Зима рано вступила в свои права. Уже к исходу ноября снегу на улицах было больше, чем в иные годы к концу зимы.
Чуть свет на тротуаре перед сберегательной кассой № 1851, как и на большинстве других московских тротуаров, появлялась дворничиха и принималась с ожесточением соскребать ледяную корку, наросшую за ночь на асфальте. От противного скрежета железа об асфальт Паршин обычно просыпался задолго до того, как зазвонит его будильник. Иногда он натягивал на голову одеяло и пытался доспать свое. Если это ему не удавалось, закуривал, закинув руки за голову, и думал под раздражающий аккомпанемент скребка. Думал он больше о прошлом, реже о настоящем. О будущем старался не думать вовсе. В нем, в этом будущем, не предвиделось ничего достойного размышлений. Будущее ему не принадлежало.
Паршину отвратительна была мысль о том, что рано или поздно он должен попасть впросак. Этой возможности он в свои шестьдесят с лишним лет боялся так же, как в тот день, когда шел на первый грабеж. По-видимому, таков удел всякого, кто переступает черту дозволенного законом: жить в страхе. Страх когда он идет на «дело». Страх - на «деле». Страх - после «дела». И страх между «делами». Правда, теперь Паршин умел лучше владеть собой и не позволял страху мешать ему работать, но перспектива провала, ареста и тюрьмы, как и прежде, неотступно висела над его головой и была, в общем, самым постоянным, почти единственным ощущением реальной жизни. Если бы Иван Петрович знал это слово, то чувство страха он назвал бы доминантой своего существования. Как алкоголик в минуты трезвости ненавидит вино, как наркоман в периоды просветления дает себе отчет в отвратительности своего падения, так и Паршин, лежа в сберкассе, ясно понимал мерзость переполняющего его жизнь страха. Но будь этот страх и вдесятеро страшнее - едва только появлялась возможность совершить новое ограбление, как Паршин шел на него. Он уверял себя, что не может не идти…
Скребок дворника постепенно удалялся и наконец вовсе затих. Паршин оделся, уложил спальные принадлежности в портфель и сунул его под половицу. Теперь предстояло посидеть в передней комнате и выждать момента, когда на улице никого не будет.
Иногда это сидение продолжалось довольно долго. Но Паршин был терпелив, как животное. Он сидел, притаившись за сейфом, внимательным, немигающим взглядом уставившись в окно. То, что рядом с ним стоял шкаф, где могли быть деньги, не сданные накануне инкассатору, и где уж во всяком случае лежали груды облигаций, казалось, вовсе не интересовало Паршина. Холод стали, к которой он прижимался плечом, иногда проникал сквозь ткань пальто, и тогда Паршин менял положение. Об этом шкафе он думал не больше, чем, скажем, о стенке или дверном косяке. Сохранность этого шкафа была для Паршина чем-то вроде залога его собственной безопасности. Иногда ему даже приходила смешная мысль: что бы он сделал, ежели ночью в кассу забрались бы грабители? Это был пустой вопрос: он знал, что является единственным оставшимся на работе «медвежатником», но вопрос был интересен сам по себе. Паршину даже казалось, что, случись такое, он, наверное, не допустил бы ограбления кассы, - ведь она была чем-то вроде его дома! Смешно, но так…
По выходе из сберкассы Паршину предстояло совершить часовую прогулку, прежде чем откроется кафе «Артистическое», напротив МХАТа, где он постоянно завтракал. Аппетит у него всегда был отличный.
После завтрака он отправился к Яркину. Нужно было решать вопрос о следующем ограблении.
Как он и ожидал, Яркин уже отыскал объект: институт «Цветметзолото».