Постепенно я делаюсь неотличимым от аборигенов, таких же запыленных, с красноватыми лицами, с рюкзаками или сумками. Некоторые из них сидят вдоль обочин, выставив ведра с грибами, картофелем, яблоками, банки меда, сметаны, копченую рыбу… Продукты покупают в основном пассажиры несущихся по трассе авто, но и я, пешеход, делаю это с большим удовольствием. «О, рыба! О, яблоки! О, сметана! Здешняя земля меня обманывала: не только лес – ваше богатство!» Здесь все баснословно дешево. И невероятно вкусно.
Когда я усаживаюсь на дорожное ограждение и с жадностью вгрызаюсь в купленную рыбу неизвестной породы, никто не обращает на это внимания. Голод – нормальное чувство, здесь к нему привыкли, удивляет сытость. В голоде я часть этой жизни, пребывая же в сытости, стараюсь выделиться, обозначить особость.
Как можно выделиться? Остался единственный способ: надеть на голову панаму. Мои ботинки покрыты сетью царапин, армейские штаны, не раз стираные в попадавшихся по дороге речках, выцвели, а рюкзак основательно обтрепался. Лишь панама желтого цвета, которую я иногда водружаю на голову, выделяет меня из общей массы. Мужчины носят здесь кепки, женщины повязывают голову платками, и панама словно сигналит: я – другой! Не враг, не высокомерный или заносчивый человек, просто другой, понимаете? Ну и сытость располагает к размышлениям. Чтоэта земля способна родить, кроме вековых деревьев, грибов и рыбы? Способна ли она родить что-то невероятное, невиданное, или дары природы – ее предел? Мой несчастный брат считал, что родить-то она может, но справиться с тем, что родила, – нет…
– Они не могут справиться с тем, что сами же порождают, как ты не понимаешь?! Поэтому им нельзя отдавать что-то ценное! Они сломают это, как ребенок ломает ценные часы или дорогостоящую игрушку!
– Твой сын – не игрушка! – возражал я.
Франц отмахивался: ты все трактуешь буквально. Они сделают из Нормана предмет поклонения, это будет культ, мистика! А нам нужен новый человек, кто-то, способный сдвинуть покрытые зеленой плесенью камни Европы! Я спорил: посмотри, сколько вокруг желающих сдвигать камни, а также раскидывать их и собирать обратно! А брат саркастически усмехался: ты считаешь, наша евробюрократия способна что-то сделать?! Да ты посмотри на них, это же ничтожества! Причем нечистые на руку, готовые запустить свои грязные лапы и в бюджет страны, и в кассу собственной политической партии! Нужен новый де Голль, новый Аденауэр, новый Черчилль, а кого предлагают?! Воришку Гельмута Коля? Бездарного Хавьера Салану?!
Это был период, когда розовые очки свалились с переносицы Франца, и европейское одеяло сползло с ложа смешанной пары. Да и пары уже не было: невротичная мать требовала, чтобы сына отправили в Россию, а отец прятал его в колледже. Он говорил: в этом заведении собраны одаренные дети, можно сказать, будущая интеллектуальная и творческая элита, она и будет определять «коридор возможностей» нашего развития. И Норман будет определять, а пребывание с матерью для него опасно! Франц никогда не обладал даром предвидения, но тут попал в яблочко, как Вильгельм Телль. С другой стороны, он ведь не спрашивал Нормана, желает ли тот становиться новым Аденауэром. А я спрашивал, и знаю, что мальчик тосковал в элитном колледже и к матери просился; в общем, не так все просто.
Последние километры до Минска проскакиваю на попутной машине. Цифры на километровых столбах мелькают с невероятной быстротой, и я сам не замечаю, как старенький «Фиат», именуемый здесь «копейкой», доставляет меня в центр. Есть ли, где остановиться? – интересуется водитель. Есть, но пока я откладываю поездку в новый район с символическим названием «Восток», где живет человек по имени Сэм (что совсем не по-восточному). У меня в записной книжке так и написано: Сэм, а почему Сэм – никто не объяснил. Он тоже не объяснил во время нашего телефонного разговора (я звонил ему из Гродно). Сказал только, что днем обычно работает, и чтобы я заходил вечером.
Здесь, в большом городе, я выделяюсь из толпы и в панаме, и без панамы. Город оглядывается на меня, посмеиваясь и тыкая пальцем: посмотрите на этого бродягу! Он что – партизан? Или боец вермахта, заблудившийся во времени и топающий сейчас по площади Якуба Коласа, чтобы сдаться властям? «Помолчи, Минск! – огрызаюсь я. – Лучше посмотри на себя! На эту площадь, где дома построены немецкими военнопленными, а сейчас по ним едут “Porsche” и “BMW”! Это же абсурд, Минск, ты согласен?» Город с тревогой внимает нахальному «месседжу», а я продолжаю: «Ты только оглянись, Минск, на эту имперскую безвкусицу, на советские фрески на фронтонах ложноклассических зданий! Посмотри на эти скульптурные композиции, где жницы соседствуют со сталеварами! А потом ужаснись красному баннеру, что растянут над центральным проспектом, призывая голосовать за вашего императора! Императоров не выбирают, ты сошел с ума, Минск!»
Придя в себя, город прокашливается от дыма выхлопных труб и говорит: ты очень категоричен, пришелец. Ты явился со своим уставом в чужой монастырь, а этого делать нельзя! У нас даже императоров выбирают, ясно тебе? «Ну хорошо, – отвечаю, – а вот это – разве не абсурд?» Кого ты имеешь в виду, пришелец? «Вот этих молодых людей в красных футболках, на которых черной краской на фоне белого круга изображены серп с молотом. Знаешь ли ты, Минск, что это цвета нацистов?»
Минску нечего возразить, и тогда он использует запрещенный прием. Посмотри, говорит он вкрадчиво, какие девушки гуляют вокруг! Какие у них длинные стройные ножки, какие завлекательные талии, а про глаза я вообще молчу! И я сдаюсь. Девушки тоже на меня оглядываются, иногда хихикают, но я буквально поедаю их глазами – я, жертва походного целибата…
О девушках мы говорим с Сэмом, проживающим на «Востоке» на девятом этаже многоэтажного дома. Квартира Сэма запущена, видно, там не часто бывают девушки, а может, часто бывают, просто не обращают внимания на «бардак» (одно из новых выученных слов). Я тоже стараюсь не обращать внимания, о девушках же говорю исключительно комплиментами.
– На Якуба Коласа? – задумывается Сэм, который постоянно перемещается по захламленному пространству. – Ну, сказал! Хорошие тёлки у нас по Машеровке гуляют, а не по Якуба Коласа!
– Машеровка – это…
– Проспект Машерова. Хочешь, подгоню тебе тёлку? Или двух?
Он вынимает из хлама записную книжку и листает.
– Вот, куча телефонов, так что ноу проблем. Не хочешь? А чего тогда базар развел? Я ведь так, гостя порадовать, сам давно на них забил. На тёлок, в смысле. И тебе предлагаю: забей!
Я сразу отказываюсь от попыток дешифровать жаргон Сэма: слишком много загадочного, а переспрашивать ежеминутно – глупо. Высокий и худощавый, новый знакомый нервно копается в раскиданных повсюду кучах, иногда выуживая какую-то вещь, чтобы упрятать ее в спортивную сумку. Он куда-то собирается, но пока не объясняет – куда. Объясняюсь я: мол, иду пешком, от самой границы, через Гродно, Щучин, Желудок…
Сэм на секунду выныривает из забот.
– Нафига пешком?! У тебя что – тачки нет?
– Чего нет?
– Машины не имеешь?
– Я имею машину. Но ехать в машине бессмысленно: ты ничего не увидишь, ничего не поймешь…
– Ты и без машины ни хера здесь не поймешь. Хотя – какое мне дело? Каждый сходит с ума по-своему.
Одна из выуженных вещей имеет вид помещенного в рамку то ли диплома, то ли поздравительного адреса. Различив под стеклом немецкий шрифт, задаю вопрос: was ist das?
– Это авторское свидетельство, в вашем «Siemens» получил. Козлы! Они мне десять таких свидетельств должны были выдать, только разве от них добьешься? Я вашим мужикам говорю: да плюньте вы, внедряйте без всяких документов! А они говорят: ты сумасшедший! А это они сумасшедшие, я ведь рацухи каждую неделю подавал, а пока каждое предложение, блин, задокументируешь, рак на горе засвистит!
Понятна лишь половина слов, хотя смысл я более-менее улавливаю. Про Сэма мне сказали, что он работал на предприятии «Siemens», ему предлагали остаться, причем на высокооплачиваемой должности, но он вернулся в Минск, как выясняется, еще и обиженный на электротехнический концерн.
– Ну вот, кажется, собрался… Ты надолго, вообще-то, в Хошиминск? Хошиминском мы родной город величаем, у нас ведь главный начальник – натуральный Хошимин. А может, Мао Цзэдун. Ты, кстати, заметил, что на фотографиях у нашего Хошимина – улыбка Джоконды? Загадочная какая-то улыбка, не поймешь: что он ею хочет сказать? Ладно, забей. Я интересуюсь сроками твоего пребывания, потому что хочу тебя в одно место свозить – если временем располагаешь.
– В какое место?
– Очень хорошее. Место the best! Но вначале нужно дела решить.
Сэм что-то бормочет, потом достает из бумажника деньги и, разделив их на три части, рассовывает по карманам.
– Скоро придут, – поясняет он смущенно.
– Понимаю, – киваю я, хотя ничего не понимаю.
– Они каждую неделю приходят, и я стараюсь назначать на одно время.
– На одно время удобнее, – говорю я, уже заинтригованный. Чтобы сократить тягучее ожидание, Сэм рассказывает о работе в концерне: мол, ваша аппаратура – семечки, я ее за два месяца освоил и даже усовершенствовал. Но сейчас я занимаюсь другим. Чем? Счетчики для воды делаю. Нет, это ж курам на смех – я, Сэм, клепаю счетчики для воды! Говорят, скоро для газа будем счетчики производить, но это разве работа?!
– Почему ты не остался в Германии? – спрашиваю. – Тебе же, я знаю, предлагали…
– Почему? – Лицо Сэма кривит очередная гримаса. – Потому что они приходят. Каждую неделю. И на могилы тоже надо… Памятники надо установить, врубаешься?
Объяснения прерывает звонок в дверь. Вскочив, Сэм направляется в прихожую, откуда доносится звонкий детский голос.
– Нет, покажи своего гостя! – упрямится дитя; и вот оно в комнате, поправляет бант, разглядывая меня голубыми глазами.
– Здравствуй. Ты гость?
– Я? Не знаю… Я путешественник.
– И куда ты путешествуешь?
– Туда… – машу я рукой неопределенно, – в Москву.
– В Москве платят много денег, – со знанием дела говорит девочка, а смущенный Сэм рекомендует ей вначале назвать свое имя.
– Меня зовут Олеся, – представляется та, плюхаясь на диван.
– А меня Курт, – говорю, после чего Олеся вопросительно смотрит на отца (сходство видно невооруженным глазом).
– Разве так зовут людей? – вопрошает дитя, на что получает ответ: так зовут людей в Германии.
– А-а, тогда понятно… В Германии тоже платят много денег. Но папа не хочет их зарабатывать, он здесь хочет работать. А дядя Ярослав вообще не хочет работать, потому что он этот… Бомж!
– Олеська, ну-ка прикуси язык! Сколько раз тебе говорил: не лезь во взрослые дела!
На строгость, однако, реагируют без малейшего испуга.
– Не кричи на меня. Ты не совсем мой папа, потому что ты с нами развелся. Дай денег!
Одна из трех денежных стопок переходит к девочке, и та ловко прячет купюры куда-то под платье.
– Ну, получила? Тогда бай-бай, у меня дела.
– Бай-бай говорят, когда спать укладывают маленьких. А я уже не маленькая, мне десять лет скоро!
Продолжая спор, они удаляются в прихожую, и тут – еще один звонок.
– Дядя Ярослав, ты бомж! – радостно кричит дитя.
В ответ взрослый хриплый голос что-то выговаривает Олесе, а та продолжает заливаться хохотом. Обладатель голоса рвется внутрь, только его не пускают.
– Гости у меня! Гости, говорю, позже зайдешь помыться!
Голос выдавливают за дверь, щелкает замок, и на пороге возникает раскрасневшийся Сэм. Вслед за ним я выбираюсь на балкон, чтобы увидеть внизу седого мужчину в грязном костюме, пересчитывающего купюры.
– Видишь, какой у меня брателла? – указывает Сэм. – Всего на год старше, а выглядит… Он после смерти родичей опустился, так-то ничего был мужик, и семью имел, и детей… Теперь на хер никому не нужен – кроме меня. Я ему говорю: хоть плиты на могилы помоги установить, тоже ведь сын! А он жалуется: суставы болят! Суставы, ептыть! Да у меня, блядь, тоже гастрит, а я все это таскаю!
На балконе под тряпкой сложено что-то массивное; когда покров откидывают, я вижу две лежащие друг на друге мраморные плиты. На верхней плите – фотопортрет немолодой женщины, выбитые даты, но я даже не успеваю высчитать возраст. И фамилию, и имя не могу прочесть, потому что – шок. Сэм продолжает что-то зло говорить, а я указываю на плиты.
– Ты со всем этим… Живешь?!
– А куда я их дену? Земля еще не просела, врубись! Нельзя ставить плиты, пока не просела, иначе завалятся! Что там памятники – я тут с папашиной урной месяц жил в обнимку! Не разрешали подхоронить, уроды, пришлось на районном уровне вопрос решать! Ну, в общем, ты понял, почему мне отсюда не уехать? Полная жопа, привязан, как раб на галере к веслу. Но иногда отрываюсь, и уж если ты здесь, приглашаю и тебя за компанию.
– Куда приглашаешь?
– Оторваться.
– Оторваться за компанию… Надо думать.
Плиту так и оставляют открытой, и я, наконец, прочитываю фамилию, звучащую не совсем по-русски.
– Извини, а ты… белорус?
– Я белорус?! – взлетают брови Сэма. – Вообще-то да, белорус. Хотя какой я, нафиг, белорус?! Я совок, осколок империи, потому что – рожденный в СССР! Я и язык-то белорусский плохо знаю, по-немецки лучше шпрехаю. Английский тоже знаю, ну, в рамках рок-н-ролла. Меня Сэмом прозвали, кстати, в честь одного рок-музыканта, говорили, я на него похож. В общем, такой вот компот – хрен в нем разберешься.
В отличие от опустившегося брата, чье посещение ванной перенесено на будущее, гостю разрешено помыться сейчас. У Сэма находится пена, заполняющая ванну до краев и падающая на кафельный пол, когда я погружаюсь в горячую субстанцию и замираю в блаженстве. Прохладные быстрые речки, заросшие тиной пруды, грязноватые гостиничные душевые – и это райское наслаждение горячей ванной! Зачем куда-то ехать?! Зачем «отрываться»?! Я не хочу никуда (даже в место the best), хочу остаться здесь, в этом греющем душу и тело раю!
Увы, Сэм имеет другие планы: я еще не обсох, а его походный рюкзак уже собран. Мой рюкзак стоит рядом, и это построение в шеренгу означает длительный совместный марш. Заканчивая сборы, Сэм ругает бывшую жену за то, что плохо воспитывает Олесю, делает из нее такую же, как он сама, жлобиху. Видя недоумение в моем взгляде, Сэи поясняет: жлобиха – это что-то предельно банальное, среднее, зацикленное на материальных вещах, типа – ваш бюргер, только женского пола. А ведь хотелось из дочки что-то достойное вырастить, чтобы отличалась от толпы, была чем-то особенным! Я осторожно возражаю: особенность – тоже опасна. Но Сэм машет рукой: опасна середина, тусклая и унылая. Вот там, куда мы поедем, все особенное! И дети там особенные – не то, что здесь…
– Очень особенные?
– Невероятно! Там вообще все другое, врубаешься? Я там такое видел, что в нашей жизни никогда не увидишь!
Желание выпросить ключи и остаться в квартире на время его поездки внезапно улетучивается. Я поеду, Сэм, я обязательно с тобой поеду! И пусть на твоей машине правый руль, я все равно поеду: что ж, буду сидеть слева. Я смирюсь с тем, что ты из принципа не купил немецкую машину (месть руководству концерна «Siemens»), а купил японскую; ты вообще делаешь многое наоборот, не как большинство. Но ведь и я пошел против большинства, значит, мы с тобой, как говорил старый и мудрый солдат, два сапога – пара!
Когда «два сапога» (левый – я, правый – Сэм) выезжают на «Тойоте» за пределы двора, водитель внезапно тормозит. Возле кирпичных гаражей виднеется ржавый остов автомобиля, смятый, как видно, страшным ударом. Можно сказать, это сгусток искореженных металлических частей, такие разбитые в лепешку авто надо бы выставлять на трассах для устрашения водителей, любящих превышать скорость.
– Первая моя японка… – говорит Сэм с ностальгией в голосе. – Лобовое столкновение с «Камазом», врубаешься? Меня изнутри автогеном вырезали! А в итоге – только перелом ноги! Я ей так благодарен был, япошке моей, что даже восстановить хотел, поэтому сюда привез. Оказалось – металлолом, восстановлению не подлежит…
Еще одна остановка – возле универсама с родным названием «Гродно». Отказавшись принять финансовую помощь, Сэм оставляет меня в машине в роли сторожа, чтобы вернуться через пять минут, прижимая к груди бутылки с водкой. Одна бутылка упрятывается в водительский бардачок, остальные запихиваются в сумку. Почему так много? Потому что там без водки нельзя.
И вот уже кварталы исчезают, вокруг возникают поля и леса, и мы летим куда-то на юго-восток, если судить по солнцу. Самое странное заключается в том, что картинки за окном сменяют друг друга очень быстро – я, пешеход, от такого отвык. Вон старуха с корзиной, возможно, грибов (не успеваю рассмотреть), вон коза пасется, а может – козел; далее мелькает танк на постаменте – так быстро, что невозможно прочесть слова из бетонных букв.
– Хорошие дороги построил Хошимин… – говорит Сэм. – Можно гонять от души, и если б не гаишники…
Спустя час меня клонит в сон, и я перебираюсь на заднее сиденье. Несмотря на включенный диск какой-то рок-группы я засыпаю, просыпаюсь, потом опять засыпаю и так далее. Проснувшись в очередной раз, я понимаю, что пейзаж за окном изменился, но и внутри машины что-то меняется. Что именно? Ага, включен другой диск. А еще я замечаю, что меняются показания спидометра. Вначале стрелка дрожит возле отметки 110, затем доползает до 120-ти, до 130-ти, а после очередного пробуждения мы летим (теперь это не метафора) со скоростью 150 километров в час!
Постепенно я теряю ощущение времени, да и пространства тоже. За окном бесконечный лес, и кажется: я лечу на том же стареньком «Ю», на котором летел мой раненый учитель русского языка. А что? Наша скорость почти не уступает скорости того самолета, и точно так же сплошной массив деревьев за окном тянется и тянется, не собираясь кончаться…
Но самое удивительное ожидает дальше, когда Сэм открывает бардачок и, достав бутылку, зубами отвинчивает пробку. Он делает большой глоток, потом еще один и протягивает бутылку мне.
– Хлебни, расслабься…
Я же наблюдаю за спидометром – стрелка уже переползла отметку 160 и медленно устремляется дальше!
– Постой, Сэм… – панически бормочу я. – Не надо так быстро! И водку пить не надо, это же… Нет, я не понимаю!
– Забей! – Сэм прибавляет газ. – Гаишники сюда не суются, не ссы! И правый руль им по фигу, и мое превышение скорости… Здесь – свобода!
– Почему здесь свобода?!
– Потому что здесь – Зона!
Я ничего не понимаю. Я прошу показать на карте, куда мы едем (лес за окном уже превратился в стену из стволов), и Сэм тычет пальцем в треугольник на юге, между реками Припять и Днепр. Лишь тогда приходит понимание: Чернобыльская территория! Во мне нарастает протест: как, почему, я сюда не хочу! Но японская машина на дикой скорости несет меня в радиоактивный заповедник, и нет сил противиться неумолимому полету в преисподнюю…
Переполненный мочевой пузырь заставляет Сэма ненадолго остановиться. Вернувшись из леса, он видит, что я не притрагиваюсь к бутылке.
– Ну, чего греешь? Хлебни. Или закуска нужна? Тогда пошарь в бардачке, там сушки есть.
Спустя полчаса я уже пьяный. Я жую сушку, глядя в лес и думая о медведях-мутантах, которые бродят среди этих сосен. Они размером с гризли или даже крупнее – величиной с реликтового медведя, запросто убивавшего саблезубого тигра. Что ему какая-то «Тойота»? Медведь с легкостью оторвет правый руль; и колеса оторвет, и зеркала, а нас сожрет. Для начала, правда, он выпьет всю водку. Ему, мутанту, хорошо известно: здесь без водки нельзя, надо выводить радиацию из организма; а доза, что закупил Сэм, рассчитана как раз на медведя.
Вскоре путь преграждает шлагбаум, и машина в очередной раз останавливается. Сэм просит поднять полосатую перекладину, пока он проедет, и я, пошатываясь, направляюсь к противовесу. Шлагбаум старый, видно, установлен сразу после взрыва. Краска с прибитой к перекладине круглой железки облезла, но еще можно различить три черных лепестка на желтом фоне – знак радиоактивной опасности, отделяющей Зону от незараженной земли. И хотя я понимаю условность подобного разделения, хочется продекламировать: «Добро пожаловать в ад!».
Когда перекладина опускается на место, ощущение – будто за тобой захлопнулась массивная дверь в подземелье. Есть ли тут медведи-мутанты? Пока не вижу, зато коров-мутантов вижу! Это не коровы, это бизоны, нечто невероятно массивное, с красной шерстью и могучими кривыми рогами…
– Кто это? Лимузины.
– Лимузины?!
– Ага. Это порода коров такая, их местные выращивают – на мясо. Доить коров смысла нет, здешнее молоко закупать отказываются. А на мясо выращивать, особенно если корма привозные – можно.
– Но почему они такие огромные?!
– Да порода такая, я ж говорю: лимузины! Вот моя тачка – средних размеров, так? А «Хаммер»? Монстр! Вот и коровы эти, считай, как «Хаммер» среди остальных двурогих! Говорят, больше тонны весят, заразы такие! А мясо – пальчики оближешь: такое называют мраморной говядиной! Да ты еще его попробуешь, не переживай!
Мы медленно проезжаем мимо стада бизоно-лимузинов, с подозрением провожающих нас глазами. Наконец, возникают человеческие жилища в виде нескольких деревенских домов. Может, и люди здесь (если они есть) тоже какие-нибудь «лимузины»? Точно, угадал! Первый, кто появляется из-за деревянной ограды третьего по счету строения, напоминает австралопитека или, если угодно, снежного человека своей огромностью и обилием растительности на всех частях тела. Всклокоченная шевелюра на голове, раскидистая борода, и еще шерсть на груди, выбивающаяся из-под наполовину расстегнутой клетчатой рубашки.
Снежного человека зовут Гога, он сжимает мою ладонь с такой силой, что хрустят кости, затем долго мнет в объятиях Сэма. Он дружески выговаривает ему за то, что тот редко наведывается, и в качестве извинения получает недопитую бутылку водки. Ее содержимое тут же исчезает в Гогином чреве, кажется, не производя на него никакого действия. Мы выгружаем остальные припасы и направляемся в дом.
Подруга снежного человека на удивление миниатюрная, можно сказать – хрупкая женщина по имени Рая. Заметив рассчитанные на медвежий аппетит запасы водки, она вздыхает, закатив в потолок глаза, и прячет бутылки в холодильник. Когда супруга отлучается из кухни, Гога достает одну из бутылок, ловко ее открывает и быстро разливает водку по маленьким граненым стаканчикам.
– Ну, за приезд!
В отсутствии Раи еще раз успеваем выпить, и я накрываю стаканчик ладонью. Жест разочаровывает компаньонов, зато его оценивает Рая, которая входит в кухню и сурово сдвигает брови. Нечего, прикрикивает она, человека спаивать! Человек не такой, как вы, он не привык столько спиртного жрать! Получается, я выступаю в роли сдерживающего фактора, что отдаляет мою персону от мужской половины и приближает к половине женской. Рая демонстративно общается именно со мной, обличая компаньонов.
– Знаете, что они в прошлый раз учудили? Реактор поехали смотреть! Сели на мотоцикл – и в Припять! Тут ведь до границы рукой подать, да и какая это граница? Линия на карте… Слава богу, по пьянке заправиться забыли, и на полпути заглохли!
Гога широко улыбается.
– Я просто хотел другу показать место, где сражался со стихией.
Еще раз налив себе и Сэму, он поясняет:
– Я ведь ликвидатором был: сражался со стихией видимой и невидимой. То есть с огнем и гамма-излучением. В первом случае победа осталась за мной, во втором, увы, стихия нанесла мне урон.
– Ты это называешь уроном? – саркастически усмехается Рая.
– Я называю это: судьба. – Гога поднимает стаканчик. – Ну, за судьбу!
Когда выпивают, Сэм говорит:
– В Припяти рыси живут прямо в домах. Прикинь: в двухкомнатной квартире – настоящая рысь! Это ж улет! А еще там лоси и зайцы по улицам бегают, можно сказать: город оккупирован дикими животными!
– Да? – не унимает сарказма хозяйка. – Откуда тебе это известно, если вы не доехали? Вас же на грузовике Васька-пастух обратно привез!
Сэм указывает на Гогу.
– Он мне рассказал. И так мне захотелось увидеть рысь… Погладить ее захотелось…
– Тьфу на тебя! Она бы тебе руку откусила, и правильно бы сделала!
Рая придвигает стул ближе, чтобы начать обстоятельный рассказ о жизни. Почему нет? Приехал гость из заграницы, значит, он должен знать о том, что сами они из Сибири, завербовались сюда как ликвидаторы, да так и остались. Почему не уехали из Зоны? Уезжали, им и квартиру в Гомеле предоставили, но они ее продали и купили этот большой дом. Здесь многие так делают; к тому же деревня чистая: уже год назад было меньше десяти кюри, а сейчас и тех не наберется. К ним из Добруша каждый год наезжают специалисты, замеряют и говорят: почти норма, пора гробовые снимать! О «кюри» я имею представление, но что такое – «гробовые»? Ну как же, нам всегда за проживание в зоне доплачивали! А сейчас перестанут доплачивать; и помощи иностранной нет, а ведь раньше так замечательно было…
– Что было замечательно?
– Иностранная помощь. Тут какой-то итальянский фонд программу благотворительную придумал… Забыла: вы сами откуда? Не из Италии?
– Я из Германии.
– Германских программ не помню, врать не буду, но итальянцы нас крепко выручили. Детишкам нашим каждую неделю привозили и соки, и фрукты, а в школе специальный педагог с ними занятия проводил. Занимались на компьютерах, играли в теннис, рисовали, но потом – как отрезало. Свернули, то есть, программу, теперь эти охламоны по улицам бегают или коров дразнят. А наши коровы – они ж запросто могут на рога поднять! И прыгучие такие, любую изгородь в два счета перепрыгнут! Хорошо, мой не бегает дразнить, зато теперь дома торчит безвылазно. Раньше хоть отвезешь его на занятия, он там с ребятами пообщается, а сейчас…
Младшее поколение обнаруживается в большой комнате, куда мы перемещаемся для настоящего застолья (кухня была лишь прелюдией). В углу я вижу худощавую спину подростка, что сидит за столом, уткнувшись в экран компьютера. А еще вижу картину на стене, изображающую сотканного из пламени демона, читающего Библию. Внизу, не превышая размером демоническую стопу, нарисованы многоэтажные дома, заводские трубы, и все это рушится, сгорает в пламени… «Если это китч, – думаю, присаживаясь за стол, – то довольно эффектный. Будь жив Отто Дикс или кто-то еще из наших экспрессионистов, они, не исключено, воплотили бы чернобыльскую тему точно так же…»
Додумать мешает очередной подсунутый стаканчик: мужчины берут реванш, пока Рая готовит мраморную говядину. А я вдруг вспоминаю одного русского, с которым когда-то говорил о Чернобыле. Тот с горящими глазами объяснял мне суть названия: мол, чернобыль – это полынь, а звезда «полынь» упоминается в Апокалипсисе! Его почему-то страшно возбуждало то, что катастрофа предсказана в Библии; последствия катаклизма, похоже, занимали рассказчика меньше. Да и Франц не раз говорил о странном эсхатологическом экстазе, в каковой впадают русские, называя это состояние души: гори все огнем!
– Как называется эта живопись? – вежливо интересуюсь.
– Закат Европы, – отвечает Гога, и я вздрагиваю. Как, почему?! Причем здесь Европа?!
– Странное название… – говорю.
– И я считаю: странное. А вот он, – Гога тычет пальцем в спину подростка, – считает, что правильное. Ты где это раскопал, а? Про закат?
– В интернете, – не оборачиваясь, отвечает подросток. – Там много про Шпенглера написано, и не только про него. В интернете – все есть.
– Ага, – кивает отец, – поэтому ты и не вылезаешь из своего интернета… Нашел эту картинку, потом где-то напечатал, теперь любуйтесь! Вот, оказывается, для чего ему итальянский компьютер!
– Компьютер не итальянский, он сделан компанией «Microsoft», это в Америке.
– Видишь? Ты ему слово, он в ответ – десять!
Я с интересом разглядываю беловолосую голову, где роятся столь нетипичные для юноши мысли. В моей голове мысли уже путаются, потому что голова пьяная. Мне постоянно подливают, невзирая на протесты, и в ушах не смолкает гул, будто шумит море. Сквозь шум моря слышу имя: Анатолий – так представляется подросток.
– О’кей, Анатолий, – говорю, – так почему все-таки закат? Ты разве был в Европе? Ты видел этот закат своими глазами?
– Чтобы знать, – солидно отвечают, – не обязательно видеть. Да ваши сами об этом пишут! Вот, например, Паоло Донатти, профессор из Болоньи…
– Кто-кто? – спрашивает Гога.
– Паоло Донатти. Он как раз итальянец, самый натуральный. Так вот он пишет, что народы Европы сейчас присутствуют на собственных похоронах! Их, говорит, погубило процветание, слишком беззаботно живут!
– Возможно, твой профессор в чем-то прав, – отвечаю, – но лучше все-таки видеть своими глазами, а потом выносить суждения.
Спина мальчика вдруг деревенеет.
– Увижу когда-нибудь… – бормочет он. Следует минутная заминка, и опять он стучит по клавиатуре.
– Вообще-то меня ваша Европа не очень занимает, я больше сетевые игры люблю. Знаете игру под названием «Сталкер, или Зов Припяти»? Нет?! Зря, если бы попробовали, вам бы понравилось. Я, между прочим, чемпионом в ней стал!
– Это точно, – подтверждает Сэм, – стал. Он дольше всех там живет, в этой компьютерной Зоне. Тем, кто первые в игру вошли, давно кирдык, а этот ни в одну ловушку не попал!
– И не попаду. У этой сетевой игры постоянно интерфейс меняется, но я все отслеживаю и заношу в память. Тут ведь главное – быть готовым к неожиданностям, в этой игре вообще нет повторов. Знаете, что такое: программа симуляции жизни?
– Нет, – мотаю головой, – не знаю.
– Тогда объяснять бессмысленно. Если честно, то я… – Анатолий заливисто хохочет. – Я просто взломал программу! Ха-ха-ха! Поэтому я ее всегда опережаю на ход, и она меня никогда не убьет!
Солидность с него слетает, как шелуха, он превращается в обычного мальчишку, любящего проказничать и нарушать данные взрослыми установления.
– Ах, ты… Молодец, все-таки – молодец!
Гога встает, пошатываясь, и целует сына в темечко.
– Ну, ты, чего колешься своей бородой…
– Ладно, не буду, не буду… А? Каков бандит?! Взломал, говорит, вскрыл, как консервную банку!
Когда Рая подкатывает к столу инвалидную коляску, мальчик протестует: не хочу, говорит, к ней привыкать! Он спрыгивает на пол, сразу сделавшись карликом, потому что… у него отсутствуют ноги! Анатолий передвигается с помощью рук, быстро вскарабкивается на стул и, отдышавшись, сердито говорит:
– По нашим дорогам все равно на коляске не проедешь! Если надо, меня ребята на закорках куда хочешь донесут!
– Так хотя бы по дому, Толик…
– Не хочу!
Лицо Гоги кривит судорога, даже борода не может ее скрыть, а в глазу дрожит слеза.
– Да не трогай ты его… Он умница… Давай, сынок, за тебя!
Я вдруг вспоминаю, где слышал слово «сталкер». Это был фильм русского режиссера, который я смотрел много лет назад, и там тоже была Зона, и странные люди, которые отправлялись туда, ведомые еще более странным проводником… Кажется, у странного проводника была безногая дочь, двигавшая взглядом предметы. «А ты умеешь двигать взглядом предметы? – хочу спросить я. – Я знал одного необычного мальчика, он умел делать то, на что никто из взрослых не способен. И тоже говорил иногда такое, что волосы шевелились на голове…»
Но я не спрашиваю. Здешняя реальность представляет собой чудовищный микст из выдумки и фактов, даже фантазия гениального режиссера меркнет на этом фоне. Закат Европы… Зов Припяти… Рысь в квартире… Пьяная голова с трудом расставляет все это в подобие порядка, но тщетно. Порядка нет. А если нет, надо подчиняться беспорядку, покорно выпивая и постепенно теряя человеческий облик.
Спустя час (два часа? три?) я его настолько теряю, что сам становлюсь рысью, а может, коровой-лимузином. Мы уже на улице, слышен стрекот мотора, но я не понимаю: откуда? В этот момент из покосившегося сарая на мотоцикле вылетает Гога с развевающейся на ветру бородой, он похож на бога-Саваофа, оседлавшего мотоколесницу. «Залезай!» – командует он, а поскольку бога ослушаться нельзя, я лезу в коляску. Сэм усаживается на заднее сиденье, после чего Гога выруливает за ворота. Мы несемся по полям, не разбирая дороги. Куда несемся? Не дает ответа бородатый бог; и пассажир не дает, зато они оба что-то орут, кажется, песню. Я тоже запеваю песню – другую, на немецком языке. Вот где вечно враждующие наречия могут спеть в унисон, вот где настоящее единение! Слова не играют роли, важен дух, Der Geist, которому не страшен ни Закат Европы, ни огромные рогатые животные, со всех ног удирающие от мотоколесницы.
– Ату, рыжие! – кричит Сэм. – Ату!
Животные жалобно мычат, человек в соломенной шляпе потрясает плеткой, похоже, ругается, но Бог не обращает на него внимания. Он направляет колесницу на лесную дорогу, и вот уже мелькают стволы, по лицу хлещет высоченная трава, и кажется: на дорогу сейчас выйдет реликтовый медведь. «Ну что, – скажет он, – померяемся силами? Выясним, кто настоящий бог этих мест?» Они сойдутся в борьбе один на один, и наш бог, без сомнения, победит! Затем сознание выключается, и дальнейшее откладывается в памяти рядом не связанных сцен. Вот мы в какой-то яме, колесница стоит вертикально, а Бог лежит в грязи. Следующая сцена: меня вынимают из коляски, и Рая кричит:
– Вы что с человеком сделали, алкаши проклятые?!
Потом опять Рая, она чистит картошку на крыльце, говоря:
– Васька-пастух сказал: в милицию заявление напишет.
– Почему в милицию?! – не понимаю я.
– Лопнуло, говорит, терпение. Да и верно: сколько можно над животными измываться?! И над людьми тоже…
Кажется, она еще что-то говорит про сына: что в городе ему будет трудно. Здесь он хоть под присмотром, а там кто ухаживать будет? У нас ведь только восьмилетка в соседней деревне, ее Толик в прошлом году закончил, а десятилетка – в райцентре; значит, живи в интернате! А в этом интернате, говорят, сплошные наркотики!
– Найн, – машу я рукой, – здесь не могут быть наркотики! Откуда они тут возьмутся?!
– Откуда, откуда… Оттуда и взялись. Здесь ведь ни властей, ни границ, одни дикие леса. По лесным дорогам можно чего хочешь перевозить, вот и перевозят; а попутно еще и продают эту дрянь молодежи…
Последняя сцена: Сэм, сидящий там, где Рая чистила картошку. Он швыряет камешки в гигантский лопух, что вырос посреди двора, и при каждом попадании округлый лист покачивается.
– Мы в системе, вникаешь? Я в системе, но и ты – в системе. Она держит нас за яйца, система, причем по обе стороны границы. Что, будешь спорить?
Я мотаю головой.
– И не надо спорить, потому что я прав! Я вашей жизни тоже похавал, знаю кое-что! Ну да, ваша система держит за яйца не так крепко. И прежде, чем их оторвать, предупреждает: извините, сейчас будем делать немножко больно! Also: eins, zwei, drei… И если ты заверещишь вовремя, поднимешь лапки, то тебя пощадят – на время. Наши, суки, никого не щадят и никого ни о чем не предупреждают. Но разве в этом большая разница? Главное – вырваться, например сюда! Здесь нет системы, вникаешь?!
– Нет системы?
– Нет, она осталась там! – указывают куда-то за лес.
– А что здесь есть?
– Что есть? – Сэм останавливает руку с камешком. – Ничего нет. Но главное – нет системы.
Я мог бы рассказать про моего приятеля Гюнтера, который тоже терпеть не может систему и, напившись пива или шнапса, изрыгает по ее адресу жуткие ругательства. Иногда он называет систему «Матрицей», ты смотрел этот фильм, Сэм? «Матрица» настолько коварна, что проникает повсюду, тебе кажется: ее нет, а она – есть. Как иначе объяснить наркотрафик, проходящий через эти страшные леса?
Потом Сэм исчезает, но лопух по-прежнему покачивается. Внезапно лист начинает расти – так быстро, что тень от него накрывает двор. Вскоре зеленоватый купол полностью закрывает небосвод, и откуда-то доносится знакомый голос:
– Видишь это растение? Оно подобно системе, которая везде, так что никуда от нее не скроешься!
– Эй, кто говорит? – верчу головой.
– Я говорю.
Из покосившегося сарая, куда закатывали мотоцикл, выезжает инвалидная коляска, а в ней сидит… Норман! Дас ист фантастиш! Я ничего не понимаю, бормочу:
– Как ты ожил?!
А мне отвечают:
– Это Зона, в ней и не такое случается! Это сейчас тут меньше 10 кюри; а вот когда счетчики показывали больше 30 кюри, вообще были сплошные чудеса!
– Например? – спрашиваю недоверчиво.
– Например, реликтовые медведи встречались. Шагу ступить было нельзя, чтобы не наткнуться на очередное чудовище. Теперь они остались только в глухом лесу. Хочешь посмотреть медведя?
– Я? Даже не знаю…
– Хочешь, хочешь! Давай за мной!
Развернув коляску, Норман сильными рывками раскручивает колеса и устремляется на улицу. Я следую за ним. Дорога пылит, вот и последний дом позади, и лес проглатывает нас, как две полевые букашки. Или букашка – один я? А Норман здесь свой, так сказать, органическая часть местной экосистемы? Я не могу об этом спросить, я еле успеваю за коляской, которая все больше разгоняется. Вначале иду быстрым шагом, потом перехожу на бег, но все равно не могу догнать инвалида.
– Норман, остановись! – пытаюсь крикнуть. – Это, в конце концов, не Параолимпийские игры! У тебя вообще другая задача! Ты же прекрасно знаешь, что наши европейские дела очень плохи! Закат Европы – это, пожалуй, сильно сказано, но проблемы с единой валютой налицо, как и с наплывом афро-азиатских народов. Париж скоро станет мусульманским городом, а Германия на треть будет состоять из турок. А климат?! Это же всегда было нашим преимуществом: мягкий ровный климат без настоящей зимы, позволявший нам развивать сельское хозяйство…
– Что ты несешь ерунду?! – кричит спринтер-колясочник. – Причем тут климат или наплыв эмигрантов?! Мы медведя едем смотреть!
– Кто едет, – отвечаю, задыхаясь, – а кто бежит. А говорю я это к тому, что ты должен решить эти проблемы, ответить, так сказать, на вызовы нового времени. Короче, ты должен стать новым Аденауэром.
Коляска, наконец, останавливает свой безумный бег. Я догоняю Нормана и, опершись о колесо, тяжело дышу.
– Новым Аденауэром? – спрашивают с иронией. – Почему не Рузвельтом? Он тоже был инвалидом-колясочником и тоже отвечал, как ты выражаешься, на вызовы времени.
– Рузвельт был американец, а нам Европу нужно спасать…
– Серьезная задача: спасти Европу. Даже не знаю, с чего начать… Может, для начала отказаться от системы? А? Как ты считаешь? Может, в ней все дело? В «Матрице», которую вы построили собственными руками, а теперь стонете: SOS, спасите нас!
– Возможно… – я никак не могу наладить дыхание. – Но совсем без системы – трудно. Иначе произойдет то, что произошло. То есть мотоцикл обязательно свалится в яму…
– Ну, если без системы трудно, тогда ауфвидерзеен!
Колесо вырывается из-под руки, и опять я вынужден бежать, выбиваясь из последних сил.
– Норман! – кричу я. – Хорошо, откажемся от системы! А ты можешь быть Рузвельтом, даже Хошимином! И пусть в честь тебя назовут город Хошиминск, только, ради всего святого, остановись!
Остановка, я держусь за сердце, выскакивающее из грудной клетки, и вот – очередной сюрприз!
– Дай денег! – говорит тот, кто никогда не заводил речь о презренном металле.
– Денег?!
– Да, мне нужны деньги. В твоей системе всем нужны деньги, особенно детям, чьи родители развелись. Ты ведь не совсем мой папа, потому что ты с нами развелся. А еще ты прятал меня от мамы в этом дурацком колледже для одаренных детей! Где ты там видел одаренных? Это же посредственности, из них не то, что Аденауэр – Хавьер Салана вряд ли получится!
Я окончательно сбит с толку.
– Ты меня с кем-то путаешь, – бормочу, – я не твой папа, твоего отца зовут Франц!
– Значит, папа Франц прятал меня от мамы!
Я пытаюсь объяснить, что в этом была необходимость, твоя мама слишком неистовая, фанатичная, истеричная, короче – слишком здешняя. Да что я тебе объясняю?! Ты же сам прекрасно знаешь, чтотвоя мать сделала с тобой то ли в припадке ревности, то ли пребывая во власти какой-то бредовой идеи. Это же натуральная Медея, ты согласен?
– Я категорически не согласен! Не смей говорить ничего плохого о моей матери! Слышишь, ты, немчура?! Не смей!
Коляска рвет с места так, будто приводится в движение мотоциклетным мотором. Она несется по лесной дороге с невероятной скоростью, чтобы через несколько секунд исчезнуть среди стволов вековых деревьев. И я остаюсь один. Деревья глухо шумят, вокруг царит полумрак, и кажется: где-то шуршат кусты и хрустит валежник. Такое ощущение, что приближается огромное животное, которое при всем желании не может скрыть своего присутствия. Да и зачем скрывать? Этому зверю некого бояться в лесной глуши, он запросто разорвет в клочья любого врага!
И вот он выходит, жуткий мутант, покрытый сероватой шерстью. Даже в холке медведь выше меня, когда же он встает на задние лапы, то делается ростом с небольшое дерево. Зверь задирает голову к небу (по-прежнему закрытому зеленым лопухом) и принимается кричать. Я ожидал рычания, воя, зубовного скрежета, но раздается именно крик – человеческий, наполненный болью, страданием…
Я вдруг оказываюсь в доме, укрытый одеялом. Напротив кровать, по ней мечется человек с бородой, громко крича, а тихий голос женщины, сидящей в изголовье, успокаивает:
– Тише, тише, перебудишь всех… Успокойся, все пройдет…
Рая кладет руку на лоб мужа, но тот продолжает метаться, исторгая звуки, от которых холодеет кровь. Как ужасен этот крик! И как он понятен! Это кричит наша темная глубина, наше животное начало, получившее разум и узнавшее о своей смертности, жестокости, низости; а еще о своей полнейшей беспомощности и обреченности на жизнь по сценарию, которого не знаешь. Или это кричит агонизирующая империя? Один из ее осколков, с энным количеством «кюри» в огромном теле, бьется в истерике, потому что потерялся в пространстве и во времени, как астероид, выпавший из общей массы…
Утром сижу на крыльце, страдая от головной боли. А Толик, усевшись в коляску (мать уговорила), рассуждает о радиофобии.
– Есть такая психологическая болезнь, когда люди боятся быть облученными. Приедут сюда и начинают гадать: здесь болит? Или здесь? У кого живот схватит, у кого голова начинает раскалываться… У вас вот голова болит?
– Очень болит!
– Так это обычный абстинентный синдром! Похмелье, говоря по-нашему. Но если б вы страдали радиофобией, наверняка сказали бы: караул, первая стадия лучевой болезни! Даже в городах от этой радиофобии страдают, ну, если наших продуктов поедят. Обнаружит такой, что съел масло или молоко из Зоны, и все, чуть не помирает!
– У нас тоже после Чернобыля у многих был страх перед дождем. Думали, дожди – радиоактивные.
– Ну я же говорю: радиофобия!
Подняв взрослую тему, Толик делается солидным, он даже отказывается отправиться на речку.
– Не могу сегодня! – кричит он мальчишкам, что движутся вдоль ограды, разглядывая «японку» Сэма. – У меня гости!
Он с гордостью добавляет:
– Они меня всегда с собой берут: в лес, на речку… На себе по очереди таскают; а я им истории разные рассказываю… Мы настоящие друзья.
Он запинается, затем продолжает:
– Жаль, до вас на закорках не добраться. Ну, до Италии, до Испании…
Я усмехаюсь.
– Все-таки хочешь посмотреть закат своими глазами?
– Ага, хочу. Больше всего испанскую корриду хочу увидеть. Только инвалидов не берут в эти программы. Ребята из Добруша ездили в Испанию, но там все с ногами были, а меня, говорят, некому возить. Теперь вот смотрю, как папаша коров на мотоцикле шугает… Ой, не могу! Вы ж вчера все стадо разогнали, Васька-пастух до вечера лимузинов по лесу собирал!
И опять он заливисто хохочет, то ли взрослый, то ли совсем юный человек, выпущенный в этот яростный мир – для чего? Мои глаза застилают предательские слезы, я ведь сентиментальный немец, мне жалко детей. У меня нет детей, я боюсь выпустить в мир новое существо, потому что не очень верю в их счастье…