Курьерский Петербург-Москва
– Ну, Колюшка, мне пора, – сказал Федор Иванович, защелкнул крышку золотых часов и опустил их в жилетный карман.
Слова Федора Ивановича были обращены к сидящему рядом с ним на диване сыну – гимназисту лет пятнадцати, влюбленно-восторженными глазами глядящему на отца.
Федор Иванович поднялся и истово перекрестил сына.
– Христос с тобой… Будь умником.
Мальчик взял в обе свои маленькие руки пухлую, короткопалую руку отца и звонко поцеловал ее.
– За хозяина остаешься, – и Федор Иванович неторопливо обвел рукою вокруг себя.
Извозчик вез Федора Ивановича Вершинина с Восьмой линии Васильевского острова на Николаевский вокзал. В ногах извозчика лежал небольшой чемодан желтой кожи, сам же Федор Иванович, откинувшись на спинку сиденья и поставив между ногами трость с большой рукоятью из слоновой кости, поглядывал на панели.
Взгляд его особенно внимательно останавливался на женских фигурах, и при этом, широкое, по-модному бритое лицо Федора Ивановича сохраняло самое серьезное выражение. Никто не угадал бы игривых мыслей этого сорокалетнего мужчины в шубе с воротником и отворотами из великолепного барашка. На голове Федора Ивановича красовался новенький котелок, подчеркивавший солидность всей его фигуры.
Справа Нева дышала еще холодом невскрывшегося льда, а копыта лошади уже месили весеннюю хлябь грязного снега. Федор Иванович подставил лицо дувшему с реки колючему ветру. Он ничего не имел против этого пронзительного питерского ветра. Вообще, он любил в этом городе все. Москва?… Нет, Москвы он не любил и ездил в нее только по необходимости. Там было поле его деятельности. Там дни были наполнены только суетой и страхом. В Москве им неотступно владела боязнь сорваться, сделать ложный шаг. Тогда полетит в тартарары все, что есть у него здесь, в Питере, и там, в недавно купленной тверской усадьбе "Скворешники". Эта усадьба была венцом его мечтаний. Но пока еще даже в этом новом для него гнезде Федор Иванович не чувствовал покоя. Даже там он постоянно находился во власти страха и неверия в реальность происходящего. Он твердо решил, что для того мира, в котором он вращался в Москве, "Скворешники" будут такой же тайной, какою был сын Колюшка.
Пролетка взобралась на крутой подъем разводной части Николаевского моста и поравнялась со стоящей на ее развилине часовней Николая-угодника. Федор Иванович отвел взгляд от реки и, обернувшись к освещенному большому зеркальному стеклу часовенки, левой рукой чуть приподнял котелок, а правой сделал несколько быстрых, мелких крестиков, незаметных со стороны.
Эта многолетняя привычка означала у него как бы прощание с Петербургом. Ежели ему доводилось уезжать, не миновав часовенки, Федор Иванович чувствовал себя так, словно лишился благословения чудотворца – покровителя странствующих. А Федор Иванович был суеверен. Он не любил начинать дело, не перекрестясь. Его наблюдения говорили: всякий раз, когда он покидал родной город, не переглянувшись со святым Николаем, дело у него либо вовсе срывалось, либо кончалось не так, как он того хотел.
На Невском, возле Екатерининского канала, Федор Иванович прикоснулся тростью к спине извозчика, и тот послушно остановился.
– Подождешь, – барственно бросил Федор Иванович извозчику и перешел на правую сторону проспекта. Там, в маленькой кондитерской, над скромной дверью которой было золотыми буквами выведено по-французски единственное слово "Рабон", Федор Иванович выбрал нарядную коробку и приказал наполнить ее глазированными каштанами. Эти каштаны – специальность французского кондитера тоже были для Федора Ивановича чем-то вроде благословения Николы-угодника. Без них он не любил приезжать в Москву. Такова была многолетняя традиция, установившаяся в его отношениях с живущей в Москве младшей сестрой Катей.
Когда у вокзальной лестницы носильщик, подхватив чемодан, потянулся к пакету с каштанами, Федор Иванович подал ему его с тем же самым наставлением, какое неизменно делал всякий раз у этих ступеней: с пакетом следовало-де обращаться с осторожностью!
Федор Иванович не любил брать билет на городской станции. Сдав вещи носильщику, он всегда сам подходил к кассе. По курьерскому поезду, которым ехал Федор Иванович, и по всему его виду с уверенностью можно было сказать, что едет он не иначе как до самой Москвы. Не в Бологом же, в самом деле, сойдет человек в эдакой отличной шубе, держащий под мышкой великолепную трость, человек, который так ловко, не стягивая с руки перчатки, вынимает из портмоне шестнадцать рублей за билет!… Все это было так. Но всякий раз Федор Иванович сам наклонялся к окошечку кассы и доверительно, так, чтобы его мог слышать только кассир, требовал себе билет первого класса до Москвы, притом непременно с нижней плацкартой.
В вагоне Федор Иванович осваивался быстро. Совершив два-три конца по коридору и перекинувшись несколькими словами с проводником, он уже в точности знал, кто в каком купе едет, и в зависимости от этого завязывал интересующие его знакомства. Из этих знакомств он решительно никогда не извлекал какой-либо заметной для других пользы: он даже, как правило, не принимал участия в роббере винта, который сам же организовал. Быстро и умело перезнакомив между собою пассажиров, едущих в двух соседних купе, он с уверенностью железнодорожного завсегдатая растворял разгораживающую эти купе складную дверь-переборку.
Самое большее, что он себе позволял в разгар роббера, – подсесть к кому-либо из игроков и дать несколько безошибочных советов или с видом знатока покритиковать неудачный ход.
– Помилуйте, сударь мой, – солидным баритоном говаривал в таких случаях Федор Иванович, – кто же это при полном ренонсе в пиках да при такой коронке объявляет малый шлем? И себя и партнера подводите. Если уж у меня на руках…
И Федор Иванович обстоятельно объяснял, как бы он поступил на месте игрока. Объяснение бывало дельным и поднимало авторитет Федора Ивановича в глазах игроков.
Располагаясь на этот раз на бархатном диване вагона, Федор Иванович вспомнил, как он уезжал из Питера, ехал в поезде и приезжал в Москву последние разы. Бог даст и теперь Первопрестольная встретит его суетой белых передников, сочным свистком толстого обера и бесконечной вереницей веселых московских "ванек". Бог даст… Но… мало ли что может случиться за шестнадцать часов пути? Все в руце божьей!… Пока, правда, все шло преотлично: разведка произведена, знакомства завязаны, выбор сделан, и, что грех таить, выбор, кажется, неплохой. Традиционный винт организован, и винтеры до сих пор разыгрывают неподатливый роббер уже без советов Федора Ивановича. Сам же организатор винта, уединившись в своем купе с приятным попутчиком, ведет неторопливую беседу о том, о сем.
Попутчик его, крупный мужчина в несколько старомодном черном сюртуке, шелковые лацканы которого до самого живота скрыты за окладистой седой бородой, говорит не спеша, негромким густым баском с хрипотцой. Уже в самом баске этом чувствуется, что человек знает цену себе и каждому своему слову.
– Нет уж, государь мой, – мягко перебил его Федор Иванович, ласково прикоснувшись кончиками пальцев к коленке собеседника, – тут вы меня не убедите: никогда московскому воспитанию не достичь петербургского уровня. В Питере, скажу я вам, самый воздух действует, так сказать, воспитующе.
– Однако же, – пробасил старик, – ежели имение ваше, как изволите говорить, в Тверской губернии, то и тяга ваша должна быть к нашей Белокаменной.
– Когда мне, не в качестве отставного коллежского советника, а как тверскому помещику, – Федор Иванович с особенным удовольствием произнес это слово, – приходится подумывать о бренной стороне существования, сознаюсь: тоже забываю и дворянство, и чины – и, – Федор Иванович округло взмахнул, – к вам, на Никольскую, на Ильинку…
– А по какой части в Москве дела ведете?
– Да разные, знаете ли. Вот теперь хочу маслобойный завод ставить, а то до сих пор лен-батюшка гнал меня к вашим толстосумам.
– Лен, говорите? – старик покрутил бороду. – Как же это вы моих рук-то миновали?
– А, простите, с кем имею честь?
Старик с усмешкой назвал одну из самых известных мануфактурных фамилий России. Выяснилось, что едет он из Пскова, где запродал партию белого товара. При этом сообщении старик машинально притронулся концами пальцев к груди, где сюртук его заметно оттопыривался.
Заметив проходящего по коридору проводника, Федор Иванович приказал стелить. Собеседники вышли в коридор, и приятное знакомство закончилось на том, что мануфактурщик положил себе в карман визитную карточку Федора Ивановича.
Проводник вышел из купе.
– Постелька готова-с.
Попутчики распрощались, и мануфактурист важно удалился на свое место.
Утром, перед Москвой, Федор Иванович вставал обычно одним из первых, чтобы не пропустить пирожки с вязигой, преотменно готовившиеся в клинском буфете.
В Москве до Боярского двора Федор Иванович заехал к сестре Кате. Вместе с каштанами он вручил ей для сбережения небольшой пакет, плотно увязанный шпагатом. Что в пакете, он не сказал и знал, что, по установившемуся между ними безмолвному уговору, сестра любопытствовать не станет. Что касается мануфактуриста, то лишь в середине дня, выкинув на конторку толстый бумажник и приказав сыну сдать артельщику его содержимое, он узнал, что пухлый бумажник набит плотными пачками чистой бумаги, в которых лишь верхние листки были настоящими "Петрами" и "катюшами".
Уже в Боярском дворе, в гостиничной парикмахерской, когда мастер нежно водил по щекам Федора Ивановича бритвой, то и дело заботливо осведомляясь "не тревожит ли", тому пришло вдруг в голову, что, может быть, именно сейчас вот, в эту самую минуту, обворованный купец раскрыл бумажник и начинает перебирать в уме все подробности своего путешествия. Он представлял себе, как купец думает, думает, трет морщинистый лоб, теребит седую бороду и час за часом, минуту за минутой вспоминает поездку, вспоминает его, "коллежского советника" и помещика Вершинина…
Тут полные щеки Федора Ивановича начали вздрагивать так, что мастер в испуге отвел бритву. Федор Иванович растерянно пробормотал что-то о нервах.
Страх делал его память такой острой, что он в точности восстанавливал теперь каждый свой шаг в вагоне, каждое слово. Вспомнив, что он вручил мануфактуристу визитную карточку, Федор Иванович почувствовал, как у него холодеют колени. Но тут же он себя успокоил: эта карточка его еще никогда не подводила. Купец допустит все, что угодно, кроме того, что вор мог вручить ему свою карточку с адресом. Такого еще не бывало. Нет, нет, никогда не бывало!
А все-таки, может быть, на будущее время воздержаться от этих карточек? Чем черт не шутит?…
Федор Иванович закрыл глаза и откинулся в кресле.
– Кажется, унялось… можно бриться.
Ласковые прикосновения парикмахера мало-помалу привели в порядок расходившиеся нервы.
– Позволите тройной, брокар, цветочный, кёльнский?… – Под укоризненным взглядом! клиента мастер смущенно пробормотал: – Виноват, запамятовал-с…
Федор Иванович никогда не употреблял одеколона после бритья. Он слишком любил гладкую розовую кожу на округлых своих щеках, чтобы портить ее одеколоном. Только чистая холодная вода способствует сохранению свежести.
С кресла Федор Иванович поднялся чуть-чуть утомленный воспоминанием об украденных деньгах. Но он знал, что это быстро пройдет. Состояние не было для него новым, повторялось почти после каждого "дела". Особенно ежели перед тем бывал длительный перерыв в работе.
Федор Иванович велел прыснуть на себя духами "Кожа испанки". Он их очень любил, но пользоваться ими позволял себе только в Москве, на работе. Дав мастеру гривенник на чай, он уже в отличном настроении поднялся в номер.
Номер был невелик и скромен. Федор Иванович не любил попусту бросать деньги. Считал, что уже самого того факта, что он живет в Боярском дворе, как прикрытия, совершенно достаточно. Пускать пыль в глаза ценою номера нет надобности. Ежели же, не дай бог, что-нибудь случится, то не все ли равно, в каком номере – в большом или маленьком?
Опустившись в кресло возле телефона, Федор Иванович некоторое время в задумчивости ногтем сбивал зацепившиеся за рукав волоски, ускользнувшие от щетки швейцара парикмахерской. Потом позвонил и приказал подать список городских телефонов.
"Гусар смерти"
Роман Романович щелкнул пальцами и, притопывая носком лакированного сапога с кокардой у коленки, грассируя, пропел еще одну строку из запомнившейся новой песенки. Он впервые слышал вчера Изу Кремер. Понравилось.
Рра-а-зносил покупки по домам в корзине…
Он прервал себя на полутакте и приотворил дверь. Совсем другим, зычным голосом, в котором чувствовалось умение командовать, крикнул:
– Степан, черт тебя подери!
– Бегу-с.
Коридорный вбежал в номер и с ходу подал черную венгерку.
– Ни пушинки-с! – угодливо сказал он и, лизнув себе ладонь, провел ею по спине Романа Романовича.
Венгерка сидела складно, обрисовывая сухую фигуру Романа Романовича. Кабы шнуры на груди были не черными, а серебряными да на плечах были погоны Александрийского гусара!… Не случайно же на визитных карточках Романа Романовича Грабовского мелким шрифтиком внизу было набрано: "Корнет в отставке". И без этого всякий с первого взгляда опознал бы в нем бывшего кавалериста, не имеющего сил расстаться с родной венгеркой.
Впрочем, дело было не только в любви к мундиру. Роману Романовичу давным-давно пришлось снять его из-за некрасивой истории с пропажей денег у товарища по полку. Куда большую роль в его приверженности к подобию военной формы играло то, что это одеяние, сразу изобличавшее в нем бывшего гусара, служило неплохой маской. Она не раз отводила от Романа Романовича руку наружной полиции.
А профессия Романа Романовича требовала в этом смысле особой предусмотрительности. Он давно был своим человеком в компании самых отчаянных московских аферистов – кукольников и банковских воров. Немало денег перекочевало через руки Романа Романовича из портфелей незадачливых купцов и артельщиков в кассы тотализатора и в бездонные карманы цыганок Петровского парка. Все знали там бесшабашного гусара, пропивающего наследство какой-то саратовской бабушки.
Нынче Роман Романович был в отличном расположении духа. Всего два дня, как удалось наколоть отменное дельце: в конторе Волжско-Камского банка судьба подарила ему ни много ни мало шесть тысяч рубликов. Дело было так.
Тщательной разведкой было установлено, что одному зарядьинскому канатчику, поставлявшему веревки чуть ли не всем пароходствам, предстояло получить в банке значительную сумму для расплаты с мелкими поставщиками пеньки. Этот канатчик был избран ворами по следующим соображениям. Грабовскому удалось познакомиться с ним на бегах. Туда часто езживал купец. Грабовский сблизился с ним, подав несколько удачных советов по части тотализатора. Дальнейший контакт поддерживался тем, "что каждый божий день – надо не надо – Грабовский стал захаживать в трактир Егорова, что в Охотном ряду, и есть там блины и рыбу, которыми славился трактир. Делал это Роман Романович только ради того, чтобы держать под наблюдением канатчика – завсегдатая этого трактира. Грабовский установил, что купец ходил в банк один. Это было удобно во всех отношениях. Способ, по которому работал Грабовский со своим помощником, сводился к мгновенному отвлечению внимания получателя денег от его портфеля. Тогда этот портфель подменялся точно таким же, заранее изготовленным и набитым чистой бумагой.
План был разработан во всех деталях. Все привычки и повадки купца были учтены. Порядки Волжско-Камского банка давно известны. Оставалось одно: изготовить копию портфеля, с каким канатчик ходит за деньгами. И вот тут-то план мошенника едва не уперся в тупик: оказалось, что ежели денег к получению предстоит немного, купец попросту набивает деньги в карманы; ежели же сумма велика, то кладет их в дедовский кошель, сшитый из прочной, чуть ли не подошвенной, кожи и по виду смахивающий на переметную сумочку Ильи Муромца. Об эту-то сумочку и споткнулись было намерения Грабовского. Где взять ее копию? А копия должна быть точной, иначе подмена будет сразу обнаружена.
С таким казусом Грабовский столкнулся впервые. До сих пор ему доводилось иметь дело с покупными портфелями. Сколь бы они ни были разнообразны – всегда удавалось найти копию. В крайнем случае требовалось только подогнать цвет.
Так что же – отказаться от плана? Нет, на это Грабовский не пойдет. Слишком много времени было убито на канатчика. Слишком много денег просажено с ним на бегах и проедено на блины с балыками. Начинать новую разведку – за новой жертвой – не было времени. Грабовский уже сидел без гроша. И он решился: пан или пропал! Либо окончательно провалит дело, либо добудет копию сумки. Хотя бы на одну ночь, хоть на несколько часов, но висевшая на гвозде в лабазе канатчика сумка должна оказаться в руках отставного корнета.
Было дано знать на Хиву. Один из наиболее квалифицированных рецидивистов-домушников получил задание: вечером, перед самым закрытием лабаза, сумка должна быть украдена; наутро, едва лабаз будет отперт и прежде чем хозяин успеет заметить отсутствие сумки, она должна быть на месте. Вор-домушник, которому через посредника посулили хорошее вознаграждение, не стал вдаваться в обсуждение странного заказа. Целую ночь сумка находилась в распоряжении шорника, изготовившего с нее точную копию.
Вор даже не знал, на кого работает. Грабовский был спокоен: тут его не могут выдать.
Два дня ушло на то, чтобы затереть новую сумку до состояния сильной подержанности, в каком находился подлинник.
После этого оставалось ждать, когда канатчик пойдет за деньгами.
Когда он явился в банк, получил свои двенадцать тысяч и, уложив их в дедовскую сумку, в последний раз склонился было к окошечку кассы, чтобы проститься с кассиром, за его спиной раздался хорошо знакомый голос отставного гусара:
– Здравия желаю, Ферапонт Никонович! Обратите внимание, какой-то хам плюнул вам на поддевку.
Купец на мгновение машинально оторвался от стойки, чтобы глянуть на свою полу, – даже не обтереть ее, а только глянуть. Этого мгновения было достаточно: вместо сумки, наполненной деньгами, около его локтя лежал дубликат, набитый чистою бумагой. Это была работа сообщника Грабовского, стоившая корнету ровно половины куша – шести тысяч рублей. Но и оставшиеся на его долю шесть тысяч были достаточным вознаграждением за игру на скачках да за месяц неумеренного блиноедения.
На следующий день Роман Романович был на обычном месте в трактире Егорова. Он сидел за столиком по соседству с "собственным" столом канатчика и делал вид, будто рассматривает посетителей. Грабовский знал, что до половины второго, когда половой, за минуту до прихода канатчика, в последний раз для виду обмахнет салфеткой белоснежную скатерть и сверкающий прибор, оставалось еще по крайней мере пять минут. Но всякая дрянь уже лезла в голову экс-корнета. Черт знает чего только не могло случиться! Что, ежели купчине придет в голову поинтересоваться, зачем это он, отставной корнет Грабовский, был в тот день в Волжско-Камском банке? Какие такие были у него там дела? А что ежели (хотя это и маловероятно) купец заметит, что сумка-то не та, не дедовская? Хотя нет, этого не может быть, Роман Романович лично проверил наличие в ней деталей той, старой, вплоть до непарных пряжек на застежке, толстой дратвенной починки на углах…
Ну, а ежели все же?
Пойдет розыск: откуда взялась да кем скопирована?…
Впрочем, и это не страшно: ищи теперь ветра в поле…
К тому времени, когда канатчик наконец показался в зале, Грабовский успел успокоиться. Но тут, при виде внимательных сердитых глаз купца, скользкий страх снова заполз в корнетскую душу. Понадобилось напряжение всей воли, чтобы быть таким же, как всегда, – беззаботным любителем блинов, лошадей и цыганок.
Кажется, все обошлось.
Но даже на следующий день Грабовский успокоился лишь тогда, когда канатчик сам предложил после обеда поехать на бега, чтобы "заиграть обиду".
Нынче, на третий день после кражи, Роман Романович впервые позволил себе уйти от Егорова прежде, чем закончил обед канатчик. Нынче он не желал наедаться блинами. Хотелось снова, как прежде, "разговеться" у Оливье, пустить первую "канатную" "катю" в обмен на все то, что может дать "порядочному человеку" французская кухня.
Роман Романович взбежал к себе в "Мадрид" и, полежав с часок, принялся одеваться. Он стоял уже перед зеркалом, надевая черную фуражку с белыми кантами и с кокардой, особым образом смятую, такую мягкую, что ее можно было зажать в кулак, а отпустишь – она снова как новая. А за ним в нескольких шагах, умильно склонив голову, с распахнутой николаевской шинелью в седых бобрах стоял Степан. Но тут-то Романа Романовича и позвали к телефону.
Разговор был недолгим, но разрушившим планы Грабовского.
– Отставить! – крикнул он Степану и с досадой швырнул на подзеркальник фуражку. -Штатскую тройку!
Пока Степан готовил платье, Грабовский сбрасывал венгерку и шелковую рубашку, неотрывно глядя на себя в зеркало. Вдруг он остановился и подошел к своему отражению так, что чуть не прикоснулся к его носу своим собственным. Он глядел так, что можно было подумать, будто видит себя впервые или по крайней мере после долгой разлуки. Сощурившись, он потрогал пальцем щеку и даже притронулся к мешку под глазом. Кожа была дряблой, нездоровой. Волосы, взъерошившиеся, когда он снимал рубашку, оказались жидкими, липкими от брильянтина. Упавший в зеркало из-за спины Грабовского луч солнца с ненужной ясностью подчеркнул, что лицо у Романа Романовича желтое и черты его не только некрасивые, а даже неприятные: нос слишком длинный, красный, губы тонкие, злые и противного синеватого цвета. А глаза… Дойдя до оценки своих мутных, подернутых слезой глаз пьяницы и развратника, Грабовский отвернулся и злобно сплюнул. Он себе не понравился. И он знал, что больше всего изматывает страх, отвратительный липкий страх, неотступно преследующий его в первые дни после каждого "дела". "От этого и рожа делается желтее лимона, и глаза слезятся, и волосы лезут, как у отбракованного мерина", – подумал Грабовский.
Дом в Бутырках
Бутырские дворники хорошо знали сумрачную фигуру Петра Петровича Горина. Хотя власть его не распространялась за пределы принадлежавшего ему столь же мрачного, как он сам, четырехэтажного дома, но все дворники при его появлении исправно ломали шапки, а городовые отдавали честь. Горин славился на Бутырках не только крутостью нрава, но необыкновенной скаредностью и умением за грош выжимать из своих служащих такое, чего другой не возьмет и за целковый. Он не желал знать ни плотников, ни водопроводчиков, ни маляров. Все ремонтные дела по дому должны были справлять дворники. А так как дворников в доме было только двое и весь день у них уходил на разноску дров по квартирам, уборку двора и улицы, то на иные работы оставалась только ночь. И вот в то время, как один из них отсыпался на дежурстве под воротами, второй, вместо отдыха, возился со всякого рода починками. От этого в доме стоял по ночам шум, досаждавший жильцам и возбуждавший их недовольство. Иные квартиранты, прожив уговоренный год, а то и не дожив его, съезжали. В доме всегда пустовало несколько квартир.
В этот день Петр Петрович, как и всегда, обойдя двор, вышел за ворота. Там он стоял несколько минут, хмуро оглядывая улицу. Приняв поклоны соседних дворников с таким видом, словно это были его люди, и сплюнув сквозь зубы, он побрел домой. Под тяжестью его большого тела прогибались две толстые доски, проложенные поперек двора, поверх слякотной каши талого снега. Двор был узкий, темный, солнце не проникало в него никогда, и в углах снег держался до июня. Хозяин не разрешал тратить дрова на снеготаялку, пока околоточный не начинал клясться, что дольше терпеть не может и готов отказаться от очередной месячной трешки, лишь бы не нажить неприятностей.
По двору Петр Петрович бродил в глубоких "поповских" ботиках, чтобы иметь возможность сойти с досок и заглянуть во все углы своего владения. Поверх заношенного пиджака, а иногда и просто на исподнюю рубаху, у него бывало надето рыжее от времени драповое пальто; на голове – барашковая шапка, в которой серело уже немало плешей и молеедин. Лицо у него всегда было сумрачное, недовольное; маленькие светлые глазки глядели злобно из-под клочковатых бровей. Бороду Петр Петрович брил. Но так как сам он бриться не любил, а цирюльник стоил пятак, то щеки его почти всегда были покрыты неопрятной рыжей щетиной. В сочетании с растрепанными рыжими же усами щеткой эта щетина придавала его лицу совершенно разбойничий вид.
Постояв под воротами, пройдясь по двору и отругав дворников, Горин сбросил у черного подъезда ботики и, отдуваясь, поднялся по загаженной котами темной лестнице во второй этаж, где была расположена его хозяйская квартира. Квартира была велика, но производила впечатление донельзя тесной, так как ее сплошь заставили мебелью. Мебель была всякая: дрянная, Сухаревской работы, собственная, и более добротная, оставшаяся от согнанных за неплатеж жильцов. На буфетах, на столах, шкафах и этажерках стояло много никчемных, таких же дешевых и дрянных, как сама мебель, безделушек.
Петр Петрович принадлежал к числу тех воскресных завсегдатаев Сухаревки, что хаживали покупать "на грош пятаков", воображая, будто им действительно удается счастливо приобретать раритеты. В предметах искусства он ничего не смыслил, но покупать их любил страстно. Он полагал, что покупает за полтинник то, что стоит красненькую, не подозревая, что даже его полтинник – цена непомерно высокая для завали, которую он приносил домой.
Квартиру свою Петр Петрович называл "музеем" и так искренне верил в ценность своих сокровищ, что никого посторонних в этот музей не пускал: как бы не обокрали.
Чем дальше, тем в квартире становилось тесней и душней от все нараставших груд ненужных вещей. А Горин все нес их и нес. Дворники говорили, что он и по ночам возился с разборкой и перестановкой этой дряни.
Вся семья Петра Петровича состояла из жены – оплывшей жиром и одуревшей от безделья бабы, лет на десять старше мужа.
Никто – ни всезнающие домовые кумушки, ни востроглазые татары-дворники не знал, что эта игра в любовь к мусору у Петра Петровича не больше как притворство. Он только ловко прикрывал ею занятие, которому отдавался по ночам в каморке, хорошо замаскированной шкафами и обоями и не имевшей видимого входа.
В тайну ночных занятий Горина не был посвящен никто. О самом существовании потайной каморки знал один-единственный человек – его жена. Конечно, те немногие контрагенты Гарина, с которыми он имел деловые отношения, могли бы догадаться о тайне этого чулана. Но Горин вел свои дела так, что эти контрагенты не знали не только его адреса, но и настоящего имени. Раз в неделю на свиданиях в окраинных трактирах он вручал порознь четырем личностям по двести рублей двадцатипятирублевыми бумажками своего изготовления и получал в обмен по сто рублей. Достоинство купюр, какими он получал эту сотню, Петра Петровича не интересовало. Зато он тщательно проверял их подлинность.
Но этот промысел Петр Петрович считал для себя побочным, или, как называл его мысленно, "приватным". Душа его была в том основном, что составляло цель его жизни, – в домовладении. Четыреста добротных царских рублей в неделю были его рентой. Скажи ему кто-нибудь, что завтра прекратится этот доход, Петр Петрович воспринял бы это не иначе, нежели министр финансов сообщение о том, что земля разверзлась под Петропавловкой и поглотила монетный двор. Такая возможность представлялась Горину абсурдом.
Полторы тысячи рублей в месяц вместе с квартирной платой жильцов составляли основу основ его равновесия. Целью, вожделенной и уже не такой далекой, был для Петра Петровича момент, когда он приколотит доску со своим именем на облюбованном в центре города большом доме с тремя подъездами на улицу и с двумя дворами. Что тогда будет с его чуланом? На этот вопрос Петр Петрович не мог дать ясного ответа даже себе самому. Стоило его мечтам дойти до пункта о "приватном" промысле, как он начинал вилять перед самим собой. Один голос, громкий, басистый и уверенный, призывая в свидетели господа бога, заверял, что тогда – всему конец: "Пожгу все". Но другой, не столь громкий, но въедливый, быстрым шепотком успевал привести тысячу контрдоводов. И вопрос так и оставался нерешенным…
Закончив обход владений, Петр Петрович поднялся к себе и уселся за чай, собранный дворничихой. Петр Петрович не предъявлял никаких требований к сервировке, но чай пить любил долго, истово, пока не остывал самовар. При этом он съедал почти неправдоподобное количество бубликов. Бублики подавались горячие – прямо из булочной наискосок. Пеклись они по особому заказу. К определенному часу с корзинкой, обернутой мешком, за ними прибегала дворничиха. Бублики были большие, румяные, из желтого пахучего теста, плотного, как просфора.
Но сегодня чаепитие Петра Петровича было нарушено мальчишкой из бакалейной лавки, прибежавшим звать Горина к телефону.
То ли из экономии, то ли из других каких соображений, но Горин решительно отказывался пустить к себе в дом телефонный аппарат. Черное ухо трубки казалось ему подозрительным, словно было способно подслушивать.
Разговор по телефону был непродолжительным и со стороны Горина сводился к неясным междометиям. Но содержание его, по-видимому, не понравилось Петру Петровичу. Он помрачнел и, вернувшись к себе, даже не допил чая. Посидев некоторое время в раздумье, побрился и стал одеваться, но не в свой обычный заношенный сюртук прошлого века, а в новую пиджачную тройку.
Лесная биржа, "Иван Паршин"
Иван Петрович Паршин – владелец небольшой лесной биржи на Сретенке повесил телефонную трубку на рычаг аппарата и несколько мгновений стоял и глядел на нее, мысленно проверяя: все ли сделано? Потом с удовлетворением потер одну о другую большие сильные руки и, солидно откашлявшись, медленно пошел прочь. Все его движения были неторопливы, солидны – под стать его большому, крепкому телу и спокойному выражению благообразного лица.
Иван Петрович медленно прошелся по комнатам небольшой, добротно, но без особой нарядности обставленной квартиры. Его взгляд с удовольствием останавливался на деталях обстановки: на мебели, на серебре, украшающем горку"
Когда Иван Петрович вошел в столовую, то почти с тем же выражением спокойного любования, с каким оглядывал вещи в других комнатах, остановил взгляд и на красивом лице женщины, сидевшей во главе стола. Она была крупна, белотела, но полна не более, чем следует женщине, желающей сохранить фигуру. Пышные светлые волосы были уложены в модную прическу, с большим валиком над высоким крутым лбом.
При виде Паршина ясные голубые глаза Фелицы вспыхнули, и вся она одним движением сильного тела потянулась к нему. С поднятыми руками она ждала его приближения. И как только он подошел и спокойно нагнулся, чтобы поцеловать ее, полные белые руки крепко обвились вокруг его могучей шеи.
Но он отстранил руки Фелицы и спокойно-ласково, немного покровительственно похлопал ее по спине.
– Садись же, – сказала она Паршину, – все стынет.
– Есть не стану, и кататься нам нынче тоже не придется, – ответил он, закуривая. – У меня деловое свидание.
– Значит, до ночи?
– Может статься.
– Пить станете?
– Ты меня знаешь.
В этом замечании было столько уверенности в себе, что она засмеялась. Она действительно хорошо знала, что нет силы, которая вывела бы его из равновесия. На людях он был тот же, что дома: всегда ровный, немногословный, владеющий собою.
При помощи Фелицы Паршин не спеша тщательно оделся. Она сама завязала на нем галстук острым большим треугольником, как учили в дорогом магазине, где всегда покупала ему белье.
Паршин хотел было надеть демисезонное пальто, но передумал. Не потому, что боялся холода, – он и в мороз мог бы пройтись в рубашке, – но нынче нужны были бобры.
Подъезд маленького особняка, в котором жил Паршин, выходил на просторный двор, занятый лесной биржей. Была в доме и другая маленькая дверь – в переулок. Но она стояла заколоченной. Никто, кроме Паршина и Фелицы, не знал, что закрывающие вход доски приколочены только к полотну самой двери, а над косяками оставались одни шляпки ложных гвоздей в досках. Это был выход "на всякий случай".
Выйдя во двор, Паршин обошел штабеля желто-розовых досок, остро пахнущих подогретой солнцем смолой, остановился у одного из них и, прищурившись, словно оценивая, пригляделся. В глазах его было то же выражение любования, что и давеча в гостиной у горки и в столовой над красавицей Фелицей.
Заметив хозяина, из бревенчатой сторожки вышел приказчик и приблизился, сняв шапку.
– Ну как? – спросил Паршин.
– Тихо-с, – ответил приказчик таким тоном, будто был виноват в отсутствии покупателей.
– Ничего, – спокойно сказал Паршин, – сезон идет, покупатель будет.
Он и сам знал, что дела биржи идут неважно, и не слишком надеялся на их улучшение, так как местоположение его двора было неудачно. Но это его не беспокоило. Держал он биржу исключительно для маскировки своей основной профессии – взломщика-кассиста. Вот придет время – наворует он миллион, и лучшие московские места, самые солидные биржи и дворы украсятся вывеской Паршина. Вот тогда он станет настоящим лесопромышленником. Сколько народу будет толочься вокруг него: техники и архитекторы, разорившиеся помещики и ловкие перекупщики и само именитое московское купечество. И все будут глядеть ему в руки, а он будет решать. Одно движение его пальца будет значить больше, чем весь их гомон и суета. А из-под каждого топора лесоруба, из-под брызжущих опилками визгливых циркулярок в его карман, как щепки, будут лететь рубли. Эх, кабы не Фелицына жадность! Все отговаривает она его начинать. Берет после каждого удачного дела деньги и прячет куда-то. И ему не говорит куда. Кое-что на жизнь истратит либо на наряд – только это и утекает, – а все остальное в кубышку. Сколько у нее там уже собрано? Должно быть, много. Пустить бы все в оборот, можно бы и успокоиться. "Эх, Фелица, Фелица, ненасытный твой рот! В миллионщицы смотришь!"
Он усмехнулся и вышел за ворота. На углу Пушкарева кликнул извозчика и весело бросил:
– На Никольскую… "Славянский базар", двугривенный.
Это прозвучало так уверенно, что извозчик даже не пробовал торговаться: барин цену знал.
"Славянский базар"
В полутемном "кабинетском" коридоре "Славянского базара" царила тишина. Толстая плюшевая дорожка окончательно скрадывала и без того неслышные шаги половых, ходивших в штиблетах на мягких подошвах без каблуков. Да к тому же и время завтраков – наиболее оживленное в "Славянском базаре" – прошло. Зал почти опустел, кабинеты освобождались один за другим. И лишь в одном из больших кабинетов, обставленном алой атласной мебелью с золотом и обильно увешанном зеркалами, лакеи только еще заканчивали сервировку. Их движения были ловки и точны. О скатерть, до того белую и до того наутюженную, что в нее можно было глядеться, как в зеркало, ломался свет люстры. Лучи его ударяли в хрусталь и дробились на тысячу тонких стрел, словно отбрасываемых девственным снегом.
В стороне, подрагивая коленками и глядя на лаковые носки своих щегольских ботинок на пуговках, расхаживал Грабовский. В его обязанность, как младшего, входило являться первым и заказывать кабинет для встречи шайки. Вершинин и Горин пришли следом, почти одновременно. Не было только Паршина.
– Пожалуй, можно и заказывать, – сказал Грабовский, но Горин сердито махнул на него:
– Ну, ну, знаем мы тебя! Без порток уйдем. Пускай уж Федор Иванович, у него это дешевле выходит.
Действительно, Вершинин умел с блеском заказать обед, не вгоняя его в несусветную сумму. Он поудобней уселся в кресле, движением пальца подозвал старого полового и сложил руки на животе, предвкушая обильную и вкусную еду. Он не любил тратить деньги, но поесть любил.
– Хвастайся, господин министр, – приказал он.
Половой – старик с подусниками, делавшими его похожим на Горемыкина, принялся не спеша докладывать.
Вершинин слушал, переспрашивал и вдумчиво составлял меню.
Пальцы Горина, по мере того как он слушал, все крепче сжимались, и наконец, не выдержав, он недовольно прогнусавил:
– Может, хватит? И так в трубу пустите.
Вершинин не успел ответить. Дверь кабинета отворилась, и на пороге показался Паршин. Он окинул всех внимательным взглядом.
– Честной компании!
Грабовский громко щелкнул каблуками и пробурчал:
– Здравия желаю!
Вершинин сделал ручкой. Горин же, глядя исподлобья, молча и отрывисто кивнул головой.
Заказы были закончены, блюда появились на столе. Сообщники уселись.
Разговор велся с виду самый незначительный. Только изредка, когда заговаривал Паршин, все становились внимательны. Но и слова Паршина не содержали ничего такого, за что сыскная полиция сказала бы "спасибо" прислушивающимся половым.
Секрет конспирации был прост: единственное, что между другими разговорами узнал у каждого из сообщников Паршин, – готовы ли они принять участие в крупной сделке с Шуйской мануфактурой. Речь шла о "поставке" на несколько десятков, а может быть, и на всю сотню тысяч. Подробности дела, общий план и распределение обязанностей каждого участника должны были быть обсуждены Паршиным с каждым в отдельности на обычном месте свиданий – в сквере у храма Христа-Спасителя.
Члены шайки любили это место. Оно было достаточно уединенным в ранние часы дня. Благодаря высокому расположению из сквера были видны все подходы к храму. Эта исключало возможность слежки. Хотя все были уверены в чистоте своего кильватера, но… осторожность не мешает. Вместе все четверо сходились чрезвычайно редко и не иначе как в дорогих ресторанах, вроде "Славянского базара", трактира Тестова или даже в ресторане гостиницы "Метрополь". И никогда не собирались в ресторанах или трактирах средней руки, где любило бывать купечество. Мозолить глаза тем, кто в большинстве случаев становился их жертвами, было опасно.
В этот день у двух членов шайки – у Грабовского и Вершинина – имелись причины для хорошего настроения. Может быть, в силу этого нынешний обед, против обыкновения, несколько и затянулся. Наконец Паршин поднялся. Друзья разошлись поодиночке. Грабовский поехал в Петровский парк, к цыганам, Вершинин – к сестре, за спрятанной пачкой кредиток. Горин поскорее шмыгнул прочь от подъезда, чтобы швейцар не видел, что он пошел пешком. Паршин поехал домой. Он вообще не любил ни театров, ни женщин легкого поведения и свободные вечера просиживал дома. Сегодня же его тем более никуда не тянуло: ведь до утра нужно было обдумать детали сложного "дела" и распределить обязанности между участниками. Это было первое "дело" такого масштаба. Предстояло взять кассу правления одной из крупнейших мануфактур в Ветошном ряду. Паршин решил взять ее без подвода, то есть без участия кого-либо из служащих правления. Обычно их привлекали для осведомления о царящих в конторе порядках, времени прихода и ухода служащих, артельщиков, о способе хранения денег, системе охраны, системе несгораемых шкафов и т. д. Подвод значительно ускорял и упрощал дело, но стоил дорого. Однако в решении Паршина обойтись без подводчиков играло роль не желание сэкономить десять процентов добычи. Паршин никогда не экономил на организационных расходах. Но на этот раз он считал, что "дело" слишком крупное, мануфактура большая, со связями, поднимется шум, будет поставлена на ноги вся сыскная полиция. Начнут трясти всех и вся. Подводчик может не выдержать и выдаст. А если и не завалит сразу, то может попасться позже, когда пустит в ход полученные от грабителей деньги. В таком деле лучше было обойтись без риска, своими силами, хотя бы это и потребовало большего времени для подготовки.
Начать дело нужно было с очень тщательной разведки в недрах правления. Вершинину следовало выяснить платежные планы правления: какие предстоят получения, платежи, когда можно ждать наличия больших денег? Вершинину, с его обходительностью и способностью пускать пыль в глаза воображаемыми делами, это легче всех.
Грабовский пойдет по своей линии: займется молодым поколением правленцев и сынками тузов. Эти день и ночь таскаются по Ярам и Стрельнам. "Корнет" начнет знакомство бегами, кончит цыганами и выведает у купчиков все, что требуется, о распорядках правления…
Горин будет обрабатывать артельщиков: каков порядок хранения денег в кассе, их сдачи в банк, приема от клиентов? А самому Паршину предстоит высмотреть, в какой комнате какой шкаф стоит, в каком из них деньги; надо уточнить систему шкафов, размер, фирму – все это имеет значение для выбора способа взлома и инструмента. Правда, для Паршина все это было заранее почти предопределено. Способ, при котором пускают в ход пламя кислородного аппарата и выжигают кусок стенки шкафа, в России почти не употреблялся. Шайка поляков привозила как-то американский аппарат, но никто из русских кассистов аппаратом не заинтересовался: возни с ним не оберешься, и принадлежности доставать негде, и кислорода наищешься…
Излюбленные инструменты Паршина были до смешного просты. Силенкой бог его не обидел, и ежели только приделать к гусиной лапе хороший рычаг, Паршин, почитай, всякий шкаф вскроет, как консервную банку. Главное – не обмишуриться шкафом и убедиться в том, что инструмент его возьмет, а тогда…
Паршин оторвался от своих мыслей и, оглянувшись, увидел, что подъезжает к Сретенским воротам.
– А ну-ка, поворачивай на Трубу, – сказал он извозчику.
С Трубной он велел повернуть к Самотеке, поднялся по Садовой к Епархиальному училищу и дальше переулками доехал до Оружейного. Там он отпустил извозчика и пошел пешком.
Оба куркинские
В одной из Тверских-Ямских в темном дворе Паршин уверенно отыскал низкую дверь полуподвала и постучал. Тут жил слесарь Ивашкин – старый поставщик инструмента для взломов, обслуживавший Паршина. Паршин знал, что с инструментом Ивашкина он уверенно может идти на любое дело, – не подведет, не сломается в критический момент. За свое искусство Ивашкин и получал твердую долю со всех дел, где Паршин работал его инструментом, – пять процентов.
Заказав Ивашкину необходимый инструмент, Паршин поехал домой. Ванька ему попался плохонький – еле тащился. Паршин машинально прислушивался к столь же тщетному, сколь непрерывному, извозчичьему "ну-ну", на которое жалкая клячонка не обращала никакого внимания. Выведенный из себя возница привстал на козлах и, привалившись животом к передку пролетки, принялся стегать лошадь. С неожиданным интересом Паршин следил за взмахами извозчичьей руки и прислушивался к хлестким ударам кнута.
– Будет, ну тебя! – с досадой сказал Паршин.
– Да как же, ваше степенство! Кабы я не понимал, кого везу, а то видишь… У, тварь! – и извозчик снова размахнулся. – Ее кормишь, кормишь, а она…
– Врешь ведь, – проговорил Паршин. – Небось и забыл, когда последний раз овес давал.
_ Овес?! Мы на сечке. С брюха смотрит как жеребая, а силы-то и нету.
– Так бы и говорил – сечка! А то "кормим"… – Паршин поглядел на залатанный, выцветший кафтанишко возницы, на нескладные большие рукавицы, перевел взгляд на испитое лицо с обвислыми, словно выдерганными усами и редкой бороденкой.
– В отхожем, что ли?
– А то как же. В отхожем.
– Так тебе бы давно уже в деревню пора.
– А то как же, пора.
– Чего же ты тут маешься?
– Маюсь. А то как же?…
Извозчик сел совсем боком и принялся рассказывать Паршину длинную историю о том, как он всю зиму мается в Москве, как невозможно стало свести концы с концами, так как он – один мужик на весь двор. А тут еще сноха-солдатка погорела, так и вовсе хоть плачь. Заработал полтораста за зиму – все в деревню отправил. Теперь вот нечем хозяину извозного двора за солому платить…
– А ты из каких?
– Куркинские мы.
– Михайловской волости? – подавшись всем телом вперед, быстро спросил Паршин.
– Михайловской. А то как же?… Да вы нешто знаете?
Паршин внезапно умолк. Извозчик, привыкший ко всяким седокам, попробовал было еще говорить, но, увидев, что седок уткнулся носом в шубу, снова повернулся к своей клячонке и принялся чмокать.
А Паршин исподлобья глядел на его выгнутую кренделем спину и думал. Думал о родном Куркине, из которого ушел молодым парнем; о том, что, наверно, в Куркине и сейчас много таких вот мужиков, готовых целую зиму промаяться на морозе, без сна, впроголодь, чтобы отдать погоревшей снохе полторы сотни, собранные по двугривенным, по четвертакам, выстеганные из костлявой спины клячонки. И сколько такой мужик перевидает за свою долгую жизнь, что ездит извозчиком! Сколько добра и зла пройдет перед его глазами. Сколько воров, громил и убийц перевозит он, каких разговоров наслушается по чайным, как наудивляется легкой жизни господ и разных лихих любителей чужого добра! И ни разу не шевельнется у него мысль, что-де можно бы и самому попробовать этой легкой жизни. Что ему стоило бы темной ночью скинуть где-нибудь в переулке пьяного седока или ограбить старушку, что попросила его подождать с вещами у дверей? А ведь вот не соблазнился же он этой жизнью, не пошел ни на кражу, ни на убийство! Так почему же он, Паршин…
Паршин еще глубже уткнул лицо в бобры и ниже надвинул шапку, словно боялся, что мысли его звучат на всю улицу. Не впервой приходило ему в голову это "почему". Почему все-таки большинство людей не соглашается свернуть на ту дорогу, которой пошел он, Паршин? Боятся? Нет, он знает среди честных людей вовсе не трусов. Недостаточно умны? Ерунда! Среди честных людей гораздо больше умных, чем среди воров. Слишком умны? Тоже неверно. Свет полон честных дураков. Ага, вероятно, дело в условиях, с молоду определивших путь того или иного человека. Скажем, Вершинин привык к чистой, сытой жизни, занимал хорошее положение. Легко ли сказать: правитель дел железной дороги! И всего-то одна маленькая слабость была у него – картишки. Любил метнуть банк в клубе. И дометался. Проиграл казенные деньги, пробовал отыграться – пустил в ход приданое жены. Не зря, видать, говорят: "Не за то отец сына бил, что играл, а за то, что отыгрывался". Просадил Вершинин и приданое. Занял где мог – тоже проиграл. Отдавать нечем. Тут и подвернулся первый плохо лежавший чужой бумажник. Соблазнился, и… пошло.
Вершинин думает, будто Паршин не знает, что у "барина" в душе делается, воображает, будто подработает еще малую толику и заживет как порядочный. Нет, брат, шалишь! Ступивший на этот путь редко с него сходит. Возьми он на удачном "деле" хоть миллион – теперь уже не остановиться. Горин – пример. Что ему нужно? Живет сурком, жует свои баранки. Неужто ж для этого мало дохода с дома? Жить бы да жить! Нет, черт его задави! "Ладно, иди служить". Не так голова, говорит, устроена. "Открой торговлишку". Процент, видишь, мал. "Играй на бирже". Рискованно! Зачем самому торговать, когда другие торгуют? Зачем рисковать, ежели другие за тебя рискуют? Вот Горину и полюбилось чужое. Запустил лапу в чужую кассу – и вся недолга. Да мало ему еще чужой кассы, он, подлец, думает, что Паршин не знает про его делишки с фальшивыми кредитками. Нет, брат, Паршин все знает! Ты верно рассчитываешь, да не совсем. За паршинские-то дела – много-много тюрьма, а казна обижать себя не дает. За одну фальшивую "сашеньку" – полпрически долой, и притом без срока. И во имя чего? Ну, пусть втрое, впятеро, вдесятеро больше денег будет – толк-то какой? Опять те же опорки на босу ногу, баранки к чаю и старая баба на пуху… А взять хотя бы этого стрекулиста Грабовского. Пришлось ему похерить свое графство. Не со стыда, конечно, – от неудобства. Граф – на виду, заметно. Эдак, в старой венгерке-то, легче. Украл деньги товарища, опозорил полк, офицерское свое звание. Перевернулись твои деды-графы в гробах? Пуля в лоб – и дело с концом. Так нет, жить захотелось. И не как-нибудь, не с согнутой спиной, а все так же: возле лошадок, хотя бы и чужих, возле цыганок, хоть и не первого сорта. А ежели встретит где бывшего товарища офицера, отвернется, не велика беда. В морду бросят "прохвоста" – утрется…
Паршин из-под надвинутой шапки поглядел на сутулую извозчичью спину… Куркинский! Вот и он, Паршин, куркинский. У извозчика за зиму – полтораста рублей, а у Паршина тысяч пятнадцать перебывало. А что толку? Извозчик на своей дрянной клячонке вот-вот в Куркино вернется, там хоть изба – его да двух сыновей-солдат. А от Паршина с его тысячами? Даже памяти в родном селе не осталось. А хорошо бы плюнуть на все – и домой. Скинуть бы эти бобры, засучить рукава – да обратно в сельскую кузницу! Веселый звон наковальни и жар горна, подковы, рессоры, ободья, шкворни да тяжи… А к вечеру истома во всем теле. Дыхание размокшей земли и лопающейся почки, первые девичьи песни по весне, когда девкам еще в поле делать нечего, а весна пришла и спать не хочется. А он-то, кузнец, свое отзвонил и свободен! Забот никаких… Да-а! А главное нет вот этого сосущего страха: как бы не сделать неверного шага! В деревне все шаги верные, не то что здесь: ни на "деле", ни просто на улице, ни дома, ни вот сейчас, в извозчичьей пролетке, нигде нет уверенности, что не следят за тобой зоркие глаза, напавшие на твой след, отмечающие каждый твой шаг, выжидающие только одного – поймать с поличным. Паршин отлично понимает: неизбежное – неизбежно. В тот первый день, когда сошел с прямого пути, он сам подписал себе верный приговор. От этого приговора не уйдешь никуда. Рано или поздно, на большом "деле" или на пустяках, но… Сегодня замели следы, завтра откупились от шпика, послезавтра еще как-нибудь, ну, а там… Там решетка и серый халат. А Фелица? Вот в Фелице-то главная заковыка и есть. Кабы не Фелица, он бы сегодня же, сейчас вот повернул извозчика к вокзалу, взял билет – и долой с московской дорожки. Пока не поздно, пока голова да случай сберегли от каторжного клейма. А то дорога известная: тюрьма, каторга, Сибирь, побег, и в опорках, в тряпье – Хива. Тогда уже наверняка та самая Хива, о которую он теперь и сапог марать не станет. Тогда уж не миновать Сухого оврага.
Право, уйти бы, пока не поздно… А Фелица? Сколько ей нужно? Пятьдесят, сто, миллион? Зачем они ей? Ну, он о лесе мечтает, о первоклассных московских биржах, о таком товаре, чтобы имя Паршина гремело на всю Москву, А она о чем ?… Э, да все это пустое – и лес, и биржи. Одно прикрытие. И Фелица – тоже только для тумана. Чтобы было за кого укрыться от собственной жадности. Не уйти ему, никуда уже не уйти! Всю жизнь ходить ему со смертным страхом каторги, от которого нет спасения нигде: ни в "Славянском базаре", ни в сквере Христа-Спасителя, ни даже в жаркой постели Фелицы…
– Тпру-у!… Приехали, ваше степенство. Стретенка… Куда дальше-то? спросил возница и от усердия бессмысленно задергал вожжами.
Дело с "протиркой"
Много времени ушло на разведку. Наконец все обстоятельства, интересовавшие грабителей, были выяснены. Кассовая комната – во втором этаже. В ней – два больших меллеровских шкафа. В каждом пудов по восемьдесят. Один старенький, другой последней системы, с умным замком. Двое артельщиков – стариков из лучшей в Москве артели – весь день находятся в комнате. В четыре часа, когда кончаются занятия в конторе правления, артельщики запирают комнату на два внутренних замка – простой и сложный, американский, и вешают пломбу.
Первоначальный план пройти в комнату во время занятий и остаться в ней на ночь – отпадал. Можно было бы спрятаться в какой-нибудь другой комнате, ночью с отмычкой проникнуть в кассу, замкнуться в ней и работать. Но, как выяснилось, в коридор выходила курьерская, где на ночь оставался сторож. Возня с отмычками могла привлечь его внимание, а это означало провал. На "мокрое дело" ни Паршин, ни кто-либо иной из участников шайки не шел. Все они твердо придерживались правила "медвежатников": идя на "дело", не брать с собой не только огнестрельного оружия, но даже ножа, чтобы ограбление нельзя было в случае провала подвести под статью "вооруженного". Да чтобы и соблазна не было под горячую руку пырнуть сторожа.
Проникнуть в кассовую комнату сквозь окно, выходящее на Ильинку, нечего было и думать: окно было забрано толстой решеткой, и улица неподходящая.
Паршину оставалось одно из двух: либо – и это лучше всего – остаться с вечера в комнате, соседней с кассой, либо, если это не удастся, скрыться в кабинете вице-директора, помещающемся в том же этаже. Кабинет – просторная комната с большим количеством громоздкой мебели. Можно найти в ней укромный уголок, чтобы переждать, пока уйдут все служащие. Проникнуть в кабинет тоже можно: вице-директор в два часа уезжает завтракать и больше не возвращается. Паршин был уверен, что сумеет проскользнуть в кабинет.
Однако вариант с кабинетом представлялся менее выгодным. Вечером пришлось бы переходить из кабинета в комнату счетоводов, что рядом с кассой. Значит, дефилировать по коридору? А ну как тут выглянет сторож из курьерской?
И "кабинетный" вариант Паршин решил сохранить как резервный.
Комнату счетоводов в качестве исходного пункта он выбрал потому, что между нею и кассой была простая перегородка, оштукатуренная с двух сторон, а по другую сторону кассы – капитальная стена. Перегородку можно прорезать. Это Паршину не впервой.
Выйти незамеченным из правления утром, когда начнут собираться служащие, Паршин не надеялся. Особенно трудно это сделать человеку, нагруженному большим количеством денег (а разведка говорила, что на этот раз удастся взять большую сумму).
Поэтому было решено: Паршин, как всегда, проникнет в кассу один. Работать будет в одиночку. Утром за ним должны прийти сообщники и выпустить его из комнаты счетоводов через окно, выходящее в Ветошный ряд. Для этого Вершинин, Грабовский и Горин незадолго до рассвета в старых тужурках и картузах пойдут к Центральной бане, где в проходе чистильщики окон складывают свою снасть: лестницы и ведерки. Запасшись этими принадлежностями, они явятся в Ветошный ряд. Не приближаясь к окнам кассы, чтобы не возбудить подозрений, приставят свои лестницы и займутся протиркой других стекол: Вершинин – со стороны Ильинки, на стреме. Горин – в середине Ветошного ряда, тоже на стреме. Грабовский приставит лестницу прямо к окошку комнаты счетоводов, и Паршин спустится по этой лестнице.
План был утвержден шайкой. Доли в дележе определены в обычном размере: слесарю за инструмент – пять процентов; Паршину – тридцать пять; остальным трем, по двадцати. По расчетам Горина, сведшего знакомство с артельщиками, это должно было составить примерно по тысяче рублей на каждый процент.
Тридцать пять тысяч!… Даже у Паршина с его холодной головой занимался дух, когда он думал об этом "деле", Можно бы, конечно, и иначе: взял все сто, сообщникам – кукиш, и был таков. Начать новую жизнь, Фелицу бросить – пусть пропадает с ней и кубышка. Ста тысяч хватит на любое дело. Эх, была не была!…
Но тут же трезвый рассудок подсказывал, что соблазн нужно отбросить. Дело было не в безупречной воровской репутации Паршина и не в совести – это бы его не беспокоило. Беда в другом: свои же и завалят. Не дадут уйти, поймают и выдадут полиции. Значит – тридцать пять. А остальные шестьдесят пять до другого случая.
И вдруг все "дело" встало под угрозу: покупатели из Саратова приехали к вечеру четверга. Если они быстро завершат сделку и уплатят деньги правлению в пятницу утром, артельщики успеют сдать деньги в банк – и дело сорвется. Встала новая, непредвиденная и трудная задача: помешать приезжим купцам произвести расчет в пятницу утром.
В сквере Христа-Спасителя состоялось экстренное совещание. Было решено: призвать все силы "министерства иностранных дел", то есть Вершинина и Грабовского. Сообщники поручили им познакомиться с приезжими и нынче же вечером, не щадя ни денег, ни своих голов, организовать такой кутеж, чтобы саратовские купцы и думать не могли встать спозаранку.
Было установлено наблюдение за купцами, остановившимися в Лоскутной. Вершинин и Грабовский начали с трактира, где саратовцы собирались поужинать. Кончилось дело Стрельной. К утру только половина гостей очутилась в своих постелях, остальные собрались в Лоскутную лишь к полудню и еще не меньше часу пили огуречный рассол и содовую воду.
Дело было сделано. Покупатели явились в правление только к концу дня, когда выбитый из привычной колеи вице-директор уже с нетерпением поглядывал на часы, торопясь к завтраку. Такое усердие сообщников едва не сорвало плана Паршина. Он подумывал уже о том, что из-за задержки директора не сумеет укрыться в его кабинете. Но он не любил отступать. И когда последний служащий покинул правление, в кабинете вице-директора за большим кожаным диваном лежал Паршин. Он боялся шевельнуться, чтобы не звякнули рассованные под пиджаком и в брюках орудия взлома. Лежать пришлось до темноты. Все тело ныло, но он лежал и лишь после того, как сумерки окутали большой кабинет, переменил положение, сел. Дав телу отойти, вылез из-за дивана.
Царила тишина.
Мерным позваниванием огромные часы отмечали удары маятника. Чтобы они не мешали прислушиваться, Паршин остановил их. Прошло без малого пять часов, как он был в кабинете.
Для спокойствия он подошел к двери и повернул в ней ключ. Теперь он чувствовал себя как дома. Даже не понадобилось снимать ботинки: толстый ковер совершенно заглушал шаги. Паршин расположился было за большим письменным столом и стал распаковывать ужин, но передумал: он не любил беспорядка и пустого озорства. Перенеся ужин на боковой круглый столик с сигарами, он поел, закурил директорскую сигару. Когда затекшие руки и ноги отошли, он проверил инструмент, свечу, с которой всегда работал, и направился к двери. Долго стоял возле нее и прислушивался. Наконец нажал ручку… Дверь отворилась бесшумно. Паршин вышел в коридор. Теперь его ботинки торчали из карманов, в руках он нес директорский графин с водой. Несколько широких, скользящих шагов, и Паршин был у двери счетоводства. Он вошел и поворотом отмычки заперся изнутри.
Когда Паршин закончил возню с прорезанием перегородки и присел отдохнуть, в соседней комнате часы пробили десять. Времени терять было нельзя. Он пролез в кассу и зажег свечу. У стены высились два огромных темно-зеленых стальных шкафа. Паршин выгрузил инструмент, опустился на колени и внимательно осмотрел ролики под шкафами, чтобы убедиться в том, что при отодвигании их он ни за что не заденет. Отодвигать нужно было самый большой новый сейф, в нем были деньги.
Паршин размялся, поплевал на руки и взялся за дело. Если бы кто-нибудь присутствовал при этом, то, наверное, прозакладывал бы все, что есть за душой, что одному человеку эдакий шкафище и с места не стронуть. Но он проиграл бы: через четверть часа между шкафом и стеной уже было достаточно места, чтобы работать.
Только медвежья сила Паршина могла выдержать работу, которую ему пришлось проделать. К двум часам ночи первое отверстие было готово. Паршин передохнул. Металл даже на стенке шкафа оказался чертовски прочным – это была настоящая сталь, а не мягкое железо, как на старых шкафах.
Паршин утер катившийся с лица пот и присел закусить. Второй ужин со второй полубутылкой смирновки был закончен в десять минут. С новыми силами он принялся за расширение отверстия до таких размеров, чтобы пропустить руку.
К пяти часам утра это было сделано, но и времени оставалось мало. Наверно, сообщники уже разбирают лестницы у центральных бань. Скоро они явятся для "протирки окон". Нужно спешить, если Паршин не хочет, чтобы его застали являющиеся с петухами правленские курьеры.
Через полчаса деньги были изъяты из сейфа и выкинуты сквозь отверстие в стене в соседнюю комнату. Потом Паршин сорвал с окошка штору, намочил ее водой из директорского графина и тщательно вымыл пол, стенки шкафа, столы, стулья, стену за шкафом – решительно все, к чему только мог прикоснуться во время работы. Нигде не должно было остаться следа его пальцев.
Предвидя, что он не может захватить инструмент, Паршин и его тщательно обтер и засунул подальше под шкаф, придвинутый снова к стене. В последний раз оглядев комнату, он прошел обратно в счетоводство и принялся раскладывать деньги по карманам. Вскоре все было набито кредитками – и карманы брюк, и подкладка пиджака, и пальто… Девать их было решительно некуда. Тогда он связал остатки в штору. Поглядел на улицу. "Протирщиков" еще не было видно. Он сверился с часами, и легкий озноб пробежал у него по спине: времени оставалось меньше малого. Кто-то снаружи потрогал ручку двери счетоводства. Убедившись в том, что дверь, которая обычно не запиралась, заперта, человек подергал ее, постоял и отошел к соседней двери кассы. Постоял там, прислушался, несколько раз дернул и ее, словно проверяя. Шаги удалились. Паршин понял: нужно уходить. Либо начали собираться курьеры, либо какой-нибудь его нечаянный шум привлек внимание сторожа. А Грабовского с лестницей все не было. Паршин решил, что нельзя ждать, пока поднимется тревога и его найдут в комнате. Не попробовать ли уйти тем же путем, каким он пришел, – через кабинет директора? Это значит, что прежде всего нужно прошмыгнуть туда, а Паршин не был уверен, что это ему удастся. Нужно было отпереть отмычкой дверь. Он сунул было руку в карман, но там лежали только деньги и никакой отмычки не было. Паршин вспомнил, что вместе с инструментами закинул отмычку под несгораемый шкаф. Чтобы достать ее, нужно было выкинуть из кармана все деньги, так как толстые бока не дадут пролезть в прорезь переборки. После этого пришлось бы доставать из-под шкафа инструмент, отыскать в нем отмычку. Потом снова пролезть в эту комнату, снова тщательно уложить деньги в карманы и под подкладку и идти по коридору с большим узлом… Немыслимо!… На все это нужно больше времени, чем есть в его распоряжении. Но без отмычки он не может выйти из комнаты…
Такая незадача произошла с Паршиным впервые. Он был в ловушке. Единственный выход: бросить деньги, достать отмычку и пройти в директорский кабинет. Оставалось думать только о себе… Он ощупал раздувшиеся от денег бока. Бросить сто тысяч? Ни за что! Он подошел к двери и, упершись плечом в косяк, потянул створку. Дверь была прочная, язычок замка сидел плотно. Выдавить дверь Паршин, конечно, сможет, но шуму будет!…
Он прислушался. В коридоре снова послышались шаги. Они приблизились к той двери, у которой стоял Паршин. Человек по ту сторону притих, словно чуял неладное. Паршин тоже затаил дыхание, боясь шевельнуться. Мысли неслись быстро в поисках выхода. Через минуту выход был найден: как только человек за дверью отойдет, сорвать с окна шторы, связать, спустить из окна вниз, и по ним… Погони в таких условиях не миновать, но…
Паршин вздрогнул от странного шума у окна. Испуганно оглянувшись, он сквозь розоватое от зари стекло увидел голову. Кто-то заглядывал в комнату. Паршин прижался к притолоке. Отойти от светлого квадрата двери он сейчас не мог, так как чувствовал за ней присутствие сторожа. Скрыться было некуда. Паршин втянул голову в плечи, съежился, прижался к притолоке, словно от этого его огромная фигура могла стать меньше, остаться незамеченной.
Голова за окном прижалась к стеклу, показались плечи. Рука, вооруженная тряпкой, принялась тереть стекло. Это был "корнет" – граф Грабовский.
Последний переулок
"Дело с протиркой" наделало много хлопот сыскной полиции. Усилия отыскать преступников оставались безуспешными. Взлом был сделан чисто. Остальные сообщники вели себя, как всегда, тихо. Наиболее экспансивный Грабовский, устав от кутежей на предыдущую добычу, переживал полосу оскомины и тяги к лирическим переживаниям. С этой целью он на месяц съездил в Крым. Вершинин побывал в Петербурге. Тем временем дело было заслонено еще более громким: кладовая Симбирского банка была ограблена на два миллиона рублей. Сыскная полиция сбилась с ног, но тоже ничего поделать не могла. Похитителей и след простыл. То была работа варшавской шайки, сразу после грабежа уехавшей в Западную Европу. В мире воров симбирское дело долго служило предметом обсуждения. Кладовая была очищена при помощи подкопа, проведенного из булочной с противоположной стороны улицы. Работы велись с размахом. Были вложены большие средства в техническое оборудование. Вскрытие денежных шкафов производилось кислородными аппаратами. Паршин во всех подробностях знал это "дело". О том, что оно состоится, он тоже знал, так как поляки по приезде в Россию связались с ним и предложили участвовать в этом "деле". Посредницей была Фелица, двоюродный брат которой, Юзеф Бенц, оказался в числе приехавших громил. После некоторого колебания Паршин отказался. Он не любил больших компаний и не верил в успех такого громоздкого предприятия. Раскаиваться в своем отказе он не стал, а, собрав свою шайку, предложил ей одно за другим несколько крупных "дел". Все они были осуществлены: ограбление Варваринского подворья, где были вскрыты два денежных шкафа; дело с опиумом, когда по подложному дубликату удалось вывезти со склада шесть подвод опиума и продать их одному ближневосточному посольству; дело с вывозом из магазина Арановича двухсот тюков шелка, приобретенных тем же посольством.
Зато неудача, постигшая шайку в конторе водочника Смирнова, долго служила предметом подтрунивания в воровской среде. Дело было так. Проникнув в контору Смирнова, Паршин без труда взломал огромный, во всю стену, сейф. Но порадовавшийся легкому успеху Паршин тут же разочаровался: в шкафу оказались только такие ценные бумаги, которые нельзя было реализовать. А по точным данным разведки, в конторе должны были быть деньги.
"Не хранят же эти дураки деньги в таком сундучишке", – подумал Паршин, глядя на маленький железный ящик, стоявший в углу конторы. На всякий случай он решил заглянуть в сундук. Попробовал открыть его – замок не поддавался; хотел взломать крышку – не тут-то было. Сундучок вертелся по полу, но не открывался. Громоздкие приспособления Паршина не годились для такого дела… Тогда Паршин сигналами вызвал дежуривших на улице Грабовского и Вершинина и спустил им сундучок. Втроем они тут же отправились во двор, где была расположена водопроводная мастерская, отперли ее отмычкой, заперлись там и принялись за сундучок. В напрасных трудах провели они время до утра: сундучок остался запертым и целым, Так его и бросили.
А именно в нем-то, как потом выяснилось, смирновский артельщик и хранил в ту ночь большую сумму.
Следующим крупным делом, организованным по предложению Горина, было ограбление Сухаревского ломбарда: шайка вынесла несколько пудов ценностей из золотой кладовой. Но тут начались трудности. Сбыть всю партию золота и камней скупщикам краденого за наличные было невозможно, потому что даже самые крупные из этих "дельцов" не располагали такой наличностью. Можно было сдать им всю добычу для реализации, но в таком случае, в погоне за скорейшей продажей, они не удержались бы от выпуска на рынок больших партий драгоценностей и почти наверняка привлекли бы внимание насторожившейся и ищущей украденных вещей полиции.
Шайке пришлось разделить между собою добычу и до поры до времени воздержаться от обращения ее в деньги. Больше всех сетовал Горин, которому не терпелось заключить купчую на облюбованный четырехподъездный домище. Но и он понимал, что с продажей ломбардных ценностей нужно подождать.
Вершинин намеренно не поддерживал в Петербурге никаких преступных связей. Следовательно, он не имел и возможности сбыть там добычу. Он решил оставить все на хранение у сестры Кати.
Паршин отдал вещи Фелице с просьбой найти для них надежный тайник. Меньше всех хлопотал Грабовский. Он был доволен тем, что наступила пауза в "делах", и решил, что может как следует развлечься.
На следующий же вечер он закатился к цыганам, где пела в хоре его любимица Ксюша. "Закат" оказался довольно солидным: Грабовский не выходил от цыган двое суток. На третьи он съездил домой за деньгами и заодно прихватил подарок Ксюше: первую попавшуюся безделку из ломбардной добычи.
Так начался провал Грабовского.
Вещица, привезенная Ксюше, оказалась частью старинного бирюзового гарнитура. Через несколько дней обновка Ксюши была взята на, заметку сыскной полицией. Вещь была негласно предъявлена владельцу и опознана им. Ксюша оказалась под наблюдением. Попал под наблюдение и Грабовский – пока еще без определенного подозрения, а лишь как человек, который мог случайно купить краденую вещь. Слишком плохо увязывалась фигура отставного корнета и графа с ограблением ломбардной кладовой. Но чем дальше, тем определеннее становилось предположение, что появление вещицы у Грабовского не случайно. Его выдал почти недельный "закат" к цыганам, во время которого он тратил большие деньги. Установление личности Грабовского, выяснение его прошлого и того, что уже несколько лет он живет без определенных занятий, – все это перевело случайные предположения полиции в прямое подозрение. Однако полиция не хотела его спугивать, предполагая, что к нему могут слететься и сообщники. За ним следили до конца кутежа и пришли по его следам в "Мадрид". Едва он завалился отсыпаться, как к нему явились с приказом об обыске по подозрению в хранении нелегальной литературы. Разумеется, никакой литературы не нашли, но зато обнаружили в тайничке много денег и в столе еще одну вещицу из похищенных в ломбарде. Как и было им приказано, агенты сыскной полиции сделали вид, что не обратили на деньги и на драгоценности никакого внимания. Но с этого момента следили уже за каждым шагом Грабовского в надежде выявить его связи. Действительно, не дав себе даже труда выспаться, обеспокоенный обыском, в котором чуял неладное, Грабовский по телефону назначил свидание Паршину. Встреча должна была состояться в сквере против Ильинских ворот, на скамье у памятника.
Не распознав следовавших за ним филеров, Грабовский отправился на свидание. Но напрасно просидел он на скамье целый час – Паршин не явился.
В действительности Паршин был в сквере и пришел туда раньше Грабовского, но, более осторожный, он без труда обнаружил спутников Грабовского – агентов сыскной полиции.
В тот же день Паршин по телефону сообщил об этом Грабовскому и велел прекратить всякие сношения с кем бы то ни было из членов шайки. Грабовский понял, что его песенка спета. Не заходя домой, он уехал из Москвы.
Понаблюдав за ним в пути еще дня два и убедившись в том, что все его связи оборваны отъездом, сыскная полиция арестовала "корнета".
Паршин понимал, что от расплаты за "легкую жизнь" не уйти и ему. Самое лучшее – бросить все и, переменив паспорт, а может быть, запасшись двумя-тремя паспортами, немедля, налегке, только с наличными деньгами, уехать из Москвы. Только так он мог обеспечить себе свободу… Но… на это не пойдет Фелица. Она не захочет терять все, что собрано в их квартире, не захочет расстаться с последней партией драгоценностей. А брать их с собой нельзя. Именно они и представляли наибольшую опасность. Значит?… Значит, оставался второй выход: поскорее ликвидировать все ценности, Фелицу – под мышку и…
Нет, выход один: бросить все и уехать. Фелицу придется на время оставить. Она не пропадет. Ее не тронут. Она не участница в деле.
К тому времени, когда Паршин подходил к дому, решение созрело. Он ничего не скажет Фелице, позвонит ей с вокзала, когда билет будет уже в кармане. Только так.
Фелицы не было дома. Паршин наскоро собрал маленький чемодан с самым необходимым, но, подумав, бросил и его. Он достал из тайничка запасный паспорт на имя Ивана Павловича Жука, еще раз внимательно посмотрел его данные, чтобы запомнить, сколько ему теперь лет, откуда он родом и каково его отношение к воинской повинности. Машинально перелистал старый паспорт на имя Ивана Петровича Паршина. Это был чистый и удачный паспорт, Он служил ему в самую "фартовую" полосу жизни. Фарт… Фелица… Он бросил паспорт в плиту, облил денатуратом и поджег. Размешал пепел, чтобы не осталось следов.
Потом он переоделся в самую хорошую тройку: ехать придется в первом классе, чтобы полиции не пришло в голову приглядываться. Когда рассовал по карманам деньги, раздался телефонный звонок. Он машинально шагнул к аппарату, но остановился и подумал, что не стоит снимать трубку. Однако пришло в голову, что это может звонить Фелица. Снял трубку. Незнакомый мужской голос вкрадчиво спросил:
– Иван Петрович?
Хотел было сказать "нет", но уже само вылетело:
– Я.
– Очень прошу вас, Иван Петрович, в ваших же интересах, выйти на минутку. Буду ждать вас на углу Последнего.
– Кто говорит?
– Сами увидите, Иван Петрович. – Незнакомец на том конце провода рассмеялся. – Сами увидите, старый знакомый. Имею сообщение наипервейшей важности. Минуток с пяток вам достаточно, чтобы накинуть пальтишон-с?… Жду-с. – Это было сказано так, что можно было подумать, будто говоривший непременно сделал при этом "ручкой".
Паршин несколько мгновений стоял с трубкой в руке. Ему казалось, что скажи тот человек еще несколько слов, и Паршин непременно его узнает, вспомнит этот вкрадчивый голос. Он был уверен, что когда-то слышал его. Но когда и где?
Идти или не идти? Зачем идти? Ежели уж он решил бросать все… А что он, собственно говоря, потеряет, если пойдет? Ведь не кончается же его жизнь! Мало ли что он может узнать? "В ваших интересах"…
– Пойду! – вслух произнес Паршин и оглядел квартиру.
Уже стоя у отворенной двери, он достал из жилетного кармана английский ключ от квартиры и положил на подзеркальник. Он ему больше не понадобится…
Подходя к Последнему переулку, Паршин перешел на другую сторону Сретенки. Он не хотел играть вслепую, желал знать, кто его ждет. Пригляделся к перекрестку: никого. Решил подождать, пока не появится фигура ожидающего. Первым Паршин не выйдет на угол. Он достал портсигар и увидел, что забыл его наполнить, там лежали две последние папиросы. Обернулся, ища табачную лавочку. И тут глаза его встретились с устремленным на него внимательным взглядом крупного, немолодого мужчины с круглым бритым лицом. На мужчине было черное демисезонное пальто с бархатным воротником, на голове – котелок. Когда мужчина молча приподнял котелок, Паршин понял, что только из-за головного убора, сильно изменившего внешность человека, он и не узнал его. Это был Клюшкин, известный всей преступной Москве агент сыскной полиции, Дормидонт Клюшкин человек, славившийся феноменальной памятью на лица. Когда в идентификации преступника происходила заминка и не могла помочь дактилоскопия, призывали Клюшкина. Ежели Клюшкин "признавал", личность считалась установленной так же неопровержимо, как если бы это было доказано всеми научными средствами экспертизы.
Портсигар в руке Паршина захлопнулся сам собой, но Паршин забыл опустить его в карман. Так и держал в руке. Взгляд сыщика приковывал к себе, как магнит. Паршин понял: это последние минуты, которые он проводит на свободе. Он отлично знал, что его физической силы достаточно, чтобы справиться даже с большим, массивным Клюшкиным, с двумя Клюшкиными, но… какой смысл? Отсрочка на несколько часов?…
Руки Паршина опустились, признавая поражение.
– Курите, Иван Петрович, что же вы! – насмешливо-ласково произнес сыщик, переходя улицу.
Паршин вспомнил про портсигар и протянул его сыщику. Взяли по папиросе. Клюшкин чиркнул спичкой.
– Ну-с? – произнес он, пуская дым.
Паршин пожал плечами.
– Имеете какое-либо желание? – вежливо осведомился сыщик. – Может, купить что-либо требуется?
– Папирос нельзя ли? – сказал Паршин.
– Отчего же-с…
Паршин сделал несколько шагов и вдруг приблизил губы к уху Клюшкина:
– Окончательно?
Сыщик сделал только движение пальцами, но по этому сдержанному жесту Паршин понял, что все кончено – посадка будет прочной. И тут он вдруг вспомнил, что о Клюшкине ходил слух, будто ежели очень в секрете, то этот человек за деньги может все. О таких вещах не любили рассказывать даже своим, но слухи все же просачивались. Блеснула надежда.
– Позвольте оказать слово, Дормидонт Савельевич? – тихонько произнес Паршин.
– Отчего же-с… Только не здесь. Удобней будет в переулочке-с.
Идя рядом, как двое знакомых, они свернули в переулок. Зашли в подворотню. Паршин заговорил смелее:
– При мне деньги, Дормидонт Савельевич.
Сыщик неопределенно крякнул.
– Тысяч до пяти наберется, – продолжал Паршин. – Так я бы не отказался пожертвовать их… на благотворительные цели.
– Что же, благое дело, благое… – неопределенно проговорил Клюшкин и раздавил волосатыми пальцами окурок.
Паршин испытующе глядел на Клюшкина.
– Мне бы только на дорогу рублей двести, а остальное…
Сыщик глянул на него исподлобья.
– Благое дело, но… поверьте слову, Иван Петрович, не могу-с…
– Ежели мало, Дормидонт Савельевич, зайдем ко мне, столько же еще наберем и вещи кое-какие…
– Про вещи знаю, про все знаю-с, да, верьте слову, не в моей воле. Кабы денек назад – другое бы дело. А теперь обязан вас представить по начальству-с.
Паршин напряженно думал. Если Клюшкин знает о вещах, значит приведет полицию и к нему домой, значит Фелица лишится всего.
– Вот что, Дормидонт Савельевич, я пред вами отслужу, а вы помогите.
– Чем могу-с…
– Признали вы меня в точности?
Сыщик усмехнулся.
– Мы с вами, Иван Петрович, единожды уже встречались.
– Вот именно – единожды, – подтвердил Паршин. – Но картонки моей в сыскном нету. Это я наверное знаю.
– И что же-с?
– От вас зависит – признать меня за Паршина или… за кого иного.
– Это верно-с, – подумав, сказал Клюшкин. – А за кого бы к примеру? – Он прищурился на Паршина, словно действительно пытался узнать его.
Паршин молча протянул ему паспорт на имя Жука. Сыщик заглянул в него.
– Такой не проходил… Так-с… Значит, желательно по первой судимости?
– И еще хотел бы я, чтобы одна женщина не пострадала невинно.
– Это Фелица Станиславовна невинно страдает? – усмехнулся Клюшкин. – Умный вы человек, Иван Петрович, а, видать, за порядком в доме следить не можете. Ежели угодно знать, Фелица Станиславовна без вашего ведома с варшавскими мастерами немало "дел" провела. Есть у нее один такой фактик…
Лицо Паршина так налилось кровью, что Клюшкин невольно протянул к нему руку: уж не хватил бы удар. Но Паршин только прислонился спиной к дому и несколько времени стоял, вперив невидящий взгляд в дом на противоположной стороне переулка.
– Не может быть… – через силу, словно ему сдавили горло, прохрипел он.
– Верьте-с. Нам доподлинно известно-с. Кстати говоря, фактик тот и вам хорошо известный.
– Кто?
Это было сказано так, что будь на месте Клюшкина человек послабее, наверно бы струсил. Но старый сыщик только усмехнулся.
– Всему свое время-с, – сказал он.
– Только и прошу: скажите – кто? – повторил Паршин.
– Разве для вас только-с? – делая вид, будто колеблется, протянул Клюшкин.
Тогда Паршин сунул руку в карман, где лежали деньги.
– На благотворительность, говорите? – спросил Клюшкин и доверительным током, понизив голос: – Только уж под слово-с, служебная тайна-с. С Грабовским она… того-с.
– Так чего ж не берете? – по-прежнему начиная хрипеть, зло спросил Паршин.
– Имеются причины-с, значит… – лукаво произнес Клюшкин. – Она дама стоящая, а у нас небось тоже люди-с… не чурбаны бесчувственные-с…
Паршин снял шапку и отер вспотевший лоб. Потом решительным движением достал из кармана пачку кредиток и протянул сыщику.
– А меня не можете?
– Верьте слову, не в моей власти-с, – сказал Клюшкин, пряча деньги. – А насчет Жука постараюсь.
– Так зайдем за папиросами? – спросил Паршин, желая показать, что с этим делом покончено.
Они купили папирос, зашли к Бландову, где Паршин взял масла, сыру, чайной колбасы.
– Вот булок бы… – произнес он нерешительно.
– Сторожа спосылаем, – деловито ответил сыщик. – Берите извозчика, и поехали. – И, оправдываясь, добавил: – У меня насчет мелочи – того-с…
Когда Фелица пришла домой, она сразу заметила собранный Паршиным чемоданчик и забеспокоилась. Стала искать записку. Иван не мог уехать, не написав, даже если его вызвали по какому-нибудь очень экстренному делу.
О том, что Иван исчез навсегда, не было и мысли.
Очень удивил оставленный ключ, но потом она решила, что Иван его просто забыл. А может, отправился на "дело"? В таких случаях он с собой не брал ничего, кроме строго необходимого.
Мало-помалу она успокоилась и принялась готовить завтрак. Постепенно повседневные мысли заслонили нахлынувшее было беспокойство. В голове засело другое: правильно ли она сегодня поступила? Следовало ли нести к ювелиру драгоценности?
Дело в том, что среди ценностей, принесенных последний раз Иваном, ей приглянулись две безделки из старинного бирюзового гарнитура. Она несколько раз примеряла их перед зеркалом, и чем больше глядела на свое отражение, украшенное большими голубыми каменьями, тем более властно влекли ее к себе камни. Она сама удивилась тому, что именно эти камни ей так понравились. Через ее руки прошло немало дорогих вещей, а ведь эту бирюзу нельзя было даже назвать большой ценностью. Фелица понимала, что надеть эти безделушки все равно нельзя: вещи старинной, заметной работы. Сначала нужно переделать оправу. Дело было за малым, и она отправилась к ювелиру.
Сразу по ее уходу ювелир дал знать полиции о поступившей к нему бирюзе. Список вещей, похищенных в ломбарде, давно уже был роздан всем ювелирам.