Ученик чародея

Шпанов Николай Николаевич

Часть четвёртая

 

 

43. Эрна Клинт

На конференции юристов — сторонников мира — в Праге юристы стран народной демократии и прогрессивные представители юридической науки Италии, Франции, Австрии и Западной Германии выработали конкретный план того, что они могут сделать для укрепления мира. Внесли в это дело свой вклад и криминалисты. Среди них выступление Кручинина, представлявшего Советский Комитет защиты мира, привлекло к себе общее внимание. Его доклад на тему «Современный империализм — питательная среда преступности» оказался очень острым. Кручинин построил доклад так, что проблема «перемещённых лиц» — их юридический статус и судьба — переросла рамки частного вопроса и обрела общечеловеческий смысл. Собравшиеся на конференцию юристы лучше других понимали, что совесть человечества не имеет права на покой до тех пор, пока судьба сотен тысяч людей не перестанет быть игрушкой тёмных сил. Сам термин «перемещённые» под влиянием времени трансформировался в старый, привычный термин «эмигранты». А ведь когда-то это слово стало синонимом ненависти к собственной родине и существующему в ней правопорядку. «Перемещённые» стали субъектами полного личного бесправия, людьми без отечества, без подданства и, чаще всего, без практической возможности добыть себе средства существования. Если прибавить к этому, что «перемещённые» были живыми людьми, многими тысячами мужчин и женщин, обладающих всеми потребностями, страстями и инстинктами людей, то нетрудно себе представить, какое значение приобретал вопрос об их потомстве. Будущим поколениям эмигрантов угрожала участь потомственных ландскнехтов, продающих кровь свою и жизнь монополистическому капиталу. Дискуссия по выступлению Кручинина показала заинтересованность участников конференции в поставленной проблеме. Нил Платонович получил приглашение посетить ряд стран. Москва рекомендовала эти приглашения принять. Поэтому Кручинину пришлось хотя бы накоротке побывать в Париже, Риме, Вене. Последнее выступление Кручинина в Западной Европе состоялось уже на обратном пути домой. Официальная части этой встречи протекала в атмосфере дружеского внимания левой части общества и при неприкрытом недружелюбии реакционных элементов местной юридической среды.

Покончив с делами, Кручинин решил использовать своё пребывание в живописной стране — отдохнуть несколько дней в горах. С этой целью он облюбовал скромный пансион на юге страны. Прелесть отдыха у Кручинина удваивалась возможностью посидеть за этюдами среди своеобразной горной природы. Удовольствие могло быть особенно полным благодаря отличному качеству пастельных карандашей Шминке, которые он купил по дороге. Одним словом, Кручинин уже смаковал предстоящий ему отдых, когда произошло нечто, заставившее его бросить этюды, со всей доступной в данных обстоятельствах поспешностью покинуть тихий пансион в горах и перебраться в ближайший большой город. Этим обстоятельством было письмо, доставленное Кручинину неизвестным, скрывшимся тотчас, как он вручил конверт хозяину пансиона. Содержание письма казалось незначительным, не вязавшимся с формой пересылки, обычно подразумевавшей любовную интригу или шантаж. К сожалению, Кручинин не сохранил этого листка в доказательство того, что у него была причина прийти в замешательство. Не удивительно, что он решил ещё раз взглянуть на конверт со слабой надеждой на то, что посланный попросту ошибся и записка предназначается кому-либо другому. Адрес соответствовал именно тем координатам, какие определяли на тот момент положение Кручинина на земном шаре. И именно тут, внимательно оглядев конверт, Кручинин не мог не произнести по своему собственному адресу тех магических слов, какими русский человек любит выражать душевные эмоции. Дело в том, что при первом беглом взгляде на адрес, вскрывая конверт, Кручинин не заметил небольшого условного знака, вкраплённого в написанное. Знак этот указывал на то, что отправитель письма — участник подпольной организации заключённых, когда-то существовавшей в нацистском лагере уничтожения «702». Кручинин понял, что принятое им за ошибку или глупую мистификацию было не чем иным, как шифром, простым для знающих его и сложным для непосвящённых.

Когда Советская Армия отворила ворота гитлеровского лагеря уничтожения «№ 702», расположенного в болотах Восточной Пруссии, Кручинину пришлось провести расследование преступлений варваров, руководивших мрачной «работой» смерти. В числе других материалов он изучил деятельность подпольной организации сопротивления заключённых лагеря № 702. Вдохновляемая и возглавляемая советскими людьми, организация эта была подлинно интернациональной. Её структура и методы работы заинтересовали Кручинина. А кое-кого из участников движения Кручинин накрепко включил в список своих друзей. Одним из этих самоотверженных борцов была латышка по имени Эрна Клинт. Кручинин много видел на своём веку и привык анализировать всех и вся. Тем не менее, Эрна Клинт представлялась ему едва ли не идеалом женщины-борца. А когда Эрна, пробыв несколько месяцев в госпитале, вышла оттуда поправившейся, окрепшей физически и заново расцветшей, Кручинин поспешил сойти с её жизненного пути: ему было за пятьдесят, ей едва тридцать. Сделав усилие воли, он попытался вычеркнуть её физический облик из своей памяти. Этот образ он подменил тем «идеалом» патриотки и бойца в полосатой одежде заключённой, с космами неприбранных волос, худой и прозрачно-жёлтой, какою впервые увидел Эрну в лагере. С тех пор прошло десять лет. Мало-помалу Кручинин сумел освободиться от этого воспоминания, пока жизнь не вызвала его на поверхность в связи с делом Круминьша: упоминавшаяся там Вилма Клинт была младшей сестрой Эрны. Кручинин был уверен, что напоминание будет случайным и канет в прошлое с окончанием расследования. И вдруг вот — снова перед ним Эрна Клинт!..

Суть письма, полученного Кручининым, была так же проста, как и неожиданна: оно состояло из двух пунктов. Первый заключал обещание передать Кручинину документ, разоблачающий систему подготовки агентуры для шпионско-диверсионной работы, в первую очередь и главным образом направленной против лагеря мира, то есть против СССР и стран народной демократии. Вторым пунктом была просьба помочь выйти на свободу и вернуться в СССР человеку, не желающему выполнять преступное задание эмигрантской службы диверсий. Этого человека звали… Инга Селга. В заключение указывалось место и время предлагаемой встречи с автором письма — пивной зал на окраине города.

Прочитанное заставило Кручинина задуматься. Шифр был верен. Содержание письма сулило осуществление одной из задач, поставленных участниками международного съезда юристов, разоблачить ещё одно гнездо поджигателей войны и помочь человеку, насильно задержанному вдали от родины. Однако кто поручится, что секрет шифра, которым написано письмо, не стал достоянием врагов? Где гарантия, что геленовская разведка не знает, какого рода документ предлагается Кручинину? Сколько шансов за то, что и само письмо не является попыткой втянуть советского человека в трафаретную ловушку? На все это было бы много шансов, если бы… не подпись Эрны Клинт. Испытание огнём и железом, холодом и голодом в застенках гестапо и в лагерных карцерах, следы двух фашистских пуль, полученных при попытке к побегу, — вот что стояло за её именем! Впрочем?.. Несносное «впрочем» так часто и так некстати встающее на нашем пути! Сколько яда скрывается в этом слове, сколько отравы оно внесло в отношения людей, сколько хороших минут испорчено им! И тем не менее невозможно изгнать его — это «впрочем»!.. Разве в этом письме Эрны Клинт нет ничего подозрительного? Почему она очутилась в том же городе, где находился Кручинин? Откуда пришла она — ведь советские органы репатриации считали её мёртвой? Где она оставалась столько времени в неизвестности? Имел ли Кручинин право подчиниться первому порыву радости встречи? Если Эрна связана с Ингой, значит, связана и с Силсом, а через него и с Круминьшем и… Дальше не хотелось думать.

Кручинин вернулся к записке. Даже убедившись в том, что она не сфабрикована врагами, Кручинин мог допустить возможность ловушки: Эрна могла привести за собою агентов вражеской разведки, не подозревая того, что выслежена. В таком случае и само письмо Эрны могло быть умышленно пропущено к Кручинину, а может быть, даже и доставлено услужливо подосланным Эрне человеком чужой секретной службы…

Однако нужно было действовать: ставкой была жизнь человека — жизнь Инги Селга. Значит, не оставалось ничего иного, как идти на свидание с Эрной.

 

44. Знакомые всё лица

Тактика требует приходить на такого рода свидания с опозданием, чтобы не стать предметом внимания каждого, кто наблюдает за местом свидания — будь то агент противника или случайный бездельник. Во-вторых, — и это важно, — при известном опыте, приближаясь к месту свидания и оставаясь незамеченным, Кручинин сумеет распознать, не привёл ли его контрагент на хвосте слежку. Однако на этот раз Кручинин решил быть в кафе не позже, а раньше назначенного Эрной времени. Он хотел предоставить все преимущества ей. Он пытался уверить себя, будто такое решение вовсе не являлось результатом личных чувств к Эрне и что им руководило только правильное понимание долга, подсказывавшего необходимость оберегать Эрну — товарища, держащего в руках судьбу другого человека — Инги Селга. Инга Селга представлялась Кручинину не просто одною из сотен тысяч «перемещённых», а своего рода живым документом, могущим сыграть существенную роль в разоблачении врагов мира.

И вот, сидя в почти пустом зале пивной на одной из окраинных улиц и отхлёбывая пиво, Кручинин делал вид, будто просматривает пачку замусоленных газет. Одновременно он не упускал из поля зрения ни входящих в пивную, ни проходивших под её окнами. Посетителей было мало. Его внимание привлекли двое шахматистов, с подозрительной медлительностью обдумывавших ходы и значительно чаще поглядывавших по сторонам, чем полагалось сосредоточенным игрокам. В этом было мало хорошего: может быть, место свидания Кручинина с Эрной кое-кому известно? Может быть, даже само это свидание организовано для того, чтобы узнать, кого хотела встретить Эрна и застать её вместе с её контрагентом, то есть с Кручининым? Такие мысли Кручинина были законны. И не следовало ли из них, что он должен поскорее покинуть подозрительное место, прежде чем дверь захлопнется перед ним? Может быть, при иных обстоятельствах именно так он и поступил бы. Но не сегодня: он должен был видеть Эрну!

В зале появились новые посетители. Один из них, медленно пройдя мимо Кручинина и внимательно в него вглядевшись, занял столик у витража, вделанного в заднюю стену зала. В свою очередь исподтишка оглядев этого человека, Кручинин решил, что посетитель здесь не впервые. Уж слишком уверенно занял тот именно такое место, где на верхнюю часть лица падал свет, прошедший сквозь стекло, изображающее алый плащ рыцаря. Нижняя часть лица посетителя освещалась лучами, профильтрованными синим чепраком рыцарского коня. Эти яркие блики искажали черты лица и мешали Кручинину разглядеть нового посетителя. Кручинину пришлось очень внимательно всмотреться, чтобы, наконец, сказать: он знает этого человека. Когда-то этот субъект красовался в чёрном мундире гестаповца со знаками бригаденфюрера. Теперь на воротнике его штатского пиджака не было шитья и приметой служили не дубовые листья, а знак, который нельзя было спороть как шитьё или смыть подобно накладным усам: под левой скулой у него виднелся шрам в виде полумесяца, словно бы след глубоко вонзившихся зубов. Укус оказался более прочным, чем все другие знаки, кичливо выставлявшиеся напоказ во времена гитлеризма, и уж во всяком случае прочнее шевелюры, некогда украшавшей его голову, ныне представшую во всем блеске оголённого черепа. Теперь голова походила на шар, отполированный руками тысяч любителей кегельбана. Впечатление этой необыкновенной округлости прочно удерживалось, хотя лицо бригаденфюрера вовсе нельзя было назвать ни круглым, ни гладким. Напротив, оно было скорее удлинённым, словно бы оттянутым вниз рукою физиономиста-насмешника. Как следует понять, что представляло собою лицо бригаденфюрера, может тот, кто видел снимки, сделанные с лётчиков-скоростников в момент перехода из пике в крутую горку, когда ускорение переходит за десять «g». Сходство с кегельным шаром заканчивалось широкой щелью рта с опущенными краями — ни дать ни взять выточка для руки игрока в шаре для кеглей.

Нет надобности больше останавливаться на описании этого пришельца. То и другое достаточно известно читателю по участию бригаденфюрера в убийстве Шлейхера и в преступлении на квартире Палена, а также по случаю с кражей бумаг у генерала фон Бредова. Разве стоит отметить из числа изменений, происшедших в его наружности за эти годы, некоторую одутловатость в лице и мешки под глазами — свидетельство того, что былое здоровье ему несколько изменило и что отвращение к пиву не было его пороком.

Что касается личных качеств бригаденфюрера, известных Кручинину по прежнему опыту, то, может быть, стоит напомнить о его привычке произносить прописные истины тоном профессора, делающего открытия. Из литературы давно известен и ею достаточно высмеян классический образ филистера. Но ещё никто не описывал склонность к произнесению истин, давно известных, обращённую в область интересов профессионального палача. Кручинин отлично помнил впечатление, произведённое на него записями Геринга и Гиммлера, относящимися к их состязанию в собирании исторических данных о пытках и казнях. Как известно, это патологическое соревнование было вызвано ревностью Геринга, когда его вынудили уступить Гиммлеру лавры всегерманского палача — начальника тайной полиции. Сидя в уютном охотничьем домике Геринга в Кариненхалле и просматривая этот пыточный альбом Геринга, Кручинин пытался постичь психологию существ, способных к подобным забавам. Геринг любил делать свои записи в минуты отдыха, покачивая на коленке любимую крошку-дочь. И в то время, когда ребёнок играл его аксельбантами, рука рейхсмаршала выводила сентенции о предпочтительности спускания руки пытаемого в кипящее масло, сравнительно с простым отсечением её. Быть может, в минуты наибольшей нежности к своему отпрыску, Геринг сделал и запись о том, что вливание расплавленного свинца в горло пытаемому неразумно, ибо лишает объект дара речи и судью возможности дальнейшего допроса. Геринг считал правильным протыкание щёк раскалённым железным прутом: «Если не повреждать языка, то объект может давать показания…» На одной из последних страниц тетради имелось сообщение о том, что Наци № 2 раскопал старинные китайские и индийские документы о шедеврах палаческого искусства; с их помощью он надеялся положить на обе лопатки своего соперника «Чёрного Генриха».

Садистский бред сочился из каждой капли чернил, оставивших след на страницах альбома. И все же все это оставалось только бумагой с мёртвыми строками ныне мёртвого автора. Но вот она, картина недавнего прошлого: живой, чисто выбритый, надушённый, затянутый в безукоризненный костюм бригаденфюрер тоном учителя мудрости рассуждал о методах изощрённого мучительства подследственных, доказывая, что только устарелые понятия немецкой публики мешали фюреру ввести публичное отсечение головы топором на площадях. «Между тем, — поучал бригаденфюрер, — лишь подобные методы воспитания масс могут избавить мир от противников войны и жестоких методов правления». Сидя в углу элегантного салона, можно было слушать этого знатока палаческого дела. Если прибавить к этому, что назвать словарь бригаденфюрера просто ограниченным — значило безмерно ему польстить, то легко себе представить, каких усилий стоило тогда Кручинину сохранять спокойствие… К счастью, все это было в прошлом и вспоминалось теперь только как неповторимый сон…

Хотя сегодняшняя встреча с бригаденфюрером не была приятной, она имела и положительную сторону — Кручинин мог более не сомневаться, что в этом кафе геленовская разведка устроила ловушку Эрне Клинт: уж слишком подчёркнуто равнодушно прошёл бригаденфюрер мимо Кручинина, чересчур нарочитой была самая случайность его появления в этом зале. Итак, на карте стояла судьба большой человеческой борьбы за свободу, за мир, за жизнь. Кручинин ни за что не признался бы никому другому, ни даже самому себе, что одною из ставок в этой игре со смертью ему представлялась голова Эрны Клинт. Далеко не последняя ставка.

 

45. Партия шахмат

Трудно вытравить из человеческого сердца личное даже в самых ответственных условиях выполнения долга перед обществом. Мы привыкли оценивать борьбу между общественным и личным, когда они противостоят друг другу. Но ничего не замечаем, когда противоречия нет и когда общественное и личное текут в едином русле. А между тем подсознательно личный мотив часто участвует в принятии решений общественного свойства. К счастью, в данном случае личное не противостояло общественному и сознание Кручинина не было ареной этой борьбы. Кручинин благодарил себя за осмотрительность, толкнувшую его на то, чтобы прийти в пивную заблаговременно. Он мог предотвратить появление тут Эрны Клинт, мог уберечь её от лап бригаденфюрера. По тому, как подчёркнуто незаинтересованно в отношении шахматистов держал себя бригаденфюрер, Кручинин мог с уверенностью сказать, что они — одна компания. Кручинин подошёл к шахматистам и стал таким образом, что очутился напротив окна и из-за спины шахматистов видел улицу.

Кручинин сразу заметил, что игроки не могут сойти даже за тех дилетантов из безработных, что ищут приюта под кровом пивных, пользуясь правом пить одну кружку столько времени, сколько можно протянуть партию в шахматы. Неискусность и даже особая неумность ходов этой пары бросалась в глаза. «Вероятно, подумал Кручинин, отправляя их на операцию, начальник сказал им: „Постарайтесь остаться незамеченными, займитесь чем-нибудь: сыграйте хотя бы в шашки…“ Агентам была милее всего партия в скат, но начальник сказал „шашки“. Шашек в пивной не оказалось. Значит, нужно было сесть за партию шахмат, применив к шахматам свои познания в шашках. Кому доводилось быть в положении Кручинина, поймёт, что грубая работа противников ставила его в затруднительное положение. Чтобы протянуть время в позиции, занятой за спиною игрока, не возбуждая подозрений, Кручинину приходилось строить из себя человека, заинтересованного игрой. А попробуйте заинтересоваться подобной партией! Он решил идти напролом: попробовать преподать агентам урок шахматной игры.

— Позвольте объяснить вам, как это делается, — он обернулся к сидевшему в углу бригаденфюреру. — А может быть, тот господин играет?

Бригаденфюрер поднял на него тяжёлый взгляд холодных серых глаз, очевидно, соображая: следует ли ему оказаться шахматистом или нет? Наконец, с расстановкой проговорил:

— Да, мы можем сыграть с вами одну партию в шахматы.

Это был его прежний, обычный тон: словно читал наставление. Именно так и сказал: не «можем сыграть» или «сыграем партию», а совершенно точно «сыграть одну партию в шахматы». Не во что-нибудь другое, и не пять партий, а именно «одну» и именно «в шахматы».

Позже, анализируя происшедшее, Кручинин понял, что бригаденфюрер оказался совсем не таким уж примитивным существом со склонностью к театру ужасов, — он был способен к решениям и к поступкам, определяющим качества человека, как шпиона или контрразведчика. Быстрый анализ обстановки, верный вывод и вступление в действие без колебаний — это противоположность методу прощупывания, пробных ходов и выжидания. Кручинин мог лишний раз оценить, как опасно считать противника ниже себя: каким дураком чувствуешь себя, попавшись на удочку ловко разыгранной тупости, под которой скрыто коварство. И как часто, увы, такие возможности недооцениваются в происходящей смертельной игре! Согласился ли бы сам Кручинин на месте бригаденфюрера сыграть с ним? Кручинин подумал: «Нет, не согласился бы». И, как оказывается, совершил бы ошибку. Потому что на этот раз ошибка заключалась в том, что он предложил бригаденфюреру партию. Кручинин сам себя связал, усевшись за столик. Не произнося ни слова, противник отвечал разумным ходом, едва Кручинин успевал отнять руку от белой фигуры. Кручинин понял: ему не удастся закончить партию тогда, когда это будет удобно ему самому и не сразу нашёл выход из создавшегося положения. Обернувшись к сидевшим по сторонам столика агентам, он с улыбкой сказал:

— Вот так надо играть. А теперь вы увидите как не надо играть… Я буду делать ошибки… Вот первая.

И он стал одну за другою ставить под удар свои фигуры, искоса наблюдая в окно за улицей: было просто удивительно, что Эрны столько времени нет. Уж не разгадала ли она ловушки? Не лучше ли и ему быть теперь на улице…

Наконец удалось освободиться от несносной партии, и он мог покинуть пивную. Едва успев отойти от пивной, он услышал звук вновь отворяемой двери и торопливые шаги за своей спиной: это был один из незадачливых шахматистов. Почти одновременно Кручинин увидел в конце улицы хорошо знакомый ему стройный силуэт Эрны.

Кручинин продолжал путь, устремив навстречу Эрне взгляд, и со всей доступной ему выразительностью отвёл его в тот момент, когда глаза их встретились. Она должна была понять, что он хотел ей этим сказать! Но что это: неужели она задержалась у двери кафе? Почему замер стук её каблуков?.. Кручинин не смел оглянуться. Но тут же по слуху с облегчением убедился: Эрна, задержавшись было около кафе, продолжала путь по улице.

Было ли это избавлением Эрны из лап преследователей или провалом, от которого зависел успех большого общественного предприятия борцов за мир?

Он медленно удалялся в направлении, противоположном движению Эрны.

Десять лет бывали большим сроком в жизни человека и при более медленном течении времени, нежели стремительный бег, в каком несётся сквозь историю наше жадное поколение. Кручинину не могло прийти в голову, что мимолётная встреча с Эрной может стоить ему покоя. Но покой исчез вместе с её силуэтом, скрывшимся за поворотом улицы. Копна рыжих волос огнём вспыхнула на прощанье и погасла. Когда-то под непосредственным натиском гигантских событий войны подавление чувства к Эрне выглядело незначительным личным горем по сравнению с морем страданий миллионов человеческих существ. Но теперь этот шаг представал роковой ошибкой, по-видимому, непоправимой. Пытаясь проанализировать свой давнишний поступок с точки зрения человека и общественного деятеля, Кручинин не мог найти примирения между двумя ликами самого себя. Уже не в первый раз в жизни два его «я» приходили в противодействие. Кручинин не умел найти равновесия, в котором общественное «я» не мешало бы личному. Так было когда-то в его отношениях с Ниной, так случилось с Эрной. Неужели только отойдя на значительное расстояние от собственных поступков, он может найти им правильную оценку? Не может же быть, чтобы чувство и долг так и оставались в его жизни антагонистическими друг к другу? Кто знает тайну уравнения, приводящего к равновесию эти могущественнейшие факторы человеческого существования?

Кручинин мог предположить, что теперь, после исчезновения Эрны, у него действительно есть сколько угодно времени для размышления на эту тему. И, вероятно, чем дальше, тем более бесплодными будут думы. При любом решении проблемы человеческих взаимоотношений он уже не мог извлечь из него для самого себя никакой пользы. Все было в прошлом. Ничего в будущем.

 

46. Подозрительное объявление

Бежали дни. Логика говорила, что по всей вероятности Эрна использует малейшую возможность, чтобы дать о себе знать. Но с течением времени надежда на такую возможность угасала, а подходило время, когда Кручинин должен был покинуть город. И, как это часто бывает, именно тут, когда следующий день уже застал бы его в пути, пришла весточка от Эрны. Это была зашифрованная записка ещё более лаконичная, чем прежде. В ней говорилось, что Кручинин должен следить за объявлениями «Марты» в газете «Западный Вестник».

Ожидание — один из самых тяжёлых способов времяпрепровождения. Только люди, ожидавшие чего-либо важного в вынужденной неподвижности заточения — будь то чаемая свобода или неизбежная смерть, — знают истинную цену времени. А у Кручинина это было одновременно ожиданием свидания с Эрной или известия об её исчезновении навсегда. Лампа и книга были не единственными друзьями, которых Кручинин хотел бы видеть возле себя в те дни. В обычное время у себя на родине он любил огни чужих окон. Глядя на свет в не знакомом ему доме, он почти всегда представлял себе хорошую жизнь, хороших людей, их хорошие дела, хорошие желания и мысли. Это было своего рода пищей для его воображения, настолько привлекательной и плодотворной, что он частенько хаживал вечерами по улицам, выбирая менее знакомые, с неожиданными домами. Он поглядывал на окна, где на шторах, как на экране китайского театра теней, двигались силуэты людей. Эти люди казались ему близкими, их жизнь понятной и интересной. От таких прогулок ему становилось покойнее, работалось лучше и, кажется, даже счастливей жилось. Подобными вечерами он особенно сильно любил людей.

Попробовал он и здесь походить по улицам, глядя на освещённые окна жилых домов. Глядел на многолампые люстры гостиных и столовых, на силуэты дородных бюргеров и разряженных бюргерш; попадались и скромные лампы с зелёными абажурами, со склонившимися над ними головами одиноких людей. Но даже они не возбуждали в Кручинине прежних чувств и мыслей, все было чужим и даже враждебным. Во всем чудилось что-то от жизни насторожённой и недоброй. Той тёмной жизни, что стоит между счастьем и темнотой неизвестности, между любовью к жизни и ненавистью к живущему, между мечтой о будущем и цепляньем за прошлое. И Кручинин возвращался с прогулок ещё более одинокий, насторожённый и подчас даже немного подавленный. Он томился беспокойным, неприветливым одиночеством среди семисот тысяч жителей этого города. Иногда это одиночество вызывало воспоминание о другом — приветливом — одиночестве, в каком человек оказывается в лесу или на просторе открытого моря. Какая противоположность: то и это, там и тут! Если вам, читатель, доводилось очутиться совсем одному в глубине дремучего леса, то вы, наверно, помните, как после первого беспокойства, вызванного таинственностью лесного полумрака, вы постепенно свыкались с его голосами. Очень скоро эти голоса не только переставали нарушать тишину леса, а казались вам её неотъемлемой частью, настолько непременной, что молчание ночи уже раздражало слух. Но проходил час, и эта тишина в свою очередь превращалась в нечто неотъемлемое, свойственное месту, времени и внутреннему миру вашего собственного я. Снова наступала смена таинственной тишины спящего леса на многоголосые шумы лесного дня. И вдруг, когда эти смены стали настолько привычными, что превратились в неразличимый слухом оборот времени, вы услышали что-то совсем инородное: голос человека. Этот голос ворвался в мир леса, расколол его и вернул вас в царство вам подобных. Вы словно проснулись. И так же бывает в реальности — это пробуждение могло вызвать радость или досаду, в зависимости от того, что сулила вам жизнь. Или в море, когда вы, уединившись у борта маленького парусного судна, час за часом не видите ничего, кроме воды, рассекаемой форштевнем и журча обтекающей борт, а над собою — только небо. Тогда вам приходят мысли, ничем не омрачённые, огромные, как сам этот мир неба и воды. И тут коснувшийся вашего слуха человеческий голос не говорил ли вам властно, что, кроме неба, воды и вас, на свете ещё много такого, о чём не следует забывать и что держит и будет держать вас в своих объятиях до конца ваших дней…

Горе-мудрецы убеждали Кручинина, что подобные мысли — плод эгоцентризма и ипохондрии, не свойственных и даже неприличных нашему миру, нашим людям, нашему времени. Но один добрый врач (а не должен ли быть добрым всякий врач?) объяснил ему, что дело не в эгоцентризме, а в простом утомлении. Оно толкает человека в объятия успокоительной тишины и одиночества.

Когда, сидя в одинокой комнате пансиона, Кручинин обращался к далёким воспоминаниям о лесе, ему начинало чудиться, что он в лесу и сейчас. Но лес этот совсем иной — чуждый и жуткий. Его молчание таково, что Кручинин с благодарностью услышал бы человеческий голос и чтобы голос этот произнёс что-нибудь на русском языке. Это было бы якорем спасения для мыслей, дрейфующих в мрачном просторе чужой жизни.

Кручинин привык молчать, когда нужно. Необходимость долго держать язык на привязи привела к тому, что в конце концов молчание стало его потребностью, как потребностью многих является болтовня. Для большинства людей обмениваться звуками с себе подобными так же органично, как двигаться. Быстро вянет человек, лишённый возможности говорить и слушать других. Когда-то и Кручинину это казалось естественным: самому болтать о чём угодно и слушать всё, что другим хотелось ему сказать. Но с течением времени выработалась привычка в известной обстановке молчать и пропускать мимо ушей всё, что не относилось непосредственно к нему. Он должен был произносить лишь те слова, какие были необходимы для выполнения его задачи. Все остальное было, в известных условиях, пустой, а иногда и опасной болтовнёй. Кручинин был удивлён, когда именно в этом городе он почувствовал, что одиночество и отсутствие словообмена ему в тягость. Каждый камень этого города был ему чужд; в каждом встречном он мог подозревать врага. Он знал, что среди сброда, живущего на подачки иностранных разведок и службы Гелена, достаточно головорезов, готовых на любую уголовщину. Необходимость ждать сообщения Эрны заставляла его почти безвыходно оставаться дома. Пытка одиночеством и бездействием была бесконечна: объявлений «Марты» в газете все не было.

Но вот однажды, просматривая вечернее издание «Вестника», Кручинин увидел крошечное объявление: фрау Марта Фризе предлагала любителям живописи несколько полотен старых художников. Посредников просили не являться. Стрелки часов говорили, что времени у него остаётся в обрез, чтобы добраться по назначению до часа, указанного в объявлении. Кручинин увидел в этом руку Эрны: она рассчитала умно — только он один устремится по этому объявлению, едва купив газету. А на следующий день «Марта» уже будет вправе сказать любому, кто к ней придёт, что картины проданы. В разгар этих размышлений в дверь его комнаты постучали:

— Вечерняя почта!

Взглянув на городской штемпель и марку, Кручинин было отложил письмо: вероятнее всего, это была очередная угроза от башибузуков «убрать советского агента, если он не уберётся сам». Кручинину эти анонимки надоели. Вероятно, он и ушёл бы, не заглянув в конверт, если бы не внутренний голос, заставивший его уже от двери вернуться к столу и вскрыть письмо. И он не пожалел об этом внезапном любопытстве:

«Быть сторонником мира в этой стране можно только тайно. Это вынуждает меня скрыть своё имя. Желание спасти вас от ловушки и способствовать разоблачению поджигателей новой войны заставляет меня открыть вам, что Эрна Клинт, которую вы считаете своим другом, — агент иностранной разведки. Таким агентом она была уже и в дни заключения в лагере уничтожения „702“. На ней — кровь участников нескольких побегов. На ней кровь героев восстания заключённых. Я хотел было написать вам это письмо шифром, выработанным в своё время в нашей лагерной подпольной организации, но не уверен в том, что вы сможете его прочесть.

Будьте осторожны. Вас завлекают с целью скомпрометировать.

Верный сын народа и Ваш доброжелатель».

 

47. Марта Фризе

При всем предубеждении против анонимок тут, где все гудело от антисоветских интриг, Кручинин не мог не задуматься над подобным предупреждением. Для людей, погрязших в интригах и провокациях, лишённых чести и самолюбия, забывших долг и потерявших совесть, предать своих новых хозяев было ничуть не труднее, чем они в своё время предали родину. Вся гамма чувств от любви до ненависти, от раскаяния до мести — все могло водить пером неизвестного корреспондента. Если объявление в «Вестнике» дано Эрной или по её поручению; если письмо неизвестного — клевета, то газета даёт Кручинину явку, которой он ждёт. Но если Эрна предательница — квартира Марты окажется для Кручинина ловушкой… А если Эрна тут вообще ни при чем и все это подстроено врагами? Тогда… И наконец, ведь может быть простое совпадение. Мало ли на свете Март?.. Бесполезно было строить догадки — возможностей плохих и хороших больше, чем можно предусмотреть…

Взгляд Кручинина упал на циферблат часов. Все бумаги, записная книжка — все было быстро вынуто из карманов и спрятано в надёжное место. Переменив на всякий случай два таксомотора, Кручинин через пятнадцать минут стоял у дома, указанного в объявлении. Нажим звонка, и дверь тотчас отворилась, словно тут были твёрдо уверены, что он не мог не прийти. В лифте против цифры «3» стояли две фамилии, одна из них — «Фризе». Едва Кручинин успел затворить за собою лифт на третьем этаже, как перед ним, словно сама собою распахнулась одна из выходящих на площадку дверей.

Может быть, ещё и сейчас было разумно повернуться и уйти. Но можно ли бежать, если в гостеприимно (или предательски?) распахнутой двери стоит женщина и жестом приглашает войти? Кручинин переступил порог и тотчас услышал за спиной стук захлопнутой двери. Посторонившись к стене, чтобы дать ему пройти, стояла женщина средних лет с гладко зачёсанными волосами, такими светлыми, что в свете электричества они казались седыми. В её лице, сохранившем следы миловидности, каждая чёрточка была свидетельницей страданий, горя, внутренней борьбы. Именно так: борьба и сомнения источили его морщинками. Глаза её, по-видимому когда-то голубые, отражали все то же: вопрос о мере страданий, какая ещё отпущена ей на земле.

— Госпожа Марта Фризе?

Она ответила молчаливым кивком и жестом пригласила войти. Дав Кручинину время осмотреться в комнате, которая могла быть и гостиной и рабочим кабинетом, негромко, словно боясь нарушить чей-то покой, сказала:

— Вот то, что я предлагаю, — и указала на стену, где висело несколько небольших полотен. Среди них Кручинин сразу, казалось ему, с уверенностью опознал руку Манеса. Тот, кто однажды видел его «Девочку перед зеркалом», едва ли уже обознается, встретив присущий этому мастеру колорит рисунка, озарённого, только Манесу свойственным, мягким светом цветного пятна, словно бы не преднамеренно брошенным в темно-коричневую мрачность основного тона. Мог ли Кручинин думать: в этом городе, таком насквозь антиславянском, встретить старого чешского мастера — такого истово славянского в каждом своём мазке, в дыхании всего своего искусства?! Госпожа Фризе опустила глаза и, указывая на полотна Манеса, повторила: — Это всё, что я могу предложить вам… Ведь вы заинтересовались объявлением потому, что… — она запнулась и так посмотрела в глаза Кручинину, что казалось смешным отрицать то, что было ей по-видимому известно. Все же он твёрдо и так же глядя ей в глаза, ответил:

— Это полотно мне не нравится…

— Это не имеет значения… — При этих словах она прикрыла рукою глаза и провела ею по волосам, — я хочу продать именно эту картину. — И, подумав, прибавила: — Сейчас я продаю только её!

— А именно это-то полотно мне и не нравится, — ответил Кручинин. Ему хотелось поскорее покончить с этим визитом и убраться отсюда. Хозяйка, на его взгляд, довольно откровенно тянула время, чтобы дать возможность кому-то подоспеть.

— Я прошу вас взять именно этого Манеса… — ещё настойчивее, чем прежде, сказала она.

— Не понимаю, — сказал Кручинин, — почему я должен покупать вещь, которая мне не нужна?

— Возьмите её. Именно её.

Кручинин с неудовольствием пожал плечами и сделал шаг к двери, но Марта загородила ему дорогу.

— Я возьму с вас недорого… Совсем, совсем недорого.

Названная ею цена была слишком низка даже для самой дрянной копии. Но чем твёрже Кручинин отказывался, тем настойчивее Фризе навязывала покупку. Кручинин решительно направился к выходу.

— Постойте! — крикнула она. — Да погодите же!

Поспешно приставив стул к стене, она сняла, почти сорвала со стены картину и стала поспешно завёртывать её в газету.

Она протянула ему пакет со словами:

— Заплатите, сколько хотите.

Он машинально взял картину. Но стоило ему почувствовать её в руках, как воскресла мысль о том, что это и есть улика, с которой враг намерен его поймать…

Однако хозяйка не дала ему опомниться — пробежала в прихожую и отворила дверь. Через минуту дверь за Кручининым захлопнулась, и он стал поспешно спускаться по ступенькам, затянутым толстой дорожкой.

 

48. Одноглазая старуха

Картина лежала перед Кручининым. Испещрившая её паутина трещин от набившейся в них пыли и копоти выглядела чёрной сеткой. Из-под неё на Кручинина хмуро глядело темно-коричневое лицо старухи. Быть может, когда-то оно и не было безобразным, может быть, даже писалось как лицо молодой женщины. Но время и невзгоды состарили его так, что оно казалось изборождённым вековыми морщинами. То ли от красок, выгоревших на одной половине полотна и потемневших на другой, то ли от сморщившегося холста лицо казалось перекошенным гримасой паралича. Один глаз закрылся или был затянут катарактой и бессмысленно пялился слепым бельмом. Время сделало облик старухи той смесью седины с нечистотой, которая сопутствует неопрятной нищей старости. Но по какой-то случайности годы обошли своей разрушительной работой второй глаз портрета. Было похоже на то, что этого глаза коснулась рука реставратора. Но почему он ограничился восстановлением одного только глаза? У него отпала охота заниматься этим делом, или он не сошёлся в цене с владельцем холста?.. Так или иначе правый глаз старухи сверкал злобной силой. Становилось даже немного жутковато в него смотреть. Едва ли стоило завидовать тому бедняге, чьим уделом был в молодости спор с такою силой. Укрощение строптивой красотки послужило Шекспиру предметом романтической обработки, но борьба со злобной дурнушкой кажется ещё никого не поднимала на подвиг художественного творчества и не оставила в истории мировой культуры иных следов, кроме самоубийства Сократа. А право, жаль! Человечеству принесло бы пользу посмотреть на доказательных примерах, как это выглядит: за немыслимо краткий срок, что двуногое совершает своё путешествие от колыбели к могиле, оно успевает затопить все вокруг себя злобой, источаемой непроизвольно, подобно тому, как цветок издаёт аромат. Скажут: как существует горький запах полыни, так точно ведь есть и сладостное дыхание розы! Спору нет. Но, увы, роз в роду человеческом ещё меньше, чем в растительном мире. Живые розы ещё труднее выращивать, и они ещё более подвержены морозу. Движимое ложным предположением — одною из многих ошибок учения! — будто можно искусственно превращать заросшие полынью человеческие души в розарии духа, христианство создало питомники душ — монастыри. Но история показала, что количество навоза, принесённого человечеством в эти питомники, оказалось настолько велико, что они превратились в выгребные ямы, заражающие мир зловонием тления, а отнюдь не ароматом.

Христианство, церковь, монастыри, монахи… По этим рельсам мысль Кручинина докатилась до католицизма и до его квинтэссенции — Ордена Иисуса. Сколько горестей этот духовный питомник питомников доставил уже человечеству, сколько ещё успеет доставить, прежде чем оно сметёт его в мусорную корзину истории. Этот «духовный розарий» выращивает вместо роз одни шипы. Они торчат повсюду на пути прогресса и мира. Кручинину уже доводилось об них уколоться. И придётся обломать ещё не один такой шип, чтобы добраться до цели усилий — прочного мира…

Заперев дверь комнаты, Кручинин извлёк холст из рамы. Посыпались хлопья пыли, забившейся в завитки резьбы, сделанной в те неэкономные времена, когда вместо лепного багета обходились искусством резчиков. Но рама занимала Кручинина лишь постольку, поскольку могла оказаться полой и в её полость можно было вложить записку.

Напрасно станут усмехаться скептики: зачем бы трезвым людям, живущим в современных ультрапрозаических условиях, посылать записки с такими сложностями вместо услуг государственной почты? Но пусть-ка эти критики-реалисты сами попробуют установить связь в условиях, в каких находилась Эрна Клинт и Кручинин, да так, чтобы сообщение не было обнаружено, а уж ежели оно и попадёт в руки врагов, то чтобы никто не смог понять его содержания, определить адресата и отправителя. Эрна не придумала ничего лишнего: пусть бы одноглазая старуха прошла руки десяти сыщиков — они не поняли бы, что держат письмо.

Кручинин догадался, что, скрывая записку от полиции, Эрна нашла ей место, которое нелегко будет обнаружить и ему самому. Он обстукал всю раму, исследовал трещины рассохшейся резьбы. Если тайны не содержит ни рама, ни подрамник, её должна хранить сама картина. Кручинин принялся исследовать холст с тщательностью, с какой его, вероятно, не изучал ещё ни один любитель живописи. При этом внимание Кручинина то и дело невольно возвращалось к глазу старухи. Казалось, она так и впивалась в Кручинина, желая сказать то, чего не могли произнести её злобно сжатые губы. Но, оказывается, следовало искать по признаку контраста: чувствуя на себе пристальный взгляд единственного зрячего глаза, Кручинин должен был обратиться к его слепому соседу — бельмо катаракты, кричавшей о пустоте, и содержало загадку. То, что Кручинин принял за порчу, причинённую временем, оказалось крошечным отверстием в верхнем слое холста, искусно замаскированным бельмом; сам холст якобы ради его укрепления был дублирован. Между слоями ткани, сквозь отверстие под бельмом, был введён маленький листок папиросной бумаги.

Условный значок в углу листка заменял подпись. Шифр был тот же, что в прошлый раз. Кручинин узнал ровно столько, сколько нужно было для следования по пути Эрны: «Бисзее — Вилла Доротеенфройде». К этому более чем лаконичному путеводителю было прибавлено лишь два слова не географического смысла: «очень осторожно». Но и этих двух слов заботы могло не быть: «Вилла Доротеенфройде» — этим было сказано более чем достаточно. Кручинин знал, что вокруг этого живописного уголка, под маской всякого рода пансионов, можно было найти не один тайный притон международного авантюризма, шпионажа и диверсий. Под видом школы языков тут существовало убежище для изменников русского происхождения; «Школа движения по системе Далькроза» обучала убийству и взрывам бывших прибалтов; польские изменники нашли приют под вывеской пансиона «Перепёлка», якобы содержащегося польской аристократкой; жёлто-голубая дощечка на воротах самого неопрятного домика предлагала обучить украинок кройке и шитью. Кадры для этих заведений поставлялись «подготовительными» школами эмигрантско-националистических организаций. «Вилла Доротеенфройде» была одним из самых секретных заведений такого рода, состоящих, как знает уже читатель, под руководством епископа Ланцанса. Вместо забулдыг эмигрантов и иностранцев разных национальностей обучение тут вели женщины в одеждах католических монахинь. Кручинин знал, что находиться там — значило учиться всему страшному и отвратительному, что питомцы этой своеобразной школы должны были делать в СССР. Он пробовал представить себе Эрну в любой из этих ролей и — ум заходил у него за разум.

Кручинин знал и «мать Маргариту» — начальницу пансиона «Доротеенфройде». Но если бы этого и не было, если бы ему случилось повидать её лишь однажды в течение нескольких минут, и того было бы достаточно, чтобы запомнить навсегда и узнать среди тысяч по первому взгляду. Будучи неплохим живописцем, он не взялся бы передать черты этого существа, по жестокому капризу природы обретшего облик женщины. По началу, когда ему сказали, что оккупанты подобрали Маргариту Бёме в нацистском концентрационном лагере, где она исполняла обязанности надзирательницы и палача, он не поверил. Мать Маргарита, врач по образованию, была маленькая толстушка с розовыми щёчками в ямочках, словно бы непроизвольно собирающимися в добродушную улыбку. Светлые бровки, светлые, почти невидимые, редкие реснички вместе с розовым благодушием щёк и с плотоядной жизнетребующей усмешкой пухлых губ придавали лицу монахини ту возрастную неопределённость, какая свойственна хорошо сохранившимся толстухам. Спрятанные под огромный чепец волосы, с выпущенными по сторонам букольками неопределённого цвета тоже не давали представления о возрасте их обладательницы. Как говорили, Маргарите было далеко за пятьдесят, но движения её были быстры, даже можно сказать проворны и жизнерадостны. Ко всему этому надо добавить маленькие, почти спрятавшиеся над пухлыми щёчками глазки. Они были то серыми, то голубыми, а иногда и зелёными — в зависимости от минуты и поворота головы. Обладатель самого мрачного воображения не мог бы себе представить, что рассказы о подвигах этого палача в юбке — не легенда, созданная патологической фантазией маньяка. Сотни, тысячи жертв, в чьих страданиях, как в освежающей ванне, купалась мать Маргарита!

Когда Кручинин встречал розовую монахиню, словно парящую на крыльях своего белоснежного чепца над палубой трансокеанского лайнера, перевозившего её обратно в Европу, ком непреодолимого отвращения подступал у него к горлу. А она плыла, розовая, с ямочками на пухлых щеках, каждым движением изливая на окружающих ласку христовой невесты. И рядом с этим чудовищем в качестве сотрудницы или ученицы Кручинин должен был представить себе Эрну… «Сестра Эрна» — наверно так именовали её в пансионе «Доротеенфройде».

Сестра!.. Помните, читатель, у Герцена: «Слово сестра… В нем соединены дружба, кровная связь, общее предание, родная обстановка, привычная неразрывность…»

Кручинин смотрел на записку Эрны и старался объять умом происходящее…

 

49. Доротеенфройде

Покидая город, надо было разделаться с коричневой старухой, чтобы уничтожить следы сообщения, — будь оно посланием Эрны или провокацией вражеской разведки. Но, появившееся было намерение сжечь картину вместе с рамой, показалось ошибочным. А что если его приход к фрау Марте заснят на плёнку? В таком случае Кручинин оказался бы перед необходимостью обосновать исчезновение этого «раритета». Можно было, конечно, снести картину антиквару, но кто захочет её купить: ради уничтожения тайника под бельмом, Кручинин прорвал в холсте большую дыру. В таком виде старуха представлялась ему вполне безопасной. Оставалось «забыть» колдунью на стене. Кручинин так и поступил: оставил картину на гвозде. Но не успел он положить чемодан в свои старенький «штейер», как в подъезде показалась хозяйка квартиры с картиной в руках.

— Оставьте её себе. Реставратор заделает дыру и…

— О, что вы! — воскликнула хозяйка.

Тогда он взял портрет и тут же, будто нечаянно, уронил его на мостовую. По камням рассыпались мелкие завитушки резьбы.

— Как обидно! — сказал Кручинин. — Вопрос решился сам собой.

Отъезжая, он видел, как хозяйка подняла картину и отёрла фартуком ещё больше сморщившуюся маску мегеры.

Кручинин поймал себя на том, что стоило ему взяться за руль, как заботы отлетели от него, словно он был простым туристом. Таково было магическое действие перспективы путешествия. Передвижение! Скорость! Свобода! На память пришли прекрасные слова Аксакова: «Дорога удивительное дело! Её могущество непреодолимо, успокоительно и целительно. Отрывая человека от окружающей его среды, всё равно, любезной ему или неприятной, от постоянно развлекающей его множеством предметов, постоянно текущей разнообразной действительности, — она сосредоточивает его мысли и чувства в тесный мир дорожного экипажа, устремляет его внимание сначала на самого себя, потом на воспоминания прошедшего и, наконец, на мечты и надежды в будущем…» Старый, побрякивающий стальными суставами «штейер», катился мимо громады Национального музея. Кручинин мысленно послал этому сооружению привет и соболезнование: слишком умный дом для царства мракобесия, политических интриг, провокаций и лжи, в какое превратился этот некогда славный город. Кручинин пересёк реку и через пятнадцать минут был за городской чертой. Он даже провёл рукою по лбу и по щекам, словно снимая с себя нити невидимой, но липкой паутины. Навстречу ему прохладным потоком нёсся воздух со стороны синевших в утренней дымке гор.

Не прошло и получаса, как Кручинин перестал следить за тем, есть ли за ним слежка. Автомобили, обгонявшие неторопливый бег его машины, вызывали в нём здоровую спортивную зависть. Через час он добрался до поворота, где надлежало съехать с автострады на дорогу № 318, ведущую к озеру Тегерн. В Дирнбахе он решительно притормозил: его не устраивало слишком приближаться к Висзее, а ведь следующим пунктом был уже Гминд. Кручинин не хотел показываться там прежде, чем наведёт точные справки об интересующей его вилле Доротеенфройде. К сожалению, оказалось не таким простым делом узнать что-либо у запуганных жителей. В этом уютном краю, созданном самой природой для отдыха и беззаботных развлечений, Кручинин обнаружил, что даже мрачные времена фашистской полицейщины простые люди вспоминали с сожалением. Как только дело доходило до слова «Доротеенфройде», языки жителей прилипали к гортани и на Кручинина недоброжелательно косились. Принадлежность некоторых пансионов тёмному миру тайной полиции и шпионских организаций была тут секретом полишинеля, но говорить о ней страшились. Кручинин избрал местом своего пребывания Кальтенбрунн, расположенный таким образом, что в случае надобности можно было быстро покинуть берег озера, минуя тупик, каким кончались дороги на его южном конце. Однако уже к следующему утру стало ясно, что и эта близость к Висзее не доставит Кручинину удовольствия. Тут не особенно стеснялись с туристами. Смешение нацистской полицейской грубости с маккартистским маккиавелизмом чувствовалась во всем. Позавтракав, Кручинин бежал из Кальтенбрунна. Объехав озеро с севера, он перебрался в окрестности городка Тегернзее на противоположном берегу озера. Хотя Кручинин и был тут отделен от «Доротеенфройде» гладью огромного озера, но в бинокль ему был виден весь курорт Висзее. Вооружившись терпением и осторожностью, он мог рассмотреть даже самую виллу Доротеенфройде.

Кручинин арендовал маленькую моторную лодку и стал большую часть времени проводить на воде, хотя меньше любого другого человека, живущего на берегах Тегернзее, был расположен к развлечениям. С каждым днём время казалось ему дороже и даже пастель, нашедшая, наконец, применение, не доставляла ему радости. Наброски получались сухие, мало схожие с нежной натурой, окружавшей художника. Их набрался уже почти полный альбом, а двери «Доротеенфройде» все оставались закрытыми. Наконец, однажды, когда Кручинин посреди озера занимался рисованием, к нему подъехала маленькая лодочка, в ней сидел мальчик лет пятнадцати.

— У меня есть поручение от Эрны, — сказал он так, словно у него не могло быть сомнений в том, что он обращается по адресу. И несмотря на то, что Кручинин делал вид, будто не обращает на него внимания, продолжал рисовать, мальчик быстро продолжал: — Эрна передаёт: её здесь нет и тут ничего не выйдет. Поезжайте в… — тут он умолк и, исподлобья оглядевшись по сторонам, словно кто-нибудь мог его подслушать даже тут, в километре от берега, назвал город. — В четверг к закрытию Птичьего рынка приходите в часовню святой Урсулы, левая сторона, третья скамья от алтаря, у статуи богоматери. — С этими словами мальчик ударил вёслами. Кручинин продолжал невозмутимо рисовать, но хрупкие карандаши пастели стали крошиться под нажимом его пальцев.

 

50. Accadaver!

[22]

Мать Маргарита была дамой, опытной во всех отношениях. Она не стала мучить себя догадками о том, зачем его преосвященству епископу Язепу Ланцансу понадобилось изображение обнажённой пансионерки Инги Селга. Ясно, что не для подшивки в личное досье! Мать Маргарита имела представление и о разврате, царившем среди членов Ордена Иисуса, и о том, что, владея телом и душой Инги, Ланцанс может дать ей любое применение, какого потребуют задачи Центрального совета или Ордена. Кто его знает, может быть, девице предстоит работа актрисы варьете, а может статься, епископ намерен сунуть её в постель какому-нибудь любителю молодого женского тела, если не в свою собственную. Пути господни неисповедимы! Не ей, смиренной и покорной дочери святой апостолической церкви Маргарите, контролировать предначертания всевышнего! Гораздо неприятнее то, что Инга отказалась фотографироваться, как того желал отец Язеп. Строптивица заявила, что церковные каноны не обязывают её к исполнению приказов начальников, ведущих ко греху, а предстать перед своим духовным отцом в наряде праматери Евы — грех. Не подействовало на Ингу и напоминание о том, что в конституциях Лойолы сказано: «Проникнемся убеждением, что все справедливо, что приказывает старший». Инга вступила в спор с капелланом Доротеенфройде.

— Епископ Ланцанс давал обет целомудрия, и я вовсе не намерена быть предметом его соблазна и нести на себе тяжесть смертного греха из-за того, что моё изображение ввергнет его в грех. — Она говорила с таким серьёзным видом и выражение её лица отражало столь искреннюю скорбь, что капеллан принял это за чистую монету.

— Вы забыли, дитя моё, — ласково сказал он, — что господь в великом милосердии своём научил церковь отпускать грехи. А уж если грех совершён священнослужителем во славу господни, то тут, право, и греха-то никакого нет.

— Я духовная дочь отца Язепа! — с возмущением воскликнула Инга.

— В поучениях святейших пап Юлия II и Льва X есть указание «отпущение тому, кто плотски познал мать, сестру или другую кровную родственницу или крёстную мать; отпущение для того, кто растлил девушку».

— Но ведь отец Ланцанс — монах!

— Да, да, у святейших отцов так и сказано: «будь то священник или монах» — им надлежит всего лишь уплата штрафа за индульгенцию.

Инга брезгливо повела плечами.

— Эдак вы уговорите меня ещё лечь в постель отца Язепа.

Капеллан скромно опустил глаза:

— Если того потребуют интересы святой церкви…

Инга выбежала из комнаты.

Мать Маргарита все же нашла выход. Правда, пришлось покривить душой, но господь бог простит ей это небольшое прегрешение, совершенное во имя послушания властям, от господа же бога поставленным. Маргарита поручила фотографу сделать монтаж: ко взятому из журнала изображению хорошо сложенной девицы приставить голову Инги. Фотография получилась столь совершенной, что сердце Маргариты даже засосало что-то вроде ревности: подумать только, эта дрянь Инга предстанет взорам Ланцанса в столь соблазнительной красоте!

Но даже изощрённая фантазия матери Маргариты оказалась бессильной угадать, сколь высокое назначение получит изготовленная ею фальсификация. Известно, что уже францисканцы придавали чрезмерное значение культу мадонны, но и им не снились вершины, до каких дошли в этом деле отцы-иезуиты. Члены Общества Иисуса объявили Марию приёмной дочерью бога; они прославили лоно девы как чистейшую обитель св. Троицы, а ея грудь возвели в символ прекраснейших из всех красот. Иезуиты учили, что если трудно снискать вечное блаженство через требовательного сына господня, то куда легче получить спасение от его покладистой матери. Святые отцы копались в самых интимных сторонах человеческих отношений, не смущаясь аналогиями, и посвящали эти сочинения деве Марии. Само тело Марии стало предметом поклонения. Если на церковных статуях его накрывали одеждами, то изображаемое художниками, в том числе монахами, оно блистало соблазнительной наготой и подчас формами, очень далёкими от девственной строгости. Иезуитов не смущало выставление для публичного обозрения обнажённой матери бога сына и дочери бога-отца. Они не видели ничего предосудительного в том, чтобы не только стены трапезных и библиотек в монастырях украшались изображениями полнотелых, соблазнительно возлежащих мадонн, но вносили эти картины и в личные покои членов Ордена. В сопоставлении с обетом безбрачия это не могло не вызывать монахов на эксцессы, выходящие за рамки нормальной жизни. Постепенно получила распространение манера изображать вместо лика мадонны лица вполне земных привязанностей отцов-иезуитов. Никто не видел ничего дурного в том, чтобы на стене келий висело изображение мадонны, как две капли воды схожее с какою-нибудь дамой лёгкого поведения, с которой тайно сожительствовал монах.

Ланцанс не боялся, что кто-либо осудит его за то, что над его изголовьем вместо изображения мифической волоокой еврейки, осенённая нимбом святой, появится златокудрая Инга. Отцы-иезуиты не были врагами земных радостей, делающих жизнь стоящей того, чтобы грешить. Не согрешишь — не покаешься, не покаешься — не спасёшься! Чем больше грешников — тем больше кающихся, чем больше кающихся — тем больше силы в руках духовников. Орден умел прощать. В этом была его сила. А уж было бы глупее глупого, если, возведя искусство отпущения грехов в одну из основ своего могущества, отцы-иезуиты не научились бы находить прощение и самим себе. Если допотопный отец Бенци находил извинение даже для прелюбодеяния с монахиней, то уж отцу Ланцансу и сам господь бог повелел не смущаться лицезрением акварели, написанной по фотографии, присланной матерью Маргаритой. Если рождавшиеся при этом у епископа мысли и не были безгрешны, но зато уж всегда переносили его на небеса, как он рисовал их себе в экстатическом созерцании физического совершенства своей духовной дочери Инги Селга. Бывало, это вызывало у Ланцанса прилив энергии, заставлявший его поспешно браться за перо. Тогда проекты и программы, один другого смелее, одна другой подробней, ложились на быстро сменявшие друг друга листы. Но чаще возбуждение заканчивалось приливом апатии и даже отчаяния. Оно заставляло отца Ланцанса обращаться мыслью к прошлому и искать в этом прошлом фатальную ошибку, вследствие которой он стал тем, чем стал, и был там, где был. В такие минуты ему становилось жаль своей жизни, себя. Наедине, когда не для кого было декламировать заученные с новициата громкие фразы, действительность властно надвигалась на него своей опустошённостью. В нем, в этом космическом чёрном вакууме, ничтожной былинке Язепу Ланцансу предстояло носиться вечно, в этой жизни и в той, без разумной надежды на разумное пристанище. «Dies irae»— этот апокалиптический призрак, с первых дней новициата служивший жупелом для бдения во спасение души, заполнял теперь все. Не было надежды на приход Спасителя для вторичного искупления грехов человеческих и прежде всего грехов тех, кто объявил себя его прямыми наследниками и исполнителями его верховной воли — братьев Общества Иисуса. Давно, в дни метаний, будучи ещё молодым профессом, Ланцанс читал «Карамазовых». На всю жизнь запомнился ему Великий Инквизитор брата Ивана. По мере того как Ланцансу-иезуиту открывались тайны церкви, как он приобщался к тайнам Ордена, образ инквизитора казался ему все более и более правдивым. Старик, некогда в ужасе повергавший его на каменные плиты в келье коллегии профессов, ко времени обучения в Грегорианском университете Ордена стал уже предметом холодного раздумья. Теперь Ланцанс втайне считал, что Достоевским была нарисована единственно правильная картина реальной действительности: приди Иисус сегодня в мир, что осталось бы Ланцансу на месте Инквизитора?.. Конечно, не разжечь костёр публичного аутодафе, о нет!.. Вызвав палача вроде Квэпа, он приказал бы втихомолку удушить спасителя! Увы, современная инквизиция не может себе позволить даже газовых камер, изобретённых ублюдком Гитлером!.. И даже испанская гаррота стала недоступна. Тайна одиночки и петля Квэпа!.. Да, все было беспросветно темно и безнадёжно. На людях волю Ланцанса держала в узде железная формула «ac cadaver», но наедине с самим собою, когда не оставалось иной узды, кроме собственной совести, он готов был вопить от желания рвать путы орденской дисциплины. Однако кричать было бесполезно и опасно. Соглядатаи и доносчики могли скрываться в любой щели, подслушивать за стеною, подглядывать в окна. Нужно было искать выход в тайном исполнении того, что можно взять от жизни, имея деньги и штатское платье. Спасением была привилегия неподсудности иезуитов светским властям, восходившая к папским буллам шестнадцатого столетия. Она и вселяла уверенность в безнаказанности всего, что способны простить свои собратья иезуиты. А опыт говорил, что долготерпение Ордена в отношении своих членов отличается поистине наихристианнейшей неиссякаемостью и мораль — гибкостью, какая не снилась самым искусным софистам. Но не это было важно. Над всем главенствовало незаглушимое желание. В молодости его удавалось гасить в исповедальне, копаясь в чудовищных подробностях чужих «грехов». Ланцанс хорошо помнит, как молодым священником он, бывало, выходил из исповедальни со лбом, покрытым потом, с ногтями, впившимися в ладони и с помутневшим взглядом. С годами исповедальня перестала доставлять удовлетворение даже тогда, когда приходилось выслушивать самые интимные подробности грехов от самых хорошеньких женщин. Ланцанс не знает, как бывало у других «рыцарей роты христовой», а что касается его, то на некоторый срок его спас кнут для самобичевания, рекомендованный отцами Ордена. Однако со временем, вместо того чтобы замирать под ударами кнута, желания Ланцанса стали разгораться. Кончилось тем, что отправляясь на свидание с какою-нибудь из своих духовных дочерей, Ланцанс захватывал кнут и вкладывал его в «десницу грешницы» с просьбой постегать его, как стегали Христа, бредущего на Голгофу под бременем креста.

Но сколь бы много места ни заняли такие развлечения в жизни епископа, они не могли заместить или хотя бы отодвинуть на второй план основную деятельность Ордена. Иезуиты никогда не забывали, что их Общество было создано в критические для римского католицизма годы рождения протестантизма. Борьба за римскую ортодоксию и за господство римских епископов над всем известным миром стала священной традицией последователей Лойолы. От того, что увеличивались пределы познанного мира, аппетиты иезуитов не становились меньше. Пределом своего распространения они поставили «державу Христа». А так как по их символу веры Христос живёт не только в сердцах действительных христиан, но и в каждом «потенциальном» христианине, каковым может быть любой язычник и атеист, то легко себе представить, как отцы-иезуиты толкуют границы своей «державы», пусть только потенциальной, но безусловно желаемой. Развитие событий на земле заставило иезуитов втайне пересмотреть постулат римской церкви о том, что она мыслит и живёт «категориями вечности» и будто ей некуда спешить, так как рано или поздно «всякое дыхание восславит господа». Генеральная конгрегация и генерал Ордена по-своему прокомментировали папские энциклики, посвящённые социальным проблемам и социализму. «Нужно спешить, — гласит XXIX декрет XXVIII конгрегации Общества Иисуса. — Неравенство экономических и духовных условий большей части человеческого рода, благодаря которому становится тщетным мудрое и милосердное предписание божественного Провидения, и жизнь с её насилием над справедливостью и милосердием для тысяч людей становится здесь на земле подобной ужасному чистилищу, чтобы не сказать аду. Это неравенство подготавливает как нельзя более благоприятную почву для подрывных идей. Напрасно будем мы пытаться уничтожить атеистический коммунизм, если все слои общества не будут неуклонно придерживаться принципов, которые столь замечательно провозгласили последние папы».

Как всякая декларация высшего органа орденской администрации, сказанное было обязательно для Ланцанса. Ему оставалось только помнить указания пап, определяющие смысл политической деятельности на период борьбы с социализмом и коммунизмом. Он помнил энциклику Пия XI Divini Redemptoris: папское напутствие всем святым отцам, пускающимся в плавание по морю социальной борьбы. Её наставления утверждала энциклика Quadrogesimo anno: «Случается наблюдать, что неуместно и весьма ошибочно применяются слова апостола Павла „кто не хочет трудиться, тот и не ешь“. На самом деле послание апостола направлено против тех, кто воздерживается от работы, когда мог бы и должен был бы работать, и увещевает бодро использовать время и силы, не обременяя других, когда мы сами о себе можем позаботиться. Но это изречение апостола вовсе не учит, будто труд является единственным основанием для получения пищи и доходов… Ошибаются те, кто признает справедливость принципа, что труд… должен оплачиваться соответственно тому, сколько стоят произведённые им продукты, и что поэтому лицо, ссужающее свой труд, имеет право требовать столько, сколько получено в результате этого труда». Пий XI сделал этот вывод из положений Льва XIII, преподнесённого человечеству в энцикликах Graves de communi и Quod apostolici muneris: «Надлежит поощрять общества, которые под покровительством религии приучают своих членов довольствоваться своей судьбой, с достоинством выносить тяжкий труд и всегда вести тихую жизнь». Это повторяется в энциклике De rerum novarum: «Горе никогда не исчезнет с лица земли, ибо суровы и трудно переносимы последствия первородного греха, которые, хотят этого люди или не хотят, сопровождают их до могилы. Поэтому страдать и терпеть — удел человека». Обращаясь к поучениям ныне здравствующего наместника Петра, Ланцанс находил в сочинениях Пия XII «Мир на земле и сотрудничество классов», «Христианский синдикализм» и других: «Свидетельства всех времён показывают, что всегда существовали богатые и бедные и что это навсегда предусмотрено неизменными условиями человеческого существования». Из поучений иерархов своей церкви Ланцанс, ещё будучи молодым священником, сделал необходимые выводы. Как иезуит-ортодокс он выступил инициатором примирения «малых сил» с работодателями и хозяевами. Это он в своём первом латгальском приходе изобрёл молитву: «Во время святой обедни, — безропотно повторяли за ним пригнанные из Литвы голодные батраки, — я буду молить господа бога, чтобы он покарал скоропостижной смертью в поле, в тёмном лесу, на трапезе или во сне тех, кто будет бастовать во время уборки урожая». В кратком, но выразительном молении айзсарги получали от Ланцанса прямое указание: лучше всего убить забастовщика ночью в лесу, отравить во время обеда или придушить во сне на сеновале! Это он, молодой священник-иезуит отец Язеп, приводил рабочих мыз к изобретённой им присяге: «Клянусь всемогущему господу богу моему, единому в святой троице, что буду работать честно, к союзу принадлежать не буду, и не буду бастовать, и по судам мне чтобы не ходить, и буду работать от зари и до заката солнца, в том присягаю и целую святой крест спасителя моего Иисуса Христа».

То было давно, в наивные времена, когда отец Язеп думал, что все дело в непокорности батраков. С годами он сделал более смелые выводы в отношении тех, кто не признает утверждённых церковью истин. А так как первыми из них были коммунисты, то делался вывод о беспощадной борьбе с ними — носителями идеи сопротивления Риму.

Логикой и софизмами Ланцанс мог прийти к любому выводу в отношении Инги. Впрочем, это не помогало ему почувствовать свою жизнь более осмысленной и вселенную заполненной чем-либо, кроме мистической болтовни о беспредметном. Он научился послушанию «подобно трупу» и в силу этого послушания готов был усеять путь к цели настоящими трупами. Но даже это не помогало ему почувствовать себя чем-либо иным, нежели настоящим трупом, — мёртвым вместилищем мёртвых истин. Если это было угодно Ордену, он готов был служить ему, но только потому, что ничего иного он уже не умел, не мог и не хотел хотеть.

Однако желания жили в нём — бурные, смрадные, как зловоние трупа. В минуты, когда он сознавал это, ему хотелось кричать. Но кричать он не смел. Тогда он шёл и искал утешения иными средствами.

 

51. Шоколад епископа Ланцанса

Епископ Ланцанс втайне оценил преимущества штатского костюма перед духовным платьем. Правда, серый спортивный костюм сидел на нём неуклюже, как маскарадное одеяние, и никто не поверил бы в силу и ловкость покрытого им неуклюжего тела с сутулой спиной, жилистой шеей и с толстыми ногами в пёстрых чулках любителей гольфа. В целом фигура производила карикатурное впечатление, но это не смущало Ланцанса. Он с удовольствием менял теперь сутану на пиджак. На взгляд Ланцанса пиджак обладал только одним существенным недостатком: по сравнению с сутаной на нём было ничтожно мало пуговиц, нечего было пересчитывать нервно бегающими пальцами. Да не хватало нараменника, чтобы прятать под него руки. Зато, совершая деловые поездки по стране, Ланцанс имел теперь возможность бывать даже в театрах. В штатском костюме не стыдно было заходить в книжные магазины и покупать книги, запрещённые папской цензурой. Пиджак и серая шляпа позволяли ему во время путешествий завтракать и обедать где угодно, не смущаясь никаким обществом. Поэтому его не обескуражило предложение Шилде встретиться «на нейтральной почве». За столиком в уединённой ложе кафе можно было поговорить без свидетелей.

Шилде не мог простить себе того, что не сумел помешать епископу отобрать лучших людей для «Доротеенфройде» — «обители десницы господней». Ланцанс не дал маху — наиболее способные ученики оказались в его школе террористов на Тегернзее. Теперь, когда Шилде нужно было организовать антисоветскую операцию, приходилось клянчить исполнителей у Ланцанса. А план представлялся Шилде великолепным: во время предстоящего республиканского праздника песни, когда на новой рижской трибуне соберётся хор из двенадцати тысяч участников — представителей всех районов Латвии, — произвести взрыв эстрады. Для этой операции не нужно много исполнителей: взрыв не должен быть большим. Подрыв устоев одних только трибун не будет замечен публикой. Трибуна рухнет, и в поднявшейся панике публика передавит сама себя. Трудно себе представить, чтобы такое дело не наделало шума на весь Советский Союз, не сняли бы с постов нынешних руководителей латвийского ЦК, Совета Министров и КГБ, не началась бы перетряска всего аппарата республики, которая неизбежно затормозит её развитие. С того момента, как эта идея пришла Шилде и оформилась в план, одобренный руководителями Центрального совета, Шилде ходил в приподнятом настроении. Руководителем и главным исполнителем диверсии будет находящийся в СССР Квэп. В помощь Квэпу даётся хорошо законспирированный Силс. Надо переправить в Советский Союз и Ингу Селга. Получив в помощницы Ингу, Квэп будет держать в руках Силса.

Нужно решить с Ланцансом вопрос о посылке за кордон Инги Селга.

— Ваше преосвященство, — с необычной для него почтительностью говорил Шилде, рисуя выгоды задуманной им диверсии, — эта акция не имеет примеров в нашей деятельности. В практике террора она явится новым словом. Пустяковым взрывом мы уничтожим несколько тысяч человек. Половину чести мы отдадим церкви и лично вам, епископу Ланцансу.

— Но, мой дорогой Шилде, — столь же ласково ответил епископ, мысленно взвешивая все за и против предложения, — эта акция будет неизбежно разоблачена. Следственные органы непременно обнаружат, куда ведут нити. Они придут к нам.

— А что в этом плохого?! — с воодушевлением воскликнул Шилде. — Они покажут пальцем сюда на этот клочок Западной Европы. И вот ещё один репей в хвост голубю мира! Пусть-ка господа советские миротворцы попробуют пройти мимо того, что здесь, на земле этого государства, создаются заговоры, стоящие жизни тысячам их людей! Это же хорошая бутыль бензина в ворох взаимной неприязни Западной и Восточной Германии.

Ланцанс слушал, вытянув губы и звучно прихлёбывая из чашечки горячий шоколад. Он любил этот напиток. Нигде не готовили его так хорошо, как тут в кафе «Старый король». Взбитые высокой шапкой сливки и ваниль придавали напитку особый аромат. Такого вкуса никогда не могли добиться его экономки — ни прежняя в Риге, ни нынешняя в Любеке. Смешно сказать: шоколад тот же, те же, вероятно, сливки, а вот поди — ничего общего с прелестью, дымящейся перед ним здесь уже в третьей чашечке, поданной кельнершей! Или имеет значение то, что у этой кельнерши такие очаровательные розовые пальчики с отточенными ноготками? Такие лукавые глазёнки и с шиком приколотая к белокурым локонам корона из накрахмаленных кружев?.. Епископ искоса поглядывал на кельнершу, ещё слаще причмокивая губами, в полуха слушая Шилде. Епископ давно уже понял, чего хочет этот хитрец, и приготовил свои возражения.

— Милый мой господин Шилде, — проговорил он, соблюдая все тот же тон ласковой благожелательности, — девы и молодые мужи, достойные стать перстами господними в святом деле искоренения коммунистической скверны, представляют достояние церкви. Мы не можем ими швыряться. — Ланцанс состроил глубокомысленную гримасу: — На их обучение затрачены средства и… на главах их благословение святейшего отца.

— Надеюсь, — проговорил Шилде, подавляя усмешку, — что столь высокое благословение поможет девице Селга выполнить миссию, какую мы намерены на неё возложить. Оно поможет и нам сохранить в целости и сохранности этот живой инвентарь его святейшества. Вы только выиграете: мы берём на себя труд переправить Ингу в Советский Союз без хлопот для вас.

— А знаете что, дорогой Шилде, — оживился вдруг Ланцанс. — Может быть, мы с вами сами себе создаём лишние трудности: не кажется ли вам, что для натянутости между Востоком и Западом вовсе нет надобности лезть в Советы и затевать там невесть какие диверсии. Ведь достаточно было бы нескольких террористических актов в Федеральной республике и по ту сторону Эльбы, чтобы чёрная кошка была бы пущена между Западом и Востоком. Кое-кто, правда, болтает, будто прошли времена, когда головы правителей ценились выше мира народов, но мы думаем иначе.

Шилде отрицательно замотал головой. От возбуждения он даже привскочил на стуле:

— Упаси бог, епископ, когда-нибудь подать подобную мысль геленовцам. Они ухватятся за неё, и мы останемся в дураках. На кой черт будем вмешиваться мы, латыши, если дело пойдёт внутри Германии — Восточной или Западной, — всё равно? Наши шансы на субсидии именно в том, что мы — специалисты по России. Как только вы ограничите сферу деятельности Германией, — вы банкрот. Гелен сам не прочь получить деньжат из рук хозяев. Господь с вами, молчите и молчите!

Ланцанс, оживившись было от мысли, показавшейся ему удачной, увял.

— Видит бог, как мне хочется вам помочь, но ведь мои люди — божьи люди, — кисло проговорил он. — А переправа их в СССР сопряжена с опасностью для жизни…

Шилде грузно уселся в кресло не напротив Ланцанса, а рядом с ним и фамильярно обнял его за плечи.

— У нас большой опыт и много шансов на то, что ваш живой товар… то бишь инвентарь, будет цел. — Он так приблизил рот к большому уху епископа, что торчавшие из этого уха волосы защекотали ему губы. Шилде брезгливо отстранился и даже выпустил из объятий плечи Ланцанса.

Ланцанс отодвинул опустошённую третью чашку и, полузакрыв глаза, откинулся на спинку кресла. Ему доставляло удовольствие, что Шилде, обычно такой наглый и самоуверенный, упрашивает его. По-видимому, девица Селга нужна ему до зарезу. Коль скоро Шилде сам набил ей такую цену, надо содрать за неё подороже.

Кончилось тем, что девица Инга Селга — под кличкой «Изабелла» была уступлена под денежный залог, вносившийся епископу Ланцансу.

— И не какими-нибудь вестмарками, дорогой Шилде, а в долларах, — подчеркнул Ланцанс. — В долларах!

После этого несколько времени Ланцанс сидел в задумчивости. Он отогнул утолок шторки и поглядел на улицу. Мысли вертелись все вокруг того, сколько усилий нужно затратить, чтобы пропихнуть одного человека в страну, где когда-то он и его друзья были хозяевами! И какие опасности преследуют там его людей на каждом шагу!.. Стоит ли подвергать этим опасностям Ингу? Разве мало в его распоряжении других девиц?.. Почему Шилде так настойчиво требует именно Ингу? — Ланцанс подозрительно покосился: нет ли в глазах Шилде чего-нибудь… такого?.. Чего-нибудь, что говорило бы, что Шилде выпрашивает Ингу вовсе не для посылки за кордон, а для… Да, для того, чтобы оставить её здесь, у себя?.. Если так, то у Шилде губа не дура! За счёт Совета купить себе такую девчонку!.. Но тогда чем он сам хуже Шилде? Почему не оставить Ингу себе?..

Ланцанс сжал в кулаке газ шторы. Людям, не проведшим юности в семинарии иезуитов, не воспринявшим их учение, не впитавшим каждой порой тела и всеми фибрами души дисциплины Ордена, не постигшим силы его власти над «солдатами роты Иисусовой», — не понять того, что произошло в эти минуты с Ланцансом. Как поступил бы на его месте всякий другой, поняв, что он во власти Инги, что её образ преследует его всюду, не даёт ему покоя? Какие мысли, желания, решения родило бы это открытие? Едва ли нашлось бы много таких, кто пришёл бы к решению, принятому Ланцансом: поняв, что власть Инги над ним зашла дальше похотливой забавы, сводящейся к созерцанию её изображения, поняв, что прикосновение к живой Инге сделало бы его её рабом, — он решил отдать её Шилде! Оставалось только сделать это с наибольшей выгодой для себя. Вероятно, так же вот, с именем искупителя на устах, освобождающим их совесть от угрызений, а их самих от ответственности перед законом людским, отцы-инквизиторы топили в каналах Венеции жертвы своей похоти. Ланцанс ничего не имел бы против того, чтобы, выполняя обязанности разведчицы, Инга навсегда исчезла с лица земли.

 

52. Отец Ланцанс не хочет шоколада

Ланцанс опустил оконную штору и, не глядя на Шилде, проговорил:

— Вы недооцениваете услугу, которую я вам оказываю. — Его голос едва приметно дрожал. Но Шилде ни за что не догадался бы об истинных причинах этого. — Говоря между нами, мы посылаем её в пасть льва.

— Это известно мне не хуже вашего, — ответил Шилде. — «Особенную часть» Советского кодекса я помню наизусть.

— Господь да поможет нашим питомцам! — пробормотал Ланцанс.

— Ну, знаете ли, — усмехнулся Шилде, — тут надежда на небеса плохая. Начиная со статьи 581 и до 5812 любую из них в отдельности, а при желании и все вместе можно предъявить таким, как мой Квэп. Я уже не говорю об указе 12 января — тут крышка и гвоздь… — проворчал Шилде. — Кстати говоря, советую вам в Доротеенфройде следить за тем, чтобы ваши люди не совали нос в этот Уголовный кодекс. Когда они узнают, что в случае провала не миновать расчёта «по указу», это не способствует желанию совершать путешествие в Совдепию.

— Но мы же сами втолковываем «перемещённым», что самый факт возвращения туда любого из них не обещает ничего, кроме лагеря.

— Лагерь — это не смертная казнь. Есть ещё надежда выжить. Когда она исчезает, вот и происходят такие случаи, как с Круминьшем. Я у себя в школах выдрал эту главу из Советского кодекса и заменил листком собственного изготовления.

— Сложный вопрос… — Епископ в сомнении покачал головой. — Попробуйте дать им уверенность, что возвращение под сень коммунистических властей ничем не грозит, и наши люди устремятся туда толпами.

— Врать, дорогой епископ, нужно с умом, — глубокомысленно заявил Шилде. — Гитлер уверял, будто ложь становится тем правдоподобнее, чем она крупней.

— Святые слова святого человека.

— Ещё немного, и вы посадите Адольфа рядом с богом-отцом.

— Мученическая кончина зачтётся ему в царствии небесном.

— Значит, быть ему в раю? Ну, там мы с ним и встретимся. А теперь по рюмке кюммеля, епископ? — заключил Шилде. И, заметив испуганный взгляд, который епископ метнул вокруг себя, со смехом добавил: — Сегодня на вас такой костюм, что если кто и увидит рюмку в вашей руке, — не осудит.

— Святая церковь не возбраняет своим служителям вкушать сок плодов, созданных всевышним. — Ланцанс состроил постную мину. — Но ничто возбуждающее плоть, ничто возбуждающее мысли не касалось, не касается и не коснётся моих уст!

— А я всё-таки дёрну! — сказал Шилде и заказал две рюмки доппеля. — За свою и за плоть вашего преосвященства. Впрочем, можно и третью: за плоть Инги Селга. — Он подмигнул Ланцансу. Вы уж не постоите за тем, чтобы приписать к залогу сотенку долларов и в мою пользу. Ей-ей девица стоит того.

Через два дня, как было условленно, Шилде пришёл в кафе «Старый король» для передачи епископу залога за Ингу Селга (она же «Изабелла»). Епископ не пил шоколада. С растерянным видом он глядел по сторонам, и пальцы его пересчитывали пуговицы пиджака: сверху вниз, снизу вверх и снова сверху вниз. После витиеватого предисловия он путано рассказал Шилде о том, что мать Маргарита обнаружила приготовления к побегу Инги Селга. Нити вели за пределы «обители десницы господней». Подготовкой побега руководила бывшая заключённая гитлеровского концлагеря и участница движения сопротивления Эрна Клинт, сестра Вилмы Клинт, бывшей воспитанницы школы Центрального совета, а ныне уборщицы и судомойки в Доротеенфройде.

Ланцанса не так волновал сам заговор, поскольку он был обнаружен, как то, что Шилде может теперь отказаться от Инги Селга. Однако Шилде решил дело по-своему: то, что Инга замыслила бегство, доказывает её способность к самостоятельным, смелым действиям. К тому же провинившийся агент — всегда удобнее чистюли, не чувствующего за собой никакого греха. Одним словом, Инга устраивает Шилде в качестве агента. Но он не покажет этого епископу и собьёт цену на девицу.

— Ну, а насчёт Эрны Клинт, дорогой епископ, не беспокойтесь. Мы передадим её дело господам из организации Гелена. — Шилде с удовольствием потёр ладони, как делают люди, покончив с удачным делом. — А теперь, дорогой епископ, я закажу себе ещё рюмочку доппеля. А вам, конечно, обычный шоколад?

— Знаете, дорогой Шилде, — опуская глаза, едва слышно ответил Ланцанс, — пожалуй, я выпью с вами. Уж очень она меня расстроила, эта девица!.. Одну рюмочку!

— Хоть десять, дорогой епископ, — весело заявил Шилде. — Хоть десять, если вы платите сами за себя!

Через час они вышли из кафе. Лицо Шилде было красно, и он с выражением удивления, точно впервые видел бульвар, людей, деревья, обводил все помутневшим взглядом. На руке его, уронив голову на грудь, висел Ланцанс. Епископ шаркал ногами, и с его оттопыренной нижней губы стекала слюна. Шилде поманил проезжавший таксомотор и принялся втискивать в него расслабленное тело епископа. Когда ему удалось усадить спутника, он взгромоздился на сидение сам и бросил шофёру:

— В Доротеенфройде!

— Куда? — с удивлением спросил шофёр.

Шилде понял, что сказал глупость: отсюда до Висзее было по крайней мере 200 километров. С трудом ворочая языком, сказал:

— Хорошо бы, конечно, в Ригу, но это ещё дальше… В общем куда-нибудь… к девкам!

 

53. Ассоциации антиквара

Условимся, что того, кто уже известен читателю как бывший бригаденфюрер СС со шрамом от укуса на щеке, мы для удобства читателей так и будем называть «бригаденфю-рером». Нет надобности загружать рассказ ещё одним именем. Такое допущение тем более оправдано, что не только в кругу друзей и близких сослуживцев, но даже в некоторых случаях официальных сношений этого человека, по старой памяти, именовали бригаденфюрером. Очевидно, в его кругу полагали, что в существе положения мало что изменилось: может быть, не так уж далёк день, когда к бывшим носителям фашистских прерогатив вернутся их звания и привилегии.

В описываемый день телефонный звонок застал бригаденфюрера в постели. Он потянулся и нехотя сунул ноги в туфли.

Полицейское управление сообщало, что у содержательницы пансиона, где жил русский по имени Кручинин, нашли картину, оставленную за ненадобностью, точнее подаренную им хозяйке пансиона. Именно то обстоятельство, что картина без опасений брошена Кручининым, служит свидетельством тому, что в ней не содержится ничего особенного. Но все же может быть господин бригаденфюрер сам на неё взглянет. Может быть, она представляет какую-то художественную ценность. В таком случае она может пригодиться господину бригаденфюреру.

Через час бригаденфюрер сидел в полиции и с лупой в руке исследовал — сантиметр за сантиметром — коричневое лицо старухи, злобно глядевшей на него единственным уцелевшим глазом. А ещё через час целая свора агентов шныряла по антикварным магазинам и лавкам старьёвщиков, выясняя происхождение картины. Понадобился целый день, чтобы наткнуться на антиквара, который вспомнил, что когда-то он был у особы, продававшей кое-какие вещи, и на стене у неё видел это полотно.

— Это или подобное ему, — неуверенно сказал антиквар. — Но если бы я ещё раз побывал в той квартире, то мог бы ответить с большей уверенностью. — Подумав, он добавил: — Я обладаю редкой способностью ассоциативного мышления.

Бригаденфюрера не интересовали вопросы ассоциативного мышления, которыми, как оказалось, занимался антиквар в свободное от торговли время. Бригаденфюрер посадил антиквара в автомобиль и отвёз на улицу, где жила Марта Фризе. Антиквару было приказано побывать в её квартире под предлогом, что он хотел бы кое-что приобрести.

Через какие-нибудь полчаса, что бригаденфюрер сидел в машине, антиквар появился из-за угла.

— Могу почтительнейше доложить вам, господин полицейрат, — сказал любитель ассоциативной теории, — мои ассоциации верны, но интересующей вас картины у госпожи Фризе больше нет.

— А была?

— Безусловно.

— Где она?

Антиквар недоуменно развёл руками.

— Черта же стоят ваши ассоциации! — сердито воскликнул бригаденфюрер, но антиквар, переждав его гневную тираду (жителям было не привыкать к дурному воспитанию полицейских), — сказал с учтивым поклоном:

— Я ведь не имею чести принадлежать к составу полиции, господин полицейрат, и не могу быть настойчив.

— Зато мы будем настойчивы, — ответил бригаденфюрер.

Двое суток Марта мужественно держалась на допросах, которые вёл бригаденфюрер. Она утверждала, будто не помнит, куда девалась интересующая полицию картина. Возможно, что этим бы дело и кончилось, если бы обыск, произведённый в комнате, где жил Кручинин, не дал в руки бригаденфюрера несколько номеров «Вестника». В одном из номеров газеты было обнаружено объявление «Марты». Сопоставив дату его появления с показанием хозяйки пансиона, занёсшей в свой донос, что русский пришёл домой с большим пакетом, обёрнутым в газеты; отметив то, что в комнате Кручинина был обнаружен лист из дамского журнала, которого не получал Кручинин, но который выписывала Марта Фризе; приняв во внимание, что шпагат, привязанный к колечкам на тыльной стороне «старухи», отрезан от мотка, найденного в кухонном столе фрау Фризе; принимая во внимание рапорты филёров, приставленных для наблюдения за Кручининым, о том, что он скрылся от них, дважды сменив такси именно в тот день и в те часы, когда вышел вечерний номер «Вестника» с объявлением Марты Фризе; проанализировав показания привратника дома, где жила Марта, и показания её прислуги об образе жизни и симпатиях Марты и сопоставив все это, бригаденфюрер пришёл к заключению, что полотно с изображением старухи было получено русским от Марты Фризе. А так как было бы вздором полагать, будто русский скупал драные полотна, чтобы тут же их раздаривать квартирным хозяйкам, то бригаденфюрер сделал столь основательный вывод: холст или рама картины содержали нечто, переданное чешкой русскому.

Что это было?

Если принять во внимание, что Марта была чешкой по происхождению, вдовой авиационного инженера и, следовательно, вращалась в кругу его коллег, следовательно, имела возможность шпионить среди людей, возобновивших работу в области военного самолётостроения, следовательно, могла пользоваться этими связями, чтобы выпытывать данные, составлявшие тайны самолетостроительных фирм; следовательно, овладевая такими тайнами, могла передавать их иностранным агентам; то, следовательно, таким агентом и являлся вышеупомянутый русский по имени Кручинин. Хотя сам этот русский и не был пойман с секретными документами в руках, но добытого данным расследованием материала вполне достаточно для возбуждения уголовного преследования против Марты Фризе. То, что изобличённая свидетелями и вещественными доказательствами Марта Фризе продолжает отрицать какое-либо касательство к военным тайнам и к шпионажу в пользу Советского Союза, значения не имело.

Возможность создать дело «О шпионаже Москвы» была выгодна всем инстанциям. «Скандал с разоблачениями» поднял бы акции разведывательной и диверсионной службы Гелена. Поэтому прежде всего было отдано распоряжение изготовить секретные документы, с которых шпионка Фризе якобы сделала микроснимки для передачи агенту Москвы Кручинину. Тут же должны были быть изготовлены и сами микроснимки, которые могли бы быть отобраны у Кручинина.

 

54. Часовня Святой Урсулы

Оживление на Птичьем рынке спадало. Хозяйки расходились по переулкам, нагруженные корзинами с овощами. Запах сельдерея и укропа волною следовал за каждой проходившей мимо Кручинина женщиной. Он устроился на одной из скамеек, расставленных позади фонтана, где любят устраиваться цветочницы. Отсюда были хорошо видны все подходы к часовне святой Урсулы, стоящей в углу площади Птичьего рынка. Самому можно было оставаться вне поля зрения агентов, которые может быть наблюдали за дверью часовни. Окидывая взглядом все углы, — на площадь выходило несколько переулков, — и близлежащие подъезды, Кручинин старался по поведению прохожих определить, есть ли среди них агенты. Вокруг Кручинина, совершив свои покупки, между корзинами цветочниц расхаживали женщины. Эти корзины расцвечивались всеми красками, какие только создала природа в руках хитроумных садоводов. Осень не уничтожила их искусства: цветов было так много, груды их были так огромны и великолепны, что рынок походил на фантастический сад, усеянный яркими клумбами, — делом рук великого садовника, обезумевшего в неудержимой щедрости. Нет-нет из гущи цветов вырывались пчелы и начинали с сердитым гудением носиться над головой Кручинина. Вероятно, они приехали сюда, опьянённые ароматом цветов, в чашечках которых собирали мёд. Чайные, розовые, багровые почти до черноты и белые розы источали аромат, нежный, как детская сказка. Его перебивал острый до приторности запах гвоздики. Тут же Кручинин мысленно склонялся к разбросанным вокруг нежно-зелёным пучкам резеды, чтобы втянуть их робкий аромат, не способный пробиться сквозь испарения разноцветных султанов левкоя.

Чтобы сбросить овладевшую им сонливость, Кручинин прошёлся между корзинами, выбирая место поближе к часовне. Усевшись на спину льва у входа в крытый рынок, он погрузил лицо в горсть набранных в ладони лепестков душистого горошка. Красные, розовые, фиолетовые, истекающие ароматом ещё более нежным, нежели их окраска, они должны были скрыть любопытство, с которым Кручинин наблюдал за подходами к капелле. Там все ещё не было ни одной подозрительной фигуры.

Эрна пришла именно с той стороны, откуда Кручинин и ожидал её появление, — из полутёмного малолюдного переулка Капуцинов. Всякий, кто захотел бы выследить её, был бы ею замечен. Дойдя до угла, она приостановилась и подождала, глядя в только что оставленный переулок. Он был пуст. Тогда Эрна быстро пересекла площадь и вошла в тот цветочный ряд, где незадолго до того сидел Кручинин. Если бы он не ушёл оттуда, она прошла бы рядом с ним, не могла бы его не заметить, передала бы ему всё, что нужно, и, может быть, они бросили бы друг другу несколько слов. Теперь же она шла, отдалённая от него красно-бело-лиловым валом цветов и парусиновыми зонтами торговок, огромными, как церковные купола. Шла не спеша, разглядывая цветы; задержалась у одной из корзин и взяла маленький букетик… душистого горошка. Да, да, именно так: в её руке были те же нежные лепестки, что наполняли его горсть! Неужели она помнит, что рассказывала ему у колючей проволоки лагеря «702», как однажды, будучи на работе в садике перед домом коменданта, увидела цветы — это был для неё праздник. Они распустились под самыми окнами дома, и она не смела к ним приблизиться. Это был душистый горошек. Его аромат, робкий, как лепет ребёнка, не доходил до неё и все-таки это был праздник… Даже когда она рассказывала об этом, глубокая складка вокруг её рта разгладилась, и в глазах появился тёплый блеск… Десять лет такой жизни, какую вела она, не стёрли из её памяти подобную мелочь?.. И что это было: крошечная подробность из её лагерной жизни или деталь её первой встречи с Кручининым?..

Кручинину хотелось её окликнуть, но его взгляд, обежав площадь, остановился на двух субъектах, вынырнувших из переулка Капуцинов. Следом за этими двумя, растерянно оглядываясь, выбежал третий. Намётанный глаз Кручинина определил в них ищеек, потерявших добычу. Эрна продолжала путь к часовне, не замечая агентов. Между тем один из них уже отыскал её в толпе и устремился следом. Двое других остались на площади, по-видимому, для того, чтобы быть наготове, если Эрна ускользнёт от первого преследователя. Кручинин пристально смотрел на неё, мысленно призывая оглянуться, хотя бы на миг бросить взгляд в его сторону.

Эрна не оборачивалась. Её светло-рыжие волосы сияли в лучах заходящего солнца, едва прикрытые крошечной шапочкой. Кручинину чудилось, будто он видит светящуюся голубизну её глаз, улыбку твёрдо очерченных губ, хотя её лицо было скрыто букетиком душистого горошка. Кручинин ещё только сумел обогнуть разделявший их вал цветов, когда Эрна уже достигла открытого пространства между рынком и часовней. И тут Эрна обронила свои цветы. Они смешались с ворохом истоптанных листьев и увядших стеблей, выброшенных торговками. Метельщики были уже совсем близко к тому месту, от которого Кручинин не отрывал теперь взгляда. Он успел отыскать букетик, прежде чем стальная щётка метельщика смешала его с кучею зелёного мусора, и сжал его в кулаке. Цветы превратились во влажный комок. Кручинин сунул этот комок в карман.

Между тем число агентов на площади стало больше. Приблизиться к Эрне или хотя бы выйти на площадь в таких условиях значило для Кручинина открыть себя. Сжимая кулаки от бессильной злобы, он остановился среди цветочниц. Эрна пересекла открытую часть площади и достигла ступеней капеллы. Кручинин видел, как несколько агентов одновременно с нею приблизились к паперти. Казалось невероятным, чтобы подпольщица такого опыта, как Эрна Клинт, могла упустить из поля зрения эту свору ищеек! И тут неожиданная мысль проникла в сознание Кручинина: Эрна видит агентов; она знает об их присутствии. Все происходящее — провокация, хорошо обдуманное вовлечение Кручинина в западню. Но эта мысль была столь же коротка, как и отвратительна. Нет и нет! Этого не могло быть! Что угодно, — только не такое оскорбление Эрны! И всё-таки, как бы сильно ни было желание прийти на помощь Эрне, Кручинин не имел права лезть в расставленные сети. Оставалась надежда: увидев, что Кручинин не идёт за нею, Эрна уйдёт, минует ловушку.

Быстро взвесив все это, Кручинин остался на рыночной площади. Он видел, как Эрна не спеша поднялась по ступеням храма, видел, как она, словно нехотя, медленно оглянулась, прежде чем её силуэт растворился во мраке часовни. Неужели она так и не обратила внимания на агентов? Только не желая их видеть, можно было не обнаружить слежки. «Что с ней?.. Что с ней?..» — билась в мозгу Кручинина недоуменная мысль. Трое агентов вошли в часовню следом за Эрной. Четверо остались по сторонам паперти. Их бесцеремонность могла объясняться одним: они были убеждены, что тот, кому предназначалась передача Эрны, — то есть Кручинин, — уже в часовне. Вероятно, по их мнению, им оставалось теперь только не выпустить его оттуда.

Кручинин приготовился ждать за своим укрытием из цветов. Однако прошло всего несколько минут, как в тёмном прямоугольнике дверей показались те трое агентов, что последовали за Эрной. Они торопились. Один из них, воровато оглядевшись, протянул стоявшим у лестницы сообщникам небольшой светлый портфель, в котором Кручинин узнал тот, что за несколько минут назад был под мышкой у Эрны. После этого все агенты поспешно разошлись в разные стороны и исчезли в боковых переулках…

Длинная тень старой башни магистрата пересекала площадь. Ни одной цветочницы не осталось на рынке. Торговцы складывали на тележки остатки нераспроданных овощей. Не подозревая о собственной удаче, неистово кудахтали куры, которым посчастливилось не попасть сегодня в суп; торговки безжалостно запихивали их в большие короба, от которых остро пахло птичьим помётом. Старая нищенка в третий раз подходила к Кручинину, по-видимому, заприметив его фигуру. Он счёл разумным переменить позицию: место, где он стоял, было теперь совсем открыто, осёдланный им лев горел на уходящем солнце, как отлитый из меди. Вот появились в разных концах автомобили-цистерны со щётками. Вода с шипением устремлялась на асфальт, сильной струёй сгоняя зловонные следы торговли тем, что ест человек. Накинувшись на добычу, стаи воробьёв уступали не прежде, чем на них обрушивались фонтаны воды. От воробьёв не отставали голуби. Их степенность была ширмой неудержимой жадности. Автомобилю нужно было почти наехать на голубя, чтобы он нехотя перелетел на несколько метров дальше, выискивая лакомства в отбросах. Скрежет вращающихся стальных щёток не заглушал ни перебранки расходящихся торговок, ни воплей репродукторов, установленных над дверьми пивных и проявлявших теперь особенное усердие, завлекая обладателей дневной выручки. Десяток песен, из которых каждая в отдельности была предназначена ласкать слух, сливались в какофонию, наводившую ужас.

Кручинин отыскал крошечную записку среди смятых в комок цветов букетика, брошенного Эрной. Он попытался прочесть записку, но это оказалось невозможным: так мелко она была написана и к тому же зашифрована. Он засунул бумажку в карман, выбросив оттуда остатки цветов. Комок был скользкий, мокрый и как нельзя больше подходил теперь к той куче отбросов, которую намели посреди площади щётки автомобилей.

Хотя, судя по поспешности, с которой удалялись сыщики, наблюдение с Эрны было снято, осторожность все же требовала от Кручинина оставаться как можно менее заметным. Но её долгое отсутствие вызвало беспокойство. Особенно если сопоставить это с тем, что полицейские унесли её портфель.

В сгущающихся сумерках вход в часовню вырисовывался уже не в виде чёрного провала — огоньки свечей становились все ярче, хотя и не было видно происходящего внутри часовни. Убедившись в том, что выходящие на площадь проулки пусты и из них не выглядывают никакие подозрительные личности, Кручинин решил войти. «Третья скамья от алтаря, с левой стороны, под статуей богоматери». Он твёрдо помнил это. Но даже если бы это место и не было определено с такой точностью, он без труда сразу нашёл Эрну. Копна её волос как костёр горела в тонкой стреле света, падавшей сквозь витраж над боковым притвором. Кроме Эрны, тут не было никого, отсутствовал даже причетник, обычный блюститель благолепия в храме.

Кручинина поразила поза отчаяния, в какой сидела Эрна, уронив голову на пюпитр. Её руки были вытянуты поверх доски, в странной окаменелости устремляясь вперёд. По-видимому, она не слышала шагов Кручинина и не шевельнулась, когда он подошёл. Положив руку ей на плечо, он почувствовал безжизненную податливость её тела. Голова Эрны скользнула с пюпитра, руки упали, стукнувшись о скамью, подхваченное Кручининым тело безжизненно повисло у него на руках. Эрна была мертва.

Кручинин поднял её и понёс. Но сделав несколько шагов к выходу, остановился: не было ли то, что убийцы покинули её тут, ловушкой для него? Оказаться запутанным в убийстве?! Здесь, в этой стране?!

Он бережно опустил тело на скамью. Копна рыжих локонов рассыпалась из-под упавшей шапочки, отражая в золотом дожде волос мерцание церковных свечей.

Спичка сломалась. Кручинин чиркнул вторую. От её огонька сразу занялась папиросная бумага записки. Знала ли Эрна, что её выследили? Понимала ли, что на основании этого последнего сообщения Кручинину придётся действовать дальше одному и довести до конца дело, за которое она заплатит жизнью? Быть может, это было не чем иным, как игрою нервов, но Кручинину казалось, что в простом и ясном смысле строк он читает именно это: уверенность Эрны в том, что это — её последнее дело. Не в первый раз на пятки ей наступали полицейские ищейки; не в первый раз она смотрела в глаза смерти. Так почему же на этот раз в строках её записки нет уверенности в успехе, какой она прежде всегда заражала товарищей? Почему эта записка звучит так, словно Эрна знала, что это конец.

Завитки сгоревшей бумаги обожгли пальцы Кручинина. Он подул на пепел. Чёрные хлопья разлетелись, Одного дуновения оказалось достаточно, чтобы никто никогда не узнал того, что написала перед смертью Эрна Кручинину: ночь и час, когда состоится переброска через границу Инги Селга. В назначенный час той ночи стража на зональной границе должна принять Ингу. Помочь тому, чтобы девушке не помешали, сводилась теперь задача Кручинина.

Но, глядя на несколько чёрных хлопьев пепла, Кручинин думал не об этом задании, думал не об Инге. Его мысли были далеко в прошлом. Он видел себя у ворот концлагеря «702», где впервые встретил одетую в полосатую куртку женщину с торчащими, как у мальчишки, вихрами рыжих волос. Мысли Кручинина летели сквозь годы десятилетия — такого короткого, почти незамеченного и ставшего теперь таким безнадёжно длинным, не имеющим конца… Мысли Кручинина пришли к тёмным сводам часовни святой Урсулы: по дереву скамьи рассыпались рыжие волосы женщины, как золотой дождь, отражающие мерцание церковных свечей… Почему так устроена жизнь? Чтобы Инга Селга могла начать новую жизнь, должна была окончиться жизнь Эрны Клинт… Почему?

 

55. Письмо из Африки

Смерть Эрны избавляла Кручинина от необходимости оставаться в этой стране. Он покинул её пределы и остался у границы, неподалёку от того места, где народно-демократические власти согласились пропустить беглянку во имя предоставления ей политического убежища.

А между тем дела заговорщиц в Доротеенфройде не ладились. Вилма чувствовала ответственность за судьбу Инги, превратившейся теперь в политическую фигуру. Но не только это обстоятельство заставляло Вилму волноваться: её собственное физическое состояние делало все более трудными работы, которыми её нагружала мать Маргарита — Вилма была беременна. А стоило матери Маргарите об этом узнать, и ребёнок Круминьша наверняка сделался бы жертвой начальницы пансиона. Все помыслы Вилмы были теперь сосредоточены на том, чтобы его спасти. Её навязчивой идеей стало, что он — её и Эджина ребёнок! — должен иметь родину, не должен стать человеком без отечества; не должен быть «перемещённым», не должен, не должен!.. Ночи напролёт она металась по постели, боясь сказать правду даже Инге. Вилма хорошо усвоила правило конспирации, гласящее: чем меньше знает человек, тем легче ему на допросе, если он провалится.

Но то, что Вилме удавалось пока скрывать от свирепой и опытной надзирательницы, не укрылось от крестьянки Магды. Однажды ночью она склонилась к уху погруженной в тяжёлую полудремоту Вилмы:

— Бедная сестра моя… — прошептала Магда, — я знаю…

Испуганная Вилма села в постели с широко раскрытыми от ужаса глазами. А Магда положила покрытую цыпками, шершавую руку на худую руку Вилмы и осторожно пожала её. Это пожатие было так нежно, что Вилма почувствовала, как успокоение подобно тёплому току проникает в каждую клетку её тела. Она откинулась на подушку и заплакала. Магда гладила её руки своими большими руками крестьянки, ставшими лёгкими, как крылья ласковой и нежной птицы. В тишине Вилма слушала шёпот Магды:

— Все, все будет хорошо… У тебя будет ребёнок… И он будет там, на родине.

— Что ты говоришь?! Разве можно отсюда бежать?.. За мною следят, каждое движение, каждый взгляд проверяют… Разве я могу бежать?.. — прошептала Вилма.

— Ты убежишь, — убеждённо повторила Магда. — Ты убежишь… — Звучавшее в её словах убеждение было так сильно, что Вилма закрыла глаза, её рука ответила Магде пожатием и она заснула спокойно, как не спала уже давно.

С этой ночи Магда — «тупая деревенщина» Магда — стала душою заговора для спасения Вилмы и её ребёнка. В одну из ночей она сказала Вилме:

— Завтра меня отправляют за покупками. Я сказала Маргаритке: «Давайте заставим Вилму попотеть — пускай носит за мною покупки». Если бы ты видела, как она обрадовалась: «Это будет хорошей пощёчиной гордячке, — сказала она, — на виду у всех носить пакеты за тобой, деревенщиной!» Твёрдые желваки вздулись под скулами Магды, так крепко она стиснула зубы. Кажется, её зубы даже скрипнули. — И завтра… — сказала она — ты убежишь.

На следующий день Вилма не находила себе места. Приближался час, назначенный для поездки в город, а Вилма все не получала распоряжения начальницы приготовиться к выходу. По-видимому, девушкам было не по силам состязаться в хитрости с Маргаритой: когда до отъезда оставались считанные минуты и Вилма была ни жива ни мертва от напряжения, начальница приказала собираться в дорогу совсем другой девушке. Бледная, с обессилевшими, словно ватными, ногами и руками Вилма стояла у окна и глядела, как привратник запирал калитку за Магдой и её спутницей. И тут, когда Вилма глядела на сутулую спину крестьянки с выдающимися из-под ситца широкими лопатками, у неё шевельнулась мысль: не предала ли её сама Магда? Может быть, уже завтра, нет, даже сегодня, сейчас войдёт Маргарита и… Вилма едва нашла в себе силы, чтобы доплестись до кухни и опустилась на опрокинутое ведро, служившее сиденьем (мать Маргарита запретила давать Вилме табурет — на ведре сидеть холодней), в отведённом ей тёмном углу. Вилма снова, как всегда, чистила картошку. Картофелины казались ей сегодня особенно большими и скользкими, нож не держался в её ослабевших руках.

А Магда вернулась из города такая радостная, словно побывала на празднике. Но она знала, что именно этого-то и нельзя показывать, если она хочет, чтобы её и в следующий раз послали за покупками. Мать Маргарита должна думать, будто ничего, кроме огорчения, поручение девушке не доставило, и тогда её непременно пошлют снова. Однако каждая чёрточка широкого лица крестьянки лучилась такой сияющей радостью, что скрыть это было выше её сил. Оставалось только не попадаться на глаза начальнице. Вечером Вилма узнала о причине этой радости: Магде удалось забежать на почту и получить письмо «до востребования». Магда была неграмотна, но по картинке на марке, такой же, как на прежних письмах Яниса, она догадалась, что письмо из Африки.

— Янис пишет мне, когда приедет… — шептала Магда ночью, когда девушки уже лежали в постелях. Она обеими руками крепко держала конверт, не решаясь передать его Вилме, чтобы та прочла письмо, и в приливе чувств поцеловала марку, казавшуюся ей олицетворением самой Африки, наконец выпустившей из своих знойных объятий её Яниса. — Ну, читай, — сказала она, откинувшись на подушку, и закрыла глаза: так ей было легче не пропустить ненароком словечко, прилетевшее к ней с края света от милого Яниса.

Но Вилма почему-то не спешила передать ей содержание письма. Она молча глядела на строчки, и её пальцы, державшие листок, дрожали. Магда ждала, ждала и, наконец, открыла глаза.

— Ну, вот, — прошептала она, — а говорят, будто ты такая грамотная, что разбираешь всякий почерк… Я знаю, мой Янис не мастер писать. А там ещё эта проклятая работа — руки-то от неё, наверно, дрожмя дрожат. Но ты постарайся, Вилма, пожалуйста, постарайся разобрать: я должна знать, когда он приедет.

Вилма с трудом удерживала слезы: письмо писал какой-то «сосед по койке». Теперь, когда Яниса не было в живых, он отыскал в вещах Яниса записную книжку с адресом Магды. Он писал, что на руднике произошла авария, — завалило шахту. Администрация не захотела расходовать средства на спасение заваленных — ведь они были всего только «перемещёнными». У этих людей не было даже своего консула, который мог бы заставить компанию спасать заваленных… Одним словом, Яниса даже не пришлось хоронить, как и остальных сто двадцать шесть шахтёров, погребённых в глубокой шахте «Сосьетэ де Миньер Африкэн». «Сосед по койке» спрашивал, послать ли Магде вещи Яниса или продать их старьёвщику и прислать ей деньги. Их наберётся наверно с целый недельный заработок… Читая письмо, Вилма вспомнила день, когда до неё дошло известие о смерти Эджина… Письмо с африканской маркой выпало у неё из рук, она обняла придвинувшуюся к ней, уже понявшую, что случилось что-то дурное, Магду и заплакала, прижавшись к её большой горячей груди. Вилма плакала так, словно в письме говорилось не об Янисе, а сообщалось о второй смерти Эджина… А кто же может сказать, сколько раз умирает любимый человек — десять, сто, тысячу раз?! Десять или сто тысяч раз разрывается сердце и возникает вопрос: не дурной ли это сон?.. Сто тысяч, миллион раз повторяют губы: «не может быть, не может этого быть!..»

Захлёбываясь слезами, Вилма пересказывала Магде содержание письма, а глаза Магды становились все больше, рот приоткрылся. Вилма подумала, что сейчас Магда закричит, и в испуге зажала ей рот ладонью. Но та и не думала кричать. Она продолжала неподвижно сидеть в постели, все с такими же широко раскрытыми глазами и отвисшей челюстью. Потом отвела руки обнявшей её Вилмы, и из груди её вырвался глухой стон. Тогда она впилась зубами в подушку и стала раскачиваться большим телом из стороны в сторону, не выпуская подушки. Вилма сидела возле Магды и не решалась к ней прикоснуться, чтобы лаской утишить её боль. Наутро Магда ушла вниз и заперлась в чулане. Она сидела там целый день, не отвечала даже на стук матери Маргариты, сидела так тихо, словно умерла.

Самым странным в этом происшествии, о причинах которого не знал никто, кроме Вилмы и Инги, было то, что мать Маргарита не применила к Магде репрессий, которые постигли бы на её месте всякую другую ослушницу. А ещё через день Магда принялась за работу. Только взгляд её стал тяжелее прежнего. Тот, на кого она поднимала глаза, невольно нервно поводил плечами. При приближении матери Маргариты Магда опускала глаза и отвечала ей ещё более односложно и тупо, чем обычно. И счастье матери Маргариты, что она не считала нужным заглянуть в глаза «деревенщине», как никогда не заглядывал в них Квэп. Иначе начальница пансиона прочла бы в них чувства, рождённые в душе её любимицы ещё одним неисполненным обещанием спасти Яниса из африканского ада. А кто знает, несмотря на жестокость и выдержку монашенки-палача Маргариты, удалось ли бы ей заснуть так спокойно, как она спала всегда? Быть может, и ей довелось бы провести хоть одну бессонную ночь, холодея от страха, какой она любила внушать другим?..

 

56. Инвентарь его святейшества

Сидение на границе начинало наскучивать Кручинину. Он проверил готовность друзей принять Ингу Селга и переправить её в Советский Союз, остальное могло произойти и без него. Не разумнее ли поспешить в Ригу, где находится выздоравливающий Грачик, и помочь ему довести до конца дело Круминьша? Болезнь Грачика задерживала расследование, а пора было его заканчивать. Дело приобретало все большее политическое звучание. Насилием и обманом удерживаемые за рубежом «перемещённые» требовали возвращения на родину. Было важно показать всему миру, как руководство эмиграции запугивает несчастных, фальсифицирует события, провоцирует запутанных и запуганных людей на преступления против своего отечества, против самих себя. Разумеется и добровольный переход Инги Селга в страну народной демократии и дальше в СССР имел бы немалый смысл. Девушка могла бы многое рассказать о системе подготовки провокаций и диверсий против лагеря мира. Она была бы живым свидетелем тому, что людей, возвращающихся в родные места, ждёт спокойная уверенность в завтрашнем дне и плодотворный труд на благо себе и своей отчизне. Но чем он, Кручинин, может помочь её переходу? Его участие в этом деле было случайным, больше связанным с его личным отношением к Эрне Клинт, нежели с намерениями участника борьбы за мир. Одним словом — пора было собираться домой. Там ждёт его Грачик, ждёт дело, которое не под силу довести до конца его больному молодому другу. Кручанин решил проститься с гостеприимством восточногерманских пограничников, когда приехавший из Берлина сотрудник Статс-секретариата Государственной безопасности сказал ему:

— Нам не удалось установить местоположение конспиративной квартиры агентуры Гелена, где она намерена спрятать товарища, который должен сопровождать Ингу Селга. — Он говорил таким тоном, словно Кручинину было все известно. — А это очень важно знать: по нашим данным, там должны собраться агенты во главе с «самим» Максом. Ему поручено захватить этого сопровождающего и «обработав его», доставить обратно к эмигрантам… Как видите, наша разведка работает неплохо! Мы ничего не будем иметь против вашего участия в ликвидации этой операции. И Кручинин остался ждать развития событий.

Епископ Ланцанс приказал матери Маргарите привезти к нему пансионерку Ингу Селга. При свидании с глазу на глаз (не было дозволено присутствовать даже сгоравшей от любопытства матери Маргарите) Ланцанс продолжил разговор с Ингой, начатый при проверке анкет в пансионе. Теперь он посвятил её в подробности плана организации террористического акта и заставил ещё раз присягнуть на верность своим руководителям и делу борьбы с коммунизмом, осуществляемому Центральным Советом.

Это было самой неприятной частью свидания для Инги. Но рука её не дрожала, когда она положила её на Евангелие, голос был твёрд и спокоен.

— Теперь, дочь моя, познакомьтесь с вашим новым начальником. Его приказы — мои приказы.

С этими словами епископ поднял портьеру, и Инга поняла, что скрывавшийся за нею Шилде слышал и видел все происходившее. Инга молча ждала, когда он заговорит. Шилде тоже молчал, вопросительно глядя на епископа. Деньги за Ингу были уплачены. Ланцансу не было дела до того, что тут произойдёт. При взгляде на Ингу в глубине души у отца Язепа шевельнулось нечто подобное ревности, но он отвёл взгляд и вышел из комнаты. Шилде без церемонии подошёл к двери следом за ним и проверил, хорошо ли тот её затворил. Шилде вовсе не хотел, чтобы кто-нибудь слышал его разговор с Ингой. На это у него были свои причины, и главная из них — жадность епископа, способного за хорошую цену продать любую тайну кому угодно.

Шилде разглядывал сидевшую перед ним девушку. Ланцанс сумел-таки набить ей цену! Нужды нет, что на этой сделке Шилде и сам положил кое-что в карман! Он переводил взгляд с лица Инги на руки, на ноги; мысленно раздевал её и снова облачал в различные наряды, прикидывая впечатление, какое она может произвести в той или иной роли. Мало ли ролей может выпасть на долю разведчицы!

Покончив с бесцеремонным осмотром, под которым Инга вся сжималась, Шилде занялся допросом. Его не занимала техника — это дело было поставлено в школах Центрального совета хорошо, а вот моральные качества девицы (если можно назвать моральным качеством полную аморальность) не могли быть сообщены инструкторами подобно знанию радиодела или умению шифровать.

По-видимому, и в этой части «товар» его удовлетворил. Шилде перешёл к главному — к заданию. Оно оказалось проще, чем могла ждать Инга. Дело сводилось к тому, чтобы, очутившись в СССР, явиться к советским властям и повторить то, что сделали в своё время Круминьш и Силс. Мотивом такой явки Инга должна была выставить любовь к Силсу, желание быть с ним. После этого ей надлежало принять облик советской патриотки. Шилде не мог определить срока, какой ей даётся на то, чтобы войти в среду советских людей и стать полноправным членом их общества. Чем скорее это произойдёт, тем лучше. У деятелей Перконкруста нет времени, чтобы подобно Ватикану заявлять, будто они живут и мыслят «категориями вечности». Когда наступит время действовать, Инга и Силс получат указания, явки. Сейчас он не может дать ей даже минимального числа точек — их нет. Пока главное: укрепляться и ещё раз укрепляться в советском тылу! В качестве подруги Силса Инга может быстро занять своё место в жизни.

— Епископ, кажется, уже благословил вас, — с усмешкой закончил своё наставление Шилде. — Мне остаётся предостеречь: если у вас появится хотя бы тень мысли об измене нам, мы не станем раздумывать — в тот же день Карлис Силс испытает тяжесть нашей руки.

— Я изменю, а Силс будет в ответе? — усмешкой на усмешку ответила Инга.

— Мы исполняем свои обещания как в части поощрения, так и в части наказания, — жёстко повторил Шилде. — Попытка Силса нарушить наши приказы будет стоить жизни вам. А ваша — ему.

За время, что Шилде занимался вербовкой и обучением секретной антисоветской агентуры, перед ним прошло много типов: мужчин и женщин, старых и молодых, умных и глупых, отважных и трусливых, красивых и уродливых. Но он впервые видел такое удачное сочетание качеств, необходимых разведчику. Даже некоторый цинизм, который он уловил в речах Инги, был качеством положительным; человек тем ценнее, чем яснее представляет себе свою миссию во всех её положительных и отрицательных возможностях. И вместе с тем, в этом цинизме девушки ему чудилось что-то смахивающее на насмешку. Словно эта особа была твёрдо убеждена в своём превосходстве даже над ним, Адольфом Шилде, «недосягаемым»… Откуда такая самоуверенность?.. В их деле она появляется у тех, кто знает нечто, неизвестное собеседнику. А что может знать эта девчонка, что не было бы известно ему?.. Это он мог бы чувствовать превосходство над нею: он знает, что как только Инга выполнит свою миссию, её ждёт пуля в спину; он знает, что конечная цель её работы не имеет ничего общего с интересами Латвии, именем которой её посылают на дело… Уж не воображает ли эта девка, будто ей суждено жить и любить своего Силса, такого же обречённого смерти, как она сама?.. Или она так глупа при всём своём уме?.. И тем не менее спокойствие, с которым Инга стояла напротив него, поражало его: черт её знает, что у неё на уме?! Ему хотелось подержать в руке маленькую кисть с тонкими пальцами, на которых алели тщательно отделанные ногти, хотелось прикоснуться к нежной розовой коже. Если бы за стенкой не торчал Ланцанс!

И тут действительно отворилась дверь: в ней стоял епископ.

— Дочь моя, — торжественно проговорил он, — мой отеческий долг напомнить: наши души, моя и ваша, души всех добрых католиков принадлежат матери нашей церкви. Только его святейшеству папе дано отпустить нам грехи наши и золотым ключом Петра отворить нам ворота рая, что бы ни думали люди о поступках наших. Тот, кого люди в ограниченности своей считают убийцей, может войти в рай в ангельских одеждах подвижника. В длани наместника господня — вы только одушевлённый меч, вы стрела, направленная апостольской десницей в сердце врага. Помните это, дочь моя, и повинуйтесь воле пославшего вас!

— Вы имеете в виду папу или господина Шилде? — опустив глаза, спросила Инга.

Ланцанс на минуту смешался, лицо его налилось кровью, но он сдержался и предпочёл сделать вид, будто не слышал или не понял её.

— Ныне воля его святейшества будет доходить до вас через грешные уста… Шилде, — сказал он. — Завтра это может быть кто-нибудь другой. Но всегда это будет — Его воля. Ибо сказано о начальниках: «кто слушает вас — слушает меня, кто пренебрегает вами — пренебрегает мной!» Да не искусит вас диавол соблазном неповиновения начальникам. Грех сей подобен смертному греху неповиновения церкви, то есть самому богу единому, вседержителю, творцу всего сущего. Памятуйте сие и повинуйтесь! — Он поднял руку и осенил Ингу широким крестом.

 

57. Преступление Магды

Скажи кто-нибудь ещё вчера, что Инге предстоит скорый отъезд, — она не испытала бы ничего, кроме радости. Но теперь, когда она уже твёрдо знала, что не сегодня-завтра будет в пути, ей стало не по себе. Да, конечно, там её ждёт Карлис, там Латвия, а тут не остаётся ничего, кроме ненавистной матери Маргариты, ненавистных инструкторов, ненавистного «пансиона», — и всё-таки было немного не по себе. Новая обстановка, новые люди, новые отношения, тщательно изучавшиеся на уроках и все же остающиеся неизвестными! Сумеет ли она вести себя в Советской Латвии так, как нужно? И потом — Вилма, которую она покидает здесь. Что будет с Вилмой и её ребёнком? Если до сих пор, пока текла их общая жизнь изо дня в день в опостылевшей, но привычной обстановке школы, мысль Инги почти не останавливалась на подруге, то теперь, когда Инге предстояло наконец вырваться отсюда, а Вилме оставаться в этой тюрьме без надежды на освобождение, судьба подруги предстала Инге во всем ужасе. Когда вечером Инга и Магда были у себя наверху, а Вилма ещё доделывала последние грязные работы внизу, — Инга спросила Магду:

— Что будет с Вилмой?..

Магда ответила таким взглядом, что у Инги пропало желание разговаривать: на лестнице слышались шаги Вилмы. Инга отвернулась к стенке, чтобы не видеть изнурённого работой и недоеданием лица подруги, её глаз, из которых теперь не исчезал безмолвный вопрос «что будет?». Инга слышала, как Вилма медленными, усталыми движениями сбрасывает с себя дырявый хлам, в который её одевала мать Маргарита; как, подобно плетям, падают её исхудавшие руки. Инга, не глядя, видела на подушке бледное лицо Вилмы в венце золотисто-рыжих волос. Эти волосы теперь смешно торчали в разные стороны, как у озорного мальчишки-растрёпы, после того как Маргарита заставила Вилму срезать копну её великолепных кудрей.

В комнате долго царила тишина, но по дыханию своих соседок Инга знала, что ни одна из них не спит. Наконец Магда протянула руку и дотронулась до плеча Инги. Так же она заставила приблизиться к себе Вилму. Три девичьих головы прижались друг к другу — прямые, гладко зачёсанные в простой узел волосы Магды, золотистые локоны Инги и рыжие вихры Вилмы. Таким шёпотом, что половину слов нужно было угадывать по движению её губ, Магда сказала подругам, что получила приказ Маргариты сопровождать Ингу до места, где её примут агенты Гелена. Завтра в полночь закрытый автомобиль должен взять их и доставить на границу Восточной Германии. Магда предлагает… чтобы вместо неё, Магды, уехала Вилма.

— А Маргарита! — с испугом прошептала Вилма. — Она убьёт тебя!

Магда беззвучно рассмеялась в ответ. Она смеялась так, что все её тело сотрясалось. Она поднесла к самому лицу Вилмы большой костистый кулак.

Сомнительно, чтобы у Магды сохранилось желание смеяться, если бы она знала ту часть приказания о своём назначении в провожатые Инге, которую не открыла ей мать Маргарита, а именно в этой-то утаённой части приказа и заключался смысл посылки Магды вместе с Ингой: авторы плана решили использовать переброску Магды с чисто внутренними целями. Идея возвращения на родину приобретала все большее число сторонников среди новой эмиграции. Происшествие с Круминьшем и Силсом служило дрожжами, на которых происходило все большее брожение умов: сквозь чёрный туман эмигрантской пропаганды проникали все более ясные лучи правды. С этой правдой необходимо было бороться, если главари эмиграции хотели сохранить власть над массами обманутых соотечественников. И вот Ланцанс, чья голова всегда рождала какие-нибудь «идеи», предложил послать вместе с Ингой человека, который, будучи переброшен в демократическую зону, должен вернуться оттуда с «личным опытом», выгодным для вожаков эмиграции. Пользуясь тем, что обречённый не сможет точно определить, где находится и с кем имеет дело, ему скажут, что он «попал» в руки народной полиции, и воображаемые агенты народной полиции-геленовцы «обработают» заброшенного. Затем ему дадут возможность «бежать» обратно на запад. Вернувшись в лагерь для «перемещённых», этот несчастный сможет рассказать, как принимают «на востоке» возвращенцев. По мысли Ланцанса такой опыт должен у многих отбить тягу «домой».

Чтобы подобрать подходящего человека, Ланцанс приехал к матери Маргарите.

— Деревенщина глупа, как корова, — сказала Маргарита. — К тому же она — настоящее бревно. Эта не околеет под дубинками ребят господина Гелена!

Ланцанс попросил показать ему Магду. Её вид удовлетворил его: такая действительно все выдержит и ни в чём не разберётся,

Вилма не очень хорошо помнила, как закончила работу, как поднялась к себе и примерила платье Магды. Теперь, когда наступило время действовать, Вилма почти не испытывала волнения. Она двигалась и действовала, как во сне. Единственным ясным ощущением было: так нужно. В полночь Магда сказала:

— Пора!

— А Инга?

— Уже одета.

— А… а Маргарита? — решилась Вилма выговорить самое страшное, что подавляла в себе целые сутки.

Магда коротко приказала:

— Скорей!

Вилма, шаг за шагом, в последний раз отсчитывала ступени своей тюрьмы. На ней было платье Магды. Поверх платья — плащ с капюшоном. Она накинула его на голову и, не поднимая глаз, чтобы не встретиться с подстерегающим взглядом Маргариты, пошла к выходу. Вот коридор — такой бесконечно длинный, когда его нужно мыть, ползая на коленях с мокрой тряпкой, хотя рядом у стенки стоят щётки, которыми ей запрещено пользоваться, чтоб сделать работу тяжелей; вот классы — один, другой, третий — там девушек обучают совершать все возможные подлости и убивать, так учили когда-то и её, Вилму. Забыла ли она эту науку?.. Пожалуй, настанет когда-нибудь время, когда все эти иностранные майоры и капитаны узнают, что их уроки не пропали даром, — о, Вилма постарается им это доказать! Только бы вырваться отсюда!.. Вот, наконец, и прихожая. За стеклянной дверью — силуэт Инги. Вилме оставалось сделать два — три шага, когда в прихожую вошла мать Маргарита. Одного взгляда ей было достаточно, чтобы понять происходящее. Её лицо перекосилось в гримасе. Из широко раскрытого рта готов был вырваться вопль, который поднял бы на ноги весь пансион, но широкая ладонь появившейся за её спиной Магды, закрыла половину лица монахини.

— Скорее! — приказала Магда. Вилма выбежала в сад и увидела в растворённую калитку автомобиль. Словно сквозь сон, слышала, как хлопнула автомобильная дверца, и — все.

А Магда боролась с Маргаритой. Толстуха была сильна. На мгновение она освободилась от объятий крестьянки, но крикнуть ей все же не удалось: удар кулаком в лицо повалил её на пол. Она брыкалась, царапалась, кусалась, пытаясь освободить голову, зажатую под мышкой Магды. Чтобы не дать Маргарите закричать, Магда схватила с диванчика подушку и прижала к её лицу. Магда придавила голову Маргариты к полу и навалилась на мягкое, подавшееся под нею, как студень, тело монахини. Сопротивление Маргариты ослабевало, а Магда, движимая овладевшим ею страхом, все нажимала и нажимала. Сквозь подушку она слышала хрип Маргариты, но больше не думала о том, что делает, и о том, что будет потом. Все её силы и помыслы были сосредоточены на одном: покончить с сопротивлением начальницы. Она должна сделать это, чтобы спасти Вилму. Вилму и ребёнка… Вилму и ребёнка… Это заняло весь неповоротливый мозг Магды. Но когда монахиня, изловчившись, укусила Магде руку, когда она вцепилась в грудь Магды, ненависть захлестнула сознание крестьянки. Чем свирепее сопротивлялась толстуха, тем отчётливее Магда сознавала, что под нею палач, мучительница, убийца, виновница страданий и смерти многих людей. Эти мысли, ещё тёмные, полуосознанные, проносились в голове Магды как оправдание тому, что она делала. Она чувствовала, как содрогается рыхлое тело Маргариты, и грудью прильнула к подушке, распяв на полу раскинутые руки Маргариты. Сопротивление монахини ослабевало. Прекратилось совсем. Магда приподнялась. Её стошнило. Это было осознанное отвращение к убийству. Может быть, Магда испытывала угрызения совести?.. Нет, она не раскаивалась в том, что сделала. Едва ли эта простая девушка, не искушённая в философии и риторике, могла построить какие-нибудь сложные формулы в оправдание совершенного. Она знала, что так должно быть, если слово «знание» подходит для определения того неосознанного, хотя и ясного, что жило в ней. Скорее инстинкт, нежели создание, говорил ей, что случившееся было законным возмездием за все, в чём была виновна убитая. А то, что возмездие это пришло через неё, Магду, — что ж, такова, видно, была воля господня. Что могла тут поделать Магда? И потом ещё это, с Вилмой… Разве не стоял вопрос так просто: Вилма и её ребёнок или Маргарита?! Им троим не было места в этом необъятно просторном и таком тесном мире… Нет, нет! Магда не испытывала раскаяния! Только страх, обыкновенный страх перед тем, что теперь будет, постепенно овладевал её мозгом. Страх заставил её подняться с пола, где она сидела возле тела монахини — расплывшегося, вот-вот готового прорвать своими жирными складками платье и салом растечься по полу. Магда встала и перекрестилась. Несколько времени, как истукан, стояла, не зная, что делать. Попробовала поднять с пола тело, но это оказалось не под силу даже ей. Тогда она поволокла его по коридору и заперла в спальне. Сунув ключ в карман, вернулась в прихожую и привела её в порядок. Проделывала все спокойно, методически, как обычную утреннюю уборку. Покончив с этим, взяла с вешалки первое попавшееся пальто и хотела его надеть. Пальто было мало. Накинула его на плечи и пошла к выходу. Но одумалась и, тихонько вернувшись к себе в комнату, вынула из-под матраца деньги — гроши, накопленные для Яниса. Эти деньги, не считая, сунула в руку привратнику.

— Не ложись, — сказала она, — через полчаса я вернусь.

— Смотри только тихо, а то проснётся сама…

Магда в испуге оглянулась на привратника. Отойдя с десяток шагов, она остановилась: куда? Единственное, что было ясно её неповоротливому уму: обратно нельзя. Она брела, не видя дороги и спотыкаясь, словно асфальт был изрыт ухабами. Направо простиралась зеркальная гладь озера. Освещённое луной, оно казалось мёртвым и бесконечным. Мёртвыми и бесконечно высокими казались сосны на берегу. Мёртвым и бесконечным было небо над головой. Мёртвыми и бесконечно огромными были тёмные силуэты гор. Весь мир был мёртв, тёмен и бесконечен. А Магда должна была в него идти, не зная, куда ведёт эта дорога, куда ей нужно, зачем она идёт. В этом мёртвом, тёмном и бесконечном мире не было Яниса. Куда же ей идти, когда нигде, нигде нет Яниса?..

Магда подняла голову и огляделась. Озеро направо, и деревья на его берегу, и небо над головой, одинокий глазок огонька вдали — все показалось ей донельзя знакомым. Где же она все это видела?.. Разве не такое же озеро, серебряное и безбрежное, простирается у неё на родине, в далёкой Латвии? Разве не на такое озеро брал её отец, выезжая рыбачить? Разве не такие же бесконечно высокие сосны стояли вокруг их хутора и не так же они упирались в небо: тёмное-тёмное, высокое-высокое…

Разве это не её родное небо — далёкое, далёкое небо, раскинувшееся над хутором, над озером и соснами, над всею Латвией, над всем миром?

И тот вон далёкий огонёк, разве он светится не в окошке родного дома, где отец согнулся над работой?

Конечно же, он ждёт, когда вернётся Магда!..

Так, все это так: её озеро, её небо, её дом, её мир!..

Скорей же домой, подальше отсюда — от ужаса и позора, от мысли о том, что нет больше на свете Яниса… Нет Яниса?! Неправда, не может этого быть… Скорей, скорей!..

Магда побежала, спотыкаясь на гладком асфальте.

— Эй, кто там?! Стой!

Кричали где-то впереди. Неподалёку. Там, куда двигалась Магда.

А она?.. Разве она не слышала этого окрика? Или ей и впрямь казалось, будто кричат где-то далеко, очень далеко. Так далеко, что ей ещё нужно бежать, долго бежать, чтобы увидеть того, кто кричал. И откуда ей почудилось в этом окрике её собственное имя, кто же мог здесь кричать: «Магда, эй Магда, стой!»? Уж не был ли это голос её отца? Будто она не знала, что старый рыбак давно утонул в холодной быстрине Гауйи… А может быть, кричал её Янис?.. Янис! Уж не налгало ли то письмо из Африки, будто Янис нашёл вечный покой в раскалённой африканской земле?.. Кто же позвал её, кто?!

Магде сдавалось, что она бежит, что её непослушные ноги движутся быстро-быстро. И она стремилась все вперёд и вперёд. Только вперёд, туда, где светился далёкий огонёк. Это же огонёк её родного дома!

А кто-то сердито повторил:

— Эй, остановись же, тебе говорят! Ищем целый день!

Она не могла не слышать. Так не мог кричать отец. Не мог кричать Янис. Не мог кричать друг. Так почему же она не останавливалась, почему не поворачивала обратно, не бежала прочь от этого чужого, такого неприветливого, строгого голоса?

А тому, там впереди, кто кричал, как и самой Магде, казалось, будто она движется. Хотя на самом деле её непослушные ноги сделали всего два — три маленьких, совсем маленьких шага. Её ноги были такие слабые, совсем-совсем ватные. Они даже не могли больше держать её большое, всегда такое крепкое тело.

Магда медленно осела прямо на повлажневший от тумана асфальт.

Навстречу ей из туманной темноты выбежали двое. Они надвинулись на неё вплотную, схватили под руки и подняли с земли.

Магда молчала. Молчала и все глядела вперёд. Там по-прежнему сквозь набегавшие волны тумана светился далёкий огонёк. Ну, ну, разве же это не был манивший её огонёк родного дома?!

— Эх, и тяжела же девка, — сказал один из подбежавших и, помолчав, спросил: — Куда же теперь?

Было непонятно, кого он спрашивал: Магду или своего спутника. Тот неопределённо промычал:

— Э?

И тоже неизвестно, к кому это относилось: к Магде, беспомощно висевшей на их руках, или к спутнику. Помолчав, он ткнул Магду в бок большим пальцем и повторил:

— Э!

Она не ответила. Всё смотрела вперёд. Только вперёд. Туда, где за волнами туманной мглы все реже и реже мелькал огонёк.

— Эй же, девка, — повторил первый, — теперь поедем в восточную зону, а?

Второй засмеялся. Он снова ткнул Магду в бок. Немного придержал палец у её тёплого упругого тела и хрипло пробормотал:

— Ишь ты!

— Но, но! — строго бросил первый.

А Магда молчала.

И тогда второй сказал:

— Сам-то ты не видишь: она же бежала на восток, значит, ей туда и нужно.

Он говорил громко, словно непременно хотел, чтобы его слова дошли до Магды. А голос его при этом делался все более хриплым, и большая рука его, лежавшая в горячей подмышке Магды, вздрагивала и сжималась все крепче.

— Ну что же, на восток, так на восток, — сказал первый. — Ты слышишь, девка?

Магда молчала. А они засмеялись.

Магда старалась не потерять из вида все более и более тускневший огонёк. В ушах её стоял голос отца, собиравшегося на рыбалку: «Магда, эй, Магда, я — на восток». И тут же был голос её Яниса: «Магда, моя Магда — на восток, на восток!..» Значит, все это неправда: и то, что умер отец, и то, что умер Янис, и то, что нет больше огня в родном доме, и то… Все, все это ложь!.. Она смотрела на огонёк, мучительно напрягая зрение: почему он делается все более тусклым, почему она вот-вот потеряет его?!

Из-за поворота дороги, оттуда, где сквозь туман далёкими светлыми точками рассыпался Тегерн, выплеснулся свет автомобильных фар. Один из двоих, что держали Магду, выставил руку, и автомобиль остановился. Они с усилием подняли Магду и неловко втолкнули в кузов.

— Тяжела, — со смаком повторил один из них.

А Магда молчала. Теперь исчез огонёк далёкого дома, её родного дома в далёкой родной земле. Магда опустила веки. Так, с закрытыми глазами, и спросила:

— Куда же?..

А может быть, ей только показалось, что она это сказала. Во всяком случае никто ей не ответил.

Автомобиль тряхнуло на повороте. Магда приоткрыла глаза, но тут же снова, как в испуге, закрыла их, так и не посмотрев на тех, кто её вёз, словно боялась увидеть их лица.

А может быть, она уже знала, что это не лица друзей. Но как она могла это знать — она, простая крестьянка из далёкой латышской земли!.. Или она уже не была забитой крестьянской девкой — батрачкой, дочерью батраков, внучкой и правнучкой батраков; рабой и наложницей Квэпа, рабой и прислужницей Маргариты — тёмной, забитой крестьянкой?

Так кто же она была? Знала ли это она сама? Знали ли это те двое, что везли её назад к Тегерну? Знали ли те, по чьему приказу и к кому её везли, — знал ли преподобный отец Язеп Ланцанс?

Да и куда же её везли: обратно в пансион? Нет, конечно, не туда. Ведь там Магда знала каждый гвоздь. Туда нельзя было её везти. Так, может быть, её действительно везли к друзьям, в Восточную Германию, чтобы спасти от рук полиции убийцу матери Маргариты? Разве же оба эти, что подняли её на дороге, не повторили даже тут, в темноте завешенного шторками кузова:

— Ну вот, девка, ты и едешь теперь к своим. Уж они-то тебя пригреют, как следует.

Правда, почему-то оба они при этом опять рассмеялись, но мало ли почему смеются люди.

Магда молчала. Она лежала с закрытыми глазами и не смотрела на своих спутников.

Ох, Магда, Магда! Пока не поздно открой глаза, посмотри на их лица! Похожи ли они на лица друзей? Ведь ты уже не раба, не раба, не раба! Открой же глаза, посмотри, куда тебя везут!

Или ты думаешь, что все человеческие лица одинаковы и похожи одна на другую все дороги, — те, что ведут на восток, и те, по которым едут на запад?

Магда, ты же не думаешь так — ведь ты больше не раба!

Но Магда неподвижно лежала в тряском кузове. Глаза её были закрыты плотнее, чем прежде. Она была без сознания.

А один из тех закурил. Прежде чем погасить спичку, посветил на лицо Магды и, подмигнув спутнику, хрипло проворчал:

— Эх, пропадает…

— Но, но, — сумрачно ответил тот, отводя взгляд от места, где под красноватым пламенем спички, в расстегнувшийся разрез блузки была видна глубокая впадина между высокими, крепкими грудями девушки. — Но, но! — с деланной строгостью повторил он и носком сапога выбил спичку из пальцев спутника.

 

58. Киднапинг

Оседлав магнитные волны шифром точек и тире, сообщение о побеге Вилмы понеслось в эфир. Опережая беглянку, оно пришло в западно-берлинскую резидентуру «организации Гелена». Здесь точки и тире превратились в радиограмму — приказание секретной агентуре перехватить беглянку.

Для агентуры «организации Гелена» мимикрия в ГДР не представляла трудностей. Агенты вращались среди населения со свободой, не доступной иностранцам. Знание языка, обычаев и географии страны облегчали конспирацию. План операции, разработанный в резидентуре Гелена, заключался в том, чтобы перехватить беглянку, доставить в указанное место и преподать хороший урок послушания. Если она после того останется жива (урок должен был быть серьёзным), то перебросить её обратно, чтобы присоединить к Магде, в качестве наглядного пособия к проповеди Ланцанса.

Но приказы и предложения геленовской службы одно, а действительность — другое. На деле, машина, в которой ехали обе девушки, была задержана пограничниками ГДР, и их доставили в комендатуру. Там, в обществе офицеров пограничной стражи Германской Демократической Республики и сотрудников Статс-секретариата Государственной безопасности, беглянок уже ждал Кручинин. При появлении Вилмы Клинт в дверях комендатуры Кручинин несколько мгновений с волнением глядел на девушку: перед ним была живая Эрна Клинт. Да, да, Эрна Клинт, которую он когда-то увидел в воротах гитлеровского концлагеря «702», — худая, усталая, с торчащими во все стороны вихрами рыже-золотых волос. Не хватало только полосатой арестантской блузы. Кручинин пошёл навстречу девушке с гостеприимно протянутыми руками.

Вилма полуобернулась к своей спутнице и отрекомендовала:

— Инга Селга… Моя подруга…

Инга опустила глаза и протянула руку подошедшему к ней офицеру пограничной стражи ГДР.

— Если это ещё и не ваша родина, — сказал он с улыбкой, — то здесь — родные вам люди. Позвольте приветствовать вас, как пионеров движения за возвращение на родину так называемых «перемещённых» лиц, тех, кого вихрь войны забросил на неприветливую чужбину. Всех возвращающихся с честными намерениями мы готовы встретить на границе нашей республики, как друзей.

Три дня Инга и Вилма отдыхали в уединённом домике в тихой местности, неподалёку от границы. Оставалось ещё несколько дней до поездки в Берлин, на пресс-конференцию, организуемую «Комитетом возвращения на Родину». Оттуда — на Родину, в Латвию. Но, по-видимому, в этом расписании произошла какая-то перемена: с наступлением темноты третьего дня за ними уже приехал уполномоченный народной полиции. Инга знала этого молодого человека по имени Хеннеке — он был в числе тех, кто встречал девушек при переходе границы.

На сборы понадобилось немного времени. Через пять минут они уже сидели в автомобиле. Через полчаса быстрой езды автомобиль сделал короткую остановку, и в него ещё кто-то сел. Первый же вопрос, который один из новых пассажиров задал тоном начальника, был:

— Почему у них открыты лица?

— Все сошло так просто, — ответил Хеннеке.

— Все равно, — продолжал новый. — Сейчас же завязать им глаза.

— Извините, — сказал Хеннеке, нагибаясь к Инге. — Я должен…

— Ты кокетничаешь так, словно везёшь их на любовное свидание, — рассердился новый. С этими словами он ловким и, видимо, привычным движением сложил платок и набросил Инге на лицо.

Она сидела неподвижно, понимая, что сопротивление бесполезно и силилась сообразить, что всё это означает. Все происходившее дальше меньше всего походило на дружеский приём и скоро она догадалась, что, по-видимому, они с Вилмой все же стали жертвами того самого плана геленовской разведки, о котором ей рассказывал Кручинин. И значит, этот добродушный Хеннеке — тоже не кто иной, как агент организации Гелена?! Это было невероятно!.. Но её столько времени приучали не удивляться человеческой подлости, что она готова была допустить и это. К сожалению, спутники обменивались лишь незначащими фразами. Из них Инга не могла получить представления о том, куда её везут, каковы их намерения. Один только раз кто-то из прежних спутников спросил:

— А господин Макс знает, где нас искать?

— Да, — коротко ответил тот, что был, по-видимому, старшим.

После этого надолго воцарилось молчание. Слышались только гудки встречных машин, да иногда сквозь повязку на глазах Инги проникал свет фар встречной машины. Из этого Инга сделала вывод, что они едут не по главной автостраде: дорога узка, и свет встречных машин ослепляет едущих. Об этом говорили и сердитые реплики шофёра: «Вот свинья, не переключает света!» Ещё одним свидетельством тому, что они едут не дорогой первого класса, служили остановки перед закрытыми железнодорожными переездами. Дважды пришлось ждать, пока пройдёт поезд. Один из этих поездов был электрический. Это Инга ясно определила по гулу электромоторов. И, наконец, третьим доказательством тому, что они ехали не по автомобильной магистрали, служили частые повороты — Ингу попеременно прижимало то к правому, то к левому соседу. Поначалу она принялась было отмечать в уме повороты, но их оказалось невозможно запомнить. Она решила отмечать только главное. Прошло довольно много времени, Инга приблизительно определила его в два часа. Именно в это время она услышала, как шофёр сказал:

— Придётся заправиться у какой-нибудь колонки… До места не хватит.

— О чем вы думали раньше? — недовольно произнёс новый, которого Инга про себя назвала предводителем.

— Вы же сами знаете, какого крюка мы дали, едучи сюда объездными путями.

— Хорошо, но поскорее…

— Только бы попалась колонка. На этих дорогах их не так-то много.

После этого разговора по подсчётам Инги прошло ещё с полчаса.

— Если кому нужно, пользуйтесь остановкой, — сказал шофёр. — Сейчас будем заправляться. — Машина уменьшила ход, остановилась, пошла задним ходом. По-видимому, шофёр подруливал к колонке. — Сорок литров, — послышался за машиной его голос. Заработал насос колонки.

Тут Инга получила первый ориентир для определения пути, по которому они двигались:

— Слышали о пожаре? — спросил колонщик, продолжая качать.

— Что за пожар? — спросил шофёр.

— Да у нас, в Цвикау. Злоумышленники подожгли фабрику.

Предводитель сердито крикнул:

— Будет болтать, кончайте с бензином. Нужно ехать.

Колонщик насмешливо проговорил:

— С чего он у тебя такой свирепый?

Шофёр не ответил. Инге казалось, что она ощущает каждым нервом, как шофёр завинчивает пробку бака. Через минуту машина тронулась. Если бы знать, в каком направлении от Цвикау они едут? Впрочем… нужно подумать: совершенно ясно, что до сих пор они ехали на северо-восток от пограничного пункта. По-видимому основное направление — Берлин. Как бы это проверить?.. Скоро по гудкам встречных машин, которые стали глуше и чаще раздавались, Инга поняла, что они выехали на более широкое шоссе, может быть, даже на автостраду. Недалеко от дороги полыхало что-то вроде зарева. Был ли это отблеск пожара, о котором говорил колонщик? Едва ли. Они уже далеко отъехали от Цвикау, к тому же колонщик сказал, что пожар удалось потушить. Значит, это что-то другое. Инга напрягла память, чтобы представить себе карту, которую столько времени штудировала в школе. Вероятнее всего, это домны Карл-Марксштадта… Ну, что же, прекрасно: ещё один ориентир. Если она угадала — значит, они ещё круче повернули на восток. И тут ей пришла неожиданная мысль: что если замысел Шилде забросить Ингу в СССР под видом «возвращенки» раскрыт восточногерманской полицией, и её схватили вовсе не геленовцы, а власти ГДР?.. Трудненько будет ей тогда доказать, что в её намерениях нет зла, что она друг, а не враг… А может быть, случившееся ошибка службы безопасности ГДР? Тогда все скоро разъяснится и окончится извинением. Впрочем, сомнительно, чтобы даже в условиях борьбы с многочисленными видами иностранных разведок, оперирующих в Восточной Германии, Статс-секретариат Государственной безопасности прибегал к похищению людей: киднапинг — заокеанский способ действия. Да, скорее всего Инга и Вилма имеют дело со службой почтенного господина Гелена. Тогда остаётся гадать не столько о том, куда их везут, сколько о том, когда наступит конец путешествию, может быть, последнему в жизни.

Слабый свет, начинавший проникать сквозь повязку, указывал на то, что ночь подходила к концу. Значит, они были близки к цели — ведь шофёр обещал быть там до рассвета. Следовательно, целью пути не был Берлин — до него оставалось ещё очень далеко. В машине продолжало царить молчание. Быстрое движение автомобиля действовало усыпляюще. Несмотря на возбуждение, Ингу клонило ко сну. Не снижая скорости, автомобиль совершил несколько плавных поворотов: у Инги немного засосало под ложечкой, как на крутом вираже самолёта. В её сознании ясно отложился путь, проделанный машиной в этой замысловатой кривой: съезд с автострады. И действительно, дорога сразу утратила гладкость. Под шинами чувствовались неровности дорожного покрытия. А ещё через несколько времени попался и совсем плохой участок, по-видимому, неликвидированное наследие войны. Едущих сильно тряхнуло, и тотчас раздался явно спросонок испуганный возглас предводителя:

— Что такое?

— Разумеется, Бергхейде, — со смехом ответил шофёр, и Инга поняла, что этот ухаб — привычное место встряски автомобилистов.

— Дурак! — огрызнулся предводитель. Инга с удовольствием отметила его раздражение: ещё один ориентир был теперь известен пленникам. Шофёр, раздосадованный своей оплошностью или грубым окриком предводителя, поддал газ. Однако скоро ему пришлось снизить скорость, так как, сделав поворот вправо, они запетляли по совсем плохонькой провинциальной дороге. В приспущенное окно пахнуло ароматом влажного леса. Ещё несколько поворотов, и машина остановилась. Возле Инги остался только один провожатый. Было похоже на то, что другие чем-то недовольны: они негромко бранились. Скоро Инга догадалась, что они пришли в раздражение от неподатливости замка. Стукнули створки ворот, машина прокатилась ещё несколько метров, ворота захлопнулись. Второй провожатый покинул автомобиль.

Инге велели сходить. Она с трудом расправила затёкшие ноги и едва не упала, сходя на землю. Сделав два шага, она споткнулась.

— Да развяжи ты ей глаза, — раздражённо сказал предводитель. — Она перемнёт все цветы.

С Инги сняли повязку, и она увидела, что стоит в небольшом садике, огороженном высоким забором. Прямо напротив Инги была круглая клумба, словно колпаком укрытая плотной шапкой ярко-красных цветов. Усыпанная песком дорожка огибала клумбу с двух сторон и вела к подъезду небольшого дома, облицованного светло-розовыми плитами. На крыше дома поскрипывал флюгер в виде человечка с флажком.

Все это совершенно автоматически отложилось в сознании Инги, хотя она вовсе не думала, что это ей когда-нибудь ещё понадобится. Ей не дали осмотреться и быстро ввели в дом. На пороге она успела оглянуться: следом в сопровождении шофёра шла Вилма. Но тут провожатый втолкнул Ингу в дом и захлопнул дверь. Прошли одну комнату, вторую.

— Осторожно, — сказал провожатый и приостановился в нерешительности. В комнате было темно из-за закрытых ставень. Свет проникал откуда-то издалека. Инга наткнулась на лестницу, круто ведущую наверх. Она стала медленно подниматься. Нельзя сказать, чтобы мысли её были очень весёлыми, но она не испытывала и состояния безнадёжности. Мезонин, куда ввели Ингу, был так же погружён в полутьму — и тут ставни были закрыты. Обстановка состояла из железной кровати, небольшого стола и двух стульев. Не долго думая, Инга бросилась на кровать и, не обращая внимания на присутствие одного из похитителей, закрыла глаза.

…Вилма больше не верила тому, что донесёт ребёнка до Латвии. Она просто старалась об этом не думать, как люди стараются не думать о ране, причиняющей страдания, надеясь, что от этого их страдания будут меньше. Впрочем, ведь часто так и бывает, когда находится что-то постороннее, на чём страдалец может сосредоточить мысли. Но что делать, если ему не о чём думать, кроме своих страданий? Что делать Вилме, если мысль её неизбежно возвращается к ребёнку, которого она носит в себе и которого должна донести до Латвии. А ведь её могут ударить… Ударить в живот… О, она знает: такие люди любят бить по животу. Мать Маргарита не раз с удовольствием вспоминала, как била беременных по животу… Что она сделала с Магдой, пожертвовавшей собою для спасения Вилмы и её ребёнка?.. Мать Маргарита придумает Магде казнь! А за Магдой наступит и её, Вилмы, очередь расплачиваться за попытку к бегству… Что угодно… Все что угодно… Только пусть не бьют её в живот!..

 

59. Инга и Хеннеке

Благодаря тому, что Инге был слышен бой часов на отдалённой кирхе, она могла отмечать время происходящего в доме и вне его. Бой был характерный: словно ударяли молотком по треснувшему колоколу. Фиксируя эти удары, Инга узнала, что в шесть утра невысоко над домом проходит самолёт. По работе мотора можно было судить, что самолёт идёт на снижение, вероятно, на посадку. Вскоре после шести вечера проходил второй самолёт, но у него моторы работали на полную мощность — он набирал высоту. Отсюда простой вывод: неподалёку расположен аэродром гражданской авиации, где совершают посадку два самолёта в день, идущие в противоположных направлениях. Итак, следует запомнить: прилёт около шести утра, отлёт в шесть вечера. Вскоре после прилёта вечернего самолёта была слышна музыка, — вчера и сегодня. Это было не радио, а симфонический оркестр. Инга заслушалась: играли увертюру к Тангейзеру, за нею Летучего Голландца. Значит, ориентир номер два: во вторник исполнялся Вагнер.

Днём вокруг дома царила тишина. Изредка слышался гудок пробегающего где-то по соседству автомобиля, но Инга не могла определить ни расстояния до дороги, где проходили машины, ни направления, в каком дорога была расположена. Ещё одним звуком, непрестанно доносившимся до слуха Инги, был скрип флюгера над головой — характерный скрежет жести, который ни с чем нельзя спутать. Вечерами, когда воздух становился неподвижен, флюгер умолкал. С заходом солнца начинался где-то неподалёку оглушительный лягушачий концерт. Судя по его силе, в недалёком болоте гнездились миллионы горластых музыкантов. Слушая их, Инга забывала о том, где находится, что с нею, — ей смутно виделось далёкое детство на родине: широкая река и камыши, а в камышах лягушки, миллионы лягушек, делавших вечернюю зарю самым шумным временем суток…

Шаги на лестнице. Инга их уже знает — господа похитители несут ей ужин.

Инга съела суп из бобов и долго обсасывала крохотную косточку, долженствующую, по-видимому, изображать мясо в супе. За этим занятием она машинально разглядывала вензель на ободке тарелки — такой толстой, что ею, при умелом пользовании, можно раскроить человеку череп… Что важнее: этот вензель, которого Инга не может распутать, или то, что эта тарелка может служить орудием обороны?.. Все зависит от случая… Она где-то читала, что в известных «событиях 30 июня 1934 года», когда Гитлер разделался с главарями штурмовых отрядов, нацисты начали расправу с того, что пивными кружками раскроили черепа нескольким десяткам приверженцев Рема. Значит, и эта вот тяжёлая кружка — тоже оружие? Правда, данному экземпляру не хватает ручки, но может быть в следующий раз почтенные хозяева дадут Инге другую кружку — с ручкой? Ну-ка, прикинем её вес на руку… Ничего себе! В соединении с ловко пущенной тарелкой это уже кое-что! Во всяком случае, до момента, пока удастся овладеть пистолетом одного из тюремщиков (не будут же они всегда являться вдвоём, если Инга будет себя хорошо вести).

Итак — тарелка и кружка, — не эта, у которой отбита ручка и край… Впрочем, отбитый край — обстоятельство положительное, а не отрицательное, когда речь идёт о кружке, которая должна служить оружием… А разве не может служить оружием и сковородка, на которой уже несколько раз приносили картофель? Правда, Инга отметила, что ручка у этой сковородки едва держится, но может быть двух оставшихся заклёпок (из четырех) хватит, чтобы сковородка не оторвалась при первом же ударе, какой можно ею нанести. Ведь заклёпки расположены по диагонали и должны держать ручку. Сражались же когда-то булавами! А чем большая железная сковородка хуже булавы. Нужно только хорошенько приловчиться к действию таким холодным оружием… От подобных бодрых мыслей Инге показалось, что даже ячменный кофе сегодня лучше — он не воняет затхлым кофейником, который эти господа, вероятно, не давали себе труда прополаскивать.

Инга с издевательской вежливостью поблагодарила своих тюремщиков за ужин.

В узкую щёлочку между ставнем и косяком окна Инга смотрела на то, как ветер гонит зелёные волны по расстилающемуся неподалёку полю. Ей была видна ещё и половина дерева. Его ветви, качаемые ветром, то появлялись в поле зрения Инги, то снова исчезали. И тут неожиданная мысль пришла ей на ум: если хорошенько изучить направление ветра, то можно доверить ему записку — сигнал бедствия, адресованный первому порядочному человеку.

Искать бумагу долго не пришлось — стены мансарды были оклеены обоями. Во многих местах старые обои висели клочьями, и легко можно было оторвать кусочек так, что никто этого и не заметит. Карандаш?.. Инга зубами расщепила косточку, взятую в миске, — карандаш был готов. Она знала, что наблюдать за нею могут и в замочную скважину и могут проделать для этого отверстие в любой перегородке. Поэтому, прежде чем приступить к писанию, внимательно изучила стены: наружных можно было не опасаться, внутренней была только та, с дверью. Значит, писать нужно стоя спиною к двери. Занимаясь этими важными делами, приходилось двигаться по комнате в чулках, чтобы не слышно было шагов. От этого у Инги совершенно застыли ноги, и самой ей стало холодно. Когда в мансарду заглянул Хеннеке, она пожаловалась на холод, и, к её удивлению, он принёс электрическую плитку, чайник с водой и большую чашку. На чашке был тот же замысловатый, синий вензель.

— Согревайтесь, — тихонько сказал Хеннеке. — Только не шумите, а то попадёт нам обоим. — И он тут же поспешно вышел, очевидно, опасаясь начальника.

Инга с удовольствием согрелась чашкой кипятку и принялась за письмо. Это было нелегко: она решила писать в темноте и лёжа. Притом клочок бумаги был очень мал, и приходилось рассчитывать каждое движение крошечного пёрышка с точностью до миллиметра. Работая таким образом, Инга пришла к выводу, что удобнее действовать с закрытыми глазами. Перед её мысленным взором с ясностью вставала записка и все то, что должно было быть на ней изображено.

Но так ей только казалось: если бы она увидела при свете то, что получилось! Текст существовал только в воображении автора: буквы налезали друг на друга, строчки расползались. К тому же кофе, заменявшее чернила, оставило едва заметный след. Одним словом, все было совершенно неудобочитаемо. Но Инга продолжала терпеливо, как ювелир-филигранщик, выводить то, что считала буквами, и мужественно складывала их в слова и строки. Была ли она так увлечена этим занятием или один из её стражей действительно подкрался столь тихо, что его нельзя было услышать, но в момент наибольшего напряжения, когда Инга старалась наименьшим числом слов дать ясное представление о своём положении, в комнате вспыхнул яркий свет и в дверях появилась фигура предводителя. Тюремщик молча смотрел на неё, сделал было шаг к постели, но, передумав, вернулся в коридор и крикнул в гулкое пространство дома:

— Эй, Хеннеке, поднимись сюда!

Первым движением Инги было попытаться сунуть записку в рот, но бумага была слишком жёсткой, заскорузлой от старого клея. Такую не проглотишь.

Взгляд Инги лихорадочно ощупывал всё, что было вокруг пригодного для сокрытия записки. В поле зрения, словно в насмешку, то и дело попадал только чайник, над которым вилась уютная струйка пара. А в коридоре уже слышался топот Хеннеке. Тогда Инга протянула руку и, неслышно приподняв крышку чайника, сунула под неё записку — прямо в бурлящий кипяток. Её пальцы едва отделились от крышки, как в комнату вбежали оба немца. Инга с нескрываемым удовольствием следила за стараниями старшего из тюремщиков найти записку. Он свирепо крикнул Хеннеке:

— Ищи же, черт побери! Мы не уйдём, пока не найдём того, что она писала.

А Инга спокойно сказала, обращаясь к Хеннеке:

— Пожалуйста, выдерните штепсель, а то может распаяться чайник.

Час обыска не дал ничего. Тюремщик, ругаясь, пошёл прочь.

— До приезда Макса не велено их трогать, а то бы я вытряс из неё записку вместе с душой, — сказал он следовавшему за ним Хеннеке.

— Где запропастился этот Макс? — недовольно проворчал Хеннеке.

— Наверно, не ладится что-нибудь с документами для переезда демаркации, — ответил старший. — Эти «восточные» смотрят теперь в оба. С липой не суйся.

— Кончится тем, что нас тут накроют, как крыс в мышеловке, — продолжал ворчать Хеннеке.

— Но, но! Без нервов, пожалуйста!.. Это убежище законспирировано так, что можно жить хоть год — полиции в голову не придёт сюда заглядывать…

Дверь за ними, наконец, затворилась, и Инга слышала, как оба спустились в нижний этаж. В первый раз за время этого вынужденного путешествия и плена Инга пала духом. Она опустила голову на подушку и крепко сжала зубы, чтобы удержать слезы.

Было раннее утро, когда Инга проснулась от шороха у двери. Первые лучи солнца золотили узкую полоску на потолке комнаты. В полумраке комнаты она узнала Хеннеке. Он шёл на носках. Под его шагами едва слышно поскрипывал пол. Инга с удивлением увидела, что указательный палец Хеннеке прижат к губам в знак необходимости соблюдать молчание. Он жестом предложил ей встать и отвернулся, пока она одевалась. Инга сама не знала, почему она безропотно выполняет эти молчаливые приказы. Но, следуя им, она так же неслышно, держа в руках туфли, спустилась следом за Хеннеке и вышла в садик. Утренний холод заставил её съёжиться. Хеннеке был уже у калитки, когда она ступила на холодный гравий дорожки. Скрип её собственных шагов показался ей невероятно громким, и она невольно почти бегом преодолела расстояние от крыльца до ограды, словно от этого гравий меньше скрипел.

— Явитесь в первый попутный полицейский пост, — поспешно проговорил Хеннеке, отпирая калитку. — Скажите пароль «Спасение в возвращении на родину», укажите ориентиры этого дома…

Прежде чем он успел досказать, Инга увидела сбегающего с крыльца старшего немца. В его руке был пистолет. Выбегая на улицу, Инга услышала один за другим два слабых хлопка, словно стреляли из духового ружья. Мимо головы у неё зыкнула пуля. Инга видела, что Хеннеке упал. Падая, он загородил дорогу бежавшему от дома тюремщику. Больше Инга ничего не видела и не слышала, потому что, едва успев сделать два шага за ограду, была сбита проезжавшим автомобилем.

 

60. Игра идёт без поддавков

Первое, что Инга увидела, очнувшись, были большие часы на стене. Она глядела на них, силясь объять случившееся. Если бы взгляд её, медленно передвигаясь, не дошёл до застывших у другой стены вахмистров Народной полиции, она, может быть, долго ещё не вспомнила последних слов Хеннеке: «Спасение в возвращении на родину». Инга машинально повторила пароль и запнулась. В глазах её отразился испуг: Хеннеке не успел назвать ориентиры дома.

Шофёр, доставивший сбитую Ингу в больницу, тотчас скрылся, по-видимому, опасаясь ответственности. Никто не мог указать места, где она была сбита. Аппарату Государственной безопасности, который уже несколько дней разыскивал притон геленовцев, предстояла нелёгкая задача: найти дом, где остался Хеннеке с одним из людей Гелена и с пленённой Вилмой. Оставались только ориентиры, какие могла восстановить сама Инга. Эти предметы распадались на три категории: определяющие путь, каким везли похищенных, указывающие местность, где расположен дом-тюрьма, и, наконец, указывающие сам этот дом.

Признаки дороги: заправка бензином неподалёку от города Цвикау; зарево домен у Карл-Марксштадта; выезд на автостраду вскоре после Карл-Марксштадта; ухаб в Бергхейде; после того несколько поворотов влево на небольшом расстоянии один от другого.

Признаки места, где держали похищенных: аэродром, куда самолёт приходит в шесть утра и откуда улетает в шесть вечера; кирха с часами на таком расстоянии, что только-только слышен их бой; регулярные концерты, очевидно в саду, где во вторник исполняли увертюры к Тангейзеру и Летучему Голландцу Вагнера; болото или пруд с лягушками.

Признаки дома: высокий забор вокруг сада; посреди сада клумба, засаженная красными цветами; флюгер на крыше, изображающий человечка с флагом в руке; в обстановке мезонина: железная кровать, маленький стол и стул со сломанной ножкой; посуда: сковорода с ручкой, держащейся на двух диагонально расположенных заклёпках; тарелки с путаным синим вензелем и кружки с таким же вензелем; одна из них — с отбитой ручкой.

Итак, вопрос с дорогой был ясен до «Бергхейде». Раз больше выездов на асфальт не было, значит, машина не вышла за пределы Фюнстервальде. Первым признаком местности должен был послужить аэродром гражданской авиации, куда самолёты приходят в пределах 6 утра — 6 вечера. Однако такого аэродрома во всем районе не оказалось. Имелась одна запасная посадочная площадка, но она была заброшена, и самолёты гражданской авиации на ней не садились. Между тем Инга продолжала утверждать, что именно в шесть утра самолёт шёл на снижение, а в шесть вечера набирал высоту. На этом Инга настаивала. Пока пытались установить истину в этом пункте, статс-секретариат безопасности устанавливал, в каком общественном саду, расположенном в трапеции Бергхейде — Фюнстервальде — Доберлуг — Оппельхайн духовой оркестр исполнял во вторник прошлой недели увертюры Вагнера. Это должно было послужить первым ориентиром для поисков в более узких пределах. На поверку оказалось, что таких садов имеется три и во всех трех именно во вторник на прошлой неделе исполнялся Вагнер, в том числе его увертюры к Тангейзеру и к Летучему Голландцу. Это объяснялось тем, что вторник был знаменательной музыкальной датой — годовщиной Вагнеровских концертов в Байрейте. Таким образом, и этот признак оказался непригодным для определения места.

Но если невозможно было установить, какой из концертов Вагнера был слышен Инге, то решили выяснить, откуда она слышала лягушечьи концерты большой силы. Два десятка мотоциклистов и велосипедистов рассыпались по району и вскоре отыскали болотце, расположенное к югу от Нехесдорфа. Если это было верно, то район поисков суживался уже до сравнительно небольшого треугольника Бергхейде — Нехесдорф — Дойч-Сорно. Инга вместе с чинами секретариата и в сопровождении Кручинина, получившего разрешение участвовать в поисках, несколько раз объехала вокруг болота, стараясь как можно точнее определить характер кваканья, как он ей слышался из заточения. Исследователи постепенно увеличивали диаметр кругов у озера и пришли к выводу, что дом с флюгером находится к северу от болота. Действительно, когда Инга углубилась в этот ещё более сузившийся треугольник, приближаясь к Нехесдорфу, до неё донёсся тот самый бой часов на кирхе, какой она слышала с мансарды. Правда, теперь удары часов были более чётки, — их не заглушали стены дома, но это был тот же самый звон дребезжащего, словно треснувшего колокола.

Итак, нужно было вернуться на дорогу Бергхейде — Фюнстервальде и посмотреть, куда попадёшь, если следовать четырьмя поворотами дороги влево. Проделывая это, работники Государственной безопасности переходили с дорог более высокого класса на более низкий. Они очутились на сельской немощёной дороге, идущей вдоль болота и поднимающейся дальше на соединение с дорогой Фюнстервальде — Эльстер-Верда. В нескольких десятках метров в сторону от этого просёлка виднелось несколько домов, разбросанных на значительном удалении друг от друга. Три дома из пяти были окружены высокими заборами, но только на трубе одного из них виднелся флюгер, изображающий апостола Петра с огромным ключом в руке. Этого-то привратника рая Инга в спешке и приняла за человечка с флагом.

Посидев на опушке близлежащего леса, агенты убедились в том, что все звуковые ориентиры Инги совпадают с тем, что они слышат. Вызывал недоумение только самолёт: никакого аэродрома поблизости не было. Однако проверка и этого обстоятельства в Берлине все разъяснила: почтовый самолёт не производит тут посадки, но именно в шесть часов утра он снижается, приближаясь к Фюнстервальде. Там он сбрасывает мешок с почтой и на лету подбирает почту, идущую на юг. То же самое он проделывает вечером, забирая почту, предназначенную для севера.

Так сошлось все.

Офицер службы Государственной безопасности постучал в ворота высокого забора.

Ему ответило мёртвое молчание.

Повторный стук, и — снова молчание.

Стук в третий раз. Тот же результат.

— Придётся войти без хозяев, — сказал офицер.

Вскрытие ворот не заняло много времени. Инга едва не вскрикнула от радости, увидев круглую клумбу красных цветов. Сегодня они казались особенно яркими под лучами солнца. Высоко над головой ржаво скрипел апостол Пётр, поводя из стороны в сторону своим огромным ключом. Дом не подавал признаков жизни. Мрачная картина возникла в уме Инги: захватив полуживую Вилму, «Макс» и его подручные скрылись. Слесарь приготовил отмычки, агенты сунули руки в карманы с пистолетами. Кручинин стоял рядом с Ингой, пощипывая бородку. Офицер отдал приказ. Дверь распахнулась, и, предшествуемые агентами, держащими оружие наготове, все вошли в дом. Тишину нарушали только их шаги. Инга опередила всех и вместе с Кручининым взбежала на второй этаж. При их появлении с матраца, лежащего в коридоре, приподнялся человек. Инга узнала в нём Хеннеке. Разглядев вошедших, он сделал попытку встать, но снова упал на матрац. Отстранив Ингу, к лежащему на полу подбежал офицер:

— Что с вами, Хеннеке?

— Небольшое недоразумение, начальник… — негромко ответил Хеннеке, силясь улыбнуться. — Тот… — он не смог договорить и лишь молчаливым кивком указал на комнату, где прежде содержали Ингу. Хеннеке перевалился на бок и глазам всех предстало кровавое пятно, растёкшееся по матрацу. Не все получилось так, как задумали…

Вбежав в «свою» комнату, Инга увидела своего старшего тюремщика-немца. С руками в наручниках, с заткнутым тряпкой ртом, он лежал на кровати. Инга пересекла коридор и вбежала в комнату Вилмы, одновременно с Кручининым. Их встретил испуганный взгляд Вилмы. Кручинин на миг остановился; нет, не такими глазами смотрела на него Эрна, когда он впервые распахнул перед нею ворота лагеря «702»…

Вилму и Ингу увезли. Ворота заперли. На дорожках садика замели следы многочисленных ног. Дверь дома затворили, и все расселись по углам в ожидании приезда Макса. В доме царила тишина. Она снова полновластно и, казалось, навсегда вошла в дом — так тихо и неподвижно сидели люди. Прошли часы. Утренний самолёт уже прожужжал над домом и сбросил свою почту. Сварливо скрипел апостол Пётр, и надтреснутый колокол далёкой кирхи отбивал часы. Кручинин с беспокойством поглядывал на офицера: уж не пронюхал ли Макс о засаде?.. Но офицер сидел, скрестив руки на груди и вытянув ноги. Можно было подумать, что он находится в концерте и слушает любимую музыку — так невыносимо спокойно было его лицо. Он, кажется, даже не переменил позы за часы ожидания, за которые у Кручинина совершенно затекли ноги…

Наконец, у ворот остановился автомобиль. Позвонили. Кручинин с удивлением увидел, что Хеннеке, превозмогая боль в боку и опираясь на палку, протащился к калитке. Кручинин приник глазом к щёлке ставня. Хеннеке отворил калитку. Кручинин узнал в вошедшем человека со следом укуса на щеке: бывший бригаденфюрер! Значит, он и был известен в организации Гелена под кличкой Макс.

Следом за Максом в садик вошёл ещё кто-то. Тщательно затворил за собой калитку, перешёл к воротам и распахнул их для автомобиля. Когда машина въехала, спутник Макса запер ворота. Макс сердито расспрашивал Хеннеке, но его слов Кручинину не было слышно. Что-то объясняя, Хеннеке распахнул пиджак и показал пятно крови, растёкшееся по рубашке и бинту. Макс побежал к дому, а его спутник почему-то засмеялся. В тот момент, когда этот третий переступал порог комнаты, Кручинин услышал, как он сказал Максу:

— Только не выходите из себя, а то вы переломаете кости и этой Вилме… Мне кажется, что…

Он не успел договорить. За каждую руку его держал агент Государственной безопасности. В таком же положении, широко расставив руки, стоял посреди комнаты и бывший бригаденфюрер — «господин Макс». Лицо его покрылось такой бледностью, что не стал заметён даже белый шрам от укуса…

— Какая неожиданная встреча, — сказал со своего места Кручинин. Макс быстро повернулся к нему, и глаза его сузились. Кручинин рассмеялся: — Вы помните, как выиграли у меня партию в шахматы?.. Тогда я был вынужден играть в поддавки. А теперь эти товарищи, — и Кручинин показал на стоявших возле стола офицеров, — кажется, намерены играть без поддавков.