Что еще рассказать об этом случае? Разве только дать несколько разъяснений тому, как Кручинин и Грачик пришли к квартире бородатого человека?
Начинать нужно с желтых перчаток. Именно они послужили первым поводом к тому, что Кручинин заподозрил участие Фаншетты в преступлении. Зная, что мужа Фаншетты нет в Москве, зная об отношениях этой женщины с Гордеевым и увидев у нее на рояле мужские перчатки, Кручинин вполне логично предположил, что они принадлежат Вадиму, но стоило примерить их на руку, как Кручинин понял, что ошибся, перчатки были велики даже ему, а у Гордеева рука была еще меньше. И сам Гордеев отрицал наличие у него таких перчаток Фаншетта же в первый раз сказала, что их забыл именно он.
Это, показалось подозрительным, и с этого момента Кручинин стал критически относиться ко всему, что говорила Фаншетта. Подозрение перешло в уверенность, что она лжет, когда она категорически опровергла признание Гордеева в том, что он был у нее. Позднее, при исследовании стеариновых следов на месте второго ограбления, помимо оттисков пальцев вора, погибшего под трамваем, лаборатория обнаружила едва уловимую, но достаточно характерную сетку, свойственную единственному сорту кожи — свиной. Еще раз внимательно изучив следы, оставленные при первом ограблении, друзья и там обнаружили тот же рисунок, кроме следов пальцев Гордеева… Кручинин не случайно пожелал снова увидеть желтые перчатки: на них должны были остаться следы стеарина. Но при вторичном посещении Фаншетты перчаток уже не оказалось. И тут она, видимо забыв свое первое заявление, сказала, что они принадлежат ее брату. Кручинин пришел к уверенности, что эти перчатки побывали в работе уже после ареста Гордеева.
Однако, еще не решаясь сделать окончательный вывод о соучастии Фаншетты, Кручинин поделился своими соображениями с Грачиком, и тому удалось найти второе совпадение: след пальцев на полях страниц 137-138, восстановленных из пыжа, был оставлен ореховым маслом. Ореховое масло употребляется для приготовления халвы. Халва всякий раз появляется на столе Фаншетты. Значит, либо книга Конрада принадлежала ей, либо человек держал эту книгу в руках, будучи у Фаншетты. Вывод: она знала стрелявшего на реке в Кручинина. Наиболее вероятным было предложить и то, что книга эта попала к стрелявшему именно через Фаншетту. А когда выяснилось, что первоначально книга принадлежала Гордееву, это предположение перешло в уверенность: стрелявший взял книгу у Фаншетты. ’Почему же она, если похититель книги сделал это без ее ведома, не сказала Кручинину об этом? Да потому, что хотела, чтобы виновным в преступлении был признан Гордеев.
Дальше: при втором покушении остались следы мертвого вора. Сначала это обескуражило и Кручинина. Но когда он несколькими последовательными ходами пришел к тому, что следы эти оставлены указательным и средним пальцами, а на руке трупа Семы Кабанчика не оказалось именно этих пальцев, естественное предположение о том, что эти пальцы были отрезаны трамваем, быстро отпало: тщательное расследование, произведенное на месте происшествия, опрос дворников, убиравших там мостовую, — все убеждало в том, что пальцев там не было. Вместе с тем в протоколе медицинского вскрытия в морге ничего не было сказано о том, что на руке трупа недостает пальцев. Таким образом, вопрос о времени исчезновения пальцев трупа и его причине до поры до времени оставался открытым. Вероятно, его бы и не удалось выяснить, если бы тщательное наблюдение за персоналом морга не помогло установить, что один из его сторожей оказывает «услуги» студентам-медикам, предоставляя им возможность брать у мертвецов все равно уже не нужные им руки и ноги. Сторож даже не брал за это денег, разве что изредка студенты подносили ему стаканчик. И если бы однажды на горизонте этого сторожа не появился потребитель, резко выделявшийся из общей среды тем, что всего за два пальца трупа предложил двадцать пять рублей, благородно отвергнутые добрым сторожем, то, вероятно, история пальцев Семы Кабанчика никогда не стала бы известна. Но борода щедрого «доктора», которому понадобились два пальца, слишком хорошо запомнилась сторожу и послужила первым верным звеном. Ухватившись за него, Грачик добрался и до последнего звена — отпечатков на стеарине.
Наконец, последнее, немаловажное обстоятельство: преступнику не нужны были деньги. И вообще ничего из содержимого сейфа не было взято. Преступнику достаточно было сделать фотографические снимки с лежавших в сейфе интересовавших его документов. Он не был грабителем-уголовником. Это был разведчик заокеанской страны, не в меру интересующийся секретной областью физики, в которой работал данный институт… Случайно ли поэтому, что в его холодильнике, служившем своеобразным сейфом для воровского инвентаря, когда Грачик нечаянно включил «аварийное» приспособление, предназначенное для уничтожения следов преступной деятельности, первыми загорелись именно пленки?
— Да, — воскликнул в сомнении Грачик, — но как знать, что было на этой пленке? Пленка сгорела.
— Это очень хорошо, что мы видели, как она сгорела, — значит, разведчик не сумел еще отправить ее своим хозяевам. А что на ней могло быть, ты сейчас узнаешь.
Кручинин позвонил по телефону следователю и спросил, удалось ли найти в квартире преступника фотокамеру. Да, ее нашли. Проявив заправленную в ней ленту, увидели кадр за кадром скопированные документы — отчет о важной работе института.
— А, черт возьми, — воскликнул Грачик, — значит, они производили съемку документов в темноте! Не могли же они запускать там яркий свет. Отсюда вывод: работали на пленке, чувствительной к инфракрасным лучам.
— Остальное тебе теперь ясно?
— Кроме одного, — сказал Грачик, — зачем вы позволили Фаншетте предупредить воображаемого «брата» по телефону о нашем приезде.
— Она и предупредила бы, если бы я не вынул вилку из телефонной розетки за диваном сразу же после слов: «Я еду к тебе». О том, что с нею еду я, он уже не слышал… Да… Преступление этого живого мертвеца, человека со стеклянными глазами, заключалось в том, что он попытался вылезть из могилы, где ему надлежит пребывать и куда мы с тобой его и вернули.
Стоит ли говорить, что результатом этого дела было освобождение Гордеева. Он вернулся к Нине и стал снова спокойным, трудолюбивым работником, каким был до знакомства с Фаншеттой. А Кручинин с Грачиком, собрав чемоданы, отправились в Воронежскую область, на берег небольшой тихой речушки, ловить раков и писать этюды.
Однажды, когда они сидели на тенистом берегу тихой речки, заросшей густым ивняком, Грачик, случайно глянув на Кручинина, заметил у него в глазах выражение грусти, какого никогда раньше не видел.
— Что с вами? — воскликнул Грачик с беспокойством.
Кручинин смотрел на своего молодого друга несколько мгновений так, словно только что очнулся от забытья и не мог сообразить, где находится. Впрочем, это быстро прошло. Через минуту он, как всегда, владел собой и говорил уже обычным снисходительно-ироническим тоном.
Но вечером Грачик снова поймал его на такой же рассеянности. Это было необычно и странно.
Грачику понадобилось несколько дней тщательного наблюдения за Кручининым, чтобы узнать причину его дурного настроения. Грачик понял, что и самая-то поездка в эту глушь понадобилась его другу для того, чтобы кое-что забыть: Грачик видел, как Кручинин разорвал и выкинул в камин фотографию Нины. Грачик знал, что на обороте фотографии имелась надпись, сделанная рукою Нины. Эта надпись была обращена к Кручинину. Содержание ее здесь приводить нет надобности. Оно не имеет никакого отношения к рассказанному нами случаю разоблачения иностранного шпиона. Из этого, правда, не следует, что надпись не имеет отношения к психологической стороне дела — к поведению Кручинина на всем протяжении расследования. Теперь, когда Грачик увидел клочки фотографии в холодной золе камина, старый друг повернулся к нему новой стороной своего существа и своей жизни. Как поздно узнается иногда то, что должно было бы быть ясно с первого взгляда! И как он мог не догадаться, что причиной ссоры Кручинина с Гордеевым было вторжение молодого инженера в отношения Кручинина и Нины, сулившие положить конец одиночеству Нила Платоновича!
На другой день Кручинин спросил его за обедом:
— Что ты глядишь на меня, как на привидение?
Грачик смутился: Кручинин поймал его в тот момент, когда он размышлял об обороте, какой могла бы принять жизнь Нила Платоновича, если бы на его жизненном пути не встал Гордеев. Между тем Кручинин, заметив смущение друга, рассмеялся.
— Я знаю, — сказал он, — ты воображаешь, будто для меня «все в прошлом».
— С чего вы взяли, джан… — растерянно запротестовал Грачик.
— Я же не слепой и вижу: то ли ты сокрушаешься о моем «разбитом счастье», то ли удивляешься тому, что такой старый сыч, как я мечтал о том, что запоздало лет на двадцать. Так?
Грачик не знал, что отвечать. Он продолжал глядеть на Кручинина, а тот с усмешкой, делавшей его похожим на обиженного и не желавшего показать другим свою обиду ребенка, продолжал:
— Ты, небось, уже вообразил, будто какие, то высшие моральные соображения относительно моих личных отношений, или, точнее говоря, относительно моего соперничества с Гордеевым, заставили меня заняться его делом. Ты думаешь, что я с каким-то особенным старанием добивался доказательств его непричастности к преступлению в институте? Ведь вообразил?
Кручинин насмешливо подмигнул Грачику. Но тот твердо ответил;
— Это не воображение, Нил. Это так и есть. Разве я вас не знаю, друг мой, джан?
— Ничего-то ты не знаешь… Решительно ничего! — поспешно возразил Кручинин и, отвернувшись, отошел к окну.
Взявшись рукою за переплет рамы, он некоторое время молча смотрел в сад, потом, не оборачиваясь, словно говорил с кем-то, кто был там, за окном, негромко произнес:
— Личные мотивы?… Собственное счастье?… Нет, друзья мои. Как бы важно ни было все это для человека, как бы существо его ни тянулось к счастью, есть цели еще более притягательные, еще более важные для счастья человека, чем его собственное счастье… — Он негромко рассмеялся. — Кажется, я заговорил какими-то довольно путаными парадоксами?… Ну, ничего. Не все в жизни можно распутать. Но в том-то и заключается наше назначение в этом мире, чтобы нераспутанного осталось как можно меньше. Придет, вероятно, время, когда люди распутают все, что вне их собственного «я». Не останется тайн в прикладных науках, точные науки достигнут таких высот, что самым отвлеченно мыслящим умам уже нечего будет решать. Медики поймут назначение каждого нерва, каждой железки, изучат функции организма так, что смогут не только бороться с их отклонениями, но научатся и сами направлять их деятельность, если ошибется природа. Ботаники станут хозяевами флоры, зоологи могут скрещивать виды, как им заблагорассудится, заранее зная результаты. Все будет во власти человека. Останется для человека только одна не до конца решенная задача — он сам…
Кручинин отпустил раму, в которую все крепче и крепче впивались его пальцы, и резко повернулся к Грачику:
— Ты смеешься надо мной, Сурен?
При этих словах Грачик протестующе поднял руку:
— Зачем так говорите?! Сурен над хорошим человеком не может смеяться, если этому человеку самому не весело. А для Сурена на свете нет человека лучше вас, друг мой, джан, учитель мой хороший. Только вместе с вами я могу смеяться. А если будет плохо, вместе с вами плакать буду. Только вместе, джан!
— Ну что же, — с улыбкой ответил Кручинин, — может, и пришло время поплакать. Есть от чего заплакать. Нил Кручинин спятил на старости лет. Рванулся невесть куда. Старый материалист заговорил языком какою-то допотопного идеалиста. Нет, мой друг. Так оно и есть: такую дьявольски сложную машину, как человек, долго еще нужно изучать, чтобы постигнуть до конца… Настанет ли при нашей жизни день, когда человек забудет о пороках, не будет знать преступлений, когда он, утопая в счастье, какое только может предоставить самое совершенное общественное устройство, не испытывая нужды ни в чем, перестанет понимать, что разумелось когда-то под словом «правонарушение»? Не знаю. Почему? Да потому, что не знаю своих сил. А именно от них, от сил наших поколений, от их умения и способностей в области борьбы с пороком будет зависеть чистота общества… От наших с тобою сил, Сурен, от твоего, скорее, чем от моего, умения и решимости будет зависеть ответ на вопрос, который я поставил. Вычищая из общественного организма носителей преступности, мы оздоровляем самый этот организм, уничтожаем почву для инфекции преступности.
— Тем самым, — подхватил Грачик, — мы помогаем обществу справиться с одним из пережитков прошлого, каким является уголовное преступление! Скажите, джан, разве самая мысль о возможности прожить преступлением вместо честного труда — не пережиток?
— Вот верная мысль, — оживился Кручинин — Самое предположение о возможности преступления рождается эгоистическим стремлением прожить только для себя за счет другого. Таким образом, вместо стремления отдать свой труд обществу и получить от общества за этот труд кто-то хочет взять от общества или от отдельного его члена то, что ему не причитается, и самому не дать обществу ничего. Ты правильно мыслишь, мальчик мой, — ласково проговорил Кручинин, и в его взгляде Грачик прочел одобрение.
— Но вы же сами знаете: это вздор! — продолжал Грачик. — Существование преступника — это вечное хождение по гнилому канату над пропастью ожидающей его кары. Он вечно в страхе, он вечно не уверен в завтрашнем дне. Его психика в состоянии вечной травмы. И наконец, кто уж, как не мы, знает, что никогда преступнику не удается воспользоваться плодами своего преступления так, чтобы он сказал: игра стоила свеч. Кара настигает раньше этого.
— В девяноста девяти случаях из ста, — вставил Кручинин.
— Достаточно для того, чтобы это стало типическим явлением, совершенно типическим. А впрочем, — спохватился Грачик, прерывая свою мысль, — вы тут не сбалансировали личного с общественным…
— Да, я действительно не договорил, что, ясно всякому, язва преступности в наших случаях мешает великому делу самого великого строительства. Отсюда вытекает: поддержание преступности и даже искусственное ее осуждение именно в нашем обществе, в нашей стране является выгодным для наших врагов. Я думаю, что, ежели, не боясь труда и ни времени, разматывать до конца многие уголовных дел, — мы натолкнемся на их политическую сущность. Конец уголовного клубка, как и в гордеевском деле, нередко уходит за границы нашей страны — из чистой атмосферы социалистического общества в прогнившее болото капитализма. Таков естественный ход вещей. Наша задача, по сравнению с работниками прежнего времени, усложнилась. Нам теперь нужна первопричина преступления. Нам нужна истина в деле, а не только его исполнитель. Мы ищем не только объект кары, а и направление, с которого пришел враг. Да, мы ищем истину!…
— Верно, замечательно верно, Нил! — горячо перебил его Грачик. Он подошел сзади к Кручинину и, взяв его за плечи, повернул к себе лицом. Он смотрел в глаза друга, и они показались ему погрустневшими за эти несколько минут настолько, что Грачику хотелось плакать. — Нил, джан мой Нил, вы хотели мне сказать что-то о личном, о вашем собственном.
— Я, тебе? — Кручинин пожал плечами. Его губы тронула усмешка: — Это ты хотел вломиться туда, где не всегда хочется видеть третьего.
— Вот что… Прости…
Грачик снял руки с плеч Кручинина. Кручинин распахнул дверь на веранду.
— Сурен, джан Сурен! Поди сюда! Смотри! Это же чудно, просто удивительно хорошо! Хорошо жить! И надо, чтобы было еще лучше.
— Это зависит от нас самих, — без особого подъема ответил Грачик.
— Старая истина, дружище. Но тем удивительнее, что у тебя такой похоронный вид.
— А чему радоваться? — не сдаваясь, пробормотал Грачик.
— Прежде всего тому, что вокруг столько счастья.
— Счастья, говорите?
— Да, да, настоящего счастья. — И тут Кручинин протяжно присвистнул. — А ты все о том же: о «личном счастье» старого, неразумного Нила? Так разве тебе не понятно, где оно, мое личное счастье? — Он за плечи повернул Грачика лицом к саду: — Вон там, в гуще жизни среди людей, там, где они счастливы… Идем туда!