На очередном занятии в рядах «сборной Европы» назревает непонятный конфликт, вроде как игроки спорят о стратегии матча, не посвящая в суть разногласий тренера. Вера несколько раз прерывает урок, стучит указкой по столу, но тихие реплики на английском (универсальный, черт побери, язык!) не смолкают. В чем дело?! Это кому надо – вам?! Или мне?! Вера только что растолковывала тонкости жаргонных выражений, по их же просьбе, а внимания – ноль!

Наконец, Патрик изволит объяснить: мол, обсуждаем вчерашний телерепортаж.

– Утром тоже показали репортаж, – нервно уточняет Кэтрин, но Патрик поднимает руку: неважно. Важна сама конфликтная ситуация, связанная с ребенком, которого отец тайком вывез в родную страну.

– Какого ребенка?! – не вникает Вера. – Куда вывез?!

Оказывается, речь о бракоразводном скандале некой Инны Барановой и Анри Мишо, подданного Французской республики, куда и был вывезен малолетний Александр. У Веры, как всегда при волнении, холодеют пальцы. Они что – нарочно? То есть что-то знают, и разговор про каких-то Анри Барановых – лишь повод выведать еще больше?

Чтобы не выдать себя, она присаживается. Нет, этот случай не имеет к ней отношения, она убеждена. Здесь другая история, хотя тоже был спор из-за ребенка и судебный процесс, который продолжался несколько месяцев. Патрик, понятно, на стороне папаши Анри, и не только из национальной солидарности. Александр родился во Франции – вот что главное! Да, в процессе зачатия в равной степени участвуют и мать, и отец, но дальше роль играет место рождения!

– Инна Баранова почему-то не отказалась рожать в Лион, в дорогой клинике. Очень дорогой! И за это платил… Кто?!

– Кто же платил? – спрашивает Вера.

– Анри Мишо! Это значит, по закону он имеет право на ребенка! Но у вас… В общем, у вас не очень уважают закон.

– А Франция не уважает права женщин! – встревает Кэтрин.

Патрик пожимает плечами.

– Закону не важно, кто нарушил: мужчина, женщина… Римляне говорили: dura lex, sed lex!

Он смотрит на Веру (нагло смотрит!).

– Не знаю, как это по-русски…

– Закон суров, но это закон… – бормочет Вера.

– Но почему закон для женщины?! – не унимается Кэтрин. – Почему закон не для мужчины?! Знаете, как это называют?

– Как это называют? – лениво вопрошает Марко.

– Это называют: сексизм! Вот почему много женщины делают…

– Что делают? Аборто? – Марко подмигивает Кэтрин, отчего та вспыхивает до кончиков рыжеватых волос.

– Почему have an abortion?! – от волнения англичанка переходит на язык родных осин. – Они делают artificial insemination! На русском это… Оплодотворение без мужчины!

– Совсем без мужчины нельзя… – хихикает Вальтер.

А Марко опять подмигивает, теперь уже Вере. Мол, поняла, куда я гну? От меня никто не будет делать «аборто»; и оплодотворения захотят не анонимного, через пробирку со спермой, а только в натуре. Наверное, он тоже хочет ее вогнать в краску, как феминистку с туманного Альбиона, только шалишь, Челентано, не на ту напал. Вера вообще не встревает в перепалку, она успокоилась и желает насладиться разбродом и шатанием в рядах «сборной Европы».

Не такая уж сыгранная команда, если честно: стоило чуть-чуть измениться правилам игры – и вот, гол в свои ворота! Как минимум – пас в ноги противнику, а почему? Потому что мир разрезан не только крест-накрест, но и по диагонали, а еще горизонтальные слои между собой разделены; значит, как говорили те самые римляне… Ага: разделяй и властвуй! На время она чувствует себя хозяйкой ситуации: можно подыграть Патрику, можно – Кэтрин, или никому не подыгрывать, а молча таращиться в потолок, как Мелани, надувающая пухлыми щечками очередной пузырь жвачки. Эту овечку спор не колышет, ей хочется хорошего (при этом безопасного!) секса, а всякие семейные дрязги – по барабану!

– У них был брачный договор! – продолжает спор Патрик, будто Марат на трибуне Конвента. Это он затеял свару, все-таки его соотечественник вступил в спор за живое наследство; да и вообще юриспруденция – его специализация, он вечно таскается с какими-то кодексами подмышкой.

– Это несправедливый договор! – возражает Кэтрин. – Там писали: имущество надо делить не… Не фифти-фифти, в общем, а каждый получает, что купил! А еще этот Мишо писал, что не будет обеспечить семью после развод! Это разве цивилизованный контракт?!

Марко закатывает глаза в потолок, затем достает маленькое карманное зеркальце и оглядывает себя. Ну, блин… Нарцисс из Лацио!

И вдруг: шпок! Это лопается пузырь на губах Мелани, после чего сборная дружно обращает на нее взоры: мол, чего отсиживаешься на скамейке запасных? А ну, вступай в игру!

– Excuse me… – смущается невинное дитя. – Почему вы… Так смотрите?!

– Мы хотим знать твое мнение! – Требовательно говорит Кэтрин. – У тебя есть мнение?

– У меня?! – удивленно таращится Мелани.

– Да, у тебя. Что ты думаешь об этой женщине? У которой хотят отнимать ребенка?

На физиономии Мелани проявляется скука.

– I don’t now… Я не знаю, я думаю… В общем, я думаю: рожать должны арабы!

Вера прыскает в кулак, затем аплодирует.

– Браво, Мелани! Рожать должны арабы, индусы, турки, а цивилизованные народы будут сидеть ровно на одном месте и наслаждаться плодами цивилизации! Устами младенца глаголет истина! Кстати, что означает это выражение? Вальтер, вы знаете?

Она сворачивает полемику, возвращая команды на исходные позиции. Ну, давай, немчура, поборись с тонкостями великого и могучего! Вальтер, напрягаясь, объясняет суть выражения, спотыкается лишь на слове «глаголет». Не запоминается выражение, да и «уста» давно «устар.», так что приходится потеть. Остальные тоже напрягаются, объединяясь в сплоченную (так представляется) команду.

«Мы, – думает Вера, – так и играем пока на разных половинах. Казалось бы: миллионы ездят туда-обратно, учатся, работают, женятся, заводят детей, а копни глубже – склеить два мира не получается. Нет, блин, консенсуса, хоть тресни! Вода и масло, коллоидный раствор, который мешай – не мешай, а единого целого все равно не получишь.

Она не раз наблюдала тех, кто обрел заграничных мужей и обосновался в Европах. В их глазах читалось превосходство, в них, как в телевизорах, мелькали картины обеспеченной жизни, и некоторым, надо сказать, везло. Даже после развода (а разводов – уйма!) они оказывались в шоколаде, умудряясь вписаться в кучу социальных программ, другими словами: сесть на шею государству, свесить стройные ножки и еще погонять нерасторопных евробюрократов: цоб-цобе! Но если не везло, глаза сразу менялись. Делались тревожными, растерянными; и круги синеватые под ними проявлялись, и губы оказывались искусанными, и до истерики было рукой подать. «Никому не отдам свою дочь! – заявила в одной из телепрограмм очередная истеричка. – Не отдам, даже если решение суда будет не в мою пользу. Ведь она – часть меня! Как я могу ее от себя отделить?!» В итоге в семейную свару посвящается вся страна, потом другая страна, и вот уже население обеих стран приникло к телеящикам или копошится в интернете, разыскивая последние новости. Тоже, знаете ли, футбол, рейтинг этих новостей никак не меньше, чем у матчей национальных сборных. И, как на футболе, каждый болеет за своих. В чью пользу вынесет решение суд одной страны? А суд другой страны? А если украл ребенка – ты кто: герой (героиня)? Или преступник (преступница)? Герои-тире-преступники плачут в телекамеры, наперебой демонстрируя родительские чувства, апеллируют к законности, предъявляют декларации о доходах, рвут и мечут, то и дело крича противной стороне: «Ты нарушила Гаагскую конвенцию!» «Нет, – кричит противная сторона, – это ты нарушил! Для тебя вообще нет ничего святого, ты относишься к ребенку, как к бездушной собственности, как к своему “пежо”!» Пауза, глубокий вдох, и: «Ты можешь забрать “пежо”. Ребенка оставь мне, а “пежо”…» – «Да засунь ты свой “пежо” себе в жо…»

В кафе хочется отойти от постоянного напряжения, отдохнуть от всего и от всех. Но тут Вальтер: можно присесть? И хотя Вера имеет право отказать, губы сами растягиваются в политкорректную улыбочку: как же, всю жизнь ждала вас, майн либер! Надеюсь, теперь не будете утверждать, что я вас не люблю?

– Извините… – он смущенно кашляет, выставляя чашку кофе. – Я хотел… В общем, проблема серьезная, а мы говорили несерьезно.

– Вы о чем? О младенце, чьими устами глаголет истина?

– Нет, о той женщине, у кого хотят отнять ребенка…

– Ах, вот как… Думаете, если мы об этом серьезно поговорим, что-то изменится?

– Не знаю. Я знаю, что эти конфликты могут плохо кончать.

– …ся. Плохо кончаться.

– Извините… У детей после этого совсем не остаются родители. И дети становятся беспризорники, о которых я сейчас пишу. Но это не самое страшное. Самое страшное – это когда…

Он еще раз смущенно кашляет и замолкает, будто наткнулся на препятствие.

– Ну, что же вы? Смелее: если сказали «а», надо говорить «б»!

Через минуту Вера жалеет о своей настойчивости. Никак не ожидала от этого зажатого, неуклюжего, с веснушчатой физиономией фрица получить удар под дых! Вальтер, оказывается, хорошо помнит страшный случай, произошедший год назад. Больше того – знаком с братом человека, чей ребенок погиб от руки собственной матери!

– Я плохо знаю Франца, мы мало встречались. Но Курта знаю хорошо, мы учились вместе. Только я его не видел давно. И Франца давно не видел, последний раз – по телевизору, когда он давал интервью в криминальные новости…

Вера изображает припоминание.

– Да, вроде в прошлом году об этом газеты писали… Хотя времени прошло много, вы уж извините. Да и случаев подобных, как вы сами поняли – пруд пруди.

– Пруд… пруди?! Что это значит?

– Это значит: много, очень много!

Немец мотает головой.

– Найн, таких случаев не может быть много! Это очень необычный случай!

– В чем же тут необычность? – усмехается Вера, опуская на глаза очки и вытаскивая из сумочки сигареты.

– Ребенок был необычный. Я не видел его, но так говорили – очень необычный. Я от Курта об этом слышал… Как это? Младенец глаго… Глаголет истину, правильно? В общем, тот ребенок говорил слова, которые не мог знать.

– Вундеркинд, что ли?

Усмешка Веры судорожная, но гримасу прячет клуб дыма.

– Нет, там было что-то другое… А что – я не знаю. Родители должны были знать, но где теперь эти родители?

«Где, где… В Караганде!» Вера вдруг понимает: вряд ли Вальтер догадывается о ее причастности к этой жути. Откуда, если даже в анкете, заполненной при поступлении на работу, – девичья фамилия матери.

Было такое ощущение, что ей напомнили о фильме, который одновременно и хочется забыть, и не хочется. Отчасти фильм существовал в электронной памяти, протяни руку – и вот кассета, допустим, с записью ток-шоу, посвященного детям с ускоренным развитием. Нормана притащила туда мать, желавшая любой ценой достичь первенства. Там были: восьмилетний выпускник школы, десятилетний аспирант, ребенок-счетчик и т. д., и проч. Так вот, Норман их всех за пояс заткнул, продемонстрировав рекордный IQ. Некий корейский вундеркинд установил когда-то мировой рекорд – 210, но здесь рекордсмена обошли баллов на двадцать. Вот только радости на лице Нормана не было: на вопросы тот отвечал с недетской тоской в глазах, ее так и не убрали режиссерские ножницы. Зато сестра сияла от счастья: накрашенная, с модной прической (а блузка – все сиськи наружу!), она несла какую-то ахинею про детей-индиго…

Запись можно было счесть эпизодом большого кино их жизни. Значимым эпизодом, но, чтобы понять суть этой жизни, требовалось открутить «кино» назад – в то время, когда сестры пребывали еще в нежном возрасте. Они росли в рядовой, можно сказать, семье, отец работал инженером в НИИ, мать преподавала в школе, и дочерей развивали по известной программе: музыкальная школа, спортивная секция, факультатив по иностранному языку. Музыка давалась лучше старшей, Любе, да и к спорту ее тело (а тело уже тогда проглядывало!) было больше приспособлено. Угловатая и зажатая Вера, вечный объект насмешек ровесников, изучала языки, хотя толку в этом не видела. Ворота «совка» еще не распахнулись во всю ширь, а читать в подлиннике зарубежных классиков – то еще удовольствие для созревающей особы, больше озабоченной отношениями с молодыми людьми. Точнее, отсутствием отношений: ребята в те годы на нее вообще не обращали внимания. Зато на старшую сестру таращились во все глаза; и ущипнуть пытались, благо, было за что щипать, и в темном углу зажать. Одно из таких «зажатий» кончилось понятно чем, хорошо без последствий. С той поры Люба, и без того смотревшая на Веру сверху вниз, вообще задрала нос. Общается по телефону со своими хахалями, а сама на младшую поглядывает: мол, видишь, какая у меня жизнь? Все новые шмотки доставались ей, причем даже в отсутствие сестры ее вещь не наденешь – разные комплекции. Доставая где-то импортную косметику, она ни разу не поделилась с Верой, хотя той очень хотелось накраситься по-взрослому. А рассказы о своих похождениях Люба вообще превращала в садистический спектакль.

– И вот он целует меня взасос… Ты целовалась взасос? Нет? Ты вообще не целовалась?! Ну, тогда ты этого не поймешь!

Или так:

– Он расстегивает пуговицы и кладет руку на грудь… Ты любишь, когда ласкают грудь?

– Какое твое дело?! – заливалась краской Вера, а сестра хохотала:

– Ха-ха, да тут и ласкать-то нечего, потому что у тебя нет груди!

Она не была злой – просто веселилась, как старшие веселятся над младшими, не особо задумываясь о боли, которую причиняют. Музыкальную школу она бросила, но способности бренчать на гитаре (она училась по классу гитары) не утратила, что вкупе с хрипловатым тенором действовало на мужиков магнетически. Или она феромоны источала в таком количестве, что никто не мог устоять? Кожа у нее была, во всяком случае, безупречной, с матовым блеском; плюс пухлые подвижные губы, плюс зеленоватые, завлекательно мерцающие глаза… Что-то блядское было в ее внешности, ну, с точки зрения Веры. С точки же зрения окружавших сестру самцов, в ней было что-то идеальное, соответствующее их похоти, раздвигающее ноги и принимающее в себя мужское семя. Идеальная п. да, прости господи, мать сыра земля, в которую что ни брось – все прорастет. Ростки, впрочем, безжалостно выпалывались, то есть из абортария Люба не вылезала, умудряясь при этом не ставить в известность родителей. «Что с тобой, Любочка?! Ты плохо выглядишь!» – «Простыла, мам… Ничего, полежу пару дней, и все пройдет!» Посвящена была лишь Вера, которой настрого запретили болтать на эту тему. Почему она не настучала на сестру? Наверное, противно было столь подлым образом сводить счеты. А может, в ней теплилась надежда, что, мол, оценят и таки введут в мир чувственных наслаждений, чем дальше, тем больше волновавший подрастающую младшую…

Первый кадр из Европы оказался полуслепым: с бельмами на обоих глазах, этот странный немец по имени Отто выглядел жутковато. Он весь вечер наигрывал на гитаре мелодии немецких песенок, а в перерывах пытался нащупать коленку сестры. Та отбивала руку, хохоча грудным смехом и подтрунивая над «фрицем». «Я не Фриц, – говорил тот, – я Отто!» – «Мы всех немцев называем фрицами!» – отвечала сестра, расточая запах феромонов. Получив в очередной раз по шаловливым рукам, Отто вздыхал и принимался рассказывать о своих европейских странствиях. Он жил в Австрии, Швейцарии, Чехии, последний год болтался в Дании, но более всего ему нравится в России. То есть ему нравятся русские женщины, которых он не столько видит, сколько чувствует. Осознав, что со старшей не светит, Отто возжелал коленки младшей, но получил увесистую оплеуху.

– Дура ты, – скажет позже сестра, – иностранцев, даже если они инвалиды, упускать не надо.

– А почему же ты сама…

– У меня таких еще сто штук будет. А ты могла бы и отдаться – для дебюта!

И так мерзко захохотала, что прямо ударить ее захотелось. Пока Вера барахталась в своих комплексах, Люба атаковала Европу, благо СССР уже издох, ворота раскрылись, и в них ринулись тысячи жителей бывшего «совка». Ее безуспешный воздыхатель Отто делал через своих друзей вызовы, и Люба отправлялась в один вояж за другим: Австрия, Дания, Швейцария… Почти без денег, она умудрялась жить там месяцами, да еще и с подарками приезжать! Главным оказалось вовсе не знание языков, а что-то другое: сестра «шпрехала» на европейских наречиях через пень-колоду, а дела проворачивала – невероятные! Она даже учила младшую, как следует устраиваться в этой самой Европе, как обходить правила и законы, пользоваться льготами, получать образование и т. д.

– Ты где хочешь образование получить? В принципе, можно везде, но удобнее у фрицев, там льгот больше. А свободы вообще завались, у них принцип такой – академическая свобода.

– Полная свобода, что ли? – недоверчиво спрашивала Вера.

– Полнейшая! Занятия можешь не посещать, занимайся своими делами, только экзамены иногда сдавай. Платить, правда, надо, но для этого есть Общество взаимопомощи студентов. Фонды всякие есть, в них можно прошения подавать, ну и еще кое-что…

– Что именно?

Люба критически оглядывала Веру и со вздохом махала рукой.

– Это «кое-что» тебе не подойдет. Не твоя статья дохода!

Нет, проституткой сестра не была, это чересчур. Но разве есть четкая граница между шлюхой и содержанкой? Тем более когда тебя содержат эпизодически, время от времени, да еще разные люди из разных стран, где ты в очередной раз «получаешь образование» или участвуешь в очередном «проекте»?

Ох уж эти «проекты», облепившие европейскую жизнь, как прыщи, как сыпь на лице подростка, когда прут дурные гормоны, образуя уродливый вулканизм на физиономии. То семинар где-то устроят, то форум, то вообще конгресс замутят, благо, бабки в федеральных бюджетах (а также в бюджете Европейского, блин, дома!) предусмотрены, и надо любой ценой их освоить. Сестра как-то быстро вписалась в этот свальный грех, в бесконечный треп обо всем и ни о чем. Она настолько вошла в роль, что сама поверила в полезность словесного поноса, изрыгаемого участниками «мероприятий»: немцами, голландцами, французами, португальцами и прочими греками. Она сделалась частью гигантской машины, перемалывающей воздух, деталью европейского ветряка, который крутился просто так, не давая энергии. Приезжая ненадолго, она взахлеб рассказывала об очередном «мероприятии», которое патронировала, допустим, Ванесса Редгрейв. Или королева Беатрикс. Или очередной начальник Евросоюза, выступавший на открытии и пожелавший им успехов в непосильном труде. Иногда она сбивалась, переходила на рестораны (всегда любила вкусно пожрать!), ну и, понятно, на любовников. Вот где была настоящая пашня, ее мартеновский цех, в котором сестра трудилась в поте лица. Как-то раз, собираясь в абортарий тайком от родичей, Люба вслух рассуждала: кто бы мог быть отцом предполагаемого ребенка? Швед Юрген? Или венгр Ласло? Она будто никогда не слышала слова «презерватив», ускользая при этом и от СПИДа, и от банального трихомоноза. Заговоренная была п. да, не иначе, ждала своего часа, чтобы выдать urbi et orbi нечто доселе невиданное…

Но это случится позже. А в те годы Вера ночами рыдала в подушку, потому что тоже могла бы мотаться по Европам, участвовать в «проектах», на худой конец – получить там образование. Но – не судьба! Вместо этого она должна была тянуть лямку филфака плюс бесконечные подработки в магазинах, рекламных компаниях или агентствах недвижимости. Папашин институт вначале закрыли, затем разворовали, и бывший инженер, не дотянув пару лет до пенсии, запил горькую. Покупал дешевую водку, усаживался в майке и трусах на кухне и, врубив ящик, после каждой рюмки поливал трехэтажным матом мелькающих на экране правителей. Потом переключался на семью, обзывал старшую «шлюхой международного масштаба»; доставалось и Вере с матерью. Странно: мать уже на том свете, а этот алкаш еще топчет землю, даже появляется порой на горизонте, просит денег! То есть появлялся, когда Вера жила в центре, адрес в Царицыно папаша, по счастью, не знает.

Франц поначалу представлялся «одним из», забавой на месяц-другой, так что его бесконечные звонки во время пребывания сестры в Москве раздражали. Подняв трубку, Вера слышала неизменно веселый голос, оценивала чистый, почти без акцента русский выговор, однако неприязни унять не могла (зависти – тоже). Когда Франц однажды появился в их доме, мать растерянно металась по кухне, не зная, чем угощать, Люба же отмахивалась: бросьте, Mutti, эти буржуазные привычки!

– Угощать гостей – наша традиция, – сухо высказалась Вера, не особо почитавшая обязательные «огурчики» и «салатик из крабовых палочек». Она помогала накрывать на стол, мысленно издеваясь над сестрой: надо же – «буржуазные привычки»! С каких это пор отъявленная шмоточница и любительница парфюма «Шанель» критикует бюргерские нравы?!

И все же что-то подсказывало: это – другое; и сестра другая, во всяком случае, пытается быть другой. Отчего зависть и обида вспухали еще сильнее, проявляясь шпильками в адрес гостя. «Герр Хорошее Настроение» – не без ехидства обозвала она Франца, который постоянно смеялся и шутил. Внешне он напоминал Джона Леннона: длинные темные волосы, прикрытые демократичной фуражкой, и тоненькие проволочные очки с округлыми стеклами. Обнаружив в соответствующем месте убогую сантехнику, Франц не насмехался и не зажимал нос, как нередко делают заезжие иностранцы, а прямо в одежде улегся в ванну, сложил руки на груди и, закрыв глаза, заявил: я, мол, умерший фараон. Что очень развеселило всех, кроме матери, не любивших шуток на замогильные темы.

Еще до рождения Нормана оба сделались адептами религии под названием «Объединенная Европа». Франц фонтанировал идеями, а поскольку за его плечами стояла мощь института Густава Штреземана, идеи моментально воплощались в жизнь. Несколько пассов над клавиатурой – и готов запрос к руководству. Он тут же распечатывается, отсылается факсом, а через час возвращается с положительной резолюцией. После чего за дело бралась Люба: рассылала приглашения, вела переговоры, обговаривала формат встреч – в общем, играла роль правой руки. Она даже внешне тогда изменилась, превратившись из светской львицы (мягко выражаясь) в деловую женщину. Соответствовала, короче, потому что любовь зла, и если любишь меня, люби и мою собаку.

Безусловно, любовь была, Франц оказался первым, про кого сестра не делала интимных докладов. Обычно ее любовники, отстраняясь в пространстве, превращались в виртуальные трупы, которые можно было препарировать, не стесняясь подробностей. Здесь же молчок, Вере даже досталось однажды за очередную насмешку над Францем. Не смей, мол, оскорблять моего мужа! А они уже были мужем и женой, ага, причем не гражданскими, а настоящими, с загсом и Мендельсоном. На Мендельсоне настояла Люба, тут домостроевские традиции взяли верх над европейской брачной безответственностью. Франц, которому загс был по барабану, оговорил лишь условие, чтобы гостей было минимум: мать, сестра невесты и парочка его друзей, оказавшихся по случаю в Москве.

Первый конфликт случился, когда сестра была уже на сносях, и встал вопрос: где рожать? Франц расписывал достоинства «Evangelische Krankenhaus» – так назывался германский роддом, куда он хотел поместить супругу. Там, дескать, и обезболивание, и отдельная палата с душем и туалетом, и мужей на роды пускают, и детей матерям приносят сразу, а не держат отдельно по три дня, как у вас!

– Ты-то откуда знаешь, что держат по три дня?! – удивлялась сестра.

– Мне рассказывали. И я наводил справки.

– Если наводил, то должен знать: у нас теперь тоже есть платные отделения. И мужей туда тоже пускают!

– Но «Evangelische Krankenhaus» – все равно лучше!

– Почему это лучше?! Если ваше, немецкое, значит – лучшее?!

В итоге она родила в Москве, вполне удачно, и конфликт себя исчерпал. В те годы они были молоды, в воздухе пахло предчувствием перемен и над миром царило, плавая в вышине, будто облако, слово Millenium. Два самолета еще не влетели в воздушное пространство Нью-Йорка, отметив двумя вспышками-вешками границу тысячелетий, до рубежного события оставалось еще несколько лет, и то самое «кино судьбы» обещало новые увлекательные серии.

В ускоренном физическом развитии Нормана врачи патологии не видели: дескать, организм мальчика в порядке, он только взрослеет быстрее, чем положено (откуда, интересно, они знали: какположено?). Заговорил он очень рано, одинаково хорошо на двух языках. И сказки слушал на двух, и обеих бабушек регулярно навещал, в общем, с младых ногтей воспитывался бикультуралом. Но коромысло, как известно, трудно удержать в равновесии, одно из ведер все время норовит перевесить.

Начиналось все в виде шутки: Франц говорил с сыном на одном языке, Люба – на другом, дальше следили за реакцией. Типа: яку мову, хлопчик, лучше розумиишь? Только с Норманом это не проходило, он был натуральный «двоеборец», так что приходилось задавать наводящие вопросы: мол, где тебе лучше? Проверка малыша на вшивость, по замыслу, являлась педагогическим приемом, вроде как Нормана приучали к толерантности, чтобы никому и ничему не отдавал предпочтение. Но по ходу беседы появлялись разногласия, вспыхивали споры, потому что, как уже говорилось, одно ведро обязательно перевесит.

Летом Норман жил то на бабушкиной даче в Подмосковье, то в доме матери Франца, и везде его натаскивали, другого слова не подобрать, будто домашнее животное. Так не едят, так не сидят, с этими детьми не общаются, или наоборот: именно так сидят, едят, пердят, и общаются только с этими детьми! По возвращению (оттуда или отсюда) Норману задавали устное сочинение на тему: как я провел лето? Вопрошающей стороне очень хотелось, чтобы лето оказалось полностью неудачным, а вот здесь, мой дорогой (майн либер) Норман, ты отдохнешь по-настоящему! Перетягивание каната закончилось тем, что мамаша Франца продала свой дом под Мюнхеном и смылась в Ганновер. Немецкая бабушка поняла: с таким внуком (и с такими родителями) покоя не будет, а фрау хотелось на склоне лет именно покоя.

Но остались еще единокровные отец и мать, которым покой только снился. Они оба поняли, что Норман, в отличие от большинства топчущей землю биомассы, использует серое вещество не на десять процентов, а на пятьдесят, как минимум. А значит, он должен учиться в колледже для одаренных детей, такой есть под Мюнхеном. Причем тут Мюнхен?! У нас образование лучше, да, да, я знаю замечательную школу в Москве, там тоже обучают одаренных! В то время уже началось хождение по специалистам, конкурсы, оценка способностей по разным методикам…

Первый раз IQ сына проверил Франц во время очередных германских каникул. Потом он с гордостью показывал выданную справку: мол, полюбуйтесь на результат! Да в таком возрасте Эйнштейн – и тот был глупее на порядок! Люба «ответила Чемберлену» выходом в финал конкурса «Эрудиты всех стран, объединяйтесь!», который был организован отечественным TВ. Мало того, что здесь можно было выявить энциклопедические познания мальчика, так еще и знание языков подчеркивалось (поскольку эрудиты – «всех стран»). Короче, супруги одурели, ведь сын своими феноменальными способностями вытащил отца с матерью в публичное пространство. А публичность – это ж наркотик! Они давали интервью, мелькали в таблоидах, ну и, понятно, участвовали в бесчисленных телевизионных шоу по обе стороны границы.

Если прокрутить «кино» на пару серий вперед, мы увидим, как некогда дружная международная семья начинает вдруг делиться, подобно клетке из учебника биологии. Единое ядро делится на две части, они расходятся, и вот уже вокруг каждого нового ядра клубятся свои митохондрии и прочие рибосомы. То есть, митоз состоялся, разрезали, можно сказать, по живому; и если на клеточном уровне это называется: продолжение жизни, то на уровне приматов – горе горькое. А что? Они ведь и впрямь вели себя, как приматы, которые дерутся за банан или кокос. И при этом спорят: где бананы вкуснее – у вас или у нас?

Каждому из них хотелось быть причастным к чему-то небывалому, заодно подтащив сюда традицию – всех тех, кто стоит у тебя за спиной. «Моцарт! Таким был Моцарт!» – восторгались тевтонские знакомые Франца, а наши отвечали: мол, Саша Пушкин тоже писал гениальные стихи, когда Державину и Жуковскому в пупок дышал. «Ха-ха! – отвечали тевтоны. – Да ваш Пушкин, между прочим – эфиоп! Или камерунец. Короче, ниггер, а не русский!» Мы же в ответ: осторожнее с расовыми теориями, дамен унд херрен! За такое можно и в Нюрнберг, то есть в Страсбург жалобу накатать!

В то время сестра пережила очередное физическое перевоплощение, можно сказать, обрела новую аватару. Образ шлюхи, как и деловой женщины, был оставлен в прошлом, зато зримой сделалась озабоченная мамаша, которая знает цену своему потомству и не даст (ни за что!) сбиться с истинного пути. Похудевшая, нервная, с постоянной тревогой в глазах, Люба напоминала орлицу, которая распростерла крылья над птенцом и агрессивно зыркает по сторонам. Не замай, мол, а то пущу в ход смертоносный крючковатый клюв! Изменился и Франц, он уже ничем не напоминал Джона Леннона: постригся, сменил легкомысленные проволочные очки на солидные роговые, да еще прибавил килограммов десять в весе. Классический бюргер, строгий воспитатель, настроенный на строгость и порядок.

Эти два новых человека всегда сидели на судебных заседаниях в разных концах зала. А Норман сидел с Верой, ожидая очередного решения своей судьбы. Постановления были подчас абсурдными – например, провести генетическую экспертизу. Их отправили в какой-то медицинский центр, где Норман, пока родители сдавали ДНК, взялся рассуждать о расшифровке генома. Мол, следующая стадия после расшифровки – внедрение человеку нужных генов, по сути, программирование способностей.

– Да? – озадачилась Вера. – Но тогда, получается, можно будет такого, как ты, создать искусственно?

– Нет, – покачал головой Норман, – нельзя.

– Почему?

– Я тебе потом объясню. Сейчас меня больше занимает вопрос, почему они ссорятся. Почему такие злые?

Вера вздохнула:

– Это я тоже потом объясню. Когда эти придурки… Извини – твои родители придут с результатами экспертизы.

В одной из финальных серий появлялся Учитель, можно сказать – роковая фигура. В одиночку сестра не выдержала бы, слишком напряженным был конфликт. А тут – и теория, и практика в одном флаконе, в общем, подпитка по полной программе. Почему только после этого ей крышу снесло?!

Последний эпизод Вера предпочла бы вырезать, чтобы его вообще не было. Слишком страшное получалось «кино», куда там нынешним фильмам ужасов! Хорошо этой сучке с ее химической блокадой чувств, а Вере каково?! Тут ведь не выйдешь из зала, не крикнешь: эй, выключите проектор, я больше не хочу смотреть это «кино»!

Следующая встреча с Вальтером происходит спустя три дня. После занятий он ловит Веру в коридоре, чтобы сообщить о брате Франца: тот, оказывается, отправился в Москву пешком! Добрался до границы на поезде, и теперь топает пешедралом через леса Белоруссии!

– У него с головой в порядке? Забыла, как его зовут…

– Курт. Я тоже удивлялся, если честно. Может, это задание редакции? Он работает в «Городской газете», а это издание серьезное, оно иногда пишет о проблемах вашей страны…

– Если это задание редакции, то с головой не в порядке у редактора. Послали бы уж сразу в Афганистан! Или в Руанду какую-нибудь, где людей мочат миллионами!

– Мочат?! Я не понимаю…

– Это значит убивают. Ermorden, если по-вашему.

– А-а… Но у вас ведь не убивают миллионами, верно?

– До этого, слава богу, еще не дошло. Но пропадают у нас тысячами. Люди просто выходят из дому, причем не в леса Белоруссии, а за хлебушком. И не возвращаются!

Вальтер бледнеет – значит, испугался тевтон. А Вера вдруг ловит себя на том, что ей приятно пугать Вальтера, даже задор появляется: мол, вот такое мы говно! Не нравится? Тогда не приезжайте сюда, и пешком не ходите, а то серенький волчок так ухватит за бочок, что мало не покажется!

Она пытается вспомнить разговоры с Францем, касавшиеся брата. Обычно Франц либо отшучивался, либо откровенно скучнел, когда Вера спрашивала насчет Курта. По словам Франца, брат был тихоня, домосед, и вообще «немецкий немец». «А ты кто такой?!» – удивлялась Вера. «Я? – Франц смеялся. – Я – европейский немец! Точнее, человек мира!» В то время у Веры был свой интерес, она тоже хотела познакомиться с кем-то оттуда(завидовала сестре!), но Курт не приезжал: ему больше нравилась размеренная немецкая жизнь.

«Значит, не очень-то нравится эта жизнь, если в Москву отправился… Дойдет ли?»