Декабрьским вечером 1932 года на одной из пристаней нью-йоркского порта, принадлежащей немецкой трансатлантической компании «Гамбург – Америка», произошло нечто небывалое: теплоход «Фридрих Великий», один из крупнейших и быстроходнейших пассажирских кораблей того времени, отвалил в очередной рейс на два с половиной часа позже, чем значилось в расписании.

Как люди, оставшиеся на американском берегу, так и две тысячи четыреста шестьдесят пассажиров и четыреста сорок человек команды «Фридриха» могли только теряться в догадках о причинах этой неслыханной задержки. У них было мало надежды узнать правду. Даже в отношении капитана «Фридриха», Гуго Хаммера, безусловно, честного человека и отличного моряка, можно утверждать, что если бы он во время перехода по Атлантике мог уяснить себе последствия, которые будет иметь для немецкого народа задержка, да и самый этот рейс, он, возможно, скорее согласился бы утонуть вместе с кораблем посреди океана, нежели довести его до берегов Европы.

Несколько пассажиров, занимавших каюты «особого коридора» вокруг помещения, носившего условное наименование «салона для новобрачных», могли бы объяснить причину задержки отплытия и смысл их собственного пребывания на борту «Фридриха». Но они молчали. От журналистов и прочих любопытных их надежно оберегали безмолвные здоровенные молодцы в штатском, каждые два часа сменявшиеся у дверей, ведущих в этот «особый коридор».

Но едва ли существуют на свете тайны, которые рано или поздно не становятся достоянием истории. Стало известно, что отплытие «Фридриха Великого» было задержано по приказу германского посла в Штатах. Позднее было с точностью выяснено, что именно в эти часы посол находился в здании государственного департамента. День был субботний, и в государственном департаменте уже не было никого из старших служащих. Освещенными оставались только окна кабинета Государственного секретаря, следовательно, нетрудно было установить, что германский посол находился именно в этом кабинете. Кроме посла и самого Государственного секретаря там присутствовало еще одно лицо, имя которого долго оставалось неизвестным. Это лицо под охраной нескольких частных сыщиков и прибыло на самолете из Вашингтона на аэродром Лонг-Айленд в Нью-Йорке и прямо оттуда проследовало на борт «Фридриха Великого», где тотчас скрылось за дверью «салона для новобрачных».

В списке лиц, когда-либо пользовавшихся этим салоном, значились английские лорды и индийские раджи, короли и принцы, послы и министры. Этот пышный список печатался в проспектах компании «Гамбург – Америка». Но в нем никогда так и не появилось имя лица, занимавшего салон в рейсе, начавшемся декабрьским вечером 1932 года.

Пассажир этот не имел никаких титулов. Он был плотным мужчиной большого роста, далеко не старым с лица, хотя над его лбом, таким же розовым, как и мясистые округлые щеки, серебрились коротко остриженные седые волосы. У него был тяжелый подбородок и оттопыренные, как большие морские раковины, хрящеватые уши. Ни одною из своих черт он не походил на тех «породистых» и большею частью худосочных аристократов, которые иногда занимали салон. Взгляд его больших водянисто-голубых глаз казался рассеянным, скользким, но лишь до того момента, пока они не останавливались на собеседнике или в них не вспыхивал огонек гнева. Тогда их взгляд становился тяжелым, глаза из голубых превращались в серые и сразу выдавали волю и упорство их обладателя.

Звали этого человека Джон Аллен Ванденгейм Третий. Он не мог похвалиться тем, что его предки высадились с «Майского цветка», да и вообще предпочитал не копаться в своей родословной дальше двух поколений. В душе он осуждал своего покойного отца, Джона Ванденгейма Второго, за то, что тот имел привычку шутливо хвастать своим происхождением от некоего карибского пирата, хотя и не стяжавшего их роду славы, но зато оставившего наследникам первый миллион долларов, приумноженный ими до полумиллиарда. Нелюбовь Джона Ванденгейма Третьего к легенде о пирате объяснялась просто: вовсе не он один знал, что в действительности этот «пират» Ион Ван-ден-Гейм был беглым голландским каторжником и совершенно сухопутным человеком. Полем его деятельности было вовсе не Карибское море, а трущобы Чикаго. И миллион был им оставлен не в виде жемчугов и рубинов, похищенных из трюмов чужих кораблей, а банкнотами, добытыми преступлениями, среди которых далеко не последнее место занимали обыкновенные убийства. Единственное, чем он мог похвастать, – то, что его по справедливости можно было считать одним из основателей тогда еще нового промысла – рэкета.

Джон Третий и Самый Младший не видел забрызганных кровью банкнот, награбленных дедом. Он считался потомственным миллиардером и не интересовался тем, как выглядят наличные деньги. Их заменяли ему чековые книжки доброй полудюжины американских и европейских банков, входящих в систему его «дома».

Джон Ванденгейм вовсе не был новобрачным и даже не знал, что его каюта, состоящая из четырех великолепных апартаментов, носит столь идиллическое название. Первые две ночи трансатлантического перехода он спал плохо. Он ворочался в постели, такой чудовищно огромной, что на ней можно было бы сыграть в поло; несколько раз он просыпался, лежал с открытыми глазами, словно невеселые видения покинутой им американской действительности преследовали его и на борту «Фридриха».

Уж он-то, Джон Ванденгейм Третий, казалось ему, знал, что происходит в мире. Больше того, он воображал себя одним из тех центров, вокруг которых движутся известные ему миры единственно понятной ему вселенной, – мир банков и прессы, нефти и стали, химии и железных дорог; мир политики с избирательной машиной, поставляющей роботов для протаскивания в конгрессе нужных джонам законов, судей для борьбы с законами, мешающими джонам, губернаторов для борьбы с бастующими рабочими джонов; мир «своих» профсоюзов с их лидерами, состоящими на жалованье у джонов и предназначенными для разгрома стачек, с которыми бессильны справиться губернаторы; мир церкви, довершающей то, чего не могут сделать ни губернаторы, ни профсоюзные лидеры, – залезть в души голодных и недовольных, всучить вместо хлеба молитвы и проповедовать покорность вместо борьбы, блаженство на небесах вместо человеческого существования на Земле.

Все это были миры, доступные пониманию Джона. Центрами притяжения в них были меллоны, дюпоны, рокфеллеры, морганы – «солнца» керосиновых, оружейных, консервных и пароходных систем, такие же «светила», как он сам, Джон Ванденгейм Третий, воображающий, будто от его разума и воли зависит вращение его джоновой системы вправо или влево.

Представление о себе как о динамической силе, измеряемой количеством долларов, втянутых в его орбиту, было столь органически свойственно его психологии, столь неотъемлемо от его ощущения самого себя, что казалось чем-то безусловно разумеющимся и не нуждающимся ни в каком анализе. С точки зрения Джона, анализировать существо его власти было так же глупо, как тратить время на проверку закона всемирного тяготения. Спорить о вечности и богоустановленности власти джонов было, по мнению Ванденгейма, так же кощунственно, как доброму католику сомневаться в святости папы – наместника Господа Бога на земле.

Ванденгейм был твердо уверен, что ходом жизни на оставшейся за бортом «Фридриха» американской земле управляют законы, создаваемые джонами. Правда, в молодости он читал, что подобно тому, как Дарвин открыл закон развития органического мира, так Маркс открыл закон развития человеческой истории. Но так же, как об открытии Дарвина, Джон думал только однажды, когда читал отчеты об «обезьяньем процессе», так и о Марксе он вспоминал, только слыша о коммунистах.

Джон не имел никакого представления о том, что и его собственным «миром» и ходом всей истории человечества в конечном счете управляют не государственные мужи, не сенаторы, которых держат на жалованье джоны, не воззрения немногих людей, определяющих для остальных право насыщаться или умирать с голоду. Джон почел бы просто «красным пропагандистом» того, кто попытался бы его уверить, что ходом истории управляет открытый Марксом великий закон развития человеческого общества на всех его ступенях, закон, точно раскрывающий стимулы и основы жизни как в пору варварства, так и в пору современной дикости – «цивилизации» джонов.

Ванденгейм не понимал, что именно этот закон действовал с неумолимой силой и предопределял безостановочную погоню всех джонов за прибылью и непрерывное возрастание капитала джонов, но вместе с ним и рост массы наемного труда. Этот закон ставил джонов в нелепое положение беспомощного волшебника, создавшего могущественные силы – средства производства и обмена – и оказывающегося не в состоянии справиться с ними. Более того: вследствие классовой ограниченности своей философии «волшебник» не догадывался, что он сам в погоне за наживой прежде всего создает собственных могильщиков – пролетариев. Джон, наконец, не подозревал, что не по собственной «свободной» воле и не в результате своего или своих сообщников «независимого» решения, а именно в силу сложного действия этого же открытого Марксом закона сам он, Джон Третий, солнце «системы Ванденгейма», должен был сегодня отправиться в Европу.

Он вынужден был покинуть Америку в тот трагический для него и для всех его единомышленников момент, когда подрезанный кризисом их кандидат в президенты Гувер провалился на выборах, уступив место Франклину Делано Рузвельту. Говорили, что новый президент намерен даже поставить вопрос о признании Советского Союза.

И все это происходило в то время, когда, по официальной оценке английского правительства, общий процесс разложения капиталистической системы «дошел до точки, где уже начиналась попытка ликвидировать не только частные капиталы и предприятия, но и целые страны», когда «во всех направлениях замечаются признаки паралича торговли и угрозы банкротства и финансового краха», когда «международный денежный механизм, без которого современный мир не в состоянии эффективно существовать, разбит на куски».

Джон должен был оторваться от своего американского дома в то самое время, когда французская пресса вопила: «Горизонт мрачен! Вершителям судеб придется разрешить величайшую из всех задач, которую когда-либо приходилось решать ответственным правительствам, а именно – спасти нашу цивилизацию, находящуюся в опасности»; когда в цитадели капиталистического благоденствия – Соединенных Штатах Америки – двадцатипятитысячная армия доведенных до отчаяния ветеранов войны совершала голодный поход в Вашингтон и войска получили от начальника генштаба генерала Макартура приказ открыть огонь, чтобы не пустить своих изголодавшихся товарищей к Белому дому. Сам осторожный «Таймс» вынужден был сознаться: «Несмотря на то, что в банковских подвалах Америки находится почти половина золотого запаса двадцати девяти главных стран мира, – там наблюдаются нищета и лишения, не знающие параллели в истории Соединенных Штатов». Треть трудоспособного населения Нью-Йорка сидела без работы и готова была предложить свой труд за любую цену, чтобы спасти от голодной смерти свои семьи.

Значительная часть фермерского населения Штатов была доведена до полного разорения и отчаяния. Миллионы людей превращались в бездомных бродяг, кочующих по стране. Единственным утешением могло им служить то обстоятельство, что 17 миллионов безработных американцев составляли меньше половины людей, бродящих по улицам городов так называемых цивилизованных стран Европы и Южной Америки в поисках работы и хлеба.

Джон Ванденгейм и подобные ему «вершители судеб» видели только внешнюю сторону фактов и не понимали исторической сущности событий. Все усилия оплачиваемых ими философов и экономистов были направлены на нелепые и тщетные попытки опровержения Марксова закона, открывшего путь к познанию подлинного хода истории. Они утверждали, будто все зло в репарациях, которые по Версальскому договору немцы были обязаны платить победителям, и в военных долгах союзников американскому казначейству. Якобы только эти долги и репарации нарушали экономическое равновесие мира, и стоит-де простить немцам их репарации и отсрочить англичанам и французам их долги, как все придет в порядок.

Это ставило истину на голову, но джоны за то и платили деньги своим ученым и газетчикам, чтобы любая чепуха имела вид евангельской истины, нужной хозяевам США. А какой же голодный американский рабочий и фермер не согласился бы простить таким же голодным немцам и французам нескольких миллиардов, имевших к тому же в его представлении чисто теоретический смысл, если это прощение означало возможность завтра же получить работу? Особенно, если от этого рабочего или фермера скрывали, что прощение официальных долгов американскому государству необходимо, чтобы дать возможность немецким, французским и английским банкирам платить проценты по частным займам, сделанным у американских банкиров. В массе своей простые люди не могли знать, что прощение военных долгов – это псевдоним финансовой операции, имевшей целью поставить на ноги еще чахлое чудовище европейского фашизма, без помощи которого всем ванденгеймам Америки и Европы уже казалось невозможным спастись от света великой ленинской правды, все ярче разгорающегося в Советском Союзе.

Пущенная в ход слугами капитала социальная демагогия представляла фашизм как разновидность «обновления» мира. А социал-демократия, все еще державшая в духовном плену многие миллионы рабочих и интеллигенции, вместо того чтобы разоблачить фашизм, оказывалась на практике его опорой. Правду о том, что фашизм – боевая организация буржуазии, опирающаяся на активную поддержку социал-демократии, несли в массы коммунисты. Но на них продажная капиталистическая и так называемая социалистическая пресса изливала потоки лжи. Против коммунистов все яростнее ополчалась полиция всех европейских, американских и азиатских буржуазий, хотя это и не могло скрыть светлую и простую правду коммунистических идей от простых людей во всем мире.

Все с большим страхом враги коммунизма следили за тем, что происходит в СССР. План великих работ – первая пятилетка – повергал их в смятение; о нем они еще в 1929 году откровенно писали: «Если эксперимент удастся даже только на три четверти, то не придется больше сомневаться в окончательной победе. Это была бы тогда победа социалистического метода, достигнутая силами молодого, способного верить, одаренного народа». А когда советский народ выполнил эту пятилетку не в пять, а в четыре года, реакционная «Тан» с горечью признавалась: «Коммунизм гигантскими темпами завершает реконструкцию, в то время как капиталистический строй позволяет двигаться только медленными шагами. В состязании с нами большевики оказались победителями».

Да, большевики оказались победителями! Рабочие делегации и просто туристы многих национальностей, побывав в СССР, видели своими глазами и убеждались, что пятилетка – не утопия, не фантазия, а нечто реальное, огромное и политически всепобеждающее. От нее нельзя было отделаться болтовней, ее нельзя было и замолчать. Невозможно было преуменьшить ее международный политический смысл. Как ни хотелось капиталистическим главарям сделать вид, что они считают пятилетку частным делом Советского Союза, международное значение успеха грандиозного плана не подлежало сомнению. Чем сильнее становился Советский Союз экономически, тем выше поднимался его авторитет в мире, тем активней и успешней вел он борьбу за мир. Эта борьба, запечатленная во многих документах того времени, приобщала к лагерю друзей СССР все новых и новых сторонников. К тому же нельзя было уже надеяться почерпнуть в ожидавшихся неудачах пятилетки доводы против социализма: успешное и досрочное осуществление великого плана было неоспоримым аргументом за революцию, за социалистический метод хозяйствования, против капитализма. Глядя на успехи пятилетки, революционные рабочие всех стран, всего мира объединялись на борьбу со всей буржуазией. «Если могут русские рабочие и крестьяне, то почему не можем мы?» – этот вопрос вставал перед трудящимися всего мира. И чем громче он звучал, тем настойчивее ванденгеймы старались мобилизовать все свои силы для «похода на восток». Одним из важных звеньев этой мобилизации и было то, что предприняли американские и английские монополисты на материке Европы: создание антисоветского фронта силами мечтающего о реванше немецкого воинствующего капитализма, силами немецкого милитаризма, забывшего уроки недавней войны, и, наконец, силами нарождающегося немецкого фашизма.

Отправляясь в Европу, Джон Ванденгейм больше всего думал о смысле происходивших в Германии событий, и ему казалось, что он знает достаточно, чтобы направить эти события так, как нужно было ему и его сообщникам и доверителям – меллонам, дюпонам, рокфеллерам. Он был уверен, что знает все, что следует знать, чтобы снова сделать Германию тем, чем она была для Европы уже добрых полвека, – возбудителем военной лихорадки. Если удастся снова заразить этим недугом немецкий народ, тогда не только дадут богатые всходы доллары, посеянные ванденгеймами на ниве немецкой тяжелой промышленности, но и вся остальная Европа, – хочет она того или нет, – обратится в надежного покупателя американских товаров. Неизбежно повторится высокая конъюнктура на все виды изделий военной и тяжелой промышленности. Тогда конец кризису, грозящему разрушить американское хозяйство! Миллионные армии безработных американцев за половинную плату станут тогда к станкам, чтобы выколачивать прибыли для Джона. Если же к тому времени половина их и перемрет от голода, большой беды не будет, рабочих рук хватит, а страх голодной смерти погонит остальных в ворота его заводов! Голод – надежный штрейкбрехер.

Да, Джону казалось, что все на свете можно устроить, нужно лишь знать, как взяться за дело. И ворочался он в своей широкой постели только потому, что его снедали беспокойство, страх, сомнения: не опоздает ли он?

Второе утро застало Джона сидящим на мраморной ступеньке бассейна для плавания и задумчиво болтающим ногою в подогретой воде. Ему не хотелось лезть в воду, – ее температура была на градус или два ниже той, к которой он привык дома.

Джон меланхолически почесал спину, и длинные ногти, цепляясь за волосы, издали противный скребущий звук.

Ванденгейм поморщился и пощупал рыхлую розовую складку на пояснице.

Эта складка была для него неприятным открытием.

Перегруженность делами выбила его в последнее время из колеи нормальной жизни. Спорт был почти заброшен, и вот, извольте, сразу такая гадость! В Европе, конечно, нечего и надеяться сбросить лишний вес – там будет не до спорта. Но как только он вернется в Штаты – немедленно за нормальный режим! А то, чего доброго, к семидесяти годам станешь стариком.

Ванденгейм встал и обошел вокруг бассейна к другому краю, где было мельче. Там он осторожно слез в воду и окунулся, старательно зажав нос и уши и громко отфыркиваясь.

За этим занятием его и застал Генри Шрейбер, один из тех, кто занимал каюты «особого коридора» вокруг салона Ванденгейма.

Генри Шрейбер не был мелкой сошкой, он и сам являлся главою большой банковской корпорации – американского филиала англо-германского банковского объединения «Братья Шрейбер», но в игре с Ванденгеймом он был младшим партнером. Вместе с некоторыми другими банками вроде «Кун и Леб» и «Диллон, Рид и Ко» он играл роль шланга, через который живительный золотой дождь американских долларов изливался на промышленные поля Германии.

На этот раз распоряжаться деньгами, по доверию своих коллег-банкиров, должен был Ванденгейм. Это он, Ванденгейм, а не Генри Шрейбер имел вчера длительную беседу с Государственным секретарем, определившую направление помощи, которую дипломатическая служба Штатов должна была напоследок, перед приходом нового президента, оказать едущим в Европу полномочным представителям Уолл-стрит.

Правда, несколько кают «особого коридора» были заняты немцами, но эти господа не имели решающего голоса. Даже глава англо-германского объединения Шрейберов барон Курт фон Шрейбер, даже главный директор Рейхсбанка доктор Яльмар Шахт. Шахт сделал свое дело: соблазнил американцев перспективою поездки – и мог теперь спокойно спать.

Перед тем как появиться в купальном зале, Генри Шрейбер уже успел прогуляться по палубе и позавтракать. Усевшись на скамью у бассейна, он закурил и стал ждать, когда Ванденгейм закончит купание.

Снаружи, над хмурым морем, стояли низкие и такие же хмурые облака. Время от времени они сыпали мокрой снежной крупой. Здесь же, в бассейне, можно было подумать, что над головою сияет солнце: сквозь желтые стекла потолка лился яркий искусственный свет. В его лучах весело зеленели кусты магнолий.

– Послушайте, Джон, – сказал Шрейбер Ванденгейму, продолжавшему плескаться в бассейне, – еще один такой купальщик – и вода выйдет из берегов!

– Да, эта лохань не по мне.

Ванденгейм с пыхтеньем вылез из воды. Подрагивая розовыми складками большого тела, он протрусил к дивану и поспешно закутался в халат.

– Будь я проклят, если еще когда-нибудь поеду на немецком корыте, – проворчал он.

– Честное слово, Джон, вы напрасно ворчите. Этот «Фридрих» совсем не такая плохая посудина.

– Все не так… как я привык! Черт бы их побрал с их экономией! Неужели нельзя поднять температуру воды еще на два-три градуса?.. Бр-р!..

– Для немцев купанье – не столько удовольствие, сколько «процедура».

– Вся их жизнь – только процедура, черт их побери!

– Но мы, старина, – с заискивающей фамильярностью сказал Шрейбер, – заинтересованы в том, чтобы у них действительно было крепкое здоровье… Взять хотя бы моего брата…

Генри Шрейбер с самого момента появления в купальном зале думал о своем старшем брате – Курте Шрейбере, ждавшем в коридоре разрешения войти. Глава Гамбургского банка Шрейберов напрасно добивался в Штатах личного свидания с Ванденгеймом. Оно было ему необходимо, совершенно необходимо, если он не хотел сойти на вторые роли в начинавшемся новом туре вторжения доллара в Европу. Генри обещал ему устроить это свидание на пароходе. И вот Курт, отшвыривая одну за другой начатые и недокуренные папиросы, нервно расхаживал около двери, ведущей в помещение бассейна. Казалось, ничто не мешало ему толкнуть дверь и войти. Но сила, более могущественная, чем любая полиция, государственная или частная, удерживала Шрейбера по эту сторону двери. Это была сила денег, которых у Ванденгейма было в сто раз больше, чем у Курта. Сознание такой разницы лишало уверенности в себе этого обычно заносчивого и не терпящего возражений властного главу немецкого дома Шрейберов.

Тем временем его младший брат, не получив от Ванденгейма ответа на реплику о Курте, спросил:

– Вы не думаете, Джон, что ваш личный разговор с Куртом принес бы пользу?

– Не думаю.

– Вы узнали бы из первых уст то, чего, в конце концов, не могут знать ваши эксперты.

– Спросите и скажите мне.

– Можно подумать – вы боитесь Курта, что ли?

– Боюсь? – Ванденгейм пожал плечами. – Глупое слово, Генри.

– Я не то хотел сказать.

– А я всегда говорю только то, что хочу.

– Видите ли, Джон, мне казалось, что вам нужно хоть раз поговорить друг с другом откровенно. Все-таки Курт – это Европа.

– Не Европа, а Германия. Та самая Германия, которая уже слопала шесть миллиардов наших долларов и разевает пасть на новые. Я бы даже сузил понятие: не столько Германия, сколько Рур.

– Но вы же сами знаете, Джон: не поставив его на ноги, мы потеряем и то, что дали!

– Знаю!

– Значит, мы должны помочь англичанам и французам – тем из них, кто правильно понимает положение вещей, – вытащить Германию из ямы, в которую она может скатиться.

– Глупости!

Шрейбер некоторое время удивленно смотрел на Ванденгейма.

– Я вас не понимаю, Джон.

– Чего вы ждете от Англии и Франции? У них дрожат руки, когда приходится давать немцам каждый новый цент, – тянут, оглядываются. Развал в Германии грозит черт знает чем. Там нужна твердая власть. Такая власть, которая обеспечит нам сохранность наших денег.

– Как раз то, о чем и я говорю! – радостно воскликнул Шрейбер.

– Видите ли, Генри, – медленно проговорил Ванденгейм, – именно сейчас вам нужно до конца понять: надежды на то, что европейцы будут в течение шестидесяти лет, как овцы, выплачивать нам военные долги, могут жить только в головах последних дураков. Европейцы, которые и сейчас уже полные банкроты?..

– Идиотизм, – поспешно согласился банкир.

Ванденгейм продолжал:

– Нам гораздо выгоднее сделать гуманный жест и списать в убыток все военные займы, когда-либо предоставленные Штатами европейским правительствам, но зато обеспечить платежеспособность Европы по тем кредитам, которые предоставили ей мы… Мы! – повторил он внушительно. – Меллон, Морган, Дюпон, я… Я! Пусть эту кашу расхлебывает казначейство нового президента. Налогоплательщики еще немножко подтянут пояса: это им не впервой. Большой беды в этом не будет. Но частные долги Европы должны остаться частными долгами. Никому – ни президенту, ни конгрессу – мы не позволим хозяйничать в нашем кармане!

– Говорят, будто Рузвельт приведет Моргентау. А этот умеет залезать в чужой карман.

Ванденгейм сердито выпятил челюсть:

– Руки коротки и у Моргентау.

– Большие планы… большие планы, Джон! – взволнованным шепотом ответил Шрейбер. В его голове проносился вихрь многозначных чисел: денежный поток, протекающий через фильтры его банка и оставляющий на этом фильтре столь вожделенный золотой. – Это настоящее дело, Джон! – повторил он. – Но для этого нам нужно взять за горло французов, нужно окончательно свалить англичан… С этим придется повозиться.

– Повозиться? – Ванденгейм расхохотался. – Нет, дружище, они уже достаточно крепко держат друг друга за глотку. Начинается другая игра. Довольно мышиной возни! Мы – янки!

– Большие планы, большие планы, Джон…

– Если мы уже вложили в Германию шесть миллиардов, то вложим еще шестьдесят…

– Немцы никогда не смогут с нами расплатиться.

– Какие там, к черту, расплаты! – крикнул Ванденгейм. – Вы смотрите с точки зрения мелкого менялы, которому выгодно, чтобы деньги текли в обе стороны, лишь бы через ваши руки. А я и не хочу, чтобы они возвращались в Америку. Пусть все остается там! Я хочу стать хозяином в Германии…

– В Германии нет достаточно твердой власти, Джон, – пробормотал Шрейбер. – Если бы вы знали, что произошло с последними выборами в рейхстаг!..

– Только, пожалуйста, без рождественских ужасов.

– Национал-социалисты потеряли два миллиона голосов, а коммунисты приобрели шесть миллионов!

– Знаю, знаю: если немецкой лавочке предоставить идти своим путем, то к следующим выборам коммунисты придут с двенадцатью миллионами голосов!

– Я об этом и говорю! – обрадованно подтвердил Шрейбер. – Вы знаете, кому позволили открыть рейхстаг?.. Коммунистке Кларе Цеткин!

– А зачем у них до сих пор вообще существует этот рейхстаг? Германии не нужно никакого рейхстага! Довольно и коммунистов в Германии и где бы то ни было! Пора во всей Европе завести надежный порядок. Такой, как в Италии!

– К сожалению, не везде есть римские папы! – со вздохом проговорил Шрейбер. – Пий XI положил немало труда на то, чтобы подчинить итальянцев главарю чернорубашечников. – Вдруг Шрейбер ударил себя по лбу: – О-ля-ля, Джон! Ведь в Германии же есть целая армия католиков! Брюнинг – вот фигура, которую снова можно двинуть в ход, вместе с ним к нам на службу придет весь аппарат папского Рима…

– Нет, нет! – с живостью отозвался Ванденгейм. – Оставьте Брюнинга в покое. Эта фигура для другого времени.

– Вы допускаете возможность такой сложной ситуации? Если говорить о католиках, то лучше поддержать пока Папена. Все равно без католической партии Центра дело не обойдется.

– Может быть, – согласился Ванденгейм. – Но Папен не годится.

– А если поддержать Папена еще ходом «слева»?..

– Не говорите глупостей, Генри!

– Я имею в виду таких левых, как Носке.

– Ах, эти!.. Нет, социал-демократическим чучелом теперь не обманешь даже самых доверчивых немцев. Папена должен сменить какой-нибудь тип покруче, чем этот Носке. Что-нибудь откровенно националистическое, прямое, грубое. Понимаете?

После короткого размышления Шрейбер воскликнул:

– Курт вам скажет: он и его коллеги из финансового мира считают, что там есть подходящий тип.

Генри нарочно сослался на брата, думая, что теперь-то Джон захочет его видеть, но тот словно и не слышал.

– Кто этот тип? – спросил он.

– Гитлер.

– Слыхал. А военные его поддержат?

– Генералы на его стороне.

Ванденгейм встал и, скинув халат, принялся приседать, разводя руки в стороны. Генри Шрейбер подумал, что следовало бы сказать Курту, что с приемом у Ванденгейма ничего не выйдет. Но для этого пришлось бы выйти из зала и, следовательно, рискнуть упустить Ванденгейма. Генри решил, что с Куртом ничего не случится, если он и подождет, и принялся закуривать. Делая вид, что его больше всего заботит отсыревшая сигарета, он спросил:

– А что сказал вчера Стимсон?

– Чтобы вы меньше думали о комиссионных.

Шрейбер делано рассмеялся.

– Да, да, – сказал Ванденгейм, – это серьезно. Он полагает, что мы с вами сейчас отвечаем не только за наши дела, а за лавочку в целом.

– Он имеет в виду Европу?

– Европу и вообще… – Ванденгейм сделал округлое движение обеими руками, словно охватывая большой шар.

– Правильная точка зрения, – кивнул Шрейбер.

– Он-то готов поддержать все наши шаги, которые поведут к укреплению Германии, чтобы она могла противостоять красным, но имейте в виду: на этот раз вы должны использовать содействие стимсоновской команды вовсю.

– Мы и так…

– Я к тому, что его уход – дело решенное. А еще неизвестно, так ли легко сговоришься с Хэллом.

– С Хэллом?

– Да, Рузвельт притащит этого старика.

– И все же мы-то своего добьемся, а вот как Рузвельт – не знаю.

– Нужно, не откладывая, взяться за дело.

– Ясно, ясно!

– Вы наивничаете, Генри! – угрожающе проговорил Ванденгейм. Он сел на диван и упер руки в бока. Халат распахнулся. – Первое, что вы должны сделать, – это помирить «ИГ» с Тиссеном и Круппом. Мне, в конце концов, наплевать, как он будет называться, этот их новый парень…

– Гитлер, – подсказал Шрейбер.

– Черт с ним, пусть будет Гитлер, если на него можно положиться, но я не желаю больше, чтобы немцы тратили мои деньги на внутренние драки.

– Мне тоже ни один из них не родственник, – пренебрежительно заявил Шрейбер.

– Посоветуйтесь с Шахтом.

– Тут нужен совет военных.

– Так потолкуйте с их генералами.

– Можно подумать, Джон, что теперь вы решили играть в простоту.

– Что еще?

– Мы же сами создали положение, при котором генералы смотрят из рук Тиссена и компании.

– А Тиссен из рук генералов?.. Согласитесь, Генри, – примирительно закончил Ванденгейм, – это же глупо: с одной стороны, как пайщик «Дженерал моторс» я даю деньги Тиссену, с другой стороны, как пайщик Дюпона – «ИГ». А они грызутся. Это же глупо!

– Может быть, и не так глупо, как кажется. Чтобы нарыв лопнул, ему нужен компресс.

– К черту компрессы, Генри! У нас нет на это времени. Нарыв нужно вскрыть ножом. И чтобы наверху кучи остался этот их…

– Гитлер?

– Глупое имя…

– По словам Курта, англичане, до сих пор предпочитающие для Германии восстановление монархии, фыркают при имени «национального барабанщика».

– Фыркать имеет право тот, кто дает деньги.

– Они участвуют в деле.

– С совещательным голосом, Генри. – Ванденгейм рассмеялся и, вдруг сразу посерьезнев, сказал: – Кстати об англичанах: нужно перерезать канал для подачек, идущих в Германию от нефтяников во главе с Генри Гевелингом.

– А на какой размер наших вложений может рассчитывать Курт? – спросил Шрейбер.

Ванденгейм пожевал толстыми губами и неопределенно промямлил:

– Это зависит… – Он долго молчал, словно его мысль вдруг прервалась. – Одним словом, остановки за деньгами не будет, но на этот раз мы хотим реальных гарантий. Нам нужны не такие жалкие проценты, словно мы ростовщики…

– На этот раз будет пятьдесят один, – уверенно сказал Шрейбер.

– Пятьдесят один? – задумчиво переспросил Ванденгейм, посмотрев в потолок. – Мало!

В глазах Шрейбера мелькнул испуг.

– Не хотите ли вы поменяться местами с самими немцами?! – воскликнул он.

Ванденгейм посмотрел на него в упор так, словно услышал глупость. Его голубые глаза сузились и снова посерели.

– Хочу.

– Джон! – не то испуганно, не то удивленно воскликнул Шрейбер.

– Да, да! Именно этого я и хочу, – повторил Ванденгейм.

– Оставить им десять процентов в их собственном деле?

– Да.

– Это невозможно, Джон, честное слово!

– Только при такой перспективе игра стоит свеч, – упрямо наклонив голову, проговорил Ванденгейм. – Мы можем оставить немцам ровно столько права распоряжаться, сколько укладывается в эти десять процентов. Ни на цент больше!

Шрейбер от волнения не заметил, как швырнул окурок в бассейн. Его по-настоящему пугали планы старшего партнера. Их осуществление означало бы, что нити управления экономикой Рейнской области уйдут из рук европейских шрейберов. А именно они и были до сих пор единственными полновластными распорядителями дел там, из своих контор в Лондоне, Кельне и Гамбурге. Ведь и сам он, сидя в Штатах, был вынужден смотреть из рук «старших». А хотелось другого: не сможет ли он сам стать «старшим» при новом повороте дела?

– Всех их нужно спутать в один узел, – между тем говорил Джон. – Так, чтобы никогда и никто не мог его распутать… Ни при каких обстоятельствах! «ИГ» нужно связать с «Импириел кемикл», «Импириел кемикл» с Кюльманом, Кюльмана с Нобелем. И все под нашим контролем!

– Начнется война в Европе – и все полетит к черту, – в сомнении произнес Шрейбер.

– Войны в Европе не будет, – отрезал Джон. – Мы локализуем ее на востоке. Мы поможем Японии прыгнуть на спину России. Поддержим немцев в драке с большевиками по ту сторону Вислы. Но сначала займитесь этими немецкими дрязгами. – Он пошлепал губами. – Пусть-ка немцы кончают у себя с коммунистами. Решительно кончают. Иначе мы никогда не доберемся до сути…

– Доберемся, Джон, доберемся. – Шрейбер заискивающе-фамильярно похлопал Ванденгейма по спине. – Как только на карте появится общая русско-германская граница, дело будет сделано. Керзон не зря провел свою линию, а?

– И очень скоро мы к ней подберемся. Немцы пойдут на эту приманку.

На некоторое время между ними воцарилось молчание. Казались, каждый думал о своем. Потом, словно и не было делового разговора, Ванденгейм спросил:

– Вы уже завтракали?

– Да… Но, кажется, я способен начать сначала.

– Так пошли.

– Сколько же, по-вашему, для начала можно дать Курту?

– Столько, сколько нужно для восстановления всего военного комплекса в Германии. При этом не из старья, а на совершенно новой, вполне современной производственной базе. Пригласите к завтраку Шахта: пусть пускает в ход этого вашего… – Джон щелкнул толстыми пальцами.

– Гитлера?

– Вот именно: Гитлера.

Это был первый и последний деловой разговор, который Джон Ванденгейм имел за все пять дней трансатлантического перехода. Все другие попытки заговорить с ним о делах он пресекал лаконическим: «В Европе!»

Это слово он обычно бросал через плечо, даже не оборачиваясь к секретарю, чтобы не отрываться от своего любимого занятия – чистки трубок. Перед ним стоял чемодан-шкаф, разделенный на сотни отделений, где покоились трубки, входившие в так называемый малый набор, следовавший за ним повсюду и составлявший часть его знаменитой коллекции трубок. В ней были представлены глиняные трубки инков и голландцев, фарфоровые – не то урыльники, не то пивные кружки – баварцев, турецкие чубуки, китайские трубочки-малютки для опия, огромные, как гобои, бамбуковые трубки полинезийцев, современные шедевры Донхилла и Петерсона – все, что было когда-либо изготовлено для сухой перегонки курева в легкие человека. В поместье Ванденгейма на Брайт-Айленде остался целый трубочный павильон, набитый трубками, и штат экспертов-трубковедов.

Джон Третий не знал большего удовольствия, чем сидеть за чисткой какого-нибудь уникума из прекрасного, как окаменевший муар, верескового корня или из потемневшей от времени и никотина пенки.

Людям, близко знавшим Джона Третьего, было известно, что трубки являлись единственным предметом, не связанным с наживой, которым Ванденгейм способен был искренне интересоваться.

Поэтому для секретарей не было ничего удивительного в том, что в течение плавания «Фридриха» они получали это лаконическое «в Европе» независимо от того, какие имена они называли и о каких делах докладывали.