Генерал Гаусс отдернул занавеску у окна вагона. За стеклом было черно. Изредка проскальзывал, как искорка от паровоза, огонек будки путевого сторожа или, может быть, одинокого крестьянского дома где-то на склоне невидимой горы. Глядя в темноту, Гаусс думал о предстоящем свидании с Гитлером. Он все время возвращался мыслью к тому, что знал о Гитлере со слов своих друзей-военных, бывших в Мюнхене и знавших нынешнего канцлера еще в те времена, когда он был простым провокатором. Воспитанный поколениями юнкеров-пруссаков, Гаусс полагал, что между ним и рожденной его собственной военной средой темной личностью канцлера-ефрейтора нет и не может быть ничего общего. Ему и в голову не приходило, что они были сообщниками в замышляемом преступлении – превращении германского народа в пушечное мясо для иностранных и отечественных вдохновителей «похода на восток». Гауссу казалось, что если даже Гитлера объявят богом немцев на земле, а не только канцлером, фюрером и кем угодно еще, он, Гаусс – потомственный прусский юнкер и генерал, – имеет право смотреть свысока на этого ефрейтора-австрияка. Для генерала Гитлер был и оставался не кем иным, как наемником его, Гаусса, класса господ, класса хозяев Германии, стремящихся за счет народа, ценою любых жертв обеспечить свое положение от каких-либо внутренних потрясений.
И вместе с тем, если Гаусс не отказывался верить одному из своих наиболее умных и заслуживающих доверия коллег – генерал-полковнику Людвигу Беку, – именно такого рода потрясение следовало предвидеть. Не встряску, к каким немецкий генералитет привык во времена Веймарской республики, а настоящее потрясение основ военной организации. Таким потрясением, предвидимым Беком, было оспаривание прерогатив генерального штаба со стороны кучки карьеристов и дилетантов, сгруппировавшихся вокруг нового канцлера.
Сам Гаусс давно уже не работал в генеральном штабе, как таковом, но продолжал числиться по нему. Как для всякого генштабиста, пиетет этого учреждения оставался для него на прежней высоте. Понятие «генеральный штаб» было для него мерилом, а может быть, и синонимом высшей военной мудрости. Поэтому угроза существованию или хотя бы самостоятельности и авторитету этого учреждения представлялась ему покушением на правопорядок в армии. А поскольку армия, в понимании Гаусса, была основой национального правопорядка в Германии, то вывод был ясен: выбить подпорки из-под генерального штаба – значило лишить Германию базы для существования в том смысле и виде, какой мыслился единственно возможным всякому представителю военно-прусской верхушки немецкого общества. Как ни парадоксально это звучит, но потеря Пруссией былой исключительности, низведение ее на роль одной из земель империи не повлияли существенно на роль восточно-прусского юнкерства. Оно сохранило господствующие позиции в военно-бюрократическом аппарате государства.
Первый испуг, овладевший буржуазной и бюрократической верхушкой общества в дни революции восемнадцатого года, был быстро забыт. Капитаны германской тяжелой промышленности вроде Стиннеса, представители высшей бюрократии эпохи монархии и генералитета даже как будто стыдились вспоминать те дни, когда они, устрашенные революцией, согласились на учреждение республики. Напротив, Гаусс не без гордости вспоминал теперь события, последовавшие за первыми днями жизни Германии без кайзера. В памяти вставала заслуживающая, с его точки зрения, почестей фигура Гренера. Вот кому армия действительно обязана тем, что она существует и пока еще занимает достойное ее положение в государстве. Не всякий начальник главной квартиры на месте генерала Вильгельма Гренера нашел бы правильный путь в те дни, когда Карл Либкнехт водрузил над королевским дворцом в Берлине красный флаг и провозгласил власть Советов. А правильный путь, как полагал Гаусс, состоял в том, что был заключен тесный союз с социал-демократами. Это может кое-кому показаться странным, но Гауссу представляется, что позднейший отказ от союза с социал-демократами – грубая политическая ошибка. Он считает, что тех субъектов было куда легче приспособить для нужд сословия господ, желающих оставаться хозяевами Германии, чем нынешних башибузуков в коричневых рубашках. Чтобы заставить их реагировать на поводья, приходится тратить чересчур много силы. Фашистский конь оказался тугоуздым…
– Да, – думает Гаусс, окруженный облаками сигарного дыма, – прав был Гренер, использовав секретный прямой провод между Спа, где находилась императорская ставка, и Берлином для переговоров с Эбертом и Шейдеманом. Миссия примирения офицерского корпуса с республикой, выполненная Гинденбургом, по идее и под наблюдением Гренера, заслуживает вечной благодарности… Гренер, разумеется, не мог высказать в лицо уходящему в политическое небытие императору то, что сказал за его спиной: «Присяга на верность монарху – только идея». Он должен был сказать Вильгельму именно то, что сказал: «Ваше величество, не следует рассчитывать на то, чтобы фронтовой солдат стрелял в другого фронтовика, с которым он четыре года лежал в окопах и вместе боролся против иноземного врага». Гренер должен был помешать и помешал Вильгельму организовать поход на революционный Берлин во имя того, что он назвал «только идеей». В то время такой поход означал бы поражение армии не на фронте борьбы с внешним врагом, а на внутреннем фронте. А такое поражение повело бы к тяжким последствиям для идеи порядка, которому всегда служила, служит и во веки веков должна служить германская армия. Именно так, как поступил Гренер, и должен был поступить умный генерал: издать приказ, разрешающий образование в армии Советов солдатских депутатов.
Гаусса не была в те дни в Спа, но он ясно представляет себе, какого труда стоило Гренеру добиться от Гинденбурга, чтобы старый фельдмаршал подписал этот приказ. Гренер потом рассказывал Гауссу, как ему приходилось умолять, грозить и доказывать, что такой ход – не капитуляция, а только маневр.
– Сегодняшний день требует жертв во имя спасения того, что мы можем и должны спасти, – сказал тогда Гренер.
В эти дни у Гинденбурга был такой вид, будто он обдумывает только одно: как бы половчее увернуться ото всего и последовать за Вильгельмом в Голландию. Но слова Гренера о том, что жертва будет лишь временной и чисто формальной, что солдатские советы будут так же распущены в армии, как их разгонят в тылу при помощи Эберта и его клики, подействовали наконец на главнокомандующего.
9 ноября на вопрос Эберта по прямому проводу: «Чего вы ждете от нас?» – Гренер уже мог ответить:
– Господин фельдмаршал ждет от германского правительства, что оно поддержит офицерский корпус в его борьбе за сохранение дисциплины и строгого порядка в армии.
– Еще чего? – спросил Эберт.
– Офицерский корпус надеется, что правительство будет бороться с большевизмом. Офицерский корпус предоставляет себя в распоряжение правительства для этой борьбы.
Ответ Эберта, последовавший после недолгой паузы, определил дальнейшее в политике армии:
– Передайте господину фельдмаршалу благодарность правительства.
А самым смешным было то, что когда в Спа прибыли делегаты Центрального комитета Советов, майору Шлейхеру удалось их убедить в необходимости поскорее создать бюро солдатских депутатов в самой ставке. Это было важной победой: приказы ставки, требующие от солдат дисциплины и подчинения офицерам, стали скрепляться их собственными солдатскими депутатами.
У Гренера были основания потирать руки от удовольствия: «политический майор» действовал достаточно ловко.
Гаусс поймал себя на том, что при этом воспоминании он сам машинально потер друг о друга сухие ладони. Это движение прервало ход его мыслей. Ему даже показалось, что он напрасно все это вспоминает, что те далекие события не имеют никакого отношения к тому, в чем ему самому приходится принимать участие теперь.
Он оторвал взгляд от темного окна и достал новую сигару. Но по мере того как пальцы привычными движениями, без участия воли срывали колечко, обрезали конец сигары, зажигали спичку, всплывали все те же мысли. Только череда их стала быстрей. События сменяли друг друга. Вот Гренер дает установку: «Разбухшая миллионная армия может распадаться. Но офицерский корпус должен быть сохранен. Он должен существовать. Будущность Германии немыслима без этого ядра дисциплины и силы, без волевой энергии, заключенной в корпорации германского офицерства, без людей, умеющих командовать и повиноваться».
Много позднее в разговоре с Гауссом Гренер как-то сказал:
– Теперь вы согласитесь: нас спас приказ о разрешении образовать солдатские Советы?
Но вот наступили «критические» дни декабря 1918 года. Всегерманский съезд Советов принял решение об уничтожении погон, о запрещении носить оружие вне службы и, главное, о полном подчинении армии Совету народных уполномоченных, то есть правительству республики. Верховное командование запротестовало. Гренер заявил Эберту по прямому проводу:
– Господин фельдмаршал рассматривает решение съезда как нарушение обещаний, данных в первые дни революции.
– Позвольте, господин генерал… – пытается Эберт перебить Гренера.
Тот ничего не хочет слушать:
– Господин фельдмаршал объявляет это решение незаконным… Фельдмаршал, я и все главное командование ставят свою судьбу в зависимость от разрешения этого вопроса!..
– Прошу вас, господин генерал, успокоить господина фельдмаршала, – спешит заверить Эберт. – Мы должны попытаться ловкими переговорами уладить это неприятное дело.
Он просит Гренера приехать в Берлин на совместное заседание министров с Центральным комитетом Советов.
И вот 20 декабря берлинцы могли видеть, как по Лейпцигерштрассе, где расположено военное министерство, шагали генерал Гренер и сопровождавший его майор Шлейхер – начальник бюро первого генерал-квартирмейстера. Этот недавно еще никому не известный офицер стал фактически начальником политического штаба ставки.
На заседании Центрального комитета Гренер категорически заявил, что приведение в исполнение решения съезда повлечет за собою немедленный уход в отставку всего верховного командования. Это, в свою очередь, по его словам, приведет к неизбежному общему хаосу в армии, а значит, и в стране.
Социал-демократы добились принятия этого ультиматума и похоронили решение съезда…
Социал-демократы… Эберт…
Гаусс хорошо помнит эти фигуры. Командование не ошибалось, делая ставку именно на них. Стоит только вспомнить процесс Эберта, когда он возбудил дело против какой-то газеты, – Гаусс уже не помнит, против какой именно, но помнит, что газета была правая, – она обвиняла Эберта в том, что он был участником революции восемнадцатого года. Эберт запротестовал. Он заявил, что подобное подозрение бесчестит его и призвал в свидетели Гренера. Кто знает, послужило ли выступление Гренера к накоплению Эбертом политического капитала в социал-демократическом понимании, едва ли… Но что подозрение в революционности Эберта было снято – нет никаких сомнений.
– Мы стали союзниками в борьбе против большевизма, – заявил тогда Гренер. – Мы поддерживали телефонную связь по секретному кабелю, соединявшему ставку с канцелярией президента. Речь шла о том, чтобы вырвать власть из рук Советов рабочих и солдат. Десять дивизий должны были войти в Берлин. Эберт согласился с этим, дав одновременно согласие на стрельбу боевыми патронами. Мы разработали программу, которая предусматривала очищение Берлина после вступления в него войск. Этот вопрос также обсуждался с Эбертом, которому мы особенно благодарны…
Гаусс мысленно усмехнулся: Вильгельм II и его канцлер не знали, кому нужно вручить руль государственного корабля. Всю свою энергию они тратили на то, чтобы опорочивать социал-демократов и бороться с ними. А эти господа оказались лучшими союзниками противников революции. Вот в чем и заключается, оказывается, государственная мудрость в эпоху конституционных монархий: рейхсканцлерами императоров должны быть прирученные социалисты!.. Эта мысль так понравилась Гауссу, что он даже улыбнулся. Он прищурился от поднимающегося над кончиком сигары дыма. Перед ним встал образ гренеровского спутника – Шлейхера. Тогда майор штаба в Спа, впоследствии генерал и канцлер, Гаусс дорого дал бы, чтобы знать, что этот человек думает сейчас. С кем он, куда держит курс? В свое время по его чутью можно было ориентироваться в событиях. Но, кажется, последние годы это чутье ему изменило.
В те дни, о которых вспоминал Гаусс, начиналась политическая карьера Шлейхера. Это его голос удержал командование от намерения предоставить события собственному ходу, когда начался катастрофический развал берлинского гарнизона и малодушные офицеры готовы были признать, что борьба с революцией уже окончена поражением офицерства.
– Нет, господа, – заявил тогда майор Шлейхер, – борьба только начинается. Все, что происходило до сих пор, преследовало одну цель: выигрыш времени. Сложить теперь оружие – значит отказаться от верной победы и обречь на гибель нашу Германию. Победа придет, за это я ручаюсь головой. Ее принесут нам добровольческие отряды! Именно эти отряды дадут правительству ту силу власти, которой ему так не хватает.
– Вы хотите, чтобы «добровольцы» боролись за власть социал-демократов? – возмущенно спросил кто-то из присутствовавших на совещании офицеров. – И чтобы мы своими руками создавали такого рода отряды?
В голосе Шлейхера, когда он отвечал на этот вопрос, звучала нескрываемая насмешка над тупоумием офицера:
– Именно это я и предлагаю: власть социал-демократии, офицерские отряды на помощь социал-демократам! Только в этом наше спасение.
Со свойственной ему холодной надменностью генерал-майор Ганс фон Сект поддержал Шлейхера. И когда была создана первая группа «добровольческой охраны “Север”» – Сект принял командование над ней.
Гаусс должен честно сознаться, что тогда он более чем скептически отнесся к этой идее. «Добровольческие отряды»?! О каких там отрядах может идти речь, когда армия расползается, подобно подтаявшей снежной бабе! Нельзя же заставить офицеров выполнять функции рядовых! А иначе не из кого было бы набрать даже один батальон.
Теперь-то Гаусс был готов признать, что именно в них, в добровольческих отрядах, и заключалась та потенция силы, сознание которой давало командованию уверенность действий и слов. В действенность этой силы поверило и социал-демократическое правительство. Когда возникла необходимость подавления восстания матросов, засевших в королевских конюшнях в Берлине, Эберт сам обратился к ставке с просьбой прислать «добровольцев». Но ставка, в лице Гренера, ответила отказом. По ее мнению, добровольцы еще не были готовы к операциям против сил революции.
Гаусс до сих пор не понимает, действительно ли добровольческие отряды еще не были укреплены, или Гренер не хотел, чтобы они были раньше времени, по частному поводу, разоблачены как противостоящая революционным массам вооруженная сила. Может быть, он предпочитал, чтобы это восстание матросов было ликвидировано по распоряжению и силами самой социал-демократии, без участия военного командования. Так или иначе, он повторил этот отказ и тогда, когда Эберт снова попросил вмешательства ставки, боясь крупных волнений в связи с похоронами жертв подавления матросского восстания.
Все тот же тайный провод между Берлином и ставкой был свидетелем истерического крика Эберта:
– Мы накануне большого восстания, а у меня нет сил для его подавления!
– Нужно набраться терпения, – ответил Гренер, – господин фельдмаршал все еще не считает добровольческие отряды готовыми. Мы предпринимаем последнюю попытку организации вооруженных сил, необходимых нам самим и вашему правительству. Если эта попытка окончится неудачей – ваша и наша судьба будет решена вместе. В стране воцарится хаос, и к власти придет большевизм.
Это был, пожалуй, первый случай в истории Германии, когда один из военных руководителей армии заявлял, что ее судьба – это судьба социал-демократии…
Гренер был прав: офицерские отряды и «добровольческие» части нужно было сохранить для будущего. Стоит вспомнить, что думали по поводу «добровольческих» организаций англо-франко-американцы. Насколько помнится, представитель Англии в Берлине лорд д'Абернон недвусмысленно заявил, что считает французское требование о полном разоружении националистических военных организаций сумасшествием. Да, так и было заявлено: сумасшествие – подрубать сук, на котором сидишь.
С англичанами были вполне согласны и американцы. Приехавший в Германию в качестве специального представителя президента США Вильсона Уильям Буллит доносил в Вашингтон: «Если мы не окажем достаточной поддержки правительству Эберта, Германия станет большевистской». Такая поддержка означала прежде всего закрыть глаза на существование тайной военной силы. Во-вторых, это значило помочь снабжению этих тайных военных формирований боевым снаряжением и продовольствием, которого Германии не хватало даже для детей. И вот, одной рукой – официальной – разоружая германскую армию, другой рукой, по секрету от своих собственных органов и от французского партнера, англо-американцы снабжали всем необходимым «черный рейхсвер». Этого было достаточно, чтобы понять: играя на «красной опасности», руководители немецкого государства всегда смогут договориться со своими бывшими врагами. Это было очень важным уроком на будущее.
Впрочем, Гаусс хорошо помнит, что в тот период его заинтересовали не только эти переговоры о «добровольческих» отрядах. Одновременно с нотацией, прочитанной по прямому проводу Эберту, Гренер потребовал от социал-демократического правительства замедления эвакуации германских войск из занятых ими областей России.
– Фельдмаршал и я полагаем необходимым не только задержать эвакуацию указанных войск, но даже начать наступательные действия в Курляндии.
Этот разговор особенно хорошо запомнился Гауссу, потому что он наиболее близко касался лично его. Ведь ему были поручены секретные переговоры с маршалом Фошем как главою союзного командования на Западном фронте. Германское командование предлагало объединение сил побежденной Германии с войсками победителей для осуществления решительного наступления на Советскую Россию.
Гаусс никогда не был поклонником Макса Гофмана, – отсюда, вероятно, и значительная доля его неприязни к Швереру, – но Гофман был прав, когда заявил тому же д'Абернону:
– Все мои мысли подчинены главной идее: ни один вопрос в мире не может быть разрешен до тех пор, пока западные государства не объединятся для уничтожения Советского правительства. Договоренность между Англией, Францией и Германией о нападении на Россию – жизненная необходимость. Я готов представить вам конкретный план такого нападения силами немецко-франко-англо-итало-польской коалиции…
Пресловутый полковник Хауз, личный друг и представитель президента Вильсона, был полностью в курсе переговоров. Он ясно показал, что согласен с маршалом Фошем, о мнении которого доносил Вильсону: «Маршал стоит за такое решение, которое было бы на руку всем антибольшевистским элементам в России и всем соседям России, сопротивляющимся большевизму. Он даже готов пойти на сотрудничество с Германией…»
Хаузу вторил Ллойд-Джордж: «Сделать ничего нельзя, пока Франция и Германия не будут единодушны. Прошу вас передать мой привет генералу Гофману, горячему стороннику антибольшевистского военного союза».
Да, черт побери, союзники могли быть совершенно спокойны, когда в Бресте на одной стороне стола сидел милый генерал Макс Гофман, а на другой – такой субъект, как Троцкий, ставший впоследствии надежным агентом Секта в России.
Увы, из всех переговоров о совместном походе против большевиков практически получилось еще меньше, чем из попыток Эберта – Гренера самостоятельно развить войну на восток. Виноваты французы. Их страх перед возможностью воскрешения военной мощи Германии оказался сильнее страха перед большевизмом. (Пусть ошибка тоже послужит французам хорошим уроком на будущее!) Кончилось дело только тем, что самому германскому верховному командованию пришлось настаивать перед социал-демократами на подписании позорных и тяжких условий Версальского мира, лишь бы освободить все мало-мальски надежные части для переброски с запада на восток, чтобы хотя бы там спасти, что можно. И все же спасти не удалось почти ничего. Провалилась даже прибалтийская авантюра.
Да, дьявольски сложной штукой остается политика, независимо от того, верно ли положение Клаузевица, будто война является ее продолжением, или положение Людендорфа о том, что сама она, политика, лишь продолжение войны иными средствами.
Задача казалась нелегкой. Под перемирием не должно было стоять подписей генералов. Капитулировать могли штатские социал-демократы, но не германские офицеры. Армия должна была остаться непобежденной. Ее гордость должна была остаться несломленной.
Но то, что казалось таким трудным, – втравить в эту двусмысленную игру гражданских политиков, представлявших новорожденную республику, – на деле оказалось совсем легким. Политические деятели из «штафирок» сами заявили, что, вероятно, людям без военных мундиров будет легче договориться с союзниками. То есть они предложили то, о чем боялись даже и заикнуться сами генералы. Воспользовавшись этим, командование решило, что может послать в состав делегации Эрцбергера всего одного офицера. Этим ягненком, обреченным на заклание, попытались было сделать Гаусса как знатока Франции, но ему удалось увильнуть от неприятной миссии и свалить ее на другого.
Гаусс до сих пор отчетливо помнит телеграмму ставки, адресованную Эберту. В те дни Гаусс не раз перечитал ее, вдумываясь в текст: «Возобновление борьбы обречено на поражение… Приходится заключить мир на поставленных врагом условиях. Считаю необходимым, чтобы министр рейхсвера Носке принял на себя руководство народом… (Да, Гаусс отчетливо помнит, так прямо и было сказано: Носке, социал-демократ Носке.) Дальше говорилось: «Только если Носке объяснит в воззвании необходимость подписания мира и потребует от каждого офицера и солдата, чтобы он и после подписания мира остался на своем посту в интересах отечества, только тогда есть надежда, что военные сплотятся вокруг Носке и этим уничтожат попытки восстания внутри страны».
Телеграмма была одобрена Гинденбургом.
Носке?!
Ведь именно ему, тогдашнему военному губернатору Киля, правительство было обязано подавлением восстания моряков и солдат. Это было неплохим экзаменом для социал-демократа.
И правильно сделал Эберт, поручив именно ему, Носке, командование силами, действовавшими против спартаковцев. Кровью пятнадцати тысяч расстрелянных им революционеров Носке запечатлел свою преданность порядку. Не у всякого социалиста хватило бы смелости (или цинизма – называйте, как хотите) заявить: «Я выступал, хотя знал, что меня будут потом изображать кровавой собакой германской революции… Что же, кто-нибудь ведь должен быть кровавой собакой… Я готов стать ею».
Гаусс был уже в Цоссене, где формировались и обучались войска для борьбы против революции, когда туда приехали Эберт и Носке, чтобы провести смотр. Гаусс своими ушами слышал, как Носке, обрадованный бравым видом солдат, сказал Эберту:
– Можешь успокоиться: скоро все придет в порядок.
– Да, я не ошибся в своей ставке на германского офицера, – согласился Эберт.
Действительно, он не ошибся ни в офицерах, ни в назначении Носке военным министром. Носке откровенно заявил, что считает рейхсвер и социал-демократию двумя отрядами германской «демократической республики», неразрывно связанными между собой.
Теперь, когда Гаусс рассматривает события сквозь коррелирующую призму полутора десятилетий, ему кажется, что Носке был тогда на своем месте!.. Гитлер – настоящая неблагодарная свинья: не оценить такого предтечу фашизма, как Носке! Не найдись в свое время социал-демократа Носке – не бывать бы теперь Гитлеру рейхсканцлером, и всей его лавочке тоже не бывать бы!.. Право, свинья!.. Очень жаль, что нынешние правители не оценили заслуг этого человека и ограничились тем, что, уволив его в отставку, назначили ему высокий пенсион…
А впрочем… может быть, у этих типов коричневой породы только сильнее, чем хотелось бы генералу, развита шишка самосохранения? Небось им не хуже, чем самому Гауссу, известно, как он подсылал к Носке доверенного офицера с предложением от имени командования захватить власть и сделать эту «социалистическую кровавую собаку» германским диктатором. Возможно, в настороженном отношении Гитлера к Носке и есть резон. Выступление офицерства и армии в целом, которое Носке тогда счел преждевременным и неразумным, теперь, может быть, и показалось бы ему как нельзя кстати… И генералам было бы куда сподручнее видеть в диктаторском кресле уже испытанного слугу, нежели эту темную лошадку Гитлера. К тому же слугу, имеющего за плечами долголетний стаж настоящего социал-демократа, а не какого-то выдуманного самими же гитлеровцами «национал-социалиста».
«Национал-социализм»!.. Гаусс почти вслух произнес это слово. Оно показалось ему до глупости несуразным. Он презрительно фыркнул: болтовня богемского ефрейтора!
Вагон тряхнуло. Теплый пепел с сигары упал Гауссу на руку. Генерал поспешно сдул его, так, чтобы не насорить на ковер, и огляделся: купе было наполнено облаками сигарного дыма. Он отложил недокуренную сигару в пепельницу…
Внезапное ощущение тепла вызвало у Гаусса неожиданные ассоциации: почему-то вспомнилось далекое детство…
Под натиском нахлынувших сентиментальных воспоминаний Гаусс умильно сощурился. Перед его взором, как живая, встала мать. Он почти ощущал на щеке любовное прикосновение ее теплой руки, слышал запах ее волос… вспомнилась детская комната, изрезанный и выпачканный чернилами классный стол и вышитый гладью медальон над постелью: «Бог – моя крепость»… Однажды отец выпорол маленького Вернера ремнем за то, что он вздумал сделать шелкового ангелочка мишенью для стрельбы горохом из игрушечного ружья…
«Бог – моя крепость»?.. По нынешним временам это звучит уж очень наивно. Гораздо уместнее было бы сказать: «Я – крепость Бога»… Именно так, поскольку я – это армия, а армия – это я. На какое же из земных установлений Господь Бог может положиться вернее, чем на армию. Если бы не существовало армий, грош цена была бы церкви с ее папой и попами, воображающими, что это именно они-то – церковь, и являются оплотом Бога… Пустяки!.. Опора неба – штык. А штык-то – собственность генералов. Одним словом, право сильного!.. Вот что касается воспитания немецких офицеров, то он заставил бы их каждое утро вместо молитвы повторять слова железного канцлера: «Все, что хотите, только не война с Россией. Бойтесь России».
Иронией судьбы можно считать появление на авансцене такого человека, как Вальдерзее, с его авантюристической линией втягивания Германии в политику «неизбежности» войны с Францией и Россией. «Покончить с опасностью войны на два фронта, разрубив этот гордиев узел мечом» – до этого могла додуматься только такая пара, как начальник генерального штаба Вальдерзее и начальник военного кабинета короля генерал Альбедилл. При этом еще безумной идеей Вальдерзее было начать с России. В 1883 году он почти открыто потребовал нападения на Россию…
Гаусс нахмурился, как если бы опасность этой авантюры грозила и сейчас: кто противостоит теперь крикливому авантюризму Гитлера, который опасней Вальдерзее? Того сдержала трусость кронпринца, а чья трусость спасет Германию от беды теперь? Положительно, есть от чего прийти в смятение!..
Гаусс не станет спорить, – у Вальдерзее были заслуги: усиление армии, укрепление престижа генерального штаба, детальный проект введения всеобщей воинской повинности – все это его актив. Но какой истинный военный простит Вальдерзее то, что при нем широко отворились двери генерального штаба для офицеров неаристократического происхождения. По крайней мере половина корпуса генерального штаба скоро оказалась укомплектованной выходцами из буржуазии. Чистота «расы господ» в армии была утрачена…
Впрочем, нет худа без добра. Господа буржуа оказались наиболее яростными экспансионистами. Никогда ни один аристократ не требовал с такой настойчивостью завоеваний, как выскочки из богатых семейств. Быть может, даже, если бы не появление этой новой прослойки – и самый вопрос о колониях для Германии никогда не получил бы того ясного решения, какое стало необходимым для удовлетворения аппетитов буржуазии. А уж о флоте и говорить нечего. Если бы не заинтересованность промышленных кругов в наживе на его строительстве больших кораблей, и как можно в большем числе, – не бывать бы Тирпицу «отцом большой программы»! Тут не помогло даже сопротивление Вальдерзее, считавшего, что целесообразнее употребить эти деньги на увеличение армии и усовершенствование ее вооружения. «Флоттенферейн» и принц Генрих Прусский оказались надежными союзниками Тирпица.
Если Вальдерзее своими глупыми проектами войны с Россией и затем с Францией начал разрушать то, что так кропотливо строил Бисмарк, то Каприви быстро довел эту разрушительную работу до конца. Договор с Россией, обеспечивающий безопасность восточных границ Германии, был утрачен. Следуя ненависти императора Вильгельма ко всему английскому, Каприви не сумел обеспечить себя и с этой стороны. Кончилось все это тем, что господа из генерального штаба могли только щелкать зубами, читая донесения своего военного атташе из Петербурга о том, как там встречают начальника французского генерального штаба генерала Буадефера, приехавшего для присутствия на маневрах русской армии. Вальдерзее мог только отпускать ругательства по адресу начальника русского генерального штаба генерала Обручева, сумевшего наладить сотрудничество генеральных штабов Франции и России.
Вальдерзее не спасла даже его программа борьбы с тремя «измами» – социализмом, ультрамонтанизмом и либерализмом. Вильгельм снял его с руководства генеральным штабом, хотя и сам ничего не боялся больше, чем революции.
При этой мысли Гаусс не удержался от улыбки: говорят, что в те времена кайзер даже собирался построить на берегу Шпрее бронированный каземат, чтобы укрыться в нем с семьей и ценностями, в случае если вспыхнет революция. Х-ха! Возможно, что опыт тех лет и дал кайзеру возможность так быстро собрать чемоданы, когда потребовали события 1918 года?.. Может быть…
Но вот на генштабистском горизонте восходит новая звезда. Ее мерцание спокойно и равномерно. Ее лучи не выходят за пределы узкопрофессиональных дел. Политический небосклон остается ей чужд. Звезда эта – граф Шлиффен. Пожалуй, единственное из области большой политики, что он сделал предметом приложения своих недюжинных способностей, была ложная предпосылка некоторых из его предшественников и, в частности, Вальдерзее о том, что для Германии война на два фронта – на западе и на востоке – неизбежна. Эта предпосылка, принятая Шлиффеном в качестве аксиомы, заставила его сосредоточить все внимание, все силы на разработке плана войны на два фронта. Он исходил из положения Клаузевица, что коалиции противников может быть нанесено поражение, если хотя бы один из них будет совершенно разгромлен единственным, страшным, смертоносным ударом. Это положение предполагало необходимость действий с максимальной быстротой, чтобы, разделавшись с первым противником, уничтожив его, освободить силы для войны с другим противником.
Хотя эти теории получили широкое признание в германской армии, Гаусс до сегодняшнего дня придерживался мнения, что в подобном утверждении содержалось два порочных положения. Первое из них заключалось в зачатке идеи молниеносной войны. Второе – в отрицании возможности в будущем сколько-нибудь длительных войн с участием миллионных армий. Шлиффен еще не понимал, что самый факт вступления в войну огромных вооруженных масс потребует мобилизации всей экономики страны, напряжения ее промышленных сил в таком масштабе, осуществление которого в короткий срок было бы просто невозможным.
Но, с точки зрения Гаусса, в стратегической разработке Шлиффена содержалось и огромное положительное новшество по сравнению с планами Вальдерзее: вопрос о том, где нанести первый решительный удар, Шлиффен решил в пользу Запада. Браво, Шлиффен! Гаусс того же мнения!
Поскольку французская граница была сильно укреплена системой крепостей и укрепленных районов, Шлиффен решил, что ее следует попросту обойти. Обойти ее можно было только с севера. Значит, наступление немецких армий должно было произойти через Бельгию. Вот в чем золотая простота шлиффеновского плана. Да, Шлиффен не напрасно прожил жизнь! Мольтке-младшему, пришедшему к руководству генеральным штабом с тою же навязчивой идеей о неизменности и непременности враждебных отношений и с Францией, и с Россией, оставалось внести некоторые поправки в работу Шлиффена, и план западной кампании на случай возникновения большой войны был готов. А опасность такой войны нарастала из года в год.
Под боком у Мольтке-младшего в должности начальника отдела развертывания подвизался подполковник Эрих Людендорф. Этот подполковник пустил в обращение формулу, ставившую на голову утверждение Клаузевица о том, что война является продолжением политики иными, военными средствами. Людендорф утверждал, что не война является продолжением политики, а сама политика является составной частью войны. С его легкой руки военные круги пришли к выводу, что политику вообще можно заменить военными мероприятиями. Результаты этой путаницы в мозгах достаточно известны. Лично для Гаусса самым ярким воспоминанием мировой войны является глупость Фалькенгайна и кронпринца Вильгельма, проявившаяся под Верденом с такой силой, что эта кровавая баня, не достигнув ничего, обошлась германской армии в 282 тысячи солдатских жизней. Воспоминание об этом кошмаре потому так ярко в мозгу Гаусса, что в качестве генерал-квартирмейстера штаба кронпринца он сам должен был одну за другою посылать в верденскую мясорубку 60 немецких дивизий, хотя заранее знал, что эта кровавая баня ничего не может дать для общего хода войны. Шестьдесят дивизий были без остатка перемолоты под жерновами Вердена. Даже то, что те же бетонные жернова превратили в месиво из костей и мяса 70 французских дивизий, свыше 300 тысяч этих «пуалю» – даже эта радость не может искупить горечи того, что дело там все же кончилось провалом.
Да, это воспоминание было до отвратительности живо в голове Гаусса. Противный зуд появлялся где-то под лопатками всякий раз, как приходилось говорить, читать или думать об этих событиях. Генерал был почти рад, когда резкий толчок вагона прервал эти нерадостные мысли.
Колеса застучали на стрелках. Генерала боком прижало к стенке вагона. Фонари станции прочертили по стеклу окна огненные линии и исчезли так же внезапно, как возникли. Это был Анценбах, последняя станция перед Берхтесгаденом. Курьерский поезд на ней не останавливался.
Генерал прильнул к стеклу и, загородившись ладонью от света купе, пытался рассмотреть Ахэ, берегом которого мчался теперь поезд. Но из окон по-прежнему ничего не было видно. Генерал задернул штору, расправил затекшие от долгого сидения ноги и поднялся с дивана. Лампасы на длинных брюках делали его и без того высокую фигуру еще выше. Здесь в купе, где его никто не видел, движения Гаусса утратили обычную четкость и солдатскую подтянутость. Плечи устало поникли, и худые лопатки выступали под тонким сукном мундира. Он снял с крючка пальто и стал его натягивать неловкими движениями человека, не привыкшего одеваться без посторонней помощи.