа и обнаруживает сходство с Чудотворцем, даже возникает желание именно ему поплакаться в жилетку. Только поймет ли?
Наложив очередной крест, седобородый направляется к лотку со свечками, и Вера за ним. Простые действия: купить свечи, зажечь, поставить – успокаивают, особенно когда исполняются под копирку. К распятию, кажется, ставят за упокой, а Богородице можно за здравие… Из левой алтарной двери появляется священник, прихожане устремляются к нему, а Вера вновь озирает тех, кто призван утишать и вселять надежду. Что ж не вселяете? Слабо вам, видать, иссякли силы, растратились на сирых и убогих…
Почему-то кажется, что Норман тоже мог здесь висеть: он ведь агнец, по сути, люди когда-нибудь это поймут. И хотя Вера понимает, что занимается богохульством, остановиться не может. Если с безучастными святыми не вытанцовывается, почему не оживить в памяти явленное ей чудо? Иконы лишь нарисованы (да и нарисованы-то не очень), а тот был живой, теплый, его можно было взять на руки, когда был маленький, или за руку, когда подрос, и говорить, говорить… Как вот эти со священником говорят, пытаясь выяснить главные вопросы.
Прихожане стоят смиренно, дожидаясь своей очереди. Вот подходит черед «Николая», он склоняется к уху батюшки, а спустя минут пять остается одна Вера.
– Вы хотели о чем-то спросить?
Вера вздрагивает.
– Я?!
– Ну да, вы.
– А почему вы решили, что я хочу о чем-то спросить?
Священник пожимает плечами, сопровождая жест полуулыбкой.
– Глаза у вас такие… Вопрошающие.
Вера молчит, затем надевает очки.
– Нормальные у меня глаза, – говорит она и тут же уходит.
Пустое дело, думает она, тут или Норман, или церковь, которая к сторонним чудесам, как известно, со скепсисом. Она сразу пробует их на зуб, как раньше пробовали золотые монеты: не фальшивые ли? Не иллюзионист ли очередной «чудотворец», нет ли у него чего-нибудь в рукаве или под вторым дном ящика? Но и убедившись в подлинности феномена, клир чешет бороды и выносит вердикт: мол, человекобожие! Нельзя, дескать, поклоняться, грешно; а того не знают, что сам феномен поклонения вовсе не требовал. Если народ туп и глуп, разве мальчик в этом виноват? Если мамаша идиотка, разве Норману надо предъявлять претензии? Ему самому до смерти надоели фокусы, которые заставляли делать дяди и тети, хлопавшие в ладоши и в итоге – прохлопавшие то, что возносили…
Далее наваливается жизнь, придавливает к земле, будто на спину опустили могильную плиту. Среди могильных плит, собственно, и придавливает, когда на кладбище убирается на могилке матушки. Заходит – а там куча травы набросана! А еще мусор какой-то, бутылки пластиковые, высохшие цветы…
Вера озирает стоящие рядом ограды, не понимая: какая сволочь устроила здесь помойку?! В ярости она сгребает мусор, тащит это дерьмо в конец аллеи, а мусорный бак доверху! Приходится бросить рядом. Черт бы побрал наши кладбища, и она – дура, потому что не согласилась захоронить мать в колумбарии, а привезла сюда, едва не в Московскую область. Лучше урну в стену замуровать, и никаких тебе оград, травы и прочей муры – умерла так умерла!
В злосчастном подъезде опять ЧП, потому что консьержка уволилась после ограбления, за визитерами никто не следил, и на тебе – обокрали квартиру! Со взломом, цинично, среди бела дня! Опять милиция ищет свидетелей и, естественно, не находит. И тут – эврика! – хватают дворников-таджиков, по чьему-то навету, дескать, чурки виноваты! Сами они не взламывали дверь, но наводчиками были, ага! Двор гудит, проклиная гастарбайтеров, мол, житья от них нет, а территория между тем медленно, но верно приходит в упадок. Вокруг мусорных баков кучи бумажек, объедков, пластиковых пакетов; и по двору ветер гоняет мусор; и уже кажется: грязь – везде.
Этой стране, думает Вера, подошло бы название: Грязь. Нет, лучше: Большая Грязь. Или: Самая Непролазная Грязь (СНГ). Здесь ничего не меняется к лучшему, и не может меняться. И всяким шагающим в Москву немцам никогда до нее не дошагать, немец обязательно застрянет в грязи. Кстати: с чего она взяла, что тот шагает? Он давно уже повернул обратно. Зажал нос, выпил таблетку успокоительного и, купив билет на скоростной экспресс, катит на родину, поплевывая в окошко. «Дурак, – говорит он себе, – ты должен учиться у истории! Даже моторизованные части вермахта застряли в этой непролазной грязи, а ты куда прешься, дебил?!»
Наконец, дворников выпускают, двор приводят в порядок, но осадок остается. Вера чувствует: ей нужно все это оправдать. И поведение на party нужно оправдать– хотя бы для себя, чтобы не было так тошно. Она знает, кто может это оправдать, но звонить не решается, тут ситуация: и хочется, и колется…
11. Основной инстинкт
Переход границы с Россией получился символическим, мне даже отказались ставить штамп о ее пересечении. На пограничном пункте, представлявшем собой два вагончика рядом с дорогой, отметки ставили только водителям автомобилей. А таким, как ты, сказали, отметки не требуются.
– Только автомобили, ферштеен? – Пограничник пытался проявить знание немецкого. – А тебе: нихт штамп!
– Но у меня могут быть проблемы на обратном пути…
Пограничник переглянулся с товарищем.
– Слушай, мужик… Иди, если дают зеленый.
Процедура подчеркивала мое ничтожество, мою микроскопическую величину, несоизмеримую с простиравшейся передо мной землей. Я не одну неделю шагаю вдоль трасс и грунтовых дорог, пересекаю леса и поля, а земля, кажется, только начинается. Такая земля может рождать два желания: завоевать ее или затеряться в ней навсегда. Наступить на нее сапогом (очень большого размера!) или раствориться в убегающей к горизонту дали, сделаться дорожной пылью, лесным кустом, камнем на дне реки… Что выбрать? Первое желание, похоже, неосуществимо. А чтобы об этом помнили, вдоль дорог установлено множество памятников, напоминающих о войне. Один массивнее другого, эти обелиски, солдаты с автоматами, танки на постаментах давили меня, превращали в карлика, в комара, севшего на щеку и безжалостно прихлопнутого. Тяжеловесная многотонная память, казалось, вещала глухим, исходящим из-под земли голосом: «Осторожно! Ахтунг! Трижды подумай, легкомысленный нарушитель границы! Может, повернешь назад?»
Почему я не повернул назад? Потому что где-то там, в неразличимой дали я надеюсь узнать тайну рождения и гибели одного странного мальчика, без которого мне стало неинтересно жить. Точнее, узнать вторую половину тайны, первая половина, почти разгаданная, осталась за спиной, в доме с булочной, за окном, где кусок разбитого стекла заменяет фанера. Очередной «покоритель» за плотно задернутыми шторами, возможно, думает про абсурдность своего наскока, он ведь не покорил землю, а именно затерялся, пропал. Или он ни о чем не думает, а просто лежит на кровати, отключив органы чувств? Тогда мне нужно стать его органами чувств, глазами и ушами, ногами и руками. Только так я смогу получить новый опыт, что-то понять, осознать; и тогда по возвращению мы все выясним, расставим по полочкам, и брат перестанет быть живым мертвецом…
Этот вопрос: не повернул ли я назад? – звучит в послании редактора, которое получаю во время очередного «сеанса связи». Получив отрицательный ответ, тот интересуется: могу ли я чем-то порадовать читателей «Городской газеты»? Я же отвечаю, что радовать пока нечем: страна настолько уязвима для критики, что статьи бессмысленны.
– Вот именно! – пишет редактор. – Бессмысленно критиковать то, что невозможно исправить!
А я отвечаю… Увы, ничего не отвечаю, поскольку разрядился аккумулятор, а ближайшая розетка находится очень далеко. Поэтому диалог продолжается в виртуальном варианте, к чему я уже привык.
– Критика – не моя цель, – говорю (пишу?) я, – Если на то пошло, наша цивилизация тоже не безупречна, в последнее время я живу с постоянным ощущением обмана…
– Какой обман?! Ты журналист, у нас свобода слова, значит, любой обман может быть раскрыт!
– Я не о том обмане. Вокруг меня множество людей, они строят планы, делают карьеру, с надеждой смотрят в будущее, верят в прогресс, как пан Анджей… Они думают: у них под ногами находится огромная и толстая базальтовая плита. Мне же кажется, что мы на плавучем острове, какие образуются в Саргассовом море. Нагрузка огромная, движение по острову интенсивное, а основание шаткое и неустойчивое, чуть пережмешь, и дружно идем ко дну.
– Красиво сказано, но откуда ты это взял?!
– Из опыта прошлого, наверное. Все-таки я – представитель народа, прошедшего через ад и едва не утащившего за собой в преисподнюю другие народы. Я чувствую запах серы, но говорить об этом смешно. Гораздо легче, как и остальные, положить свой кирпич в основание новой пирамиды, этой «мега-мечты» о всеобщем благоденствии. Двуличный диссидент, я писал в статьях одно, а думал другое; только здесь я становлюсь собой. Эта страна, в конце концов, тоже прошла через ад, а еще здесь появился Норман…
– Какой Норман?! – восклицает антагонист. – Где он?! Лежит твой Норман в земле и никогда не воскреснет! Эта страна отторгла его, погубила, и тебя она погубит! Это трясина, которая засасывает все подряд! Не понимаю, почему ты все-таки не повернул обратно?!
В этом месте повисает пауза.
– Мне кажется, я здесь не чужой. Я будто слышу иногда подсказки…
– Вот как? И какие же ты слышишь подсказки? Быть может, та каска с черепом – подсказка?
Зловредный фантом напоминает о встрече на трассе, когда меня нагнал человек на велосипеде. Узнав о моем германском происхождении, он засмеялся и сказал, что немцы всегда выбирали Смоленскую дорогу. Велосипедиста звали Егор, он пригласил в свой деревенский дом, где жена угостила меня обедом. В апогее застолья хозяин достал из кладовой каску бойца вермахта, пробитую в двух местах: аккуратные круглые дырки зияли с левой стороны. Когда Егор извлек из-под стола череп и вставил в каску, я оторопел.
– Видишь, там тоже дырки, в черепе. И они полностью совпадают с дырками на каске!
Жена замахнулась на него полотенцем, начала ругаться, а Егор смеялся, говоря, что череп с каской когда-то раскопал в лесу его сын.
Теперь уже взрослому сыну это добро ни к чему, Егору тоже, так что он с легким сердцем презентует трофей немецкому путешественнику.
– Дивизия «Мертвая голова»! – веселился Егор. – В натуре – мертвая! А почему? Потому что сталь говно! Ваши каски из ППШ прошивались на раз!
Комментарий виртуального редактора полон сарказма.
– И как ты это расцениваешь? Это же издевательство над исторической трагедией! Мы относимся к ней очень серьезно, мы прошли процедуру денацификации, раскаялись, а они?! Они шутят над такими вещами, над которыми нельзя смеяться!
– Это наше мнение. А они считают, что смеяться можно над всем. Иногда им ничего другого не остается, только смеяться.
– Или хитрить. Помнишь еще одну «подсказку»? Как пожилая крестьянка заставила тебя копать картошку?
Это было на следующий день после перехода границы. Та бабушка приняла меня за демобилизованного солдата (что было не впервые) и попросила помочь ей выкопать картошку. Я ответил, что больше люблю кушать картошку, а не копать ее.
– Чтобы ее кушать, надо вначале выкопать. Помыть, почистить, сварить… Сам откуда будешь?
И опять (после моего признания) была история из страшного времени, когда вокруг гремели взрывы, вермахт откатывался назад, накрываемый волной советского наступления, но картошки человеческие конфликты не касались. В далеком 1943 году был на удивление богатый урожай, так что семейство этой крестьянки, тогда совсем юной, засыпало картошкой самодельный бункер, выкопанный в огороде. К несчастью, это увидели эсэсовцы. Они зашли в огород, насыпали в бункер отраву, в итоге семья даже не притронулась к картошке. Притронулся кто-то из голодающих соседей, чьи трупы потом находили в разных концах деревни…
– И что из этого? – сопротивляется фантом. – Ты лично – какое отношение имеешь к СС?! Твой дедушка воевал на Западном фронте и при первой возможности сдался американцам! А бабушка была антифашисткой, она погибла в Дахау! У тебя нет комплекса вины перед этой страной, ты прекрасно об этом знаешь! Но почему-то ты копал эту картошку, даже вымыл ее, будто ты гастарбайтер, а не гражданин цивилизованной Европы. Твое желание быть здесь своим – смешно и нелепо, этот мир тебя отторгает, как ни маскируйся… Что? Тебя потом накормили блюдом под названием «драники»? Но это просто абсурд! Право первородства нельзя продавать ни за чечевичную похлебку, ни за «драники»!
– Право первородства? Это слишком напыщенно, так мы можем далеко зайти.
– Ладно, они хотя были вкусные, эти «драники»?
– Очень вкусные, особенно со сметаной.
– О, майн Гот…
Захлебнувшись слюной (если фантомы способны захлебываться слюной), оппонент растворяется в сумерках, я же продолжаю путешествие, чтобы вскоре оказаться в очередной маленькой гостинице.
Номер встречает абсурдным объявлением, прикрепленным кнопками к стене: «Душ – 50 руб. Презерватив – 100 руб. Разбитый графин – 500 руб. (штраф)». В душ мне очень хочется, презерватив не требуется, разбивать графин я вроде не намерен. Значит, объявление предназначено кому-то другому, остро нуждающемуся в двух первых вещах и бьющему графины. Кто этот сексуально озабоченный хулиган? Ответ я получаю внизу, в маленьком, опять же, кафе, где за стойкой скучает в одиночестве барменша.
– Это для дальнобойщиков повешено. Мало того, что шлюх подорожных с собой тащат, так еще графины бьют! А где я наберу столько графинов? Значит, надо штрафовать!
Дальнобойщиками, насколько я знаю, называют повелителей могучих железных животных, что проносятся по дороге, поднимая облачка пыли и быстро исчезая вдали. Животные явные фавориты трассы, они главенствуют среди мелюзги под названием «мерседес» или «тойота», презирали их и далеко не всегда позволяли себя обойти. Да, «мерседес» скоростной, он сродни льву или гепарду; но тогда машина дальнобойщика – это слон. И если несколько слонов встают друг за другом посредине полосы, то обогнать их без долговременного выезда на встречную полосу нелегко. Я не раз наблюдал картину, когда беспомощный лимузин, раздраженно сигналя, плетется за колонной большегрузных трейлеров, и мои симпатии, как ни странно, были на стороне дальнобойщиков…
Впрочем, я быстро об этом забываю, потому что вижу на полке-витрине… Мышь! Крошечный серый зверек по-хозяйски перемещается среди бутылок, пачек с печеньем, шоколадок, изучая потенциальное угощение. Иногда мышь встает на задние лапки, опирает передние на пачку, обнюхивает ее – в общем, она здесь главная («дальнобойщица»?).
– Опять она? – барменша смеется. Она стоит спиной к полке, но, кажется, умеет видеть затылком. – Я по вашему лицу поняла, что там бегает наша мыша.
– Мое лицо такое говорящее? – бормочу я.
– Да вас просто перекосило! А почему? Нормальная мыша, мы ее Нюркой зовем и даже подкармливаем.
– Я думал, она сама тут находит еду…
– Да где ж она найдет? На полке муляжи одни, вся еда у меня в холодильнике или в шкафу под замком. Поэтому можете смело заказывать, что хотите. Что хотите?
Поколебавшись, заказываю кофе и любимый горький шоколад, строго следя за тем, чтобы упаковку извлекли из шкафа.
– За душ вам платить? – спрашиваю, перекусив.
– Мне. Только там…
– Тоже мыши?
– Нет, – улыбается барменша, – там мышей нет. Да вы сами все увидите.
Поднявшись на второй этаж наверх, на двери в коридоре вижу бумажку с надписью «уш». Заглавная буква отклеилась? Если так, то отклеилась кстати, надпись вполне соответствует помещению, где кафель наполовину отлетел, а душевая лейка прикреплена к толстому черному шлангу. «Душ» – это для людей; «уш» – надо полагать, для помывки автомобилей.
И все же я упорно втискиваюсь в эту жизнь, радуясь любой поддержке, полученной по ходу путешествия. Меня поддерживали явно и неявно, ободряли и даже делали своеобразные комплименты.
– Ты не похож на немца, – сказал на прощание Сэм. – Ты кладешь с прибором на систему, и я тебя за это уважаю. Хочешь, доставлю тебя в Москву на тачке? Ах, ты хочешь пешком… Тогда звони, если что. Сэм в момент примчит на помощь.
– Ты действительно приедешь?!
– Два пальца об асфальт. Да ты сам видел, как я гоняю по автострадам – чего, блин, спрашиваешь?! Короче, звони.
Тому, кто не оставался ночью в одиночестве в незнакомой стране, под открытым небом, не понять, чтозначит такая поддержка. Похожее состояние пережил мой учитель русского языка, тоже пришедший сюда покорять землю, а в итоге затерявшийся в бескрайних лесах. Ему было несравнимо хуже; я думаю, он тоже кричал по ночам, как ликвидатор Гога, а может, еще ужаснее. Он видел перед собой автоматные стволы, слышал лай овчарок, натасканных на людей, а еще он постоянно мерз. Было такое чувство, что не только руки и ноги, а все внутренние органы деревенеют и прекращают движение. Застывает печень, леденеет кишечник, замирает сердце… У старого солдата были неестественно красные кисти рук с двумя отсутствующими пальцами, он говорил: это последствия обморожения. Если бы не варежки, подаренные заключенному одной доброй женщиной, он вообще лишился бы кистей, как их лишился его товарищ, тоже работавший на леспоповале. Солдат привез с собой эти варежки, хранил их много лет, но, к сожалению, не уберег от банальной моли…
Плескаясь под прохладным душем и стараясь не порезать ступни о расколотый кафель, я размышляю о женщинах. Именно они главный магнит, альфа и омега, притягивающая завоевателей и путешественников. «Шерше ля фам» – сказал бы Франц, любивший щегольнуть языком папы Жан-Жака. Да, он жестоко просчитался, впутался в ужасную историю, но даже такие последствия не отменяют основной инстинкт, приказывающий мужчине: не смотри на соплеменниц, иди за горизонт и возьми наложницу из другого племени! Она лучше тебя утешит, и потомство от нее будет лучше, жизнеспособнее. Эй, воины! Собираемся – и на Восток! Что вы говорите? Надо извлекать уроки? Учиться на чужих ошибках? Это смешно, инстинкт не признает уроков, он плюет на ошибки, с легкостью перебарывая опасливый рассудок.
Я смываю дорожную грязь, пот, копоть трассы и начинаю чувствовать себя мужчиной-самцом. Еще в Минске я почувствовал этот зов плоти, но тогда порхающие девушки в мини-юбках так и не приблизились к страннику, точнее, странник не решился к ним приблизиться. Здесь это сделать легче, достаточно еще раз зайти в кафе, где за стойкой стоит дрессировщица мышей. Она работает, но кому, кроме меня, нужна ее работа? Маленькая гостиница пуста, барменша тут и администратор, и кастелянша; в кафе тоже ни одного клиента, а тогда мы можем познакомиться ближе. У нее светлые волосы, забранные в пучок, румяные щечки, и очень живые глаза. Какие глаза? Я не запомнил, главное: «она ничего». По-немецки это звучит абсурдно, но в русском, как разъяснял брат, выражение имеет положительный оттенок. «Она ничего» означает: девушка симпатичная, приятная, достойная знакомства; а что еще требуется изможденному целибатом путешественнику? Я надеваю запасные брюки, не столь истертые, выстиранную футболку, причесываю волосы и, глядя в треснувшее зеркало, тоже нахожу себя «ничего».
Улыбка при моем вторичном появлении в кафе обнадеживает. Я замечаю, что барменша подкрасила губы и распустила волосы, собранные ранее в пучок. Что я буду пить? Конечно же, пиво. Немцы пьют только пиво (про опыт с водкой я помалкиваю), потому что не любят пьянеть.
– И правильно! – говорит барменша. – Наши только водку пьют, ну и – сами понимаете… Меня, кстати, зовут Катей.
– Меня – Курт. А вашу домашнюю мышь зовут…
– Нюрка! – Катя смеется. – Но она сегодня насытилась, больше сюда не покажется.
Предложение выпить пива за мой счет Катя принимает не без колебания, похоже, искусственного. Девушка должна вести себя пристойно, не бросаться жадно на первого встречного, что повышает ее акции в глазах мужчин. Есть женщины особого сорта, но они, как правило, стоят в витринах на Реепер-бан или подпирают стенку на Пляс Пигаль. Катя – не такая, а… Какая? Во-первых, не жадная, потому что приносит горячие сосиски, говоря: закуска – за мой счет. Во-вторых, информированная, потому что знает: немцы пьют пиво именно с сосисками. В-третьих, критически настроена к соотечественникам, которые под пиво обязательно вытащат леща, так что стол неделю потом воняет!
– Вытащат леща – это значит…
– Рыбу соленую. Воблу.
– Я не понял: воблу или леща?
– Да какая разница?! Вонь и от того, и от другого!
Гостиница расположена на окраине крошечного городка, такие места называют «глушь». Но даже в этой «глуши» веют европейские ветры, иногда подхватывая местных обитательниц, как маленькую девочку из известной американской сказки, и перенося их в иные миры. Одну из подруг Кати ветер унес в Голландию. Ветер имел обличье веселого бородатого специалиста по настройке оборудования для молокозавода. Голландский специалист приехал сюда в одиночку, а уехал уже вдвоем с очаровательной обитательницей «глуши». У них родился мальчик, названный Хансом, вот, кстати, его фотография. Катя то ли готовилась заранее, то ли русские провинциалки постоянно носят с собой фотографии подруг с новорожденными полукровками.
Фото пробуждает внезапную боль, а может, ностальгию по времени, когда Франц и Люба были гораздо моложе, и Норман выглядел таким же маленьким пузанчиком. У Франца была бездна его фотографий, брат сделался фото-маньяком, запечатлевая каждый шаг малыша. Где теперь эти фото? Быть может, Франц сейчас перебирает поблекшие от времени изображения? Или он оклеил ими стены и, сидя без движения в кресле, смотрит на них? Меня тоже подхватывает ветер – ветер воспоминаний – так что Кате приходится теребить за плечо.
– Курт! Вы слышите меня?
– Что?!
– Я говорю: вот ее муж, с селедкой! Они селедку съедают целиком, за один присест, представляете?! Подруга пишет: традиция у них такая, у голландцев.
На фото веселый бородач запрокинув голову, готовится проглотить приличного размера рыбу. Я разлепляю губы в подобие улыбки.
– Это вобла? Или лещ?
– Да нет же, это селедка!
– Да нет… Ваш язык – единственный в мире, где «да» и «нет» произносят вместе.
Катя взирает на меня с недоумением.
– Серьезно?! Я, если честно, над этим не задумывалась…
Она прячет фотографии, затем говорит с едва заметным вздохом:
– Смешанные браки – самые счастливые…
– Вы так думаете?
– Уверена. Наши – они ведь почти все алкаши! Уж лучше турка подцепить, как моя сестра.
– У вас тоже живут турки?
– Здесь не живут, в Смоленске живут. Они там строят что-то, ну, моя Зойка с одним и сошлась. А что делать? Она же со своим год всего прожила, а потом выгнала за пьянку. А этот мусульманин по-русски почти не говорит, зато не пьет и, кажется, любит ее.
То, что Катя не особо скрывает свои потаенные мечты, мне почему-то нравится. Вряд ли я смогу сыграть роль сказочного ветра-переносчика, но хотя бы одну незабываемую ночь подарить этой провинциалке могу. Она гораздо лучше, чем «ничего». Она замечательная, на шее у нее бьется синяя жилка, а от волос, когда она перегибается через стол, пахнет какими-то лесными травами… О, инстинкт! Ты пробуждаешь желание поцеловать Катю, она же имеет желание поговорить о несбыточной жизни в странах, где никогда не была.
Я испытываю легкую досаду. Зачем тебе, Катя, демонстрировать знание чужой жизни? Я знаю, вы не любите говорить о своей жизни, разве что старики жалуются, те же, кто моложе, мыслями и мечтами устремлены в иностранный рай. А это совсем не рай. Просто жизнь более комфортная, обустроенная, но и более трезвая, жесткая, иногда безжалостная. И смешанные браки далеко не всегда складываются счастливо. Даже гениальные дети не спасают такой союз, хотя я, конечно, не буду рассказывать об ужасе, который пережил брат. Разрушать чужие иллюзии – жестоко, а иногда и опасно.
Внутренний монолог прерывает звук подъехавшей машины. Взгляд за окно, вскрик: «Хозяйка приехала!», и вот уже Катя опять за стойкой, спешно надевает передник. Хозяйка – плотная дама с короткой шеей, можно сказать, шеи у нее вообще нет. На ней надеты обтягивающие брюки со стразами, что немыслимо вдвойне: одежда в обтяжку при такой фигуре – нонсенс, а стразы явно не соответствуют возрасту.
Хозяйка беседует вполголоса с Катей, затем приближается ко мне.
– У нас немецкий гость? Редко у нас появляются гости из Европы…
Она представляется Зинаидой Викторовной, владелицей этого отеля. Она говорит именно: «отеля», крутя на пальце ключи от машины. Полминуты раздумья, и вот уже владелица сидит за моим столиком, небрежно отдав приказание подать ей холодную колу. Ей тоже приходилось бывать в Германии, она покупала машину в Гамбурге. Вот эту машину, «BMW», указывает она в окно. Потом ее погрузили на паром и переправили в Калининград, который по-немецки называется…
– Кенигсберг, – уточняю я.
– Ага, Кенигсберг. Потом оттуда через две границы гнала машину сюда. Сама пригнала, никого не нанимала.
Зинаида Викторовна делает паузу, чтобы я оценил масштаб мероприятия по перегонке очередного «немецкого мотора» в Восточную Европу. Оценить масштаб мешает Катя, она ставит стакан со стуком, выказывая раздражение. Или ревность? Кажется, мои ставки растут: в этой «глуши», в ста километрах от Смоленска котируется даже одинокий странник с немецким паспортом. Зачем такой альянс владелице «отеля»? Ну, как же: можно было бы поставлять «BMW» целыми партиями, а не перегонять поштучно. Тогда и «отель» можно будет дотянуть до трех звезд, заменить кафель в душе, избавиться от мелких грызунов…
– Ладно, потехе час, как говорится… Я чего вообще заехала? На заправке видела трейлеры со знакомыми номерами. Эти обычно у нас останавливаются, так что готовься. Белье принеси, номера почисти, ну и все остальное.
– А почему Вальку не вызываете?! – слышна недовольная реплика. – Это она администратор, а я в кафе нанималась!
Следует извиняющая улыбка владелицы, после чего у стойки приглушенно и жестко беседуют. Катя в раздражении снимает передник, уходит, и я мысленно с ней прощаюсь. Извини, Катя, новый русский капитализм не позволяет нам соединиться, и это, увы, жизнь. Хозяйка немецкого отеля, уверяю тебя, повела бы себя так же. И хозяйка турецкого отеля, – потому что любовь проходит, и ненависть гаснет, а деньги остаются. Пять лет назад я наблюдал в Анталии, как хозяйка турецкого отеля заставляла такую же молоденькую барменшу танцевать перед нами, немецкими отдыхающими, танец живота. Танцовщица пользовалась успехом, и хозяйка вновь и вновь выталкивала ее в круг, пока девушка не упала от изнеможения в обморок…
Вскоре за окном раздается гул мощных моторов, и на стоянку возле кафе вкатывается несколько трейлеров. С появлением в кафе больших и шумных людей, одетых в клетчатые рубашки, как герои вестернов, события моментально ускоряются. Столы сдвигаются, на них появляется водка, ее начинают пить, кричат, чтобы скорей подавали закуску, не дожидаются, еще пьют, Катя приносит салаты и нарезанную колбасу, убегает, чтобы подготовить номера, ковбои закусывают, наливают, затем придвигают к столам дополнительные стулья для приехавших вместе с ними молодых женщин. Женщины задержались для легкого макияжа перед зеркалом в коридоре – отсюда видно, как они заканчивают подрисовывать брови, проводят помадой по губам и, улыбаясь, присоединяются к компании.
– Эй, чего скучаешь? Давай к нам, места хватит!
– Это вы мне? – спрашиваю с удивлением.
– А кому еще?! Мы бы и Катьку пригласили, только ей Зинаида запрещает с нами сидеть. Верно, Кать? Замордовала хозяйка, не дает расслабиться?
С осуждением взирая на компанию, Катя всем своим видом подчеркивает, что между ней и этими вульгарными женщинами – моральная пропасть. Я не раз встречал их, голосующих на обочине трасс и явно отличных от других женщин, бредущих с тележками или сумками в руках. Мини-юбки, черные колготки, краска на лицах, распущенные волосы – это знаки, символы принадлежности к особой касте жриц любви. При этом самая невзрачная и дурно одетая женщина с тележкой неодобрительно поглядывала на дорогие украшения и одежду. Иногда жриц подхватывала легковая машина, но чаще тормозили вот такие трейлеры, и женщины высоко задирали ноги, чтобы забраться на подножку и исчезнуть внутри кабины.
– Ну, чего там рожаешь? – кричит главный ковбой, с красной бейсболкой на голове. – Иди, тут место есть рядом с Галкой! Эй, подвинь задницу, пусть парень сядет!
Мой переход за соседний стол оказывается гораздо серьезнее, чем переход российской границы. Прости меня, Катя, пусть тебя успокоит хотя бы то, что водку я пить не буду. Ковбои наливают щедро, от широкой русской души, но я отодвигаю стакан – только пиво.
– Какое, на фиг, пиво?! – Возмущается рыжая красотка, названная Галкой. – Мужик ты или не мужик?!
Но я непреклонен, как и положено нордическому немцу. Как ни странно, мое немецкое происхождение мужчинам все объясняет: не раз бывшие в Евросоюзе, они обладают зачатками толерантности. Галка толерантностью не обладает, и главный ковбой вынужден ее прервать:
– Заткнись, шалава, дай с человеком побазарить!
Ковбои тянут ко мне ладони, называют имена, которые я, конечно, не запоминаю, и начинается разговор о дорогах. Почему в Германии хорошие дороги, а здесь – говно? Ну, ладно, трасса М1 еще нормальная, но стоит свернуть влево или вправо – все, полная жопа! Мне приятно соглашаться: натюрлих, от Франкфурта до Берлина – очень хороший автобан! А от Берлина до Гамбурга – еще лучше! Между тем Галка придвигается ко мне, и я ощущаю тепло ее тела, отделенного полупрозрачной материей. Сквозь материю проглядывает черный бюстгальтер, скрывающий (наполовину) грудь красивой формы, да и сама она, если честно, привлекательная. Зря только они так густо мажут лица, будто готовятся выступать в театре пантомимы…
Где-то за спинами ковбоев мелькает знакомый силуэт, и я вижу раскрытый в удивлении рот Магды.
– Ну, майн либер… У меня просто нет слов! Ты полностью потерял представления о приличиях! Стал копией сводного брата, который всегда был развратным французом!
– Наполовину французом… – уточняю вяло (слишком ущербна моя позиция).
– Эта половина его полностью подчинила, заставила связаться с русской проституткой!
– Люба не была проституткой.
– Тем не менее, она выглядела, как женщина легкого поведения! Я видела ее два раза, и оба раза она мне очень не понравилась. Она вульгарная, шумная, навязчиво сексуальная… Она была похожа на тех женщин, что сидят в нижнем белье у окон в старом городе. Помнишь эту улицу напротив крепостной стены?
– Сейчас в этих окнах сидят в основном африканки. Хотя и русские есть, и с Украины тоже…
– А ты откуда знаешь?!
– Ты забыла, что одна из моих статей касалась этой темы. Я писал о том, что на этой неприметной улице парадоксально соединилось наше прошлое – крепостная стена XIII века – и наше неприглядное настоящее. В конце концов, туда ходят именно немцы, так называемые «честные бюргеры»…
– И ты тоже ходил?!
– Нет, я ходил к тебе, но какая разница?
– Что значит: какая разница?! Ты приравниваешь меня к этим животным?!
– Они не животные, они тоже люди.
– Возможно, но это опустившиеся люди. Причем по собственной вине. У каждого есть шанс создать нормальную семью, пусть даже жизнь будет небогатой. А они решили идти на панель!
Я вспоминаю еженедельные встречи с Магдой, наш аккуратный секс, без выхода за разумные пределы, с умеренной страстью и с обязательным поцелуем в щеку по окончанию процесса. Начинала Магда поцелуем в губы, будто подавала знак – начало игры; далее первый тайм (изредка – второй), а финальным свистком было прикосновение ее губ к щеке. И никакого дополнительного времени, тем более пенальти.
– Конечно, – раздается обиженный возглас Магды, – тебе больше нравятся шлюхи! Эта Катя, например, готовая лечь в постель только потому, что ты немец! А эти подруги дальнобойщиков? У нас их даже в публичный дом не приняли бы! Поэтому у них и нет нормального слова для обозначения семейного союза. Что значит: brak? Это значит плохо сделанная вещь, ошибка, а…
– А вот здесь, майне либер, ты должна закончить. Так нечестно, ты не знаешь странного языка, где «да» и «нет» произносятся вместе.
– Вот именно: «да» и «нет» вместе! Разве это признак здорового сознания? Мне кажется, эти люди поголовно больны. Им требуется успокоительный укол или компресс. Их надо госпитализировать, а кого-то, возможно, отправить на процедуру эвтаназии.
– Тогда лучше сразу в газовую камеру…
Диалог прерывается, когда я замечаю внимательный взгляд соседки-Галки. Она поглядывает искоса, о чем-то размышляя, затем предлагает:
– А давай я тоже с тобой пиво буду пить?
Не дожидаясь согласия, она заказывает две бутылки, мы чокаемся (бутылками) и теснее прижимаемся друг к другу.
– У вас делают неплохое пиво… – говорю, чтобы начать общение.
– Да? Я в нем вообще-то не разбираюсь.
– Почему тогда пьешь?
– А за компанию! – смеется Галка. – И вообще, причем здесь пиво?! Ты на баб наших посмотри – вот кто у нас лучшие!
– Наши бабы – супер! – поднимает стакан бейсболка. – За баб, по-гусарски!
Мужчины ставят стаканы на тыльную сторону ладони и, отведя локоть в сторону, заливают в себя очередную порцию водки. Я пытаюсь проделать то же с бутылкой пива, едва не роняю ее, и тут же – взрыв хохота. Вести беседу уже невозможно, ковбойский пикник с каждой минутой становится громче, назойливей, водки выставляется все больше, и нам остается язык тела. Он красноречив, этот язык, в нем тоже есть «да» и «нет» – и еще множество других выражений. Галка кладет мне руку на колено, вроде как опирается на него, проводит ладонью по бедру, затем рука взлетает и укладывается за моей головой.
– Так ничего?
– Ничего – значит хорошо?
– Это значит – тесно, удобнее так.
– Если удобнее, я согласен.
Еще раз чокаемся, и Галка говорит:
– Ты прикольный.
– Какой я?
– Юморной. Я сразу это поняла, когда ты наших «гусаров» стал передразнивать. Я таких мужиков люблю.
Мы ничего не знаем друг о друге, но понимаем друг друга без слов. Вот моя наложница (гейша? куртизанка?), притягивающая меня, как Земля Луну. Я попал в это поле притяжения, как в ловушку, мне не вырваться, да и не хочется вырываться, если честно. Когда «наложница» предлагает набрать пива и удалиться в номер, возражений нет. Какие возражения, если в глазах Галки обещание чего-то такого, отчего сладко ноет в паху и армейские брюки начинают трещать?
– Я с тобой без денег буду… – шепчут на ухо.
– Да? А почему…
– Потому что ты мне понравился!
Я выхожу, прижимая к груди охапку бутылок, Галка же остается для выяснения отношений.
– …не нанималась… с кем хочу, с тем и буду… пошел нах… – доносятся реплики, не связываясь в целое. «Наложница» вылетает возбужденная, поправляет растрепанную шевелюру.
– Пошли в задницу, дальнобои хреновы! Надоели вусмерть, хочется хоть раз с кем-то нормальным трахнуться!
Мы оба уже пьяные, и, когда вваливаемся в номер, Галка сразу отправляет меня в душ.
– Во-первых, это место называется здесь: «уш», – медленно говорю я. – Во-вторых, я там недавно был, но если тебе хочется…
– Тогда я пойду. А ты пока пей пиво.
Потом пьем вдвоем, перемежая глотки затяжными поцелуями. Помада размазывается, и я вижу перед собой пухлые и подвижные губы, что так нравились брату. В полутьме номера кажется, что Галка похожа на ту, кого звали Die Liebe, значит, есть шанс познать притягательную и пугающую женщину. Узнаю ли я вторую половину тайны? Или пропаду в страстных объятиях, растворюсь, исчезну? Гнездящийся на дне души страх уничтожаю крупным глотком, закусывая горячим языком, который проникает в рот и живет там, как самостоятельное существо.
– Выйди за дверь! – внезапно командуют. – Ну, чего уставился? Я ведь женщина, мне кое-что в порядок надо привести…
За дверью я стаскиваю футболку, расстегиваю ремень, и вот, наконец, вожделенное ложе, которое нахожу в темноте наощупь.
– Погоди, пиво рядом поставим… Это твое, а это мое, понял? Смотри не перепутай!
Мы превращаемся в клубок змей, свившихся так, что не понять: кто внизу? Кто наверху? Я подпрыгиваю, потом на мне кто-то скачет, в общем, лидер секса не определен, оба партнера неистовы, и оба разряжаются одновременно.
– Класс! – выдыхает в темноту Галка. В темноте ее волосы выглядят черными, а тело – белым, будто вылепленным из теста. Я целую это тесто, податливое и теплое, готовое принять под моими губами любую форму. Интересно: Люба с Францем так же страстно совокуплялись?
– Вот блин… – бормочет Галка, спустив руку с кровати. – Это чье, интересно, пиво? Мое? Или твое?
– Мне все равно, – говорю, на секунду отлепляя губы.
– Кажется, это твое. Пей!
Я не могу ослушаться, хотя меня больше привлекает податливое тесто. Язык-существо вновь проникает в мой рот, и вот я опять возбужден и готов занять подобающую мужчине позицию сверху. Теперь наши движения более размеренны, страсть не полыхает, как пламя на пожаре, она ушла вглубь, сделалась тлеющим, но от того не менее горячим углем. Проходит минута, пять (десять? тридцать?), когда вдруг спрашивают:
– Ты почему не спишь? Ты должен спать…
Но мне совсем не хочется спать! Я вновь и вновь сотрясаю жалкую гостиничную кровать, не выдерживающую любовного накала, и даже не замечаю, когда Галка засыпает. Я останавливаю движение, прислушиваюсь, окликаю по имени. Точно, спит! И хотя надо бы оставить ее в покое, я еще больше раздвигаю полноватые белые бедра и вхожу в нее с удвоенной силой. Странно, что тело отвечает, и стонет она по-прежнему, хотя сознание куда-то улетело. Куда? В какие неведомые сферы? Последнее, что вижу перед финалом – крупный торчащий сосок, и буквально падаю на партнершу…
Наши сердца бьются с разным ритмом: мое выскакивает из груди, ее – чуть отстает. Я чувствую это биение, лежа на спящей женщине; лишь когда сползаю с нее, начинаю что-то соображать.
Откинувшись на подушку, я представляю огромную страну, впавшую в летаргический сон и вместе с тем страстно желающую совокупления. Страна раздвигает ноги, и в нее входит что-то постороннее, чтобы впрыснуть семя, оплодотворить эту спящую Брунгильду. Кто ее партнер? Конечно же, Запад, который всегда пользовался бессознательным состоянием Брунгильды-России, без зазрения совести впрыскивая в нее свои доктрины, учения и модели. Когда это лоно рождало монстров, Запад ужасался новорожденным, с презрением отворачивался от них и всячески отрицал отцовство. Но стоило стране задремать, как он опять коварно подкрадывался, вонзал в спящую эрегированный член, и опять очередной монстр начинал терзать беспечную мать, не озаботившуюся контрацептивами…
Рожденный в ночи символ мне нравится, думаю, его можно использовать, когда буду в состоянии что-то писать. Чистоту образа портит разве что Норман. Как быть с ним? Он же не монстр, он что-то совсем другое, жертва, причем ответственность за нее несут обе стороны! Я опускаю руку; найдя бутылку, допиваю ее, затем, не в силах утолить жажду, приникаю к бутылке партнерши. У ее пива странный привкус, но разбираться некогда – я проваливаюсь в сон.
Утром обнаруживаю на полу сюрреалистическую композицию: в центре лежит распотрошенный рюкзак, рядом свернулась калачиком моя ночная фурия. Голая! С иконой в одной руке и с моей кредитной картой – в другой! Первая мысль: я еще не проснулся. Только видение не исчезает – наоборот, обрастает подробностями, например, родинкой на белом бедре, посапыванием спящей, запахом разлитого пива…
Падшая женщина с иконой и кредитной картой – тоже вполне символическая картина, но эти символы мне не нравятся. Внутри закипает горечь, будто съел упаковку таблеток, а запить нечем. Вместо того, чтобы целовать утром женщину и благодарить за вчерашнее, я должен расталкивать ее, разжимать пальцы – почему?!
– По кочану… – бормочет Галка, усаживаясь на полу.
– Зачем ты полезла в рюкзак?!
Она подтягивает ноги к подбородку.
– А то ты не знаешь…
– А зачем тебе кредитная карта? Ты же не можешь вводить пин-код!
– Бабок не нашла, вот и взяла… А потом опять отрубилась!
Она внезапно хохочет.
– Ой, не могу! Своего же клофелина напилась! Перепутала, представляешь?! Башка гудит… У нас там ничего не осталось?
Перебрав пустые бутылки, Галка вздыхает:
– Ничего… Ладно, пора отваливать.
Пока она собирается, я молчу. Кажется, я понимаю, что произошло, мне рассказывали о таких вещах, а я, беспечный немец, забыл! Она обычная воровка, преступница, обманывающая легковерных клиентов! Она достойна презрения, осуждения и, конечно, тюремного заключения!
Однако вместо презрения меня переполняет та же горечь, разливаясь по телу, убивая все человеческое, нормальное…
– Ты могла меня отравить! – говорю, едва не плача.
– Так ведь не отравила, верно? Значит, не судьба. А почему – знаешь?
– Почему?
– Потому что ты мне понравился. Не веришь? Могу на эту икону перекреститься.
Установив икону на стол, она размашисто крестится. Что выглядит абсурдом: Достоевский вперемешку с криминальным боевиком, по счастью, с хеппи-эндом…
– И денег я не беру, как и обещала. Со всех беру, а с тобой вот так, значит… Ладно, пока.
Почему я ей не верю? Почему жизнь в этой стране ничего не стоит? Почему здесь рядом с любовью, как ее тень, бродит смерть? Магда могла бы сейчас торжествовать, ее аргументы были бы убийственны, так что приходится делать усилие, чтобы прервать воображаемый диалог.
Увы, даже усилия не спасают от появления Франца, от его измученного скорбного лица, без слов говорящего: теперь ты понял? Согласился с моими выводами о кошмарной сущности этих людей? Соглашайся, ты проиграл, а значит, можешь со спокойной душой сесть в один из трейлеров и отправиться назад.
Мысль о трейлере, впрочем, возникает позже, когда я с собранным рюкзаком стою на пороге.
– Как ночь провел? – подмигивает бейсболка. – Судя по твоему виду – бурно…
Я молчу, потом спрашиваю:
– Вы куда едете? В Москву? Или в сторону границы?
– В Польшу едем, за шмотками. А тебя что, подвезти? Нет проблем.
Приходится еще раз делать усилие, чтобы не задрать высоко ногу, как падшая придорожная женщина (чем я лучше?) и не залезть в кабину.
– А куда ушла… – я запинаюсь.
– Галка, что ли? Домой укатила, к мамаше в поселок. У нее мамаша инвалид, братишки младшие, и она всю эту ораву кормит. С одной стороны, золотая девка, с другой – такая зараза… Ее ж несколько раз из кабины выбрасывали на ходу! А она очухается – и опять на трассу!
Компенсацией за то, что «дальнобойщики» уехали без меня, служит приступ графомании в одном из придорожных кафе. Я буквально вижу, как к облакам, застилающим небо, взлетает мой гнев, мое возмущение, моя скорбь, чтобы пробиться к спутнику связи и, проскочив через систему антенн, обрушиться на голову Вальтера. Это единственный адресат, который может меня понять, остальные будут насмехаться и злорадствовать.
Как ни странно, я быстро получаю ответ. Да, Вальтер тоже сталкивался с двуличием здешних женщин, пробуждающих неприятие и жалость одновременно. Именно такая, пишет визави, моя преподавательница русского языка. Когда она входит в аудиторию в застегнутой черной куртке, иногда даже не сняв черные очки, кажется, она полностью закрыта. Строга, бесстрастна, готова жестко спрашивать, – но это лишь видимость. Ее выдает мимика, на нервном лице постоянно отражаются страх, волнение, неуверенность… А поступки бывают настолько нелепыми, что становится ее жалко.
«Может, не следует их жалеть? – пишу я. – Они ведь нас не жалеют, могут и отравить, и обокрасть…» Вальтер делает паузу, затем напоминает о чувстве долга. Есть долг, который надо выплатить, а дальше рассуждать – жалеть кого-то или не жалеть. Хорошо еще, про чувство вины не пишет, а то мне совсем стало бы плохо…
Отрываюсь от компьютера и вдруг замечаю: посетители кафе вместе с официанткой с подозрением наблюдают за моей «игрой» на клавиатуре. Наверное, приняли меня за шпиона, и я на всякий случай поднимаю руки: нихт шиссен!
12. Вера Терешкова
Разделившись по двое, обитатели подросткового лагеря шерстят сосняк, березняк, постепенно приближаясь к границе болота. Маринка (подружка Веры), приложив ладони ко рту, оглашает лес громким ау. С другой стороны болота с готовностью отвечают; и слева отвечают, и справа. Возгласы – как поддержка, лекарство против страха, хотя Вера делает вид, что совершенно не боится. Ну, пропал мальчик из младшей группы, и что? Наверняка в город подался, к родителям под крылышко! Вместе с тем она знает, что у родителей мальчик не объявлялся, и те вторые сутки стоят на ушах.
– Может, его трясина засосала? – расширяет глаза Маринка. – Он же маленький совсем, если в болото попадет – никогда не выберется!
Вера стирает со лба паутину.
– С чего он в болото полезет? – пожимает она плечами. – Его вообще на станции надо искать, а не в лесу…
– Милиция уже десять раз была на станции, и что? Слышала, что директриса говорила? Возможен несчастный случай, поэтому весь лагерь его ищет!
На самом деле Вера жутко боится обнаружить за ближайшим стволом крошечный труп, изуродованный зверем или человеком; или заметить детскую ручонку, торчащую из зеленой ряски. Когда она предлагает обойти болото, чтобы самих не засосало, Маринка с готовностью соглашается. Она движется впереди, но внезапно тормозит. Даже сквозь свитер (так кажется) видны мурашки на спине Маринки, поднимающей дикий визг. Вера визжит следом, вцепляется в плечо подружки, и они орут на пару, пока не прибегает вожатый. Чего орем?! Это ж собака дохлая, не видите, что ли?! И точно – собака, мухами облепленная, наверное, из-за них и показалось, что в траве лежит человек…
– Ну ты и дура! – говорит Вера, когда остаются наедине. – Теперь над нами весь лагерь будет ржать!
– Мы сами будем над ними ржать, – отвечает Маринка, – потому что мальчик, скажу тебе по секрету, никуда не пропадал!
– Да? А где же он…
– Он просто сделался невидимкой. Он же савант, понимаешь? А саванты умеют становиться абсолютно невидимыми!
– Кто такие саванты? – спрашивает Вера.
– Это необычные люди. И мальчик необычный, ему просто скучно в этом дурацком лагере. С кем ему здесь дружить?! С кем общаться?!
– А-а! – говорит Вера. – Вспомнила! Мне про этих савантов рассказывала одна знакомая, ее Региной зовут.
– Надо же: одна знакомая! Да ты глаза-то разуй, может, узнаешь «знакомую»?
И вдруг становится ясно: это не Маринка, а Регина собственной персоной! И вообще они не в лесу, а в кабинете, где к Вере поворачивают экран компьютера.
– Как зовут этого человека? Правильно: Реймонд Бэббит. Хотя мы-то с тобой знаем, что это…
– Дастин Хофман?
Регина хохочет.
– Не прикидывайся, знаешь, о ком речь!
– Его зовут… Его зовут…
– Ну?!
– Руслан?
– Правильно! А как по батюшке?
– Не-помню-как-по-батюшке… Сестра называла его: Учитель.
В этот момент Вера пробуждается, осознав: опять выплыла история из детства. Тогда и впрямь пропал мальчишка из младшей группы, его искали по окрестным лесам, пока милиция не обнаружила труп возле железной дороги. Говорили, мальчик забрался на подножку притормозившего товарняка, тот разогнался, и прыжок с поезда оказался смертельным. То есть это была официальная версия, «в кулуарах» же рассказывались истории одна жутче другой. В мальчика стреляли, его убивали ножом, топили в озере, так что впечатлительная Вера долго пугалась каждого куста…
Окончательно проснувшись, она припоминает встречу с Региной. Та неслабо продвинулась в изысканиях, видно было: помимо цепкого ума, эту волчицу кормят еще и ноги.
– Я тут собрала кое-какие материалы, – перебирала она газетные и журнальные вырезки, – это ведь было резонансное дело. Так чего только не писала губерния! Большинство, конечно, пошло по наезженной колее: почему, дескать, семья и общественность проглядели монстра в юбке?! Она ведь наверняка издевалась над сыном, на теле мальчика должны были оставаться синяки или другие следы побоев, но окружающие ничего не хотели замечать!
Регина вскидывала глаза.
– Разве было что замечать?
– Нет, – крутила головой Вера, – не было синяков, чушь это все.
– Вот и я говорю: простое объяснение еще не значит – правильное. В этой заметке версия более замысловатая: на помощь призывается комплекс Медеи, когда ревность к мужу трансформируется в агрессию против детей. То есть благоверного достать не могу, поскольку он далеко, тогда отыграюсь на потомстве. Между прочим, версия не лишена смысла…
– Лишена. Благоверный не бегал налево, во всяком случае, сестру это не волновало.
– Говорят, он сейчас в депрессии? Ну, отец мальчика?
– Понятия не имею.
– А… нельзя как-то об этом узнать?
– Пока нет. Говорят, его брат отправился сюда пешком…
– Пешком?!
– Ага, топает на своих двоих. Когда дотопает, может, и расскажет что-то новенькое.
– Очень интересно… – пробормотала Регина, сделала пометку в блокноте и опять зашуршала вырезками.
– Естественно, не могли не обвинить телевидение и вообще СМИ. Задергали, мол, и мать, и сына этими бесконечными шоу, они же крайне негативно влияют на психику. Что отчасти верно. Слава – это наркотик, он требуется в новых и новых дозах, и если наркоману эту дозу не дать, начинаются ломки. С другой стороны, она в любой момент могла вернуть внимание публики, правильно?
– Элементарно могла.
– Я знаю, мальчик соглашался на интервью и телепоказы неохотно, но кто его будет слушать? Родители, как это у нас принято, всегда лучше знают, как устроить счастье детей… Ага, это уже экзотика пошла. Какое-то издание с религиозным уклоном объявило, что родился новый Спаситель, который принял смерть от руки от собственной матери. Что символизирует конец времен, как минимум, близость этого конца. Н-да, кликуши у нас не скоро переведутся… А это что? Тоже сектанты, только эти наоборот – объявляют его Антихристом, а вашу сестру – Великой матерью, избавившей мир от вселенского зла! Дурдом, честное слово!
Наверное, на лице Веры отразилось что-то, заставившее Регину собрать заметки и смахнуть их в ящик стола.
– Ладно, бог с ними. Вы сами-то что думаете? Какие причины ее к этому подтолкнули?
Вера помолчала, затем проговорила:
– Но ведь есть заключение судмедэкспертизы, там обо всем сказано…
– Это понятно, но до заключения столько всего произошло… Я грешу на эти необдуманные смешанные браки. Мы ведь не только индивиды, мы представители соответствующих цивилизаций…
– Полпреды? – усмехнулась Вера.
– Если угодно, да. И ничего тут смешного. В каждом человеке общего, стайного – не меньше, чем личного. А может, и больше. При этом личности еще могут сойтись – и сходятся, – а вот стаи, как правило, конкурируют. Классический пример: Монтекки и Капулетти. Можете представить, какая резня случилась бы, если бы у Ромео и Джульетты появился незаконнорожденный сын? Да еще с необычными способностями, возможно – будущий Папа римский? Да они бы устроили тотальную войну, до последнего бойца!
– В наше время войн из-за этого не устраивают.
– Государства не воюют, конечно, но на семейном уровне такие баталии разыгрываются – тушите свет! Да вы и без меня прекрасно знаете, как ваши близкие тянули одеяло на себя! А в запале всякое случается, можно даже возненавидеть ребенка… Ты начинаешь различать в потомстве черты другой стаи; а своих не видишь. В итоге возникает отвращение, затем агрессия, ну и так далее. Причем ваша сестра это предположение подтвердила. Она сказала: иногда Норман казался ей чужаком, будто не она его родила. Чувствуете? Будто не она родила! Отсюда ведь один шаг до такого…
– И когда Люба так разоткровенничалась? – Спросила Вера после паузы.
– Как когда?! Во время нашей встречи. Мы же с ней встречались недавно, я вам просто не успела рассказать.
– И вас свободно к ней пустили?
– Не совсем свободно – пришлось договариваться с охраной, ну, вы понимаете… Кстати, Люба передала вам послание.
Вера взяла очередную записку механически, отвернув сведенное судорогой лицо. Господи, думалось, у нас за бабки можно все! Можно должность купить, ученую степень, или (если любопытство разбирает) влезть в самые потаенные уголки жизни, потому что – такая мы страна. И опять нахлынуло желание оправдатьэту жизнь, для чего нужно пойти к человеку, чье имя она произнесла во сне.
Для начала, впрочем, следует прочесть письмо, Вера его пока не вскрывала.
На этот раз назойливых просьб нет, главная нота – скоро все кончится! Она, мол, почти вылечилась, дозы лекарств уже снижают, а вскоре и вовсе отменят. Так что Люба ждет не дождется встречи с родными и близкими, в первую очередь с сестрой. Ну и, конечно, пора заняться переводом мальчика из зарубежного колледжа на родину. Наше образование до сих пор остается лучшим в мире, и пусть Франц с этим согласится. «Может, напишешь ему? Мне сказали: из нашей больницы за границу письма не доходят, поэтому прошу тебя, не откладывая, заняться этим делом. Тогда к моменту моей выписки мальчик будет дома».
Письмо повергает в панику. О выписке, конечно, пока речи нет, но воображение уже рисует пессимистическую картину. Итак: сестра поселяется у нее, они на пару строят быт, вместе готовят еду, вместе ее поглощают, вдвоем гуляют, а это значит, что оставшийся отрезок Вериной жизни (возможно, очень длинный!) превратится в ад. Вера навсегда сделается опекуншей этой твари, ей не светят ни замужество, ни собственные дети, так что все кончится либо ее безвременной смертью, либо умерщвлением ее мучительницы.
Не в силах справиться с разгулявшейся фантазией, Вера тычет в кнопки телефона, забыв, что Коля-Николай послан на три буквы. Увы: абонент недоступен, астронома давно обслуживают швейцарские сотовые операторы. Позвонить Регине? Но эта сучка будет работать на себя, пополнять копилку знаний, душевное состояние Веры ее мало заботит. А тогда… Звонок, по сути, был, неизбежен. Давнее желание приблизиться к человеку, которого временами ненавидела, подкрепилось нуждой в оправдании, а тогда – вперед!
В разговоре с секретарем всплывает отчество – Иванович, как она могла забыть? Вскоре слышится любезное: приходите в удобное время.
– Для кого удобное? – уточняет Вера.
– Для вас, разумеется. Руслан Иванович в офисе каждый день. Завтра вечером, кстати, у нас большой сбор, и если есть время…
Слово «офис» успокаивает. Напыщенность отвращала: что уместно для Любы в период обострения, не устраивает Веру. Человек, в конце концов, издает собственный журнал, выступает на теледебатах и круглых столах, так что роль «Учителя» ему не к лицу.
Большой сбор начинается с юных психопатов, что митинговали у ворот больницы, а здесь выступают в роли охраны. Узнав Веру, молодежь ухмыляется, мол, знали, что рано или поздно придешь! Перед ней распахивают стеклянную дверь, и Вера с ходу окунается в многолюдье.
Офис вполне современный: холл отделан пластиком, в оконных проемах стеклопакеты, вдоль стен – несколько компьютеров. За мониторами, правда, никто не сидит, люди толпятся у столов с угощениями или общаются.
– …поэтому я и говорю: Европа – это пустая чаша! – долетает обрывок беседы.
Автор реплики, худощавый нервный тип, теребит за лацкан массивного краснолицего собеседника:
– Это форма без содержания, понимаешь?!
– Понимаю, – кивает краснолицый. – Можно сказать так: это баня с распахнутой дверью. Пар вышел, остались только мокрые полки и забытая шайка с мочалкой…
– Да какая разница?! Это же метафоры, а суть одна и та же! В прошлом веке народы Европы что делали? Боролись друг с другом за место под солнцем! С одной стороны, боролись по Дарвину, как борются за выживание виды животных, с другой – по Марксу, исходя из принципов классовой борьбы. А сейчас?! Они борются исключительно с кариесом и простатитом!
– И с лишним весом! – уточняет массивный; он со своим весом, кажется, давно не борется.
Обогнув парочку, Вера продвигается к угощению. Продвижение происходит медленно, ей мешают то ли тела, то ли словесный гул: временами он сгущается, преобразуясь в упругую субстанцию, через которую нужно продираться, будто через кисель.
– …мы пытаемся сложить империю из двух красок – красной и белой. Это трудно, в итоге можно получить нечто розовое, безликое и слащавое. Империя не может быть розовой!
– И голубой империя быть не может! Я бы всех этих голубых собрал на одну баржу, вывез в открытое море, и…
Рывок через кисель, и она, наконец, пробивается к столу с выпивками-закусками. Фуршет на троечку, но белое сухое в ассортименте имеется, причем холодное, и она с жадностью пригубливает.
– Извините, но я раньше вас здесь не видел… Вы откуда? Пресса?
Насладиться вином мешает старичок профессорской наружности, с седой ухоженной бородкой и водянистыми глазками.
– Угу, – кивает Вера. – Пресса.
– Вы очень правильно сделали, что посетили это мероприятие. Здесь собрались настоящие люди, не поддельные. Каков уровень обсуждаемых проблем! Мы не копаемся в подножном дерьме, как свиньи, мы взлетаем под облака! Только с высоты видно, что земля поделена на две неравные части: одна – мировое Сити, другая – мировые фавелы.
– Извините… – Вера запинается. – А что такое – фавелы?
Профессор грозит пальчиком.
– Надо быть более образованной, госпожа Пресса! Кстати, на самом деле вы кто? Как вас зовут?
– Я Вера.
– А я Венедикт Аркадьевич, автор-мемуарист. Так вот о фавелах. Это кварталы такие в Сан-Паулу, очень бедные. Там живет мировая нищета, голь перекатная, как мы говорим. Но ведь и в других местах она живет! На земле примерно пять миллиардов живет в фавелах, ну, образно говоря. Значит, пять миллиардов – это люди-никто!
– Понятно… – говорит Вера. И, налив вина, озирается – где же «сам»? Привстав на цыпочки и бросив взгляд поверх голов, она замечает в дальнем углу седую шевелюру и мощную спину, обтянутую коричневым вельветом. Шевелюра вздрагивает в такт энергичной речи, спина тоже вроде как живет – да, это он! Вера виделась с ним один раз, их познакомила Люба, и еще тогда подумалось: и впрямь Руслан! Телосложение богатырское, вздыбленная седина, и глаза как два сверла, желающие продырявить тебя насквозь. Внезапно жизнь спины заканчивается, седой оратор делает резкий поворот и устремляет глаза-сверла на зал. Вере кажется: ее заметили, и она тут же приседает.
– Вы кого-то ищете? Не ищите, вы уже нашли человека, способного дать информацию на репортаж и две статьи. Вы поняли насчет людей-никто? Их очень много, и они хотят кушать. Чтобы кушать, надо зарабатывать. А кто им даст заработать? Правильно: богатенькие из мирового Сити! Из Европы, из Америки… Люди-никто приезжают в другой мир, устраиваются там и постепенно заполняют собой подножье сытого и богатого мира. Вот скажите: где начинается Европа? Я вам отвечу: она начинается в Африке. Африка и Азия – уже часть Европы, и когда-нибудь желтый и черный материки подомнут под себя материк белый. Подомнут – и утопят его в волнах Атлантики!
– Извините, – говорит Вера, – но пресса хочет в туалет.
Сделав круг по залу, она вдруг упирается носом в коричневый вельвет.
– Добрый вечер. Ну, как вам у нас? Познакомились с кем-нибудь? Здесь разные люди, как говорится, всякой твари по паре, но каждый мыслит; и мыслит критически.
Они стоят вплотную друг к другу, из-за чего приходится задирать голову.
– Отойдем к окну, – устраняет неловкость Руслан Иванович. – Расслабьтесь, вас здесь не съедят. И забудьте всю ахинею, которую обо мне слышали. Мы не каннибалы, не тоталитарная секта, а вполне современные и практические люди: журнал издаем, справочную литературу выпускаем, организуем семинары… Нормальный круг единомышленников, собранных, если выражаться нынешним языком, в рамках одного проекта. А я, выходит, этим проектом руковожу.
– Это сестра… – запинаясь, говорит Вера. – Она называла вас: Учитель, никак иначе…
– Люба была немного… Скажем так, экзальтированной.
– Почему – была? Она пока жива, хотя и не очень здорова.
Руслан Иванович поднимает руки.
– Извините, допустил бестактность. Люба, конечно, жива, и она обязательно поправится.
Он говорит о поддержке, которую оказывает несчастной сиделице, оболганной и поруганной. Да, произошло нечто чудовищное, но никто ведь не захотел вникнуть в суть, всех устроили самые примитивные ответы на извечные вопросы: кто виноват? И что делать? Виновата, разумеется, мать – исчадие ада, а делать понятно что: посадить в психушку, и концы в воду! Что это: очередная либеральная глупость? Не думаю. Преступление? Как говаривал один исторический персонаж, это хуже, чем преступление – это ошибка! Знаете, кто этот персонаж?
– Ленин? – ляпает Вера, вызывая улыбку собеседника.
– Уинстон Черчилль. Тоже либерал, но личность выдающаяся.
Постепенно растерянность улетучивается. «Интересно, – думает Вера, – почему его боялся Норман? Дядька вполне обаятельный, не чуждый иронии, что для этой братии нехарактерно (тут ведь каждый – мыслитель на букву “М”!). Разве что перепады настроения у него резкие: то смеется, запрокинув голову, то ледяным взглядом окатит, так что мурашки по спине. Где он настоящий?» Когда Руслан поднимает руку, кто-то кидается к столу, причем фужер подносят едва ли не с поклоном. Тусовка демонстрирует респект, угодливо улыбаясь, но в разговор не лезет – между ними и сборищем зона отчуждения, невидимая стена. То есть свита играет короля добросовестно. Отсвет падает и на Веру: свита недоумевает («Кто там в малиновом берете с послом испанским говорит?!»), но если с этой дамочкой так долго беседуют, значит, и ей респект!
– Как вам наша молодежь? Оценили их вклад в дело реабилитации вашей сестры? Ребята, конечно, делают это страстно, но лучше такой перегиб, чем бесстрастие и бессилие стариков. Нами ведь правят старики, согласитесь. По паспорту они не старые, но в душе у них – глубокая осень, им пора на кладбище. Кстати: что за дамочка раздавала визитные карточки моим парням? Вот эти?
«Нет, – думает она, – тут не расслабишься…» Вера берет в руки визитку Регины, изображает припоминание, затем говорит:
– А-а, так это психолог! Она какими-то исследованиями занимается, не знаю, правда, какими…
– Я знаю, какими: идиотскими. Она тут добивалась встречи со мной, звонила несколько дней подряд, но мне такие «исследователи» не интересны. Они пишут свои жалкие диссертации, чтобы похоронить их в архивной пыли. А нам не нужна пыль, нам нужна живая плоть, игра мускулов, запах настоящей жизни, а не трупный смрад, заполняющий все вокруг!
В голосе пробиваются железные нотки, глаза-сверла превращаются в глаза-лазеры, и Вера вспоминает признание сестры: «Он вообще-то образованный мужик, ему все в рот смотрят. Но иногда мне кажется: он тебя или изнасилует, или убьет. А главное, тебе этого хочется». Вере же хочется плена, утраты сознания, исчезновения «я», тогда она получит то, за чем пришла. Подгоняя процесс утраты, она берет фужер, который ей подносят (подносят!) здешние прихлебалы, и быстро его опустошает.
Вскоре выясняется, что подобные тусовки Руслану не по сердцу, он предпочитает традиционное застолье, с чаем из самовара, с песнями, как было у его предков-староверов. Ваши предки – староверы?! Ну да, разве вам об этом неизвестно? Нет, качает головой Вера, неизвестно. Она могла бы съехидничать, мол, с какой стати изучать вашу биографию? Вы кто – Уинстон Черчилль? Но ехидство в сторону; ее путь – подчинение, значит, слушай о старцах в меховых шапках, о женщинах в сарафанах, о двоеперстии и самосожжениях, ведь старовер – это бунтарь. Кто, простите? Бунтарь! А вот вы не бунтарь, верно? Ага, кивает Вера, я не бунтарь. Вот и фамилию вы сменили, правда? Правда, кивает Вера, сменила. Пошла в паспортный стол, написала заявление, и теперь у меня девичья фамилия матери. А зачем сменили? Застеснялись такого родства? Но это же позорно, таким родством гордится нужно! Ваша сестра – жертва, положившая на алтарь самое дорогое, ее давно пора простить, окружить сочувствием, а вы?!
Чужие слова и мысли вонзаются в мозг без сопротивления, как нож вонзается в масло.
– Неважно, что Нормана с нами нет, важно, что он был! Что его вообще произвели на свет! Да, мальчик был непростой; а какой гений прост?! О нем говорили: юное дарование, вундеркинд, но это глупости – он был гений! А может, и того серьезнее…
– Пророк? – с готовностью уточняет Вера.
– Может, и пророк, – отвечают. – Вы ведь знаете о надписях на его теле? Так вот одна из них гласила: «Придет Руслан». Я не комментирую, пусть этот факт сам за себя скажет. «Придет Руслан», и все.
Он откидывает назад седую шевелюру, буравя глазами Веру: какое, мол, оказал впечатление? Убедившись в произведенном эффекте, Руслан Иванович горько усмехается.
– Конечно, не все в это верят, у большинства мозги и души атрофированы. Их может заставить поверить лишь большое несчастье. А оно не за горами. Вы не читали, что в одной арабской стране родился мальчик, у которого тоже на теле проявляются надписи? Какие именно? Суры из Корана! Так вот, семье этого мальчика выделили отдельный дом, подарили бронированный автомобиль, да еще охрану из шести человек приставили! Чувствуете разницу? Так что, если не верите в приход Руслана, сюда придут ребята с Востока, и тогда никому мало не покажется…
Вера стоит с раскрытым ртом. Ей говорят, она внимает; он донор, она реципиент, вот только стоять у реципиента больше нет сил, хочется присесть. Вняв просьбе, ее ведут туда, где нет толпы, шума, но по-прежнему есть Руслан, который, возможно, ее изнасилует или убьет. И пусть! Вера опускается в мягкое кожаное кресло, ей наливают ароматный коньяк, и опять словесный поток обрушивается на нее, уничтожая остатки собственного мнения, как цунами уничтожает прибрежные постройки.
Люба совершила лишь одну ошибку: связалась с этим немчиком, не сумевшим оценить подарок судьбы. Он всячески принижал роль сына, строил на его счет смехотворные планы, образно говоря: схватил звезду с неба и сунул ее в помойку! А звезда должна сиять из космических глубин, разгораясь все больше и побеждая второй закон термодинамики! Вера понятия не имеет об этом законе, но какая разница? Она согласна с тем, что русская идея может даже физические константы переиначить, такие уж мы люди. Мы космисты, мы взлетаем даже не под облака – выше, в стратосферу, ионосферу наконец, в бездонность вакуума, к звездам!
Вера отхлебывает коньяк, кивая, как зомби. Зомби вылетает в стратосферу, потом в ионосферу, откуда уже не видны обоссанный подъезд, плачущая консьержка, упившийся урод, что прилюдно расстегивает ширинку… Из глубин космоса не различить папашу, кричащего: «Все уё…вайте!»; и фармацевт-уголовник предстает крошечной козявкой; и «Марабу» столь мал, что даже вывеску не прочесть. Зато каков полет! Какая, блин, высота! Она уже не Вера, а Валентина Терешкова, облетающая земной шар и видящая оттуда девственно чистый материк Евразию. Разница в том, что в эпоху Терешковой на заборах красовалось: «Миру – мир!», а на борту этого космического аппарата впору написать: «Вере – веру!». Ей очень нужна вера, иначе она не выдержит, сдохнет от тоски или сунет голову в духовку…
На следующий день Вера вроде как в амнезии, и ей хорошо. Она смутно помнит окончание сборища, в памяти отпечатался лишь лысый датчанин с серьгой в ухе, кажется, по имени Гунар. Поначалу она удивилась: откуда здесь взялся Гунар?! Он же рожден ползать, он не может летать в космос; но, как выяснилось позже, может.
– Мы, – сказал Руслан, – не примитивные ксенофобы, мы принимаем всех критически мыслящих. Верно, Гунар?
– Верно, – тряхнул тот серьгой. – Мой филм – это критика. Мы будем смотреть филм?
Договорились посмотреть отрывок, Гунар поставил диск, после чего сам взялся дублировать. Фильм назывался «Избавимся от других» и был посвящен иммиграционной политике датского руководства.
– Они очень-очень правые, они почти расисты. Они постоянно задают иностранцам вопросы: что ты готов сделать для датского общества? Почему мы должны поддерживать тебя? Почему ты такой глупый? Почему твои дети глупые – они гораздо глупее наших датских детей! Почему у тебя нет работы? Почему ты употребляешь алкоголь? Почему ты вообще здесь появился?! Мы хотим от тебя избавиться!
Насколько помнила Вера, фильм являл собой черную комедию, где датское руководство планомерно избавлялось от неугодных пришельцев, а Копенгаген постепенно превращался в большую помойку без закусочных и пиццерий. Всем этим занимались не датчане, а именно пришельцы, но их начали отлавливать, вывозить в машинах за город и сбрасывать в Балтийское море…
– Спасибо Ларсу, без него я не снимать филм, – сказал Гунар.
– Ларсу фон Триеру? – уточнил Руслан Иванович.
– Да, фон Триеру. Это снято при помощи его компании «Zentropa».
«Ну? – говорили глаза Руслана Ивановича. – Вот он какой, твой любимый Евросоюз!» А Вера мысленно отвечала: «Какой же он любимый?! Я ж его терпеть не могу, поэтому сюда и пришла!». Самым неожиданным был финал, когда Гунару предложили заняться историей из нашей жизни. Руслан Иванович начал ее излагать, и Веру внезапно охватил жар. Это был история сестры! Но разве можно такое выносить на экран? Разве Гунар (Эйзенштейн, Феллини etc.) сможет это воплотить?!
В итоге победила не Вера, а Терешкова, высокомерно сказавшая: выносить не только можно – нужно! Пусть ужасаются недоноски, пусть помнят сакраментальное: кто с мечом придет, от меча и погибнет! Вера пыталась робко возражать, дескать, госпожа Терешкова, причем здесь меч?! Тогда меча не было, а смерть – была… Но гордая Терешкова уже махала рукой с орбиты: хватит ползти в хвосте, Веруня! Мы и здесь будем впереди планеты всей, Зюскинды и фон Триеры утрутся, когда увидят такую кинуху!
На очередное занятие тоже спешит (летит?) Терешкова. Вера не может допустить, чтобы подопечные над ней хихикали – она должна быть выше. Настолько выше, чтобы не различать усмешек, не видеть выражения глаз, а значит, и стыда не испытывать. Стыд побоку, обитателю космических бездн не к лицу душевные корчи, более подходящие тварям, что ползают внизу…
Добежав до дверей, Вера на минуту замирает. Самое ужасное, что может ее ожидать: бумажка от начальства на столе у охранника. Мол, так и так, в услугах не нуждаемся, в отделе кадров вас рассчитают. Никакой бумаги, однако, нет; и охранник приветлив, так что Вера даже разочарована. Она бы сумела бросить в лицо стих, облитый горечью и злостью, не отмолчалась бы, а тут вроде никому ничего бросать не надо.
Занятие она выдерживает в том же ключе, пролетая по эллиптической орбите на первой космической скорости. Голос ровный, взгляд отсутствующий, то есть вся аппаратура работает в штатном режиме, самочувствие экипажа в норме. Лишь после занятия, когда подопечные покинули аудиторию, она судорожно утирает лицо платком – напряжение, действительно, как у космонавтов.
Приведя себя в порядок, выходит в коридор, а там Вальтер топчется. Поговорить? Вальтер, дорогой, я целых полтора часа для вас говорила, можно оставить меня в покое?
– Извините… Я думаю, это очень важно. Для вас важно.
– Для меня?! Очень интересно…
Далее следует оцепенение. Запинаясь и ошибаясь в словах, Вальтер все-таки докладывает о своих догадках: мол, он все понял, причем еще тогда, на party. Вы ведь сестра той женщины, правильно? Нет, нет, можете не отвечать, это очень тяжело, я понимаю. И ваше поведение я теперь понимаю, как это будет по-русски… Задней цифрой?
– Задним числом… – механически произносит Вера. Спикировав с орбиты и шмякнувшись оземь, она возится в грязи, пыльная и жалкая. Господи, ну зачем тогда разнюнилась?! Зачем, идиотка, языком трепала?! Он же теперь всем раззвонит, и хуже всего будет, если начнут точно так же «понимать» и жалеть. Лучше повеситься, ей-богу, чем стоять у доски и ловить на себе взгляды, исполненные сочувствия. Да провалитесь вы с вашим сочувствием!
13. Я не сволочь!
Чем ближе Москва, тем больше ускоряется жизнь. Вокруг больше машин, они быстрее едут; и спешащих людей больше; но ускорение, я знаю, иллюзорно. Стоит отойти от трассы, как страна замирает, впадает в летаргию, делается грязной, неухоженной, как… «Как вагина старой шлюхи», – говорю я себе. Образ мне нравится, в нем выражена моя месть пространству, которое никак не удается покорить. В давние времена шлюха ухаживала за собой и могла обольщать даже таких неглупых людей, как Рильке. Он был очарован этой дамой легкого поведения, заманивающей тайнами, обещающей что-то и всегда обманывающей. Здесь нет тайн, здесь только разруха! Вот разбитый старый трактор, вот куча мусора, вот покосившийся дом, готовый рухнуть и похоронить под собой жильцов. А запахи? Шлюха давно прекратила мыться и менять белье, разве что губы по привычке красит и глазки строит.
Губы и глазки – это М1, чья обочина выглядит по-европейски, особенно для пассажиров скоростных автобусов. Наивные туристы, конечно, поражены современной трассой, они не видят сморщенных половых губ, не чувствуют вони и готовы принимать видимость за сущность. Я же (извращенец!) знаю отвратительную изнанку этой жизни, но упорно двигаюсь вперед. Бездонная вагина засасывает меня, заглатывает, чтобы похоронить в бесплодной утробе, как один из миллиона сперматозоидов. «Правильно, Франц? – Мысленно обращаюсь к брату. – Ты тоже был сперматозоидом, но каков результат оплодотворения? Результата нет, он лежит под могильной плитой на кладбище…»
В момент этих размышлений я нахожусь как раз на заброшенном кладбище, заросшем травой настолько, что не видно оград. Или оград не видно потому, что их украли? Однажды я видел, как с такого же заброшенного кладбища увозили две ржавые ограды. Пока я разглядывал надписи на могильных плитах, металлические конструкции выкорчевали из земли и стали грузить в машину. Что мог подумать глупый немец? Правильно: что ограды увозят для подновления, чтобы потом вернуть обратно. На самом деле их просто уворовали, о чем без стеснения рассказал один из тех, кто корчевал и грузил.
– Не поможешь закинуть в кузов? – спросил он.
Я помог, мне предложили выпить водки, когда же я отказался, новый знакомый (чьего имени я не узнал) указал на торчащие из кузова штыри и виньетки.
– Сам видишь: за ними никто не ухаживает. А это ведь металл, он денег стоит. Да и вообще, мертвым – какая разница, как лежать?
Внезапно в мои воспоминания кто-то влезает, эмоционально заявляя:
– Тебя самого могут похоронить на таком кладбище, и я даже не узнаю, где твоя могила!
Ну конечно, это мать. Трудно представить ее в роли спутницы, строгая немецкая фрау ни за что не отправилась бы туда, где по барной стойке бегают мыши, а с кладбищ воруют ограды. Поэтому мать присутствует в виде голоса, я вроде как слушаю «Радио Ганновера».
– Вспомни, как в институт Густава Штреземана приехали русские репатрианты с немецкими фамилиями: фальшивые Шторки, Шмидты и так далее. Помнишь, как они доставали пиво из автомата?
Разумеется, я помнил. В тот раз я спустился на цокольный этаж, где наткнулся на молодых репатриантов из Казахстана. Они копошились у автомата с напитками, при появлении незнакомца замерли, но когда я заговорил на русском, опять загалдели (приняли за своего!). И тут же взялись показывать, как они будут «бомбить» автомат. Один опустил в щель две марки, автомат выдал бутылку, и двое парней изо всей силы оттянули открывшуюся дверцу, так что образовалась щель. Рука взрослого не пролезла бы туда, но самый маленький член группы легко просунул внутрь детскую ручонку, и вскоре на мраморном полу стояла дюжина пива «Кёльш». Они тут же взялись открывать бутылки; я тоже пил, улыбаясь и по-прежнему стараясь быть «своим», хотя внутри поднимался протест.
– Интересно, почему ты не рассказал об этом брату? Франц был демократом, но откровенное воровство даже его заставило бы сделать соответствующие выводы. Тем более эта банда…
– Банда?
– Да, банда! В одну из ночей они сорвали со стены огнетушитель и залили пеной весь коридор! А потом выбили этим огнетушителем окно!
– Мама, это был протест. Они попали в общество, которое их отвергло. Их считали «русскими»…
– Вот и уезжали бы обратно в Россию, если «русские»! Но они не хотели возвращаться в страну, где кладбища напоминают свалки!
У входа на кладбище, где я нахожусь, свалены пластиковые бутылки, обертки, пакеты… Людей нет, лишь одна женщина в глубине загаженного некрополя пытается убрать с могилы траву. В старом платье и в платке, она ритмично наклоняется, отбрасывая вырванные зеленые пучки, затем усаживается на скамейку, держась за сердце.
Она долго сидит с безучастным видом, похоже, не имея сил бороться с зарослями. И хотя ей можно помочь, я сдерживаю желание. В этой бездеятельности (и моей, и женщины) есть что-то соблазнительное: ты опускаешь руки, плывешь по течению, получая горькое удовольствие. Это значит: я становлюсь похожим на здешних жителей, пространство меня побеждает, меняет состав крови, делая неважным то, что осталось в странном мире под названием «Европа».
Я сам удивился равнодушию, с каким воспринял последнее письмо Гюнтера. Тот сопроводил послание собственным фото, наверное, желая поразить новой прической – белая грива была заплетена во множество косичек, кажется, модных среди аборигенов Карибского бассейна. На физиономии Гюнтера красовались две побрякушки (пирсинг на верхней губе и на правой брови), само же письмо представляло собой хвастливый рассказ об очередной акции антиглобалистов, которую провели в австрийском Зальцбурге. Город был наводнен полицейскими, протестующих отправляли обратно прямо с вокзала, но две сотни героев все-таки просочились через кордоны, спрятавшись на холме Капуцинов. Они не спали всю ночь, мокли в лесном массиве под дождем, чтобы с утра высыпать на улицы города, удивив своим появлением и полицию, и горожан.
В ответном письме я назвал их акции бессмысленным занятием. В том самом Зальцбурге, писал я, есть парк Мирабельгартен, где установлено множество статуй забавных карликов, с которыми очень любят фотографироваться туристы. Вы тоже забавные карлики, хотя делаете вид, что очень серьезные люди, которых и другие должны воспринимать всерьез.
Письмо я, впрочем, не отправил, не желая втягиваться в неизбежную (еще бы!) полемику. Гюнтер тоже мог бы прибегнуть к образам, например, вспомнить развинченный манекен, увиденный нами в одной из магазинных витрин. Мы возвращались из пивного бара и вдруг оба застыли. Лежащая за стеклом фигура являла собой сюрреалистический объект: голова лежит отдельно, руки и ноги – тоже, а обрубок-торс аккуратно поставлен рядом с этими продуктами четвертования. Это была сама безысходность, воплощенная катастрофа, и мы оба, не сговариваясь, выдохнули: Франц! Полчаса назад мы говорили именно о нем, уже месяц не выходившем из дому. Точнее, говорил Гюнтер, предлагал как-то решить проблему, я же, пребывая в подавленности, молча поглощал пиво.
Мы понаблюдали, как служитель, собрав развинченные останки, унес их вглубь помещения, и Гюнтер сказал:
– Ты сам напоминаешь этот манекен. Совсем форму потерял, выглядишь, как разбитый болезнью старичок.
В тот раз я тоже не стал полемизировать. Может, старичок, может, вообще труп, как те, что лежат под могильными плитами, покрытыми ядовито-зелеными моховыми прожилками. «Печалимся, скорбим о том, что ты ушел…», «Утешения нет, остается лишь вечная память…», «Остановись, прохожий, ведь и ты когда-то…»
Я удаляюсь от могилы с неподвижной женщиной, протискиваясь между оградами, читаю надписи на постаментах, и накатывает странный покой, когда перестаешь чувствовать границу между живым и неживым. Мне тоже хочется присесть на какое-нибудь надгробие и не шевелиться, постепенно сливаясь с этим пространством, становясь его частью. Может, тут и кроется главный пафос этой земли? Они говорят: «мать сыра земля»; а что может быть естественнее возвращения к матери?
Покинув кладбище, я долго тащу за спиной потусторонний воздух, с легкостью проникший в мой дырявый (уже дырявый!) рюкзак. Меня можно считать старичком, развинченным манекеном, даже некрофилом, но этот опыт, Гюнтер, тебе недоступен. Бегай по улицам ухоженных европейских городков, швыряй камни в полицейских – это твоя дорога, а моя лежит в другую сторону…
Город Смоленск разрезан напополам проспектом Гагарина. Первый в мире космонавт – местный брэнд и фетиш, поэтому длина проспекта, по которому я иду пешком, не удивляет. Мимо проносятся трамваи, покачиваясь на неровных рельсах, только мне, отшагавшему гигантское расстояние, пользоваться городским транспортом – просто смешно.
Очередной незнакомец, чей адрес записан в книжке, почему-то не отвечает на звонки. Где ты, учитель немецкого языка по имени Роман? Почему молчишь? Может, ты опять повез своих учеников в Берлин? Если так – очень жаль, мне совсем не хочется ночевать в гостинице, пусть даже смоленские «отели» лучше, чем придорожные…
Дойдя до Днепра, разворачиваю карту и двигаюсь вдоль берега. Пятиэтажный дом Романа (такие строили, кажется, во время правления Хрущева) расположен довольно далеко от центра. Во дворе на скамейках сидят бабушки, сразу цепляющие взглядом человека в форме. Или это реакция на чужака? Пройдя мимо такой бабушки, в цветастом платье и с платочком на голове, поднимаюсь на второй этаж, жму кнопку звонка, но за дверью – молчание. Жму еще, затем спускаюсь вниз и набираю номер на мобильном телефоне.
– Вы не к Роману, часом, приехали? – вступает в беседу бабушка. И, услышав ответ, кивает: – Я так и подумала!
– Почему вы так подумали?
– Только к Ромке ходют такие… Не такие.
– Не понимаю… Такие – не такие?!
– Не наши, проще говоря. Ты ведь не наш? Вижу, что не наш, у меня глаз – алмаз!
Я молчу, разглядывая глаза бабушки: они напоминают застывшие слезы, кристаллы слюды, никак не алмазы.
– А где Роман, как вы думаете?
Бабушка заливается внезапным смехом.
– А чего тут думать-то?! На фазенде своей, с медведкой борется! Его жена с дитем на море уехали, а он остался, потому что медведка все пожрала! Спасу от нее нет, хуже саранчи, честное слово!
Воображение тут же превращает незнакомца Романа в былинного русского богатыря, борющегося с гигантской «медведкой». Интересно: она сильнее реликтового медведя или уступает ему в силе? Чуть позже «медведка» оказывается огородным паразитом, Роман опять сдувается до размеров обычного учителя средней школы, а я слушаю длинные путаные объяснения. «Фазенда» оказывается загородной дачей, я их видел сотни, если не тысячи, но увижу ли ту, где защищает урожай Роман? На этот счет у меня сомнения, хотя я добросовестно начертил план на листе бумаги и записал номера трамваев и маршрутных такси.
– Главное, внутри не заплутай. Как выйдешь из маршрутки, иди до столба с аистами, потом сворачивай. Увидишь вывеску: садоводство «Строитель», туда и заходи. Пойдешь, значит, по третьей линии… Или по четвертой? Точно, по четвертой! По ней направо, и там дом такой будет, с красной крышей. Рядом яблони растут, малина, в общем, разберешься. А не разберешься, спроси Ромку-учителя, его там каждая собака знает.
Трамвай и маршрутное такси сближают с местными жителями в самом буквальном смысле: в транспорте тесно, душно, мы тремся плечами, локтями, надавливаем друг на друга сумками и тележками, источая запах пота, наконец, вырываемся из города и, поднимая пыльные вихри, мчимся по полям и лесам. Остановка, опять пыль под ногами, столб с аистами, застывшими неподвижно, будто чучела, садоводство «Строитель», ржавая дверца, со скрипом пускающая внутрь конгломерата разносортных построек, объединенных лишь жалким неказистым обликом, третья линия, но мне нужна четвертая. Странно: домов с красной крышей я вижу сразу несколько. В каком, интересно, обитает учитель немецкого языка?
Собакой, которая знает Ромку-учителя, оказывается пожилая женщина с ведром картошки. Вон там, указывает она, возле водонапорного бака. Бак, по счастью, прекрасный ориентир, и вскоре я уже беседую с загорелым человеком в трусах и сапогах до колен. Понятно, кивает Роман, если хочешь, могу дать ключи от городской квартиры. У меня семья на отдыхе, так что проблем, кроме отсутствия горячей воды – нет. Представив обратный путь: пыльную дорогу, маршрутку, трамвай, квартиру, где невозможно принять душ, снимаю рюкзак.
– Я вообще-то привык спать на воздухе.
– Да? Тогда оставайся. Только здесь, в отличие от квартиры, будут проблемы.
– Медведка? – проявляю осведомленность. Взгляд Романа вспыхивает удивлением, затем опять становится озабоченным.
– Медведка – мелочь, тут другие дела… Ладно, располагайся, можешь из шланга окатиться, короче, чувствуй себя, как дома.
Под красной крышей располагается комната с тремя кроватями и небольшая летняя кухня. Одна кровать не заправлена, значит, здесь спит хозяин, и мне можно выбрать лежанку у окна. А эта лестница куда ведет? Поднимаюсь наверх, открываю люк и оказываюсь в крошечном чердачном помещении, уставленном стеллажами с книгами. О, Томас Манн на немецком языке! И Генрих Манн! Бёлль, Грасс, Гессе, Гейне – целая немецкая библиотека! Я перебираю книги, вдыхаю их запах, действительно чувствуя себя, как дома. В моей комнате множество точно таких же книг, даже издатели совпадают. Правда, в моей комнате пыли поменьше, порядка побольше, там есть мягкий диван, торшер, уютное кресло со столом…
Ностальгия накрывает внезапной волной, едва не выдавливая слезы. Где я?! Почему здесь оказался?! Я гляжу в маленькое окно, вижу такие же неказистые строения, странные сооружения из полиэтиленовой пленки, деревья, грядки, ржавый водонапорный бак, парящий над местностью, будто железный воздушный шар цилиндрической формы, и кажется: я пребываю во сне. Или сделался героем фильма о постсоветской России, где конец неизвестен, а моя роль – непонятна.
– Курт! – зовут меня снизу. – Наверх, что ли, забрался? Слезай, перекусывать будем…
– У тебя хорошая библиотека, – говорю, спустившись.
Роман машет рукой:
– Знаю, что хорошая, десять лет собирал. Но когда читать?!
В дополнение к трусам и сапогам Роман надевает футболку; я же, напротив, освобождаюсь от излишков одежды. Стол установлен под яблоней, рядом чадит дровяная печка, на ней – кастрюля с супом. За «вчерашний суп» Роман приносит извинения, совсем некогда готовить. Если бы здесь была жена, она могла бы сварганить плов; но жена с сыном отправлены на море, они уже пять лет в отпуск не ездили. Роман и сам бы поехал, да разве бросишь дачу? Не оторваться от проклятых соток!
К супу добавляют огурцы, помидоры, редис, лук перьями, хлеб, после чего Роман задумывается.
– Вообще-то, полагалось бы выпить за встречу…
– Водку? – осторожно спрашиваю.
– Я водку не пью. Вина домашнего по стаканчику выпьем. То есть, можно было бы и по паре стаканчиков, но к вечеру всякое может случиться.
Роман смотрит на меня как-то странно, вроде как оценивает.
– Нет, не стоит тебе в это влезать… – бормочет он и уходит в дом за вином.
Вино из крыжовника он делает сам; овощи тоже выращивает сам; даже теплицу (вот как называется полиэтиленовый купол!) сделал своими руками. И если бы не всякие паразиты… По голосу я чувствую: Романа волнует не медведка, ползающая в подземных глубинах и пожирающая клубни картофеля, а какие-то другие паразиты.
Внезапно отставив суп, он направляется к водонапорному баку и, взобравшись по лестнице, осматривает окрестности.
– Эти сволочи всегда от реки приходят…. – говорит, вернувшись. – Сидят на берегу, жгут костры, пока не стемнеет, а потом – на дачи, мешки набивать!
Паразитами-сволочами оказываются дачные воры, под покровом ночи опустошающие здешние огороды. Не брезгуют ничем: ни морковкой, ни луком, ни огурцом; если в дом залезут – консервы заберут, а вино вылакают на месте. Это ведь алкаши, они потом у трамвайных остановок за копейки продают эти овощи! Куда смотрит милиция? В карман потерпевших смотрит, иногда туда даже залезает. Председателю садоводства сказали: охранные услуги только на коммерческой основе, но цену выставили – неподъемную! Так что приходится обороняться своими силами.
– Вот с таким оружием ходим дежурить по ночам, – Роман вытаскивает из-под скамейки топор. – Так что ты отдыхай, а я, как стемнеет – в ночной дозор.
Роман действительно не богатырь: рост средний, мышцы слабые, разве что решительность в глазах заставляет верить в эффективность самообороны. И хотя мне очень хочется опустить голову на подушку, я предлагаю помощь.
– Нет, нет, ты отдыхай! Эти сволочи тоже не с пустыми руками заявляются: в соседнем садоводстве одного цепями избили до полусмерти! Мне еще международного скандала не хватает!
– Из-за меня не будет скандала. В моем паспорте даже нет отметки о пересечении российской границы.
– Ты гражданин Евросоюза, за тебя в любом случае задницу надерут. Поэтому: в дом, запереться и никому не открывать!
Странно, во мне вдруг пробуждается протест, я не хочу быть гражданином Евросоюза, защищенным его законами и экономической мощью. Я хочу защищаться сам и помогать другим, в конце концов, я прошагал по этой земле тысячу километров, я заработал это право!
– У вас говорят: «Что русскому радость, то немцу – смерть»… Я не думаю, что это правильно.
– Не думаешь? Смотри сам… Я тебе тогда свисток дам. Если что – будешь свистеть, они этого боятся!
В дополнение к свистку я получаю черенок от лопаты, это моя дубина.
– Дубина народной войны… – бормочет Роман, затем смеется. – Знаешь, что под Смоленском шли самые ожесточенные бои? Между немцами и русскими? А теперь мы плечом к плечу, против одного противника… Ты, кстати, Смоленск посмотрел? Нет? Обязательно посмотри. В собор Успенский сходи, в Кремль, по берегу Днепра погуляй… А то вернешься в Германию и скажешь: оборонял шесть соток от алкашей! Какие это воспоминания?!
Рубеж обороны пролегает в начале улицы, другой дороги от реки нет. После захода солнца мы устраиваем засаду в кустах, покрытых пахучими белыми цветами. В траве стрекочут цикады, кучевые облака подсвечены малиновым светом – в общем, пасторальная картина явно не соответствует нашему занятию.
Время Х наступает, когда дома, кусты и деревья почти скрывает темнота. Из-за поворота появляются не то чтобы люди – скорее тени. Они замирают, наверное, размышляя: не пройти ли до третьей линии? Но нет, сворачивают на четвертую, и я чувствую, как внезапно потеет спина. Все очень просто: вот идут злые люди, у них могут быть ножи или что-то еще, и через минуту решится вопрос, кто одержит верх. Банальный расклад ролей, годится разве что для телесериала, но для меня ситуация выглядит иначе. Только в путешествии я начал понимать эту жестокую простоту; а дома я вообще забыл, что бывают подобные столкновения.
Роман прикладывает палец к губам, усаживает меня на землю, сам же выдвигается вперед. И, когда тени приближаются, обретая зловещие очертания реальных людей, с криком выскакивает из укрытия. Следом выскакиваю я, издаю оглушительный свист, вздымаю над головой «дубину народной войны», что сразу обращает тени в бегство.
Точнее, убегают две тени; третья остается на месте, уменьшается в размерах, и, когда мы подбегаем, оказывается скорчившимся человеком. С топором в руке Роман склоняется над ним, ругается жутким голосом, даже свистком не заглушить эту ругань. От поверженного врага исходит запах алкоголя; а вскоре пробивается еще одна характерная вонь.
– Шайзе… – бормочу, прекращая дуть в свисток.
Принюхавшись, Роман опускает топор.
– Обгадился, сволочь, со страху…
– Не убивайте, мужики… – скулит враг, закрыв голову руками.
– Ага, из-за тебя только в тюрьму сесть не хватало! – Роман пинает его ногой в зад. – Пошел вон, паразит!
Вместо победной эйфории, однако, следует истерика.
– Сами сволочи, они и меня сволочью сделали! Ты слышал, какими словами я его крыл?! Хорошо, что ты не учил русский мат, иначе вообще перестал бы меня уважать. Я Манна читаю в подлиннике, своим ученикам Гейне декламирую, а научился так материться, что боцман позавидует! С топором в ночи дежурю, сам стал бандит; а с другой стороны, куда деваться?! Сучья, сучья жизнь!
Мы долго не можем заснуть. Я пригубливаю домашнее вино (хмельное, как темное пиво!), рассказываю о своем путешествии, надеясь пробудить интерес. А пробуждаю скепсис.
– Ты кто – представитель немецкого романтизма? – раздраженно вопрошает Роман. – Твоя фамилия Шиллер? Или Гофман? Только безнадежный романтик мог отправиться сюда пешком в надежде найти что-то особенное! Пощупать руками «загадочную русскую душу», посмотреть, куда ведет наш «особый путь», черт бы его побрал, ну и так далее. У вас там давно не в порядке с головой, даже умные люди допускали чудовищные ляпы, к примеру, Ницше. Надо же: он видел в славянских народах нечто особенное, отличное от народов западных! А Шпенглер? Умнейший человек своего времени, он утверждал, что сущность России – это обетование грядущей культуры! Ну не наивен ли этот мудрец? Да и наши не лучше. Знаешь, что Гоголь про Пушкина говорил?
– Я мало читал Гоголя… – отвечаю, уязвленный.
– Он говорил, что Пушкин – это русский человек через двести лет. А русский человек через двести лет – вот он, огурцы по теплицам тырит! А когда застукают, в штаны наделает и умоляет: «Не убивайте!». А зачем его, спрашивается, убивать, если он сам скоро загнется? Вон там, через два дома, такой же алкаш в прошлом году умер, так его только на седьмой день обнаружили, когда запах по участкам пошел. А? Это тебе не Томас Манн, у которого смерть – в красивой Венеции, на фоне порочной страсти, с чем еще можно примириться. С трупом, который крысы обгладывают, примириться нельзя. Самое обидное, что совсем молодые уходят, которым жить да жить! Ты видел мою хрущобу? Ну, дом пятиэтажный, в котором я живу? Так вот в этом доме из моих ровесников почти половина не дожили до сорока. Спились, в драках погибли, в Афгане и Чечне пропали… Жуть!
Что-то похожее я говорил себе сам, и не раз, но слышать собственные слова от другого человека, оказывается, неприятно. Удивительно: я уже хочу защитить эту землю, вступиться за нее, закричать: а как же ваш Гагарин?! Да, вы сделали из него товар планетарного масштаба (что-то вроде Че Гевары), но Гагарин был! И родился он именно здесь, на твоей смоленской земле!
Ночью не спится, я встаю с кровати и опять поднимаюсь наверх. Сквозь окно пробивается свет луны, и в ее мертвенном сиянии кружатся призраки тех, кто писал эти умные и глубокие книги. Кружится Гессе, вальсируют Генрих и Томас, сомнабулически топчется на месте Франц Кафка… Призраки заперты здесь, никому не нужные, они как в тюрьме. Но вот один выскальзывает наружу, потом второй, третий, на свободе призраки вырастают, упираясь головами в темное небо, и с горечью озирают окрестности. Титанам мысли нечего здесь делать, им надо уходить. И они, перешагивая жалкие домишки, теплицы, грядки с укропом и морковкой, движутся на Запад. Как, и Норман с ними?! Ну да, его ведет за руку один из титанов, и хотя мальчик явно не хочет покидать эту землю, приходится подчиниться. «Не в коня корм», – поясняют старшие младшему, и Норман, с тоской оглядываясь, удаляется в западном направлении…
Утром ночные картинки блекнут и растворяются в прозе жизни. Роман уже давно на ногах, он набивает продуктами земледелия большую сумку, устанавливает ее на тележку и перехватывает резинками. По его словам, «сволочи» как минимум неделю на их линию не покажутся, поэтому можно отправляться в город.
Продуктов земледелия столько, что приходится собрать еще одну сумку, ее грузим на вторую тележку. И мы отправляемся в путь. Основной колесный транспорт в Германии – автомобиль; в Афинах – мотоцикл, в Китае – велосипед. В России главное колесное средство – ручная тележка, ее таскает за собой едва ли не половина населения. Опять сближаясь с местными жителями, я тащу тележку с огурцами, которые мама Романа закатает в банки, и семейство педагогов (жена – тоже учительница) не умрет с голоду.
– Не обижайся за вчерашнее, – говорит Роман. – Мы тут, как зэки лагерные, которые считали себя гораздо умнее фраеров-интеллигентов, сидевших по 58-й статье. Те были культурные, образованные, имели ученые степени, но все это за лагерной колючкой ничего не стоило. Блатной с пятью классами давал сто очков вперед любому профессору, а потому проявлял высокомерие. Вот и мы так же высокомерно относимся к европейцам. А надо ли гордиться этим умением выживать в любых условиях?
Мне повезло: мой «зэк» оберегает «фраера», учит и дает советы. Один из советов звучит на площади, где мы пересаживаемся с маршрутки на трамвай. На устланном квадратными гранитными плитами пространстве сбились в группу молодые люди характерной наружности: черные куртки, бритые головы, татуировки на открытых частях тела…
– От этих бритоголовых держись подальше, – говорит Роман. – Таких топором не запугаешь, они сами тебе голову отрежут…
Я знаком с этой атрибутикой, такие же наци швыряли камни в окно Францу, перешагнувшему через законы крови. Или здешние наци все-таки другие? Я вижу шрамы, синяки, разбитые губы, нездоровую худобу и понимаю: они отличаются. Наши бритоголовые более сытые, лоснящиеся, их увлечение – в немалой степени мода, маскарад. Эти, видно, обозлены всерьез, здесь агрессия бьет фонтаном со дна души, ею охвачено молодое тело, вынужденное вместо мяса и витаминов поглощать закатанные в банки огурцы и картошку с дачных огородов.
Внезапно от группы отделяется один, низкорослый и худощавый, и переходит трамвайные пути.
– Привет, Роман Борисович! – машет он рукой. – А я думаю: вы это или не вы? Оказывается, вы!
Он приближается, встает напротив и упирает руки в бока.
– Здравствуй, Торшин… Я тоже тебя не сразу узнал.
– Ну да, я хайр состриг, лысый хожу. А что? Голова дышит, и менту ухватиться не за что!
Торшин хохочет, довольный, затем эффектно сплевывает.
– А вы с дачи? Все тележки таскаете с картошкой? Ну да, зарплату ведь не прибавляют…
– Не прибавляют, – медленно говорит Роман.
– А зря. Такому учителю я бы прибавил. Я столько немецких слов выучил благодаря вам, что даже кличку получил: Ганс. В общем, я тут в авторитете, а все потому, что ваших уроков не пропускал.
Молодой человек нисколько не смущен, напротив, исполнен снисходительной иронии по отношению к бывшему учителю. Он предлагает присоединиться к группе на площади («потусить», как он выражается), но Роман вежливо отказывается. Я наблюдаю за ним, вижу напряженное лицо, желваки на скулах, в то время как голос – ровный, тихий, как и положено, если ученики вышли из-под контроля и требуется вернуть урок в нормальное русло.
– Ну, как хотите. Тогда я к своим.
Торшин вразвалочку удаляется, и как раз подходит трамвай. В трамвае Роман молчит, затем через силу усмехается.
– Хорошо еще, Фариду не вспомнил, супругу мою. У меня ведь смешанный брак, я жену из Узбекистана вывез, когда на практике был в Самарканде; теперь мы вместе работаем. Учитель она – от бога, ее портрет с доски почета годами не снимают, но сколько ей выслушать пришлось… Даже в учительской может проскочить: мол, понаехали узкопленочные, проходу от них нет! Чего тогда об учениках говорить?! Есть, конечно, нормальные ребята, я таких отбирал для поездки в Берлин. Но основной контингент формирует среда обитания; а среда сам видишь какая…
Я не могу задерживаться, время подгоняет. Надо собраться в дорогу: перебрать рюкзак, что-то выстирать, что-то подшить, что-то подарить на память. Когда я вынимаю из рюкзака доску с темным ликом, Роман удивленно качает головой. Ты, говорит он, не только романтик, а еще и паломник! Когда же я называю место, куда должен вернуть икону, он лезет на полку и достает толстый фолиант. Это, поясняет, справочник по Смоленской области, митрополит выпустил, тут все храмы описаны – и действующие, и уничтоженные. Разыскав по оглавлению указанный населенный пункт, Роман разочарованно захлопывает книгу.
– Некуда тебе возвращать икону. Разрушен храм, еще в шестьдесят первом году приход был ликвидирован.
Вроде я должен испытать облегчение от того, что не нужно делать крюк на север области (сто километров в оба конца). Я же испытываю растерянность. Лик с доски смотрит на меня укоризненно, словно вопрошает: почему ты, глупый немец, заранее не узнал про закрытый приход? Куда ты меня теперь определишь? Я икона-сирота, поэтому ты должен меня таскать с собой вечно, я твой пожизненный крест…
Я предлагаю икону Роману, но тот машет руками:
– Нет, нет, не надо! Если бы я верующий был, может и взял бы; а я не то чтобы атеист… Скажем так: агностик. Так что оставь икону в какой-нибудь другой церкви.
– В какой церкви?!
– В какой? Сейчас посмотрим…
Роман опять залезает в фолиант.
– Вот, тут есть один небольшой храм недалеко от Вязьмы. Необычный храм, как утверждает автор справочника.
– Чем же он необычен?
– Там чудеса, там леший бродит… – с насмешкой отвечает Роман. – Тебя ведь интересуют чудеса, верно?
Он намекает на мою откровенность ночью – кажется, я что-то говорил про Нормана. Я чувствую, как щеки покрывает румянец. Я не должен был об этом говорить, это очень интимная вещь, не каждый поймет, но после сидения в кустах почему-то показалось, что мы очень близки, мы одной крови, и можно…
– Ладно, я в подробности не влезаю. Как я понял, там что-то серьезное произошло, иначе вряд ли ты отправился бы в свой поход. Я прав?
– Ты прав… – выдавливаю я.
Я все-таки придумываю подарок – им становится кусок бетона из берлинской стены.
– А вот это с удовольствием возьму! Спасибо, честное слово, спасибо! Мы с моими учениками ходили смотреть стену, но откалывать куски, сам понимаешь… Хотя больше всего в Берлине мне понравилось другое.
– Что же тебе понравилось?
– Комната тишины.
– В Берлине есть такая комната?! Первый раз слышу…
– Она находится в северном крыле Бранденбургских ворот. Вокруг этих ворот, как ты помнишь, движутся тысячи машин, рядом гудят новостройки, а в комнате – полнейшая тишина. Удобные кресла обиты зеленой материей, и в них, закрыв глаза, сидят люди, слушают тишину… Иногда очень хочется полной тишины. Это ведь не жизнь, это шум и ярость в одном флаконе.
Последние приветы Смоленска: Кремль, собор, трамвай, вывозящий на окраину, и город со мной прощается. Дома делаются низкими, потом вовсе исчезают, и начинаются поля, перелески, автомобильные развязки и бензоколонки – начинается дорога. Когда мысленно прикидываю путь, оставленный за спиной, меня переполняет законная гордость. Не каждый пройдет столько по чужой стране, где в лесах чувствуешь себя в безопасности, а в городах – нет.
Я вхожу в очередной лес с чувством полной безопасности, когда впереди на обочину съезжает желто-синяя машина. Мне знакомы эти машины, я видел их много раз, но милиция никогда не останавливалась, заметив бредущего по обочине путника. Может, здесь не так безопасно, как я считаю? И они хотят об этом предупредить?
Из машины выходят двое в форме, один высокий и молодой, другой постарше и небольшого роста. Старший небрежно прикладывает руку к фуражке, бурчит что-то неразборчивое, молодой требует предъявить содержимое рюкзака. Зачем? Так надо, откройте и предъявите. Молодой ведет себя неуверенно, старший, напротив, вальяжен и с усмешкой поглядывает на коллегу.
– Хорошо, я предъявлю.
Снимаю рюкзак, ослабляю шнур и, насколько возможно, растягиваю горловину.
– Это что такое?
– Компьютер.
– Который этот… Наубук?
– Нетбук.
– А в пакете что?
Не дожидаясь ответа, молодой выхватывает пластиковый пакет, быстро разворачивает и вынимает икону-сироту.
– Ну, Пахомов… – крутит головой старший. – Везунчик!
Молодой широко улыбается.
– Интуиция, товарищ капитан. Этот кадр мне сразу не понравился, поэтому я и предложил проверить…
Он хлопает меня по плечу.
– Ну что, расхититель церковной собственности? Поехали отвечать по всей строгости закона!
Крепко взяв под руки с двух сторон, меня тащат к желто-синей машине.
– Не понимаю, в чем я виноват… – бормочу, упираясь.
– Надо же: не понимает он! – крутит головой Пахомов, неумолимо увлекая за собой.
Старший тянет тоже, и тут я понимаю: милиционеры – пьяные! Запах алкоголя исходит и слева, и справа, перемежаясь с запахом какой-то чесночной еды, но жаловаться на это можно разве что огромным деревьям, что выстроились по обе стороны дороги, увы, молчаливыми свидетелями…
Когда меня вталкивают в заднюю дверь, я оказываюсь в крошечном пространстве, на жестком сиденье. Хочется закричать: милиция, ты что-то перепутала! Я не сволочь-паразит, ворующий огурцы из теплиц; не бритоголовый скинхед, избивающий людей другой расы! Я обычный путешественник, можно сказать, посол мира!
В этот момент машина резко трогается с места, и слова застревают в горле. Где мой рюкзак? Нет рюкзака. Есть только стальная камера на колесах, а в ней заключенный, которого везут непонятно куда вначале по шоссе, потом по дороге с ямами. Я чувствую ямы темечком – машина проваливается в них, я же взлетаю и больно бьюсь головой о железный потолок.
Резкая остановка, лязг замка, и опять тащат под руки к небольшому строению с флагом у входа. Процесс идет без меня, я бессловесный статист, механическая кукла, чьи движения не принимаются в расчет. Сесть, предъявить документы. Ого! Товарищ капитан, это ведь не наша птица! Пахомов протягивает паспорт капитану, тот крутит его в руках, затем хмыкает:
– Такие как раз и переправляют наши ценности за границу! Ничего, у нас есть вещдок, так что не отвертится…
Заполняя бумаги, они еще несколько раз произносят загадочное (и зловещее!) слово «вещдок», вселяя в меня тревогу. У них есть «вещдок», что означает: оставь надежду, беззаботный немец, ты будешь судим и осужден, не в теории, а на практике освоив опыт старого солдата. Ты будешь валить лес на сибирских лесосеках, и моли бога, чтобы нашлась добрая женщина, что подарит тебе теплые варежки. Есть ли вообще такие женщины? Может, они давно вымерли, и здесь остались только алчные и расчетливые особы, желающие обворовать пришельца или как-то устроить жизнь за его счет?
– А почему нет штампа о пересечении границы? А? Ты что, нелегал? Товарищ капитан, мы нелегала задержали! А может, вообще шпиона!
Возбужденный, Пахомов заполняет еще один лист, рассеянно кивая в такт моим объяснениям. Говоришь, вернуть хотел икону? А церковь уничтожили, еще в шестьдесят первом году? Ну, я этого проверить не могу, в том году меня еще на свете не было. Товарищ капитан уже был, ага, он у нас ветеран, только вряд ли он будет проверять этот факт.
– Но почему?! Храм описан в книге, которую выпустил ваш митрополит, это можно проверить!
Пахомов насмешливо на меня смотрит.
– Хорошо подготовился, нелегал германский… Ты скажи лучше: зачем церковь ломанул в соседнем районе? И где остальные иконки? Сбагрил уже? Или припрятал? Давай, колись, чистосердечное признание облегчает участь! Ну? Не хотим признаваться? Тогда придется посидеть в обезьяннике!
Через минуту, лишенный брючного ремня и шнурков на ботинках, я оказываюсь в полутемном помещении с двумя скамейками, привинченными к полу, и с грязной дырой на уровне пола, кажется, это унитаз. Я в тюрьме?! События меняют друг друга так быстро, что мозг отказывается их осмыслять, срываясь в панику, в дикий страх свободного существа, мгновенно лишенного свободы. Я меряю помещение взад-вперед, обхожу по периметру, только расстояние ничтожно мало, оно не устраивает меня, привыкшего к безграничным просторам. Просторы неожиданно сжались до нескольких квадратных метров, что означает: эта земля показала свою оборотную сторону. Аверс – беспредельное пространство, реверс – крошечная камера, откуда я, наверное, никогда не выйду. Или я просто сделался за время путешествия клаустрфобом? Стал бояться маленьких замкнутых помещений, и сейчас должен не биться в истерике, а сесть на одну из скамеек и трезво обдумать ситуацию?
Я усаживаюсь на скамейку, но трезвых мыслей нет. «Комната тишины», – вспоминается вдруг. Странно: Роману хотелось тишины, мне же ее совсем не хочется, здесь тишина – могильная, она пугает и вгоняет в ступор. Это тишина склепа, а я туда не хочу, мне, в конце концов, нужно дойти до Москвы, я дал себе обещание!
Преодолевая страх, приближаюсь к железной двери, прижимаюсь к ней ухом. Металл холодит щеку, донося неразборчивые звуки, вроде как нетрезвые центурионы переговариваются. Почему милиция выходит на дежурство в таком состоянии? Еще звуки, взрыв смеха, затем звякает что-то стеклянное. Я робко стучу в дверь, не получая ответа.
Часов меня тоже лишили, так что я не могу определить, сколько здесь сижу, точнее, лежу на одной из скамеек. Помещение лишено окон, под потолком горит тусклая лампочка, и кажется: пролетает вечность, пока, наконец, звучно щелкает замок, и на пороге возникает Пахомов. Его китель расстегнут, ремень ослаблен, лицо пунцовое, будто ему очень жарко.
– Лежишь, значит, отдыхаешь… Ну, и я отдохну.
Присев на скамейку, он смотрит на меня слезливыми глазами.
– Вот скажи… – говорит после паузы Пахомов. – Почему для вас ничего святого не осталось? Ну совсем ничего! Ты разве не понимаешь, что это – святыни? Наши святыни, да, не ваши! Но все-таки. Ты что – мусульманин? Скажи, ты мусульманин?
– Нет, – отвечаю, – я не мусульманин.
– Так какого же хера в церковь полез?! Какого хера иконку из алтаря скоммуниздил?! Туда же бабушки ходят, старенькие, для них эта иконка дороже всего! А ты, немчура, ее в мешок и на продажу! Много хотел выручить? А? Тыщ сто, наверное, иконки нынче в цене…
Он замолкает и поднимает глаза к потолку, чтобы унять слезы. Он по-настоящему плачет! Я вдруг понимаю: оправдываться бессмысленно, остается только сесть, подтянув ноги к подбородку, и тихо наблюдать милицейскую истерику.
– Все готовы продать… И свое, и чужое – все на продажу! Или, может, ты войну забыть не можешь? Как мы вас до Берлина гнали? Теперь отомстить решил, верно? Самое святое, мол, украду, пусть им хуже будет! Конечно, в концлагерь нас теперь не посадишь, не тот расклад! А хочется, правда? Ты бы и сейчас нас за колючую проволоку упрятал, дай тебе волю. Только выкуси! Сержант Пахомов сам тебя упрячет так, что никто не найдет! Хоть весь твой НАТО будет искать – ни хера не найдет!
Истерика переходит в агрессивную стадию, но я все равно не верю глазам, когда из кобуры извлекается большой черный пистолет. Он очень большой и очень черный, кажется, это бутафория, а милиционер Пахомов – слабый артист, который явно переигрывает. Однако этот хеппенинг, похоже, будет иметь нехорошую развязку. Раздается команда «Встать!», меня ведут по коридору, и мы оказываемся в ярко освещенной комнате, где за столом, уронив голову на руки, спит капитан-ветеран. На столе следы пиршества (водка, хлеб, колбаса), больше ничего разглядеть не удается – в спину тычут стволом. Коридор, ночная тьма и свежий воздух, который я жадно вдыхаю (может, последний раз?).
– Послушайте, – говорю дрожащим голосом, – но это ведь очевидная нелепость! Это ошибка, она может быть очень страшной ошибкой, не надо так спешить!
– А я и не спешу. Я тебе даже помолиться дам. Ну, молись своему богу, не знаю, какой он у тебя… А дальше, как говорится, при попытке к бегству… Тебе ведь хочется убежать, верно?
Я не могу признаться, что более всего хочу опорожнить мочевой пузырь. Внезапная слабость охватывает тело, еще секунда – и в армейские штаны хлынет трусливая струйка, и я заскулю от беспомощности, от этого абсурда, который не укладывается в голове…
– Эй, Пахомов! Совсем крышу снесло?!
Из дверей вываливается капитан, пошатываясь, приближается к сержанту и отнимает большой черный пистолет. Слышен щелчок, из рукоятки выскакивает обойма, и пистолет суют в кобуру Пахомова.
– Лишаешься боекомплекта до конца дежурства. Теперь – кру-угом! И шагом марш за стол!
– Есть за стол, товарищ капитан! Только с этим что делать?
Капитан, которого я должен считать спасителем, тупо на меня смотрит.
– Этого в камеру! Утром в Смоленск отправим!
Втолкнув меня обратно, они почему-то выключают в камере свет. Найдя на ощупь лежанку, я укладываюсь на нее, сжимаюсь в позу эмбриона и долго лежу, дрожа. И на улице, и здесь – тепло, даже душновато, меня же трясет, будто побывал на морозе. Потом темнота начинает тревожить. Я нахожу дверь, стучу в нее, но с той стороны, как и раньше, только веселые голоса и звон стекла.
Спустя время темнота оживает, кажется, по камере кружат призрачные тени, и одна, приблизившись к лежанке, вопрошает:
– Как тебе еще один вариант Сверхчеловека? У него много разных аватар, в том числе сержанта милиции Пахомова. Вот такой здесь порядок: суд, следствие и исполнение приговора – в одних руках! Ты скажешь: это воздействие алкоголя, и сержанту расстрел гражданина Евросоюза не сошел бы с рук. Согласен, его бы не только погон лишили, но и в тюрьму бы отправили. Но разве тебе было бы легче?
– Отстань, Фридрих… – бормочу, стуча зубами. – Мне и без твоих Сверхчеловеков так плохо, что хочется умереть.
– Умереть иногда – счастье. И темнота порой – спасение.
– Опять говоришь афоризмами? Что ты имеешь в виду?
– Сумерки сознания. Я ведь тут не один, со мной обитательница еще одной камеры, она давно хочет с тобой поговорить…
Приподнявшись, со страхом замечаю в углу женский силуэт: склоненная голова, растрепанные волосы, руки, нервно мнущие платок… О, майн Гот! О чем я буду с ней говорить?! Это же Медея, такие страсти не для меня, недавно чуть не описавшего штаны от страха!
– Ничего, – говорит Ницше, – вам есть, о чем побеседовать.
Интересно: о чем мы будем беседовать? Медея хочет рассказать подробности той жуткой сцены? Так я не раз представлял ее в деталях, вряд ли реальность превзойдет игру воображения. Или она хочет оправдаться? Но этому нет оправдания, есть поступки, которые не прощаются, их не объяснить состоянием, болезнью…
– Тогда зачем ты отправился в путь? – тихо произносит Медея. – Сидел бы дома, занимался игрой воображения, тогда и в штаны напрудить не захотелось бы…
– Очень интересно… Может, ты знаешь, зачем я отправился в путь?!
– Догадываюсь. Вокруг тебя было мало настоящей жизни. И настоящей смерти было мало; а тайна жизни и смерти – это ведь самое главное. Эту тайну не узнать, если сидеть на редакционном стуле, обувшись в уютные разношенные сандалии.
– Согласен. Но здесь оказалось слишком много настоящей смерти. И слишком мало настоящей жизни. Вы не цените жизнь, вы уничтожаете ее невероятно легко, причем ради химер! Какая химера была у тебя, Медея?!
Молчание, руки мнут платок.
– Не хочешь говорить? Тогда я тебе скажу. Ты полюбила что-то очень грандиозное, что гораздо больше, чем твой необычный сын. Такая любовь не соразмерна человеку, она направлена поверх человеческих голов. И она повергает сознание в сумерки. Это ведь идеи должны служить Норману, а не Норман – служить идеям! Тем более если идеи пустые, ни на чем не основанные!
Губы собеседницы кривит усмешка.
– А идеи твоего брата имеют серьезные основания? Сделать из Нормана функционера – это замечательно!
Скептически относившийся к замыслу Франца, я хочу закричать: да, замечательно! Это все равно лучше, чем могила, усыпанная безделушками! Поклонение могилам – тупик, катастрофа, надо живых беречь, понимаешь, Медея?! Но я молчу. Еще не факт, что я выйду отсюда целым и невредимым. Так что в сторону воображение, нужно думать, как избежать настоящей смерти, которая пьянствует совсем близко, за стеной моей камеры…
Утро опять исполнено абсурда, вроде как фильм откручивают назад, и события повторяются в обратном порядке. Меня выводят из камеры, усаживают на стул и начинают предъявлять вещи: компьютер, одежду, фонарик, карты, икону… Проделывает это, правда, совсем другой милиционер – седой, с морщинами на лице и с досадой в глазах. Когда я расписываюсь в получении вещей, он встает и открывает форточку.
– Ну и шмон… – слышно бормотание. – Все? Претензий нет? Хотя как их может не быть? Придурки, они даже в ориентировки не смотрят!
– Извините… Куда не смотрят придурки?
– Вот сюда!
Ко мне подвигают ксерокопию с тремя изображениями икон.
– Здесь же черным по белому написано: похищены Николай Угодник, Георгий Победоносец и Спас Нерукотворный! А у тебя кто? Богоматерь!
– Богоматерь… – повторяю я, лишь теперь понимая: свободен! Чувство облегчения, правда, тут же сменяет гнев.
– У вас что, две милиции? – спрашиваю, упаковав рюкзак.
– Почему две?
– Вчера была совсем другая – фашистская милиция!
– Да уж, милиция… – мой освободитель отворачивается к окну. – Оборотни в погонах это, а не милиция… Ладно, поехали, что ли.
Меня полагается доставить до места, где вчера задержали. Я еду в кабине, вижу поселки и деревни, леса и поля, но между мной и знакомым до мелочей пейзажем стоит нечто большее, чем автомобильное стекло. Преграда выросла внезапно, за одну ночь, и ее, кажется, не пробить ничем.
Прощаясь, седой милиционер пожимает руку.
– Не держи зла, сынок. Если сможешь, конечно.
Я молча вылезаю из машины и иду по дороге. Не в сторону Москвы – обратно, туда, где есть вокзал и поезд, что отвезет домой. Я не могу не держать зла, это свыше моих сил; и моя совесть чиста – я сделал все, что мог. Я нахожу подходящее словцо из их языка: дрянь. Все, что меня окружает – дрянь. Дороги дрянь, дома дрянь, еда – невероятная дрянь, а главная дрянь – люди. Они отвратительные, злые, они безнадежны и обречены жить в окружении дряни вечно, как Агасферы. Только я-то не Агасфер! Я не хочу вечно скитаться по лабиринту, где над входом большими буквами написано: ДРЯНЬ.
Преграда между мной и дрянью становится еще выше, она похожа на прозрачный щит, призванный защищать население от шума автострады. Сейчас наоборот: щит защищает меня, не желающего иметь ничего общего с унылой и проклятой территорией. Когда впрыгиваю в рейсовый автобус «Вязьма – Смоленск», преграда не исчезает, она лишь меняет облик, превратившись в прозрачный кокон. Рядом на сиденьях покачиваются люди, только я ничего общего с ними не имею, я будто водолаз в скафандре с собственной атмосферой внутри.
Старый солдат появляется на вокзале. Он прячется где-то сзади, но я спиной чувствую его присутствие.
– Так и знал, что ты появишься… – начинаю мысленный диалог. – Но это бесполезно, учти. Ты меня не переубедишь.
Солдат молчит.
– Ты не сможешь доказать, что я не прав. Я тысячу раз прав!
Солдат молчит.
– И вообще – чего ты прицепился? Твой вермахт, между прочим, тоже не дошел до Москвы! И я, в сущности, лишь повторяю вашу неудачу. Немцам не суждено доходить до Москвы, они всегда поворачивают обратно!
– Это верно, – отвечают, наконец. – Но мы хотя бы пересекли границу Московской области. А ты? Струсил из-за того, что пьяный милиционер щелкнул затвором? А знаешь ли ты, как на нас бросали в атаку штрафные батальоны? Мы убивали их сотнями, тысячами, но если кто-то прыгал в наш окоп, он душил нас руками, грыз зубами, и это было по-настоящему страшно!
Я затыкаю уши, не желая слушать странные доводы. Война давно прошла, мы расквитались с ними, и их неистовость направлена уже не на врагов, на самих себя! Их не надо завоевывать, они сами себя погубят!
– Но ты еще не пристроил икону-сироту. Вспомни, сколько ты из-за нее страдал. Получается: страдал зря?
– Совсем не зря. Я оставлю ее у входа в Смоленский собор, кто-нибудь обязательно подберет. В общем, бессмысленно меня переубеждать, я иду брать билет.
В очереди к кассе солдат пристраивается сзади, что-то бубнит, но после того, как я получаю на руки билет, исчезает. Ура, начинаю Drang nach Westen! До отправления еще несколько часов, и я устраиваюсь в кафе, чтобы в последний раз вкусить дрянной еды. В ожидании заказа вытаскиваю компьютер, готовый написать покаянное письмо Гюнтеру. Ты прав, дружище, путешествия на Восток ничем хорошим кончиться не могут. Хотя, согласись, я вовремя одумался: я был развинченным манекеном, но теперь все составные части на месте, я возвращаюсь домой.
Ага, e-mail от Вальтера! Ну, что пишешь? Тоже собираешься домой? Точно: собирается! Закончил книгу, она выходит в московском издательстве, и пора ехать в Германию, издавать немецкий вариант. А это что? Читаю мелкие строчки, потом перечитываю и ощущаю внезапную слабость. Значит, та нервная женщина в черной одежде и черных очках – сестра бывшей жены моего сводного брата?! Это странно звучит: «сестра бывшей жены моего сводного брата», кажется, такая степень родства называется здесь седьмой водой на киселе. Для меня, однако, образ незнакомки по имени Вера гораздо весомее воды на киселе, хотя я не знаю: почему? Я представляю ее облик в деталях, она стоит у меня перед глазами и будто опутывает паутиной.
– Не уезжай, – говорит она, – ты еще не встретился со мной!
– Но у меня уже куплен билет… – бормочу я. – Вот он!
Я выкладываю билет на стол, с жалостью на него смотрю и, поднявшись, бреду в кассу возврата.
14. Да здравствует королева!
В одном из разговоров Вальтер сообщает: мол, ему пора уезжать.
– То есть эпохальный труд о беспризорниках завершен?
– Да, завершен…
– Тогда попутного ветра!
Вера тяготится занятиями, с нетерпением ожидая экзамена, после которого можно без финансовых потерь расторгнуть контракт. Она держится уверенно, даже нагло, но лучше пребывать подальше от этих иноземцев. Поделился ли Вальтер своей догадкой с остальными? Вроде нет; но даже если растрепал – ей все равно.
– Это было странное время, – говорит Вальтер. – Ваших людей сажали в тюрьму, убивали и одновременно спасали детей. Среди них, между прочим, было много одаренных детей. Очень одаренных! Сейчас не сажают в тюрьму, а дети пропадают тысячами: гибнут, погибают от наркотиков…
– Эту проблему не решить одной книжкой. И сотней книжек не решить. И вообще – разве у вас, немцев, нет своих проблем?!
– У нас есть свои проблемы, – медленно произносит немец. – Но это был мой долг – написать о ваших детях.
Он отворачивается.
– Мне рассказывали случай… Это было давно, во время войны. В одной деревне солдаты СС подожгли дом, где лежала больная женщина. Она не могла выйти из дому, и дочь этой женщины – совсем маленькая девочка – бегала с ведром от реки, хотела тушить. И вот она бежит, а эсэсовец забирает у нее ведро и ставит лошади, чтобы та пила. Девочка плачет, хватает пустое ведро, опять бежит к реке, а солдат опять ставит ведро лошади. В итоге дом вместе с матерью сгорел на глазах у девочки.
– И что из этого? – напрягается Вера.
– Наверное, я писал книгу ради той девочки. Это она мне рассказала, ну, когда выросла и стала старой…
Вальтер провоцирует на сантименты, хочет задушевной беседы, только жалкие попытки разбиваются о воображаемую крепостную стену, ограждающую личное пространство. Эта цитадель неприступна, ее не смогла взять даже визитерша из «мертвого дома».
Надо же: притащилась без звонка, якобы ее всю жизнь ждали! А главное, вела себя так, будто Вера должна по жизни ей, да еще трем коленам ее потомков! Не покормишь ли, говорит, зэчку, мне сказали: ты щедрая. Кто сказал, что я щедрая? Кто ж скажет, кроме родной сестрицы? Она вообще тебя хвалила, только жаловалась, что редко к ней ходишь.
– Времени нет! – отрезала Вера, прикидывая, как выставить нежданную гостью. Та была поддатой, под глазом багровел свежий бланш – в общем, та еще птица.
– Занятая, значит?
– Занятая. Это у вас там времени хоть отбавляй, а здесь работать надо!
Ошибкой было то, что Вера провела гостью в кухню. Та плюхнулась на стул, вытащила сигареты, после чего изволила представиться: Надя. То есть Надежда, третья ваша сестра.
– Какая еще сестра?! – Вскинула брови Вера.
– Ну как же: Вера, Надежда, Любовь…
Она громко расхохоталась – произвела-таки эффект!
– Да ладно, я к вам в родственницы не набиваюсь. А жрать я хочу всерьез, дома-то видишь, как встретили?
Она указала на синяк.
– Муженек, черт бы его побрал… Я год назад его полюбовницу в больницу отправила: два перелома, сотрясение мозга, разрыв губы, что-то там еще… А меня – в тюремную психушку! Муженек хотел, чтоб на зону, но врачи признали помрачение сознания, значит, надо лечиться. Ну, вылечилась, и что? Он меня с лестницы спустил, гад такой, сказал, чтоб я дорогу в родной дома забыла!
Когда гостья задымила, Вера решила: скормлю ей пару бутербродов, и пусть выметается. А та бутерброды умяла, потом чаю попросила, в общем, пришлось опять намекать на занятость.
– Помню, помню…
Надя насмешливо разглядывала хозяйку.
– Кстати: тут у вас не все занятые. Некоторые прямо рвутся туда, даже бабки за допуск платят. Придет такая фифа, магнитофончик выложит, и давай вопросами сыпать! Понимаешь, о ком речь?
– Допустим.
– Любка пугается уже, и вообще…
– Что вообще?
– Понимать она кое-что начала. Так что зашла бы ты, родная, соскучились по тебе. Вы ведь с ней похожи.
Лишь тогда Вера на минуту потеряла лицо. Она вела гостью к двери, спрашивая нервно: чем мы похожи?! Почему похожи?! А Надя усмехалась: похожи, похожи! Вера крикнула в дверь лифта, дескать, ни фига не похожи, и вообще катись отсюда, шваль подзаборная!
Но спустя час она успокоилась. Вера научилась брать себя в руки, благо, теперь могла в любой момент получить поддержку. Буквально завтра она ее получит, поэтому, Вальтер, можешь не приставать, ни черта у тебя не получится. А тот пристает!
– Меня пригласили на конгресс общества «Mensa», – сообщает он.
– На конгресс чего?
– Это общество объединяет людей с высоким коэффициентом интеллекта. И вообще неординарных людей.
– Поздравляю, – говорит Вера, – не знала, что вы – неординарная личность с высоким коэффициентом интеллекта.
А он: я, мол, только наблюдатель, но если хотите, могу вам достать приглашение.
– С какой радости я туда пойду?!
– Но ведь на конгресс приедет Грегори Смит, самый юный номинант на Нобелевскую премию! Он научился читать в два года, поступил в университет в десять лет, стал профессором до совершеннолетия и уже дважды выступал с трибуны ООН! И Акрит Ясвал, семилетний хирург из Индии, будет на конгрессе; и корейский чудо-ребенок Ким Унг-Йонг, и трехлетняя художница Аэлита Андрэ… Это же первый раз в Москве, неужели вам неинтересно?
Вера чувствует, куда (и откуда) ветер дует, однако на контакт не идет. Нет, ей неинтересно, гораздо интереснее сидеть за крепостной стеной.
Пускать ли за стену Регину, которая опять набивается на встречу? Не пускать! То есть встретиться можно, но никаких откровений и душевных выплесков.
Рандеву в кафе начинается с жалоб, мол, совсем работа не идет!
– А я тут причем? – округляет глаза Вера.
– Вы близкая родственница, и вдвоем…
– Может, вы охране мало даете?
– В каком смысле? – теряется Регина.
– В прямом. Если бы не жадничали, времени для общения было б больше, глядишь, и работа пошла бы…
Регина выдавливает улыбку.
– Время роли не играет, важно состояние. А состояние изменилось. Тревога начала проявляться, а следом – замкнутость. Мне кажется, они изменили лекарственный режим.
– По какой причине?
– Нельзя долго на одних препаратах сидеть, они перестают действовать. А когда меняют терапию… Да вы сами это увидите. И одной вам, учтите, будет очень непросто!
Подкрепляя слова, она вытаскивает аппаратик, нажимает кнопку, и кафе оглашает хрипловатый, перемежаемый кашлем голос сестры. О чем она? Ага, мамочку вспомнила: дни высчитывает, хочет годовщину со дня смерти отметить. Муженька бывшего не ругает, как прежде, хочет с ним договориться, чтобы опеку над сыном разделить фифти-фифти (так и произносит: фифти-фифти). Все-таки сын билингва, и ему надо бывать и в одной, и в другой языковой среде.
– Почему она замолчала? – не выдержав паузу, Вера достает сигарету.
– Я же говорю: замыкается! Говорит, говорит, потом вроде как споткнется, и – ступор! После этого клещами информацию приходится вытаскивать!
Процесс вытаскивания клещами Регина проматывает, опять жмет кнопку, но из аппаратика доносятся какие-то странные звуки.
– Что это? – Вера чиркает зажигалкой.
– Плач, разве не слышите? А спросишь: «Почему плачете?» – молчит, как партизанка!
В памяти вдруг всплывает: пятиклассница Люба вместо уроков отправляется смотреть японские мультики, из-за чего родителей вызывают в школу. Папаша возвращается от директора в ярости: ты, мол, меня позоришь! Я, уважаемый человек, должен из-за тебя краснеть?! Папаша вытаскивает из брюк ремень, и тут Вера решает вступиться за сестру. Ах, ты, шмакодявка… Получи! Потом они с Любой ревут дуэтом. Тот совместный рев надолго запомнился: сидят, обнявшись, и ревут; и так сладостен этот плач, так он сближает…
«А вы похожи!» – догоняет очередное воспоминание, так что Вера опять вынуждена брать себя в руки. Ничто не поколеблет твердыню ее души; и записи эти всхлипывающие Веру не проймут.
На языке вертится ехидный вопрос: зачем, мол, добивалась встречи с Русланом Ивановичем? Думаешь, он тебе по зубам? Да если ты с психопаткой совладать не можешь, какого черта сюда лезешь?! Но Вера великодушно прощает Регину, оставляя ее за воротами крепости.
Крепость сдается вечером, когда Вера переступает порог большой полутемной квартиры со стариной мебелью и множеством фотографий на стенах, развешанных рядами, будто святые на иконостасе. Сходства со святыми добавляют окладистые бороды, принадлежащие мужским персонажам, и строгие глаза персонажей женских.
– Какие лица! – восклицает Руслан Иванович. – Теперь такие уже не встречаются. Обратите внимание: мои предки-староверы в возрасте, а лица молодые. Наши же правители далеко не старые, а в душе у них – что?
– Осень? – вспоминает Вера.
– Вот именно! И эта осень отражается на лицах, они дряхлые старики, болеющие… Глеб, как эта болезнь называется?
– Прогерия, – говорит Глеб, мрачный и такой же бородатый, как мужчины на фото-иконостасе. Отрекомендованный как сценарист, Глеб сидит в углу, прихлебывает чай с вареньем, но держит ухо востро.
– Вот именно – болеющие прогерией! Они…
В этот момент дзынькает мобильник, и Руслан Иванович, извинившись, исчезает в недрах квартиры. Не похоже, чтобы «сталинка» на Малой Бронной досталась ему от предков-староверов, но какая Вере разница? Она пришла не за этим, ей хочется твердой почвы, чувства локтя, и ей вроде не отказывают в поддержке.
– Первый раз слышу про такое заболевание, – говорит она, подсаживаясь к самовару.
– Прогерия – это болезнь преждевременного старения. Подарила нам ее матушка-Европа; там каждый первый – старичок, а каждый второй, считай, мертвец.
– В переносном смысле?
– В прямом. Это континент, населенный живыми трупами. Если бы не мигранты, подпитывающие Европу свежей кровушкой, они бы давно переселились на кладбище.
Сценарист зачерпывает ложкой вишневое варенье и отправляет в рот. Вернувшийся Руслан Иванович возбужден, он тоже наливает себе чай из старинного медного самовара.
– Вроде бы деньги на фильм дают, так что стучим по дереву!
Вера догадывается, о каком фильме речь; она даже знает, кто будет снимать (и кто будет писать сценарий). И опять бросает вначале в жар, затем в холод.
– Самое главное, – говорит Руслан Иванович, глядя Вере в глаза, – это участие в фильме главной героини.
– Любы?
– Да. Это условие Гунара, в противном случае он не будет снимать. А чтобы она участвовала, нужно вытащить ее оттуда. Мы имеем возможность нанять хорошего адвоката, провести дополнительную экспертизу, можем даже задействовать эту вашу… – он вынимает из кармана визитку. – Регину Вадимовну. Она, как я понимаю, дамочка активная и может быть полезной. Другой вопрос: нужно ли это все?
– Не поняла… Вы же говорили: это условие режиссера, иначе…
Руслан и Глеб переглядываются.
– Возможно, это не имеет смысла, – говорит бородач. – В конце концов, вы тоже были свидетелем, во всяком случае, находились близко к эпицентру событий.
– К центру событий, – уточняет Руслан Иванович. – Центр – ее сестра, эпицентр – Вера. А что может быть проще, чем сыграть саму себя? Да там и играть не придется, это будет документальный фильм-реконструкция, потребуется только рассказать о событиях.
– Королева умерла – да здравствует королева! – Заключает Глеб, открывая кран самовара.
Во взгляде Руслана сверкает молния, дескать, перебираешь, придурок! Он тут же поясняет: Люба, конечно, поправится, но когда это произойдет? А тут деньги обещаны, сценарист – вот он, значит, куй железо, пока горячо!
Вера капает вареньем на джинсы, вытирает рубиновую каплю пальцем и машинально облизывает.
– Зачем же так? – вопрошает Руслан Иванович. – Пожалуйста, вот салфетки.
А Вера опять прокручивает «кино судьбы»: кадры скачут перед глазами в режиме ускоренного просмотра, и вдруг накатывает слабость. Одно дело, когда зритель ты сам, но выставить это на обозрение?! Да еще сыграть центральную роль?!
Между тем Руслан Иванович с Глебом обсуждают нюансы; они, похоже, из всего могут сделать артефакт, лозунг дня, добрым молодцам урок и т. п. Главное, говорит Руслан, выбрать правильный ракурс, не заниматься буквальным переносом фактов на экран.
– Обижаете, Руслан Иванович… – крутит головой Глеб. – Меня факты, как вы знаете, не интересуют. А вот ракурс – это мое, тут я профессионал!
Вера все-таки сопротивляется: мол, какая из меня героиня? Пригласите профессиональную актрису, сделайте голос за кадром, только, ради бога, не выставляйте под софиты!
Чувствуя ее состояние (тоже психолог!), Руслан Иванович вскоре выпроваживает сценариста. А дальше не дает раскрыть рта; да и собраться с мыслями не дает. Наверное, на их собраниях говорит только Руслан, остальные молчат в тряпочку. О чем он говорит? Не суть; главное – какговорит. Цицерон отдыхает, Геббельс утирает слезы зависти, а староверы с фотографий одобряюще покачивают бородами.
– Вам сверхзадача ясна? Нет? Но это ведь грандиозно, мы должны создать фигуру на десятилетия! Должны предъявить этого юного гения всему миру! Воздвигнуть памятник нерукотворный, легенду сочинить, ну и так далее. В этом смысле даже хорошо, что он… Ну, что его не стало.
– Как это?! – восклицает Вера.
– Нет, это печально, что не стало. Очень печально, но кто виноват? Кто подтолкнул несчастную мать? Кто соблазнил ее, посулил златые горы, а подсунул груду битых черепков?! Я отвечу: виноват прогнивший мир, где живут не люди, а трупы! Глеб говорил вам об этом? Так вот правильно говорил! Возьмите хотя бы ее мужа, ничтожного и мелкого, который сам не понял, что ему было дано. Куда ему понять, если вместо крови у него в жилах водянистая жидкость, а вместо мозгов – вычислительная машина! Вы ведь согласны со мною? Согласны?! На самом деле только мы можем родить что-то по-настоящему великое, только мы!
«Разумеется, – думает Вера, – кто ж еще? Мы, правда, и убивать умеем лучше всех…» Будто угадав ее мысли, Руслан заговаривает об убийствах усыновленных детей из России. Буквально вчера передавали, как одна голландская тварь избила мальчика, вывезенного из детского дома. А неделю назад с девочкой то же самое проделала американская тварь, только исход был летальный. Значит, идет война, незримая, но беспощадная, и нам здесь нельзя проиграть!
Эти аргументы укладывают на лопатки. Да, кивает Вера, они гораздо хуже нас. Вначале захлебываются крокодиловыми слезами умиления, слюнявят детей поцелуями (поцелуями Иуды!), а потом, если что не так, лупят почем зря! Незримая война, конечно, а на войне как на войне, нечего миндальничать.
Руслан Иванович обрушивается на незримого противника, как Македонский на персов, и Вера встает в фалангу. Копье наперевес! Вперед! Ур-ра… Или это Александр Невский громит шведов? Маршал Суворов берет приступом Измаил? Руслан побеждает злобного Черномора? Откуда-то появляется коньяк, Вере наливают, потом еще, отчего в голове каша, и ее существо буквально плющится под страшным эмоциональным напором.
– Помнишь, я говорил про надпись: «И придет Руслан»? Помнишь?
Вера безвольно кивает, мол, помню.
– А зачем он придет?
Вера мотает головой, дескать, понятия не имею.
– Чтобы родить что-то великое, доселе невиданное! Причем с твоей помощью!
Порог близости перейден, как и положено между бойцом и полководцем, и можно на ты. А еще можно приблизить глаза настолько, что станут заметны красноватые прожилки.
– Заслуг сестры никто не умаляет, – шепчет (кричит?) Руслан, – памятник Норману обеспечен! Но мы-то понимаем: попытка неудачна, потому что выбор партнера неудачен! Плод такого союза не жизнеспособен, он годится только для мифа, мы же родим что-то невероятное, высшее существо родим!
Видя капли пота, стекающие по лбу, глаза с багровыми прожилками, Вера вжимается в кресло. «Или изнасилует, или убьет!» – пищит сплющенный мозг. Она вдруг вскакивает, опрокидывая чашки, бежит к дверям, скатывается по лестнице, и, даже не заметив, что сломан каблук, несется по улице.
Память не раз прокрутит абсурдную сцену, причем в кресле (причуда воображения?) будет сидеть не Вера, а сестра. Почему нет, если, как утверждают некоторые, они «похожи»? Своенравность Любы имела четкие границы, она всегда подчинялась силе, чужому авторитету, то есть ее мозги сплющить было еще легче. Да, она была матерью, все-таки любившей сына, только вывихнутая душа на любовь не способна, а спящий разум, как известно, рождает чудовищ. Когда разум погрузился в спячку, чудовище вылезло из мрачной глубины и завладело сестрой, чтобы взять свою жертву…
Понимание, увы, не приносит покоя. Крепостные стены разрушены, твердыня пала, и в пробитые бреши устремляются депрессивные мыслишки и кошмары.
В одну из ночей Вера убегает во сне от бородатых мужиков, кричащих: «Стой, дура, мы родим с тобой высшее существо, у нас получится!». Она в страхе улепетывает, но мужики догоняют, заваливают ее и по очереди насилуют. Бороды колются, в нос шибает перегар вперемежку с запахом кислой капусты, и Веру тошнит прямо во время совокупления. А этим ублюдкам хоть бы хны! Встали кружком, морды потные утирают, и один хлопает ее по животу, мол, жди, это недолго!
Они уходят, а Вера остается лежать, наблюдая, как стремительно растет живот. Он достигает размеров футбольного мяча, арбуза, метеозонда, после чего лопается (типа спонтанное кесарево сечение). Оба-на, Глеб! В полный рост, а главное, уже с бородой!
– Н-да, не люди, а трупы… – говорит он, оглядев окружающий мир. – Поголовно страдают прогерией, так что скоро всем – кирдык!
– И мне тоже? – робко вопрошает Вера.
– Тебе в первую очередь. Какая у тебя была сверхзадача? Высшее существо родить, вечное и бессмертное. Ты же родила меня! А на фига мне еще один я?! Мы же передеремся друг с другом из-за гонорара за сценарий!
– За тот самый сценарий?
– За тот самый. Вот, кстати, и режиссер собственной персоной. Гунар, иди сюда! Тут наша главная героиня облажалась, не того родила! Будем ее после такого снимать? Или переведем в массовку?
Бритый Гунар кривит физиономию, озирая лежащую в пыли мать-неудачницу.
– Сейчас Ларсу позвоню. – Он достает мобильный телефон.
– Фон Триеру? – уточняет Глеб.
– Фон Триеру, фон Триеру…
Отойдя в сторону, он беседует с хозяином «Zentropы», затем машет рукой, мол, оставь ее, она нам не нужна! Они уходят, а Вера остается лежать. С трудом приподнявшись, она видит пустыню и два силуэта на горизонте. Силуэты делаются все меньше и меньше, затем вообще исчезают, и на Веру всей тяжестью обрушивается одиночество…
Наяву одиночество не отпускает, опять она не на Земле, а на Плутоне. Наверное, так же одинок был Норман, удивительный маленький человек, не понятый даже родителями. Вера вспоминает мальчика, разговоры с ним, и ласковой змейкой вползает мысль: как бы им встретиться? Он же в том мире, где нет смешанных браков, сборных Европы, Дюнкерков, Русланов с Глебами, где все ходят в обнимку и говорят на одном языке. На каком? «А ты узнай! – шепчет змейка. – Это совсем несложно! Где у тебя лежит “Имован”? Правильно, в ящике стола, причем целых две пачки. А тебе требуется всего одна, да что там – половины хватит, чтобы уснуть здесь, а проснуться в ином мире. Вот когда ты наговоришься с Норманом всласть. Ну? Вперед!»
15. Суп отдельно, чудо отдельно
Дождь стекает по стеклам извилистыми упругими струями, образовав на брусчатке маленькое озерцо. Поднимая фонтанчики, в озерцо въезжают автомобили, тормозят у раздаточных стоек, но водители не спешат вылезать и нестись по лужам к дверям. За них мокнет молодой парень восточной наружности: он бросается к каждому подъехавшему авто, чтобы вставить штуцер, получить деньги и забежать на минуту внутрь – расплатиться на кассе. Парень полон азарта, он знает: с каждого расчета ему причитается, – то есть действует логично и осмысленно. А я? Вот уже два часа я сижу в кафе на автозаправке, не решаясь двинуться ни вперед, ни назад.
Я пью растворимый кофе и смотрю на стекающие по стеклам потоки воды. Это не дождь, это всемирный потоп, который должен покрыть водой Атлантиду размером с три Австралии. Хватит ли на небе воды, чтобы утопить такую страну? Должно хватить, иначе я никогда отсюда не выберусь. Лишь потоп может остановить мое движение; надеюсь, я выгребу из водоворота, уцеплюсь за какое-нибудь бревно и, оглядев пустынный горизонт, поплыву на закат…
Вдруг вспоминается сумасшедший Янек, радостно пожавший мне руку перед польской границей. Это был роковой момент, точка невозврата, то есть Янек переселился в мое тело, передав мне свое абсурдное сознание. Или в меня вселился русский путешественник по фамилии Конюхов? Я видел телепередачу об этом маньяке, которого толкал в спину демон странствий, говоривший: ты должен пересечь океан в одиночку! Преодолеть пески Сахары! Проехать по тундре на собачьей упряжке! Не надо было слушать демона; надо было потоптаться в уютном польском тамбуре и тут же вернуться назад. У поляков скверную погоду хотя бы Мадонна подправляла; моя же «Мадонна» меня едва не погубила, под пистолет поставила!
Я раскрываю рюкзак, чтобы надеть рубашку, джемпер, свитер, натянуть на голову панаму и укутаться в дождевик. У заправщика перерыв, он подсчитывает чаевые, вместе с девушкой-кассиршей удивленно взирая на меня – потенциального утопленника. Утопленник плотно затягивает тесемки и выходит туда, где небо поливает землю, будто из гигантской лейки. Вместе с лейкой задействован гигантский вентилятор, который превращает капли в шрапнель, бьющую в спину мелкими и крупными очередями.
Если спину защищает дождевик, то от машин защиты нет. Я жмусь к краю обочины, но брызги из-под колес окатывают с ног до головы, и все, что ниже дождевика, набухает влагой. Машины стремительно уносятся вперед, чтобы через секунду исчезнуть в клубящейся серой мгле. Кажется, впереди огромная воронка, всасывающая в себя автомобили, людей и прочую живность, движущуюся под ногами. Я с удивлением замечаю лягушек, скачущих по обочине в том же направлении. И, приноровив шаг, иду к воронке в сопровождении эскорта. «Серая мгла, разреши представиться: Янек Конюхов, предводитель лягушек. Ты хочешь нас погубить? Мы готовы, серая мгла, таящая бесконечные унылые пространства. Мы обречены, мы даже радуемся, растворяясь в тебе!» Пронесшийся мимо двухэтажный автобус выстреливает фонтаном брызг и исчезает так быстро, что не успеваю прочесть надпись на заднем стекле. Я лишь понимаю: надпись на латинице – значит, мимо проскочил кусочек мира, который оставлен ради серой мглы, что всасывает меня, утратившего волю к сопротивлению…
Еще раз автобус возникает через полчаса, когда дождь внезапно прекращается. Двухъярусный гигант дает передышку могучему дизель-мотору, остановившись на стоянке и выпустив из нутра десятка три человеческих существ. Существа бродят по импровизированному рынку, раскинувшему лотки под навесом, прицениваются к сувенирной и съестной продукции. Кто это – французы? немцы? голландцы? Продавцы оперативно расчехляют прикрытые целлофаном лотки, не озабоченные чьей-то национальной принадлежностью: здешнее эсперанто – язык ценников и курсов валют, записанных на мокрых бумажках.
Я не раз наблюдал иностранных туристов, узнаваемых даже издали. Фотоаппарат на шее? Бейсболка на голове? Поясная сумка для денег и документов? Значит, иностранец, пугливый и неопытный, отстраненный от жизни, каковую мог бы смотреть и по телевизору. Но телевизоров этим, как правило, пожилым людям мало, они хотят иллюзии приобщения и потому идут в турагентства, приобретают туры в Россию, чтобы потом с гордостью рассказывать: я лично был (была)в этой страшной стране!
Переходя от лотка к лотку, по репликам догадываюсь: англичане. Те самые англичане, что всегда отделяли себя от материковых европейцев, жили наособицу, однако здесь их особость, увы, не просматривается и на шиллинг. Те же фотоаппараты, поясные сумки и те же повадки инопланетян.
Почему я решаюсь подойти к инопланетянам? Я, привыкший смотреть на неопытных пассажиров туристских автобусов с превосходством? Для меня это загадка, но я подхожу к пожилой паре и на приличном английском пытаюсь сказать о том, что я – из Германии. Пара вежливо улыбается, кивает и быстро удаляется к автобусу. Вторая попытка – массивный бородатый человек с огромным «Никоном» на груди и в темных (не по погоде) очках. Я не вижу выражения глаз, но скептическая усмешка говорит за себя. Водитель автобуса сигналит, а девушка, стоящая на подножке автобуса, машет рукой.
– I’m sorry! – с облегчением прощается бородатый.
Я же пристаю к другим членам группы, то ли доказывая свою сопричастность к их миру (моему миру!), то ли пытаясь оскорбить тех, кто меня высокомерно отвергает.
– Извините, что вам надо? – сурово спрашивает девушка с подножки.
– Просто хочу сказать, что я гражданин Германии.
– Вы гражданин Германии?!
Спустя время я пойму, что выглядел, как последняя «сволочь»: мокрый, заляпанный грязью из-под колес, с облезшим носом и грязными ногтями… В момент разговора, однако, я этого не понимаю. Последний аргумент – паспорт, который я разыскиваю под недоверчивыми взглядами. Девушка раскрывает документ, крутит головой, передает остальным. Надо же, действительно немец! Неужели идет пешком?! От Польши?! Реплики становятся мягче, доверие вроде восстанавливается, но пора ехать, о чем напоминает повторный сигнал клаксона.
– You are a hero! – хлопает по плечу бородатый, чтобы тут же скрыться в автобусе.
Вслед за ним исчезают остальные, и двухэтажный красавец величественно отчаливает от этой пристани.
Я гляжу вслед, чувствуя, как захлестывает волна эмоций, потом другая, третья, и требуется время, чтобы в них разобраться. «Ты – герой!» – сказал англичанин, только я расцениваю комплимент как издевательство. А человек, над которым издеваются, не может быть спокоен. Странная смесь презрения, зависти, высокомерия, беспомощности, гнева, обиды булькает в моем сердце, будто суп из причудливо смешанных ингредиентов. Может, именно такотносятся к нам здешние обитатели? Они едят это горчащее варево не одно столетие, а других блюд пока не предлагают…
Опять начинается ливень. Надо бы переждать его под навесом, но серая мгла притягивает, воронка засасывает. Или засасывает мать сыра земля, в которую меня рано или поздно закопают? Конечно, я уже не уйду отсюда, я кану навсегда в эту непролазную грязь, и «сестре бывшей жены сводного брата» останется только поставить поминальную свечку в протестантской кирхе. Есть ли в Москве протестантские кирхи? Наверняка есть, это же мегаполис, и Вера, если захочет, осуществит нехитрый ритуал. Быть может, даже всплакнет, русские женщины чувствительные…
Увы, чувствительность (как и чувственность) Веры останется за границей жизненного опыта, моя участь – пропасть без вести, как пропали тысячи соотечественников. Может, обратиться к их душам, что мучаются в заброшенных могилах?
Облитый с ног до головы трейлером, я вижу сквозь пелену воды некое сооружение, которое оказывается автобусной остановкой. Не отель, конечно, зато с крышей и скамейкой, где можно сесть, укутаться в дождевик и сунуть в рот кусок шоколада. Не бифштекс, опять же, но чувство сытости появляется, я даже слегка согреваюсь. И представляю, как в раскинувшихся передо мной полях, а может, в лесах, что виднеются вдали смутными темными массивами, начинают шевелиться холмики земли. Заросшие травой, не отмеченные даже крестом, они приходят в движение, и из них вырываются тени. Я знаю: души убитых давно должны отделиться от бренных тел, но в местах жесточайших боев отменяются не только человеческие, но и божественные законы. Тени принимают вид солдат в касках и сапогах, после чего взлетают и устремляются к трассе М1, где под прозрачным козырьком кутается в дождевик их внук, занесенный сюда непонятным ветром.
Тени вьются вокруг остановки, взлетают, бьются по глупости о прозрачный пластиковый козырек, в общем, ведут себя бестолково.
– Ладно, стройтесь, что ли… По росту, слева направо.
Тени начинают суетиться, выяснять, кто выше (в том числе по званию), так что требуется прикрикнуть:
– Я сказал, по росту! У вас теперь одно звание: мертвецы!
Раздается глухой ропот, и я поднимаю руку.
– Хорошо, не мертвецы. Погибшие при исполнении воинского приказа – это устраивает?
Ропот стихает, значит, устраивает. Теперь пусть отвечают, им же с той стороны бытия яснее наши судьбы. Пропаду я или не пропаду? А? Отвечай, фельдфебель N! Молчит. А ты, лейтенант NN? Что-то у тебя глаза тоскливые, наверное, большую семью оставил в Рейхе? И она до сих пор плачет безутешно, потому что не знает твоей могилы в болотах под Вязьмой? Что же вы молчите? Эх, вы, а еще соотечественники называетесь…
Внезапно осознаю: это они хотят услышать что-то ценное, они же десятки лет томились в подземном плену, значит, были вне контекста. Ну и задачка! Сколько же времени надо, чтобы ввести их в контекст? Сколько нужно рассказать, показать, объяснить, чтобы они начали понимать этот новый, не менее сложный и не менее безумный мир?!
– У меня нет столько времени! – развожу руками. – Я могу коротко, метафорически. Когда мой редактор отговаривал меня ехать сюда, он говорил: мы (то есть Европа) живем рядом с этой страной, как у подножья вулкана. Помните Везувий? У его подножья тоже жили люди в процветающих городах, а потом погибли буквально в один день. Вулкан, говорил он, непредсказуем, он может начать извергаться в любой момент, а тогда – зачем лезть в кратер?!
Тени наклоняются вперед, явно испытывая интерес, и я продолжаю:
– Я ответил: мы тоже когда-то были вулканом. Причем не спящим, а очень даже действующим: от нашего извержения половина планеты пострадала. И ничего – выправились! А здешний вулкан… Да, я оказался внутри кратера, но знаете, что мне кажется? Что вулкан остыл! Полностью остыл, а значит, никогда уже не будет извергаться!
В ответ молчание, только видно, как призраки качают головой: не торопись с выводами, извержение еще возможно!
Диалог с мертвым легионом вспоминаю спустя сутки, в Вязьме, где начальница экскурсионного бюро Нина Борисовна (последняя запись в адресной книжке) брызжет энергией, как настоящий вулкан. Надо ли меня определить на ночь? Не надо? А что надо? Может, помыться с дороги? Тогда я договорюсь насчет сауны – очень хорошая баня, и недорогая… Эта плотная энергичная дама говорит со мной урывками, не выпуская из рук телефонную трубку. Завершение сезона, извиняется она, надо продавать горящие путевки. Я не спрашиваю, почему путевки «горящие», достаточно, что передо мной «горящая» женщина. Она то взвинчивает интонацию, кого-то отчитывая, то чего-то требует с металлом в голосе, так что отказать невозможно.
– Чем же я могу помочь?! – Нина Борисовна окидывает меня таким взглядом, будто впервые видит. Зачем она предложила этому оборванцу мягкое кожаное кресло? В столь изношенном обмундировании впору лежать там же, где соотечественники – в братской могиле! А этот наглец притащился в кабинет, да еще изображает дурака, не знающего, чего ему нужно!
Чуть позже понимаю: Нине Борисовне просто требуется направить куда-то свою энергию. Услышав название церкви, она машет руками: знаю, знаю! Очень интересное место, жаль, медвежий угол, поэтому пока не включаем в паломнические маршруты.
– Мы ведь и паломников обслуживаем, ага! Сейчас много разных приходов открылось, люди охотно ездят, если дорога хорошая. Но к церкви, куда вам надо, вообще дороги нет. Лес, бурелом, там автобус запросто застрянет!
В промежутке между звонками на Нину Борисовну нисходит «сатори». Она может помочь! Тут же набирают номер, а дальше энергичный разговор с некой Зоей, у которой что-то «опять». Нина Борисовна несколько раз произносит напористо:
– Опять? Опять он за свое, да? Тогда тем более надо съездить. А я говорю: надо! Нет, подшивки ему не помогают – только в церковь!
Зоя – дальняя родственница Нины Борисовны, однажды она ездила в ту церковь, поедет и сейчас. Как я понимаю, Зоя не очень-то хочет пробираться через «бурелом» в «медвежий угол» (слова-то какие!), но противостоять вулкану невозможно. В этой стране энергия осталась только у женщин, они еще дымят, взрываются, руководят туристическими бюро, владеют гостиницами, отпускают бензин, зарабатывают проституцией на трассах, успокаивают кричащих по ночам мужей, а еще служат проводниками в «медвежьи углы». «You are a hero», – хочется сказать на прощанье. Героиня труда, не потухший еще вулкан, чье тепло греет, никого не уничтожая…
Через пару часов мы едем по глухой лесной дороге, иногда погружаясь по бампер в глубокие лужи, оставшиеся после вчерашнего ливня. В этих ямах с водой тонет даже машина с высокой посадкой, которая называется «Нива». Машина тесная, неудобная, но другой транспорт просто не проедет через дикий лес, чернеющий слева и справа. Где ты, Сэм? Где замечательные автострады, построенные Хошимином? Я отбил зад на рытвинах и буграх, потому что рессоры отвратительные, а дорога – ужасная!
Увы, «тойота» Сэма здесь вряд ли прошла бы, так что звонить минскому знакомому бессмысленно. С новыми же знакомыми контакта пока нет. Массивная Зоя то и дело раздражается на мужа, невзрачного и угрюмого человека по имени Петр. Не гони! Не гони, я сказала, угробимся! И кочки объезжай, а то опять будем ремонтировать твое корыто! Петр не гонит, объезжает, но супруга быстро находит новый повод для раздражения. Вулканом ее назвать нельзя – этой гейзер, фонтанирующий ядом. Муж молчит, утирая яд с лица и пытаясь вписаться в очередной поворот.
– Да от тебя же пахнет! – опять фонтанирует Зоя.
– Ничего не пахнет… – бурчит Петр.
– Пахнет, еще со вчерашнего! Как же ты за руль в таком состоянии садишься?!
– А в лесу что – гаишники стоят? – ухмыляется Петр (его кривую ухмылку я вижу в зеркале).
– Здесь тоже надо соблюдать безопасность! Все, вылазь, я поведу!
Петр покорно останавливается, супруги меняются местами, и вновь мой зад бьется об сиденье. Бьется даже сильнее, потому что Зоя как раз таки наезжает на кочки и гонит совершенно безжалостно, будто хочет разбиться вместе с супругом, а заодно и со мной. Закурив сигарету, Петр тут же получает порцию яда: ты чего нас травишь, а?! И почему такую дрянь куришь? Ну конечно, на приличные сигареты у тебя не хватает, потому что все деньги на водку уходят!
На первой остановке замечаю, что Зоя выше супруга почти на голову. В машине разница в росте не так бросалась в глаза, теперь же пара выглядит почти комически.
– Эй, ты куда?! – одергивают Петра, а тот, удаляясь за стволы, дает загадочный ответ:
– На кудыкину гору!
Здесь нет гор, вокруг одни лишь деревья, заслоняющие небо. Мой путь лежал через разные леса, но такого «бурелома» встречать не приходилось: эти деревья, кажется, тянут к нам могучие ветви, желая схватить путников и утащить в чащу навсегда.
– Вы на нас внимания не обращайте, хорошо? – Извиняется Зоя. – По дороге сюда люди всегда ругаются. Мы в прошлый раз тоже ругались, чуть обратно не повернули. А почему, знаете?
– Не знаю.
– Потому что онподзуживает!
– Кто – он?
Зоя озирается, затем вполголоса говорит:
– Враг человеческий! К святым местам пускать не хочет!
Хочется рассмеяться над грубым суеверием, однако смех застревает в горле. Враг – не враг, а место мрачное, какие-нибудь друиды здесь вполне могут сбивать с пути паломников и их спутников. Зоя быстро крестится; достав из кармана платок, повязывает на голову, после чего застегивает платье на все пуговицы. Она подготовилась к встрече с «врагом» (с друидами?), а я – подготовился? Вряд ли меня защитит икона, лежащая в рюкзаке, она ведь для меня живописная доска, значит, и я для нее – никчемный иноверец. Я пока молчу насчет иконы, не хочу лишних расспросов. И Зоя, и Нина Борисовна считают меня обычным туристом, любителем экзотики, что недалеко от истины.
Путь не раз заводил в большие и малые церкви, где я был свидетелем малопонятных ритуалов, торжественных и вместе с тем жалких в своей попытке превозмочь вопиющую бедность окружающей жизни. Религия была нездешней, она уносила человека в лучезарную высь, в безвоздушное пространство, где нечем дышать, можно только с восторгом умереть. Да, да, с восторгом, ведь человек предстает перед самим Создателем! Он вырывается из полуразрушенного жилья, сбегает из огорода, обнесенного сгнившим забором, забывает семью, не видевшую денег годами, главное – приобщиться, забыть на час-другой про грязь, разруху, безденежье… Русские презирали жизнь, считали ее слишком грязной и мелкой, чтобы соединить со своей сверхчеловеческой религией. Религия и жизнь не смешивались, существовали параллельно, как в пословице, услышанной на одном из уроков старого солдата: «Суп отдельно, мухи отдельно».
За то время, пока Петр посещает «кудыкину гору», успеваю узнать их семейную ситуацию. Типичную ситуацию, каковую можно назвать любовным треугольником «муж – жена – водка». Петр любил жену, но водку он тоже любил, и чем дальше – тем больше. Жена любила Петра, поэтому работала, как папа Карло (так выражается Зоя), чтобы накопить денег и купить Петру машину. Думала, что руль и необходимость соблюдать правила дорожного движения отвратят мужа от зловредной любовницы, да куда там! Она уже и к бабкам ходила, и кодировала его, и подшивала, а толку никакого! И тогда Зоя поняла, что на самом деле треугольник выглядит иначе: «муж – жена – враг человеческий». А где бороться с врагом? Правильно: в церкви, куда Зоя начала ходить в позапрошлом году. Не сказать, что успехи большие, но Петр, слава богу, не отказывается ездить по святым местам, исповедуется, причащается, так что надежда есть.
– А это место вообще особенное. Там крест мироточит, представляете?! Обычный крест с распятием, он сто лет там стоял, и вдруг в позапрошлом году из него миро начало сочиться! А еще там на одной из икон лилии оживают. Их кладут под стекло на Пасху, они засыхают, а на Троицу вдруг появляются зеленые ростки!
Зоя расширяет глаза, в очередной раз озираясь. Налетает шквалистый ветер, пригибает кроны к земле, то есть, враг человеческий не дремлет, явно желая уронить на нас могучий ствол. Или похитить мужа, которого вскоре тревожно окликают:
– Петька! Петя, ты куда пропал?!
Дьявольские козни, по счастью, не очень сильны – лес отпускает Петра. И мы вновь отправляемся в путь, прыгая по буграм и с трудом разъезжаясь со встречными машинами (в этом древесном царстве они смотрятся нелепыми чужеродными механизмами). Уступив руль, Зоя перебралась на заднее сиденье и теперь с жаром обрабатывает прозелита. Во-первых, крест, загибает она пальцы, во-вторых, лилии, а еще там есть икона Николая Чудотворца, которая сама обновилась. Была черная-черная, даже лик святого не просматривался, и вдруг – как новенькая! Отец Варлаам поначалу глазам не поверил, думал, кто-то из служек подновил икону, а оказалось: она сама!
«Там чудеса, там леший бродит…» – вспоминаю реплику Романа. Эту строчку из русского автора я бы мог процитировать Зое, но не хочется ее огорчать – мы и так не успеваем к вечерней службе. Поздно выехали, говорит она с досадой, затем машет рукой: ладно, исповедуемся завтра, перед причастием!
Я вижу на щеках Зои румянец, она то и дело поправляет платок, в общем, явно волнуется. На лице же Петра, как показывает зеркало, по-прежнему скептическая усмешка. Что же ты, Петька-Петя-Петр? Где твоя исконная вера, где надежда на чудесное преображение организма? Оставь скепсис мне, холодному протестанту, а ты, плоть от плоти здешней земли, должен помочь жене!
По приезду Петр остается в машине, чтобы отравлять замечательный воздух дымом дешевых сигарет. А мы с Зоей отправляемся на поиски матушки Елены, жены отца Варлаама. Из крошечной деревянной церкви расходятся немногочисленные прихожане – жители окрестных заброшенных деревень. Где матушка Елена? В лавке сегодня торгует, вон там!
В отнесенной в сторону церковной лавке хозяйничает полнотелая женщина в черном платье и таком же платке. Уже свернув торговлю свечками и иконками, она готова устроить наш ночлег, только, предупреждает, не торопитесь. Матушка страдает одышкой, поэтому ведет нас медленно, вполголоса расспрашивая Зою. Кажется, речь о муже, что едет за нами в машине на тихом ходу. Мотор «Нивы» время от времени порыкивает, вроде как встревает в разговор: эй, вы чего?! Какое вам дело до моего пьянства?! Я лишь из уважения к жене приехал сюда, на самом деле ваши святыни на меня не действуют!
Моя фантазия находит подтверждение спустя час. Мы уже поселились у хозяйки в старом покосившемся доме и даже успели сбегать в церковь. Для Зои это был акт приобщения к святыням, для меня же – экскурсия, где экспонатами служили крест, покрытый смолистыми пахучими потеками, икона с засохшими лилиями внутри, и еще одна икона, которую служка собирался унести в алтарь, но ради нас задержался.
– Вот эта икона обновилась! – горячо шептала на ухо Зоя. – За одну ночь, представляете?! А крест мироточит уже пять лет! Мы завтра приложимся к нему, только смотрите, не касайтесь мира!
– Да? А как же тогда это… прикладываться?
– А там пластинка из оргстекла прибита, к ней и прикладываются. Мира только священники могут касаться, они потом пропитанные ватки людям раздают. Они так пахнут, ватки эти, прямо благоухают! Вы завтра обязательно возьмите!
Завтра, думаю я, будет завтра, а пока я стою на крыльце дома, жду ужин, который готовит хозяйка Таисия Ефимовна. Во дворе развешено выстиранное белье; веревки при этом подпираются палками, чтобы простыни с наволочками не были покусаны и измазаны черным щенком, что с радостным визгом носится от ворот до крыльца. Внезапно в дверях появляется Петр. Закурив, он переминается с ноги на ногу, затем нерешительно предлагает: может, по глотку?
– Извините, не понял?
– А что тут понимать? У меня с собой есть, из дому прихватил!
Он показывает горлышко бутылки, спрятанной в боковом кармане.
– Спасибо, не хочу.
– Совсем, что ли, не хочешь?
– Совсем не хочу.
Петр задумчиво затягивается сигаретой. Для него, как я понимаю, чудом является отказ от пьянства. Для меня же это обыденность. Не нужно икон; и крестов пахучих не нужно, требуется просто сказать: не хочу!
– Так ты это… – нерешительно начинает Петр. – Думаешь, что я урод?
– Почему вы так решили?
– Да так, в голову вошло… Я, значит, придурок, а ты хороший, так?
– Я это не говорил.
– Не говорил, зато подумал. Вот и Зойка моя так же думает. Она вся из себя хорошая, а я так – мразь подзаборная! Ладно, ты как хочешь, а я приложусь.
Спустя еще час, когда спускается темнота, двор наполняется криками, руганью, мельканием теней, одна из которых вдруг становится привидением. Белое безглазое привидение мечется по двору, за ним с лаем гоняется почти не видимый в темноте щенок, а их обоих преследует Зоя с палкой в руках.
– Остановись! Остановись, изверг, чужое белье изгваздаешь!
Петр с простыней на голове продолжает беспорядочное передвижение по двору, пока не натыкается на поленницу с дровами. Слышится шум рассыпающихся поленьев, и привидение падает в грязь.
Удары палкой не производят действия – привидение спит мертвецким сном. Зоя наносит последний удар, тоже опускается в грязь и принимается выть. Это не плач, это вой, взлетающий к черному небу – к Тому, Кто слышит, понимает, помогает, утешает… Или не слышит? Почему-то вспоминается Гога, такой же безысходный крик, от которого леденело внутри. Здесь и мужчины, и женщины кричат и стонут, увы, не получая помощи. Щенок прижимается к земле, испугавшись воя огромного и сильного (так кажется щенку), а на самом деле – крайне беспомощного существа по имени человек…
Ночью к дому подъезжает огромный двухэтажный автобус. Интересно, думаю, как они сюда добрались? Может, по какой-нибудь секретной окружной дороге? Дверь распахивается, оттуда вылезают английские туристы, и девушка-гид начинает рассказывать о старой церкви. Ночь кончается, окрестности освещает солнце, и вот уже фотокамеры трещат затворами, словно пулеметы. Щелк-щелк! Туристы позируют на фоне зеленой луковки, и вдруг мои глаза лезут на лоб. Петр! Укутанный в простыню, словно арабский шейх в бурнус, он выпрыгивает из дверей автобуса и тут же направляется ко мне.
– Может, по глотку?
Подмигнув, он достает из складок простыни огромную бутылку.
– Спасибо, не…
– Знать ничего не хочу! Пей!
Не в силах сказать «нет», я запрокидываю голову, чтобы на глазах английских снобов влить в себя водку. Алкоголь наполняет энергией, а энергия требует выхода, и я призываю: идемте внутрь, приложимся к мироточащему кресту! И лилии пощупаем, они будут абсолютно живые!
– Точно живые? – сомневается британец с «Никоном».
– Живее всех живых! – убежденно говорит Петр. – Так что еще по глотку – и вперед!
Мы видим, как впереди, прихватив узлы с пожитками, спешат к церкви местные жители. Они с тревогой оглядываются на нас, ускоряют шаг и вскоре скрываются за высокими дверями. У нас перед носом двери захлопываются, мы толпимся у входа, и девушка-гид стучит кулачком по створке темного дерева. Тщетно! Вперед выскакивает Петр, он со всей силы ударяет дверь ногой, но тоже без результата.
– Зойка! – кричит он. – Зойка, я знаю: ты там!
– Я здесь! – отзывается голос супруги.
– А почему тогда я не там?!
– Потому что ты изверг! Тебе ни чужого белья не жалко, ни собственной жены!
Толпа у закрытых дверей растет, переговариваясь на разных языках, в том числе на немецком. «И эти здесь?!» – замечаю теней-солдат, которых строил на трассе. Мундиры дырявые, каски ржавые, но «шмайсеры» держат наизготовку, будто перед ними вражеские окопы, а не безобидная культовая постройка.
– Нихт шиссен! – вскидываю руку. – Опустите автоматы, они здесь не помогут.
– Да? – недоверчиво спрашивает фельдфебель N. – А мы подумали…
– Нас туда все равно не пустят. Мы – другие.
– Но я-то не другой! – кипятится Петр. – Я свой!
Он опять принимается колотить в дверь, и тут деревянная постройка слегка приподнимается. Зависнув над землей, церковь вроде как задумывается, затем начинает медленно уходить вверх. По рядам туристов и солдат прокатывается дружное «Ах!»; и вот уже все задирают головы, пораженные. Когда первый шок проходит, опять начинается треск фотоаппаратов, а какая-то испуганная тень все-таки стреляет одиночным. Пуля бьет в старый каменный фундамент, обросший зеленым мхом (церковь взлетела прямо с фундаментом!), не нанеся постройке никакого вреда. Внутри церкви слышно дружное пение, поют то ли псалом, то ли некий православный хорал – торжественный и величавый. Понятно: готовятся к встрече с Создателем. Думают, что уже не вернутся в этот грешный мир, что церковь стала ковчегом для избранных, а мы, оставшиеся внизу, должны с болью и завистью глядеть на парящее в небе сооружение, напоминающее свифтовскую Лапуту…
Заметив в толпе Франца, я уже не удивляюсь. Что? Ты привел сестру бывшей жены?! Где же она?! Именно из-за нее я снял ногу с подножки вагона, покажи ее!
– Вот она, – говорит Франц.
Из-за его спины выходит женщина, чьи черты лица знакомы и одновременно незнакомы. Что же, говорю, настало время обсудить наши проблемы, так сказать, вступить в цивилизованный диалог. Посмотри на этих лапутян, какие они бедные и несчастные, не сумевшие обустроиться в этом мире и потому улетевшие в другой…
Вера молча указывает вверх, но я отмахиваюсь: вижу, пусть улетают! У вас говорят: «бог с ними», здесь это выражение очень уместно. Вера опять тычет пальцем в небо, и тут я замечаю Нормана – он тоже вверху, парит в сиянии утренних лучей в сторонке от церкви, зависшей на высоте древесных крон.
– О, Норман! – хлопают в ладоши англичане. – Норману гип-гип – ура!
– Норман, ком цу мир! – вздымает «шмайсер» лейтенант NN. – Спускайся вниз, будешь наш фюрер!
Задрав голову вверх, Франц размазывает по лицу слезы радости, один лишь Петя-Петр, униженный и оскорбленный, занят не парящим в воздухе Сверхчеловеком, а бутылкой.
Внезапно церковные двери раскрываются, и оттуда машут рукой: Норман, давай к нам! Будешь еще одним чудом, да что там – затмишь собой все здешние чудеса! Только Норман не двигается с места, лишь грустно взирает на жалкие человеческие потуги обрести нечто высшее – и вместе с тем зримое, осязаемое, доказывающее: Бог с нами! Не-ет, говорят противники, с нами! Гот мит унс! Какой еще «Гот»?! Он для вас не Бог вовсе, а человекобог – считай, человек. Вы его использовать будете, вам же печной горшок нужен, а не Аполлон!
Печной горшок с Аполлоном – это опять из русского автора.
– Автора зовут Пушкин, – доносится сверху. – Про лешего и про чудеса тоже он написал, и вообще он здесь главный.
– Да? – я прокашливаюсь. – Но для меня главный – ты.
– Я это знаю. Но здесь ведь тоже происходят чудеса. Или они тебя не впечатляют? Ты не веришь в миро, что сочится из креста? Или думаешь, что иконы не могут обновляться за одну ночь?
– Могут, наверное. Мне тоже хочется чуда, иначе я бы давно тебя забыл. Но ты был живым чудом. С тобой можно было говорить, ты мог что-то сделать в жизни, ну, если бы не определенные обстоятельства…
– Понимаю. А здешние чудеса?
– Они вне жизни. Почему? Почему у них жизнь отдельно, а чудеса – отдельно?
– Ты еще про суп вспомни и про мух, – обиженно говорит Петр. Он опорожнил бутылку и теперь полон агрессии.
– Между прочим, у нас святого Николая называют Чудотворцем и Угодником, а у вас? Вы же его в Николяуса превратили, в Деда Мороза, грубо говоря. Он у вас подарки по домам носит, как посыльный из супермаркета! А? Будешь спорить? Если будешь, то я тебя отстираю! Я всех отстираю, ясно тебе?!
Ночное сновидение, как всегда, сплетается тонкой нитью с утренней жизнью, что копошится где-то внизу.
– Я отстираю, Таисия Ефимовна! – слышится голос Зои. – Я все вам отстираю!
Я лежу на печке, здесь тепло и уютно, так что не хочется вылезать из-под одеяла. Осторожно отодвинув занавеску, вижу Зою, она яростно мнет белье в огромном тазу. Мнет, отжимает и перекидывает в другой таз, для полоскания.
– Как новенькое будет, слово даю!
– Да ладно тебе… Я ж понимаю, сама так мучилась. Мой прямо сгорел от водки, как свечка сгорел! Теперь лежит на кладбище, отдыхает, а я тут за двоих ишачу…
К полудню моя миссия завершена. Позади остались трехчасовая служба, запахи ладана, песнопения, крестящаяся Зоя, Петр с опущенной головой, склонившийся над ним отец Варлаам, хоровое чтение символа веры, причащение хлебом и вином, толчея возле святынь, ведь каждому требовалось приложиться, так что я, пришелец, решил им не мешать. Помимо деревенских, на машинах приехало десятка три паломников, в итоге в крошечной церкви оказалось даже тесно. Приезжие и местные выстроились в очередь к кресту, затем к иконе с лилиями, завершало же акт приобщения целование обновленной иконы Николая Чудотворца. Мне никогда не нравился обычай целовать икону, особенно после поцелуев множества других ртов. И поглощение святых даров из одной ложки не нравилось, но, как они говорят, со своим уставом в чужой монастырь не ходят.
Передача иконы-сироты прошла на удивление буднично, да и отец Варлаам был какой-то простой, не соответствующий ажиотажу вокруг здешних святынь.
– Не жалко расставаться? – спросил он.
Я пожал плечами: это не моя собственность, можно сказать, я лишь курьер. Был ли я искренен? Не совсем: мы с этой живописной доской много чего пережили, и легкое сожаление все-таки шевельнулось.
– Не жалей, – сказал отец Варлаам. – Мудрые люди говорят: все, что отдал – твое. Здесь она, глядишь, тоже преобразится, нам ведь и Николу так же в дар преподнесли. Закопченная была иконка, а сейчас прямо сияет, любо-дорого посмотреть…
Он заговорил об ученых, приезжавших из московского ботанического института, чтобы исследовать лилии, оживающие без воды и воздуха; а люди подходили, прикладывались к руке, и для каждого находился маленький целлофановый пакетик с ваткой, пропитанной миром.
Я тоже взял ватку, теперь нюхаю, напитываюсь сладковатым запахом. Я не еду обратно с Зоей и Петром, думаю, меня подкинет кто-нибудь из паломников. Не хочется слышать, как опять начнут ругаться, я буду очень этим разочарован. Я все же надеюсь, что чудо произойдет, в эту семью придет мир и покой, и серая мгла отступит, рассеется, как утренний туман…
16. Синица за стеклом
В воскресенье в форточку залетела синица. Ринулась на волю, но прозрачная преграда оказалась непреодолимой: птичка ударялась в стекло, раз за разом соскальзывая на подоконник. Лишь когда силы кончились, она уселась перед стеклом, устало раскрыв клювик, так что можно было взять ее в руки и выпустить наружу…
Эпизод вспоминается, когда Вера шагает на экзамен. Она сама похожа на такую синицу, попавшую за стекло; вот только добрых рук, что возьмут и отпустят на волю, нет. Потому она и раскрыла упаковку снотворного, запив таблетки остатками сухого вина, киснувшего в холодильнике. После чего улеглась на кровать, даже руки, кажется, на груди скрестила. Что ее спасло? Как ни странно, тщеславие: напоследок вдруг захотелось проявиться в Сети. Она, исчезнувшая с горизонта друзей, знакомых и полузнакомых, решила вдруг всплыть, как всплывает атомный ракетоносец среди льдов Северного океана – мощно, звучно, с треском ломая рубкой паковый лед и пугая одуревших белых медведей. Да, это последнее всплытие, лодка готова уйти в темные глубины навсегда, но вы, пользователи социальных сетей, адресаты электронной почты, все, все, все – слушайте мою последнюю песню! О, сколько накопилось корреспонденции! Сколько вопросов, возгласов: куда пропала, Верка?! Что ж, сейчас получите ответы на все вопросы!
Вера саркастически усмехалась, набивая послание, которое разлетится по сетевому эфиру веером, как автоматная очередь. Каждое письмо – пуля, всаженное в сердце довольных жизнью и собой; каждое слово – смертоносный заряд! Кому первую пулю? Конечно, Коле-Николаю, жующему шоколад «Alpen gold» и поглядывающему на швейцарские часы: боже, как медленно тянется время в этой Европе! Ничего, родной, мое письмо придаст твоему тягучему времени такое ускорение, что мало не покажется!
Мысли уже путались, ей вдруг захотелось пошарить в поисковике, и что она обнаружила?! Форум, посвященный Норману! А там такой бред, что тушите свет! Вера читала чужие строчки слипающимися глазами, а в мозгу билось: да здесь на девять десятых вранье! И тут же мысль, как зацепка за жизнь: она должна восстановить истину! А как восстановишь, если вот-вот на тот свет? Дальше была аптечка, судорожные поиски марганцовки, темно-бордовая жидкость в трехлитровой банке, которую Вера вливала в себя, давясь и расплескивая; ну и, понятно, унитаз, двухчасовая тошниловка и сон на кафеле в туалете.
Вера до сих пор ощущает слабость, заглушающую (пока) чувство стыда. Дура обдолбанная, она таки нажала кнопку рассылки, значит, в глазах знакомых, полузнакомых и т. д. похоронила себя заживо. Или это кстати? Письмо, как Рубикон, разделяющий этапы жизни…
Сегодняшний экзамен тоже Рубикон, как минимум Рубикончик. Пора прощаться со сборной Европы, их отношения слишком затянулись, да и вообще зашли в тупик. Она их не поняла, они ее не поняли – значит, сдаем экзамен, и машем друг другу ручкой.
Подопечные озабоченно переговариваются, звонят по мобильным телефонам (хотя это запрещено), и тут встает Кэтрин, чтобы озвучить коллективную просьбу. Перенести экзамен? С какой стати? Окинув взглядом притихшую аудиторию, Кэтрин, запинаясь, говорит: у Марко проблемы, он в больнице. Вера не успевает спросить, почему он там оказался – говорят все сразу, перебивая друг друга.
Из общего гвалта выясняется, что Марко избили, он попал в травмопункт, где его поначалу не хотели принимать, потому что иностранец. Пришлось Патрику везти туда страховку, лишь тогда Марко приняли, и теперь он лежит с перебитым носом и сломанной рукой в больнице в Бирюлеве, куда собралась сборная.
– Понятно… Вы, конечно, сообщили об этом руководству? Мол, у вас уважительная причина, и так далее?
Нет, они не сообщали. Они ждали, пока появится Вера, чтобы первой поставить ее в известность.
– Что ж, не смею вас задерживать… – произносит она, скрывая досаду. Переход Рубикончика откладывался, то есть опять она попалась, птичка-синичка… Или не попалась? Наоборот, окно вскоре распахнется во всю ширь, и Вера станет абсолютно свободна?
Мысль про настежь распахнутое окно возникает после звонка Коли-Николая. Заикаясь от волнения, тот говорил, что взял билет на самолет и уже едет в аэропорт. А Вера что-то мычала в трубку, оправдываясь за неудачный суицид и за письмо, отосланное по глупости…
На следующий день она топчется перед Манежем, где у входа красуется загадочная инсталляция. Отличный повод начать разговор с тем, с кем рассталась не лучшим образом. Как думаешь, Коля-Николай, эта композиция из проволоки – что изображает? Первозданный хаос мироздания после Большого Взрыва! Или это хаос в душе художника? Между прочим, мой знакомый Норман относился к такому «художеству» сугубо отрицательно. А другая знакомая, психолог Регина, растолковала, что вундеркинды вообще на дух не переносят авангард! Природа современного искусства (если оно таковым является) чужда душе одаренного ребенка, значит, что-то с этим искусством не так.
– Да? – глубокомысленно сведет брови астроном. – А почему тогда ты назначила встречу здесь, да еще пригласила меня на выставку?
А Вера сама не знает. Этот проволочный монстр, скорее, символизирует хаос в ее душе, где по-прежнему нет покоя. Правильно ли вообще обращаться к нему: Коля-Николай? Здесь ведь кроется насмешка, она же, черт возьми, собралась личную жизнь устраивать, а это дело серьезное. И как она, интересно, выглядит? Вроде посетители выставки не таращатся на нее, значит, внимания не привлекает…
Астроном появляется минута в минуту, шутит, что привык к пунктуальности благодаря швейцарским часам. А ты себе швейцарские приобрел? Ну конечно, и не только себе! Когда из кармана куртки появляется коробочка красного сафьяна, Вера уже знает: там тикающий механизм, чья точность стала легендой. А точность – это что-то противоположное хаосу, так что, Веруня, соответствуй подарку.
– Сразу надеть не хочешь? – спрашивает Николай (вот как надо к нему обращаться).
Но Вера смущенно прячет коробочку в карман.
– Лучше потом. Тебе спасибо огромное, и… Пойдем на выставку.
Они изучают экспозицию дежурно, по ходу блужданий среди «объектов» делясь новостями. Точнее, делится Николай, Вера помалкивает. Иногда она переспрашивает, кивает, и вдруг мысль: она же может встретить кого-то из знакомых! А поскольку рассылка пошла веером, те вначале удивятся безмерно, затем начнут тыкать пальцем: гляньте-ка, живая покойница! Ну и как там, в чистилище? Не комильфо, похоже, и ты решила назад вернуться?
– Что?!
– Я спрашиваю: очки зачем? И без того темнеет в глазах от этих «шедевров»…
– Потому и надеваю, чтобы не видеть… – мучительно улыбается Вера.
Николай машет рукой: мол, ерунда, а не выставка! То ли дело звездное небо в Альпах! Само совершенство!
Он оседлал своего конька, болтает о работе в обсерватории, а Вера не понимает: что с ней творится? Вроде бы они едины во мнении: выставка – отстой! И в кафе, где отмечают встречу, у них консенсус; и дырка между зубов у Николая заделана. Это значит: молодой человек помнит замечания, которые делает женщина, и наверняка будет прислушиваться к ее мнению в дальнейшей жизни. С чего она взяла, что будет дальнейшая жизнь? С того, что у нее в кармане лежит футляр с дорогущими часиками, и следующим шагом будет такая же коробочка, только с обручальным кольцом. Будет, будет, и купит его Николай, у которого бумажник раздулся от конвертируемой валюты, видно, в Швейцарии платят не слабо…
– Вы евро принимаете? – спрашивает он официантку. – Нет? Ладно, поищем русских денег…
Уловив взгляд Веры (она сняла-таки очки), он смущенно смеется:
– Извини, я тут немного Ротшильдом себя почувствовал… Это пройдет.
А она ловит себя на мысли: жаль, если пройдет. Если бы Николай оказался жлобом, было б легче. Если бы он был абсолютно уверен в своей неотразимости, она бы вздохнула с облегчением, однако Николай не уверен, робок, в общем, ведет себя безукоризненно. Он совершенен, как звездное небо в Альпах, даже интересуется делами сестры. Без фальши интересуется, то есть душа не заплыла жиром, и получается: нечем крыть. На этом светиле ни одного темного пятнышка; а вот на Вере их не счесть, она вся в пятнах, потому что – выгоревшая звезда.
Вера с ужасом понимает, что не любитНиколая. Она тут же себя одергивает: прекрати немедленно! Человек бросил дела, прилетел за тридевять земель, угощает, подарки дарит, а ты, тварь, ромашку устраиваешь: любит – не любит! Только врать еще хуже. И опять она чувствует себя синицей за стеклом, ослабшей, побитой, с раскрытым в бессилии клювом…
Спустя два дня она в больнице, сидит у кровати, на которой в больничной пижаме возлежит бывший красавец. Без слез на Марко не глянешь: нос распух и посинел, на губах запеклась кровь, под глазами бордовые полукружия… Видя, как тот вытаскивает из-под одеяла зеркальце, чтобы обозреть этот кошмар, Вера не может сдержать улыбку. Члены сборной тоже смеются, да и сам виновник кривит разбитые губы.
– Он провожал девушку, – поясняет Патрик, – она живет здесь, в Бирюлево.
– А у девушки оказался парень?
– Нет, – отвечает Марко, – девушка свободная. Но квартира не была свободная, там были родители. Мне пришлось возвращаться домой…
– И возле метро к нему пристали люди, – продолжает Кэтрин. – Трое людей, они сказали… Марко, что они сказали?
– Они спросили: ты узбек? Я ответил: нет.
– А они что? – спрашивает Вера.
– А они не поверили…
Все опять смеются. В сущности, Вера не успела узнать их, зачем-то приехавших в не самую приветливую и уютную страну. Вроде бы у этого Марко русский прадед, герой первой мировой войны, поэтому итальянец и взялся изучать язык. А предок Патрика, погибший на полуострове Дюнкерк, дружил с одним русским «маки», участником французского Сопротивления, и эта дружба аукнулась спустя десятилетия. Кэтрин (помимо феминизма) влюблена в систему Станиславского, она уже полгода не вылезает из московских театров, а Мелани интересуют обериуты, которых она считает предшественниками литературы европейского абсурда. Каждый из них имел свою историю, со скелетами в шкафу, с парадоксами и неожиданностями, только теперь об этом не узнаешь…
Вера решает не корчить из себя начальницу.
– Ладно, – говорит она, вставая, – приходите на экзамен, когда будете в форме.
Ей тоже предстоит экзамен. Она хотела бы профилонить, да только не получится, выгоревшая ты или нет – здесь в расчет не берется.
Дорога на экзамен длинная, надо тащиться почти до МКАДа, на двух видах транспорта, так что время для подготовки вроде бы имеется. И все равно времени не хватает, увы, к этому невозможно подготовиться…
Войдя в знакомое помещение, Вера снимает плащ, вешает на вешалку и тут же ощущает холод. В помещении тепло, охранник даже куртку растегнул, ее же колотит, будто уселась на льдину.
– Я оденусь, пожалуй… – бормочет она. Любы нет, и Вера спрашивает, почему ее не приводят.
– А она видеть никого не хочет. И от еды отказывается, так что через зонд один раз кормили…
Представив насильственную кормежку, Вера сглатывает комок тошноты. И тут же надежда: может, ее вообще не приведут? И экзамен отложится на неопределенный срок?
Нет, в коридоре шаги, и второй цербер вводит сестру, закутанную в мамину шаль, будто в кокон. Вдруг пронзает: вылитая мать! Перед смертью та тоже куталась в ангорскую шерсть, хотела согреться и не могла…
Глаза сестры устремлены в пол, она молчит; молчит и Вера. Она всегда ждала вопросов, просьб, чтобы, отталкиваясь от них, вести беседу, а тут безмолвие. Да еще чужие глаза наблюдают за ними!
– Ты почему не ешь? – нерешительно спрашивает Вера. – И не просишь ничего…
Молчание.
– Я передала тебе крекеры, банку ананасов кольцами… Ну, как ты любишь.
И опять ее будто не слышат. Вдруг вспоминается детство, как Люба ест ананас – не консервированный, обычный, купленный на рынке. Младшая клянчит «хоть кусочек», потому что знает: сестра делиться не любит. И вдруг получает огромный кусок вкуснейшей кисло-сладкой мякоти! Вера с жадностью съедает его, просит еще, и Люба опять отрезает!
– Ты моя младшая сестра, – говорит та, как взрослая, – и я о тебе должна заботиться!
– Угу! – захлебывается ананасом Вера. – Жолжна жабочиться!
– Если ты, например, руку порежешь и много крови потеряешь, я тебе свою отдам.
– Как это?! – проглотив мякоть, Вера округляет глаза. – Разве можно другому человеку свою кровь отдавать?!
– Конечно, можно! Я по телевизору про это смотрела. Только не каждому твоя кровь подойдет. Вот моя тебе подойдет, потому что я твоя старшая сестра.
– Понятно… А моя тебе подойдет? Если ты руку порежешь?
– Не знаю… – сводит брови Люба. – Ты маленькая еще, у тебя кровь, наверное, неподходящая.
Теперь Вера смотрит на обескровленные руки, бледно-серый лоб, и возникает желание влить туда литр-другой своей крови, чтобы чуть-чуть пришла в себя. Тут же просыпается привычное отвращение: мол, какую еще кровь?! Да она моментально свернется в жилах этого чудовища, а может, вскипит от гнева и обиды! Но Вера не поддается отвращению, она не хочет провалить экзамен. Ну, сестра? Где «первый вопрос»?
Вопрос едва слышен, будто некогда чувственные и подвижные губы замерзли и не могут разомкнуться. Почему не принесла фотографии мальчика? Но ты вроде не просила. Ах, очень хочется… В следующий раз обязательно принесу.
Вера переводит дыхание – вроде на первый вопрос ответила. И тут звучит «второй вопрос», на который ответить гораздо труднее. Легче в очередной раз подать этой Фриде платок, после чего с чувством выполненного долга уйти навсегда. Но это значило бы безнадежно провалить экзамен, пересдать который, возможно, не дадут.
– Ты не ответила, Верочка. Это сделала… я?
– Что сделала?
– Моего мальчика… Нормана… Это я?!
В очередной раз приходится делать усилие, чтобы не раскричаться, как давно мечталось: ты! Ты, ты, и еще раз ты!
– Кто тебе такое сказал? – выдержав паузу, Вера уходит от ответа.
– Они сказали. Нет, они не говорили… Это я сама. Они принесли какие-то другие таблетки, очень противные. Ужасные таблетки, мне от них… В общем, я сама вспомнила. Сама, понимаешь?!
Вера боится смотреть в темные, полные ужаса глаза, она смотрит на руки сестры. Ладони с силой друг друга мнут, так что хрустят суставы. Кажется, эти ладони сейчас схватят собственное горло, чтобы сомкнуться на нем, но руки вдруг безвольно повисают.
– Нет, нет… – качает головой Люба, – это не так. Правда, Верочка? Это ведь не так?
Поднявшись, Вера обнимает голову сестры, прижимает к себе.
– Ведь это не так?! Верочка, скажи!
Вера еще сильнее прижимает голову, горячую, будто печка.
– Не так, не так, не так!
– Ты успокойся. И аспирина у них попроси, мне кажется, у тебя температура…
Рожу охранника кривит мерзкая ухмылка.
– Уйди, – тихо просит Вера.
– Не положено! – разводит тот руками.
– Уйди, я прошу. Если не уйдешь… Я тебя разорву.
В негромких словах столько ярости, что цербер машет рукой: ладно, не очень-то интересен базар. И, постучав для солидности по часам, мол, соблюдаем порядок, скрывается за дверью. А Вера не знает: что говорить? Как успокаивать? Ей всегда было легче исполняться ненавистью и сарказмом, тут же требуется утешить, и кого?!
Через час она возвращается домой, с трудом вспоминая подробности свидания. Она выдала какую-то святую ложь, едва не поклялась в том, что память подводит сестру, мальчик жив, он просто болеет! Нет, качала головой Люба, он не может болеть, он сам был целителем! А значит, вылечил бы себя запросто, если бы потребовалось! Вера, не раздумывая, приводила новые аргументы, врала, как дышала, лишь бы успокоить те самые руки, желающие сжать собственное горло.
Она так и не поняла, сдала ли экзамен. На секунду ей показалось: у них действительно единая кровеносная система. Было ощущение (хотя Вера выгнала охранника), что в углу стоит кто-то невидимый и, как в давнем сне, выводит мелом на стене: ФАРМАЦЕВТА НЕ НАДО. Но это быстро прошло, она опять окунается в яростную московскую жизнь, и хрупкое незнакомое чувство куда-то улетучивается…
17. Последний сон
Игрушечная карусель выглядит, как аттракцион для самых маленьких, хотя на лошадках и слонах сидят взрослые персонажи. О-о, Сэм! Как твои дела? Установил плиты на могилы? Установи, пожалуйста, нельзя жить с кладбищем на балконе! Роман, привет! Перевез урожай домой? Перевози скорей, пока сволочи-паразиты его не своровали! Петр с Зоей сидят на верблюде, а бегемот везет Галку, которая показывает большой палец: лучше, чем на трейлере! Толик же едет на пятнистой лошадке, в нетерпении хлопая по бокам ногами. Или протезами?
– Ногами! – счастливо кричит Толик. – Они у меня выросли, в Зоне и не такое случается!
Но что это?! Карусель вращается сильнее, еще сильнее, и животные уже проносятся так быстро, что не понять, где лошадь, где верблюд. Среди мелькающих лиц вдруг замечаю Франца. Потом мелькает его бывшая супруга, а вот и Норман, вцепившийся в холку непонятного зверя. Волосы мальчика развеваются, он не удерживается и падает! Центробежная сила тащит его к краю, он слетает с бешено вращающегося круга, и…
Этот сон снится в подмосковной сосновой роще – среди стволов уже проглядывают огромные многоэтажные дома на горизонте. Вопреки ночным холодам я раскинул спальник на желто-коричневой хвойной подстилке и, проснувшись, не спешу из него вылезать. Вот он, город-цель, город-финиш, город-завершение. А любое завершение всегда грустно, поэтому подсознание и посылает странные сны, уносящие меня в прошлое.
Вчерашнее послание Гюнтера тоже было приветом из прошлого. Как всегда, он начал со своих приключений, и вдруг новость: Франц выбрался из дому! Они уже дважды пили пиво в баре на окраине (брат не хочет показываться в центр), и Гюнтер пытался пробудить у того интерес к жизни. А именно: зазывал на очередную акцию куда-то в окрестности Парижа, где американцы (шайзе!) собирают бездельников всей Европы, чтобы поддержать свое присутствие в Афганистане. Безработных румын, сербов, поляков, русских и прочих шайзе-людей, проживающих в Европе, привозят на митинги за небольшой гонорар плюс оплата проживания, а это ведь политическое шулерство! Надо протестовать! И хотя Франц пока не проявил энтузиазма, Гюнтер надеется его растормошить.
Прочитав об этом, я вдруг вспомнил скандал в магазине, когда брат спас меня от позора. Он уже подрабатывал, я же был школьником, и как-то перед Рождеством Франц предложил зайти в недавно открывшийся магазин оригинальных сувениров – купить подарок матери. Там были часы, встроенные в огромную морскую раковину, вазы в форме древесных стволов, настольные лампы с плафонами в виде земного шара… Земной шар, собственно, меня и подвел. Разинув рот, я озирал прозрачные материки, потом решил взять планету в руки, и вдруг: бум-мс! Земной шар разлетелся на мелкие осколки! Я втянул голову в плечи, а вокруг уже собирались продавцы. Вскоре и хозяин появился, он потребовал компенсацию, что повергло меня в ужас. Мне было стыдно перед братом, тот зарабатывал немного, и нам наверняка не хватило бы на подарок!
Внезапно я увидел перед собой спину Франца, и раздался его уверенный голос: покажите, пожалуйста, страховые документы. Да, да, предъявите их, я знаю: товары должны быть застрахованы! С ним не стали спорить, Франц попал в яблочко, а я вздохнул с облегчением.
Франц всегда двигался на полшага впереди, я постоянно чувствовал его защиту. Но лишь теперь я мог с уверенностью сказать: я не нуждаюсь в защите, брат. Если тебе плохо, я сам смогу тебя защитить!
Солнце встает над небоскребами Ново-Переделкино (если верить карте), предлагая последний сон под названием «Москва». Я знаю твою жизнь, мегаполис, потому что сам горожанин и был во многих мегаполисах мира. Ты ползешь в пробках, отравляя воздух миллионами выхлопов, давишься в поездах метро, сидишь у компьютеров, выбегаешь подышать из офиса, наскоро съедаешь ланч, ходишь с тележками вдоль прилавков мегамаркетов, продаешь, покупаешь, богатеешь, разоряешься, рождаешься, стареешь и умираешь. И вместе с тем ты – сон той страны, которую я прошагал пешком. Страна видит тебя в сновидениях, грезит тобой, когда же просыпается – терпеть тебя не может. Да, да, я слышал такое не раз! Ты греза своей страны, Москва, и ты же ее кошмар. Я бы, возможно, обошел тебя по окружной и отправился дальше, к Уралу, но мне надо зайти внутрь, так что принимай, мегаполис, незваного гостя…
Во сне под названием «Москва» я вижу кратер вулкана. Остальная страна пребывает в полудреме, а здесь бурлит раскаленная лава из людей и машин. Чтобы не обжечься, я лишь изредка выбираюсь из гостиницы для иностранных гостей, хотя даже здесь я – особенный.
О моей особостисвидетельствуют удивленные взгляды и глупые вопросы здешних жителей. Я не хочу отвечать на эти вопросы. И облик менять не хочу, я к нему привык, поэтому в магазине армейской одежды покупаю новые брюки защитного цвета взамен выцветших и дырявых.
– Для чего такая одежда? – задают очередной вопрос. – Для экстремального туризма?
Я на общей кухне, готовлю кофе в компании с французским юристом Патриком. Вчера он сказал, что не успел побывать в русской провинции, и задал еще один глупый вопрос: в их «глубинке» соблюдается законодательство? Когда я ответил, что там свои законы, юрист долго морщил лоб: какие свои? Не федеральные, а региональные? Я же усмехался, чувствуя превосходство над жителями гостиницы, которые уже паковали чемоданы. Их набивали плотно, домой увозили книги, сувениры, купленные вещи, так что я помогал закрывать переполненные кофры.
– Спасибо, thank you! – благодарила рыжая англичанка Кэтрин. – А вы остаетесь? Это неплохая гостиница, в номерах есть холодильники и даже телефоны… Если имеете проблемы с языком – можно на специальный курс записаться, такую услугу предлагает руководство. Наша преподавательница, правда, уволилась после экзамена, но они нового человека будут нанимать.
– А почему она уволилась? – спросил я.
– Не знаю. Она вообще была странная… Я не смогла ее понять, если честно.
Устроивший меня в гостиницу Вальтер тоже сказал: приняла экзамен, забрала документы и растворилась в многомиллионном городе. Есть ли возможность ее найти? Попробовать можно, но гарантий никаких.
Пока пью кофе, Патрика сменяет Мелани. Поприветствовав меня, полноватая уроженка Гааги ставит воду на газ, достает пасту и банку соуса «Болоньезе». Итальянские пристрастия в еде объясняются, когда за стол усаживается черноволосый человек с пластырем поперек носа. Его лицо, по замыслу – правильное, даже красивое, сейчас асимметричное и помятое. Человека зовут Марко, он настороженно ловит мою реакцию (красавцы уязвимы!), но Мелани целует его в макушку, и тревога улетучивается. Все просто: надо, чтобы тебя любили, остальное неважно.
Об этом беседуем вечером с Вальтером, чей кофр тоже упакован и стоит в углу, дожидаясь такси.
– Я не сумел полюбить эту жизнь, – говорит Вальтер. – Полгода здесь прожил, книгу написал, а полюбить – не сумел. Как думаешь, это плохо?
Я пожимаю плечами.
– Человек, который учил меня языку, говорил так: «Сердцу не прикажешь». Это русская пословица, знаешь ее?
– Знаю, наша преподавательница приводила такой пример. Жаль, что она пропала. Я приглашал ее на конференцию «Mensa», но… Вряд ли она придет. Дать тебе приглашение? Я все равно не успею, утром самолет.
Приглашение беру лишь из уважения к приятелю. Ему легче, он выполняет долг, тут ничего личного. У меня же только личное; а человека нет, и эта горечь отравляет мою победу…
О чем бы я с ней говорил? О километрах, оставленных за спиной? О поездке в Зону? О церковных чудесах? О женщине по имени Галка (хотя это крайне деликатная тема)? Разумеется, мы говорили бы о моем брате и ее сестре, но прежде я рассказал бы, как недавно ночевал в лесу, уйдя подальше от шумной М1, и был разбужен непонятным резким звуком. На шоссе, что виднелось сквозь кустарник, царила суета, один за другим тормозили автомобили, и я, высвободившись из спальника и наскоро одевшись, поспешил туда же.
Автомобиль красного цвета, задрав капот, лежал в кювете. Для того, кто шагает вдоль трассы, аварии привычны, это часть дорожного пейзажа, сродни километровым столбам. Поразило иное – как суетились вокруг разбитой (сильно разбитой!) машины люди, как они вынимали пострадавших через проем, зиявший на месте заднего стекла, как рассаживали их по машинам, доставали аптечки, оказывали помощь, отключали аккумулятор… В этом пустынном месте образовался целый автомобильный лагерь: грузовик, два трейлера, полдесятка легковых машин; и другие машины останавливались, оттуда высовывались люди, спрашивали, не нужно ли вызвать эвакуатор? Дорожную полицию? Как-то иначе помочь?
Больше всего поразила крошечная женщина с большим животом: она вылезла из своей малолитражки и, подхватив баллон с водой, поспешила к пострадавшим.
– У меня есть вода! Вот она!
Она взялась обрабатывать раны молодой девушки в шортах, которую вытащили из машины. Кажется, среди пострадавших были еще ее отец и мать, отделавшиеся синяками, тогда как по ногам девушки стекали струйки крови.
– Да тут ничего серьезного! – воскликнула беременная крошка. – Одни царапины!
– Повезло… – переговаривались в толпе. – Такой удар – и только расцарапанные коленки!
– Да они вообще в рубашке родились! Я сзади ехал и видел: еще секунда, и их бы под колеса трейлера затащило!
Я же думал, что повезло мне. Я бродил среди этой суеты и вопреки чудовищной ситуации с каждой минутой становился спокойнее. Я был похож на ребенка, жившего в животе той беременной – плод защищен, ему ничего не грозит. Я помог поднять машину, чтобы извлечь из-под нее вылетевший из багажника чемодан, потом искал в кустах компрессор, и все это время пребывал в каком-то странном покое.
– Пить не хотите? – приблизилась ко мне беременная.
– Спасибо, не хочу.
– Представляете, а ведь на их месте могла оказаться я! Когда увидела, как этот большегруз стало заносить, чуть не родила, ей-богу!
Она счастливо засмеялась, я же с интересом разглядывал ее живот.
– Извините, а вам… Не страшно рожать?
– Мне?! Да вы что! Знаете, сколько я эту беременность ждала?! Мне по трассе ездить страшно, я ведь сама за рулем. Хотя теперь вижу: можно не бояться – помогут…
Подумав, я вдруг сказал:
– Вы – люди.
– В каком смысле? – не поняла беременная.
– В самом простом. Вы обычные люди.
Чтобы это понять, не требовались спутники, вот почему они меня оставили. Или я их оставил на одном из пройденных километров? Мои мысли обрели ясность и простоту, и я надеялся: впереди меня ждет нормальный собеседник (собеседница?), из плоти и крови, мне есть что сказать! А если не с кем поделиться размышлениями – какой смысл в ясности и простоте?
18. Эпилог
Я всегда представляла сестру прагматичной самкой, одной из безликих особей женского пола, желающих прыгнуть из грязи в князи. Я гомерически хохотала и тыкала пальцем (мысленно): смотрите, ктолезет в Европу, как тараканы на кухонный стол! На столе ну очень жирные крошки, за них эти ничтожества и продают детородный орган, потому что ничего за душой не имеют! Нанюхавшись феромонов, европейские лохи распахивают души и кошельки, и тут хоп! Попался, который кусался! Однако жизнь корректирует представления. «Взгляни на себя, – говорила жизнь, – только не предвзято, честно взгляни. Ты же никогда не умела смотреть на мужчину с нежностью; да и проявить эту нежность не умела. А сестра умела, и взгляды, которые она в лучшую пору дарила Францу, ее ласковые прикосновения вовсе не были лицемерием. А как она защищала мужа, когда его кто-то критиковал? Бросалась в бой, будто тигрица, забывая, как она выглядит, не боясь показаться неумной… Ум и любовь – понятия далекие, хотя ты, конечно, не желала верить в любовь этой пары. Так глухой не желает, чтобы другие наслаждались божественной музыкой Моцарта. Завидно ему, глухарю, он лучше скажет: ваш Моцарт – химера, выдумка, изобретенная для унижения таких, как я! И страдать Люба умела, пусть даже сердце разрывало страдание по двум хахалям сразу….»
– Не знаю, что делать с этим Юргеном… – делилась она переживаниями. – Он женатый, понимаешь?! А я не хочу рушить его семью!
– Тогда остановись на Ласло, – пожимала я плечами (тоже мне проблемы!), – он вроде свободен.
– Ласло я не так сильно люблю. Юрген – он такой… Он сам готов бросить семью, только строить жизнь на чужом несчастье…
Случалось, она рыдала из-за этого, я же смертельно завидовала ее переживаниям, скрывая зависть за насмешливостью. Сестра на удивление быстро все поняла.
– У тебя по-женски что-то не в порядке, – сказала как-то Люба.
– Почему это?! Цикл у меня нормальный, и с остальным проблем нет…
– Цикл у тебя нормальный, у тебя здесь проблемы.
Она приложила руку к левой стороне груди.
– Что ты имеешь в виду? – скривилась я.
– Ты никого не любишь. Ты ненавидишь всех, как наш папаша.
Спустя несколько лет я могла бы вернуть сестре должок, мол, чья бы корова мычала! Не смей, утратив человеческий облик, вякать о любви и нелюбви! Но чужие прегрешения не делают никого лучше, мне и впрямь проще и удобнее было выставлять шипы, ощериваться на жизнь и людей, нежели распахнуть сердце навстречу.
Сегодня я тоже выставляю шипы: достав из кармана глянцевый картон с надписью MENSA, хочу разорвать его в клочки, как рвала когда-то «записки из мертвого дома». Потом все-таки открываю приглашение и читаю: «Вас приглашает на конференцию некоммерческая организация, чьи отделения имеются в 50 странах мира, а количество участников превышает 100 тысяч человек. В программе: выступления, сообщения, демонстрация феноменов, причем целый день будет посвящен одаренным детям». На обороте – фотографии отцов-основателей и логотип: квадратный стол с тремя ножками. «Почему с тремя? – Подогреваю раздражение. – Что за выпендреж?!»
Бросив приглашение на пол, падаю лицом в подушку. Не хочу никуда идти, хочу лежать, обездвиженная, обиженная, брошенная… Что еще делать той, у кого в груди ледышка? Разве сможет ваша некоммерческая организация ее растопить? Да, вы обладаете высочайшим IQ, у вас необычные способности, но сердцу не прикажешь, хоть это вы понимаете?!
Уставший мозг, наконец, отключается, погружаясь в сумеречную дрему. Из сумерек выплывает Коля-Николай, точнее, уплывает на кораблике, который вот-вот отчалит.
– Если посмотреть на нас из космоса, – говорит он, – то цивилизация предстанет чем-то очень тонким, едва заметным. Сами себе мы кажемся важными и могучими, на самом же деле это что-то вроде плесени на поверхности планеты. Если вообразить некую космическую тряпку, то нас можно стереть в два счета! Однако плесень разделяется на части, выискивает разницу, гордится и кичится: я лучше всех! Нет, я лучше! А тогда, быть может, нас действительно нужно стереть к чертовой матери?
– Может быть, – говорю, отвязывая веревку, на которой держится кораблик.
Коля удаляется от берега, отчаянно ломая руки, мол, подожди, еще не договорили!
– Не надо этого разговора в пользу бедных. Я тебя не люблю, и вообще никого не люблю. А потому согласна, чтобы меня стерли. Если стерли Нормана, – а это было единственное человеческое существо, к которому я привязалась, – то чем я лучше?!
Кораблик удаляется, уплывает в темноту, последнее, что я слышу:
– Нормана не стерли! Слышишь?! Не стерли!
Первые два дня Курт методично обходил кабинеты и конференц-залы, внимательно разглядывая участниц женского пола. Уловив малейшее сходство и преодолев робость, он задавал вопрос: извините, вас зовут Вера? В ответ звучало «нет» («но», «ноу», «найн»), называлось имя: Лариса, Соня, Джоан; некоторые предлагали познакомиться, но Курт отходил в сторону.
Сегодня он не задает вопросов, он ищет глазами Филиппа. Один из новых знакомых, Филипп играл роль Вергилия: таскал Курта по интересным (на его взгляд) мероприятиям, охотно отвечая на любой вопрос.
– Откуда название? По латыни mensa – это стол или, если хочешь, застолье. А mens – разум. Так что получается вроде как игра слов, типа неглупые люди собираются за одним столом. С другой стороны, на голландском mens – это человек, а в некоторых странах Латинской Америки mensa означает… Ты не поверишь – дура!
Филипп смеялся, опираясь на инвалидную палку и изгибая и без того искривленную фигуру. Он перенес в детстве полиомиелит, но был очень подвижен и в этом общественном центре без лифта на удивление быстро поднимался-спускался по лестницам, перемещался по залам, успевая что-то разъяснять, с кем-то здороваться и перебрасываться репликами на разных языках. Их он знал не меньше десятка, имел два университета за плечами и обладал каким-то запредельным IQ.
Курт поднимается на третий этаж, спускается на второй, но Филиппа не видит. Зато видит Грегори Смита в окружении журналистов – юный претендент на «Нобеля» дает интервью. Сегодня их день, с утра до вечера в центре внимания будут пребывать именно дети, многие из которых любому взрослому дадут сто очков вперед. Внезапно сердце начинает учащенно биться и летит куда-то вниз. Норман?! Его портрет висит перед одним из конференц-залов, рядом табличка, оповещающая о докладах здешних корифеев, и все доклады – о нем!
Внезапную радость глушит печаль – портрет обведен траурной каймой. Изображение начинает расплываться, дрожать, то есть из Курта опять вылез сентиментальный немец…
– Эй, привет!
Филипп появляется сверху, он уже поучаствовал в одном семинаре и готов бежать (ковылять?) дальше.
– Как, впечатляют юные дарования? Они сегодня главные звезды: и этот Грегори, и Акрит Ясвал… Представляешь, Акрит свою первую хирургическую операцию в семь лет провел! Стоял на подставке, потому что роста не хватало, и оперировал! Что это с тобой? Ты вроде расстроен?
– Все нормально, – говорит Курт, отворачиваясь, – не обращай внимания.
Филипп разглядывает траурное фото.
– А-а, понятно! Да, жалко мальчишку, он такие невероятные способности демонстрировал… С ним страшная история произошла, знаешь об этом?
Курт отрицательно мотает головой.
– Рассказать?
Жест повторяется.
– Ладно, потом как-нибудь. Ты куда – сюда? А я на первый этаж, там семинар интересный. Встретимся в перерыве!
Курт не решается войти туда, где пожилые, взрослые и совсем юные говорят о маленьком человеке, которого он знал и, без сомнения, любил. Он слушает через приоткрытую дверь (в центре душновато, и двери держат открытыми). Надо же, как долго можно говорить о совсем короткой жизни! Хорошо известная, эта жизнь опять проходит перед Куртом в деталях, обогащенная подробностями, предположениями, курьезами, так что в зале иногда вспыхивает смех. Потом все замолкают, слышится стук отодвигаемых стульев, и Курт понимает: минута памяти.
В перерыве обсуждение выплескивается в коридор. Не всегда понимая разноязыкую речь, Курт ловит отдельные суждения, с чем-то соглашается, чему-то возражает, но в полемику не вступает.
– Ты подумай: разве мы их достойны? Этих феноменов? Мы, живущие здесь, на Западе, в Китае – где угодно! Разве не проиграли мы все, что было когда-то дано? Проиграли вчистую, а теперь взываем к этим необычным детям: спасите нас! Помогите выбраться из задницы, в которую сами залезли! А что ж вы этому мальчишке не помогли? Что ж не уберегли?
Когда-то он считал, что лучше других знает мальчика, значит, имеет право выносить оценки. Увы (или к счастью?), это право растворяется в гудящем от слов воздухе, и приходит понимание: Норман принадлежит всем.
Курт еще раз озирает людей, что поодиночке и толпами перемещаются вверх-вниз, и надевает желтую панаму. По словам Филиппа, панама хорошо выделяется в толпе, ее можно надевать, как опознавательный знак, когда друг друга ищешь…
Отвыкнув от многолюдья, я теряюсь в этом новом Вавилоне. Языки, лица, запахи сводят с ума, а главное – тебя постоянно толкают! Надо же было угодить в перерыв, когда участники конференции высыпали в коридоры и снуют взад-вперед!
Самые опасные – юные участники, пролетающие мимо подобно кометам. Что поделать: сегодня их день, вот почему на плакатах и баннерах сплошь физиономии детей. Я, увы, давно выросла из коротких штанишек, поэтому чувствую себя неуместной деталью механизма, работающего по своим непонятным законам.
Приблизившись к кофе-автомату, выбираю капуччино, опускаю монеты, но тупое железо отказывается меня обслуживать. В раздражении жму кнопку возврата монет, и опять фиаско! Мне хронически не везет, так что зря я сюда притащилась. Это вообще верх нелепости – надеяться встретить среди тысяч людей того, чье лицо почти не помнишь. Какое-то старое фото встает перед глазами, но подробности смазываются, растворяются в этом невероятном многолюдье…
В бессилии, готовая заплакать, стучу по ненавистному автомату, олицетворяющему мои несчастья. И тут реплика сзади:
– Не надо его бить… Этот автомат не работает. Работает тот, что этажом выше.
На меня с усмешкой взирает некто, изогнутый буквой «зю» и опирающийся на костыль.
– Спасибо, – бормочу, – не очень-то хотелось…
Пауза, затем калека со вздохом произносит:
– Ладно, держитесь меня. Похоже, обслуживать неофитов – моя судьба.
Он на удивление шустро передвигается по лестницам, я едва за ним успеваю. Когда преодолеваем два пролета, провожатый говорит:
– Ничего, вы скоро освоитесь!
И указывает вперед.
– Видите того человека в желтой панаме? Это мой немецкий знакомый. Два дня назад он тоже абсолютно не ориентировался здесь, а сейчас – в курсе всех дел!
Обладатель панамы замечает нас издали, когда же приближаемся, вперяет в меня взгляд, в котором мешаются удивление, радость, смущение и еще что-то непонятное. Почему он так смотрит?! Прямо поедает меня глазами; потом снимает свою дебильную панаму и неуверенно ею машет…
Только глупый немец может так вырядиться. Глупый, сумасшедший, не понимающий, насколько абсурдно пешее путешествие по бескрайней восточной стране, короче, второе издание Франца, хотя внешне они не похожи. С чего я взяла, что это брат Франца? Чутье подсказывает, нервы, натянутые звенящей струной, поют ноту: он! Он, он, он! И хотя вполне можно повернуться и уйти, я не ухожу. Если хватило сил не оттолкнуть сестру, хватит их и сейчас.
– Да, мы же не познакомились! – хлопает себя по лбу калека.
Я снимаю темные очки, что дается с немалым трудом. Ну вот, теперь шаг вперед. Нет, два шага. Осталось лишь протянуть руку и сказать:
– Здравствуйте. Меня зовут Вера.