Чем ближе Москва, тем больше ускоряется жизнь. Вокруг больше машин, они быстрее едут; и спешащих людей больше; но ускорение, я знаю, иллюзорно. Стоит отойти от трассы, как страна замирает, впадает в летаргию, делается грязной, неухоженной, как… «Как вагина старой шлюхи», – говорю я себе. Образ мне нравится, в нем выражена моя месть пространству, которое никак не удается покорить. В давние времена шлюха ухаживала за собой и могла обольщать даже таких неглупых людей, как Рильке. Он был очарован этой дамой легкого поведения, заманивающей тайнами, обещающей что-то и всегда обманывающей. Здесь нет тайн, здесь только разруха! Вот разбитый старый трактор, вот куча мусора, вот покосившийся дом, готовый рухнуть и похоронить под собой жильцов. А запахи? Шлюха давно прекратила мыться и менять белье, разве что губы по привычке красит и глазки строит.

Губы и глазки – это М1, чья обочина выглядит по-европейски, особенно для пассажиров скоростных автобусов. Наивные туристы, конечно, поражены современной трассой, они не видят сморщенных половых губ, не чувствуют вони и готовы принимать видимость за сущность. Я же (извращенец!) знаю отвратительную изнанку этой жизни, но упорно двигаюсь вперед. Бездонная вагина засасывает меня, заглатывает, чтобы похоронить в бесплодной утробе, как один из миллиона сперматозоидов. «Правильно, Франц? – Мысленно обращаюсь к брату. – Ты тоже был сперматозоидом, но каков результат оплодотворения? Результата нет, он лежит под могильной плитой на кладбище…»

В момент этих размышлений я нахожусь как раз на заброшенном кладбище, заросшем травой настолько, что не видно оград. Или оград не видно потому, что их украли? Однажды я видел, как с такого же заброшенного кладбища увозили две ржавые ограды. Пока я разглядывал надписи на могильных плитах, металлические конструкции выкорчевали из земли и стали грузить в машину. Что мог подумать глупый немец? Правильно: что ограды увозят для подновления, чтобы потом вернуть обратно. На самом деле их просто уворовали, о чем без стеснения рассказал один из тех, кто корчевал и грузил.

– Не поможешь закинуть в кузов? – спросил он.

Я помог, мне предложили выпить водки, когда же я отказался, новый знакомый (чьего имени я не узнал) указал на торчащие из кузова штыри и виньетки.

– Сам видишь: за ними никто не ухаживает. А это ведь металл, он денег стоит. Да и вообще, мертвым – какая разница, как лежать?

Внезапно в мои воспоминания кто-то влезает, эмоционально заявляя:

– Тебя самого могут похоронить на таком кладбище, и я даже не узнаю, где твоя могила!

Ну конечно, это мать. Трудно представить ее в роли спутницы, строгая немецкая фрау ни за что не отправилась бы туда, где по барной стойке бегают мыши, а с кладбищ воруют ограды. Поэтому мать присутствует в виде голоса, я вроде как слушаю «Радио Ганновера».

– Вспомни, как в институт Густава Штреземана приехали русские репатрианты с немецкими фамилиями: фальшивые Шторки, Шмидты и так далее. Помнишь, как они доставали пиво из автомата?

Разумеется, я помнил. В тот раз я спустился на цокольный этаж, где наткнулся на молодых репатриантов из Казахстана. Они копошились у автомата с напитками, при появлении незнакомца замерли, но когда я заговорил на русском, опять загалдели (приняли за своего!). И тут же взялись показывать, как они будут «бомбить» автомат. Один опустил в щель две марки, автомат выдал бутылку, и двое парней изо всей силы оттянули открывшуюся дверцу, так что образовалась щель. Рука взрослого не пролезла бы туда, но самый маленький член группы легко просунул внутрь детскую ручонку, и вскоре на мраморном полу стояла дюжина пива «Кёльш». Они тут же взялись открывать бутылки; я тоже пил, улыбаясь и по-прежнему стараясь быть «своим», хотя внутри поднимался протест.

– Интересно, почему ты не рассказал об этом брату? Франц был демократом, но откровенное воровство даже его заставило бы сделать соответствующие выводы. Тем более эта банда…

– Банда?

– Да, банда! В одну из ночей они сорвали со стены огнетушитель и залили пеной весь коридор! А потом выбили этим огнетушителем окно!

– Мама, это был протест. Они попали в общество, которое их отвергло. Их считали «русскими»…

– Вот и уезжали бы обратно в Россию, если «русские»! Но они не хотели возвращаться в страну, где кладбища напоминают свалки!

У входа на кладбище, где я нахожусь, свалены пластиковые бутылки, обертки, пакеты… Людей нет, лишь одна женщина в глубине загаженного некрополя пытается убрать с могилы траву. В старом платье и в платке, она ритмично наклоняется, отбрасывая вырванные зеленые пучки, затем усаживается на скамейку, держась за сердце.

Она долго сидит с безучастным видом, похоже, не имея сил бороться с зарослями. И хотя ей можно помочь, я сдерживаю желание. В этой бездеятельности (и моей, и женщины) есть что-то соблазнительное: ты опускаешь руки, плывешь по течению, получая горькое удовольствие. Это значит: я становлюсь похожим на здешних жителей, пространство меня побеждает, меняет состав крови, делая неважным то, что осталось в странном мире под названием «Европа».

Я сам удивился равнодушию, с каким воспринял последнее письмо Гюнтера. Тот сопроводил послание собственным фото, наверное, желая поразить новой прической – белая грива была заплетена во множество косичек, кажется, модных среди аборигенов Карибского бассейна. На физиономии Гюнтера красовались две побрякушки (пирсинг на верхней губе и на правой брови), само же письмо представляло собой хвастливый рассказ об очередной акции антиглобалистов, которую провели в австрийском Зальцбурге. Город был наводнен полицейскими, протестующих отправляли обратно прямо с вокзала, но две сотни героев все-таки просочились через кордоны, спрятавшись на холме Капуцинов. Они не спали всю ночь, мокли в лесном массиве под дождем, чтобы с утра высыпать на улицы города, удивив своим появлением и полицию, и горожан.

В ответном письме я назвал их акции бессмысленным занятием. В том самом Зальцбурге, писал я, есть парк Мирабельгартен, где установлено множество статуй забавных карликов, с которыми очень любят фотографироваться туристы. Вы тоже забавные карлики, хотя делаете вид, что очень серьезные люди, которых и другие должны воспринимать всерьез.

Письмо я, впрочем, не отправил, не желая втягиваться в неизбежную (еще бы!) полемику. Гюнтер тоже мог бы прибегнуть к образам, например, вспомнить развинченный манекен, увиденный нами в одной из магазинных витрин. Мы возвращались из пивного бара и вдруг оба застыли. Лежащая за стеклом фигура являла собой сюрреалистический объект: голова лежит отдельно, руки и ноги – тоже, а обрубок-торс аккуратно поставлен рядом с этими продуктами четвертования. Это была сама безысходность, воплощенная катастрофа, и мы оба, не сговариваясь, выдохнули: Франц! Полчаса назад мы говорили именно о нем, уже месяц не выходившем из дому. Точнее, говорил Гюнтер, предлагал как-то решить проблему, я же, пребывая в подавленности, молча поглощал пиво.

Мы понаблюдали, как служитель, собрав развинченные останки, унес их вглубь помещения, и Гюнтер сказал:

– Ты сам напоминаешь этот манекен. Совсем форму потерял, выглядишь, как разбитый болезнью старичок.

В тот раз я тоже не стал полемизировать. Может, старичок, может, вообще труп, как те, что лежат под могильными плитами, покрытыми ядовито-зелеными моховыми прожилками. «Печалимся, скорбим о том, что ты ушел…», «Утешения нет, остается лишь вечная память…», «Остановись, прохожий, ведь и ты когда-то…»

Я удаляюсь от могилы с неподвижной женщиной, протискиваясь между оградами, читаю надписи на постаментах, и накатывает странный покой, когда перестаешь чувствовать границу между живым и неживым. Мне тоже хочется присесть на какое-нибудь надгробие и не шевелиться, постепенно сливаясь с этим пространством, становясь его частью. Может, тут и кроется главный пафос этой земли? Они говорят: «мать сыра земля»; а что может быть естественнее возвращения к матери?

Покинув кладбище, я долго тащу за спиной потусторонний воздух, с легкостью проникший в мой дырявый (уже дырявый!) рюкзак. Меня можно считать старичком, развинченным манекеном, даже некрофилом, но этот опыт, Гюнтер, тебе недоступен. Бегай по улицам ухоженных европейских городков, швыряй камни в полицейских – это твоя дорога, а моя лежит в другую сторону…

Город Смоленск разрезан напополам проспектом Гагарина. Первый в мире космонавт – местный брэнд и фетиш, поэтому длина проспекта, по которому я иду пешком, не удивляет. Мимо проносятся трамваи, покачиваясь на неровных рельсах, только мне, отшагавшему гигантское расстояние, пользоваться городским транспортом – просто смешно.

Очередной незнакомец, чей адрес записан в книжке, почему-то не отвечает на звонки. Где ты, учитель немецкого языка по имени Роман? Почему молчишь? Может, ты опять повез своих учеников в Берлин? Если так – очень жаль, мне совсем не хочется ночевать в гостинице, пусть даже смоленские «отели» лучше, чем придорожные…

Дойдя до Днепра, разворачиваю карту и двигаюсь вдоль берега. Пятиэтажный дом Романа (такие строили, кажется, во время правления Хрущева) расположен довольно далеко от центра. Во дворе на скамейках сидят бабушки, сразу цепляющие взглядом человека в форме. Или это реакция на чужака? Пройдя мимо такой бабушки, в цветастом платье и с платочком на голове, поднимаюсь на второй этаж, жму кнопку звонка, но за дверью – молчание. Жму еще, затем спускаюсь вниз и набираю номер на мобильном телефоне.

– Вы не к Роману, часом, приехали? – вступает в беседу бабушка. И, услышав ответ, кивает: – Я так и подумала!

– Почему вы так подумали?

– Только к Ромке ходют такие… Не такие.

– Не понимаю… Такие – не такие?!

– Не наши, проще говоря. Ты ведь не наш? Вижу, что не наш, у меня глаз – алмаз!

Я молчу, разглядывая глаза бабушки: они напоминают застывшие слезы, кристаллы слюды, никак не алмазы.

– А где Роман, как вы думаете?

Бабушка заливается внезапным смехом.

– А чего тут думать-то?! На фазенде своей, с медведкой борется! Его жена с дитем на море уехали, а он остался, потому что медведка все пожрала! Спасу от нее нет, хуже саранчи, честное слово!

Воображение тут же превращает незнакомца Романа в былинного русского богатыря, борющегося с гигантской «медведкой». Интересно: она сильнее реликтового медведя или уступает ему в силе? Чуть позже «медведка» оказывается огородным паразитом, Роман опять сдувается до размеров обычного учителя средней школы, а я слушаю длинные путаные объяснения. «Фазенда» оказывается загородной дачей, я их видел сотни, если не тысячи, но увижу ли ту, где защищает урожай Роман? На этот счет у меня сомнения, хотя я добросовестно начертил план на листе бумаги и записал номера трамваев и маршрутных такси.

– Главное, внутри не заплутай. Как выйдешь из маршрутки, иди до столба с аистами, потом сворачивай. Увидишь вывеску: садоводство «Строитель», туда и заходи. Пойдешь, значит, по третьей линии… Или по четвертой? Точно, по четвертой! По ней направо, и там дом такой будет, с красной крышей. Рядом яблони растут, малина, в общем, разберешься. А не разберешься, спроси Ромку-учителя, его там каждая собака знает.

Трамвай и маршрутное такси сближают с местными жителями в самом буквальном смысле: в транспорте тесно, душно, мы тремся плечами, локтями, надавливаем друг на друга сумками и тележками, источая запах пота, наконец, вырываемся из города и, поднимая пыльные вихри, мчимся по полям и лесам. Остановка, опять пыль под ногами, столб с аистами, застывшими неподвижно, будто чучела, садоводство «Строитель», ржавая дверца, со скрипом пускающая внутрь конгломерата разносортных построек, объединенных лишь жалким неказистым обликом, третья линия, но мне нужна четвертая. Странно: домов с красной крышей я вижу сразу несколько. В каком, интересно, обитает учитель немецкого языка?

Собакой, которая знает Ромку-учителя, оказывается пожилая женщина с ведром картошки. Вон там, указывает она, возле водонапорного бака. Бак, по счастью, прекрасный ориентир, и вскоре я уже беседую с загорелым человеком в трусах и сапогах до колен. Понятно, кивает Роман, если хочешь, могу дать ключи от городской квартиры. У меня семья на отдыхе, так что проблем, кроме отсутствия горячей воды – нет. Представив обратный путь: пыльную дорогу, маршрутку, трамвай, квартиру, где невозможно принять душ, снимаю рюкзак.

– Я вообще-то привык спать на воздухе.

– Да? Тогда оставайся. Только здесь, в отличие от квартиры, будут проблемы.

– Медведка? – проявляю осведомленность. Взгляд Романа вспыхивает удивлением, затем опять становится озабоченным.

– Медведка – мелочь, тут другие дела… Ладно, располагайся, можешь из шланга окатиться, короче, чувствуй себя, как дома.

Под красной крышей располагается комната с тремя кроватями и небольшая летняя кухня. Одна кровать не заправлена, значит, здесь спит хозяин, и мне можно выбрать лежанку у окна. А эта лестница куда ведет? Поднимаюсь наверх, открываю люк и оказываюсь в крошечном чердачном помещении, уставленном стеллажами с книгами. О, Томас Манн на немецком языке! И Генрих Манн! Бёлль, Грасс, Гессе, Гейне – целая немецкая библиотека! Я перебираю книги, вдыхаю их запах, действительно чувствуя себя, как дома. В моей комнате множество точно таких же книг, даже издатели совпадают. Правда, в моей комнате пыли поменьше, порядка побольше, там есть мягкий диван, торшер, уютное кресло со столом…

Ностальгия накрывает внезапной волной, едва не выдавливая слезы. Где я?! Почему здесь оказался?! Я гляжу в маленькое окно, вижу такие же неказистые строения, странные сооружения из полиэтиленовой пленки, деревья, грядки, ржавый водонапорный бак, парящий над местностью, будто железный воздушный шар цилиндрической формы, и кажется: я пребываю во сне. Или сделался героем фильма о постсоветской России, где конец неизвестен, а моя роль – непонятна.

– Курт! – зовут меня снизу. – Наверх, что ли, забрался? Слезай, перекусывать будем…

– У тебя хорошая библиотека, – говорю, спустившись.

Роман машет рукой:

– Знаю, что хорошая, десять лет собирал. Но когда читать?!

В дополнение к трусам и сапогам Роман надевает футболку; я же, напротив, освобождаюсь от излишков одежды. Стол установлен под яблоней, рядом чадит дровяная печка, на ней – кастрюля с супом. За «вчерашний суп» Роман приносит извинения, совсем некогда готовить. Если бы здесь была жена, она могла бы сварганить плов; но жена с сыном отправлены на море, они уже пять лет в отпуск не ездили. Роман и сам бы поехал, да разве бросишь дачу? Не оторваться от проклятых соток!

К супу добавляют огурцы, помидоры, редис, лук перьями, хлеб, после чего Роман задумывается.

– Вообще-то, полагалось бы выпить за встречу…

– Водку? – осторожно спрашиваю.

– Я водку не пью. Вина домашнего по стаканчику выпьем. То есть, можно было бы и по паре стаканчиков, но к вечеру всякое может случиться.

Роман смотрит на меня как-то странно, вроде как оценивает.

– Нет, не стоит тебе в это влезать… – бормочет он и уходит в дом за вином.

Вино из крыжовника он делает сам; овощи тоже выращивает сам; даже теплицу (вот как называется полиэтиленовый купол!) сделал своими руками. И если бы не всякие паразиты… По голосу я чувствую: Романа волнует не медведка, ползающая в подземных глубинах и пожирающая клубни картофеля, а какие-то другие паразиты.

Внезапно отставив суп, он направляется к водонапорному баку и, взобравшись по лестнице, осматривает окрестности.

– Эти сволочи всегда от реки приходят…. – говорит, вернувшись. – Сидят на берегу, жгут костры, пока не стемнеет, а потом – на дачи, мешки набивать!

Паразитами-сволочами оказываются дачные воры, под покровом ночи опустошающие здешние огороды. Не брезгуют ничем: ни морковкой, ни луком, ни огурцом; если в дом залезут – консервы заберут, а вино вылакают на месте. Это ведь алкаши, они потом у трамвайных остановок за копейки продают эти овощи! Куда смотрит милиция? В карман потерпевших смотрит, иногда туда даже залезает. Председателю садоводства сказали: охранные услуги только на коммерческой основе, но цену выставили – неподъемную! Так что приходится обороняться своими силами.

– Вот с таким оружием ходим дежурить по ночам, – Роман вытаскивает из-под скамейки топор. – Так что ты отдыхай, а я, как стемнеет – в ночной дозор.

Роман действительно не богатырь: рост средний, мышцы слабые, разве что решительность в глазах заставляет верить в эффективность самообороны. И хотя мне очень хочется опустить голову на подушку, я предлагаю помощь.

– Нет, нет, ты отдыхай! Эти сволочи тоже не с пустыми руками заявляются: в соседнем садоводстве одного цепями избили до полусмерти! Мне еще международного скандала не хватает!

– Из-за меня не будет скандала. В моем паспорте даже нет отметки о пересечении российской границы.

– Ты гражданин Евросоюза, за тебя в любом случае задницу надерут. Поэтому: в дом, запереться и никому не открывать!

Странно, во мне вдруг пробуждается протест, я не хочу быть гражданином Евросоюза, защищенным его законами и экономической мощью. Я хочу защищаться сам и помогать другим, в конце концов, я прошагал по этой земле тысячу километров, я заработал это право!

– У вас говорят: «Что русскому радость, то немцу – смерть»… Я не думаю, что это правильно.

– Не думаешь? Смотри сам… Я тебе тогда свисток дам. Если что – будешь свистеть, они этого боятся!

В дополнение к свистку я получаю черенок от лопаты, это моя дубина.

– Дубина народной войны… – бормочет Роман, затем смеется. – Знаешь, что под Смоленском шли самые ожесточенные бои? Между немцами и русскими? А теперь мы плечом к плечу, против одного противника… Ты, кстати, Смоленск посмотрел? Нет? Обязательно посмотри. В собор Успенский сходи, в Кремль, по берегу Днепра погуляй… А то вернешься в Германию и скажешь: оборонял шесть соток от алкашей! Какие это воспоминания?!

Рубеж обороны пролегает в начале улицы, другой дороги от реки нет. После захода солнца мы устраиваем засаду в кустах, покрытых пахучими белыми цветами. В траве стрекочут цикады, кучевые облака подсвечены малиновым светом – в общем, пасторальная картина явно не соответствует нашему занятию.

Время Х наступает, когда дома, кусты и деревья почти скрывает темнота. Из-за поворота появляются не то чтобы люди – скорее тени. Они замирают, наверное, размышляя: не пройти ли до третьей линии? Но нет, сворачивают на четвертую, и я чувствую, как внезапно потеет спина. Все очень просто: вот идут злые люди, у них могут быть ножи или что-то еще, и через минуту решится вопрос, кто одержит верх. Банальный расклад ролей, годится разве что для телесериала, но для меня ситуация выглядит иначе. Только в путешествии я начал понимать эту жестокую простоту; а дома я вообще забыл, что бывают подобные столкновения.

Роман прикладывает палец к губам, усаживает меня на землю, сам же выдвигается вперед. И, когда тени приближаются, обретая зловещие очертания реальных людей, с криком выскакивает из укрытия. Следом выскакиваю я, издаю оглушительный свист, вздымаю над головой «дубину народной войны», что сразу обращает тени в бегство.

Точнее, убегают две тени; третья остается на месте, уменьшается в размерах, и, когда мы подбегаем, оказывается скорчившимся человеком. С топором в руке Роман склоняется над ним, ругается жутким голосом, даже свистком не заглушить эту ругань. От поверженного врага исходит запах алкоголя; а вскоре пробивается еще одна характерная вонь.

– Шайзе… – бормочу, прекращая дуть в свисток.

Принюхавшись, Роман опускает топор.

– Обгадился, сволочь, со страху…

– Не убивайте, мужики… – скулит враг, закрыв голову руками.

– Ага, из-за тебя только в тюрьму сесть не хватало! – Роман пинает его ногой в зад. – Пошел вон, паразит!

Вместо победной эйфории, однако, следует истерика.

– Сами сволочи, они и меня сволочью сделали! Ты слышал, какими словами я его крыл?! Хорошо, что ты не учил русский мат, иначе вообще перестал бы меня уважать. Я Манна читаю в подлиннике, своим ученикам Гейне декламирую, а научился так материться, что боцман позавидует! С топором в ночи дежурю, сам стал бандит; а с другой стороны, куда деваться?! Сучья, сучья жизнь!

Мы долго не можем заснуть. Я пригубливаю домашнее вино (хмельное, как темное пиво!), рассказываю о своем путешествии, надеясь пробудить интерес. А пробуждаю скепсис.

– Ты кто – представитель немецкого романтизма? – раздраженно вопрошает Роман. – Твоя фамилия Шиллер? Или Гофман? Только безнадежный романтик мог отправиться сюда пешком в надежде найти что-то особенное! Пощупать руками «загадочную русскую душу», посмотреть, куда ведет наш «особый путь», черт бы его побрал, ну и так далее. У вас там давно не в порядке с головой, даже умные люди допускали чудовищные ляпы, к примеру, Ницше. Надо же: он видел в славянских народах нечто особенное, отличное от народов западных! А Шпенглер? Умнейший человек своего времени, он утверждал, что сущность России – это обетование грядущей культуры! Ну не наивен ли этот мудрец? Да и наши не лучше. Знаешь, что Гоголь про Пушкина говорил?

– Я мало читал Гоголя… – отвечаю, уязвленный.

– Он говорил, что Пушкин – это русский человек через двести лет. А русский человек через двести лет – вот он, огурцы по теплицам тырит! А когда застукают, в штаны наделает и умоляет: «Не убивайте!». А зачем его, спрашивается, убивать, если он сам скоро загнется? Вон там, через два дома, такой же алкаш в прошлом году умер, так его только на седьмой день обнаружили, когда запах по участкам пошел. А? Это тебе не Томас Манн, у которого смерть – в красивой Венеции, на фоне порочной страсти, с чем еще можно примириться. С трупом, который крысы обгладывают, примириться нельзя. Самое обидное, что совсем молодые уходят, которым жить да жить! Ты видел мою хрущобу? Ну, дом пятиэтажный, в котором я живу? Так вот в этом доме из моих ровесников почти половина не дожили до сорока. Спились, в драках погибли, в Афгане и Чечне пропали… Жуть!

Что-то похожее я говорил себе сам, и не раз, но слышать собственные слова от другого человека, оказывается, неприятно. Удивительно: я уже хочу защитить эту землю, вступиться за нее, закричать: а как же ваш Гагарин?! Да, вы сделали из него товар планетарного масштаба (что-то вроде Че Гевары), но Гагарин был! И родился он именно здесь, на твоей смоленской земле!

Ночью не спится, я встаю с кровати и опять поднимаюсь наверх. Сквозь окно пробивается свет луны, и в ее мертвенном сиянии кружатся призраки тех, кто писал эти умные и глубокие книги. Кружится Гессе, вальсируют Генрих и Томас, сомнабулически топчется на месте Франц Кафка… Призраки заперты здесь, никому не нужные, они как в тюрьме. Но вот один выскальзывает наружу, потом второй, третий, на свободе призраки вырастают, упираясь головами в темное небо, и с горечью озирают окрестности. Титанам мысли нечего здесь делать, им надо уходить. И они, перешагивая жалкие домишки, теплицы, грядки с укропом и морковкой, движутся на Запад. Как, и Норман с ними?! Ну да, его ведет за руку один из титанов, и хотя мальчик явно не хочет покидать эту землю, приходится подчиниться. «Не в коня корм», – поясняют старшие младшему, и Норман, с тоской оглядываясь, удаляется в западном направлении…

Утром ночные картинки блекнут и растворяются в прозе жизни. Роман уже давно на ногах, он набивает продуктами земледелия большую сумку, устанавливает ее на тележку и перехватывает резинками. По его словам, «сволочи» как минимум неделю на их линию не покажутся, поэтому можно отправляться в город.

Продуктов земледелия столько, что приходится собрать еще одну сумку, ее грузим на вторую тележку. И мы отправляемся в путь. Основной колесный транспорт в Германии – автомобиль; в Афинах – мотоцикл, в Китае – велосипед. В России главное колесное средство – ручная тележка, ее таскает за собой едва ли не половина населения. Опять сближаясь с местными жителями, я тащу тележку с огурцами, которые мама Романа закатает в банки, и семейство педагогов (жена – тоже учительница) не умрет с голоду.

– Не обижайся за вчерашнее, – говорит Роман. – Мы тут, как зэки лагерные, которые считали себя гораздо умнее фраеров-интеллигентов, сидевших по 58-й статье. Те были культурные, образованные, имели ученые степени, но все это за лагерной колючкой ничего не стоило. Блатной с пятью классами давал сто очков вперед любому профессору, а потому проявлял высокомерие. Вот и мы так же высокомерно относимся к европейцам. А надо ли гордиться этим умением выживать в любых условиях?

Мне повезло: мой «зэк» оберегает «фраера», учит и дает советы. Один из советов звучит на площади, где мы пересаживаемся с маршрутки на трамвай. На устланном квадратными гранитными плитами пространстве сбились в группу молодые люди характерной наружности: черные куртки, бритые головы, татуировки на открытых частях тела…

– От этих бритоголовых держись подальше, – говорит Роман. – Таких топором не запугаешь, они сами тебе голову отрежут…

Я знаком с этой атрибутикой, такие же наци швыряли камни в окно Францу, перешагнувшему через законы крови. Или здешние наци все-таки другие? Я вижу шрамы, синяки, разбитые губы, нездоровую худобу и понимаю: они отличаются. Наши бритоголовые более сытые, лоснящиеся, их увлечение – в немалой степени мода, маскарад. Эти, видно, обозлены всерьез, здесь агрессия бьет фонтаном со дна души, ею охвачено молодое тело, вынужденное вместо мяса и витаминов поглощать закатанные в банки огурцы и картошку с дачных огородов.

Внезапно от группы отделяется один, низкорослый и худощавый, и переходит трамвайные пути.

– Привет, Роман Борисович! – машет он рукой. – А я думаю: вы это или не вы? Оказывается, вы!

Он приближается, встает напротив и упирает руки в бока.

– Здравствуй, Торшин… Я тоже тебя не сразу узнал.

– Ну да, я хайр состриг, лысый хожу. А что? Голова дышит, и менту ухватиться не за что!

Торшин хохочет, довольный, затем эффектно сплевывает.

– А вы с дачи? Все тележки таскаете с картошкой? Ну да, зарплату ведь не прибавляют…

– Не прибавляют, – медленно говорит Роман.

– А зря. Такому учителю я бы прибавил. Я столько немецких слов выучил благодаря вам, что даже кличку получил: Ганс. В общем, я тут в авторитете, а все потому, что ваших уроков не пропускал.

Молодой человек нисколько не смущен, напротив, исполнен снисходительной иронии по отношению к бывшему учителю. Он предлагает присоединиться к группе на площади («потусить», как он выражается), но Роман вежливо отказывается. Я наблюдаю за ним, вижу напряженное лицо, желваки на скулах, в то время как голос – ровный, тихий, как и положено, если ученики вышли из-под контроля и требуется вернуть урок в нормальное русло.

– Ну, как хотите. Тогда я к своим.

Торшин вразвалочку удаляется, и как раз подходит трамвай. В трамвае Роман молчит, затем через силу усмехается.

– Хорошо еще, Фариду не вспомнил, супругу мою. У меня ведь смешанный брак, я жену из Узбекистана вывез, когда на практике был в Самарканде; теперь мы вместе работаем. Учитель она – от бога, ее портрет с доски почета годами не снимают, но сколько ей выслушать пришлось… Даже в учительской может проскочить: мол, понаехали узкопленочные, проходу от них нет! Чего тогда об учениках говорить?! Есть, конечно, нормальные ребята, я таких отбирал для поездки в Берлин. Но основной контингент формирует среда обитания; а среда сам видишь какая…

Я не могу задерживаться, время подгоняет. Надо собраться в дорогу: перебрать рюкзак, что-то выстирать, что-то подшить, что-то подарить на память. Когда я вынимаю из рюкзака доску с темным ликом, Роман удивленно качает головой. Ты, говорит он, не только романтик, а еще и паломник! Когда же я называю место, куда должен вернуть икону, он лезет на полку и достает толстый фолиант. Это, поясняет, справочник по Смоленской области, митрополит выпустил, тут все храмы описаны – и действующие, и уничтоженные. Разыскав по оглавлению указанный населенный пункт, Роман разочарованно захлопывает книгу.

– Некуда тебе возвращать икону. Разрушен храм, еще в шестьдесят первом году приход был ликвидирован.

Вроде я должен испытать облегчение от того, что не нужно делать крюк на север области (сто километров в оба конца). Я же испытываю растерянность. Лик с доски смотрит на меня укоризненно, словно вопрошает: почему ты, глупый немец, заранее не узнал про закрытый приход? Куда ты меня теперь определишь? Я икона-сирота, поэтому ты должен меня таскать с собой вечно, я твой пожизненный крест…

Я предлагаю икону Роману, но тот машет руками:

– Нет, нет, не надо! Если бы я верующий был, может и взял бы; а я не то чтобы атеист… Скажем так: агностик. Так что оставь икону в какой-нибудь другой церкви.

– В какой церкви?!

– В какой? Сейчас посмотрим…

Роман опять залезает в фолиант.

– Вот, тут есть один небольшой храм недалеко от Вязьмы. Необычный храм, как утверждает автор справочника.

– Чем же он необычен?

– Там чудеса, там леший бродит… – с насмешкой отвечает Роман. – Тебя ведь интересуют чудеса, верно?

Он намекает на мою откровенность ночью – кажется, я что-то говорил про Нормана. Я чувствую, как щеки покрывает румянец. Я не должен был об этом говорить, это очень интимная вещь, не каждый поймет, но после сидения в кустах почему-то показалось, что мы очень близки, мы одной крови, и можно…

– Ладно, я в подробности не влезаю. Как я понял, там что-то серьезное произошло, иначе вряд ли ты отправился бы в свой поход. Я прав?

– Ты прав… – выдавливаю я.

Я все-таки придумываю подарок – им становится кусок бетона из берлинской стены.

– А вот это с удовольствием возьму! Спасибо, честное слово, спасибо! Мы с моими учениками ходили смотреть стену, но откалывать куски, сам понимаешь… Хотя больше всего в Берлине мне понравилось другое.

– Что же тебе понравилось?

– Комната тишины.

– В Берлине есть такая комната?! Первый раз слышу…

– Она находится в северном крыле Бранденбургских ворот. Вокруг этих ворот, как ты помнишь, движутся тысячи машин, рядом гудят новостройки, а в комнате – полнейшая тишина. Удобные кресла обиты зеленой материей, и в них, закрыв глаза, сидят люди, слушают тишину… Иногда очень хочется полной тишины. Это ведь не жизнь, это шум и ярость в одном флаконе.

Последние приветы Смоленска: Кремль, собор, трамвай, вывозящий на окраину, и город со мной прощается. Дома делаются низкими, потом вовсе исчезают, и начинаются поля, перелески, автомобильные развязки и бензоколонки – начинается дорога. Когда мысленно прикидываю путь, оставленный за спиной, меня переполняет законная гордость. Не каждый пройдет столько по чужой стране, где в лесах чувствуешь себя в безопасности, а в городах – нет.

Я вхожу в очередной лес с чувством полной безопасности, когда впереди на обочину съезжает желто-синяя машина. Мне знакомы эти машины, я видел их много раз, но милиция никогда не останавливалась, заметив бредущего по обочине путника. Может, здесь не так безопасно, как я считаю? И они хотят об этом предупредить?

Из машины выходят двое в форме, один высокий и молодой, другой постарше и небольшого роста. Старший небрежно прикладывает руку к фуражке, бурчит что-то неразборчивое, молодой требует предъявить содержимое рюкзака. Зачем? Так надо, откройте и предъявите. Молодой ведет себя неуверенно, старший, напротив, вальяжен и с усмешкой поглядывает на коллегу.

– Хорошо, я предъявлю.

Снимаю рюкзак, ослабляю шнур и, насколько возможно, растягиваю горловину.

– Это что такое?

– Компьютер.

– Который этот… Наубук?

– Нетбук.

– А в пакете что?

Не дожидаясь ответа, молодой выхватывает пластиковый пакет, быстро разворачивает и вынимает икону-сироту.

– Ну, Пахомов… – крутит головой старший. – Везунчик!

Молодой широко улыбается.

– Интуиция, товарищ капитан. Этот кадр мне сразу не понравился, поэтому я и предложил проверить…

Он хлопает меня по плечу.

– Ну что, расхититель церковной собственности? Поехали отвечать по всей строгости закона!

Крепко взяв под руки с двух сторон, меня тащат к желто-синей машине.

– Не понимаю, в чем я виноват… – бормочу, упираясь.

– Надо же: не понимает он! – крутит головой Пахомов, неумолимо увлекая за собой.

Старший тянет тоже, и тут я понимаю: милиционеры – пьяные! Запах алкоголя исходит и слева, и справа, перемежаясь с запахом какой-то чесночной еды, но жаловаться на это можно разве что огромным деревьям, что выстроились по обе стороны дороги, увы, молчаливыми свидетелями…

Когда меня вталкивают в заднюю дверь, я оказываюсь в крошечном пространстве, на жестком сиденье. Хочется закричать: милиция, ты что-то перепутала! Я не сволочь-паразит, ворующий огурцы из теплиц; не бритоголовый скинхед, избивающий людей другой расы! Я обычный путешественник, можно сказать, посол мира!

В этот момент машина резко трогается с места, и слова застревают в горле. Где мой рюкзак? Нет рюкзака. Есть только стальная камера на колесах, а в ней заключенный, которого везут непонятно куда вначале по шоссе, потом по дороге с ямами. Я чувствую ямы темечком – машина проваливается в них, я же взлетаю и больно бьюсь головой о железный потолок.

Резкая остановка, лязг замка, и опять тащат под руки к небольшому строению с флагом у входа. Процесс идет без меня, я бессловесный статист, механическая кукла, чьи движения не принимаются в расчет. Сесть, предъявить документы. Ого! Товарищ капитан, это ведь не наша птица! Пахомов протягивает паспорт капитану, тот крутит его в руках, затем хмыкает:

– Такие как раз и переправляют наши ценности за границу! Ничего, у нас есть вещдок, так что не отвертится…

Заполняя бумаги, они еще несколько раз произносят загадочное (и зловещее!) слово «вещдок», вселяя в меня тревогу. У них есть «вещдок», что означает: оставь надежду, беззаботный немец, ты будешь судим и осужден, не в теории, а на практике освоив опыт старого солдата. Ты будешь валить лес на сибирских лесосеках, и моли бога, чтобы нашлась добрая женщина, что подарит тебе теплые варежки. Есть ли вообще такие женщины? Может, они давно вымерли, и здесь остались только алчные и расчетливые особы, желающие обворовать пришельца или как-то устроить жизнь за его счет?

– А почему нет штампа о пересечении границы? А? Ты что, нелегал? Товарищ капитан, мы нелегала задержали! А может, вообще шпиона!

Возбужденный, Пахомов заполняет еще один лист, рассеянно кивая в такт моим объяснениям. Говоришь, вернуть хотел икону? А церковь уничтожили, еще в шестьдесят первом году? Ну, я этого проверить не могу, в том году меня еще на свете не было. Товарищ капитан уже был, ага, он у нас ветеран, только вряд ли он будет проверять этот факт.

– Но почему?! Храм описан в книге, которую выпустил ваш митрополит, это можно проверить!

Пахомов насмешливо на меня смотрит.

– Хорошо подготовился, нелегал германский… Ты скажи лучше: зачем церковь ломанул в соседнем районе? И где остальные иконки? Сбагрил уже? Или припрятал? Давай, колись, чистосердечное признание облегчает участь! Ну? Не хотим признаваться? Тогда придется посидеть в обезьяннике!

Через минуту, лишенный брючного ремня и шнурков на ботинках, я оказываюсь в полутемном помещении с двумя скамейками, привинченными к полу, и с грязной дырой на уровне пола, кажется, это унитаз. Я в тюрьме?! События меняют друг друга так быстро, что мозг отказывается их осмыслять, срываясь в панику, в дикий страх свободного существа, мгновенно лишенного свободы. Я меряю помещение взад-вперед, обхожу по периметру, только расстояние ничтожно мало, оно не устраивает меня, привыкшего к безграничным просторам. Просторы неожиданно сжались до нескольких квадратных метров, что означает: эта земля показала свою оборотную сторону. Аверс – беспредельное пространство, реверс – крошечная камера, откуда я, наверное, никогда не выйду. Или я просто сделался за время путешествия клаустрфобом? Стал бояться маленьких замкнутых помещений, и сейчас должен не биться в истерике, а сесть на одну из скамеек и трезво обдумать ситуацию?

Я усаживаюсь на скамейку, но трезвых мыслей нет. «Комната тишины», – вспоминается вдруг. Странно: Роману хотелось тишины, мне же ее совсем не хочется, здесь тишина – могильная, она пугает и вгоняет в ступор. Это тишина склепа, а я туда не хочу, мне, в конце концов, нужно дойти до Москвы, я дал себе обещание!

Преодолевая страх, приближаюсь к железной двери, прижимаюсь к ней ухом. Металл холодит щеку, донося неразборчивые звуки, вроде как нетрезвые центурионы переговариваются. Почему милиция выходит на дежурство в таком состоянии? Еще звуки, взрыв смеха, затем звякает что-то стеклянное. Я робко стучу в дверь, не получая ответа.

Часов меня тоже лишили, так что я не могу определить, сколько здесь сижу, точнее, лежу на одной из скамеек. Помещение лишено окон, под потолком горит тусклая лампочка, и кажется: пролетает вечность, пока, наконец, звучно щелкает замок, и на пороге возникает Пахомов. Его китель расстегнут, ремень ослаблен, лицо пунцовое, будто ему очень жарко.

– Лежишь, значит, отдыхаешь… Ну, и я отдохну.

Присев на скамейку, он смотрит на меня слезливыми глазами.

– Вот скажи… – говорит после паузы Пахомов. – Почему для вас ничего святого не осталось? Ну совсем ничего! Ты разве не понимаешь, что это – святыни? Наши святыни, да, не ваши! Но все-таки. Ты что – мусульманин? Скажи, ты мусульманин?

– Нет, – отвечаю, – я не мусульманин.

– Так какого же хера в церковь полез?! Какого хера иконку из алтаря скоммуниздил?! Туда же бабушки ходят, старенькие, для них эта иконка дороже всего! А ты, немчура, ее в мешок и на продажу! Много хотел выручить? А? Тыщ сто, наверное, иконки нынче в цене…

Он замолкает и поднимает глаза к потолку, чтобы унять слезы. Он по-настоящему плачет! Я вдруг понимаю: оправдываться бессмысленно, остается только сесть, подтянув ноги к подбородку, и тихо наблюдать милицейскую истерику.

– Все готовы продать… И свое, и чужое – все на продажу! Или, может, ты войну забыть не можешь? Как мы вас до Берлина гнали? Теперь отомстить решил, верно? Самое святое, мол, украду, пусть им хуже будет! Конечно, в концлагерь нас теперь не посадишь, не тот расклад! А хочется, правда? Ты бы и сейчас нас за колючую проволоку упрятал, дай тебе волю. Только выкуси! Сержант Пахомов сам тебя упрячет так, что никто не найдет! Хоть весь твой НАТО будет искать – ни хера не найдет!

Истерика переходит в агрессивную стадию, но я все равно не верю глазам, когда из кобуры извлекается большой черный пистолет. Он очень большой и очень черный, кажется, это бутафория, а милиционер Пахомов – слабый артист, который явно переигрывает. Однако этот хеппенинг, похоже, будет иметь нехорошую развязку. Раздается команда «Встать!», меня ведут по коридору, и мы оказываемся в ярко освещенной комнате, где за столом, уронив голову на руки, спит капитан-ветеран. На столе следы пиршества (водка, хлеб, колбаса), больше ничего разглядеть не удается – в спину тычут стволом. Коридор, ночная тьма и свежий воздух, который я жадно вдыхаю (может, последний раз?).

– Послушайте, – говорю дрожащим голосом, – но это ведь очевидная нелепость! Это ошибка, она может быть очень страшной ошибкой, не надо так спешить!

– А я и не спешу. Я тебе даже помолиться дам. Ну, молись своему богу, не знаю, какой он у тебя… А дальше, как говорится, при попытке к бегству… Тебе ведь хочется убежать, верно?

Я не могу признаться, что более всего хочу опорожнить мочевой пузырь. Внезапная слабость охватывает тело, еще секунда – и в армейские штаны хлынет трусливая струйка, и я заскулю от беспомощности, от этого абсурда, который не укладывается в голове…

– Эй, Пахомов! Совсем крышу снесло?!

Из дверей вываливается капитан, пошатываясь, приближается к сержанту и отнимает большой черный пистолет. Слышен щелчок, из рукоятки выскакивает обойма, и пистолет суют в кобуру Пахомова.

– Лишаешься боекомплекта до конца дежурства. Теперь – кру-угом! И шагом марш за стол!

– Есть за стол, товарищ капитан! Только с этим что делать?

Капитан, которого я должен считать спасителем, тупо на меня смотрит.

– Этого в камеру! Утром в Смоленск отправим!

Втолкнув меня обратно, они почему-то выключают в камере свет. Найдя на ощупь лежанку, я укладываюсь на нее, сжимаюсь в позу эмбриона и долго лежу, дрожа. И на улице, и здесь – тепло, даже душновато, меня же трясет, будто побывал на морозе. Потом темнота начинает тревожить. Я нахожу дверь, стучу в нее, но с той стороны, как и раньше, только веселые голоса и звон стекла.

Спустя время темнота оживает, кажется, по камере кружат призрачные тени, и одна, приблизившись к лежанке, вопрошает:

– Как тебе еще один вариант Сверхчеловека? У него много разных аватар, в том числе сержанта милиции Пахомова. Вот такой здесь порядок: суд, следствие и исполнение приговора – в одних руках! Ты скажешь: это воздействие алкоголя, и сержанту расстрел гражданина Евросоюза не сошел бы с рук. Согласен, его бы не только погон лишили, но и в тюрьму бы отправили. Но разве тебе было бы легче?

– Отстань, Фридрих… – бормочу, стуча зубами. – Мне и без твоих Сверхчеловеков так плохо, что хочется умереть.

– Умереть иногда – счастье. И темнота порой – спасение.

– Опять говоришь афоризмами? Что ты имеешь в виду?

– Сумерки сознания. Я ведь тут не один, со мной обитательница еще одной камеры, она давно хочет с тобой поговорить…

Приподнявшись, со страхом замечаю в углу женский силуэт: склоненная голова, растрепанные волосы, руки, нервно мнущие платок… О, майн Гот! О чем я буду с ней говорить?! Это же Медея, такие страсти не для меня, недавно чуть не описавшего штаны от страха!

– Ничего, – говорит Ницше, – вам есть, о чем побеседовать.

Интересно: о чем мы будем беседовать? Медея хочет рассказать подробности той жуткой сцены? Так я не раз представлял ее в деталях, вряд ли реальность превзойдет игру воображения. Или она хочет оправдаться? Но этому нет оправдания, есть поступки, которые не прощаются, их не объяснить состоянием, болезнью…

– Тогда зачем ты отправился в путь? – тихо произносит Медея. – Сидел бы дома, занимался игрой воображения, тогда и в штаны напрудить не захотелось бы…

– Очень интересно… Может, ты знаешь, зачем я отправился в путь?!

– Догадываюсь. Вокруг тебя было мало настоящей жизни. И настоящей смерти было мало; а тайна жизни и смерти – это ведь самое главное. Эту тайну не узнать, если сидеть на редакционном стуле, обувшись в уютные разношенные сандалии.

– Согласен. Но здесь оказалось слишком много настоящей смерти. И слишком мало настоящей жизни. Вы не цените жизнь, вы уничтожаете ее невероятно легко, причем ради химер! Какая химера была у тебя, Медея?!

Молчание, руки мнут платок.

– Не хочешь говорить? Тогда я тебе скажу. Ты полюбила что-то очень грандиозное, что гораздо больше, чем твой необычный сын. Такая любовь не соразмерна человеку, она направлена поверх человеческих голов. И она повергает сознание в сумерки. Это ведь идеи должны служить Норману, а не Норман – служить идеям! Тем более если идеи пустые, ни на чем не основанные!

Губы собеседницы кривит усмешка.

– А идеи твоего брата имеют серьезные основания? Сделать из Нормана функционера – это замечательно!

Скептически относившийся к замыслу Франца, я хочу закричать: да, замечательно! Это все равно лучше, чем могила, усыпанная безделушками! Поклонение могилам – тупик, катастрофа, надо живых беречь, понимаешь, Медея?! Но я молчу. Еще не факт, что я выйду отсюда целым и невредимым. Так что в сторону воображение, нужно думать, как избежать настоящей смерти, которая пьянствует совсем близко, за стеной моей камеры…

Утро опять исполнено абсурда, вроде как фильм откручивают назад, и события повторяются в обратном порядке. Меня выводят из камеры, усаживают на стул и начинают предъявлять вещи: компьютер, одежду, фонарик, карты, икону… Проделывает это, правда, совсем другой милиционер – седой, с морщинами на лице и с досадой в глазах. Когда я расписываюсь в получении вещей, он встает и открывает форточку.

– Ну и шмон… – слышно бормотание. – Все? Претензий нет? Хотя как их может не быть? Придурки, они даже в ориентировки не смотрят!

– Извините… Куда не смотрят придурки?

– Вот сюда!

Ко мне подвигают ксерокопию с тремя изображениями икон.

– Здесь же черным по белому написано: похищены Николай Угодник, Георгий Победоносец и Спас Нерукотворный! А у тебя кто? Богоматерь!

– Богоматерь… – повторяю я, лишь теперь понимая: свободен! Чувство облегчения, правда, тут же сменяет гнев.

– У вас что, две милиции? – спрашиваю, упаковав рюкзак.

– Почему две?

– Вчера была совсем другая – фашистская милиция!

– Да уж, милиция… – мой освободитель отворачивается к окну. – Оборотни в погонах это, а не милиция… Ладно, поехали, что ли.

Меня полагается доставить до места, где вчера задержали. Я еду в кабине, вижу поселки и деревни, леса и поля, но между мной и знакомым до мелочей пейзажем стоит нечто большее, чем автомобильное стекло. Преграда выросла внезапно, за одну ночь, и ее, кажется, не пробить ничем.

Прощаясь, седой милиционер пожимает руку.

– Не держи зла, сынок. Если сможешь, конечно.

Я молча вылезаю из машины и иду по дороге. Не в сторону Москвы – обратно, туда, где есть вокзал и поезд, что отвезет домой. Я не могу не держать зла, это свыше моих сил; и моя совесть чиста – я сделал все, что мог. Я нахожу подходящее словцо из их языка: дрянь. Все, что меня окружает – дрянь. Дороги дрянь, дома дрянь, еда – невероятная дрянь, а главная дрянь – люди. Они отвратительные, злые, они безнадежны и обречены жить в окружении дряни вечно, как Агасферы. Только я-то не Агасфер! Я не хочу вечно скитаться по лабиринту, где над входом большими буквами написано: ДРЯНЬ.

Преграда между мной и дрянью становится еще выше, она похожа на прозрачный щит, призванный защищать население от шума автострады. Сейчас наоборот: щит защищает меня, не желающего иметь ничего общего с унылой и проклятой территорией. Когда впрыгиваю в рейсовый автобус «Вязьма – Смоленск», преграда не исчезает, она лишь меняет облик, превратившись в прозрачный кокон. Рядом на сиденьях покачиваются люди, только я ничего общего с ними не имею, я будто водолаз в скафандре с собственной атмосферой внутри.

Старый солдат появляется на вокзале. Он прячется где-то сзади, но я спиной чувствую его присутствие.

– Так и знал, что ты появишься… – начинаю мысленный диалог. – Но это бесполезно, учти. Ты меня не переубедишь.

Солдат молчит.

– Ты не сможешь доказать, что я не прав. Я тысячу раз прав!

Солдат молчит.

– И вообще – чего ты прицепился? Твой вермахт, между прочим, тоже не дошел до Москвы! И я, в сущности, лишь повторяю вашу неудачу. Немцам не суждено доходить до Москвы, они всегда поворачивают обратно!

– Это верно, – отвечают, наконец. – Но мы хотя бы пересекли границу Московской области. А ты? Струсил из-за того, что пьяный милиционер щелкнул затвором? А знаешь ли ты, как на нас бросали в атаку штрафные батальоны? Мы убивали их сотнями, тысячами, но если кто-то прыгал в наш окоп, он душил нас руками, грыз зубами, и это было по-настоящему страшно!

Я затыкаю уши, не желая слушать странные доводы. Война давно прошла, мы расквитались с ними, и их неистовость направлена уже не на врагов, на самих себя! Их не надо завоевывать, они сами себя погубят!

– Но ты еще не пристроил икону-сироту. Вспомни, сколько ты из-за нее страдал. Получается: страдал зря?

– Совсем не зря. Я оставлю ее у входа в Смоленский собор, кто-нибудь обязательно подберет. В общем, бессмысленно меня переубеждать, я иду брать билет.

В очереди к кассе солдат пристраивается сзади, что-то бубнит, но после того, как я получаю на руки билет, исчезает. Ура, начинаю Drang nach Westen! До отправления еще несколько часов, и я устраиваюсь в кафе, чтобы в последний раз вкусить дрянной еды. В ожидании заказа вытаскиваю компьютер, готовый написать покаянное письмо Гюнтеру. Ты прав, дружище, путешествия на Восток ничем хорошим кончиться не могут. Хотя, согласись, я вовремя одумался: я был развинченным манекеном, но теперь все составные части на месте, я возвращаюсь домой.

Ага, e-mail от Вальтера! Ну, что пишешь? Тоже собираешься домой? Точно: собирается! Закончил книгу, она выходит в московском издательстве, и пора ехать в Германию, издавать немецкий вариант. А это что? Читаю мелкие строчки, потом перечитываю и ощущаю внезапную слабость. Значит, та нервная женщина в черной одежде и черных очках – сестра бывшей жены моего сводного брата?! Это странно звучит: «сестра бывшей жены моего сводного брата», кажется, такая степень родства называется здесь седьмой водой на киселе. Для меня, однако, образ незнакомки по имени Вера гораздо весомее воды на киселе, хотя я не знаю: почему? Я представляю ее облик в деталях, она стоит у меня перед глазами и будто опутывает паутиной.

– Не уезжай, – говорит она, – ты еще не встретился со мной!

– Но у меня уже куплен билет… – бормочу я. – Вот он!

Я выкладываю билет на стол, с жалостью на него смотрю и, поднявшись, бреду в кассу возврата.