Ученик чародея

Шпанов Николай Николаевич

Часть пятая

 

 

61. Линда Твардовская

Когда сняли бинты, покрывавшие голову Грачика, сестра протянула ему зеркало, но Грачик не стал в него глядеть — сделал вид, будто его вовсе не интересуют следы, оставленные аварией. Но втайне он вовсе не принадлежал к числу людей, пренебрежительно относящихся к собственной наружности. Бывало, после бритья он с удовольствием поглядывал на себя в зеркало. И именно потому, что его, как всякого молодого, здорового человека, радовала собственная приглядность, он не спешил теперь убеждаться в том, как мало от неё осталось. О серьёзности повреждений он мог судить и без снятия бинтов по тому, что на левой руке не хватало двух пальцев — может быть, и не самых нужных, но никогда не казавшихся ему лишними — мизинца и безымянного, на нижней челюсти не осталось ни одного переднего зуба. Правда, держа в руке уже изготовленный для него протез, он увидел ряд отличных зубов — ровных и белых, но трудно было себе представить это изделие в качестве украшения собственного рта.

Отпустив несколько шуток по поводу того, что он дёшево отделался, врачи покинули Грачика. Тут-то он и взял зеркало. Он с удивлением глядел на незнакомые черты, поворачивая голову в фас и в профиль: подумать только, что один удар автомобиля может так изменить человека! Красный шрам, начинаясь под правым глазом, пересекал нос, рот и подбородок; нос прежде такой правильный — покривился и глядел теперь кончиком в левый угол рта. Правда, врачи уверяли, будто пластическая операция вернёт нос на место, но все же Грачик со вздохом опустил зеркало. Оказывается, вовсе не нужно попадать в руки компрачикосам, чтобы стать пугалом, — достаточно один раз быть простофилей и прозевать момент, когда враг ступил на твой след… Но кто сказал, что ему нужна пластическая операция? Неправда, ему не нужна никакая операция. Единственное, что ему действительно нужно: поскорее получить свой протез, чтобы не шамкать подобно старику. Вот и все!.. Грачик откинулся на подушку. Если бы зеркало не принадлежало сестре, оно, наверно, полетело бы об стену.

Несмотря на возражения врачей, Грачик не остался в больнице! В идеале ни болезнь, ни внезапный отъезд Кручинина за границу не должны были помешать расследованию дела Круминьша. Но Грачик по опыту знал, сколько времени нужно новому человеку, чтобы разобраться в сложном материале, особенно, когда некому ввести новичка в дело, дать пояснения и рассказать о версиях, положенных в основу расследования. По рассказам своего преемника Грачик уже знал, как медленно движется расследование, завершение которого Грачик считал для себя делом чести. Случай с Круминьшем представлялся ему своего рода экзаменом на аттестат следственной зрелости, и враги сильно просчитались, ежели воображают, будто вышибли его из игры, окунув в Лиелупе. К приезду Кручинина он должен приблизиться к победе над загадкой дела Круминьша!

К удивлению сестры, заглянувшей в палату, Грачик беззаботно напевал кручининскую песенку:

Тогда ужасные убийцы, Нанесши ей сто тысяч ран, Её бросают в океан. А поутру она вновь улыбалась Пред окошком своим, как всегда, Её рука над цветком изгибалась, И струилась из лейки вода. Блим-блом! Тогда ужасные убийцы, Разрезавши её на сто частей…

Возвращение на работу встретило Грачика ворохом новостей. Быть может, самым интересным лично для него, хотя и не столь уж важным для дела, было подтверждение исчезновения Силса. Лёжа в больнице, Грачик питал ещё некоторую надежду на то, что парень просто «задурил» из-за тоски по своей Инге и вот-вот появится. Грачику этого очень хотелось, иначе следовало признать, что теория «веры в человека» ничего не стоит. Приходилось признать его, Грачика, неспособность проникнуть во внутренний мир человека, сидящего по ту сторону стола.

Второю новостью, на первый взгляд показавшейся Грачику менее интересной, но бывшей куда более важной для дела, явилось сообщение Крауша о том, будто, по его данным, возвращения Силса ожидает… Линда Твардовская.

— Линда Твардовская?! Позвольте, уж не мать ли Ванды Твардовской? — воскликнул Грачик. — Я обрадую её известием о том, что её дочь жива.

— А по-моему, именно этого и не следует делать, — возразил Крауш. — Впрочем, как только вы прочтёте её показания, то сами поймёте, в чём тут дело. А тогда уже и прикажете доставить её вам из предварительного. Вы будете рады повидаться… — Крауш сделал паузу и, потирая руки, с несвойственным ему оживлением добавил: — Ваша старая знакомая — Эмма Юдас.

Через час в кабинет Грачика ввели женщину с острова у озера Бабите. После того как Грачик преодолел первое удивление и, задав несколько вопросов, увязал появление Линды с тем, что сам видел и слышал на острове, ему оставалось только из её собственных уст выслушать то, что он уже прочёл в допросах, проведённых рижскими товарищами: Линда Твардовская сама явилась с заявлением, что смерть Круминьша — действительно результат убийства, а не самоубийства. Это — дело её рук. Она совершила это преступление в соучастии с двумя людьми; один из них — милиционер, чей труп выловлен из реки. Этот соучастник застрелен другим членом шайки, ради избавления от лишнего свидетеля.

— Кто же этот второй соучастник? — спросил Грачик.

— …Я уже говорила… на допросе, — ответила Линда, опуская взгляд.

— Повторите это мне.

Твардовская поджала губы. Можно было подумать, что ей трудно произнести имя. Наконец проговорила:

— Силс.

Грачик сердито стукнул было карандашом по столу, но тут же спохватился, овладел собой и, сделав вид, будто этот стук не имел отношения к делу, очень спокойно и даже с усмешкой произнёс:

— Неправда!

Линда смешалась, но лишь на самый короткий миг, тут же справившись с собой, сказала:

— Разве вам не ясно, почему он бежал?.. Он знал, что я сознаюсь. Он не мог бы больше разыгрывать советского человека, — она порывисто, словно бы от нервного тика, повела плечами. — Хватит того, что он столько времени обманывал вас.

— Почему вы решили, что поверят вам, а не ему?

— Как же иначе?.. — Она с удивлением посмотрела на Грачика. — Побывав на острове, вы разве не поняли, что следы от места преступления ведут на мызу? — Линда кивком головы указала на лежащую перед Грачиком папку протоколов: там все сказано.

— Что толкнуло вас прийти сюда и все рассказать?

Грачику стоило труда скрывать раздражение. Линда держалась вызывающе, и в её голосе, в словах звучало что-то, близкое к насмешке. Чтобы скрыть своё неудовольствие и дать себе время успокоиться, Грачик принялся перелистывать дело. Линда тем временем взяла папиросу из лежавшей на столе пачки и закурила. Наблюдая исподтишка, Грачик понял, что вся наигранная развязность Линды — маска, которую не трудно будет сбить. Несколько глубоких затяжек, по-видимому, были нужны ей, чтобы овладеть собой.

— Если бы вы были хорошим человеком, то помогли бы мне достать… — Линда запнулась и с кривой улыбкой договорила: — немного вина… Просто — водки… Пожалуйста!.. — Её рука, державшая папиросу, дрожала, и на лбу выступили росинки пота. Грачик вспомнил их первую встречу, и снова им овладело чувство гадливости. — Немного вина… И… я бы вам все рассказала… — заключила она, не глядя на Грачика, — все по порядку…

— Папирос — сколько хотите, — ответил Грачик, — а вино… — Ему не нужно было договаривать — она поняла. — Итак, — спокойно повторил он, — что толкнуло вас на явку и признание?

Она заговорила потухшим, вялым голосом:

— У меня была дочь…

— Что значит «была»? — насторожившись, спросил Грачик.

— Я так и не получила известия от людей, к которым полетела Ванда.

— И не написали сами, не телеграфировали им?

— Я же не знаю… адреса.

— Мы поможем вам их отыскать.

Она недоуменно и, как показалось Грачику, с досадой пожала плечами:

— Откуда я знаю их фамилию?

— И вы отпустили дочь к людям…

— Откуда я могла знать, — и Линда снова раздражённо повела плечом.

— Какие же у вас основания беспокоиться?

— Я боюсь… Понимаете: боюсь! — быстро зашептала она сквозь злобно стиснутые зубы. При этом Грачик увидел два ряда оскаленных мелких, как у мыши, испорченных гнилушек. — Линда прикрыла глаза рукой. — Я очень боюсь… — повторила она. — Мало ли что… Девочки, наверно, много купались… Море… Они плавали… купались… — несвязно бормотала она.

— Вы узнали что-нибудь определённое?

Она молча отрицательно помотала головой и поспешно закрыла лицо обеими ладонями. Плечи её сотрясались от рыдания.

Несколько мгновений в комнате не было слышно ничего, кроме приглушённого всхлипывания Линды и булькания воды в горлышке графина, наклонённого Грачиком. Он подвинул Линде стакан, но та оттолкнула его так, что Грачик должен был подхватить его, чтобы спасти лежащие на столе бумаги.

Со все ещё не изменяющим ему внешним спокойствием Грачик снова спросил:

— Вы что-нибудь получили от дочери? — И когда Линда опять отрицательно качнула головой: — Значит, вы ничего не знаете о Ванде?

— Я боюсь…

— Ну, довольно, — больше не сдержался Грачик.

А она поспешно повторяла своё:

— Все могло случиться… — Линда утёрла лицо рукавом блузки и вдруг с неожиданным спокойствием сказала: — Может быть, она умерла!

— Вот ещё!

— Да, да, да моя девочка умерла… — И она жалко скривила губы. — Иначе она бы написала мне… Непременно бы написала!

— По какому адресу? — задал поспешный вопрос Грачик.

Однако он не заметил, чтобы Линда при этом смутилась или замешкалась с ответом:

— Я все получала до востребования. Я так боюсь… И её друзья тоже не написали… Я знаю: Ванда… моя девочка…

— Хорошо, — с неожиданной жестокостью согласился вдруг Грачик. — Если ваши опасения верны и Ванды действительно больше нет в живых… что из этого следует?

— Смерть дочери порвала для меня последнюю связь с жизнью.

— Последнюю?

— Сначала… измена мужа… потом это. — Кончиками пальцев с неопрятными, обгрызенными ногтями Линда сжала виски, словно стараясь утишить боль: — …Измена… — повторила она в забытьи, — измена и смерть…

— Не понимаю…

— Вы не понимаете, что значит измена мужа?.. — с насмешкой спросила Линда.

— Какая связь между изменой мужа и вашей явкой сюда?

— А вот такая связь, — она наклонилась через стол, и Грачику стало слышно дыхание её нечистого рта: — Пока он был со мной, я могла сделать для него все. Закрыть глаза на все…

— Закрыть глаза на «все»? Значит, измена не входит в это «все». Что такое «все»?

— То, что касалось… — она замялась. Потом нехотя ответила: — Нашей жизни.

— Значит, вы пришли сюда, чтобы отомстить ему, а наговариваете на себя, будто сами убили Круминьша.

— Это так и есть.

— Так в чём же месть мужу?

— В том, что я расскажу вам всё, что знаю о нем, и вы возьмёте его.

— За ним есть такое, что карается законом?

— Да, — без колебания, твёрдо ответила она. — Я хочу, чтобы вы взяли его. Хочу, чтобы он отвечал вместе со мной и с Силсом.

— А он участвовал в убийстве Круминьша?

— Нет… Другие дела… Сейчас его взять нельзя, он ушёл. — Грачику почудилось, что при этих словах в её голосе прозвучало что-то вроде гордости. — Но он вернётся.

— Откуда?

— Оттуда… — Взмах её руки должен был означать «издалека».

— А нельзя ли конкретней?

— Можно совсем конкретно, — ответила она с усмешкой и пустила через ноздри струю дыма… — Он вернётся из-за рубежа, с Запада… через несколько месяцев.

И вот она в течение трех часов, не жалея слов, останавливаясь на тысяче подробностей, рассказала, как её муж, Павел Лиелмеж, несколько лет тому назад пришёл из-за рубежа, как скрывался и как снова ушёл, чтобы вернуться для создания подпольной антисоветской организации. Она подписала свои показания, не перечитав.

— Вы ещё вызовете меня? — спросила она.

— Непременно, — сказал Грачик, глядя ей в глаза и пытаясь понять, что они выражают: страх или удовлетворение?

— Я возьму ваши папиросы, — сказала она таким тоном, словно отказа не могло быть.

Грачик пожал плечами и вызвал конвойного.

 

62. Петля, сделанная рукою палача

Вместо прежнего намерения ехать прямо в Ригу Кручинин решил заглянуть в Вильнюс и повидаться с работниками республиканской милиции Литвы. Его продолжало занимать исчезновение лейтенанта Будрайтиса. Он никому не сказал, в какой мере его удовлетворило или разочаровало то, что он узнал в Вильнюсе, но в тот же день он отправился на попутном автомобиле в Каунас, чтобы там сесть в дизельный поезд Каунас — Рига. А приехав в Ригу, с удивлением узнал, что Грачик, не доведя до конца лечения, вернулся на работу и уехал в Таллин.

Когда Кручинин отыскал Грачика по таллинскому телефону и собирался дать ему хороший нагоняй за легкомысленное отношение к здоровью, тот без стеснения перебил:

— Я прыгаю от радости, что слышу ваш голос. Это для меня как пластическая операция.

— Какая операция? — не понял Кручинин.

— Даже нос мой, кажется, стал на место, когда я узнал, что вы, дорогой, опять со мной… Но, к сожалению, вы выиграли пари: Силс дал тягу. И вот — я в Таллине.

— Причём тут Силс?

— Это уже не для телефона. Могу только сказать: исчезла и наша байдарка, наш светлый «Луч» в тёмном царстве туризма… Поглядите на карту: самое узкое водное пространство, отделяющее нас от зарубежья, — как раз тут, напротив Таллина.

— Эх ты, сердцевед!

В трубке послышался тяжкий вздох, и Грачик заискивающе проговорил:

— Нил Платонович, джан, приезжайте, пожалуйста, сюда. Очень тут кафе хорошие. Чай дают прямо замечательный!

Кручинин колебался не долго: он слишком любил своего молодого друга, чтобы не поддержать его, даже если у того всего только зашалили нервы. А им, видно, было от чего зашалить после переделки, в какую он попал. На месте Грачика, наверно, нашлись бы и такие, кто надолго отошёл бы от дела, связанного с перспективой быть ещё раз утопленным или получить пулю в спину. В рядах оперативных работников и следователей — не одни герои.

Укладывание чемодана было прервано неожиданным посетителем, пригласившим Кручинина к Яну Валдемаровичу Краушу, желавшему встретиться с ним по неотложному делу.

В прошлый приезд в Ригу Кручинин только раз встретился с Краушем, и старым товарищам не удалось поговорить по душам. На этот раз они наверстали потерянное: беседа длилась больше двух часов. Только в конце её Крауш словно невзначай коснулся происшествия с Грачиком. Кручинин с радостью услышал похвалу своему ученику и не стал обижаться на критику, которой Крауш подверг последний этап работы Грачика. В заключение прокурор сказал:

— Я слышал, ты собираешься к нему в Таллин. Так вот: нами задержан некий Залинь Мартын, проходивший по делу Круминына. Он числится за Грачьяном… Надеюсь, ты не будешь в претензии: мне хочется, чтобы ты поприсутствовал при допросе этого Залиня нашим следователем, пока тут нет Грачьяна. Ты ведь в курсе дела Круминьша. Уполномочиваю тебя в качестве сведущего лица задать Залиню все вопросы, какие найдёшь нужным для освещения его отношения к делу Круминьша. Можешь передать содержание допроса Грачьяну с твоими личными впечатлениями и заключениями.

— Насколько помню, Мартын Залинь был арестован по подозрению в убийстве Круминьша, освобождён из-под стражи по представлению Грачьяна и затем, когда выяснилась преждевременность этой меры, — скрылся? — спросил Кручинин.

— Следует только уточнить: — Залинь освобождён потому, что я опротестовал его содержание под стражей, — с огорчением произнёс Крауш. — Поэтому я первый был виноват в том, что ему удалось уйти от дальнейшего следствия. Иногда… хочешь добра — причиняешь зло…

— Не редкий случай в жизни, — смиренно согласился Кручинин. — Я не стал бы на твоём месте сокрушаться.

— Э, брат! — воскликнул Крауш. — Ты живёшь устаревшими представлениями о советском правопорядке. Мы должны исключить из своей практики всякую возможность ошибки. Нет места самодовольству и успокоенности прокурорской непогрешимостью. Повторяю: никто не дал нам права на ошибки. Юрист обязан быть примером всем другим, всем работникам всего нашего аппарата!.. — Приступ кашля помешал Краушу договорить. Прокашлявшись, он продолжал, но, по-видимому, уже не сказал того, что намеревался: мы не имеем права прощать себе ни случаев, когда напрасно держим людей под стражей, ни таких, когда напрасно их освобождаем из-под стражи.

— К сожалению, — с усмешкой заметил Кручинин. — Первое, вероятно, случается чаще второго?

— Э, нет! — запротестовал Крауш. — Никто не смеет думать, будто легче задержать, чем упустить, передержать, чем выпустить! — По его тону нельзя было понять, говорится это с радостью или с неудовольствием. — Сказать правду, мы и сами как-то внутренне перестроились: в нас появилось что-то… что-то… — Он запнулся в поисках подходящего слова, и Кручинин договорил за него:

— Скажи прямо: «человеческое».

— А что же, прежде мы не были людьми?.. Сказал бы хоть «душевное» что ли?.. Хоть и это не точно: душа у нас была всегда.

— Э, брат! В терминах ли дело? Ведь из чиновников, блюстителей буквы, вы начинаете превращаться в живых людей, — Кручинин рассмеялся и поправился: — Ладно, ладно, изволь: в душевных людей. Но ты сильно обольщаешься, Ян, ежели воображаешь, будто тёплое сердце бьётся под сукном каждого прокурорского мундира. Душа и сердце — это атрибуты ещё не очень распространённые в нашем аппарате.

— Не люблю я этой терминологии, — поморщился Крауш. — Вечно ты с этой «душой».

— Отличная принадлежность, если отбросить её поповский смысл… Побольше бы её в наших людях.

— Я сужу по… — начал было Крауш.

— Скажешь «по себе»? — перебил Кручинин. — Честь тебе и слава. Но со стороны оно видней: черствеем мы, сохнем под бумажным самумом. Много ещё нужно сделать, чтобы поставить закон и его служителей на уровень жизни. Да, да, я не оговорился: закон на уровень жизни, а не жизнь на уровень закона!

— Ты уж скажешь!.. — с неудовольствием проговорил Крауш и закашлялся. Кручинину показалось, что этим кашлем прокурор хотел прикрыть то, что у него не было убедительного возражения.

От следователя Кручинин узнал, что термин «задержан» в отношении Залиня — не совсем точен: Мартын Залинь явился сам. Огромный сумрачный детина, с пудовыми кулачищами, с маленькими белесыми глазками, ушедшими под выпуклые надбровья, Залинь имел растерянный вид. Следователю, который принял его вместо Грачика, Залинь рассказал историю, показавшуюся необычной даже видавшему виды работнику прокуратуры. К тому же, на взгляд следователя, история эта не имела отношения к делу Круминьша. Она сводилась к следующему: когда Мартына освободили за недоказанностью участия в убийстве Круминьша, он вернулся на комбинат. Но оставаться там — значило постоянно слышать, что ему «удалось отвертеться», что «ещё придёт его час». Рабочая общественность комбината была настроена против Залиня, разговоры о его виновности не прекращались. А тут пришёл новый вызов — к следователю. Мартын «сдрейфил» и решил скрыться. Но в Цесисе, где он устроился на работу по имевшемуся у него чужому документу, начались странности: к нему подошёл незнакомый человек и пригласил его для разговора в буфет. Залинь решил, что попался, и хотел удрать, но дело было днём — невозможно было поднимать «шухер» на улице. В буфете, после двух стопок водки, незнакомец дал понять Мартыну, что знает за ним кое-что, неизвестное властям, и что Мартына разыскивает милиция. Единственное спасение Мартына — воспользоваться его, Альберта Винда, дружеской помощью. Эта помощь совершенно бескорыстна и продиктована исключительной симпатией к Залиню, к которому он, Винд, присматривается уже несколько времени. Водка, комплименты и знание новым приятелем обстоятельств преступления Мартына, скрытого от властей, — вот три довода, подействовавшие на Мартына так, что вечером он проснулся уже в доме Винда. Мартын не знал, что это за дом и где находится. Очевидно где-нибудь в Цесисе или поблизости от него. Он ни разу не покидал этого дома, так как, по словам Винда, уголовный розыск буквально висел уже у него на хвосте. Выйти — значило быть арестованным.

Через несколько дней, когда выяснилось, что у Мартына больше нет денег, а необходимо купить еды, он отдал Винду свои часы — подарок Луизы. Винд заявил, что часы испорчены надписью, нацарапанной на обратной стороне крышки часов, но всё-таки взял их и сказал, что снесёт на скупку.

Уходя по утрам, Винд запирал Мартына в доме. Конечно, сильному парню ничего не стоило выставить дверь или окно, но он боялся высунуть нос на улицу и сидел смирно. Однажды Винд сказал, что есть возможность переправить Мартына в другое место, на юг Латвии, где Залинь по его, Винда, рекомендации получит работу. Но следует быть осторожным: Мартын должен сменить костюм, известный уголовному розыску, и подождать ещё несколько дней, пока окончательно зарастёт бородой. Винд дал Мартыну свой пиджак и брюки. «Ты мне нравишься, — сказал он, — и я охотно отдаю тебе эту новую пару в обмен на твоё старьё. Будешь помнить Альберта Винда». Прошло ещё несколько дней. Мартыну казалось, что Винд как-то особенно внимательно присматривается к нему. «Больно медленно растёт у тебя борода», — с досадой говорил Винд. А когда борода показалась Винду, наконец, достаточной, он сказал, что ей и тёмным волосам Мартына нужно придать другой цвет: это сделает Залиня неузнаваемым. Винд принёс из аптеки какую-то жидкость и заставил Мартына несколько раз вымыть ею голову, бороду и усы. И действительно, вскоре волосы Мартына стали такими же светлыми, как у самого Винда. «Ну вот, — сказал Винд, — теперь никто не признает в тебе Мартына Залиня. Скорее уж тебя примут за меня, а?» Он подвёл Мартына к зеркалу и поставил рядом с собой. «Ну, как? — спросил он, — есть сходство»? И тут Мартын с удивлением увидел, что действительно похож на Винда. «Теперь все в порядке», — сказал Винд. В тот же вечер он вернулся домой с водкой и закуской и сказал, что можно справить отвальную. Он налил полный стакан водки. Но вкус её показался Мартыну странным. К тому же ему чудилось что-то необычное в поведении Винда: тот странно похохатывал и все время успокаивал Мартына, хотя парень и не думал волноваться. «Пей, друг, пей и все сойдёт как нельзя лучше», — повторял Винд.

Залинь не брался объяснить следователю, почему он так сделал, но когда Винд вышел из комнаты, он выплеснул остаток водки, — больше половины стакана, — а когда Винд вернулся, сказал, будто допил стакан. Скоро Мартын почувствовал, что ему не по себе: кружилась голова, и невозможно было совладать с желанием тут же, не раздеваясь, лечь в постель. Мартын не помнит, что было дальше, — наверно, он упал на койку и заснул…

Он проснулся от ощущения, будто кто-то поднимает ему голову с подушки. А голова была тяжёлая, словно камень — как от угара. Мартын с трудом разлепил веки. Он клялся следователю, что видел тень Винда, метнувшегося прочь от его койки. Страх овладел Мартыном, и он уже не мог заснуть до утра. А когда рассвело, увидел, что Винд, как и он сам, спит одетый, хотя с вечера вовсе не высказывал такого непреодолимого желания уснуть, Из-под подушки Винда свисал конец верёвки — тонкой, крепкой верёвки, какой Мартын прежде не видел в его хозяйстве. И это тоже возбудило подозрение Залиня: зачем Винду ночью понадобилась верёвка?

Утром, не глядя на Мартына, Винд проворчал: — Эк, мы вчера хватили… Прозевали поезд. Мартын вышел из комнаты, а когда вернулся, из-под подушки Винда уже не торчало никакой верёвки. Винд попробовал уговорить Мартына выпить вместо чая по стакану водки, «чтобы опохмелиться», но Мартын отказался: он понял, что Винд что-то замышляет.

Перед уходом Винд исподтишка вглядывался в Мартына. «Уж завтра-то утром тебе нужно уехать», — сказал он и велел не высовывать носа из дома, чтобы не мозолить глаз милиции. На этот раз он не только замкнул дверь, но затворил даже ставни на окнах. Если бы не эти ставни, Мартын, может быть, и дождался бы прихода Винда. Он знал, что один на один Винд с ним ничего не сделает. Но затворенные ставни заставили Мартына насторожиться: он решил, что Винд вернётся не один, и тогда неизвестно, что будет. Мартын принялся за поиски верёвки, которую видел под подушкой Винда. Он нашёл её под матрацем: на ней была приготовлена мёртвая петля вроде удавки. Тут Мартыну вспомнилось, как его голову приподнимали с подушки… Запертые ставни и петля решили дело. Мартына охватил панический страх. Он не мог понять, зачем Винду нужно его удушить, но не сомневался в том, что именно это замышлял Винд. Мартын бежал, забыв о драгоценных часах, тоже найденных под матрацем Винда, но зато захватил верёвку, которую и представил следователю.

Следователь полагал, что ночные видения Залиня — не что иное, как следствие злоупотребления алкоголем, — мания преследования. Практика знает случаи, когда преступники готовы искать спасения от действительной или воображаемой опасности в стенах тюрьмы. За право укрыться в них Залинь и заплатил тем, что дал откровенные показания по своему делу, не известные властям, и выложил на стол «запасный» паспорт, по которому жил в Цесисе. Однако причастность к убийству Круминьша он по-прежнему упрямо отрицал.

Идя с намерением поскорее упаковать чемодан и успеть на Таллинский поезд, Кручинин размышлял над обстоятельством, привлёкшим его внимание: узел на верёвке, принесённой Залинем, был вывязан в точности так же, как оба узла, уже имеющихся в деле Круминьша.

 

63. Обед у матушки Альбины

Удивительно ли, что во главе стола восседал отец Петерис Шуман, раз праздник происходил у матушки Альбины. Весь С. хорошо знал отношение старушки к своему духовному отцу — ни один её семейный праздник не обходился без Шумана. Никто не видел в этом ничего дурного: поколение Альбины — отпетые люди. «Что там разыгрывать комсомольцев, ежели не сегодня-завтра придётся стучаться в ворота святого Петра!» Попробуйте убедить их в том, что протекция священника им мало поможет. Правда, на этот раз матушка Альбина могла бы обойтись и без священника: как-никак её внучатная племянница Ирма — не последний человек в комсомоле, а не день ли рождения Ирмы является поводом для нынешнего праздника? Но, как сказано, трудно ломать стариков. Молодёжь сделала им уступку и попросту не обращала внимания на тот конец стола, где вокруг Шумана группировались старики. Ирма тоже считала, что можно сделать уступку двоюродной бабушке. В сущности, ведь старушка была её единственным родным человеком. Да и вообще, нужно заметить, характер Ирмы заметно изменился со времени смерти Круминьша. Пока среди рабочих держалась версия о самоубийстве Эджина, Ирме пришлось немало передумать. Совесть не давала ей покоя, словно её насмешки над бывшим «перемещённым» имели значение в случившемся. Ведь она одна знала, что эти насмешки были только, может быть и вовсе неправильным, она согласна, но неудержимым выражением её ревности. Она же ведь никому не говорила, как её бесят нежные взгляды, которые Луиза бросала на Эджина. Не признаваться же было Ирме в своих чувствах! Чтобы Луиза все разболтала? Нет, Ирма была слишком самолюбива! Ироническое отношение к окружающим было её защитным рефлексом. Психологи знают этот вид застенчивости, приводящий человека к тому, что окружающие начинают считать его гордецом.

Нынешний праздник по случаю дня рождения Ирмы, устроенный матушкой Альбиной, был, пожалуй, первым, когда девушка согласилась собрать в домике бабушки своих друзей. Их было немного, и первой среди них должна была быть Луиза. Та самая Луиза, чьё вмешательство спасло Круминьша от руки обезумевшего Залиня и отдалило на несколько дней смерть Эджина. И именно сегодня, в этот «день Ирмы», Луиза почему-то изменила старой дружбе — её не было среди гостей.

Словно по уговору, никто из молодёжи не упоминал имени Силса. После его бегства из С. он как бы перестал существовать для молодёжи. Только если кто-нибудь попрекал комсомольцев в недостатке чуткости и влияния на бывшего «перемещённого», возникал горячий опор вокруг фигуры Силса и вокруг всего вопроса о возможности перевоспитания таких, как он. Наиболее суровыми ортодоксами выступали молодые. Их непримиримость противостояла жизненному опыту стариков, подчас получавшему у комсомольцев не в меру суровое наименование гнилого примиренчества. Когда со «стариковского» конца стола раз, другой до молодёжи донеслось имя Силса, Ирма первая демонстративно поднялась и ушла в свою комнату: она ничего не хотела слышать об этом дважды изменнике. За Ирмой последовала вся молодёжь. Тогда старшие принялись свободно обсуждать исчезновение Силса.

С новой силой вспыхнул спор о судьбе Круминьша. Взоры стариков обратились к отцу Шуману. Разве он не был несколько раз у следователя? И без того красное, налитое кровью лицо священника запылало огнём. Была ли тому виной вишнёвка или охватившая Шумана неловкость, сказать трудно.

— Официальные власти, — важно проговорил он и поднял палец так, словно хотел предостеречь слушателей от возражений, — официально высказали официальную версию данного происшествия. Мне как лицу тоже официальному нельзя высказать точку зрения, несогласную с официальной.

Этого было достаточно, чтобы присутствующие поняли: у отца Петериса есть свой взгляд на вещи. Но, возбудив общее любопытство, он сделал вид, будто увлечён пирогом Альбины. Это дало возможность самой Альбине завладеть вниманием. Страсть посплетничать взяла верх над данным следователю обещанием молчать. Она не скрывала, что с молодых лет славилась любовью собирать слухи и распространять их. Её голос, похожий на карканье старой вороны, покрыл все голоса:

— Если бы не я — ни за что бы следователю не докопаться до правды!.. — Несколько мгновений она молча наслаждалась удивлением гостей. — Будь он сто раз следователь, ему бы не усомниться в том, что Круминын был действительно арестован, ежели есть фотография, где это показано. — При этих словах Шуман отставил в сторону рюмку вишнёвой, и приготовленный для закуски большой кусок лососины застыл на вилке по пути к широко открытому рту. А Альбина, подавшись вперёд, чтобы все могли её слышать, продолжала: — Да, да, настоящая фотография: шагает Круминьш, царство ему небесное, и по сторонам двое — милицейский и в цивильном. Ты бы усомнился? — обратилась она к сидевшему напротив неё племяннику — фотографу из артели «Художественное фото». — Хоть ты и столичная штучка и у вас в Риге умник на умнике сидит, а ты мне скажи: фотография — это документ?

— Документ, тётушка Альбина, — согласился фотограф, — но…

— Не перебивай, когда старшие говорят! — Альбина махнула на него рукой. — Ответил и ладно. — Она оглядела слушателей и остановила взгляд на Шумане. — Что вы думаете, отец Петерис?

Шуман не отвечал, глядя перед собою помутневшими глазами.

— И следователь тоже так думал: документ — не дождавшись ответа, продолжала Альбина. — Он мне так и сказал, — не стесняясь, выдумывала она: — «Ежели бы, говорит, я нашёл бы этих людей, то их бы повесили, потому что арест советского человека с неизвестными нам тайными целями — это государственная измена». Так и сказал: «Не правда ли, тётушка Альбина: измена?» Ну, что ж, — тут она подбоченилась и важно протянула: — Так и записали: из-ме-на!..

— Позвольте, — попытался вставить слово племянник-фотограф, — ведь на этой фотографии…

— Разве я уже все сказала? — строго уставилась на него Альбина. — Что значит твоё «позвольте», где тебя учили манерам?

— Позвольте… — в волнении поднявшись с места, настаивал фотограф.

— Когда я закончу, ты и скажешь, что думаешь. Разумеется, когда речь идёт о фотографии, — тебе и карты в руки.

— Конечно, тогда и послушаем, — сказал кто-то. — И отец Петерис скажет своё мнение.

Шуман сидел, выпрямившись, как большой чёрный истукан. Лицо его стало сине-багровым, и казалось, на тугой крахмал воротничка вот-вот прольются розовые складки надувшейся шеи. Но он все молчал, только громче делалось его сопение и взгляд его медленно переходил с одного гостя на другого. Охотнее всего Шуман встал бы из-за стола и ушёл подальше от глупых и неделикатных вопросов. Но он не вставал и не уходил. Он боялся этих людей. Очень часто тот, кто виноват, видит возможность подозрений там, где о них никто и не думает. Таково свойство нечистой совести. Много людей с чистой и нечистой совестью прошло перед отцом Петерисом в исповедальне, и он лучше многих знал это свойство человеческой души. Разговоры прихожан выбили у него из головы все, кроме этой проклятой господом богом фотографии, которую Шуман своими руками подсунул следователю. Теперь Шуман боялся прервать старую болтунью Альбину, как непременно сделал бы, ежели бы его совесть была чиста. Пожалуй, даже ему следовало послушать, что ещё знает Альбина.

— И вот, дорогие вы мои, — оживлённо продолжала та, — гляжу я на фотографию и думаю: да ведь я же видела эту компанию! Они-то меня, конечно, не могли видеть, потому что я была за деревьями, а я их видела. Вот как вас всех сейчас вижу… И вот гляжу я на эту фотографию…

— Матушка Альбина, — заметил кто-то из гостей, — не тяните вы из нас жилы: говорите, что вы видели!

Но Альбина сделала хорошо рассчитанную паузу и таинственно прошипела:

— Гляжу я, думаю: а ведь лица-то у этих вот, что увели Круминьша, — не те.

— То есть, как это не те? — не выдержал Шуман.

— Именно не те.

— Не может быть! — хрипло проговорил Шуман, напрасно пытаясь отодвинуть тяжёлое кресло от, стола, чтобы освободить свой живот и встать.

— Как перед богом, — оживилась Альбина, — личности не те. — При этих словах краска начала отливать от багровых щёк священника. А старушка с увлечением продолжала: — А когда мне показали утопленника, того, что выловили в камышах у острова, он оказался в другом платье. Я так и сказала следователю: «Выловили в милицейском, а я его видела в цивильном… Как бог свят».

Шуман прекратил свои попытки отодвинуть кресло и погрузился в него глубже, чем прежде. Его руки были вытянуты вдоль стола. В одном кулаке был зажат нож, в другом вилка. Они торчали вверх, словно воткнутые в стол железные ручки, за которые отец Петерис ухватился, чтобы не уйти в кресло с головой.

Наконец Альбина умолкла, и ничто не мешало фотографу из Риги высказаться:

— Позвольте, позвольте! — крикнул он. — Я хочу спросить: на этой фотографии был изображён храм? Здешний ваш костёл?

— А как же, — ответила Альбина. — Конечно, был. Все трое так и шагают возле костёла…

Если бы не настойчивость племянника-фотографа, не давшего на этот раз перебить себя, Альбина, наверно, повторила бы свой рассказ. Но тут он рассказал о том, как, проверяя однажды работы в фотографиях своей артели, — он ведь член правления артели, все это, вероятно, знают?! — он увидел на столе молодого лаборанта именно такую фотографию. Он готов дать голову на отсечение: то была фотография, о которой рассказывала тётушка Альбина.

— Так, значит, теперь эта фотография находится у следователя? — воскликнул он в удивлении.

— Суетный интерес, — послышалось вдруг с конца стола, где, все ещё держась за нож и вилку, восседал Шуман. Он говорил, как всегда, увесисто: — Пустое любопытство!.. Что вам за дело до фотографии?

Фотограф смешался на мгновение, но не сдался:

— Позвольте!.. — повторил он было, но тут в столовую с криками и смехом ворвалась группа молодых гостей Ирмы. Они бурей пронеслись через комнату, разбросав пустые стулья. Впереди всех неслась Ирма. Она первая добежала до калитки и распахнула её перед Луизой. Та шагала, держа под руку Мартына Залиня. Даже при его большом росте и широких плечах, букет, который он нёс, казался огромным. Мартын пытался спрятать за ним смущённое лицо, и Луизе пришлось подтолкнуть его, чтобы заставить войти в калитку.

— Вот из-за кого я опоздала, — сказала она, обнимая Ирму. — Лицо её сияло радостью, какой на нём давно никто не видел. Всякий мог догадаться, что оно сияет не столько от встречи со стоящей перед нею Ирмой, сколько потому, что за её спиной — Мартын.

 

64. Ещё раз Петерис Шуман

Если бы матушка Альбина знала о последствиях, какие имел её семейный обед, она, вероятно, сильно возгордилась бы и получила бы пищу для болтовни на весь остаток своих дней. Вернувшись от неё, Шуман, несмотря на изрядное количество выпитой вишнёвки, не лёг спать. Он беспокойно ходил по маленькому кабинету. Думы одолевали его. Стало душно в доме, вышел в сад. Чистый воздух сада показался прекрасным. Почудилось, что окружающая природа вместе с ним радовалась отдохновению, сошедшему на землю: ведь почти все лето прошло для Шумана в сомнениях и страхах.

Да, Шуман не отрицал того, что принимал когда-то участие в собраниях земников и даже записался в Тевияс Саргс, так как духовный сан не позволял ему быть членом «Перконкруста». Но пусть-ка ему покажут такого священника в Латвии, не только католического, но даже протестантского, который был бы тогда за революцию и коммунистов!.. Да, он священник, он даже католический священник — служитель ортодоксальнейшей церкви на земле. Его, конечно, можно спросить: почему же ты, Петерис Шуман, скрыл то, что был земником, что при Ульманисе агитировал против коммунистов и в сороковом году стращал крестьян колхозами, как исчадием сатаны? Ну что же, так оно и было, господи боже мой. Перед тобою мне нечего таиться…

Шуман посмотрел на сияющее звёздами небо и, протянув руку, дотронулся до светящейся даже в ночи махровой шапки влажного от росы георгина. Он повернул ухо в сторону кущи лип и прислушался: разбуженные его шагами, возились пичужки. Порывом ветерка принесло из сада запах сена второго укоса. Шуман впитывал звуки и запахи родной латышской осени, и мир снисходил в его душу, недавно ещё испуганную и метущуюся. Но тут же ему снова стало не по себе, когда по сходству обстановки на память пришло, как однажды ночью, хоронясь от людей, к нему постучался неизвестный. Неожиданный гость стал один за другим называть пункты анкеты Петериса Шумана, где была написана неправда, и, закончив перечисление, сказал: «А под анкетою напечатано: „Знаю, что за ложь отвечаю по закону“. Он посмотрел на Шумана при свете ночника: „А теперь, Петерис Шуман, решай: твоя ложь завтра станет известна. Стоит сказать слово — и ты перестанешь быть настоятелем храма. Тебя выгонят из этого дома. Тебя отправят в лагерь копать землю, рубить лес. Через год твои кости будут стучать, словно их ссыпали в пустой мешок. А через два ты умрёшь от истощения. Но все это пустое, если ты умный человек. Нам нужна от тебя совсем маленькая услуга, и притом одна-единственная. Слышишь, одна-единственная!“

— Кому это «нам»? — спросил Шуман.

— Тем, кто стоял рядом с тобою в Тевияс Саргс, тем, кто вместе с тобою боролся против колхозов. Как Пётр отступник, ты совершил предательство раньше, чем трижды пропел петел. Но всемогущий бог ведает, что ты слаб, как всякий человек, и он простит тебе отступничество, если ты поможешь нам теперь: нам нужна совсем маленькая услуга. Одна-единственная.

— Какая услуга? — спросил Шуман.

— Пустяк, сущий пустяк, — сказал незнакомец. — Мы дадим тебе фотографию, ты снесёшь её следователю, ведущему дело Эджина Круминьша.

— Говорят, что это не самоубийство, а… — начал было Шуман.

— Верь тому, что бог покарал его, и все тут, — мрачно проговорил ночной гость и стукнул кулаком по столу так, что подскочила неубранная с вечера плошка из-под простокваши и ложка выскочила из неё и со звоном покатилась на пол. — Каждый, кто был земником, всякий, кто, вступая в наш союз, начертал крест собственной кровью, убил бы этого пса!

— Господь бог повелел: не убий! — неуверенно возразил Шуман.

— Это ты оставь для проповеди, — презрительно ответил незнакомец. — Если мы прикажем тебе убить оставшегося в живых Силса, ты убьёшь и его. — И увидев, как священник отпрянул от него, незнакомец рассмеялся. — Но мы знаем, что ты трус, Петерис Шуман. Поэтому не бойся: мы сами убьём Силса. — От дальней кирхи донёсся бой часов. Гость отмечал их кивками головы и, когда прозвучал последний, расставил локти и, положив голову на руки, стал вглядываться в хозяина, словно хотел навсегда запомнить его черты. А сам Шуман в слабом свете ночника с трудом мог его рассмотреть. Он только помнит теперь, что лицо ночного гостя было широкое и на нём белели усы и борода. Был ли он сед или так соломенно светел, Шуман не понял. Шуман сидел напротив гостя в ночной сорочке и наспех запахнутом купальном халате; его начинало знобить. Чувствовал, как стынут ноги, обутые в старые шлёпанцы, но не смел пошевелиться под тяжким взглядом бородача.

— Вот что, — грубо проговорил тот, после долгого молчания, — выбирать тебе, Петерис, не из чего… Скажи мне «нет» и через день узнаешь, что ты больше не настоятель храма. Если же завтра сам пойдёшь и скажешь властям всё, что прежде скрывал, то послезавтра глаза твои и вовсе не увидят утренней зари и другой поп проводит твой гробишко на кладбище. — Незнакомец усмехнулся: — Нет не проводит. Ведь церковь отказывает в погребении самоубийце, хотя бы и трижды священнику! — И он снова перегнулся через стол и бросил Шуману в лицо: — Ты повесишься!.. Понимаешь, тебя вынут из петли и найдут твоё письмо… Так как с Круминьшем. Понимаешь?..

Незнакомец встал, медленно обошёл стол и наклонился над Шуманом. Тот не отстранился, только все его грузное тело задрожало мелкой-мелкой дрожью в боязливом ожидании, как оттаявший студень. Незнакомец рванул рукав его халата так, что треснула гнилая ткань:

— Смотри, — хрипло сказал он, брызнув слюной в ухо Шуману.

Но Шуман не стал смотреть. Он и так знал, что на его плече до сих пор сохранился след свастики, выжженной когда-то во время церемонии принятия в «Ударники Цельминша».

— Чего вы хотите? — осипшим голосом спросил Шуман.

— Ты по почте получишь фотографию с изображением ареста Эджина Круминьша советской милицией и отдашь этот снимок следователю. Вот и все. После этого, отныне и во веки веков, — ты чист и свободен.

— Уйдите, — с мольбой прошептал Шуман. Он был теперь совсем не похож на того сурового, исполненного достоинства и сознающего силу стоящей за ним церкви Петериса Шумана, которого так хорошо знали прихожане. Ещё более жалко прозвучала вторичная мольба:

— Уйдите.

— Да, время к утру, — развязно согласился гость, словно они уже договорились. — Помни, Петерис: если ты не снесёшь фотографию следователю… — гость рассмеялся и жестом изобразил, как вешают человека.

Через два дня Шуман получил фотографию. Целую ночь он ходил возле стола, где она лежала. Брал в руки и тотчас отбрасывал её, словно она была отпечатана на куске раскалённого металла. Да, падая на стол, она и звенела, как железо. Честное слово!

Шуману помнится, что и тогда в комнате было невыносимо душно, и он тоже вышел в сад. И тогда над его головой простиралось такое же холодное небо, и стояли вокруг кусты облетевшей сирени, и, может быть, даже так же шуршали в ветвях старой липы птицы. Может быть. Но если все это не было другим, если Шуман видел все это и прежде и видел во всем этом то же, что видит теперь, то как он мог?.. Как мог?..

Шуман медленно перешёл дорогу и постучал в окошко маленького домика, где жил причетник. Пришлось повторить стук, прежде чем к стеклу приникло заспанное лицо причетника:

— Что?.. Что такое?..

— Дайте ключ от храма, Волдис, — негромко проговорил Шуман.

— Сейчас, сейчас, отец Петерис, — засуетился причетник, и бледное лицо с растрёпанными седыми космами исчезло в темноте за окном. Через минуту он появился на крыльце, стуча незашнурованными башмаками. Запахивая пальто поверх белья, стал было спускаться с крылечка, но Шуман остановил:

— Не нужно… Спите со господом… Только дайте ключ!..

— Господи, боже мой, что случилось? — обеспокоено спросил причетник, нащупывая в темноте ступени. — Сейчас я вам отворю…

— Ничего не случилось, дорогой мой Волдис, идите спать, — несколько раздражённо повторил Шуман и взял ключ из рук озабоченного причетника.

Несколько мгновений причетник смотрел вслед священнику, удалявшемуся по направлению к церкви. Его силуэт виднелся на фоне песчаного пригорка в промежутках деревьев рощи, которую следовало миновать Шуману.

В роще было ещё темнее, чем на улице, и Шуман несколько раз споткнулся о корни сосен. С правой ноги слетела ночная туфля, и он долго искал её в потёмках. Когда дошёл до церкви, туфли были полны мелкого песка, неприятно коловшего босые ноги. Наконец, Шуман отпер главную и единственную дверь храма и вошёл. После темноты, царившей на дворе, ему показалось тут почти светло благодаря крошечной электрической лампочке, заменявшей лампаду у напрестольного креста. Впрочем, Шуман и без того знал здесь каждую щель в каждой доске и уверенно приблизился к алтарю. Он так порывисто опустился на колени, что стук был ясно слышен в пустой церкви. Долго лежал, распростершись, на полу с руками, стиснутыми в молитвенном порыве.

О чем молил он бога? Об избавлении его от мести тех, кто угрожал ему устами ночного гостя в случае неповиновения или от кары советских властей, ежели он выполнит этот приказ? Все смешалось в его молении — страх и вера, преданность порядку и боязнь утратить положение. Он был простым настоятелем крошечной церквушки. Прихожане верили ему потому, что верили в его бога. Чуждыми и невозвратимыми казались Шуману времена, когда он противопоставлял себя простым людям во имя соблюдения интересов богатых и власть имущих. Те, на кого он когда-то работал, обманули его надежды: они не сделали его богачом и не наделили властью. Он остался беден и безгласен, как простые люди, и простые люди стали его братьями. Иногда ему даже казалось, что если кому и следует теперь себя противопоставить, то только князьям церкви, противопоставить для защиты своих маленьких братьев-христиан, интересы которых стали его интересами. Быть может, это поймёт не всякий, но отцу Петерису казалось, что никогда его латвийская католическая церковь не была такою национальной, как именно теперь. Многолетний перерыв в связях с Римом ослабил то антинациональное влияние, какое римская иерархия всегда оказывала на свой клир и на верующих космополитическими идеями всемирно-апостолической миссии Ватикана. Появление посланца оттуда, именем Рима и освящённых им властей возвещавшего волю прежних хозяев, больше не вызывало в Шумане ни верноподданнического восторга, ни былого трепета послушания. Он им не верил. Они его обманули и продолжали обманывать. В его сознании возник сонм вопросов, переросший в смятение. Страх смешался с привычкой послушания, сознание долга перед своим народом и его властью столкнулись со смутными реминисценциями слепого преклонения перед властью, ставшей чуждой народу и почти забытой им самим, отцом Петерисом Шуманом, — властью иноземного наместника апостола-иностранца. Как же он должен был поступить — он, гражданин и латыш; сын католической церкви, но латыш; священник, но латыш? Как?! Для старого священнослужителя Шумана уже не было тайн ни в сути религии, ни в её обрядах. Он давно уже очень просто, подчас цинически просто смотрел на вещи. Мистицизм уступил место материализму во всем, что касалось не только дел земных, но и многого из области духа. Губы только в силу привычки бормотали молитвы во время праскомидии. Таинство евхаристии больше не было таинством, а просто приготовлением для причастников чего-то вроде гомеопатического лекарства.

Одним из наиболее удобных положений отец Шуман считал то, что по евангелию «блаженни нищие духом, ибо их есть царствие небесное», и в меру сил своих продолжал сопротивляться распространению светских знаний среди прихожан. Он не очень-то любил и встречи с духовным начальством и был рад тому, что рижский епископат почти забыл о маленькой деревянной церквушке с двумя десятками прихожан. Но то, что он сегодня услышал на празднике у Альбины, во весь рост поставило значение давешнего ночного визита. Шуману теперь казалось, будто принимая тогда от ночного посетителя поручение, он не понимал, что его задачей было ввести в заблуждение следствие при раскрытии акта, направленного против его страны, его народа, а значит… да, значит, и против его церкви — латышской католической церкви!..

Стало ли это ему ясно теперь благодаря словам фотографа — племянника Альбины?.. Шуман уверял себя, что именно так. И он метался в страхе, не зная, что делать теперь, когда узнал правду… Рассвет застал Шумана расхаживающим по маленькому садику. Обычно румяные щеки священника пожелтели, и голубые глаза были обведены темно-синими мешками век. С первыми лучами солнца Шуман поднялся на крыльцо своего дома и послал служанку за Альбиной.

— Прошу вас, — сказал он Альбине, — выгладите мне выходную сорочку с крахмальным воротничком и манжетами. Выгладите так, как если бы я шёл с пасхальным визитом к самому епископу.

Он не ответил на любопытные вопросы Альбины и молча принялся за бритьё. Когда он надел сорочку, приготовленную Альбиной, воротничок блестел так, словно был сделан из белого, как снег, фарфора. Шуман надел самый новый сюртук, в котором не стыдно было бы представиться и самому господу богу.

Шуман два часа просидел в Риге, на бульваре Райниса, куда приехал за час до открытия советских учреждений. В прохладном утреннем воздухе над ним пели птицы, перед глазами простирался широкий газон. Цветы были такие розовые, что даже розовый отсвет утреннего солнца ничего не мог прибавить к их розовости. Над головою Шумана было едва голубевшее, совсем, совсем бледное небо. Но и птицы на деревьях, и цветы на клумбе, и бледное небо — все это было очень родное. И вон те детишки, что появились на дорожке, и та женщина, что спешила с кошёлкой перейти площадку, разве все это не было латышским, таким латышским, что уже больше и быть не могло. Может быть, и птицы тут поют не так громко, и цветы не так ярки, и небо бледней, чем в садах папы римского, — но ведь все же это его, родное, латышское, знакомое с детства, милое в зрелости и безнадёжно дорогое перед расставанием навеки!.. Так как же он мог, как мог!.. Шуман взглянул на часы, тщательно оправил полы длинного пиджака. Даже если после того, что будет сейчас, он перестанет быть настоятелем храма и снова явится к нему ночной гость и скажет: «Петерис Шуман, мы тебя предупреждали…», завтра другой священник проводит его гроб на кладбище, — и тогда он сделает сейчас то, что должен сделать, скажет то, что должен сказать! Он пошёл по дорожке, крепко постукивая тростью. При каждом движении руки из-под рукава его сюртука высовывалась крепкая, как фарфор, крахмальная манжета и звонко постукивала по руке. Словно отсчитывала шаги, отделявшие его от ворот прокуратуры…

То, что Шуман сказал Грачику, не могло помочь поимке Квэпа. Следствие и без того открыло фальсификацию фотографии. До священника у Грачика побывал уже фотограф — племянник матушки Альбины. Фотограф привёл юношу — лаборанта, рассказавшего, как он, ничего не подозревая, изготовил для заказчика монтаж фотографии с изображением церкви и троих прогуливающихся перед нею друзей. И все же признание Шумана имело практический смысл. Оно подтверждало преднамеренность убийства Круминьша и указывало, куда ведут нити преступления. Кроме того, появление Шумана ликвидировало одну из линий связи преступников, клало конец ошибочной уверенности Грачика в соучастии Шумана и тем самым освобождало следствие от необходимости вести работу в этом направлении.

— Ваше признание, — сказал Грачик, — имеет существенное значение и для церкви: с её служителя снимается подозрение в непатриотичности.

— Вы правы, — глухим голосом согласился Шуман. — Мне страшно и стыдно, когда мысль моя возвращается к этому делу.

Грачик как можно отчётливее спросил:

— Ведь вы открыли нам решительно всё, что знали?

Шуман молча склонил голову.

 

65. «Луч» готов плыть к Инге

В школах шпионажа Силса обучали стрелять, прыгать с парашютом, лазать через заборы, заряженные током, плавать, ездить верхом, ходить на лыжах, грести, управлять парусом, буером и бобслеем; драться, взламывать замки, беззвучно выдавливать оконные стекла; делать родинки, красить волосы, завязывать галстуки по-американски, по-немецки и по-русски, одеваться под денди, священника, босяка и циркового актёра, под советского служащего, под колхозника и под студента, играть в теннис, в гольф, в бейсбол, в футбол, в городки, в баккара, в бридж и в очко; его тренировали в умении дышать под водой, ходить задом наперёд, сохранять силы для длительной голодовки; натаскивали в умении врать на допросах; он наизусть знал свои календарные позывные и позывные секретных станций Риас, которые мог вызывать портативным передатчиком. Инструкторы не забыли подготовить Силса к возможному провалу и убеждали воспользоваться последним средством уйти от допроса и советской контрразведки — ядом, заделанным в искусственный ноготь на его большом пальце. Запасные ампулы были заделаны — одна в папиросу, одна в кусок мыла и одна в пуговицу на рубашке. Казалось, не было забыто ничто. Но те, кто подготавливал Силса к диверсии и к смерти, забыли отнять у него сердце. Оно осталось у него, и он не мог не слышать его голоса. А сердце твердило ему с настойчивостью, толкающей людей на величайшие подвиги и на беспримерные подлости, на создание и уничтожение, на торжество и на смерть: Инга… Инга… Инга!..

Он вставал на заре, и первое, что входило в сознание, было — «Инга»; он шкурил днища яхт, и в шуршании шершавой бумаги слышался шёпот: «шшш-Инга-шшш»; сидя на корточках перед костром, подогревал вар для конопатки швов, и котелок доверительно болтал «буль-буль… Инга… Инга… буль-буль»; он точил на камне затупившееся долото, и карборунд пронзительно взвизгивал: «З-з-з-з… Инга… з-з-з-з».

Силс работал в таллинском яхтклубе. Это место привлекло его тем, что давало возможность быть на берегу, где водное пространство, отделяющее Советский Союз от зарубежья, уже всего; оно давало возможность быть возле судов и не спеша подготовить к плаванию собственное судно — складную байдарку, полученную от Грачьяна для плавания по Лиелупе и увезённую сюда, когда Силс бежал из С.; наконец, это место было далеко от Риги, где сосредоточено следствие по делу Круминьша, — другая республика, другие власти.

Силс скрывался от обеих сторон: от советских властей и от тайной агентуры «Перконкруста». Те и другие помешали бы ему бежать туда, где была Инга. А он должен был быть там. Он не задумывался над тем, что будет дальше. Он даже не думал о том, как доберётся до Инги, очутившись в чужой стране. Он твёрдо знал: быть с нею! И вот он шкурил, лакировал, конопатил суда таллинского яхтклуба и тренировался в гребле одним веслом на байдарке.

Каждый день Силс приносил на работу что-нибудь, необходимое для дальнего плавания, и складывал в тайник, устроенный в дальнем углу эллинга. План бегства казался ему столь же надёжным, сколь он был прост: с хорошим ветром на яхтклубском шверботе он выскакивает за бон и уходит на северо-запад. При любой исправности документов, какие ему удастся добыть на выход в море, пограничники не выпустят его из поля зрения, в особенности, когда начнёт темнеть. Но он выберет время самых тёмных ночей, и не так-то просто будет уследить за ним при волне. На борту швербота будет байдарка. В море он её соберёт и, развернув швербот курсом к берегу, чтобы успокоить пограничников, закрепит парус так, чтобы швербот подольше шёл без рулевого. А сам пересядет в байдарку. Самым зорким глазам пограничников не будет видна на волне низкобортная лодочка. Их внимание будет сосредоточено на шверботе. Вероятно, катер подойдёт к шверботу, и только тогда пограничники убедятся, что на борту никого нет. Предположат ли они, что Силс упал в воду? Может быть и предположат. А если догадаются, что он сделал попытку бежать, то подумают, что он воспользовался надувной резиновой лодкой — неповоротливой посудиной, лишённой всякого хода и годной только на то, чтобы продержаться на воде, пока не подойдёт на рандеву судно с того берега. Вот пограничники и будут ждать подхода этого судна с севера. А никакого судна не будет. Потому что никто там не ждёт прихода Силса. Некому подобрать его.

Силс трудился настойчиво, терпеливо. Знал, что не может позволить себе ни малейшей ошибки; знал, что должен скрывать свои намерения от всех, кого видит, с кем говорит, с кем работает, отдыхает, ест, спит. В каждом вопросе он видел подвох и взвешивал всякое своё слово; всякий взгляд казался ему подозрительным, и он должен был обдумывать каждый свой жест, каждое движение, каждый шаг. Он был один среди десятков, сотен, тысяч людей, которым нечего было скрывать, но от которых он скрывал свои намерения, свои мысли. Приближалось время, избранное для переправы. Осталось добыть документы на выход в море. И тут Силс приходил все в большее уныние: дело оказывалось самым трудным из всего задуманного. Въедливость пограничников приводила его в бешенство, которое он должен был маскировать показным добродушием. Это было не в его нраве, и ему приходилось так напрягать волю и внимание, что к концу дня он чувствовал себя разбитым.

Наконец, клюнуло: ему дали разрешение на выход. Пожалуй, это был первый день с приезда в Таллин и даже с самого отъезда из Риги, когда Силс почувствовал себя, наконец, уверенным в успехе: Инга!.. Инга!

 

66. О бдительности и прочем

Ещё со ступеньки останавливающегося вагона Кручинин крикнул:

— Здорово, сердцевед! Небось не приготовил мне пятиалтынного за проигранное пари!

В голосе Нила Платоновича звучало столько ободрения и беззаботности, что Грачик забыл свои недуги и даже не задал приготовленного было вопроса: «Ну, как находите?» А Кручинин и вида не подал, как его огорчило изуродованное лицо друга. Грачик едва успевал отвечать на вопросы Кручинина. А когда Кручинин, уже сидя в гостинице, рассказал Грачику о явке Залиня и верёвке с удавкой, найденной в Цесисе, все, кроме дела, было забыто.

Надо сказать, что Кручинин давно уже свыкся с делом Круминьша так, словно оно было поручено ему самому. Он считал не только долгом дружбы, но и своей гражданской совести, чтобы Сурен Грачьян справился с делом так, как мог бы справиться он сам — Нил Кручинин. Только за обедом, когда они сидели лицом к лицу в «Глории» и нельзя было не глядеть в лицо молодому другу, Кручинин до конца понял, во что обошлось Грачику желание врагов отделаться от напавшего на их след искателя истины. И тут у Кручинина невольно сорвалось:

— Кажется, встреть я сейчас кого-нибудь из этих… — Он показал подбородком куда-то в пространство, но Грачик понял, о ком идёт речь, и рассмеялся.

— Собственными руками?.. Вот-вот: вы и… «собственные руки!»…

— А что я — божья коровка, что ли?

Только раз в жизни Грачик застал друга за тем, что тот пытался «собственными руками» наказать вороватого кота Антона, да и то отступил, когда Антон, изогнув спину, стал тереться о ноги хозяина. Если бы Нил Платонович сказал, что намерен потратить все свои силы на отыскание тех, кто так изуродовал Грачика и повести их в суд, — вот тут Грачик поверил бы. Да Кручинин и сам понимал: в его устах подобная угроза звучала фальшиво — он глядел на Грачика улыбающимися глазами и смущённо почёсывал бородку.

Когда Кручинин, обойдя вопрос об Эрне Клинт, рассказал Грачику о приключениях в Германии, тот спросил:

— А где же Инга Селга? Нельзя ли сейчас же привезти се сюда?

— Чтобы сделать приманкой для Силса? — Поздно!

— Вы думаете он удрал?

— Почему бы и нет?

— Вы не представляете себе, что такое погранзона!

— А ты был у пограничников?

— Они говорят: ничего подозрительного в их районе не произошло.

— «Не было и не будет?» — иронически спросил Кручинин. — Имея право на законную гордость тем, что сделали и делаем, мы, к сожалению, бываем подчас склонны к самовосхвалению. Я вовсе не считаю доброжелателями тех, кто под лозунгом преданности советовал закрывать глаза на наши грехи и ошибки. Это же вода на мельницу тех, кто спит и видит нас погрязшими в самолюбовании, не способными к самокритике. Для Грачика не было новостью в Кручинине это критическое отношение ко всем и ко всему. Когда это на него находило, он уже действительно «не взирал на лица». — Да, да, не смотри на меня испуганными глазами! — продолжал Кручинин. — Именно так: убеждаем сами себя в том, что дело обстоит именно так, как нам хочется. А ведь со стороны-то видно, что это не всегда так. И получается смешно и обидно… Очень здорово: «Нарушений границы не было». Недостаёт ещё добавления: «и не будет». Наше счастье, что люди там золотые и нарушений действительно мало. Почти нет. Но следует запомнить это коварное «почти» и сами за себя даже такие золотые ребята, как пограничники, не должны отвечать «не было». Понимаешь? В том-то и дело: если они знают о нарушении — это уже не нарушение. А вот когда не знают?.. Разве мы решимся сегодня кому-нибудь сказать, что вот на деле Круминьша непременно будет написано «раскрыто»?

— Это — уже неверие в свои силы, — усмехнулся Грачик.

— Лучше, братец, недоверие, чем переверие. Время-то теперь какое, Грач! Глядеть надо в оба! Строгость к себе! Прежде всего строгость! Надо ещё разок побывать у пограничников с материалом, какой у тебя есть. Ну-ка подбрось мне всё, что знаешь нового о Силсе!

Грачик шаг за шагом описал свои поиски Силса, начиная с предпосылки, что искать следует в Таллине. Он сознался, что упёрся в тупик: след потерялся именно там, где, казалось, должен был быть его конец.

Слушая Грачика, Кручинин рассматривал карту Эстонии и Балтийского моря.

— Итак, признаешь, что Силс обвёл тебя вокруг пальца и твоя «вера в человека» окончательно разрушена?

— Именно этого я и не намерен признать! — Грачик энергично замотал головой и воскликнул со всем убеждением, какое мог вложить в свой голос: — Я не верю тому, что Силс вернулся в лагерь врагов и…

— Ну, ну, — подтолкнул его Кручинин, — что там за этим «и»?

— И вообще…

— То-то и оно, что «вообще», — передразнил Кручинин. — А конкретно-то что? Ясно: концы ведут туда… А где они эти концы, ухватил ты их?

Грачик, сердито прищурившись, поглядел на Кручинина: вот это мило! Разве не он сам утверждал, что именно туда, за рубеж, тянутся нити дела? Что убийство Круминьша — дело рук эмигрантов? И вот пожалуйте: теперь его же, кажется, обвиняют в том, что он, Грачик, этого не понимает!

— Единственное, что я теперь знаю… — он раздельно повторил, сдерживая раздражение: — Не предполагаю, а знаю: оттуда пришло и туда уходит… Впрочем, я всегда утверждал, что это диверсия зарубежного происхождения.

— Какие основания у тебя были «всегда» это утверждать? — Кручинин подошёл к Грачику и взял его за лацканы пиджака. Он делал это, когда хотел втолковать что-нибудь так, чтобы Грачик хорошенько запомнил: «всегда»!.. Нет, брат, никогда не становись на путь огульного приклеивания делу ярлыка диверсии из-за рубежа. Начни муссировать такие версии, и — они перерастут в панику. Врагу это бывает выгодно. Он сам готов приложить руку к тому, чтобы культивировать такой психоз. Тогда это само превращается в опасную диверсию. Мировая история, если в ней хорошо покопаться, даёт достаточно примеров тому, как царедворцы, стремившиеся к власти, заражали шпиономанией своих державных повелителей в интересах тех, кому они, эти лукавые интриганы, продались. Мы должны уметь анализировать все, чему учит история и чужих, враждебных нам режимов. Эти уроки должны нас вооружать.

— Хотел бы я знать, чему же учит история применительно к данному случаю?

— Умению видеть врага, Грач! Находить и разоблачать! Это называется бдительностью, детка! Доброкачественный материал, обличающий врага, мы должны уметь отличать от того, что нашёптывает злонамеренный или просто трусливый человечишко.

— Там, где царит доверие друг к другу, шептуны ничего не добьются, — небрежно отмахнувшись, ответил Грачик.

— Вот как?! — Кручинин поглядел на Грачика так, что тот поёжился: — Меня уже не раз упрекали в том, что я вожусь с прекраснодушным младенцем, — это о тебе. Ты действительно не понимаешь или только для того, чтобы позлить меня, строишь из себя недалёкую красную девицу? Не знаешь, как из-за шептунов рассыпались содружества, разбивалась дружба, какой вред эта мразь наносила партиям?.. Ведь для них: поссорить друзей — уже половина дела сделана!

— В конце концов, Нил Платонович, — сказал Грачик с обиженным видом, — я думаю, что не хуже вас знаю хотя бы историю французской революции.

— Зачем так далеко ходить? — иронически сощурился Кручинин.

— При случае поговорим и о делах поближе, а на сегодня достаточно Робеспьера, — решив не сдаваться, заявил Грачик. — Если бы нашёлся талант, способный создать вдохновенную драму или роман о таком эпизоде революции, — урока хватило бы надолго.

— Как было бы хорошо, если бы люди почаще вспоминали об опасности интриг! — задумчиво проговорил Кручинин. — Что такое насаждение интриганства как не один из самых опасных видов диверсии? Очень жаль, что интрига сама по себе не предусматривается кодексом как преступление. Только доведённая до логического конца, принёсшая реальный вред, интрига становится объектом нашей деятельности, когда подчас уже ничего нельзя ни предохранить, ни поправить, остаётся только наказывать. Да, мы вынуждены наказывать. И заказывать строго. Подчас очень строго. Тут мы не имеем права на снисходительность. Этого нам не позволяет великая гуманность конечной цели. Не приходится полагаться на слова Гюго: «Почти все преступления — отцеубийцы. Рано или поздно они оборачиваются против тех, кто их совершил, и наносят смертельный удар преступнику».

Грачик всегда легко заражался хорошими афоризмами. Услыхав что-либо в этом роде, он приходил в возбуждение и готов был философствовать с темпераментом, присущим всему, что шло у него от души.

— Верно! Очень верно! — воскликнул он в восторге, услышав эту цитату. Но Кручинин, зная его слабость, поспешил перебить:

— Верно само по себе, но не исчерпывает вопроса. Мы не имеем права полагаться на то, что рано или поздно преступление, будучи совершено, пожрёт само себя. Мы обязаны его предупреждать, главным образом предупреждать, больше, чем карать. Это — единственный путь для избавления нашего общества от язвы преступности.

— А на этом пути торчат три сосны… — начал было Грачик, но Кручинин снова перебил:

— И в этих трех соснах — неприкосновенность личности, святость жилища и порядок — мы ещё путаемся, шарахаемся от сосны к сосне.

— Такова уж натура человеческая, — с неожиданной глубокомысленностью заявил Грачик, — обжегшись на молоке, — дуть на воду. Что поделаешь!

— Ты прав, ты прав! Пример этой путанице положили с преступностью малолетних… Три роковые сосны, которые непременно оказываются тёмным бором, как только к ним прибавляется четвёртый кустик — бич всех путников по дебрям бюрократии — формализм!

— Э, учитель джан! — Со смехом крикнул Грачик. — Вот это уже не кустик — это и есть джунгли! Самый тёмный, самый страшный бор, в котором может заблудиться волк, а не только Красная шапочка!

— Хорошо, что мы с тобой не законодатели, а маленькие колёсики практического механизма…

— Да, кажется, мы с вами не давали маху, — с легкомысленным самодовольством молодости сказал Грачик. — Вспомните наши дела с электростанцией, с Оле Ансеном и лжепастором, дело Гордеева.

При упоминании имени Гордеева тень пробежала по лицу Кручинина. Он тотчас справился с собой, но Грачик успел заметить, что нечаянно задел то, что не следовало вспоминать. Это было не только их общим делом, а и областью личной жизни Кручинина, куда он не любил пускать других. Даже близкая дружба не сделала Грачика участником интимных мыслей и чувств старшего друга.

 

67. Что делать с верой в человека?

— Мы удалились от темы, — недовольно сказал Кручинин, не скрывая того, что хочет переменить тему. — О чем, бишь, шла речь?

— О пограничниках… Но сначала я должен поделиться с вами новостью, которой вы не знаете: явилась с заявлением, точнее с самооговором, Линда Твардовская, мамаша отравленной Ванды.

Пальцы Кручинина потянулись к бородке. Сейчас он начнёт её крутить и прищурится на Грачика, словно ничему не верит, а на самом деле станет запоминать каждое слово так, что сможет с точностью все пересказать — разбуди его ночью. Грачик последовательно, не пропуская деталей беседы с Твардовской, останавливаясь на собственных впечатлениях от её поведения, рассказал о свидании.

— И что же ты по этому поводу думаешь? — не переставая щуриться, спросил Кручинин.

— Говорить откровенно?.. А вы не станете издеваться?..

Прищур Кручинина всегда выводил Грачика из равновесия. После некоторого колебания он сказал, что, по его мнению, эта особа наговаривает на себя то, чего не было. Друзья решили ещё раз — в который раз! — разобраться по пунктам: в чём «за» то, что Линда говорит правду, и в чём «против». Кручинин кропотливо проанализировал каждое положение, отыскивая слабые места. Первым была ложь насчёт имени мужа, которого Линда называла Павлом Лиелмеж. Она не подозревала, что следствие знает его настоящее имя — Арвид Квэп. Второе; справка из Ленинграда гласила, что друзья Ванды не посылали Линде Твардовской письма с описанием смерти её дочери. Заявление о смерти дочери возбуждало подозрение: она была в курсе покушения на жизнь дочери, коль скоро считала её мёртвой. Слушая Грачика, Кручинин изредка кивком головы выражал одобрение или поджатыми губами давал понять, что мысль кажется ему неверной.

— Зачем же ей понадобилось это опасное нагромождение лжи? — спросил Кручинин.

— Совершенно очевидно, — живо откликнулся Грачик, — для спасения Квэпа, затянуть дело, дать ему возможность скрыться. — И, припоминая практику старых дел, с уверенностью продолжал: — В конечном счёте она рассчитывает на то, что мы обнаружим её ложь. Тогда она с рыданием признается, что Круминьша не убивала, о смерти дочери ничего не знала и так дальше… Обычная история! — Он со смехом добавил: — Эти симулянты питают завидное доверие к нашим способностям!

— Но случай, в который Твардовская пытается вплести эту историю, — не совсем обычный, — ворчливо возразил Кручинин. — Нельзя ли откинуть её враньё и повернуть дело в сторону отравления Ванды.

— По-вашему у неё тут рыльце в пушку?

— А ты сам не чувствуешь?.. — и, закинув голову, Кручинин потянул носом воздух.

— Сразу почуял, — сознался Грачик. — Только боялся сказать. Думаете так приятно, когда вы издеваетесь над моим «чутьём»?

А Кручикин, не обращая внимания на реплики Грачика, продолжал таким тоном, словно говорил для себя одного:

— Она понимает: раз попала к нам с этим делом — мы его расковыряем. Ей не миновать ответственности по делу Ванды. И всё-таки пришла. Вот в чём загадка? А у тебя есть сомнение в том, что она тут не ангел?

— Мрачноватый ангел, джан, — усмехнулся Грачик. — С нею за одним столом сидеть и то противно.

— Чистоплюй ты, вот кто… — начал было Кручинин, но тут же перебил сам себя: — Мотивы, мотивы! За каким лешим она явилась, ежели понимала, что мы уличим её во лжи по двум линиям — её непричастности к делу Круминьша и её причастности к делу Ванды? Мотивы!

— Опять-таки спасение Квэпа, — решительно сказал Грачик. — Я думаю…

Кручинин прервал его с таким видом, будто Грачик ему мешал:

— Мотивы!.. Она обязана спасать Квэпа? Это приказ хозяев? Или она так любит это животное, что предпочитает сама заработать срок, лишь бы он ещё погулял?

— А ревность?! — сказал Грачик.

— Ах, брось пожалуйста! — отмахнулся Кручинин. — Какая у этих типов ревность!.. Тьфу!..

— Разве они редко пускают в ход ножи?

— Совсем другое дело!.. Но из ревности они не идут на жертвы.

— Может быть, вы и правы, — поразмыслив согласился Грачик. — Однако, что бы ни руководило Твардовской, она испортила мне обедню с поимкой Квэпа. Я очень рассчитывал, что когда мы его хорошенько обложим, он бросится именно к ней. Да так оно и случилось. Я сам виноват в том, что он ушёл.

— Не достаёт только, чтобы ты предложил выпустить её на свободу, чтобы выловить Квэпа.

— Я отлично понимаю: стоит только показать Квэпу, что мы не пошли на её удочку, он насторожится. Может быть, даже бросит намеченные планы и уйдёт на глубину. — Грачик исподлобья посмотрел на Кручинина, отыскивая наиболее убедительный поворот, ради которого и затеял эту беседу, проверяя своё решение: — Линда должна вообразить, будто я поверил её вранью. Пусть в душе посмеётся надо мною, не слиняю. Охотно подсадил бы ей в камеру соседку из выходящих на волю. Пусть бы Линда передала с ней, кому хочет, известие о глупости следователя, попавшего в ловушку.

— Ну, ну, ну! — Кручинин протестующе замахал руками. — Никуда, никуда не годится! Оставляя процессуальную сомнительность такого приёма, ты, видимо, считаешь Линду глупее, чем следует. Сколько раз тебе твердить: всегда считай, что подследственный не совершит глупости, которой не совершил бы ты сам. Из того, что ты предложил, я одобряю одно: Линде дать понять, что ты дуралей. Пусть знает правду! — Грачик молча поклонился. — Полный дуралей! — со смаком повторил Кручинин. — А пока оставь её в покое, не допрашивай. Ни Квэп, ни его агентура, если она у него есть, не должны пронюхать, что ты трясёшь Линду.

— Я именно так и думал, — обрадовано подхватил Грачик.

— А разве я сомневаюсь? — сердечно проговорил Кручинин. — Настолько-то я в тебя верю! Не зря же я тебе твержу: вникай, вникай. Однако… — спохватился он вдруг — … о чём же мы говорили?..

— Опять же о пограничниках, — со смехом сказал Грачик.

— Конечно, о пограничниках, — повторил Кручинин с таким видом, будто отлично это помнил, — считаю, что пограничники должны быть полностью в курсе дела твоего любимчика.

Грачик не спорил. Подсев к столу, кратко подытожил всё, что мог сказать пограничникам о Силсе. Через четверть часа он ушёл, захватив бумаги.

Кручинин взял было книгу, но ему не читалось. Надел шляпу и вышел на улицу. Вышгородский холм высился зелёной громадой, манящей в свою тенистую тишину. По дороге к парку Кручинин купил газету и стал на ходу её проглядывать. Как всегда в последнее время, первым долгом заглянул на четвёртую полосу. Взгляд скользнул по заголовкам, и Кручинин остановился посреди дорожки, поднимавшейся в гору: наверху последнего столбца он прочёл, что берлинский «Комитет возвращения на родину» отправляет в СССР первую партию репатриантов. В их числе прибалты из «перемещённых» лиц. Приводились имена эстонцев и латышей. Взгляд Кручинина сразу выловил имя Инги Селга.

Кручинин забыл о Вышгороде и поспешно вернулся в гостиницу. Грачик был уже там. Кручинин показал ему газету:

— Боюсь, что сообщение пришло слишком поздно, — с разочарованием проговорил Грачик.

Оказалось, что данные Грачика о Силсе не были для пограничников новостью: Силс был у них на примете. Они знали о его приготовлениях и следили за каждым его шагом. Тайник с припасами был давно открыт, байдарка осмотрена. Но Силса не трогают, предпочитая застать на месте преступления, потому что он может оказаться не один.

— Полагают, что не дальше как сегодня ночью он должен отплыть, — уныло рассказывал Грачик, — иначе истечёт срок выданного ему разрешения на выход в море — раз; наступил перелом в погоде — два; начнётся новолуние — три. Если он решил бежать, то должен сделать это сегодня. — Грачик не скрывал огорчения: убеждён, что это бегство не имеет под собой никакой иной почвы, кроме желания пробраться к Инге… А она тут. И снова они — врозь. Застанут ли его у швербота, при отплытии, или изловят в море — он пройдёт как нарушитель… Для Инги он будет потерян… А Инга для него…

— Жаль, что человек, добровольно к нам пришедший, нами принятый и прощённый, уходит. — Кручинин покачал головой. — Вот что достойно сожаления. А лирика… — Он пренебрежительно пожал плечами.

— Человек же он! — воскликнул Грачик. — Тот самый человек, о котором вы только что сказали столько хороших слов.

— Ты неисправим, Сурен!

— Да, да, я неисправимо верю в людей, — повышая голос, ответил Грачик, — и верю в Силса.

— Все ещё? — рассмеялся Кручинин. — Ну и верь на здоровье.

— Разве она незаконна, эта вера? — воскликнул Грачик. — Что же мне теперь с нею делать?

— Так и найди ей достойное применение… — Кручинин похлопал по плечу понурившегося Грачика и взглянул на часы: — Не прозевай время свидания с пограничниками на берегу.

— Они пригласили и вас! — без особого радушия заметил Грачик.

— Предоставляю тебе любоваться пойманным Силсом и сценой его раскаяния. А пограничники — люди реальности: на них лирика не подействует.

— Не узнаю вас, Нил Платонович… — огорчённо прошептал Грачик.

Хотя Кручинин и делал вид, будто его все это мало занимает, он исподтишка с беспокойством поглядывал на Грачика. Эпизод с Силсом, играющий теперь в деле Круминьша второстепенную роль и даже выпавший за рамки этого дела, приобрёл для молодого человека важное значение. Решалась судьба человека, прошедшего короткую, но сложную и трудную жизнь. Грачик всей душой сочувствовал горю, какое ждёт Силса и Ингу.

Наконец, раздался телефонный звонок. Через минуту Грачик был в пальто и шляпе. К удивлению Грачика, Кручинин тоже оделся и сел в машину, — всё в полном молчании.

Засада на берегу была организована так, что ни Силс, ни тот, кто пришёл бы с ним, не мог ничего заметить. Сторожевой катер, назначенный в эту операцию, вышел в море загодя и тоже не мог привлечь внимания беглецов.

Время шло, миновала полночь, настала ранняя летняя заря, а ни Силса, ни его предполагаемого спутника не было ни на берегу, ни в море. Очевидно, Силс отложил побег или ушёл другим путём. Грачик взял у пограничников домашний адрес Силса и отправился по нему вместе с Кручининым. Найти его оказалось нетрудно. Привратник сказал, что Силс со вчерашнего утра не был дома. Кручинин, тихонько насвистывая, вернулся к машине. Грачик в раздумье постоял у ворот и нехотя занял своё место в машине. Опять они ехали молча, молча сошли у гостиницы. Грачик в задумчивости стоял перед запертой дверью, забыв позвонить. Кручинин насмешливо спросил:

— Разрешишь позвонить? Все размышляешь: что делать с верой в человека.

Грачик сердито отвернулся и переступил порог.

— Тут вас ожидают, — пробормотал портье, прикрывая рукою зевок.

Грачик и на него посмотрел таким же отсутствующим взглядом, каким только что глядел на Кручинина. Потом перевёл взгляд на темневшую в углу вестибюля фигуру, погруженную в глубокое кресло. Голова человека лежала на вытянутых на подлокотниках руках. Ровное дыхание говорило, что он безмятежно спит. Грачик приподнял его голову — с кресла испуганно вскочил Силс.

Грачик обернулся к Кручинину. Тот медленно поднимался по лестнице, делая вид, будто ничего не заметил. До слуха Грачика донеслось напеваемое под сурдинку:

Душа убийц черна, как сажа, Коротким был их приговор: И с тридцать пятого этажа Её бросают под мотор. А поутру она вновь улыбалась Перед окошком своим, как всегда, Её рука над цветком изгибалась, И струилась из лейки вода… Блим-блом…

 

68. Неудачи в Цесисе

Прокурор Республики Ян Валдемарович Крауш был сильно не в духе. Его теория о том, будто для облегчения кашля необходимо курить, была разгромлена не только врачами, но и его собственным печальным опытом. Врачей поддержала прокурорша, дама строгая и решительная. Параграф семейной сметы, предусматривающий покупку папирос, был закрыт. Ян Валдемарович мучился. Ему казалось, что в горле першит и тогда, когда нет кашля, и что кашель стал чаще и приступы его продолжительней. Крауш в третий раз начинал чтение лежавшей перед ним бумаги и не мог вникнуть в её смысл. Когда, наконец, ему стало ясно, чего от него хотят, он раздражённо приказал вызвать Грачьяна. Ворчливо и с подковыркой, как говаривал, когда сердился, он «позволил себе осведомиться» о мотивах, заставивших Грачика снова выступить с ходатайством об освобождении из-под стражи вторично арестованного Мартына Залиня.

— Субъект, который однажды скрылся без реальной угрозы ареста, — хрипло говорил Ян Валдемарович, — теперь, когда стала ясна его подсудность, скроется наверняка. — Тут рука прокурора по привычке пошарила по столу в поисках папирос. Не найдя их, он растерянно оглядел стол и ухватил карандаш, которым и принялся отстукивать на стекле точки и запятые своей речи. Грачик попробовал доказать, что у Залиня, добровольно явившегося властям, нет оснований бежать. Больше того: Залинь хочет отсидеться в предварительном заключении, страшась столкновения с Винде. Залинь его боится. Далее, Грачику кажется, что важная улика — узел палача на верёвке, принесённой Залинем, даёт в руки следствия след одного из главных виновников убийства Круминьша. Дело Залиня — Винда — это часть дела Круминьша.

Ян Валдемарович некоторое время молча смотрел на Грачика.

— А у вас есть ещё уверенность в том, что вы распутаете дело Круминьша? — спросил он.

Грачик оторопел: каким образом подобная мысль могла родиться у прокурора? Право, не сиди напротив него столь уважаемое лицо, Грачик рассмеялся бы! Но, по-видимому, Ян Валдемарович тут же сам пожалел о сказанном. Он попытался сгладить впечатление, обещав подумать над предложением Грачика.

— Залинь нужен мне теперь же, — возразил Грачик. — Нам с ним необходимо побывать в Цесисе.

— Мы перешлём его в Цесис, — ответил Крауш.

Грачик едва не стукнул ребром ладони по столу прокурора, но вовремя сдержался:

— Это не годится! Мы должны побывать там так, чтобы никто об этом не знал. Мы сами выберем время, сами туда доедем, как будет удобней.

…Грачику казалось, что найти в Цесисе дом, где жил Винд, не представится сложным делом. Если Мартын и не покажет дорогу, какою пришёл в дом к Винду из-за того, что был в тот вечер пьян, то, может быть, вспомнит путь своего бегства оттуда на станцию. Однако на деле эта задача оказалась трудно выполнимой. Деревья облетели, вокруг домов не пестрели больше приметные цветники, и Залинь уверял, будто физиономия города изменилась, он его не узнает. Вторую ночь бродили они по Цесису, не приблизившись к цели. Проделывать же эту работу днём не представлялось возможным, чтобы не быть замеченными Винде. Цесисские работники предложили Грачику свой план обнаружения Винда: Залиню несколько раз появиться в столовой, где он познакомился с Виндом. Если Винд туда больше и не приходит, то, может быть, у него есть там знакомые. Не святым же духом он узнал о приходе Залиня в прошлый раз! Значит, появление Залиня будет отмечено. После этого Винд едва ли станет отсиживаться в своём убежище и поищет встречи с Залинем. А если вспугнутый Винд попробует скрыться, он будет взят.

И вот верзила Залинь, дрожа от страха, явился в столовую. Раз, другой и третий он усаживался за столик и принюхивался к пище, боясь всего и всех, проглатывая для вида несколько кусков. С ещё большим страхом он запивал их стаканом пива, которого в других обстоятельствах мог бы выпить целую бочку. Но Винд не появлялся.

На помощь им пришла одна из официанток столовой. Она узнала Залиня и подошла к нему с вопросом, почему давно не видно его приятеля Винда.

— Уж не заболел ли он опять? — спросила она. — Прошлый раз, когда он был болен, я дважды носила ему обед домой. Может быть, нужно сделать это и теперь?

И тут, к удивлению и радости Грачика, нерастерявшийся Залинь ответил официантке:

— О, я был бы вам очень благодарен!

— Спросите заведующего, если он разрешит, я сейчас же и снесу, — сказала услужливая девушка.

Через десять минут, сопровождаемая Залинем, девушка привела его к дому, все ставни которого были закрыты, и остановилась у крыльца:

— Боже мой! Почему же вы держите его в темноте?

— У него температура, и он не выносит света, — опять нашёлся Залинь. Он взял у неё судок. — Через часок я сам принесу его, — и, щедро дав на чай, отпустил официантку.

К разочарованию Грачика, дом оказался пустым. По показаниям соседей хозяева дома выехали на юг, пустив в дом какого-то рижанина. Кажется, этого рижанина действительно звали Винд. Вчера соседи мельком видели его выходящим из дома. Это было всё, что удалось узнать Грачику. Собаки вились вокруг крыльца, бросались то в одну, то в другую сторону и возвращались. След Винда никуда не вёл.

— Опытный черт! — не выдержал агент, сопровождавший собак. — Сумел замести след. Если бы не сегодняшний дождь, мы, наверно, обнаружили бы и средство, которым он посыпал свои следы.

Винд исчез. Грачику больше нечего было делать в Цесисе. Он велел взять билеты себе и Залиню на ближайший поезд до Риги. Таким поездом оказался таллинский. Открывалась приятная возможность проспать несколько часов в мягком вагоне после бесплодной ночной беготни по Цесису.

 

69. Покойники встают, чтобы делать доклады

— Здравствуйте, — крикнул буфетчик прошедшему мимо столовой и сделавшему вид, будто не узнает его, Винду. Впрочем, и самого-то Винда буфетчик узнал не сразу. Куда девалась борода, где усы соломенного цвета? Буфетчик уже повернулся было уйти с крыльца, где грелся на солнышке, когда Винд остановился и, обернувшись, вежливо приподнял шляпу. Его лицо выражало недоумение, и буфетчик понял, что обознался: этот человек был тёмным шатеном, а Винд — блондин, да ещё какой блондин, словно его всего вымыли в молоке пополам с перекисью водорода. От смущения — черты незнакомца были все же схожи с чертами Винда — буфетчик рассмеялся. Несмотря на парадоксальность, этот защитный рефлекс очень распространён. Бывает, что, едва спасшись из-под колёс проносящегося автомобиля, человек смущённо засмеётся. Буфетчик не был исключением. Глядя на незнакомца, он улыбался:

— А я ведь принял вас за Винда, — добродушно заявил он, — и собирался вам сказать, что к нам заходил Залинь… Вот как бывает на свете!.. Эдакое сходство!.. Уж вы извините. Буфетчик хотел ещё крикнуть этому человеку, что Винду снова понесли обед, но вовремя сообразил, что случайному прохожему нет никакого дела до болезни и аппетита какого-то Винда и промолчал.

Прохожий снова приподнял шляпу и молча поклонился. Он не спеша скрылся за домом. Буфетчик уже не мог видеть выражения его лица, когда, завернув за угол, прохожий остановился и, в третий раз сняв шляпу, отёр пот со лба. Это был Квэп. Он уже со вчерашнего дня заметил на своей улице людей, слишком непринуждённо прогуливавшихся мимо его дома. Квэп знал цену этому чересчур независимому виду прохожих. И что означало появление в Цесисе Залиня? Было оно связано с прогулками любопытных вокруг дома Винда, или парень действительно хотел с ним встретиться? Тут нужно было не семь, а семью семь раз отмерить, прежде чем на что-нибудь решиться. Прикидывая так и эдак, Квэп сделал вывод, что жизни в Цесисе пришёл конец. Однако он не мог уехать, не завершив дело, однажды уже сорванное Залинем. Это дело, вновь тщательно продуманное и подготовленное, было залогом возможности оставаться в Советском Союзе, выполнить то, что ему поручено, и живым выбраться за пределы ненавистной страны.

Зайдя на почту, Квэп купил листок бумаги и конверт. Несколько слов, которые он пошлёт буфетчику с первым попавшимся мальчиком, убедят буфетчика и всех, кто к нему обратится, — будь то Залинь или кто иной, — в том, что послезавтра Квэп будет ещё здесь.

«Любезный товарищ, мне показалось, что я видел на улице Цесиса Мартына Залинь. Очень прошу вас, если оный Залинь зайдёт в буфет, передать ему, что я непременно буду у вас послезавтра вечером — к ужину. Прошу Залиня ждать меня. Мне необходимо с ним переговорить». Подумав, размашисто подписал: «С коммунистическим почтением ваш покорный слуга Альберт Винд».

Теперь всякий поверит тому, что до вечера указанного дня Винд останется в Цесисе. Кто догадается, что утром того дня он сядет в поезд и исчезнет, раз навсегда разделавшись с именем Винда.

Нужно было передохнуть, прийти в себя и отправиться за Соллем — преемником Залиня по роли, которую тому предстояло сыграть в жизни Квэпа. Квэп пошёл в городской сад и сел на скамью. У него не было больше дома, где можно провести ночь. Глупо, отвратительно глупо! Безрадостность подобной перспективы могло искупить только то, что это, вероятно, последнее испытание, на последнем этапе его пребывания в Советском Союзе. Больше он не позволит себе свалять дурака — браться за выполнение того, что могут делать другие. Инга Селга уже на пути в Советский Союз, об этом написано в газетах. Она и примет на себя всю тяжесть дальнейшей работы. При этой мысли Квэп поднял брови и рассмеялся: какую мину состроили бы господа из советских редакций, если бы знали, что сообщение о «добровольном переходе» Инги Селга предназначено ему, Арвиду Квэпу, и что эта особа едет сюда вовсе не потому, что её обуяла любовь к советскому отечеству, а потому, что ей приказано поступить в его, Квэпа, распоряжение для самой широкой диверсии, какая задумывалась за последние годы. К завтрашней ночи он должен убраться отсюда — задание, полученное от Шилде, подготовлено. Готовы взрыватели, заряды ждут в Риге. Ян Петрович Мутный получит добрый совет укрепить собственное положение в промысловой кооперации патриотическим мероприятием: объединение артелей по ремонту часов должно сделать подарок новому стадиону латвийской столицы — замечательные часы. Эти усовершенствованные приборы, установленные на колоннах под трибунами, будут показывать публике не только время, но и счёт прошедших игр и число забитых мячей. Если бы не приезд Залиня и не подозрительные любопытные вокруг дома, Квэп мог бы удовлетворённо потереть руки. А вместо того он вынужден торчать на скамье, где назначено свидание с Соллем. Он взглянул на часы: до прихода Солля оставалось ещё не меньше получаса. Квэп не допускал мысли, что Солль может не прийти или предпринять что-нибудь, подобное бунту Залиня. На этот раз Квэп применил совсем иной метод действий: он не запирал Солля в доме, даже не стеснял его в хождении по городу, пока у Солля не начала отрастать борода. Квэп полагался на то, что в отличие от Залиня у Солля было чистое прошлое. Солль был тихоня, которого легко удалось завербовать пустопорожними обещаниями. Наконец, — и это было очень важным в глазах Квэпа обстоятельством, — Солль был эстонец. У него не было тут ни близких, ни знакомых, и Солль достаточно плохо знал латышский язык.

Если бы не радио, бросавшее в тишину парка свои каркающие вопли, ничто не мешало бы размышлениям Квэпа. Но его натянутые нервы болезненно реагировали на этот несносный шум, и, помимо собственной воли, он отметил в очередном припадке красноречия репродуктора знакомое имя Лаймы Зведрис. Поднял голову и насторожённо прислушался. Из репродуктора доносился подчёркнуто бодрый голос диктора, нимало не схожий с голосом девушки из Краславы. Да и впрямь, совсем уж глупо вообразить, будто может заговорить покойница! Вот что могут наделать нервы! И все же хрип диктора заставил Квэпа заёрзать на месте: «Передаём слово Лайме Зведрис». Колючий холод пробежал по спине Квэпа, колени задрожали отвратительной расслабленностью, которая хорошо знакома трусам. Квэп с трудом заставил себя не вскочить со скамьи и не броситься, куда глаза глядят. Усиленный репродуктором голос убитой им Лаймы Зведрис гремел гласом архангела. С разных концов парка доносилось уже не эхо, а голоса второй, третьей и пятой Лайм.

Между тем Лайма Зведрис говорила о том, как она изучила опыт работы колхоза «Саркана Звайгзне» и как собирается передать этот опыт своим товарищам в Краславском колхозе. Она выздоровела, снова работает бригадиром, и её доярки дают обязательство, освоив опыт доярок «Саркана Звайгзне», увеличить удой на двадцать процентов. Во всем этом не было ничего страшного. И вместе с тем каждое слово девушки впивалось в мозг Квэпа раскалённой иглой. Скоро её слова перестали помещаться в его голове. Он слышал только её тысячеголосый глас, все бивший и бивший его по распухшей голове.

Вероятно, Квэп убежал бы от этого страшного места, если бы его не окликнул Солль. Квэп растерянно оглянулся, и только вид собственного костюма на плечах эстонца и широкое лицо, такое схожее с тем, что Квэп ежедневно видел в зеркале, когда брился, заставили его остановиться и протянуть Соллю дрожащую потную руку: милый Солль, он был заложником его безопасности; один только Солль мог обеспечить Квэпу жизнь и возможность бежать из СССР. Он заботливо усадил Солля на скамейку:

— Вот тебе денежки, — сказал он так, словно уговаривал ребёнка, — сейчас же иди, дружок мой, на вокзал и возьми билетики. Два билетика до Риги… — И уже двинувшемуся было Соллю: — возьми мне мягкое, а себе жёсткое местечко. Слышишь? Ты понял меня, дружок: в разных вагончиках… Смотри, не перепутай, дружок.

Он действительно думал, что так будет лучше: в мягком вагоне меньше народу, меньше глаз, меньше ушей. К тому же мягкий вагон есть только в таллинском поезде — меньше шансов попасть на глаза цесисцам, набивающимся в свой цесисский поезд, как сельди в бочку. А уж разные вагоны — это разумеется: пассажиры не должны видеть их вместе… Само собой разумеется: не два Квэпа в одном вагоне!

Никому в Цесисе больше нельзя показаться. Голос Лаймы, наверно, заставил всех и каждого сказать: «Ага, значит, девочка жива? Интересно послушать, что она может сказать о происшествии в Алуксне». И садовая скамейка была слишком ненадёжным убежищем для человека, которым, наверно, уже интересуется весь Цесис! Как хорошо было бы, если бы он обладал силою гипнотизёра. Он приказал бы Соллю явиться в милицию и заявить, что он и есть Винд-Строд, добровольно сдающийся советским властям. Не зря же Квэп старался сделать этого эстонца похожим на самого себя!.. В милиции от Солля не могли бы добиться ничего, кроме того, что внушил бы ему Квэп, а сам Квэп тем временем… Он поймал себя на этих мечтах и рассердился. Теперь следовало думать только о том, чтобы довести до конца дело с Соллем. Это было самым важным, от этого зависело все остальное.

 

70. Проклятое болото

С тех пор как люди пользуются поездами, бытует убеждение, будто железные ящики, поставленные на колеса, грохочущие и вздрагивающие на каждом стыке рельсов, бросающие пассажиров из стороны в сторону на всех неровностях пути; коробки, набитые сверху донизу чужими друг другу людьми; коробки со скамейками более узкими, короткими и жёсткими, нежели домашние постели большинства едущих; коробки, в окна которых летом врываются клубы удушливого дыма, зимой — морозный сквозняк — будто эти несущиеся в пространство ночлежки — приятнейшее место для сна. Сколько раз уже Грачик убеждался в порочности ходячего заблуждения, будто в поезде хорошо спится, и всё-таки, всякий раз садясь в поезд, он тоже повторял: «Вот высплюсь».

Нынешнее путешествие не было исключением. Залинь услужливо откупорил бутылки — одну с лимонадом, две с пивом — и предложил Грачику подкрепиться бутербродами. Залинь выпил своё пиво и отправился в жёсткий вагон, чтобы «мало-мало добрать», а Грачик, напрасно проворочавшись полчаса с боку на бок, принялся за книгу. Но вагон был тряский, и книгу пришлось отложить. Оказалось, приятно пройтись по платформе ближайшего разъезда — Арайши. Дорога была одноколейная, разъезды маленькие, уютные, остановки длинные. Грачик постоял возле паровоза, прошёлся вдоль поезда, поинтересовался выставкой газетного киоска — использовал всё, что могло развлечь во время прогулки, и после свистка кондуктора вернулся в свой вагон. На свободном нижнем диване устраивался новый пассажир. Он приветливо поклонился Грачику и с видом, говорившим, будто по первому требованию Грачика готов покинуть купе, спросил:

— Ничего не имеете?

Но мысли Грачика были слишком далеко, чтобы обращать внимание на любезности случайного попутчика. Поражение в Цесисе заставляло Грачика уже не в первый раз шаг за шагом перебирать свой путь там и искать ошибку, приведшую к неудаче. Его взгляд равнодушно скользил по внешности соседа, разложившего на столике обильный завтрак. Две большие булки были нарезаны толстыми ломтями, так же накромсана колбаса. Пассажир запихивал все это в рот большими кусками. Было видно, как куски перекатываются со стороны на сторону за его толстыми небритыми щеками и непрожеванные проходят горло. Время от времени он с жадностью отхлёбывал из бутылки несколько глотков пива. Всякий раз, как он отрывал горлышко бутылки от губ, несколько капель стекало по его мясистому широкому подбородку, и он небрежно утирал их тыльной стороной руки — большой, мясистой, покрытой веснушками. Мысль о несоответствии этих веснушек цвету волос пассажира, невольно пришла Грачику: волосы были темно-каштановые, они прямыми прядями спадали на лоб и уши. У них был такой вид, словно уж бог весть как давно их не касалось мыло. Такой же неопрятный вид был у ногтей соседа — широких, плоских, с тёмными каёмками по краям.

Платье соседа вполне соответствовало его внешности: помятое, словно его обладатель спал не раздеваясь, оно казалось ещё более грязным.

Закончив завтрак, сосед сгрёб со стола крошки в горсть и высыпал в рот. Прежде чем выбросить колбасные шкурки, обсосал их. Потом взял за горлышко бутылку и поглядел на свет. В ней оставалось пиво — совсем немножко, может быть, всего один глоток. Он поболтал эти остатки и, запрокинув голову, вылил себе в рот. При этом губы его вытянулись и стали похожи на разинутый рот огромной рыбы.

Если бы впоследствии кто-нибудь сказал Грачику, что он наблюдал за всеми этими манипуляциями, Грачик решительно запротестовал бы. Ему казалось, что этого не могло быть уже по одному тому, что все в новом пассажире внушало ему антипатию. Толстые, плотоядные губы, дряблые щеки, подрагивающие при толчках вагона подобно жёлто-розовому студню. Даже нос — (большой, мясистый, похожий на картофелину с потрескавшейся кожурой, так много было на нём тёмных жилок, — и тот казался Грачику особенно неприятным. И тем не менее, вспоминая потом эту встречу, Грачик мог описать каждую деталь в костюме и внешности соседа и рассказать всё, что тот делал, во всяком случае до того момента, когда сосед, запрокинув голову, допил пиво. Вид грязного шарфа, обмотанного вокруг шеи незнакомца, показался Грачику особенно отвратительным. Он встал и вышел из купе. Стоя в коридоре, он слышал, как на пол один за другим упали ботинки пассажира. Вероятно, пассажир лёг. Это окончательно отбило у Грачика желание оставаться в купе. На первой же остановке он опять вышел на платформу, а когда вернулся в вагон, соседа в купе не было. Грачик снова взял было книгу, но читать не пришлось: в дверях появился Залинь. Его вид говорил о крайнем возбуждении. Прежде чем заговорить, Мартын затворил за собою дверь.

— Винд прошёл через мой вагон, — выговорил он так, словно видел привидение.

И тут, сам не зная почему, Грачик сразу понял, что речь идёт о человеке, сидевшем в его купе.

— Он вас видел? — быстро спросил он.

Залинь пожал плечами, как бы в сомнении, но Грачику было ясно: парень попался-таки на глаза Винду.

— Он не должен от нас уйти, — сказал Грачик, перекладывая пистолет из заднего кармана в пиджак. Грачик быстро шёл впереди неохотно следовавшего за ним Залиня. Прежде чем они миновали половину второго жёсткого вагона, Грачик почувствовал, как кто-то сильно толкнул его в спину, и он, вытянув руки, полетел вперёд по проходу. Следом за ним с такой же стремительностью нёсся Залинь. Падали с верхних полок пассажиры, гремели летевшие с сеток чемоданы, звенела разбивающаяся посуда. И, хотя эта внезапная остановка могла иметь тысячу причин, Грачик сразу решил, что она связана с тем, кого он ищет. Залинь, упавший сзади на Грачика, так придавил его своим большим телом, что пришлось ждать, пока Мартын поднялся на ноги. Тогда Грачик вскочил и бросился к выходу. Он перепрыгивал через барахтавшихся людей, через груды вещей. «Квэп»! — вот все, о чём он думал.

— Туда, туда! — крикнул он Залиню, показывая в сторону, противоположную той, с которой сам спрыгивал на насыпь. Его взгляд искал грузную фигуру соседа, бегущего прочь от поезда. Но под насыпью никого не было. Вместо того, несколько человек бежали по бокам насыпи в сторону, обратную движению поезда. Грачик побежал туда же.

Исковерканный труп человека, по которому прошло несколько вагонов, лежал на путях. Родная мать была бы бессильна его опознать. Грачик разглядел яркую полоску того самого синего в красную горошину шарфа, который видел на соседе по купе. Он опустился на колени и, не обращая внимания на протесты кондукторов, быстро обшарил карманы убитого. В руках Грачика оказались две паспортные книжки. В них имена: «Антон Строд», «Альберт Винд», Значит с Квэпом покончено!.. Тут он услышал крик со стороны леска, расположенного вдоль железнодорожной насыпи. Глянув туда, он увидел Залиня. Парень бежал к лесу. Грачик прыгнул с высокой насыпи и тотчас очутился по пояс в болоте. Пока он барахтался, Залинь уже вылез из болота и был возле опушки. Грачик увидел в его вытянутой руке пистолет. Когда Грачик почувствовал наконец под ногами твёрдую землю и что было сил побежал следом за Залинем, со стороны леса раздались один за другим два выстрела. Ещё одно усилие — и Грачик был на опушке. Навстречу ему шёл Залинь. Поймав взгляд Грачика, обращённый на его руку, Мартын тоже посмотрел на зажатый в своей руке пистолет. Он смущённо улыбнулся и протянул оружие Грачику.

— Ушёл… — виновато проговорил Залинь. — Винд…

— Винд убит, — и Грачик указал на группу людей, столпившихся вокруг трупа.

— Что же, по-вашему, я стрелял в убегающего покойника? — с обидой буркнул Залинь. — Это был Винд. И я попал, клянусь вам! Попал ему в спину.

— Винд убит, — повторил Грачик.

— Нет, он ушёл… Проклятое болото!..

 

71. Совесть Силса

Рабочие комбината встретили возвращение Силса более чем сдержанно. Он понимал: иначе не могло и быть. Начать с того, что с его бегством в Эстонию совпала крупная авария и не где-нибудь, а именно на сетке. Совпадение было случайностью, но оно плохо выглядело. Силс не обиделся, когда вместо прежней работы в цехе ему дали работу рядового электромонтёра. Грачик, наблюдавший за жизнью Силса, видел, как нелегко ему в атмосфере отчуждения, и ясно представлял себе, как осложнится ещё положение, когда в С. появится Инга. Из-за Силса ей придётся испытать на себе все неприятности изолированности, которых в своё время не испытали сами Силс и Круминьш. Это не будет на пользу движению, одной из первых ласточек которого явилась Инга. Тень его проступка падёт на Ингу, и сердце её вместо того, чтобы раскрыться, может застыть. То, что Грачик находил Силсу десяток извинений, не облегчало положения, удар оставался ударом. Его нужно было поправлять. Таково было укоренённое в Грачике Кручининым понимание воспитательных и политических задач его службы: ведомственные шоры не закрывали Грачику широких горизонтов жизни. За время общения с Кручининым Грачику пришлось изучить большую порцию юридической литературы. Он прочёл и много воспоминаний деятелей правосудия и адвокатуры двух столетий. Перед ним прошла галерея людей старых поколений с различными взглядами, разного воспитания, стоящих на разных ступенях социальной и иерархической лестницы. Но лишь у немногих он отметил то, что можно бы назвать служением идее. В прошлом личности вроде Кони были алмазами, затерянными в пучине болота, готового ползти в направлении наименьшего сопротивления и наибольших доходов. Грачик покривил бы душой, если бы в угоду формуле благополучия стал утверждать, будто и сейчас все обстояло как нельзя лучше, будто ряды его профессии пополнялись только героями с кристальными душами. Он лучше многих знал, сколько есть чиновников, равнодушных к тому, что делается за рамками «вверенной» им должности; сколько есть ведомственно патриотичных, но государственно ограниченных людей, для которых беда начинается только там, где происходит нарушение писаных параграфов. Грачик с отвращением слушал довольных собою и жизнью бюрократов, равнодушно глядевших на расточительство и формализм, если это прямо не запрещено предписаниями высших властей. Грачик удивлялся прокурорам, полагавшим будто их функции — взять за жабры нарушителя любых норм, но не их долг сигнализировать об ошибочности самих по себе норм. Равнодушие к зародышу безобразия, хотя бы этот зародыш содержался в самых «законных» положениях, было противно Грачику. Были люди, называвшие себя друзьями Грачика и советовавшие ему покончить с этой «опасной» точкой зрения. Они считали более правильным смотреть на жизнь с позиций параграфов. Оправданием такого рода советчикам служило железное правило: законы и циркуляры пишутся наверху. А «верх» не ошибается. И не дело внизу спорить с тем, что пришло с горы.

Закон не обязывал Грачика интересоваться судьбою подследственного или свидетеля после того, как тот вышел из его кабинета. Закон не вменял Грачику в долг воздействие на судьбу «перемещённых», раскрывшуюся перед ним на примере одного из них. И некоторые коллеги Грачика попросту улыбнулись бы химерической мечте изменить судьбу послевоенной эмиграции силами маленького работника органов расследования. Завет «толците, и отверзится вам» было неприлично переводить на советское правописание уже по одному тому, что этот завет был записан по церковно-славянски. Поэтому он оставался за переплётом кодекса поведения. А Грачик именно решил толкать, пока не отворится. Начать приходилось со смехотворно малого, с одного из тысяч — с Силса.

— Опять твой Силс? — проворчал Кручинин, когда Грачик рассказал ему о своём намерении вплотную заняться судьбой Силса. — Опять вера в человека и прочее?..

Но скепсис Кручинина не смутил Грачика. Он знал, что вся эта суровость, насмешливость и недоверие — лишь форма испытания меры собственной убеждённости Грачика в том, что он делал. Поэтому он с уверенностью сказал:

— Душевные качества Силса — один из элементов общественной функции, какая теперь на нём лежит. Люди на комбинате должны проявить максимум терпения, максимум мягкости и доверия…

— Ты неисправимо прекраснодушен, Грач, — Кручинин сокрушённо покачал головой. — Чего ты хочешь?.. Изо дня в день, устно и в печати, в литературе, в кино и в театре мы требуем от людей бдительности, мы вооружаем их против тех, кто держит камень за пазухой. А ты их разоружаешь: доверчивость враг бдительности.

— Доверчивость не синоним доверия, джан.

— Доверие тому, кто его нарушил, — не слишком ли это? Я не верю твоему Силсу. Глядя на вещи без сантиментов, мы должны признать, что к нам засылались не лучшие из числа «перемещённых».

— Разве они виноваты в том, что стали тем, чем их сделали? — горячо возразил Грачик.

— Я их и не виню — только констатирую: — их делали нашими врагами. А по теории почтеннейшего дона Базилио, если очень стараться, то кое-что всегда выходит, когда дело касается подлости. Таким образом, хотят они того или нет, выгодно нам это или нет, но те, кто падал к нам с неба при помощи иноземных парашютов, — не лучшая часть человечества, в том числе «перемещённого» человечества. А я не принадлежу к числу людей, воображающих, будто достаточно бросить благие семена в душу человеческую, как тотчас взойдут цветы благолепия. Дело не только, а может быть, и не столько в семенах, сколько в душе. В такой душе, как, скажем, душа Квэпа, не вырастет ничего пристойного, чем и сколько её ни удобряй, ни обсеменяй.

— Силс — не Квэп! — сердито заявил Грачик.

— Но он его порождение. А ты нет, нет, да и глупеешь… Ну, ну, не обижайся, я не то хотел сказать. Просто: наивность, когда она не в шутку, тебе не к лицу.

— Вы предпочитаете цинизм? — исподлобья глядя на Кручинина, спросил Грачик. При этом его обезображенное лицо приобрело почти свирепое выражение. Кручинин ещё не привык к этой новой внешности молодого друга, и всякий раз, когда слишком пристально смотрел на Грачика, ему начинало казаться, что тот прочтёт в его глазах сострадание. А это меньше всего подходило бы к их отношениям. Поэтому Кручинин часто становился теперь сух там, где прежде этого не произошло бы. Быть может, поэтому чаще, чем в прошлом, его голос звучал насмешливо. Вот и сейчас он довольно жёстко сказал:

— Я и не жду от тебя объяснения. Мне достаточно факта существования удивительной аномалии. Обычно чем больше удаление от предмета, тем он кажется меньше. Чем ближе к нему наш глаз, тем больше предмет. Из-за зайца можно не увидеть слона, из-за спичечной коробки — горизонта. А с человеком — наоборот. Чем мы от него дальше, тем он больше, а по мере приближения к нему, становится все меньше. Стоит сблизиться с ним так, что видишь каждую его черту — и его величие редко сохраняет свою внушительность.

— Где мой славный, добрый, любящий людей Нил Платонович?!

— Не огорчайся, — добродушно заявил Кручинин. — Ежели того требует польза дела, готов несколько поступиться своим принципиальным недоверием. И хотя очень хорошо вижу твоего Силса, готов сделать вид, будто верю… даже ему.

— В этом деле очень многое будет зависеть от Инги Селга.

Кручинин неопределённо усмехнулся и несколько мгновений молча глядел на Грачика.

— А ты уверен в том, что эта особа… — Он не договорил. Грачик боялся поверить тому, что могло скрываться за этой недоговорённостью:

— Вы на самом деле допускаете, что она?..

Ему тоже не нужно было договаривать, чтобы Кручинин его понял.

— Видишь ли, — подумав, ответил Кручинин. — Я не думаю, что те, там, — безнадёжные дураки. Они подлецы, а подлость почти всегда порождает ошибки. Но только тот, кто самоупоенно не видит собственной глупости, не замечает или, вернее говоря, не хочет признать за врагом права на ум. Так легче свои ошибки и поражения выставлять не в качестве последствия собственной глупости, а как результат коварства и подлости врага. А подлость тоже ведь может быть умной. Хотя этот ум и негативен — он остаётся умом, а не глупостью… Когда мне говорят, что Инге Селга «удалось бежать»…

Не договорив, он сделал движение рукой, выражающее сомнение.

— Вывод, джан, вывод! — нетерпеливо потребовал Грачик.

— А ты сам не хочешь его сделать?

— Если она бежала, значит, они… ничего не имели против её бегства? — словно через силу выговорил Грачик.

— И может быть, даже имели кое-какие «за».

— Вы сами предостерегали меня от шпиономании, — вспылил Грачик.

— Шпиономания и критическое отношение к людям — не одно и то же, старина. Одно — признак болезни психики, второе — признак её устойчивости.

 

72. Опять рука палача

Когда Грачик рассказал о происшествии с падением человека под колеса поезда между Цесисом и Ригой, точнее — на перегоне Арайши — Игрики, Кручинин с неподдельным удовольствием воскликнул:

— Преступник получил то, что ему причиталось. Палач казнил сам себя.

— Вы имеете в виду Квэпа? — спросил удивлённый Грачик.

— А кого же ещё? Или тебе мало двух паспортов на одного?

Грачик пытался и на этот раз уловить в голосе Кручинина иронию — её не было. Неужели старый волк верит тому, что под колёсами вагона оказался Квэп? Ведь такая важная примета Квэпа, указанная портным Йевиньшем, как татуировка на груди, отсутствовала у погибшего. А судить о том, имелся ли на его шее характерный шрам от пореза жестянкой, не было возможности: колеса поезда сделали своё дело — привели тело в состояние полной неузнаваемости. Если бы даже татуировка и была искусно сведена преступником, то рентгеноскопия обнаружила бы её следы в нижних слоях кожного покрова.

— А где уверенность, что не существует средства избавлять агентов от старой татуировки, — спокойно возразил Кручинин. — Парадоксальный факт: те, кому не хочется иметь никаких примет, оказываются татуированными и подчас весьма фривольным образом. Понятно, что не одна голова поработала над тем, как бы от этих знаков избавиться. Они одинаково неудобны как шпионам, так и обыкновенным гангстерам. — Кручинин снисходительно похлопал Грачика по плечу. Но от этого Грачику только вдвое больше захотелось доказать, что человек под поездом — не Квэп.

— Квэп блондин, светлый блондин, с усами соломенного цвета, а убитый — не блондин.

— У него светлые волосы, — сказал Кручинин, — посмотри протокол.

— Протокол составлен на месте, а потом когда волосы, как обычно у покойников, несколько отрасли, обнаружилось, что от корней пошли вовсе не светлые, а совсем тёмные волосы, — возразил Грачик, довольный тем, что может поймать Кручинина хоть на какой-нибудь неточности. — Убитый красился перекисью водорода.

— Вот как? — с неудовольствием сказал Кручинин. Он готов был поверить в правоту Грачика, но из педагогических соображений не хотел это показать. Нужно было выставить Грачику все возможные возражения, чтобы заставить его укрепить свои доводы. — Кто тебе сказал, что и Квэп не красил волосы? Или Йевиньш бывал вместе с ним у парикмахера?

— Не один же Йевиньш видел Квэпа блондина.

— Правильно, Квэп едва ли выходил на плац, чтобы объявить о том, что он фальшивый блондин.

— А зачем Квэпу шатену становиться блондином? — недоумевал Грачик.

— Ты можешь дать ответ на вопрос: зачем тысячам женщин прекрасные тёмные волосы, данные природой, превращать в безобразную паклю при помощи той же перекиси? На подобные вопросы нет здравых ответов. Квэп хотел быть блондином. Вот и все. Твой довод с потемнением волос трупа у корней, как доказательство того, что это не Квэп, — для меня не убедителен.

— Допустим… допустим… — неуверенно проговорил Грачик. Кручинин, пользуясь его заминкой, беспощадно продолжал своё:

— И, наконец, Квэп был косолап. — И когда Грачик подтвердил его молчаливым кивком головы: — А у этого трупа судебно-медицинская экспертиза тоже обнаружила косолапость правой стопы, — заключил Кручинин.

— Косолапость правой стопы?.. — машинально повторил за ним Грачик… — да, да, конечно, косолапость правой стопы…

На этом закончился разговор: Грачик, казалось, сдался. Но при словах Кручинина о косолапости убитого человека на правую ногу, ему пришло на память, что левая нога пострадавшего была исковеркана колёсами и врачи не могли установить, не страдал ли обладатель косолапостью на обе ноги? Возможная косолапость убитого на обе ноги стала навязчивой идеей Грачика. Он уже не видел впереди покоя, пока не узнает, была ли косолапость правой ноги удачным совпадением, которого может быть нарочно искал Квэп, или она вовсе и не была доказательством, так как убитый страдал общей косолапостью. Грачик принялся за исследование этого вопроса: разыскал обувь убитого и, не побрезговав надеть его ботинки, попробовал пройтись в них, разным манером выворачивая ноги. Он тщательно изучил, какого рода снашивание подмёток и каблуков при этом происходит. Таким образом он установил, что характер износа у обоих ботинок убитого один и тот же вследствие косолапости на обе ноги. Это открытие разбивало доводы Кручинина. Но Грачик не решился говорить об этом открытии, прежде чем оно не было подтверждено экспертизой. Зато тогда-то он поспешил к Кручинину и с видом победителя предъявил ему протокол экспертов, не заикнувшись о том, что предварительно проделал всю работу сам. Кручинин как ни в чём не бывало сказал:

— Ну что же, они правильно сделали, что произвели такое исследование. Когда собрано все вместе: отсутствие татуировки, искусственная окраска волос, двойная косолапость, я, согласен: погиб не Квэп. Но тогда я спрашиваю: кто?

— Выясним и это, — уверенно ответил Грачик, делая вид, будто его не задевает равнодушие, с каким Кручинин принял то, что самому ему казалось важнейшим звеном в расследовании дела. — Погибший под поездом — не Строд в не Винд. Ни с одним из этих паспортов больше не скрывается преступник. Я вижу, как ему хотелось избавиться от этих имён, от самого себя! — Грачик со страстью выговорил последние слова. — А разве не вы твердили мне, что преступник, начинающий бояться своего собственного «я», может считать себя пойманным?

— А как обстоит дело с твоим вторым протеже — с Залинем? — ни с того ни с сего спросил Кручинин. — Ты выяснил, каким образом у него очутился пистолет?

— Пистолет был у него спрятан в саду в Цесисе. В прошлый раз, когда Залинь оттуда так поспешно бежал, он не успел его забрать и взял на этот раз.

— Чтобы совершить ещё какую-нибудь гадость? — скептически проговорил Кручинин.

— Он говорит, что пистолет не был ему нужен, — с живостью отозвался Грачик. — «Жаль было бросить „хорошую штуку“.

— И этой «хорошей штукой» он угрожал бы первому, кто стал бы ему поперёк пути.

— Он уверяет, что собирался принести его мне или просто выкинуть по приезде в Ригу.

— Жаль бросить в Цесисе, но не жаль выкинуть в Риге. Логично! А что ты ему на это ответил?

— Попросил не болтать глупостей.

— Хоть один умный ответ!

— Да ведь не это же главное… — оправдываясь, ответил Грачик. — Важно, что увидев убегающего Винда и погнавшись за ним с пистолетом, Залинь понимал, что ему не миновать ответственности. И всё-таки…

— Герой?

— Он так и говорит: решил ответить по 182-й, но не упустить Винда.

— Ишь ты, и статью знает!.. А насчёт «не упустить» странновато: молодой парень, а не угнался за этой дрянью Квэпом.

— У Квэпа был большой фор — настойчиво защищал своё Грачик. — Нам обоим пришлось пробираться болотом, а Квэп бежал по сухому. И всё-таки Мартын клянётся, что не промахнулся. Если это так, то мы рано или поздно отыщем раненого. Лечебные учреждения Риги и все практикующие врачи предупреждены.

— А кто сказал, что Квэп явится в Ригу?

— Непременно явится! — убеждённо мотнул головою Грачик. — Тут легче всего скрыться, а он вынужден искать теперь наиболее верных путей спасения. — И развивая линию своих размышлений: — Пуля пистолета, из которого стрелял Залинь, очень интересна: медная оболочка с усечённым конусом; оригинальный способ крепления к гильзе. Снимок с пули разослан всюду. Любой врач, который извлечёт такую пулю из спины пациента, узнает её. А как только мы её получим, будет проще простого доказать, что она выпущена из пистолета Залиня. И сам пистолет тоже необычен, — оживлённо продолжал Грачик, — характерная особенность: номер выбит на внутренней поверхности патронника — при выстреле на гильзе отпечатывается номер оружия, Каждая выстреленная гильза получает паспорт.

— Это, конечно, занятно, — согласился Кручинин, — но в спине Квэпа может сидеть только пуля, а не гильза. Значит, номер тут ни при чем. Но и впрямь интересный пистолет. — И нельзя было понять, действительно Кручинин заинтересован или смеётся над Грачиком.

— Интересно это или нет, — начиная обижаться, отозвался Грачик, — а у меня в руках важнейшее обстоятельство: Строд — это Винд, Винд — это Квэп, Квэп — бывший палач, а бывший палач — убийца Круминьша. — Кручинин внимательно следил за лицом Грачика, пока тот говорил: да, его экзаменующемуся ученику достался трудный билет. Но Грачик тоже не принадлежал к ученикам, которые легко дают себя сбить: — Мы разыскали-таки дом, где жил Винд. В этом нам помогли сами жители. При обыске обнаружено кое-что ценное.

— Наверно, деньги?

— Да, да, и деньги в разной валюте. Немаловажное обстоятельство, работающее на меня: получить поддержку из-за рубежа ему больше не удастся, надо искать деньги здесь у нас. Это куда сложнее. Но важнее другая находка: тонкая прочная верёвка, такого же характера, как та, на которой был повешен Круминьш. Очень удобна для завязывания узлов.

— Может быть и от одного куска? — в сомнении спросил Кручинин.

— О, нет, — поспешил ответить Грачик. — Куплена в самом Цесисе. Мы нашли лавку. Но дело не в этом, а в том, что на ней оказалась отлично вывязанная, заранее приготовленная удавка — возможно та, которую Квэп-Винд собирался накинуть на шею погибшему… — Грачик сделал паузу, желая заинтересовать слушателя. — Узел на удавке завязан теми же руками, что на шее Круминьша и на пакете в колодце, — руками профессионального палача. Это — «узел Квэпа».

 

73. Дурно воспитанный ученик

По установившемуся между друзьями неписанному соглашению на время обеда все деловые разговоры прекращались.

— Процесс пищеварения достаточно труден для организма сам по себе, — говорил Кручинин, — чтобы не отягощать ещё и мозг всякой премудростью. Во время еды и с часик после неё разговор должен идти о самых лёгких и приятных предметах. Совсем не глупо придумана музыка во время обеда. Только скудоумные ханжи могут считать её буржуазной блажью.

А так как Кручинин очень любил жареную двинскую лососину, ел её со смаком, не торопясь и запивая солодовым портером, то обед друзей обычно затягивался. Грачик с трудом выдерживал искус некасательства дел. Зато как только миновал положенный час послеобеденного молчания, он сразу принялся за продолжение прерванной беседы:

— Совершенно очевидно, — с уверенностью сказал он, — петля предназначалась, чтобы прикончить второе или, точнее говоря, третье «я» господина Квэпа. Он собирался довести до конца то, что не вышло с Залинем. Квэп видел спасение в том, чтобы дать нам доказательство своей смерти. Он считал, что в таком случае мы оставим его в покое и на деле Круминьша будет поставлена точка. Мало того — каково было бы отношение населения С. к советской службе расследования и безопасности?! «Не сумели докопаться до истины! Преступник ушёл!» Вот что было бы заслуженной реакцией общественности на подобный финал дела!

— Ты прав, ты прав… — отвечал Кручинин, хотя у него был такой вид, будто он вовсе и не слушал Грачика, думая о чём-то своём.

А Грачик, не замечая этого, с увлечением продолжал:

— Квэп не успел симулировать ещё одно самоубийство в петле. Его модус операнди — петля душителя — даёт отличную улику против разбойника. Последовательность преступника…

Кручинин неожиданно поднял руку, повёрнутую ладонью к Грачику, словно хотел остановить его стремительное движение по опасному пути.

— Понимаешь ли… Грач… — проговорил он медленно, как если бы продолжал на ходу обдумывать слова. — Я сейчас пытался взвесить все «за» и «против» этой самой «петли Квэпа». Конечно, модус операнди — козырь: эдакий туз — душитель гитлеровской выучки. Своеобразно и интересно… Но не кажется ли тебе странным: применив этот способ к Круминьшу, Квэп повторяет его с Залинем и ещё раз пробует применить теперь? По-моему, это по меньшей мере неосторожно, а?

— Вы делаете Квэпу слишком много чести, подозревая его в нарочитости.

— Ты угадал, Грач, — Кручинин с удовлетворением кивнул головой. — Это я и имел в виду: Квэп хочет водить нас за нос этой петлёй. И может быть, вовсе не он её оставляет на следу.

— Повторяю: вы о нем слишком высокого мнения!

— Если ты прав — значит, он окончательно утратил способность рассчитывать свои действия. Просто стыдно, что мы с ним столько времени возимся!

— Не «мы», а я, — возразил Грачик. — Один я виноват в этой затяжке.

— Пойми, — настаивал Кручинин. — Залинь утащил верёвку из-под матраца. Заметил это Квэп или нет? Если заметил и все же прибег к петле, — он идиот!

— Животное, а не идиот!

— Не оскорбляй животных, Грач!.. Я думаю, что Квэп не заметил исчезновения верёвки. Такое невнимание — это уже где-то у последней черты, через которую ему остаётся перешагнуть, чтобы попасться.

— А что я вам говорил?! — радостно воскликнул Грачик. — Что я вам говорил: он у нас в руках!

— У нас или у тебя? — с улыбкой спросил Кручинин, подойдя вплотную к Грачику и глядя ему в глаза. Молодой человек прочёл во взгляде друга столько тепла и неподдельной отеческой радости его успеху, что не нашёлся, что сказать, только в смущении опустил голову, чтобы не выдать овладевавшего им торжества.

— Сим победиши?.. — раздельно спросил Кручинин. — Не очень для меня лестно: дать себя победить куском верёвки подлого душителя. Но я не в претензии… Теперь поскорее узнай, кто попал под поезд.

— Это уже не имеет прямого отношения к делу Круминьша, — ответил Грачик, все ещё охваченный радостью от поощрения друга, всегда такого скупого на похвалы. При виде этой самоуверенности Кручинин нахмурился:

— Разве ты не сказал мне только что, будто Квэп у тебя в руках? Вот-вот и ты его возьмёшь.

— Сказал и повторяю.

— И взяв, не сможешь предъявить ему имени его третьей жертвы.

— Почему третьей? — удивился Грачик. — Круминьш — раз; этот под поездом — два…

— Ты забыл Ванду Твардовскую. Разве не ради её дела ты приехал сюда?

— Мне так не хотелось отвлекаться… — виновато ответил Грачик, опуская голову, и отвёл глаза в сторону.

— Чем больше притоков впадает в реку, тем она многоводней. Чем больше доказательств в руках следователя, тем убедительней обвинение. А каждое доказательство, каждая улика, и тем более каждая жертва, должны иметь имя. И только тогда, когда ты поймёшь все до конца, сможешь сказать, что первостепенно, а что второстепенно. Что же касается жертв, на которых поднялись руки преступника, то их жизнь всегда должна стоять перед тобой, как нечто, первостепенное чего уже ничего и на свете нет.

К удовольствию Грачика, ему не пришлось тратить много времени и сил для расследования случая на железной дороге. Дело обошлось без него — милиция города Цесиса прислала в Ригу вполне законченное дознание. По-видимому, Квэп действительно растерялся и начинал утрачивать способность к заметанию следов. Это было закономерно: он, как зверь, метался в суживающемся круге облавы и совершал ошибочные ходы, которые должны были привести его под выстрел охотника.

Вкратце ход дела был таков: начиналось оно в Тарту, в Эстонии. В одно из отделений тартуской милиции явилась некая Мария Солль с просьбой отыскать её исчезнувшего брата Густава, немолодого уже человека, страдающего слабоумием. Его болезнь была зарегистрирована в психиатрической клинике тартуского университета: гебефреническая форма шизофрении. По свидетельству Марии Солль, Густав был подобен ребёнку, с которым подчас можно было делать что угодно, но обладал вполне нормальным физическим развитием и даже привлекательностью. Он был послушной игрушкой в руках женщин. Мария привыкла к тому, что он почти никогда не бывал один, несмотря на то, что ни одна из его знакомых не могла извлечь из него и десятка сколько-нибудь связных фраз. Быть может, именно поэтому — по мере раскрытия его душевной неполноценности — и происходила столь частая смена привязанностей. Но с некоторого времени Мария, на иждивении которой находился Густав, стала замечать, что у него появляются кое-какие вещи, которые он не мог приобрести за свой счёт. Сначала Мария заподозрила, что Густав заглядывает в её кошелёк. Но это подозрение отпало, и вскоре она открыла источник его доходов: Густава снабжала деньгами какая-то женщина. Марии удалось найти эту женщину, и она решительно попросила не давать Густаву денег. По акценту собеседницы Мария поняла, что имеет дело с латышкой. Она очень не понравилась Марии — блондинка среднего роста, скорее худая, нежели полная, она имела очень нездоровый, потрёпанный вид. Она говорила с Марией, не выпуская изо рта сигарету. Когда догорала одна, она сразу закуривала следующую. К тому же от неё довольно сильно пахло вином.

Прошло немного времени, и Густав исчез. Мария обратилась в милицию. Поиски оказались тщетными; а через некоторое время Мария получила от Густава открытку: он сообщал, что нашёл лёгкую работу, «скоро станет богат и известен на всю страну». На марке стоял штемпель «Цесис».

Исследование архива цесисского телеграфа дало в руки дознания нить: со временем исчезновения Густава Солль из Тарту совпала телеграмма до востребования в Цесис на имя Альберта Винда, гласившая: «Завтра приеду вместе Соллем». Становилось очевидным, что Солль был отвезён к Винду. Изучение материала привело Грачика к выводу, что по поручению Квэпа его сообщница нашла в Тарту Солля, который, будучи убит, мог сойти за Винда. После приезда Солля в Цесис Квэпу оставалось завершить маскарад, который однажды уже был проделан с Залинем. На этот раз объект был выбран прекрасно: податливость подобного ребёнку Солля обеспечивала любой вариант убийства. Ещё одна деталь: Солля завербовала латышка — блондинка среднего роста; много курила, и от неё всегда пахло вином. Грачик почти не сомневался: речь шла о Линде Твардовской, хотя доказательств этому у него и не было. Рассказывая обо всём этом Кручинину, Грачик сконфуженно улыбнулся:

— Воображаю, как она издевалась в душе надо мной — простофилей, дважды являвшимся к ней в дом и дважды выпустившим из рук её и важный след преступника! Ведь второй-то раз я упустил не только её, а и самого Квэпа… Помните окурок, взятый мною на мызе? — С этими словами Грачик вынул из шкафа кусок порядком подсохшего туалетного мыла. Кручинин с привычной осторожностью взял его и повертел в руках.

— Ну-с, мыло, дрянное мыло, так называемое земляничное мыло, старое мыло… — меланхолически ворчал Кручинин. — Какой-то дикарь пытался им позавтракать…

— Вот именно, — обрадовано отозвался Грачик, — кто-то его надкусил.

— Фу, гадость! — и Кручинин брезгливо отложил мыло. Даже сделал пальцами такое движение, словно отряхивал с них грязь.

— Напротив, прелесть! — возразил Грачик. — Мыло взяли при обыске в «доме Винда». Какие молодцы цесисские товарищи. Ведь мыло-то надкушено тем же, кто курил на мызе.

— Ого! — лаконически воскликнул Кручинин, и Грачик уловил в его глазах редкий огонёк удовольствия, граничащего с восторгом. — Давай-ка сюда всю эту пакость.

Кручинин любил сам удостовериться в такого рода вещах. Он с интересом прочёл заключение эксперта и в лупу осмотрел окурок и мыло.

— А ну-ка! — воскликнул он, оживляясь, как ищейка, напавшая на потерянный было след, — ну-ка, ну-ка, давай сюда то вервие, что было найдено у Винда.

На минуту Грачик опешил, но тут же поняв все, крикнул в полном восторге:

— Вот уж поистине, джан, кто идиот, так это я! Гадал, гадал: зачем он его откусывал? Как можно было не догадаться об этом, имея дело с палачом, да ещё с «автором» патентованного узла для повешения.

Грачик вынул из шкафа вещественных доказательств верёвку, найденную под тюфяком Винда-Квэпа в Цесисе, и Кручинин с жадностью поднёс её к носу. При этом лицо его выражало такое удовольствие, словно он нюхал букет цветов. Ещё раз втянув воздух, передал верёвку Грачику:

— Милый мой, благодари наших парфюмеров: этот мерзейший запах держится сто лет.

Теперь и Грачик мог убедиться: верёвка издавала ядовитый запах мыла, именуемого в парфюмерной промышленности земляничным!

— Спасибо цесисским товарищам! — с удовлетворением сказал Кручинин. — Кстати, ты поблагодарил их за помощь? — И укоризненно покачал головой при виде смущённой физиономии Грачика: — Что за странные манеры у вас, у нынешней молодёжи. Ведь если бы не цесисцы, ты никогда не получил бы в руки таких вещественных доказательств, как это вервие и мыло. Наконец, ты не мог бы доказать уже сейчас, что окурок был в зубах Квэпа и что, следовательно, Квэп был на мызе у этой бабы… А ты?

— Mea culpa! — сконфуженно произнёс Грачик любимое выражение Кручинина.

— Ты виноват перед товарищами из Цесиса и передо мной, — недовольно заявил Кручинин. — Если ученик дурно воспитан, значит, плох учитель.

Он ещё раз укоризненно покачал головой и, погрозив пальцем окончательно смущённому Грачику, неожиданно наградил его крепким ударом по спине.

 

74. Судьба Ванды Твардовской

Грачик готов был плясать от восторга.

— Если бы это было мне к лицу, при моем ничтожестве, о учитель джан, — шутливо проговорил он, склоняясь перед Кручининым, — то была бы моя очередь воскликнуть: «Сим победиши!»

— За это ты должен дать мне подробный отчёт о происшествии с дочкой Твардовской. Сдаётся, что ты вовсе забыл о ней.

Грачик рассмеялся.

— Значит, ещё не все пропало! — воскликнул он с торжеством, — значит, я хорошо перенял вашу манеру хранить секреты и «волноваться с равнодушным видом». Кажется, так вы меня учили?

— Так, так! Но в чём же дело? — нетерпеливо ответил Кручинин.

— А в том, учитель джан, что не проходило дня, когда бы я не получал сведений о состоянии Ванды. Клиника слала мне бюллетени её здоровья, как если бы она была принцессой крови. И не было недели, чтобы я не спрашивал Москву, а нельзя ли допросить Ванду?..

— Ах ты, дрянной притворщик! — крикнул Кручинин, награждая Грачика крепким щелчком в лоб. — Вот тебе! Говори скорее, что же с нею?

— С Вандой?.. Это один из тех случаев, когда вам представляется ещё одна возможность посмеяться надо мной или, наоборот, умилиться своему искусству воспитывать себе смену.

— Смена — это ты?

— Речь идёт о смене вам — чародею.

— Я-то никогда не претендовал на бессмертие, но у тебя видать не все ладно по линии мании величия. Смотри, как бы не пришлось просить психиатров заняться твоею особой! Однако шутки в сторону: случай с юной Твардовской достаточно мрачен. Она ещё не умерла?

— Жива. Но это ничего не дало для дела.

— В отличие от тебя, дружище, я умею радоваться не только пользе дела, а и тому, что спасена молодая жизнь хотя бы и совсем «бесполезной» для дела девушки… Выкладывай по порядку!

Грачик призадумался на минуту и с сосредоточенным видом стал докладывать так, как если бы стоял перед строгим начальником:

— Действие сульфата таллия оказалось очень затяжным. Ванда получила, видимо, здоровую дозу этого яда, хотя и недостаточную для смертельного исхода. Причина та, что она поделилась своим бутербродом и чаем со случайной попутчицей. И все же яд оказал на Ванду одно из своих самых неприятных действий: поражена центральная нервная система.

— И таким образом она выпала из игры как свидетель.

— Да — ни одного цельного показания в течение нескольких месяцев. Врачи её очень оберегают. Но хорошо, что дело Ванды Твардовской оказалось одним из обстоятельств большого и важного политического дела Круминьша. Слово за словом, очень осторожно, не перегружая больную, мы узнали, что у её матери Линды Твардовской есть друг. Неожиданно для себя она проследила мать на свидании с человеком, имени которого не знала и которого никогда прежде не видела. Свидания матери происходили втайне. Но однажды — заметьте: по датам это совпадает с последними днями перед смертью Круминьша — этот неизвестный — крепкий блондин, средних лет, мрачный, неразговорчивый, очень грубо обращавшийся с Линдой Твардовской, — явился к ним в дом. Кроме наружности Ванда описала и его костюм: «рябое» пальто и ботинки с очень узкими, длинными носами… Если бы я знал это раньше!.. В комоде матери хранился пистолет. Этот пистолет исчез после того, как у них побывал Квэп. Все это не понравилось девушке. Она решила переговорить с матерью. Между ними разыгралась тяжёлая сцена. Мать плакала и умоляла Ванду никому не проговориться о появлении её знакомого. Линда сказала:

— Ты уже не ребёнок и сама понимаешь… Это мой давний, давний друг… Это — мой муж.

Оказалось, что мать сошлась с ним ещё во времена гитлеровской оккупации. Девочки тогда не было в Риге. Её перед самой войной отправили погостить к знакомым в Ленинград. Там её и застала война. Её эвакуировали с другими детьми в глубь страны. Пять лет она прожила у родителей подруги. И вот теперь сказалась вся разница мировоззрений матери и дочери. Они очутились по разные стороны барьера. Воспитание дочери сделало её советским человеком, юным, но уже преданным стране и своему народу существом. А мать… мать совершенно явно находилась в сетях вражеской агентуры.

— Тяжёлая ситуация, — сочувственно покачал головою Кручинин.

— Девушка очутилась перед дилеммой: внять мольбам матери и молчать, как говорила Линда «не губить её», или исполнить свой долг и открыть, что в доме у них нашёл себе приют подозрительный человек.

— Да, да, очень тяжёлая ситуация, — повторил Кручинин. — Он говорил негромко, как будто с самим собой. — До последнего времени кое-кому все это представлялось простым: существует статья 5812, — остальное, мел, ясно само собой. А душевной драмы одной такой девочки, как Ванда, Шекспиру хватило бы на хорошую трагедию. Мы очень упрощаем такие вещи. Ведь это огромное поле для кропотливой и почётной работы воспитания новых взглядов, новых чувств — подлинно советских, чистых. Тут можно, конечно, столкнуться с трудностями, которые заставят призадуматься самих творцов кодекса, а не только объектов его действия. Ведь это же люди, живые люди со своими мыслями, с большими чувствами, с сомнениями, с любовью, с привязанностями. Просто сказать: «закон повелевает!» А где черпать силы для его соблюдения? В патриотизме? Так нужно же этот патриотизм воспитать.

— Вы говорите странные вещи… — начал было Грачик, но Кручинин не дал ему кончить:

— Знаю, знаю: воспитующая роль школы, печати, литературы. Все так. И все это очень сильно. Но тут, мне кажется, выпало одно звено, которое, к сожалению, часто декларируется без учёта реальности. Я говорю о семье, о той самой семье, за укрепление которой борется партия, которой мы стремимся дать все возможности для нормальной жизни и развития. Мы должны сделать и сделаем то, чего простой человек не может добиться в условиях капитализма — собственный, неотъемлемый кров. Человек должен иметь прочное гнездо.

— Вы верите, что государству сейчас до такого… гнезда? — С некоторым сомнением спросил Грачик. — Средств хватит на то, чтобы такими темпами создавать главное — индустрию, и тут же распыляться на это вот — «гнездо»? Кто же это может — какая партия, какое государство?

— Наша партия, наше государство! Как будто главное для нас не «человек»! Как будто не для него и всё, что делается и будет делаться?! Человек зачинается в семье. Он формируется в семье. Из семьи он выходит в свет. Семья должна, должна иметь площадь, чтобы собраться; чтобы все её члены сели за стол хотя бы за ужином; чтобы они все вместе посидели перед приёмником или телевизором; чтобы мать почитала маленьким детям сказку; чтобы отец по душам поговорил со старшим сыном о том, что творится на белом свете; чтобы дети рассказали родителям о своих успехах; чтобы они могли поделиться своими горестями. А юношество?.. Где ему встречаться друг с другом? Что же удивительного, что улица, как ядовитая губка, втягивает нашу молодёжь и разлагает её. Мы должны с этим покончить. Тогда и нашему брату работы убавится.

Грачик в сомнении покачал головой:

— Вы же только что сказали о положении Ванды Твардовской: «тяжёлая ситуация». Значит, вы сами признаете, что…

— Конечно, признаю, — снова перебил Кручинин, — кто же не признает, что именно наше воспитание даёт молодым людям крепкую базу для того, чтобы почувствовать себя сынами своей страны. Это бесспорно. Но если бы не школа, если бы не организованное общество — от октябрят до партии, — что бы это было?

— Знаете что, — неожиданно рассердившись, перебил Грачик, — по-моему, уродливая юность формируется не в трудовой семье, не там, где отец весь день на заводе, а мать у плиты или в мастерской, а именно там, где мамаша торчит дома или шатается по комиссионкам; именно там, где папашин автомобиль привозит юного принца крови в пьяном виде домой. Большинство стиляг — порождение семей обеспеченных, а не строго рассчитывающих трудовые рубли. Ветреные девчонки в нейлоновых паутинках — не дочери рабочих!

— Конечно, существуют у нас и такие уродливые семьи, — согласился Кручинин. — Есть и такие мамаши и папаши. Так это же уроды! А здоровое общество исторгает уродов или лечит их. Вылечим и это уродство. Народ — хозяин заботливый и бережливый.

— Но иногда несколько неторопливый и, увы, подчас расточительный.

— Народ не может быть и не бывает расточителен! — с негодованием возразил Кручинин. — Народ знает цену копейке. Его копейка — это его пот. Расточительствуют только плохие доверенные, которые не знают цены труду. Другое дело, что они швыряют деньги, прикрываясь именем народа. Но народ здесь ни при чем. Он мудро бережлив.

— Сколько раз я давал себе слово уйти в ОБХСС. — Грачик поднял сжатый кулак. — Большое дело и такое чертовски нужное!

— Да, чистота общества — довольно сложная вещь, — со вздохом сказал Кручинин. — Тут нужен срок да срок.

— Я-то согласен ждать…

— Но не ждёт твоё дело? Тоже верно. Вопрос об отношении этой Ванды Твардовской к проблеме «семья и государство, любовь и обязанность» — для тебя вопрос сегодняшнего дня,

— Нет, вчерашнего! — отрезал Грачик, возвращаясь к прерванной теме. — Ванда сказала матери, что ставит ей условие: запретить чужому человеку бывать у них или… или она пойдёт и все расскажет властям. Но это, как мы видели, стоило ей очень дорого… Разве не ясно: Линда передаёт разговор Квэпу. Тот не долго колеблется — дочь должна исчезнуть с их горизонта. Она может помешать плану диверсии. Можно, конечно, представить себе драму, происходящую на этой почве между Линдой и Квэпом. Все-таки — мать. Тигрицы, говорят, и те любят своих детёнышей.

— Ванда, кажется, не тигрёнок… — возразил Кручинин. — С твоих слов она стала мне симпатична.

— И в самом деле очень приятная девушка: умница, кажется, с хорошим сердечком. И собою — хоть куда.

— Но, но — ты не туда глядишь! Экий ты… право! От южного солнца, что ли?

Грачик досадливо отмахнулся, но лицо его отражало скорее удовлетворение чем смущение, когда он продолжал:

— Вероятно, происходит спор, и мать, наконец, усылает Ванду из Риги. Как выясняется, старые ленинградские друзья девочки, у которых она воспитывалась всю войну, — на юге. Обмен телеграммами. Ванде покупают билет на самолёт. Квэп не жалеет денег, лишь бы скорее избавиться от девушки. В Москве предстоит пересадка на Сочи. Мать готовит завтрак в дорогу. Приготовляет термос с чаем. Крепкий и сладкий чай, как любит Ванда. Квэпу ничего не стоит ввести сульфат таллия в булку, начинённую ветчиной, и в чай. Доза достаточна, чтобы убить девушку. Квэп боится её: она может сболтнуть лишнее и в пути, и своим друзьям в Сочи, и вообще она совершенно лишняя в схеме его жизни. Он вносит Ванду в список пассажиров самолёта под чужим именем и выкрадывает у неё документы. Если бы не телеграмма в дырявом кармане, мы не смогли бы узнать, к кому девушка летела на юг.

— Дальше все просто, — согласился Кручинин.

— Не так-то просто, — возразил Грачик. — Мать Ванды тотчас по отлёту дочери съехала с квартиры в Задвинье и больше в Риге не прописывалась. Лишь только теперь, когда мы узнали, что наша знакомая со старой мызы это и есть Линда Твардовская, мы смогли понять, что между делом Круминьша и покушением на убийство девушки существует связь.

— И ты построил свою версию? Эх, Грач, Грач! — в голосе Кручинина звучало разочарование. Не глядя на Грачика, он надел шляпу и вышел.

 

75. Находка Эммы Крамер

Если бы это повествование не было отчётом об истинном происшествии, то автору, может быть, и не было бы необходимости тратить время самому и отвлекать внимание читателей на знакомство с таким эпизодическим персонажем, как ночная гардеробщица гостиницы «Гауя» Эмма Крамер. Но, хотя Эмма Крамер была действующим лицом второго, а может быть и третьего, плана, она сыграла свою роль в деле Круминьша. Она одна из тех тоненьких, но необходимых спиц, без которых все дело расследования, может быть, и не смогло бы продвинуться с таким успехом, с каким это произошло, и потребовало бы большего времени для своего производства. Такими незаметными спицами в советской системе борьбы с преступлением являются граждане. Действенная помощь каждого советского гражданина в работе розыска и органов безопасности — залог их успеха. Эта особенность нашей системы была верно подмечена и хорошо охарактеризована ещё Феликсом Дзержинским в известном эпизоде с красноармейцем, явившимся незаметным и даже, пожалуй, невольным героем некоего важного разоблачения.

Эмма Крамер, сделав своё открытие, меньше всего думала о том, что явится героиней целого этапа в расследовании важного дела. Она, как обычно, на своём ночном дежурстве чистила верхнее платье постояльцев. Эмма была трудолюбива и бескорыстна. Ей и в голову не приходило, что кто-нибудь из жильцов должен поинтересоваться, почему его пальто, запылённое или забрызганное грязью с вечера, наутро оказывалось чистым. Она не считала, что делает лишнее, пришивая повисшую на нитке пуговицу пальто. Правда, она не стала бы делать этого для дам, но мужчин считала существами беспомощными и требующими ухода за собой.

В ту ночь, о которой идёт речь, Эмма, перечищая висевшее в гардеробе платье, дошла и до драпового пальто номера триста семнадцатого. И то, что одежда принадлежала жильцу семнадцатой комнаты третьего этажа, и то, что пальто было не по сезону тёплым, говорило Эмме, что постоялец не из богатых. К вещам таких людей она относилась с особым вниманием, хотя и возни с ними бывало больше, чем с другими, более нарядными, соответствующими сезону новыми вещами. Когда Эмма водила щёткой по полам весьма не нового пальто «№ 317», конец полы загнулся и больно ударил её по пальцу. А пальцы у Эммы, простуженные в годы оккупации, были очень чувствительны. Она с досадой отдёрнула руку, но потом ощупала полу, чтобы поглядеть, что причинило ей боль. Между драпом и подкладкой прощупывалось что-то твёрдое. Форма этого предмета была ей незнакома — маленький, вроде продолговатого цилиндрика. Решив, что этот предмет при случае может причинить боль и владельцу пальто, если ударит его на ходу по ноге, Эмма подпорола подкладку и вынула нечто, чего меньше всего ждала в те дни, в мирной обстановке своей тихой гостиницы: настолько-то Эмма была в курсе дела, чтобы безошибочно сказать: «пуля!»

Эмма осмотрела карманы пальто — они были без дырок. Значит, пуля не провалилась из кармана. Может быть, на этом интерес Эммы к находке и погас бы — мало ли для чего человеку может понадобиться старая пуля. Например, мальчишки собирают их на грузила для удочек. Но, продолжая чистить пальто, Эмма сделала второе открытие: на спине пальто оказалась дырка. Подумав, Эмма просунула в неё свою находку, и пуля упала вниз, в пространство между сукном и подкладкой. Тогда Эмма снова вынула её в пропоротое уже отверстие и положила уже не в карман пальто «№ 317», а в собственный фартук.

Утром, когда окончилось её дежурство, Эмма отправилась на перекрёсток улицы Кирова, Свердлова и Стрелковой — туда, где стоял на посту единственный знакомый ей милиционер. Он регулировал движение на этом сложном тройном перекрёстке. В глазах Эммы он был больше милиционер, чем любой другой милицейский работник Риги. Вечером, проходя на дежурство, Эмма раскланивалась с этим человеком и утром, возвращаясь с дежурства, она тоже раскланивалась с ним. Она не могла устоять против теплоты, разливавшейся по всему телу, когда видела этого стройного франта, с рыжеватыми бачками, спускающимися по щекам, с талией, туго стянутой широким поясом. Все на этом милиционере выглядело красиво и нарядно. Даже кожаная сумка, простая кожаная сумка, где лежали квитанции для штрафов с нарушителей уличного движения, выглядела так, как будто это была гусарская ташка, как их рисуют на картинках. А сколько было ремней, ярко начищенных и казавшихся лакированными, они перепоясывали в разных направлениях мундир этого человека!.. А блестящие сапоги, а лихо сдвинутая на ухо фуражка!.. Боже правый, бывают же на свете такие мужчины! Эмма была рада тому, что у неё есть законный предлог не только раскланяться с таким красавцем, а и посоветоваться о деле, в котором он должен понимать больше всех. Она показала ему пулю и тут же получила точное указание, в какую из комнат расположенного поблизости отделения милиции следует обратиться. Эмма не подозревала важности своей находки и только почувствовала большое облегчение, когда все было закончено и она сдала пулю уполномоченному уголовного розыска.

Пуля не доставила бы уполномоченному никакого удовольствия, если бы накануне того дня во все учреждения милиции не было разослано предупреждение, о котором Грачик говорил Кручинину. Сравнив полученную от Эммы пулю с изображением пули от пистолета Мартына Залиня, уполномоченный доставил её Грачику. Тотчас оперативная машина помчалась в гостиницу «Гауя».

Приложив палец к губам, Эмма показала Грачику пальто, висевшее на вешалке № 317. При взгляде на него Грачик едва удержался от возгласа торжества: в его воспоминании встал старый рыбак с протоки у озера Бабите: «Отличный пальто, серый пальто, совсем ряпой пальто». Вот оно — тут, перед глазами Грачика это «ряпое» пальто, о котором упомянула и Ванда Твардовская.

Он подошёл к вешалке и отогнул лацканы пальто. На внутренней стороне воротника виднелся шёлковый ярлык: «Ателье № 3. Одесса». Мог ли Грачик на этот раз не вспомнить, что блокнот в кармане утопленника был тоже одесского происхождения? Разрозненные нити дела, идущие с самых различных сторон, сплетались в крепкий узел, который не под силу будет разорвать никакому Квэпу.

Эмма Крамер указала дверь, за которой слышался могучий храп. Грачик без стука нажал ручку. Дверь оказалась незапертой, и все четверо — двое оперативных работников, Грачик и дежурный администратор, в качестве понятого, протиснулись в комнатку. Спавший на диване человек нехотя спустил ноги на пол. Он и не думал бежать или сопротивляться — только в недоумении глядел на вошедших. Это был здоровенный пожилой мужчина с седою щетиной на небритых щеках загорелого лица. В нем не было ни малейшего сходства с тем, кого Грачик видел у себя в купе. Предъявленные постояльцем документы говорили о том, что он является Онуфрием Онуфриевичем Дайне, председателем колхоза «Тридцать шестой октябрь» Сигулдинского района. Драповое пальто, в котором он приехал в Ригу, получено им в обмен на собственную кожаную тужурку от не известного ему человека. Незнакомец предложил совершить этот обмен на разъезде Пичукалнс, когда Дайне ждал рижского поезда. Обмен устраивал Дайне. Единственным дефектом пальто оказалась небольшая дырочка на спине, обнаруженная им уже в поезде. Дайне не видел в этом большой беды — жена заштукует дырку так, что и не заметишь! Увидев предъявленную ему пулю, Дайне удивился такому приложению к пальто. Справки подтвердили личность предколхоза. Нашлись даже свидетели обмена пальто; описанная Дайне и свидетелями внешность владельца пальто вполне подходила к портрету Квэпа-Винда.

Из всего этого можно было сделать первый вывод: патроны в пистолете Залиня были уже так стары, что пуля, пронизав толстый драп, утратила пробивную силу и осталась под подкладкой. Это не удивило Грачика — случай не был первым в истории криминалистики. Но он сделал и второй, гораздо более важный вывод: Квэп щеголял теперь в тужурке Онуфрия Онуфриевича Дайне.

 

76. Всё обстоит весьма серьёзно

Грачик и Кручинин сумерничали в задвинском домике Грачика.

— Я все больше убеждаюсь в хорошей работе здешней милиции, — сказал Кручинин. — Работящий и пунктуальный народ. Великое дело пунктуальность. Ругаем мы немецких аккуратистов, а того не хотим понять: аккуратность, даже немецкая, вовсе не порок. Алексею Толстому легко было высмеивать немецкую «цирлих манирлих ганц аккурат», а сколько сил нам приходится тратить, чтобы приучить своих работников к этому самому «ганц аккурат», хотя бы в самом его начальном и примитивном виде…

Грачик понял, что услышит сейчас лекцию о значении точности в работе розыска и следствия, оснащённую десятком хороших примеров. Но лекция не состоялась: ей помешал телефонный звонок. Грачик снял трубку. Уже по тому, как осветилось его лицо при первых словах, услышанных в трубке, Кручинин понял, кто его собеседник. Кручинин прищурился, как всегда, когда хотел ничего не упустить в переживаниях наблюдаемого лица. Исподлобья следил за тем, как Грачик то сдержанно улыбался, сочувственно кивая, то становился серьёзен. При этом лицо Грачика оставалось неизменно тёплым, освещённым внутренней радостью. Кручинин в недоумении задал себе вопрос: с чего это началось? Неужели он пропустил момент, когда нужно было отдалить друг от друга Грачика и Вилму? И был ли этот зевок ошибкой или лучше, что все случилось именно так, как случилось? Помнится, он отсоветовал Грачику ехать на вокзал встречать Ингу и Вилму. «Тебе неудобно при твоём положении в деле Круминьша», сказал он Грачику и поехал с Силсом. Но на следующий же день сказал себе: «Нужно их познакомить. Вилма заинтересует Грача». Да, именно так и подумал: «она его заинтересует». Только так, не больше. А что вышло?.. Не слишком ли она его заинтересовала? Обманывает ли Кручинина эта улыбка, разливающаяся по лицу Грачика всякий раз, когда он видит Вилму и даже когда слышит её голос по телефону? Кручинин не думает, чтобы этот внутренний свет мог загораться в его Граче так, ни с того ни с сего, от простого делового интереса к сестре Эрны Клинт… А может быть, это ревность с его, Кручинина, стороны?.. Тогда кого же он ревнует: эту подвижную рыжую женщину, донельзя похожую на Эрну, к своему Грачу или Грача к Вилме?..

Кручинин задумчиво глядел мимо головы Грачика в окно. Там, сквозь поредевшую сетку опавшего хмеля, пробивались лучи заходящего солнца. Можно было подумать, что Кручинин со вниманием изучает строение отсвечивающих багрянцем последних листьев или следит за игрою света в капельках дождя, висящих на них. Капельки светились, как льдинки, в лучах скупого солнца. Это зрелище действительно могло заинтересовать и меньшего любителя природы, нежели Кручинин, но именно он-то на этот раз и не замечал ни зари, ни хмеля, ни игры водяного тумана. За всем этим — далеко, далеко, за десять длинных лет отсюда, он снова видел ворота концлагеря и худую женщину в полосатой куртке, с рыжими вихрами волос, торчащих, как у озорного Стёпки-растрёпки… Потом он видел эту женщину в простом спортивном костюме, оправившуюся, пополневшую ровно настолько, насколько это было нужно, чтобы не привлекать к себе внимания необычностью худобы. И её рыжие волосы к тому времени уже лежали ровными, чуть вьющимися прядями и чуть-чуть, ровно настолько, чтобы не выпасть из общего фона, её губы были тронуты помадой… Тогда уже и улыбка нет-нет и появлялась на её лице. Эрна ещё не смеялась, как смеялась потом, но улыбалась часто. Её улыбка казалась Кручинину самой прекрасной, какую он когда-либо видел на женском лице… А потом?.. Потом он увидел её опять совсем иной. Там, на площади Птичьего рынка. Копна её волос горела бронзовой короной в лучах вот такого же, как нынче, жгуче красного солнца. Он, как сейчас, видит её серый костюм, видит всю её фигуру, походку. Только не слышит голоса. Да, никак не может вспомнить её голоса — прекрасного грудного голоса Эрны… Неужели правда, будто скорее всего забывается голос ушедших… А потом?.. Потом мёртвая Эрна среди слабого мерцания свечей в часовне святой Урсулы…

Кручинин прикрыл глаза ладонью. Так он сидел, не замечая того, что Грачик давно уже кончил говорить и с такою же счастливой улыбкой, как во время разговора, глядел теперь на лежавшую на рычаге телефонную трубку. Потом Грачик взглянул на Кручинина, и улыбка исчезла с его лица. Он на цыпочках вышел из комнаты и осторожно притворил за собой дверь, — так осторожно, что Кручинин даже не шевельнулся.

Наконец Кручинин отнял руку от лица и огляделся удивлёнными глазами человека, только что прошагавшего по десяти годам своей жизни, где столько раз отыскивал счастье другим и никак не мог найти своего собственного. А впрочем?.. Разве он не уверял когда-то Грачика, будто нет на свете человека более счастливого, чем он, — Нил Кручинин, лучше всех понимающий, в чём заключается личное счастье? При воспоминании об этом, Кручинин усмехнулся. Но усмешка эта была не весёлой. Довольно грустно слыть чародеем, устраивающим чужие дела, и не уметь найти в огромном мире такое местечко, где бы самому согреться в лучах хотя бы не очень большого личного счастья…

Кручинин поднялся и подошёл к окошку. Двор был погружён в полумрак. С карниза спускались уже пустые бечёвки из-под хмеля. Там, где прежде высилась пахучая гряда табака и георгин, виднелись только увядшие стебли. Кручинин с грустью отвернулся.

— Если когда-нибудь ты поселишь меня стариком в комнатушке на своей даче — засей для меня одну грядку душистым горошком, — с грустью сказал Кручинин вошедшему Грачику. — Маленькую грядку под моим окном… — Но тут же рассмеялся и совсем другим тоном наигранно весело проговорил: — Поехали ко мне!.. Звони Вилме, пусть придёт. Научим её заваривать чай. Не всегда же его будет тебе заваривать старый гриб Нил Кручинин!

— Эх, Нил Платонович, — сказал Грачик и покачал головой. — Когда вы перестанете надо мной смеяться?

— На этот раз, кажется, все обстоит как нельзя серьёзней. Пошли искать.

— Чай?

— Нет, твоё счастье.

 

77. Пищеварение его святейшества

Королей и президентов, банкиров и министров, генералов и певцов, международных авантюристов и знаменитых кокоток — многих и многих видывала широкая лестница, ведущая в приёмную залу папы. Мрамор её ступеней оставался одинаково холодным под ногами Вудро Вильсона и Риббентропа, под исковерканными ступнями ксендзов, освобождённых из Освенцима, и под шпороносными сапогами генерала Андерса. Мрамор так же не умел краснеть, как не краснел богоподобный хозяин этого дома.

В то утро, когда папа отказывал в аудиенции всем, к подножию лестницы, выходящей во двор святого Дамаса, неслышно подкатил автомобиль. Папские гвардейцы без опроса пропустили его в ворота, так как рядом с шофёром увидели фигуру папского секретаря иезуита Роберта Лейбера. Первым из автомобиля не спеша вышел человек, которого никто здесь не знал. По развязности, с которой посетитель сбросил пальто на руки лакея, по некоторой небрежности костюма и манер, служители без ошибки определили иностранца. Гость неторопливо поднялся в залу святой Клементины. Второй секретарь папы по важнейшим делам иезуит отец Вильгельм Гентрих уже ожидал в зале и тут же, с другой стороны, в залу вошёл кардинал — статс-секретарь: гостя не заставляли ждать! Через минуту отворилась дверь библиотеки, служащей кабинетом святому отцу, и охранявшие её гвардейцы отсалютовали шпагами. Гость проследовал мимо них с видом, говорившим, что его нельзя удивить даже салютом артиллерийской батареи. Дверь библиотеки затворилась, скрыв от глаз присутствующих лиловую спину сутаны статс-секретаря, проплывшего следом за гостем. Содержание беседы иностранца с папой не было опубликовано на страницах «Оссерваторе Романе». Был нем гость, молчали отцы Лейбер и Гентрих, молчал кардинал статс-секретарь, молчал сам святейший. На следующий день папский казначей получил от отца Лейбера чек на огромную сумму в устойчивой валюте. Это плата за души католиков, которых святой отец обещал бросить в горнило закулисной войны против богопротивного коммунизма.

На третьем этаже ватиканского дворца, в комнате, отделанной ореховыми панелями, со стеной, закрытой резным буфетом, за небольшим столом в центре комнаты сидел худой старик с лицом, жёлтым, как старинный пергамент. Сухая рука с длинными тонкими пальцами перебирала рассыпанные по скатерти кусочки раскрошенного сухарика. Едва пригубленный стакан разбавленного водой вина стоял перед прибором. Глубоко сидящие, окружённые нездоровой синевой тёмные глаза старика хранили следы огня. Взгляд их был устремлён на двух канареек, сидевших на краю блюдца с зерном, на дальнем краю стола. Канарейки клевали зерно. Глядя на них, старик думал о том, что вот уже восьмая пара птиц клюёт на его глазах божье зерно; вот уже он не может сделать лишнего глотка вина без опасения головной боли; вот уже и заботливо приготовленный старой баварской монахиней сухарик не лезет в горло потому, что опять не удалось очистить желудок… Околеет восьмая пара канареек. Вовсе остановится пищеварение. Кардиналы с радостью наложат по девять печатей на каждый из трех гробов, где запаяют его набальзамированные останки, а человечество будет жить. Вероятно, рано или поздно, несмотря на все усилия его самого и его преемников, оно, это живущее человечество, сбросит со своих плеч бремя церкви и пойдёт себе вперёд к манящему его видению греховного земного счастья, не ожидая перехода в царствие небесное… Человечество!.. Если бы оно знало, как он ненавидит этого тёмного колосса за неразумие, влекущее его к химере счастья… Счастье?! Кто знает, что это такое?! Он сам?.. Нет… Меньше всех он!..

Осторожный шорох у двери прервал размышления Пия. Он поднял усталый взгляд на склонившегося перед ним камерария. Монах францисканец едва слышно доложил (громкие звуки раздражали Пия), что статс-секретарь желает видеть его святейшество. Пий поморщился. С некоторых пор даже самые интересные дела ему досаждали. Движением бровей он дал понять, что кардинал может войти. Медленно, словно через силу, просмотрел почтительно протянутую ему бумагу и с неудовольствием вернул кардиналу. Неожиданно жёстко прозвучал его голос: не было ни знакомых народу бархатных ноток глубокого баритона, ни округлой ласковости фраз. Деловито, в лаконических формулах разъяснил кардиналу, что апостольское послание составлено неудовлетворительно: не ясно, почему католическая церковь берет на себя оправдание тайной войны против Москвы; люди не поймут, почему святой престол шлёт своё апостольское благословение католикам, которые с бомбами и ядом проникнут в коммунистический тыл, католическим лётчикам, которые сбросят диверсантов и убийц в Страну Советов; из текста такого послания верующие не поймут, во имя чего наместник святого Петра призывает учёных трудиться над усовершенствованием процесса расщепления атомного ядра?..

Кардинал вложил отвергнутый проект в бювар.

— Здесь находится, — сказал он, — в ожидании апостольского благословения своему проекту епископ Ланцанс.

— Ланцанс?

Черты Пия отразили напряжение. Но это длилось одно мгновение: несмотря на старость и болезнь, голова святейшего была светла. Он помнил проект Ланцанса, представленный ему на рассмотрение генералом Общества Иисуса. Сам иезуит, посаженный на папский престол иезуитом, Пий XII всегда с особенным вниманием относился ко всему, что исходило от Ордена. Он мог бы забыть любого другого епископа — францисканца, капуцина, бенедиктинца, — но не Ланцанса, раз тот был иезуитом. Смиренный брат Язеп Ланцанс предлагал вместо взрыва во время праздника песни в Риге нанести этот удар несколько позже, когда соберутся на свой праздник «детской песни» шесть тысяч маленьких певцов и двадцать пять тысяч юных зрителей — пионеров и пионерок Советской Латвии. Ланцанс считал такой удар более чувствительным — в СССР любят детей.

Папа сидел в задумчивости, подперев голову рукой. Статс-секретарь осторожным покашливанием напомнил о себе.

— Да, да, — сказал Пий едва слышно. Можно было подумать, будто за эти две минуты, что продолжались его размышления, он постарел ещё на десять лет и потерял последние силы. — Да, да… Помню… Передайте брату Язепу… Впрочем, нет, лучше поручите принять его монсиньерам Пиззардо и Тиссерану. Пусть присутствует и Константини. — Словно невзначай, добавил: — Если Ланцансу нужны деньги — следует дать… Дело должно быть осуществлено без нас. Скажите брату Язепу: Спрингович стар, Ланцанс может надеяться на его престол в Латвии. Мы его не забудем…

Пока папа говорил, кардинал достал из бювара новую бумагу и собирался протянуть папе, но при виде её Пий чуть-чуть поморщился, и кардинал тотчас спрятал бумагу. Папа поднялся из-за стола. Камерарий-францисканец испуганно прошептал:

— Ваше святейшество так и не отведали куриной котлетки…

Черты папы отразили досаду: упоминание о котлетке вызвало неприятное чувство тошноты. Газы подпирали диафрагму, сжимали усталое старое сердце. Тупая боль снова напомнила, что со вчерашнего утра у него не действовал желудок. Не помогло и слабительное. Мысль об этом отодвинула все остальное. Пий медленно проследовал к лифту, чтобы спуститься в сад: может быть, прогулка поможет делу…

 

78. Пятая заповедь

Это было первым в жизни Ланцанса свиданием со столь высокими иерархами римской курии. Несмотря на принадлежность к «аристократическому» Ордену иезуитов, Ланцанс немного оробел при виде трех кардиналов — в конце концов он всё-таки был провинциалом. К тому же Эжен Тиссеран в качестве главы ватиканской конгрегации восточных церквей по римской иерархии являлся для Ланцанса высшим начальником. Впрочем, открытое лицо этого бородача с яркими, но добрыми глазами фанатика внушало епископу куда меньше страха, нежели хитрая носатая физиономия главы Католического действия кардинала Пиззардо. Маленькие глазки Пиззардо почти откровенно насмехались над несколько неуклюжим, словно вырубленным из добротной латышской берёзы Ланцансом. Не многим лучше был и руководитель Конгрегации пропаганды святейший канцелярии монсеньёр Чельзо Константини: его мордочка старой лисы не выражала особенного доверия к способностям гостя из далёкого захолустья, хоть тот и был иезуит. А щегольски сшитая сутана отца Константини, с особенной франтовской небрежностью наброшенная на плечи мантия, даже бант, каким были закреплены у воротника шёлковые завязки этой мантии, — все словно кричало об аристократическом превосходстве над епископом из балтийских свиноводов. Только мысль о том, что было передано Ланцансу по секрету кардиналом статс-секретарём: перспектива сесть на трон кардинала-примаса, когда умрёт нынешний глава католической церкви в Латвии, — придавала Ланцансу мужество. Он ясно представлял себе шуршащую тяжесть кардинальской мантии на своих плечах и ласковое прикосновение алой шапки к тонзуре. На миг — другой ему начинало казаться, что он ничем не хуже этих ватиканских вельмож. Разве и он не князь церкви? Но несколько льстиво-ехидных слов Константини или насмешливая фраза иронического франта Пиззардо — и Ланцанс с треском падал с небес мечты обратно на жёсткую землю действительности.

Хвала господу и за то, что основную беседу вёл Тиссеран. Он говорил о значении, какое имеет для положения католической церкви на востоке борьба эмиграции с коммунистическими властями трех республик Советской Прибалтики; говорил о планах, связываемых римской курией с надеждой на восстановление в Латвии прежнего буржуазного правительства; о помощи, какую окажут Ватикану в этом деле некоторые круги иностранных держав, и, наконец, осторожно коснулся все того же — личных перспектив епископа Ланцанса…

— Вы сами знаете, брат мой, — сказал Тиссеран, — что нынешний примас святой нашей церкви в Прибалтике, вследствие преклонного своего возраста, находится на пороге того счастливейшего в жизни христианина часа, когда должно предстать очам всевышнего. Возраст мешает кардиналу-примасу вести работу в условиях тайны, какой требует точное выполнение апостольских предписаний. Иерархи католической церкви должны возглавить движение за очищение Литвы, Эстонии и Латвии от скверны коммунистического безбожия и от ереси Лютера. Для этого нужны сильные, преданные престолу святого Петра пастыри, такие, кто мог бы повести за собою воинство христово в великом крестовом походе, долженствующем заменить так называемую холодную войну светских властей.

— Это очень важный пункт в нашей пропаганде, — перебив Тиссерана, вставил Константини с такой сладкой улыбкой, словно преподносил Ланцансу комплимент. — К сожалению, кое-кто игнорирует обстоятельство, подчёркиваемое святым отцом: если идти по пути «мир во что бы то ни стало», то можно дойти до того, что церковь перестанут принимать во внимание в проектах устройства Европы и мира в целом.

Пиззардо поддержал его утвердительным кивком головы, но, поджав тонкие губы, тут же заметил:

— К сожалению, мы не можем похвастаться тем, что паства фра Язепа насчитывает в своих рядах сколько-нибудь значительное число членов Католического действия. Привлечение к активным действиям против коммунизма молодёжных организаций Католического действия совершенно обязательно для всякого нашего начинания. Всякая наша акция должна носить массовый характер, быть как бы криком, исторгнутым из сердец миллионов верующих.

— Позвольте, ваша эминенция, — не выдержал тут Ланцанс, — акция, о которой идёт речь, подготавливается в СССР в условиях такой тайны, что мы не можем включить в неё не только массу, но хотя бы даже одного лишнего человека.

— Но, фра Язеп, — губы кардинала Пиззардо растянулись в улыбке, — надеюсь, по крайней мере, что люди, которым это дело поручено, — католики.

— Один из трех, — ответил Ланцанс, — я хотел сказать: одна из трех исполнителей — католичка.

— Вы видите, брат мой! — скорчив гримасу, обратился Пиззардо к Тиссерану. — Одна из трех! И та… женщина…

Осторожно, обиняком, стараясь никак не коснуться конкретности проекта о взрыве на детском празднике, но каждым словом иносказательно одобряя это начинание, кардиналы проверили степень его подготовленности. Несколько минут спора было уделено тому, не следует ли подкрепить людей, направленных для этой акции в СССР за счёт фанатичных католиков, имеющихся в распоряжении тайных органов курии. Но тут Ланцанс запротестовал. Он не был намерен выпускать это дело из своих рук: взрыв должен быть занесён в анналы Ордена, как деяние Язепа Ланцанса! Когда Пиззардо и Константини удалились, оставив Ланцанса наедине с Тиссераном, кардинал знаком предложил гостю подсесть поближе и, понизив голос, сказал:

— Прошу вас, фра Язеп, сделать все необходимые выводы из того, что здесь говорилось о немощи кардинала — митрополита в Риге. Быть может, вам неизвестно, что давно уже он испросил благословение его святейшества на рукоположение двух епископов, один из коих мог бы заступить его на метрополии в случае кончины… По-видимому, её недолго ждать… Я так думаю…

При этих словах Тиссеран устремил испытующий взгляд на Ланцанса, пытаясь уловить в его чертах впечатление, произведённое этим сообщением. Но Ланцанс понял расчёт кардинала: возбудить его неудовольствие тем, что в Риге уже рукоположены два новых епископа — очевидные конкуренты Ланцанса на митрополичий престол. Он не выдал своих чувств. Он знал, что в случае, если когда-нибудь удастся вернуться в Ригу, никто из священников, лояльных в отношении Советской власти, не усидит на месте. Он, Язеп Ланцанс, будет тогда первым из первых; он — сохранивший в неприкосновенности ненависть своей паствы к Советам; он — организовавший удар за ударом по коммунизму и его людям! А если удастся новый план, то при въезде в Ригу кардинала Ланцанса — главы Центрального совета и спасителя Латвии — он пройдёт по алой дорожке, протянутой от набережной до его архиепископского дворца! И почему только архиепископского, а не дворца президента?.. Мало ли государственных деятелей в сутанах и в кардинальских мантиях знала и знает история? Президент — кардинал архиепископ Ланцанс! Это прозвучит совсем неплохо! Он бросит к стопам римского первосвященника новую дщерь католической церкви — Латвию. Этот подвиг сделает его первым среди иезуитов, и Орден изберёт его своим генералом, как только умрёт Жансенс…

Но здравствующий генерал Ордена — кардинал Жансенс и не думал умирать. Когда епископ Ланцанс сделал ему подробный доклад о беседе в Ватикане, Жансенс сказал:

— Поезжайте с миром, брат мой, и твёрдою рукой опустите меч кары господней на нечестивцев… Как именуются те, кто осуществляет эту прекрасную акцию в Риге?

— Конспиративное наименование группы «ДГ, 1», то есть первый отряд «Десницы господней».

— Да пребудет с «ДГ. 1» благословение господне, — торжественно проговорил Жансенс. — Исполнители этого святого дела заслуживают высшей награды, брат Язеп, — выше которой уж ничего не может быть… — с ударением повторил кардинал. И, недовольный непонятливостью Ланцанса, пояснил: — Человек слаб, брат мой. Смогут ли понять сладость страдания те, кого вы посылаете на это дело? Не проявят ли они слабости, не начнёт ли их греховный язык говорить то, что должно остаться тайной? И не наша ли обязанность избавить их от греха измены делу церкви.

Наконец-то Ланцанс понял, что имеет в виду генерал Ордена!.. Убить Ингу Селга?! До этой минуты ему казалось, что он свыкся с мыслью об окончательном исчезновении Инги и даже как будто был рад тому, что она далеко и никогда не вернётся. Но теперь, когда её исчезновение навсегда ощутилось как реальность, — ему стало не по себе. Эти сомнения мучили Ланцанса все время, что он сидел в самолёте, отвозившем его из Рима на север, в штаб-квартиру Центрального совета и даже тогда, когда он ждал прихода Шилде, вызванного для того, чтобы выслушать новый план рижской диверсии. И только тогда, когда все было уже сказано, обсуждено и утверждено, Шилде сам задал епископу вопрос:

— А что, по-вашему, делать им всем — Квэпу, Селга и Силсу — после операции?

Епископ, избегая встретиться глазами со взглядом Шилде и судорожно шаря руками под нараменником, сказал:

— Не будут ли они достойны высшей награды, высшей из высших?

— Что можно им обещать лучшее, нежели возможность вернуться сюда? Вечное блаженство!

— Вы правы, тысячу раз правы! — обрадовался Ланцанс такой понятливости собеседника. — Где же больше подлинного богатства и где есть блаженство сладчайшее, чем на небесах?!

— Жаль терять хороших агентов… Но… может быть, вы и правы… — Шилде задумался. — Вы говорите: так будет покойней им и нам?..

— Во имя отца и сына, — негромко закончил Ланцанс.

Но через день, к негодованию епископа, Шилде сообщил, что у него нет человека для выполнения такого дела.

— А ваш хвалёный Силс? — спросил Ланцанс.

— Чтобы Квэп убрал Селга, Силс убрал Квэпа, а… кто уберёт Силса… Нет. Нет! Это наделало бы столько шума!..

— Что же вы предлагаете? — упавшим голосом спросил епископ.

— Ищите исполнителя.

После некоторого размышления Ланцанс сказал:

— Хорошо, Селга я беру на себя… А Квэп и Силс?

— Постараюсь что-нибудь сделать. Хотя должен сознаться: жаль терять Силса, он мог бы пригодиться для большего.

— Воля господня!

 

79. Квэп, Инга, Силс И Грачик

Оба взрывателя были уложены в коробку и по виду представляли собою теперь то, что в парфюмерной торговле именуется «набором»: духи, пудра, крем. Но вместо пудры и крема в нарядных складках атласа покоились тетриловые запалы. Они будут вложены в заряды, заряды — в часы на опорах певческой трибуны новой эстрады в Межипарке. В нужное время механизм в часах замкнёт ток и приведёт в действие взрыватели, от них сработает взрывчатка. Взрыв произойдёт ровно в шестнадцать часов, когда шесть тысяч детей-певцов заполнят трибуну и двадцать две тысячи юных зрителей рассядутся на скамьях просторного амфитеатра в лесу. Инга следила за тем, как толстые пальцы Квэпа с обгрызенными ногтями укладывали в атлас обе коробочки — картонную и фарфоровую, перевязанные ленточками. Ленточки были красные, весёлые. Бантики топорщились так, что до них жалко было дотронуться, чтобы не помять. Инга думала о таких же весёлых красных ленточках на головах десяти тысяч девочек на стадионе… Взрыв произойдёт, когда будет играть оркестр. Трубы весёлого пионерского марша заглушат звук взрыва — небольшого, но достаточного для падения певческой трибуны. Остальное сделает паника. Пять лет Ингу учили тонкостям диверсий. Десять тысяч задавленных — это должно было быть для неё праздником! Но сейчас, когда она представила себе эти тысячи белокурых, рыжих и чёрных косичек, подвязанных красными ленточками, когда она представила себе десятки тысяч мальчишеских ног, спешащих по проходам… Она даже мысленно страшилась досказать фразу. Это было святотатством. Ей стало холоднее, нежели в самую суровую зимнюю стужу; хотелось закрыть лицо и кричать от ужаса. Но напротив неё за тем же столом сидел Квэп. Сколько бы он ни смотрел на Ингу, он не должен был заметить, что её пальцы дрожали, когда она пододвинула к себе коробку с «парфюмерным набором», чтобы завернуть в бумагу с рекламой Главпарфюмера.

— Это тоже будет храниться у тебя, — сказал Квэп, кладя перед Ингой две плитки шоколада. Инга небрежно сунула их в сумочку. Она знала: до тех пор пока в зарядах не было взрывателей, они были безопасны. Плоские заряды было легко положить к задней стенке корпуса часов, вплотную к колонне устоя трибуны. Когда с «шоколада» будет снята цветная обёртка, металлическая фольга почти не будет заметна внутри часов.

— Вы так и не передали мне явки на тот случай, если что-нибудь произойдёт, — сказала Инга, — со мной… или с вами.

— Ты в третий раз спрашиваешь меня об этом, — Квэп поднял на неё тяжёлый взгляд. Но Инга делала вид, будто озабочена состоянием своего маникюра.

Через десять минут, элегантная и спокойная, она не спеша шла к гостинице, где Комитет содействия возвращающимся на родину снял для неё комнату. Под мышкой у Инги была зажата коробка Главпарфюмера. Неподалёку от памятника Ленину она вдруг передумала и пошла обратно. Миновала два квартала, свернула на Дзирнаву. Именно там, в маленькой шляпной мастерской, ей понадобилось взять свой заказ. После того она продолжала путь лёгкой походкой человека, испытывающего облегчение.

Инга была уверена в том, что ей хорошо, что вокруг все хорошо и всем хорошо, что в общем жизнь хороша. В самом деле, разве Инга не приехала сюда для того, чтобы наслаждаться жизнью, для того, чтобы стать полноправной гражданкой своей страны, страны своих отцов? Так о чём же ей печалиться? Над чем ломать голову? Она даже зайдёт в кондитерский магазин и купит себе немножко настоящего шоколада. Говорят, будто курильщики не любят сладкого? Может быть. Но нет правил без исключения. Инга Селга любит папиросы и любит шоколад. И ещё она очень любит Карлиса Силса. Карлис Силс тоже любит шоколад. Шоколад и Ингу Селга.

Открытие, сделанное Силсом, заставило его метаться так, как он не метался ещё никогда. Голова разрывалась от мыслей, одна страшнее другой. Если бы тут не была замешана Инга, он без колебаний поспешил бы к Грачику со всей быстротой, на какую способен. Он сделал бы все, чтобы ловушка захлопнулась над головою Квэпа. Но Инга, Инга!.. Как это могло случиться?.. Неужели она приехала для встречи с Квэпом? Неужели она продолжает работать на них?.. Бывали минуты, когда Силс даже жалел, что проследил свидание Инги с Квэпом. Он жалел, что знает теперь то, о чём страшно думать, из чего нет выхода!

Он решил ехать в Ригу искать Ингу. Раз он узнал место её свидания с Квэпом, то вполне вероятно, что увидит её там ещё раз. Если понадобится, он просидит в Верманском парке целый день, два дня, неделю, но дождётся её и увезёт сюда. Ей нечего бояться, даже если те держат её в руках самыми страшными угрозами. Ведь угрожали же ему, а он жив, здоров и работает как ни в чём не бывало!.. Да, да, он должен немедленно увидеть Ингу! Как это он мог, увидев её с Квэпом, не проследить, куда тот пойдёт, не схватить его на улице, не прибегнуть к помощи милиции? Ах, как все отвратительно, как глупо! Растерялся! Разве его не учили годами, как нужно вести себя в трудных положениях. А тут не было даже ничего трудного, схватить Квэпа.

Куда же теперь идти? Неужели он действительно приехал в Ригу для того, чтобы сидеть на скамейке Верманского парка? А если вместо Инги придёт Квэп? А если они не появятся вовсе? Или придут вместе? Ведь тогда арест Квэпа будет и арестом Инги… При этой мысли Силс остановился посреди мостовой и, если бы не гудок троллейбуса, сворачивавшего с Бульвара Райниса к рынку, может быть, простоял бы здесь вечно. Силс отскочил из-под самого носа вагона и зашагал вдоль бульвара. Он шёл, не замечая прохожих, машин, домов. На углу ул. Ленина остановился и недоуменно огляделся. Словно не понимал, зачем он здесь. Да, впрочем, он сюда и не шёл — ноги сами несли его. Оставалось теперь пересечь Бривибас, потом Волдемара и — он у цели… Цель?.. Значит, всё-таки его цель — арест Инги? Ведь на место свидания она может прийти только для того, чтобы встретить Квэпа. А раз так… Ноги сами перенесли Силса через площадь. Путь пересекла длинная тень колонны Свободы. Силс поглядел на её гранитную иглу и перевёл взгляд на правую сторону бульвара. Там был хорошо знакомый дом прокуратуры. Силс стоял и смотрел на него. Это продолжалось долго. Бесконечно долго. Может быть, даже несколько минут. Не осталось сомнений: ему необходимо видеть следователя!

Беседа не была длинной. Грачик понимал Силса с полуслова.

— Вы мне верите? — спросил он.

— Именно.

— Я сделаю все, чтобы Инга вернулась к вам.

Однако на Силса эти слова вовсе не подействовали успокаивающе. Ему показалось, что уверенный тон Грачика свидетельствовал о том, что тот точно знает, где Инга. Может быть… Инга арестована?!

— Где она? — умоляюще спросил Силс.

— Вы хотите знать больше, чем я могу сказать. Поезжайте домой и ждите от меня известий, — решительно ответил Грачик.

Силс послушно поднялся я, забыв попрощаться, медленно, как очень усталый человек, побрёл прочь.

 

80. Шинель лейтенанта Будрайтиса

С момента, когда Квэп убедился в том, что Инга справится с задачей и заложит заряды в часы, он забыл обо всём, кроме необходимости бежать. Его не интересовало уже ничто, кроме собственного спасения: ни приказ ликвидировать Ингу, ни необходимость убедиться в результатах диверсии. Одна мысль заполнила мозг — «бежать»! Воспоминание о том, как он пробирался болотом после происшествия на железной дороге, ещё и ещё раз убеждало его в том, что нельзя рассчитывать на чью бы то ни было помощь, остаются только свои силы, собственная хитрость. О спокойном отступлении, как оно рисовалось когда-то Шилде, не приходилось и говорить: Квэп остался без помощников, которых мог бы подставить под удар вместо себя, «на съедение» советским органам безопасности; не было явок; не было даже денег: половину запаса он бросил в Цесисе, другая потеряна вместе с явкой у Линды. Не было и Линды. Вот кто помог бы ему! Она нашла бы и убежище, и деньги на дорогу, и всё, что нужно для организации его спасения. Не было Линды… Не было Линды!.. Удастся ли ей отвлечь от него преследователей, пустить их на ложный след, пожертвовать собой?..

Прежде всего нужны были деньги. Хоть немного денег на дорогу. Идиот бухгалтер в артели «Верное время» обставил дело так, что Квэпу не удалось взять из кассы ни гроша. Сунуться в гостиницу к Инге — значило рисковать попасть в засаду, если за девкой есть наблюдение. Откуда же взять денег? Хоть немного денег!.. С такими мыслями Квэп бродил по Рижскому рынку, казавшемуся ему единственным местом, где можно смешаться с толпой, стать незаметным. Самое людное место в городе казалось и самым безопасным. Конечно, не легко провести целый день на ногах, толкаясь в проходах между ларьками, делать вид, будто в тысячный раз рассматриваешь одни и те же пучки верёвки, связки чулок, разноцветные джемперы, сита и кастрюли. К тому же давал себя знать и голод, а не было денег даже на то, чтобы купить кусок колбасы. Квэп уже не помышлял о том, чтобы зайти в столовую или буфет. Аромат лукового клопса заставлял мучительно сжиматься его пустой желудок. Каждая затворяющаяся за его спиною дверь представлялась захлопнувшейся ловушкой. Немного колбасы и побольше хлеба — вот вершина мечты!

Квэп стоял, опершись плечом на угол ларька, даже не посмотрев, чем там торгуют: он уже не мог видеть товаров — его мутило от ярких красок трусов и одеял. Он делал вид, будто читает газету. Газета — извечный спаситель всякого, кто хочет наблюдать окружающее, оставаясь незамеченным сам. Но, по-видимому, второй день такой волчьей жизни, усталость и голод привели к тому, что внимание Квэпа ослабло, профессиональная наблюдательность и осторожность изменили ему. Он не заметил, как кто-то подошёл к нему сзади и положил ему руку на плечо. На жаргоне, который поставил бы в тупик менее искушённого слушателя, чем Квэп, незнакомец предложил продать ему кожаную куртку, надетую на Квэпе. Это было неожиданно, но представилось Квэпу таким простым и удачным выходом, что, поторговавшись для вида, он мысленно уже расстался с курткой. На минуту мелькнула было мысль: а как же сам он — нельзя же бродить в октябре под холодным дождём в одном пиджаке? Но тут же услужливая память подсказала, что в лесу, в тайнике, осталась шинель лейтенанта милиции, разве форма милиции не откроет ему двери, остававшиеся запертыми, когда он подходил к ним в простой кожаной куртке?.. А даже тех грошей, что предлагает сейчас этот тип за кожаную куртку, хватит на луковый клопс и на билет, чтобы уехать из Риги!

К вечеру того же дня Квэп был в лесу, на месте, где полгода назад он сам и завербованный им в помощь амнистированный уголовник Крапива застали молодого офицера милиции за починкой мотоцикла. Они присели покурить, и Квэп узнал от милиционера, что тот нездешний, едет издалека и намерен неожиданно нагрянуть к друзьям, не подозревающим о его приезде. Тут же в изощрённом мозгу Квэпа родилась мысль о том, что случай даёт возможность раздобыть необходимую ему форму милиции. Для этого нужно только убить молодого офицера.

Расставшись с милиционером, Квэп и Крапива отошли на несколько сотен шагов, и Квэп изложил Крапиве свой план. Они устроили засаду и, когда лейтенант проезжал на починенном мотоцикле, сбили его. Квэп задушил офицера накинутой на шею петлёй. В награду Крапиве достались деньги и часы лейтенанта. А самое важное: они овладели его формой. Но так как дело было по весне, шинель показалась им ненужной, и её зарыли в лесу вместе с мотоциклом, отдельно от тела убитого. Теперь Квэп вернулся на это место — ему до зарезу нужна была одежда. Мягкий песок без сопротивления отдал Квэпу хорошо сохранившуюся шинель. Квэп тщательно очистил её от песка и долго разглаживал ладонями и растягивал слежавшиеся складки, справедливо полагая, что в таком измятом виде одежда привлечёт внимание первого же встречного… О том, чтобы попытаться раздобыть утюг, не могло быть и речи. Поэтому он тёр, жал, тянул до того, что жилы на его шее и лбу налились тугими жгутами. Наконец, казалось, шинель приобрела более или менее приличный вид. Подумав, Квэп срезал с неё погоны и закопал их обратно.

Очень велик был соблазн воспользоваться лежавшим тут же в яме мотоциклом, но Квэп понимал, что ехать со старым номером — значит самому лезть в ворота тюрьмы, а раздобыть новый номер было безнадёжной затеей. Каждая лопата песка, которая погребала такое хорошее средство передвижения, заставляла Квэпа стискивать зубы от досады. Но ничего нельзя было поделать. Шинель — и то хлеб! Хорошо, что она так сохранилась. И без погон это будет хорошая маска на вокзалах и в вагоне, который в течение нескольких дней будет его единственным прибежищем: придётся передвигаться с места на место столько времени, на сколько хватит денег, чтобы покупать новые билеты.

По мере того как шло время и приближался час, назначенный для выступления детского хора, план бегства Квэпа все сужался. Он давно уже не задавался мыслью добраться до Дальнего Востока или в Одессу, что прежде казалось таким простым и само собой разумеющимся. Лишь бы выбраться из Латвии! Хоть куда-нибудь от близости к взрыву, который заставит все взоры обратиться на Квэпа; заставит каждого встречного вглядываться в его черты, приглядываться к его платью.

Хорошо было бы, конечно, иметь теперь и документы, подходящие к этому костюму, но он сам сжёг их в ту ночь, когда кончили с Круминьшем, и он уступил милицейский мундир Крапиве, воображавшему, будто это облегчит ему спасение от уголовного розыска. Усмешка скривила губы Квэпа при воспоминании о том, с каким удовольствием его сообщник наряжался в мундир милиционера и как мусолил и перемусоливал деньги, полученные от Квэпа в награду за работу. «Болван» (теперь у Квэпа не было для него другого имени) не подозревал о том, что ему остаётся жить ровно столько времени, сколько нужно, чтобы дойти до берега: рука Квэпа уже сжимала в кармане пистолет, приготовленный для убийства опасного свидетеля.

Хорошо, что в ночь смерти Будрайтиса было тепло и Квэпу не захотелось тащить за собою тяжёлую шинель. Это — рука самого провидения. Всевышний приберёг шинель для него. Квэп застегнулся и зашагал к опушке, от которой оставалось не больше трех километров до станции. Увлажнённый дождями песок был плотен. Он не оставлял пыли на ногах, и по нему было легко идти.

Квэп машинально пошарил в карманах шинели в поисках папирос и рассмеялся при мысли, что чувствует себя в ней, как в своей собственной: ведь папиросы-то в пиджаке! Закурил и переложил пачку в карман шинели.

Трудно сказать, как чувствовал бы себя Квэп, если бы знал, что в этот вечер Уголовный розыск города Риги доставил Грачику кожаную куртку, только днём проданную Квэпом. Купивший её вор был взят на месте преступления на рынке, когда срезал чью-то сумочку. Дело этого вора пошло своим чередом, а куртку отправили Грачику потому, что описание её было разослано во все органы милиции с приказом доставить такую куртку в случае обнаружения. Беда заключалась в том, что её прежний владелец Дайне не сумел указать сколько-нибудь характерной детали, по которой её можно было бы опознать. Поэтому ему уже вторично пришлось явиться к Грачику, чтобы сказать, не его ли это куртка. И какова же была радость Грачика, когда предколхоза заявил, что на этот раз не боится ошибиться: куртка в прошлом принадлежала ему!

Когда Грачик рассказал об этом Кручинину, тот многозначительно улыбнулся и, подняв палец, как на уроке, раздельно произнёс:

— У Квэпа нет больше куртки — значит, он щеголяет в другой одежде? — Грачик недовольно пожал плечами. Вопрос звучал немножко издевательски: его смысл разумелся сам собою. Но Кручинин столь же многозначительно продолжал: — Запомни: с этого момента твой Квэп разгуливает в шинели милиционера.

Грачик не выдержал и рассмеялся:

— Уж не в шинели ли вашего Будрайтиса?

Кручинин ответил кивком головы: Грачик угадал.

— Для Квэпа настало время мобилизовать все возможности спасения. А что может быть надёжнее формы лейтенанта милиции?!

Кручинин многозначительно поджал губы, теребя бородку. Грачик не решился произнести того, что подумал: «Бедный учитель, Будрайтис и его шинель стали его навязчивой идеей».

 

81. На стадионе и в кафе

Пройти на территорию стадиона так, чтобы ни у кого не возникло подозрения в добросовестности её намерений; вложить в двое часов плитки шоколада и укрепить к ним капсюли взрывателей; присоединить усики этих взрывателей к замыкающему электрический ток приспособлению в механизме часов; получить в конторе стадиона отметку о том, что новые часы (подарок промысловой кооперации) ею проверены и находятся в полной исправности; уйти со стадиона, уничтожить удостоверение артели «Точный час» и пропуск на стадион, — чтобы перестать быть той, чьё имя стоит в этих документах, и вернуться в свою гостиницу Ингой Селга — патриотически настроенной репатрианткой. Такова была простая на вид, но довольно сложная задача, которую предстояло выполнить. Хотя Инга, как уверял Квэп, приехала сюда, чтобы «пустить на ветер» двадцать тысяч маленьких большевиков, мысли её были сейчас прикованы к тем двум десяткам латышек, что вместе с нею сидели в автобусе со своими кошёлками, набитыми овощами и связками цветов. Инга от души завидовала этим женщинам, не знавшим ничего о том, чем до краёв был переполнен её мозг. Они никогда не соприкасались с вероломством, в котором она купалась, как они в своих домашних заботах; они не испытывали страха провала операции, державшего её за горло. Уверенность в безопасности их самих, их мужей и детей спасала этих женщин от потрясения, какое испытала бы каждая из них, если бы только краем уха слышала об опасности, угрожающей её детям на завтрашнем празднике. Но эти женщины были уверены в том, что их оберегает советская служба безопасности, им и дела не было ни до портфеля Инги, ни до завёрнутых в блестящую фольгу плиток. Не все ли им равно: шоколад это или что-нибудь другое? Раз Инга едет в Межипарк с портфелем — значит, так нужно. Если она везёт в этом портфеле шоколад — значит, так и должно быть… А Инга глядела на них и думала, думала… Думала так сосредоточенно о своём, что едва не пропустила остановку, где ей следовало сойти.

В Межипарке уже шли приготовления к завтрашнему торжеству. Дети занимались украшением трибуны. В зале под трибуной началась спевка хора пионеров. Едва ли кому-нибудь здесь было дело до мастера, ковыряющегося в электрических часах. Дети, сами того не подозревая, были союзниками Инги. Убедившись в том, что никто за нею не наблюдает, Инга проворно сделала своё дело: обе плитки были на месте. Квэп вчера сказал, что вместе с председателем артели «Точный час» приедет в Межипарк, чтобы ещё разок бегло взглянуть на плод стольких усилий. Он ещё со смехом добавил:

— И тогда я могу сказать: «Ныне отпущаеши!..»

О, Инга хорошо помнила этот смех!..

Епископ Язеп Ланцанс стал частым гостем в кафе «Старый король». Право же, у того, кто готовил там шоколад, были золотые руки! Да ещё эта юная кельнерша с ямочками на щеках и с такими аппетитными пальчиками! Глядя на неё, епископ с каждым разом все беспокойнее вертелся на стуле. Руки его становились все холоднее, и все чаще приходилось вытирать их исподтишка под столом, чтобы они не были скользкими от пота. Сколько раз он, отправляясь в кафе, давал себе слово предложить этой девушке прогулку вдвоём, и всякий раз, стоило ему взглянуть на белые зубки, сверкавшие из-под накрашенных губ, — вся его смелость пропадала. Он возвращался домой один, чтобы предаться мечтам о юной кельнерше. Теперь лик богоматери в изголовии его постели больше не был похож ни на Изабеллу Розер, ни на Ингу Селга — при взгляде на святую деву, грудью кормящую пухлого младенца, неизбежно вспоминалось лицо маленькой кельнерши из кафе «Старый король». В сновидениях Ланцанса образ молоденькой кельнерши сменялся видением дебелой особы с плафона на потолке кафе.

В тот день, когда Ланцанс ждал в кафе прихода Шилде, пустая рюмочка уже стояла перед его прибором. Если бы Шилде не был аккуратен, то, может быть, появилась бы и вторая рюмка. Нынешний день был особенный. Ланцанс испытывал некоторое волнение, и его организм требовал поддержки, которой не мог дать шоколад. Но Шилде не мог быть неаккуратен в такой день: он встречался с Ланцансом, чтобы отметить завершение многих усилий и затрат. Сложным путём подпольной связи, — единственного её хрупкого канала, какой ещё сохранился, — было получено известие от Квэпа: взрыв подготовлен и произойдёт во время слёта юных пионеров. Ланцанс и Шилде сошлись в кафе в день, когда должен был произойти этот взрыв в Риге. Усевшись напротив епископа, Шилде выложил на стол часы.

— Собственно говоря, — весело сказал он, — сегодня угощение должно идти за ваш счёт. — И в ответ на удивлённый взгляд Ланцанса: — Да, да, мой дорогой епископ. Разве я не заслужил небольшого угощения? Не я ли держу нити замечательной акции, о которой будет говорить весь мир? Не мой ли человек этот Квэп. Не мой ли человек «Изабелла»? Она оказалась отличным товаром. Вы продешевили. Да, да! Не смотрите на меня так: право, вы могли взять с меня дороже за двадцать тысяч маленьких коммунистов, которые сегодня придут к воротам апостола Петра. Почтенному привратнику горних мест предстоит нелёгкая задача, а?

— Перестаньте богохульствовать, Шилде, — с укоризною негромко проговорил Ланцанс.

Но Шилде только рассмеялся:

— В самом деле, представьте себя на его месте: двадцать тысяч маленьких большевиков толкутся у ворот рая. С одной стороны, они ещё безгрешные души. Можно ли не отворить им? А с другой стороны — большевики. Пусти их в рай, и красная зараза разольётся по полям вечного блаженства! Как же быть?

Шилде мимоходом, словно невзначай, сказал, что обстоятельства вынудили его дать Квэпу разрешение после взрыва вернуться восвояси. Конечно, кружным путём. Может быть, на юг, а может быть, даже через дальневосточную границу. Это известие испугало Ланцанса:

— А ваше обещание?!

— Что делать!.. — Шилде пожал плечами. — Да вы не огорчайтесь, я все же уверен, что вы отслужите по нему заупокойную мессу.

Ланцанс нахмурился: ему придётся оправдываться перед генералом Ордена, если Квэп попадёт в руки советских властей и начнёт болтать. Хорошо ещё, что удалось наладить дело с уничтожением Инги. Среди семинаристов, собранных в Риге на учебную сессию, удалось завербовать одного юного фанатика. Он не совсем в уме: небольшая обработка отцов-иезуитов, и малый пойдёт на что угодно. Но Ланцанс не собирался открывать это Шилде. Тот не знал, что в минуту, когда он опрокидывает очередную рюмку кюммеля, губы епископа беззвучно шепчут заупокойную молитву по Инге Селга, проданной Шилде под кличкой Изабеллы.

 

82. К вящей славе Господней!

Как ни могущественен был Орден иезуитов и как ни свободно он распоряжался силами неба, — даже он не мог дать брату Язепу возможности видеть происходящее на другом конце Европы, в Риге, в те самые часы, когда он беседовал с Шилде.

Настал тот переходный, пожалуй, самый тихий час, когда пустеют улицы латвийской столицы. Деловая и торговая жизнь города давно закончилась. Отдыхающие рижане — в театрах, в кафе, в гостях. До разъезда из театров далеко. В центре, у входов в кино толпится народ, а в тихой улице у изъеденной веками паперти костёла нет даже обычных дневных её обитателей — голубей. Темно и тихо в храме. Слабенькая лампочка одиноко светится над конторкой церковного старосты. Её мерцания не хватает на то, чтобы осветить исповедальню, спрятанную в боковом притворе. Только слабый отзвук осторожного говора, превращённого сводами храма в неразборчивое шипение, свидетельствует о том, что там кто-то есть. Патер-иезуит и склонившийся у окошечка исповедальни юноша говорят шёпотом, хотя здесь и некому их подслушать. Юноша — худой, высокий, с жёлтым лицом, обтянутым нездоровой мертвенной кожей, и с огромными лихорадочно горящими глазами фанатика или полупомешанного — порывисто потянулся к патеру:

— Отец! — в испуге прошептал он, — а заповедь господня «Не убий»?!

Иезуит опустил руку на плечо юноши и силой заставил его опуститься на колени. В тишине храма было слышно, как стукнули о край окошечка чётки, болтающиеся на запястье патера.

— Властью, данной мне…

— Мне обещано разрешение самого Рима! — в порыве плохо скрываемого страха снова перебил его юноша.

Брови патера сошлись над большим хрящеватым носом, и он настойчиво повторил злым шёпотом:

— Властью, данной мне от господа нашего Иисуса Христа, и по повелению святейшего отца нашего папы ты свободен от клятвы верности, принесённой властям земным. Тою же апостольской властью разрешаю тебя от заповеди господней и отпускаю грех пролития крови отступницы, ибо то не есть грех. Святой отец сказал: «Убий коммуниста!»

— Но… Она католичка!.. — со страданием в голосе прошептал юноша.

— Она отступница! — повторил патер, как приговор инквизиции. — Иди и свершай! То будет подвиг во славу пречистой невесты христовой истинной церкви римской, к радости матери нашей присноблаженной и пренепорочной девы Марии.

Пальцы патера коснулись склонённой головы юноши, дрожавшей от сдерживаемого рыдания. Юноша опустил руку в карман пальто и потом, как бы в раздумье, протянул её священнику: на ладони чернел «браунинг». Патер поспешно накрыл своей рукой оружие:

— Благослови… — услышал он едва различимые слова юноши.

Рука юноши заметно дрожала. Патер сжал её и, не выпуская из своих цепких пальцев, наскоро пробормотал молитву. Осеняя крестом потеплевшую сталь оружия, пробормотал:

— Во имя отца и сына… к вящей славе господней!

Он повернулся и, отрезая юноше возможность заговорить, исчез в тени бокового притвора. Некоторое время в храме царила тишина. Потом послышался тяжкий вздох, похожий на подавленное рыдание, и что-то похожее на лязг судорожно сжатых зубов.

Юноша поднялся с колен. Его худая фигура в узком пальто отбрасывала длинную колеблющуюся тень. Он стоял, глядя на распятие за алтарём. Серебряное тело Христа призрачно светилось на чёрном дереве креста. Юноша долго стоял и смотрел. Повернулся и медленно побрёл, уронив голову на грудь. Его тень удлинялась, ломалась, все более причудливо одна за другою пересекала белые колонны, пока не слилась с мраком, в который был погружён притвор.

Выйдя на паперть, юноша, прежде чем затворить за собою маленькую дверцу во вратах храма, ещё раз обернулся к алтарю. Едва мерцали вдали огоньки настольных свечей, блуждала по стене тень креста за алтарём. Рука юноши, поднявшаяся было для крёстного знамения, так и повисла на высоте плеча. Он, словно через силу, перешагнул порог и, нахлобучив на самые уши шляпу с широкими плоскими полями, спустился по ступеням паперти. Он двигался так, как ходят лунатики и приговорённые к смерти.

Неподалёку от бульвара над входом маленького буфета горел фонарь. Он раскачивался под ударами осеннего ветра, и было слышно, как скрипит железо петли и крючок. Иногда фонарь поворачивался так, что свет падал на бульвар, и тогда каштаны загорались в нём ярким пламенем. Вспыхивали в темноте и погасали медленно опадающие листья. На бульваре было тихо. Изредка стукал о скамейку сбитый ветром каштан, вырывался на волю всхлип одинокого аккордеона, когда отворялась дверь кафе.

Вот она распахнулась, и в рамке освещённого входа появился силуэт мужчины. В длинном узком пальто и в плоской широкополой шляпе, он показался Грачику зловеще старомодным, худым и высоким. Через мгновение фигура исчезла, погрузившись в темноту, и вынырнула из неё только около Грачика. Уже было совсем миновав его, человек остановился и нагнулся к самому его лицу:

— Не найдётся ли у вас спички?

Голос этого человека был молод, но очень глух и вздрагивал так, словно его обладателя бил озноб. Грачик попытался зажечь спичку, но ветер задувал их одну за другой. Испуганно пробормотав что-то, человек поспешно исчез в темноте аллеи. Грачик сосчитал до пятидесяти и, решив, что теперь этот человек не может его заметить, встал и пошёл за ним. Шёл не спеша, забавляясь звонкою перекличкой, какую затеяли подкованные каблуки незнакомца с гранитными брусками мостовой, и стараясь шагать в такт его шагам, чтобы не нагнать его, но и не потерять едва заметную тень. Шаги человека были хорошо слышны, иногда причудливо множась в гулком пространстве тесно сошедшихся домов. Мысли Грачика вертелись вокруг приятных вещей. Предстоящий арест этого выслеженного вражеского посланца означал удачное завершение поисков недостававшего Грачику материала для изобличения преступников, ещё не взятых, но которые будут взяты и, конечно, станут отрицать свою связь с антисоветским эмигрантским зарубежьем и с Католическим действием. Грачик был уверен, что, как они и сговорились, Кручинин ждёт чёрного посланца Рима на месте разоблачённой явки заговорщиков и, наверно, зажёг уже лампочку над крыльцом. Стёртые ступени крыльца уже не раз заставляли Грачика спотыкаться из-за их нелепой неодинаковости. Словно в давние времена, когда рука каменотёсов вырубала эти грубые камни, людей мало заботил ритм собственных движений. В темноте совершенно невозможно было на память приспособиться к грубым плитам, то низким и широким, то узким и непомерно высоким.

Следуя за незнакомцем, Грачик свернул в кривой тёмный проулок, и почти тотчас вдали вспыхнула одинокая лампочка там, где была явка и где вместе с оперуполномоченными Кручинин ждал вражеского связника. В свете лампы Грачик первый увидел высокую фигуру человека с бульвара. Рука человека ещё покоилась на ручке звонка, когда дверь отворилась и появился Кручинин. Несмотря на небольшое расстояние, разделявшее незнакомца и Грачика, Грачик не слышал, чтобы пришелец ответил на вопрос Кручинина прежде, чем Нил Платонович отворил дверь. А может быть, Кручинин вовсе и не произнёс обычного «кто тут»? Так или иначе, но не больше секунды Кручинин и незнакомец стояли друг против друга в квадрате отворённой двери. Внезапно Кручинин, защищаясь, заслонил лицо рукою и толкнул пришельца в плечо. Тут же сверкнула короткая вспышка выстрела. Стрелявший отшатнулся, будто в смертельном ужасе, и побежал прочь. По-видимому, он не ждал преследования. Ошеломлённый появлением Грачика, в растерянности приостановился было, судорожно метнулся из стороны в сторону в тупике переулка, и тут же раздался ещё один выстрел. Когда Грачик добежал до преступника, тот лежал на мостовой. Было отчётливо видно, как несколько раз, словно подмигивая, дёрнулось его веко.

С неровных ступеней крыльца медленно спустился Кручинин. Держась рукой за левое плечо, с гримасой боли на лице он подошёл к самоубийце.

— Вы ранены? — с беспокойством спросил Грачик.

— Кто же мог думать, что он начнёт с выстрела, — криво усмехаясь, ответил Кручинин. — Это моя вина: террориста, пуля которого предназначалась Инге Селга, я принял за связного… Вот и все.

Через час, сидя у постели Кручинина, Грачик в сомнении говорил:

— Быть может, вы и правы: пуля предназначалась Инге, но почему же они решили убрать Ингу прежде, чем она выполнила их диверсионное задание? Не вероятнее ли, что они хотели уничтожить в ней свидетеля после диверсии?

— Вот, вот! Именно так и обстоит дело: логика исчезает из их действий. Они начинают метаться и ломать свои собственные планы. Это значит, что они хватаются уже за все, на что и сами мало надеются.

— Что вы имеете в виду?

— Исполнителей вроде этого жалкого семинариста! Где уверенность, что, получив приказ убить Ингу после того, как она совершит своё чёрное дело, он поспешит… эти сопливые «лжезлодеи» в подрясниках вовсе не такие герои, какими кажутся Риму.

— Но этот субъект может оказаться не одинок! — обеспокоено воскликнул Грачик. — Если ошибся или струсил один, то другой…

— Поживём — увидим, — неопределённо буркнул Кручинин. — Ты лицо должностное, тебе и книги в руки: решай, как быть, что делать.

— Но вы же…

— Я?.. Я только твой старый советчик. Вот и все. К тому же советчик, так часто ошибающийся, что, пожалуй, лучше тебе и не обращать на меня внимания.

 

83. Ныне отпущаеши…

— Все будет обстоять, как должно, — не очень послушными губами выговорил Шилде.

— С божьей помощью.

— Я больше надеюсь на своих молодцов, чем на вашего бога!

— Не болтайте гадостей! — с пышным жестом пьянеющего человека запротестовал Ланцанс.

— Я ведь не называю болтовнёй те святые бредни, что вы вещаете с амвона. Это невежливо, епископ! Но не беда, давайте опрокинем по рюмашке в честь знаменательного дня?

Ланцанс молча взял одну из рюмок, принесённых для Шилде, и медленно выцедил кюммель. При этом он сделал такую гримасу, словно влил в себя отраву, и поспешно отхлебнул глоток шоколада.

— Видите ли, дорогой мой друг. — В голосе епископа звучало откровенное желание установить мир, поэтому Шилде дружески шлёпнул своего визави по лежавшей на столе руке. — Мы не так богаты людьми, чтобы разбрасывать агентуру на ветер. Это же наше достояние, вложенное нам господом богом в десницу, как меч для борьбы с нечестивцами.

— Ей-же-ей: бог отпустил нам с вами такое количество этих самых «мечей», что можно не экономить, — рассмеялся Шилде. — Деньги — вот чего мало! А люди?! — он протяжно свистнул. — Право же, они не стоят ваших святых забот.

— Слушаю вас, — умилённо произнёс Ланцанс, покачивая головой и щурясь на начатую рюмку, — и светлая радость проникает мне в душу. Может быть, вы правы: не стоит тратить нервы на людей. Господь думает о них лучше нас с вами. Он лучше знает, что есть благо.

— Чертовски много забот у господа бога… Но, разумеется, он-то знает, — пробормотал Шилде, — старик знает!

— И я напрасно терзаю своё сердце мыслями о таких, как Изабелла, — уныло ответил Ланцанс.

— Аппетитная девчонка… но что поделаешь, живой инвентарь, сданный в аренду, всегда может околеть.

Под влиянием выпитого Ланцансу хотелось сказать, что он уже разделался с Ингой. Ему хотелось прихвастнуть тем, что в Риге у него и без Шилде есть кому выполнить задание. Слова висели у него на кончике языка, но он одумался: даже тот, кому поручено выстрелить в Ингу, покончит с собой. Орден знает: надёжно молчат только трупы. Ланцанс удовлетворился тем, что мысленно посмеялся над Шилде, и с чувством превосходства, хотя и ласково, проговорил:

— Вы мошенник, Шилде, но не думайте, что вы умнее всех! Изабелла не вернётся оттуда, и вы должны заплатить мне её полную стоимость.

— Вот ещё! — фыркнул Шилде и предостерегающе поднял палец. — Осталось несколько минут. — Шилде уставился на часы и стал постукивать пальцем в такт конвульсиям секундной стрелки. Ланцанс тоже вынул свои неуклюжие старые часы, с трудом поднял непослушную крышку.

— Кажется, ваши спешат на две минуты, — озабоченно сказал он.

— Идя сюда, я проверил их секунда в секунду. Осталось… да, осталось ровно четыре с половиной минуты.

— Тогда я поставлю свои…

— Бросьте старую развалину, следите по моим, — трезвея от нервного напряжения, сказал Шилде и подвинул часы так, чтобы стрелки их были хорошо видны обоим.

— Помолимся же о душах тех, кто предстанет сейчас перед престолом, — прошептал Ланцанс и поднял глаза к потолку. Там взгляд его встретил плывущую по плафону пышнотелую особу, окружённую весёлыми амурами. Их пухлые тела были словно перевязаны ниточками, и все они весело улыбались. Ланцанс с трудом оторвал взгляд от розовой нимфы и опустил его на часы. Его тонкие губы едва заметно шевелились:

— «Ныне отпущаеши!»