Я всегда представляла сестру прагматичной самкой, одной из безликих особей женского пола, желающих прыгнуть из грязи в князи. Я гомерически хохотала и тыкала пальцем (мысленно): смотрите, ктолезет в Европу, как тараканы на кухонный стол! На столе ну очень жирные крошки, за них эти ничтожества и продают детородный орган, потому что ничего за душой не имеют! Нанюхавшись феромонов, европейские лохи распахивают души и кошельки, и тут хоп! Попался, который кусался! Однако жизнь корректирует представления. «Взгляни на себя, – говорила жизнь, – только не предвзято, честно взгляни. Ты же никогда не умела смотреть на мужчину с нежностью; да и проявить эту нежность не умела. А сестра умела, и взгляды, которые она в лучшую пору дарила Францу, ее ласковые прикосновения вовсе не были лицемерием. А как она защищала мужа, когда его кто-то критиковал? Бросалась в бой, будто тигрица, забывая, как она выглядит, не боясь показаться неумной… Ум и любовь – понятия далекие, хотя ты, конечно, не желала верить в любовь этой пары. Так глухой не желает, чтобы другие наслаждались божественной музыкой Моцарта. Завидно ему, глухарю, он лучше скажет: ваш Моцарт – химера, выдумка, изобретенная для унижения таких, как я! И страдать Люба умела, пусть даже сердце разрывало страдание по двум хахалям сразу….»

– Не знаю, что делать с этим Юргеном… – делилась она переживаниями. – Он женатый, понимаешь?! А я не хочу рушить его семью!

– Тогда остановись на Ласло, – пожимала я плечами (тоже мне проблемы!), – он вроде свободен.

– Ласло я не так сильно люблю. Юрген – он такой… Он сам готов бросить семью, только строить жизнь на чужом несчастье…

Случалось, она рыдала из-за этого, я же смертельно завидовала ее переживаниям, скрывая зависть за насмешливостью. Сестра на удивление быстро все поняла.

– У тебя по-женски что-то не в порядке, – сказала как-то Люба.

– Почему это?! Цикл у меня нормальный, и с остальным проблем нет…

– Цикл у тебя нормальный, у тебя здесь проблемы.

Она приложила руку к левой стороне груди.

– Что ты имеешь в виду? – скривилась я.

– Ты никого не любишь. Ты ненавидишь всех, как наш папаша.

Спустя несколько лет я могла бы вернуть сестре должок, мол, чья бы корова мычала! Не смей, утратив человеческий облик, вякать о любви и нелюбви! Но чужие прегрешения не делают никого лучше, мне и впрямь проще и удобнее было выставлять шипы, ощериваться на жизнь и людей, нежели распахнуть сердце навстречу.

Сегодня я тоже выставляю шипы: достав из кармана глянцевый картон с надписью MENSA, хочу разорвать его в клочки, как рвала когда-то «записки из мертвого дома». Потом все-таки открываю приглашение и читаю: «Вас приглашает на конференцию некоммерческая организация, чьи отделения имеются в 50 странах мира, а количество участников превышает 100 тысяч человек. В программе: выступления, сообщения, демонстрация феноменов, причем целый день будет посвящен одаренным детям». На обороте – фотографии отцов-основателей и логотип: квадратный стол с тремя ножками. «Почему с тремя? – Подогреваю раздражение. – Что за выпендреж?!»

Бросив приглашение на пол, падаю лицом в подушку. Не хочу никуда идти, хочу лежать, обездвиженная, обиженная, брошенная… Что еще делать той, у кого в груди ледышка? Разве сможет ваша некоммерческая организация ее растопить? Да, вы обладаете высочайшим IQ, у вас необычные способности, но сердцу не прикажешь, хоть это вы понимаете?!

Уставший мозг, наконец, отключается, погружаясь в сумеречную дрему. Из сумерек выплывает Коля-Николай, точнее, уплывает на кораблике, который вот-вот отчалит.

– Если посмотреть на нас из космоса, – говорит он, – то цивилизация предстанет чем-то очень тонким, едва заметным. Сами себе мы кажемся важными и могучими, на самом же деле это что-то вроде плесени на поверхности планеты. Если вообразить некую космическую тряпку, то нас можно стереть в два счета! Однако плесень разделяется на части, выискивает разницу, гордится и кичится: я лучше всех! Нет, я лучше! А тогда, быть может, нас действительно нужно стереть к чертовой матери?

– Может быть, – говорю, отвязывая веревку, на которой держится кораблик.

Коля удаляется от берега, отчаянно ломая руки, мол, подожди, еще не договорили!

– Не надо этого разговора в пользу бедных. Я тебя не люблю, и вообще никого не люблю. А потому согласна, чтобы меня стерли. Если стерли Нормана, – а это было единственное человеческое существо, к которому я привязалась, – то чем я лучше?!

Кораблик удаляется, уплывает в темноту, последнее, что я слышу:

– Нормана не стерли! Слышишь?! Не стерли!

Первые два дня Курт методично обходил кабинеты и конференц-залы, внимательно разглядывая участниц женского пола. Уловив малейшее сходство и преодолев робость, он задавал вопрос: извините, вас зовут Вера? В ответ звучало «нет» («но», «ноу», «найн»), называлось имя: Лариса, Соня, Джоан; некоторые предлагали познакомиться, но Курт отходил в сторону.

Сегодня он не задает вопросов, он ищет глазами Филиппа. Один из новых знакомых, Филипп играл роль Вергилия: таскал Курта по интересным (на его взгляд) мероприятиям, охотно отвечая на любой вопрос.

– Откуда название? По латыни mensa – это стол или, если хочешь, застолье. А mens – разум. Так что получается вроде как игра слов, типа неглупые люди собираются за одним столом. С другой стороны, на голландском mens – это человек, а в некоторых странах Латинской Америки mensa означает… Ты не поверишь – дура!

Филипп смеялся, опираясь на инвалидную палку и изгибая и без того искривленную фигуру. Он перенес в детстве полиомиелит, но был очень подвижен и в этом общественном центре без лифта на удивление быстро поднимался-спускался по лестницам, перемещался по залам, успевая что-то разъяснять, с кем-то здороваться и перебрасываться репликами на разных языках. Их он знал не меньше десятка, имел два университета за плечами и обладал каким-то запредельным IQ.

Курт поднимается на третий этаж, спускается на второй, но Филиппа не видит. Зато видит Грегори Смита в окружении журналистов – юный претендент на «Нобеля» дает интервью. Сегодня их день, с утра до вечера в центре внимания будут пребывать именно дети, многие из которых любому взрослому дадут сто очков вперед. Внезапно сердце начинает учащенно биться и летит куда-то вниз. Норман?! Его портрет висит перед одним из конференц-залов, рядом табличка, оповещающая о докладах здешних корифеев, и все доклады – о нем!

Внезапную радость глушит печаль – портрет обведен траурной каймой. Изображение начинает расплываться, дрожать, то есть из Курта опять вылез сентиментальный немец…

– Эй, привет!

Филипп появляется сверху, он уже поучаствовал в одном семинаре и готов бежать (ковылять?) дальше.

– Как, впечатляют юные дарования? Они сегодня главные звезды: и этот Грегори, и Акрит Ясвал… Представляешь, Акрит свою первую хирургическую операцию в семь лет провел! Стоял на подставке, потому что роста не хватало, и оперировал! Что это с тобой? Ты вроде расстроен?

– Все нормально, – говорит Курт, отворачиваясь, – не обращай внимания.

Филипп разглядывает траурное фото.

– А-а, понятно! Да, жалко мальчишку, он такие невероятные способности демонстрировал… С ним страшная история произошла, знаешь об этом?

Курт отрицательно мотает головой.

– Рассказать?

Жест повторяется.

– Ладно, потом как-нибудь. Ты куда – сюда? А я на первый этаж, там семинар интересный. Встретимся в перерыве!

Курт не решается войти туда, где пожилые, взрослые и совсем юные говорят о маленьком человеке, которого он знал и, без сомнения, любил. Он слушает через приоткрытую дверь (в центре душновато, и двери держат открытыми). Надо же, как долго можно говорить о совсем короткой жизни! Хорошо известная, эта жизнь опять проходит перед Куртом в деталях, обогащенная подробностями, предположениями, курьезами, так что в зале иногда вспыхивает смех. Потом все замолкают, слышится стук отодвигаемых стульев, и Курт понимает: минута памяти.

В перерыве обсуждение выплескивается в коридор. Не всегда понимая разноязыкую речь, Курт ловит отдельные суждения, с чем-то соглашается, чему-то возражает, но в полемику не вступает.

– Ты подумай: разве мы их достойны? Этих феноменов? Мы, живущие здесь, на Западе, в Китае – где угодно! Разве не проиграли мы все, что было когда-то дано? Проиграли вчистую, а теперь взываем к этим необычным детям: спасите нас! Помогите выбраться из задницы, в которую сами залезли! А что ж вы этому мальчишке не помогли? Что ж не уберегли?

Когда-то он считал, что лучше других знает мальчика, значит, имеет право выносить оценки. Увы (или к счастью?), это право растворяется в гудящем от слов воздухе, и приходит понимание: Норман принадлежит всем.

Курт еще раз озирает людей, что поодиночке и толпами перемещаются вверх-вниз, и надевает желтую панаму. По словам Филиппа, панама хорошо выделяется в толпе, ее можно надевать, как опознавательный знак, когда друг друга ищешь…

Отвыкнув от многолюдья, я теряюсь в этом новом Вавилоне. Языки, лица, запахи сводят с ума, а главное – тебя постоянно толкают! Надо же было угодить в перерыв, когда участники конференции высыпали в коридоры и снуют взад-вперед!

Самые опасные – юные участники, пролетающие мимо подобно кометам. Что поделать: сегодня их день, вот почему на плакатах и баннерах сплошь физиономии детей. Я, увы, давно выросла из коротких штанишек, поэтому чувствую себя неуместной деталью механизма, работающего по своим непонятным законам.

Приблизившись к кофе-автомату, выбираю капуччино, опускаю монеты, но тупое железо отказывается меня обслуживать. В раздражении жму кнопку возврата монет, и опять фиаско! Мне хронически не везет, так что зря я сюда притащилась. Это вообще верх нелепости – надеяться встретить среди тысяч людей того, чье лицо почти не помнишь. Какое-то старое фото встает перед глазами, но подробности смазываются, растворяются в этом невероятном многолюдье…

В бессилии, готовая заплакать, стучу по ненавистному автомату, олицетворяющему мои несчастья. И тут реплика сзади:

– Не надо его бить… Этот автомат не работает. Работает тот, что этажом выше.

На меня с усмешкой взирает некто, изогнутый буквой «зю» и опирающийся на костыль.

– Спасибо, – бормочу, – не очень-то хотелось…

Пауза, затем калека со вздохом произносит:

– Ладно, держитесь меня. Похоже, обслуживать неофитов – моя судьба.

Он на удивление шустро передвигается по лестницам, я едва за ним успеваю. Когда преодолеваем два пролета, провожатый говорит:

– Ничего, вы скоро освоитесь!

И указывает вперед.

– Видите того человека в желтой панаме? Это мой немецкий знакомый. Два дня назад он тоже абсолютно не ориентировался здесь, а сейчас – в курсе всех дел!

Обладатель панамы замечает нас издали, когда же приближаемся, вперяет в меня взгляд, в котором мешаются удивление, радость, смущение и еще что-то непонятное. Почему он так смотрит?! Прямо поедает меня глазами; потом снимает свою дебильную панаму и неуверенно ею машет…

Только глупый немец может так вырядиться. Глупый, сумасшедший, не понимающий, насколько абсурдно пешее путешествие по бескрайней восточной стране, короче, второе издание Франца, хотя внешне они не похожи. С чего я взяла, что это брат Франца? Чутье подсказывает, нервы, натянутые звенящей струной, поют ноту: он! Он, он, он! И хотя вполне можно повернуться и уйти, я не ухожу. Если хватило сил не оттолкнуть сестру, хватит их и сейчас.

– Да, мы же не познакомились! – хлопает себя по лбу калека.

Я снимаю темные очки, что дается с немалым трудом. Ну вот, теперь шаг вперед. Нет, два шага. Осталось лишь протянуть руку и сказать:

– Здравствуйте. Меня зовут Вера.