Обдумывая свое открытие, Житков все больше убеждался: связь между звеньями цепи не случайна. Возникло подозрение, что и сам-то Витема не отдает себе ясного отчета в физической сущности процесса, происходящего в «его» открытии.
Что, если это открытие никогда и не принадлежало Витеме? Что, если оно похищено у Бураго? Но как очутилось оно в руках капитана «Марты»?
Чем дальше, тем все невероятней казались предположения. Звенья цепи, казалось, начинали рассыпаться. И все же подозрения, однажды родившись, уже не оставляли Житкова. Разве жизнь — не самая удивительная выдумщица? Не случается ли, что ее хитросплетения превосходят самую изобретательную фантазию? Нужно только все хорошенько проверить. Все — от начала до конца! И, прежде всего, вопрос о том, похитил ли Витема расчеты или они попали к нему случайно?
Теперь Житков сомневался уже во всем. Даже в том, что Мейнеш действительно умер. Не исчез ли старик по приказу Витемы, открывшего их случайное знакомство и пожелавшего положить конец этому знакомству?
Но умер Юстус или нет — факт оставался фактом: выведать что-либо о Витеме у него уже не удастся. Между тем, внести ясность в то, что Витема называл своими «исследованиями», казалось теперь особенно необходимым: это был долг Житкова — долг друга Найденова и советского человека. Проникновение в тайну Витемы больше уже не казалось Житкову вторжением в чужую тайну. Этическая сторона этого дела представлялась теперь совсем иной и не внушала никаких сомнений: Житков выполнял свой долг. Но чтобы приступить к его выполнению, оставался один путь — просмотреть бумаги Витемы.
От идеи проникнуть на «Марту» следовало сразу отказаться. Значит, нужно попытаться просмотреть хоть те бумаги, которые капитан хранят в номере гостиницы.
Житков понимал, что медлить нельзя. Политическая атмосфера в Европе сгущалась. Надвигалась возможность закрытия многих морских путей, отрыва континентов один от другого, может быть, на целые годы. Уходя из этого порта, Житков мог не скоро в него вернуться.
И он решился…
* * *
Однажды вечером Витема сказал, что уходит в институт. Житков как бы невзначай заметил, что тоже сейчас уйдет. В действительности же он никуда не собирался. Дубликат ключа от комнаты Витемы лежал у него в кармане. Увидев в окно, как капитан пересек площадь, Житков вышел из номера, прошелся по коридору. Никого из постояльцев в соседних номерах не было. Он вложил ключ в замок и через несколько секунд стоял у письменного стола капитана. Один, другой, третий ящик… И вот перед взволнованным Житковым столбцы вычислений, формулы, столь хорошо знакомые ему по собственным работам. Листки исписаны по-английски, но Житков убежден, что этот язык — не родной для Витемы. Но что это? Как будто и почерк совсем не тот, каким были написаны несколько строк записки, полученной им однажды от Витемы. Да… да… да… Житков вглядывается внимательней… Неужели?.. Неужели это почерк профессора Бураго? Житков лихорадочно пересмотрел несколько листков. Теперь его удивление граничило с испугом: перед ним были формулы, близкие к формулам невидимого лака!..
Значит… значит, листки эти действительно похищены. И, может быть, из этого остается сделать и следующий вывод: Бураго стал жертвой убийц! Так неужели же существует связь между Витемой и рыжим дворником-бароном?
Если так… Не должен ли Житков взять все эти бумаги и пойти прямо к советскому консулу?
Но зачем?.. Просить арестовать Витему?.. Нет! Здесь, в чужом городе, это невозможно. И вообще всякой непродуманной поспешностью можно только испортить дело. Если Витема действительно агент чьей-то разведки, которой понадобились эти листки, то их исчезновение лишь спугнет его. Нужно действовать осмотрительней.
Житков схватился за карман. Как хорошо, что маленькая фотокамера, с которой он обычно не расставался, — с ним!
Запечатлеть на пленке все найденные листки было делом нескольких минут. Затем Житков привел бумаги в порядок и положил на место. И в ту минуту, когда он уже повернулся, чтобы идти к двери, ему показалось, что он слышит чьи-то шаги. Кто-то поднимался по лестнице.
Житков захлопнул номер Витемы, пробежал несколько шагов до своего номера и, тяжело дыша, упал в кресло у себя в комнате.
Едва он успел отдышаться, как в дверь постучали. По стуку он узнал Витему.
— Что с вами? — спросил тот, улыбаясь. — Приснилось что-то дурное?.. Вы даже побледнели.
Житков провел рукой по лицу. Сдерживая желание схватить капитана за горло, он, насколько мог спокойно, сказал:
— Да, кажется, вздремнул.
Витема предложил пойти поужинать под гостеприимным кровом мадам Ван-Поортен.
Житков согласился: стакан вина был ему сейчас как нельзя более кстати. Он напрягал все силы, чтобы не выдать своего истинного отношения к капитану. Он старался разгадать по лицу Витемы, догадался ли тот, что кто-то побывал в его номере. Но лицо Витемы было непроницаемо, голос звучал вкрадчиво, как всегда, только на этот раз капитан необычно много и охотно говорил о своей работе, о себе.
На столе появилась вторая бутылка «Чинзано». Щурясь на струйки табачного дыма, Витема не спеша излагал свои взгляды на жизнь, и чем дальше вслушивался Житков в неторопливые слова капитана, тем яснее становилось, как далек он был от понимания внутреннего мира этого человека.
— Вся деятельность мирного времени является для моряка не больше, чем подготовкой к великой жатве, собираемой во время войны, — говорил капитан. — Будь то чисто торговые рейсы или перевозка военной контрабанды, все — пустяки. Война — вот игра, стоящая свеч.
— Можно подумать, — сказал Житков, — что для вас работа капитана грузового судна — занятие временное и чуть ли не досадное!
Витема молча кивнул. Житков пристально поглядел на своего собеседника. Ему казалось, что в прищуренных глазах капитана сверкают искорки смеха. Это раздражало.
— Да, — резко сказал капитан.
— Не станете же вы утверждать, будто войны можно расценивать иначе, как явление, направленное против человечества, против культуры. Разве война не свидетельство противоестественных и корыстных наклонностей небольшой кучки преступников или маньяков?
И снова Житкову почудилось, что взгляд капитана остановился на нем с выражением плохо скрываемой насмешки.
— Обратитесь к истории, — спокойно сказал Витема. — С 1496 года до нашей эры, то есть с заключения так называемого Амфиктионова мира и до наших дней, — больше 3000 лет, срок достаточный, чтобы определить основные тенденции в развитии двуногих, — на так называемый мир приходится всего 232 года, а на войну 3204 года. Иными словами, на год мира — тринадцать лет войны. Человечество почти непрестанно дерется. И чем дальше, тем ожесточеннее становится эта драка.
— Дело здесь не в человечестве в целом… — начал было Житков, но осекся: стоит ли спорить? Да и нужно ли в создавшейся обстановке раскрывать свои взгляды человеку, в котором отчетливо видишь врага?
Но от вопроса он все же не удержался:
— А знаете ли вы, как называется то, что вы исповедуете?
— Меньше всего меня занимают ярлыки.
— Не думаете ли вы, что это и есть примета фашизма?
Витема пожал плечами:
— Может быть… — Он задумался. — Я прошел жизнь довольно извилистым путем. Беда в том, что судьба не подарила мне того, на что имеет право большинство людей: чувства родины.
— Скажите мне, где ваша родина? — спросил Житков.
— Вы рутинер, дорогой господин Житков! Разве дело в школьном определении: широта, долгота, климат, геоморфология? Какое значение могут иметь эти понятия?
Житков удивленно взглянул на него.
— Но позвольте, ведь родина — это прежде всего… именно родина, родная страна. Единственная. Ее нельзя…
Витема перебил:
— При условии, что она не забывает своих сыновей. — Он сделал выразительное движение пальцами, словно считал деньги. — То отечество достойно верности, которое платит за любовь. Такое отечество у меня есть. Оно-то и имеет право на мою нежную привязанность.
— Вы говорите это серьезно?
— А вам доводилось видеть серьезных людей, несерьезно относящихся к этому вопросу? — И Витема повторил пальцами то же движение. — Для меня вопрос сводится к тому, чтобы рано или поздно вернуться в географические границы страны, где я родился. Но я хочу вернуться в нее не игрушкой в чужих руках, а господином, а для этого опять-таки есть одно-единственное средство. Без денег все теряет смысл.
— Быть может, с этой точки зрения вы смотрите и на войну? — удивленно спросил Житков.
— В какой-то мере, конечно, — не задумываясь, ответил Витема. — Я знаю, вас и тут беспокоит, так называемая «моральная» или «этическая» сторона. — Он рассмеялся: — Не могу произносить эти слова без кавычек. Подобные категории лишь в той мере и ценны, в какой способны служить нам. А служить они могут лишь будучи абсолютно гибкими, то есть подчиняясь нам же. Значит, и мораль и этику создаем мы сами для себя, приспособляясь к каждому отдельному случаю. И совершенно понятно, что всякого рода морально-этические нормы, мешающие жить так, как хочется, мы придумываем не для себя, а для других. Неужели же шоры, мною самим придуманные, могут помешать мне идти туда, куда я хочу, и так, как хочу? Это было бы просто противоестественно!
Житков сидел нахмурясь, обеими ладонями сжав стакан. Он с трудом заставлял себя слушать, не перебивая.
— Лучше выпьем! — Витема поднял рюмку, любуясь на свет красноватым золотом вермута. — Римляне были ближе нас с вами к правде, пуская в мир бессмертное изречение о местопребывании истины.
Не притронувшись к вину, Житков задумчиво поглядел на Витему.
— Рано или поздно, но вы пожалеете о том, что пошли этим фарватером, — сказал он.
Витема покачал головой.
— В моей жизни бывали случаи, когда я кое о чем жалел. Но ни разу я не раскаивался в своих поступках.
— Не может же быть, чтобы вам не приходилось сомневаться или колебаться!
— Сомневаться — да! Колебаться — никогда! — Витема встал. — Завтра продолжим разговор. Идет?