Союз с коммунизмом означаетМао Цзе–дун
жизнь, борьба с ним означает смерть.
1
Разгуливая по Генуе, Стил и Джойс томились ничегонеделанием. Тони с ними не было. Его взял с собою Фан Юй–тан, чтобы не пользоваться наемными гидами и переводчиками на пути к Риму. В Риме у генерала были дела. А Тони был готов на все, только бы попасть в Китай. Там он рассчитывал отделаться от своих обязанностей генеральского повара и стать тем, чем должен быть всякий честный человек в подобных обстоятельствах, — солдатом армии Чжу Дэ. Он завидовал своим друзьям. Их функции были ясны уже сейчас: ознакомление авиационных механиков китайской армии с захваченными у японцев американскими самолетами и моторами. А Тони ничего не смыслил в механике. Он мог надеяться только на свое горло, на умение держать винтовку да на собственный энтузиазм. Хотя маленький секретарь Фан Юй–тана и заявил, что 8–я армия не нуждается в подобной помощи, но Тони был уверен: еще одна пара рук, умеющих обращаться с пулеметом, никогда не будет лишней.
А пока, освобожденный от необходимости угощать генерала макаронами, Тони ревностно выполнял обязанности гида. То он тащил грузного китайца на развалины бань Каракаллы, то пытался подавить его зрелищем замшелых остатков Колизея:
— Здесь происходило безобразие, которое пытаются изобразить писатели многих наций. С того вон края выходили на арену гладиаторы. Вон там была расположена ложа императора. Девяносто тысяч глоток вопили "добей его!" или требовали пощады какому‑нибудь германцу или галлу. От одного движения пальца потерявшего человеческий облик кретина–императора зависела жизнь человека, а то и целой толпы людей.
— Как это от движения пальца? — спросил Фан Юй–тан.
— Вот так, — воскликнул Тони, движением коротенькой руки пытаясь изобразить то, что происходило в императорской ложе две тысячи лет назад.
Под конец прогулки они взобрались на холм, с которого открывался вид на Рим. Генерал взглядом отыскал в море грязных крыш золотую махину купола святого Петра.
— А мы могли бы побывать в Ватикане? — спросил он, смеясь. — Когда‑то я был католиком.
— Нет ничего проще, — ответил Тони.
Фан Юй–тан водрузил шляпу на свою большую крутолобую голову, покрытую коротко остриженной щетиной волос, и направился в гостиницу, чтобы переодеться к визиту в Ватикан. Но вдруг по дороге генерал потребовал, чтобы Тони свел его на Виа дельи Орсини. Эта "виа" оказалась темным узким проулком с невзрачными серыми домами в три этажа. Среди этих домов Фану понадобилось отыскать мало чем отличающийся от них палаццо Педиконе. Остановившись перед его мрачным фасадом, Фан Юй–тан полушопотом проговорил:
— Второго марта тысяча восемьсот семьдесят шестого года здесь родилось дитя, нареченное Эудженио Мария Джузеппе Джованни Пачелли… Блаженно чрево, носившее тебя!
Китаец сощурил маленькие глазки и с недоверчивой улыбкой еще раз оглядел мрачное здание.
— Так рассеиваются вредные иллюзии, — сказал он.
Еще задолго до того, как белая "фумата" взлетела над трубою Сикстинской капеллы и прежде чем старейший из кардиналов конклава осчастливил собравшихся на площади традиционным возгласом: "Nuncio vobis gaudium magnum: habemus papam!" и огласил имя избранника — высокопреосвященнейшего и достопочтеннейшего господина кардинала Эудженио Пачелли; за много недель и даже месяцев до того, как кардинал–коронатор подал высокопреосвященнейшему и достопочтеннейшему венец с формулой двадцативековой давности: "Прими трехвенечную тиару и знай, что ты отец князей и королей, владыка мира на земле, наместник господа нашего Иисуса Христа, коему честь и слава мира без конца"; задолго до этого помпезного представления, разыгранного актерами в пурпурных и лиловых мантиях, сам Пачелли и все, кому следовало знать, знали: он уже девять лет хозяйствует в папском Риме и хозяином его останется.
Когда Эудженио Пачелли, он же Пий XII, переселился из покоев папского статс–секретаря в покои самого "отца князей и королей", в распорядке ватиканской жизни ничего не изменилось.
В тот памятный для Фан Юй–тана день 1939 года, когда он должен был предстать перед новым папой, жизнь его святейшества началась так же, как начиналась всегда. В восемь часов камерарий Джованни Стефанори на цыпочках вошел в опочивальню, где под парчевым пологом стоит большая медная кровать наместника Петра, и раздернул оконную штору. Через пять минут святейший уже с удовольствием плескался в ванне, оборудованной по последнему слову банной техники. Еще через десять минут Стефанори подал святейшему шерстяные кальсоны и приступил к его туалету. Все делалось быстро под ловкими руками камерария, пока дело не дошло до бритья. Эту операцию Пий привык совершать сам. Он пользовался электрической бритвой. Папа любил этот прибор. Он тщательно следил за тем, чтобы появляющиеся на рынке новые модели электрических бритв не миновали его. Новый папа вообще любил новинки техники в личном быту: диктофоны и смесители воздуха, холодильники и радио — все, что делало более сносной жизнь в древних стенах Ватикана.
Пока Пий привычной скороговоркой шептал молитвы в маленькой капелле, примыкающей к спальне, в столовой накрывался завтрак. Много ездивший по свету Пачелли пристрастился к испанской кухне и пользовался только ею. Но как это ни смешно, испанские блюда готовили ему немки, — несколько дебелых баварских монахинь, вывезенных им из нунциатуры в Германии.
Пий уселся в столовой за резной ореховый стол. Над его головой, между двумя буфетами, стоящими у противоположных стен, с писком запорхали две канарейки — любимицы святейшего. Их всегда выпускали из клеток на то время, пока папа ел. Напротив папского прибора им ставились два блюдечка с зерном.
К концу завтрака канареек опять заманивали в клетки.
Пий любил поиграть с птицами. Просунув длинный палец между прутиками клетки, он посюсюкал тонкими губами:
— Тю–тю–тю… Мы сегодня в хорошем настроении?.. Тю–тю–тю…
Испуганные птицы, забившись в угол клетки, часто мигали, их желтые перышки испуганно дыбились.
Апостольскому любителю птах не приходило в голову, что в этот же миг в северной половине Европы Гитлер пытается просунуть корявый палец с обгрызанным ногтем в такую же клетку и, вытянув губы, сюсюкает:
— Сисси сегодня хорошо спала?.. Тю–тю–тю…
…Лифт спустил святейшего из третьего этажа во второй. Там, в так называемой библиотеке, протекали следующие часы папского дня за докладами кардиналов — префектов конгрегации. По статс–секретариату доклад делал кардинал Мальоне, хотя фактически Пий сохранял руководство иностранными делами в своих руках. Наступали такие времена, когда этот департамент апостольской канцелярии приобретал главенствующее значение в политике Ватикана. Нужно было до конца достроить здание фашистско–католической империи мира, основание которой он сам заложил при Пие XI. Италия Муссолини, Германия Гитлера и Фаульгабера, Австрия Инитцера, Испания Франко и Гомы, Португалия Салазара и Церейры, Венгрия Хорти и Миндсенти — вот первые камни этого здания в Европе. Пришло время вплотную заняться Францией. Максим Вейган и Петэн с его долговязым протеже де Голлем были надежными проводниками его политики в Третьей республике, под наблюдением кардиналов Сюара и Валери.
Затем на очереди была непокорная Чехия. Рим выполнил свои обязательства: чехи стали подданными рейха. Пора и Гитлеру выполнить свои обещания. Да, теперь, когда на папском троне сидел он, Евгений Пачелли, Гитлеру следовало перестать ломаться. Он должен был помочь святому престолу справиться с толпою чехов, до сих пор не могущих забыть своего Гуса…
При этой мысли Пий потянулся к диктофону и нажал кнопку пуска.
— Дать Гитлеру мысль о низвержении памятников Яну Гусу и сожжении его деревянных статуй. Непокорность славянского духа поддерживается славою гуситов, — быстро проговорил он по–итальянски и движением пальца остановил жужжание аппарата.
Мысль плавно потекла дальше: Польша. Предстоит еще немало повозиться, чтобы заставить поляков примириться с предстоящим покорением Гитлеру. Начнется хныканье оравы польских епископов о том, что Речь Посполита всегда была верной и любимейшей дщерью Рима. Придется, вероятно, окончательно развязать руки примасу Польши кардиналу Хлонду, чтобы он мог справиться с поляками.
Пий усмехнулся: кто‑то из немецких военных говорил ему еще в Германии, что страшнее командира роты — ее фельдфебель, выслужившийся из самих же солдат. Вероятно, это так везде: если хочешь найти управу на массу — ищи ренегата. Хлонд давно уже забыл о том, что он поляк, и готов на все по приказу Рима. А в случае колебаний ему поможет Стефан Сапега. У этого рука не дрогнет, даже если бы ему пришлось занести ее не только над Краковом, а и над всей Польшей. А занести ее, вероятно, придется. Любимейшая дщерь Рима должна пасть жертвой на алтарь великого плана сокрушения коммунизма. Без Гитлера этот план не осуществишь, а Гитлер жаждет крови. Так пусть же прольется кровь любимейшей… Нунцию в Варшаве кардиналу Кортези придется поработать — он там немного ожирел, в этой чересчур католической Польше…
Но что они, все эти козявки, на западной границе главного супостата католицизма — России? Россия — вот то страшное, что стоит перед взорами, как вечная угроза.
Пий отчетливо помнил каждую строчку им самим отредактированной энциклики предшественника "Дивини редемпторис". В ней он своею рукой осудил атеистический коммунизм. Но разве с большевистской угрозой можно бороться энцикликами? Проклятия в наш век мало на кого действуют. Нужны средства вроде тех, что сумели пустить в ход Муссолини и Гитлер. Трижды благословенны эти ниспосланные богом чудовища! Их лапами будут очищены от скверны авгиевы конюшни мира. Ради вечной славы и величия единой, пречистой, светлой невесты Христовой — святой католической церкви!
Что же, еще несколько шагов, и барьер на западных рубежах Европы будет закрыт достаточно плотно. Настанет время активно действовать Шептицкому.
Этот умен! Ох, как умен, милейший граф Андрей!
Руки его ловки и могут делать святое дело, не страшась разоблачений. Кому придет теперь на ум попрекнуть его авторством: "Украинский национализм должен приготовиться к борьбе с коммунизмом всеми средствами, не исключая массового физического уничтожения, если даже при этом должны пасть жертвой миллионы людей"?..
У кого так хороша память, чтобы связать этот приказ, достойный Торквемады, с ясным образом апостола Рима на Востоке? А если и найдутся такие памятливцы, то осмелятся ли они напомнить об этом? УНДО и ОУН знают свое дело.
Шептицкий — вот кто замкнет последнее звено цепи, выковываемой Римом для охвата России с запада. Замкнет барьер и начнет наступление на Украину. На всю Украину. Без нее не мыслится план похода на коммунизм.
Но Запад — только Запад. Остается еще Восток. Там потеряно много времени. За несколько веков общения с Китаем и Японией католицизм не сумел создать там ничего схожего с его западной цитаделью. А в последнее столетие растерял почти все собранное иезуитами за два предыдущих века ловкой работы. Может ли итти в счет договоренность, которой он сам, еще будучи статс–секретарем, добился с Токио? И в Токио ли дело? Япония и без понуканий Рима готова в любой момент броситься на Россию. Совсем иное дело Китай. Там мало поймать в сети кучку правителей, готовых за пригоршню золотых и мешок посулов продать страну и народ. Этим сговорчивым правителям противостоят несколько сот миллионов китайцев. Два лагеря. Два мира чуждых, а подчас и враждебных один другому. Душа простого китайца рвется к свободе. Ей милы лозунги, которыми живет нынешняя Россия. Придется приложить еще уйму усилий, чтобы столкнуть с места эту лавину. И кто знает, в какую сторону она покатится, будучи сдвинута? Один толковый епископ на страну с 450 миллионами населения! Слов нет, Томас Тьен верный человек, но он пока единственный китаец, которому можно дать красную шапку. Американцы, правда, толкуют, будто Рим может положиться на них, что их католические миссии в Китае — опора Ватикана, но Пию что‑то не очень нравятся эти слишком расторопные миссионеры американской выучки. Невозможно понять, чьими посланцами эти господа в действительности являются — Рима или Вашингтона? Правда, Спеллман — вполне солидная фигура, но Пию не по душе тон, взятый этим боровом в сношениях с апостольской канцелярией. Оказывается, вредно, когда даже кардинал чересчур отчетливо чувствует, что за спиною у него золото не римского происхождения. Такой может и вовсе отбиться от рук. Позволь ему сунуть нос в Китай, и он перестанет разбирать, что кесарю, что богу, — все полетит в широкий карман Моргана. А с Моргана хватит и того, что Рим хранит у него свои вклады и доверяет ему управление нефтяными и селитровыми делами церкви по ту сторону Атлантики. В Китай эту компанию пускать опасно. Вернее всего было бы послать туда своего, итальянского иезуита. Но американцы тут же завопят: почему итальянский, а не американский? А почему, действительно, не американский?.. Разве Ледоховский не забыл, что он поляк? Он одинаково крепко держит в руках всех иезуитов — без различия национальности и положений, без скидок на происхождение и возраст. Прекрасный, отличный генерал ордена? Такому, как Ледоховский, не жалко и уступить прозвище "черного папы". Из его рук никогда не выпадет однажды попавшее в них: ни человеческая душа, ни тайна, ни обол. И при всем том — знает свое место, прекрасно воспитан, тонкий политик и твердый администратор. Что ж, быть может, так и нужно сделать: поставить китайские дела в первый пункт новой программы наступления, которую Пий готовит для иезуитов. У них достаточно опыта и в работе там, на Дальнем Востоке. Сколько веков они уже осваивают те края… Если снять с них запрет и разрешить немного покривить душой, они способны сделать католиками и буддистов, и конфуцианцев, и магометан. Иезуиты сумеют не привести их в противоречие ни с Буддой, ни с пророком, и святую мессу будут служить в храме Конфуция…
Пий улыбнулся: он любил эту гибкую и твердую, как лучшая сталь, "роту Христову". Он охотно теперь же поставил бы ее с метлою загонять китайцев в овчарню Христа… Единственное "но" — времена сильно изменились: пошли итальянца или американца примасом Китая — и кто знает, что из этого выйдет… Могут и не принять. Или, приняв, окружат воистину Китайской стеной молчаливого протеста. Как бы не пришлось назначить там примаса из китайцев… Но как приняла бы такой ход Америка, что сказал бы Спеллман?..
Тут Пий вспомнил, что, кажется, на сегодня он назначил аудиенцию генералу из китайских католиков. Сам бог привел этого китайца в Рим. С ним можно будет договориться о том, чтобы направить силы католицизма в Китае на борьбу с бурно развивающимся движением Мао Цзе–дуна.
Пий коснулся звонка и приказал вошедшему камерарию пригласить кардинала Мальоне.
На разговор с Мальоне о китайских делах ушел остаток времени до обеда.
Фан Юй–тан не был новичком на всякого рода приемах, но на этот раз он волновался. Хотя он давно перестал считать себя верующим, сегодняшнее представление духовному отцу всех католиков значило для него довольно много. Не меньше, чем любое из деловых свиданий, которые он имел в течение своего путешествия по Америке и Европе. Там он тоже говорил об очень важных делах, но говорил с людьми, которых считал равными себе, а иногда и стоящими ниже. Они были политическими деятелями — и он был политический деятель; они были генералами — и он был генералом с неизмеримо большей властью над жизнью и смертью своих солдат, чем любой из них; они были дельцами, но и он был дельцом.
Кое‑кто пытался смотреть на него сверху вниз, но он игнорировал это. Не он добивался прав для китайцев в Америке, а американцы выклянчивали для себя привилегии в его провинциях; не он нуждался в их солдатах для проведения своих политических планов, а его солдаты были нужны им, чтобы свести счеты с японцами или с коммунистами; не он предлагал им свое оружие, а они навязывали ему устаревшее барахло в обмен на недра Китая; наконец, не он был таким глупцом, чтобы ссужать их займами, — они совали ему доллары в надежде получить с него волчьи проценты, которых он никогда не сумеет заплатить. Пусть они больше смыслили в тонкостях мировой политики — в дураках оставался не он. Пусть они презирали его, подписывая чеки в раззолоченных кабинетах своих банков, — по чекам платили их кассиры!
Совсем другое дело предстоящий разговор с владыкой католического мира. Уже самый церемониал представления, который Фан Юй–тан изучил по врученной ему печатной инструкции, поверг его в некоторое недоумение. Он был убежденным республиканцем, но, воспитанный в китайском уважении к церемониалу, не мог не отдать должного тонко разработанной программе: "Божественная власть над живущими принадлежит папе". Мысль о том, что сам Фан чего‑то стоит, должна была быть оставлена за порогом тронной залы отца католиков. Если пилигрим не должен был ползти к трону на коленях от самой двери залы, то только потому, что это чрезвычайно замедлило бы прием сотен людей, являвшихся целовать туфлю святейшего, и свело бы на нет рентабельность предприятия.
Вероятно, величие выработанного веками и тонко продуманного психологического эффекта оказало бы свое действие и на ум Фан Юй–тана, если бы не крошечная деталь, в один миг разбившая все хитросплетения монахов. С грубостью, граничившей с пошлостью, она швырнула китайца с небес экстаза на жесткую землю прозрения.
Когда генерал уже почти закончил переодевание к предстоящему приему, в отель явился итальянец, визитная карточка которого "Бенедетто Сора" ничего не сказала ни самому Фан Юй–тану, ни его секретарю. Вызвали Тони, уныло ожидавшего момента, когда он сдаст, наконец, генерала шоферу.
Увидев перед собою итальянца, Сора утратил самоуверенность, с которой было начал наступать на маленького генеральского секретаря. На вопрос Тони он вынул другую карточку: "Бенедетто Мария Джузеппе Сора, поставщик апостольского двора".
— Но что нужно этому поставщику апостолов? — как всегда невозмутимо и вежливо спросил секретарь. — Его превосходительство генерал Фан — не херувим и не духовная особа, ему не нужно ни церковной утвари, ни духовных одеяний.
— Не то, совсем не то! — воскликнул синьор Сора. — Я хочу вам сказать, что никто, кроме меня, во всем христианском мире не выделывает вещей, имеющих такие референции от его святейшества папы, никто, кроме меня, во всей Италии не сможет дать вам…
Тони нетерпеливо перебил:
— Нельзя ли покороче: что вы предлагаете?
— Кальсоны, синьор! — с гордостью воскликнул Сора. — Такие же шерстяные кальсоны, какие носит сам святой отец!..
Фан Юй–тан, конечно, никогда не воображал, будто папа римский настолько свят, что не нуждается в кальсонах, но почему‑то этот эпизод испортил ему настроение, невольно подчинившееся пиетету папского имени и программе аудиенций. Торжественность испарилась, как дым. Фан понял, что ему предстоит очень важное свидание, но свидание не с живым богом, а с человеком, так же нуждающимся в шерстяных кальсонах, как он сам, Фан Юй–тан, в крещении нареченный Евгением. Евгений Фан, пусть так, если это будет привычней для святейшего.
Фан больше не испытывал волнения, проходя одну за другою каменные арки ватиканских ворот; в приемную дворца он входил, как в одну из многих других приемных дельцов, которые ему пришлось миновать на пути от лагеря Чан Кай–ши к лагерю народа, куда он хотел вернуться после долгих странствий и заблуждений: имея седую голову, нужно было подумать о том, чтобы найти последнюю правду, ту единственную правду, с которой человек может спокойно отойти в вечность.
Когда Фана оставили одного в приемной, он преспокойно уселся в кресло и принялся листать выданную ему памятку для посетителей. Тут он с точностью, подведенной, как в бухгалтерской книге, ощутил мощность папского аппарата, обозначенную такими сухими, но так много говорящими цифрами. То, что он увидел, было похоже на таблицы процентных уплат и погашений займов, которые ему навязывали в американских банках. Он останавливался на каждой цифре, оценивая ее реальное значение: "количество церквей (вероисповеданий, сект и т. п.), подчиненных святому престолу во всем мире, — 1865; патриархатов — 10; митрополитанских архиепархий — 333; архиепархий, входящих в митрополии, — 36; епархий — 964; аббатств и прелатур — 54; апостолических викариатов — 322; апостолических префектур — 133; самоуправляющихся миссий — 13. Кроме того, имеется 4 титулярных патриарха и 750 титулярных епископов… Конгрегация пропаганды веры святого престола насчитывает в своих миссиях 84 тысячи человек, из них священников около 25 тысяч. Наибольшее количество католических миссий сосредоточено в Китае: 4500 священников и 1200 мирян–служащих".
Ну что же, арифметика достаточно внушительная. Но если он договорится с папой, и она может измениться: он, Фан Юй–тан, отдаст приказ по своей армии об обязательном крещении солдат и офицеров. Впрочем, насчет офицеров нужно еще подумать. А вот солдатам он пообещает за это прибавку рисового пайка. Вопрос о том, что он сам получит взамен этого от святейшего?..
В приемной появился монсиньор Доменико Тардини и сообщил, что общий церемониал для приема Фан Юй–тана отменен. Святейший отец даст его превосходительству частную аудиенцию в обстановке, которой удостаиваются лишь самые редкие, самые почетные гости апостольского двора. Фан Юй–тан не выразил ни смущения, ни радости: ему было уже безразлично, где будут происходить переговоры о сделке с Ватиканом. Он шел переваливаясь, как гусак, за степенно вышагивающим впереди него "секретарем по чрезвычайным делам". Фану пришла мысль, что чем больше он приближается к святейшему, тем быстрее улетучиваются остатки его веры.
Фан и Тардини медленно миновали залы, переходы дворца и длиннейшую галлерею, покрытую росписью. Она показалась китайцу не столь божественной, сколь фривольной: потолок и стены были усеяны фигурами обнаженных мужчин и женщин. Наконец перед ним бесшумно распахнулась широкая, кованная золотыми украшениями дверь. Генерал увидел великолепный сад. Сквозь пальмы светился золотом купол святого Петра. Сад казался висящим в воздухе, с его террас открывался вид на весь Рим.
Среди почти тропической роскоши сада темная фигура вдали, одиноко двигавшаяся по аллее, показалась Фан Юй–тану неправдоподобно постной. При виде ее Тардини поспешно отвел китайца в боковую аллею. Там они обогнали прогуливавшегося Пия и вышли ему навстречу.
После церемонии благословения и нескольких вопросов о здоровье, путешествии и о том, как понравилась Фану Италия и Рим, заданных через Тардини, Пий с улыбкой обратился прямо к генералу на английском языке:
— Полагаете ли вы, что нам понадобится переводчик?
Услышав отрицательный ответ китайца, папа сделал знак и Тардини удалился.
Фан Юй–тан даже несколько испугался такой интимности: с глазу на глаз не заключишь сделки, от которой потом нельзя было бы отпереться. Но тут же, подумав, решил: если сделка выгодна для обеих сторон, то не нужны ни письменные договоры, ни свидетели. Если сделка не выгодна, то чем заставишь контрагента выполнять ее, когда он заартачится? Тем более, когда речь идет о таком контрагенте, как этот худой старик с пронизывающими глазами и таким проникновенно ласковым голосом, что руки наивных людей, вероятно, сами поднимаются, чтобы сложиться для молитвы.
Фан сказал папе, что, побывав в Штатах, убедился в лживости и нечестности американцев в отношении Китая. Он заявил Пию, что пресловутая политика открытых дверей, провозглашаемая Штатами, — не что иное, как самый легкий способ изгнать с китайского рынка своих соперников — японцев и англичан. Принципиального отличия между американской политикой открытых дверей и экспансией Англии, а пожалуй, даже и откровенной агрессией японцев нет. Все дело в методологии, а цель одна: закабаление Китая, превращение его в рынок для своих товаров и в резерв живой силы для будущего замышляемого генерального наступления на коммунизм, на Россию.
- …Если мы на минуту отрешимся от показной фразеология американских правителей и прислушаемся к тому, что говорят практические политики Штатов, их дельцы и генералы, все станет на свои места. Американцы не думают о помощи Китаю против Японии. — Фан на секунду умолк и, потупившись, закончил: — Они дают Японии все, что ей нужно, стремясь затянуть войну, стоящую нам сотен тысяч, миллионов человеческих жизней…
При этих словах китайца Пий поднял взгляд к небу и тихо произнес:
— Мы будем молиться о страдальцах. Да примет их господь в свои объятия, и ангелы божьи да утешат их.
Фая подумал, что было бы гораздо больше пользы, если бы папа попросту приказал кардиналу Спеллману воздействовать на американских католиков, чтобы те прекратили поставки военных материалов японцам. Цифры, способные убедить самого недоверчивого слушателя, быстрой чередой замелькали в мозгу китайца. Не давая папе перебить или остановить себя, генерал заговорил с поспешностью:
— Из нескольких бесед в Америке я понял, что снабжение Японии военными материалами и стратегическим сырьем из Америки происходит по двум причинам, которые кажутся американцам достаточно основательными и ясными: во–первых, они считают, что прекращение такого снабжения способствовало бы сближению Японии с Англией. Американцы ни за что этого не допустят. Они считают, что сближение Японии с Англией означало бы безусловное усиление японской агрессивности по отношению к Соединенным Штатам. Второй причиной, толкающей американцев на оказание японцам военной помощи в борьбе с Китаем, является надежда, что, преодолев наше сопротивление и поставив себе на службу правительство Чан Кай–ши, японцы смогут повернуть Китай на запад. А ни для кого не секрет: американцы хотели бы, чтобы японцы осуществили, наконец, то, что им так долго не удается, — большую войну с Советским Союзом.
Пий исподлобья посмотрел на китайца:
— Тяжкое обвинение возводите вы, сын мой, на своих американских братьев во Христе. Уверены ли вы в том, что говорите?
— Не только в этом, святой отец! Я уверен и в том, что совершенно так же рассуждают и англичане. Они тоже оказывают помощь Японии ради того, чтобы не дать ей пасть в объятия Америки и чтобы помочь ей обратить свое оружие против Советского Союза.
— Вы рассуждаете так, словно ни у Америки, ни у Англии, ни у их японских и китайских друзей нет более насущных задач, чем нападение на Россию.
— Конечно, есть, отец мой! Есть! Такой насущной задачей является ликвидация освободительного движения в Китае, физическое уничтожение коммунистов и прежде всего их вождей — Мао Цзе–дуна, Чжу Дэ, Чжоу Энь–лая и других.
— Вы… коммунист, сын мой? — И взгляд папы впился в лицо китайца.
— Нет, отец мой.
— Почему же вы так близко принимаете к сердцу беды этих безбожников, отвергнутых церковью и властями земными, установленными господом–богом?
— Потому, что святая католическая церковь учила меня быть справедливым и милосердным, отец мой, — не сморгнув, отпарировал Фан Юй–тан.
— Прекрасные чувства, — сухо ответил Пий. — Но расточать их попустому не следует. Бывают обстоятельства, при которых и вся наша святая церковь и ее отдельные сыны должны проявлять твердость в отношении грешников. Лучше временные страдания на земле, чем вечные муки за гробом.
— Китайский народ достаточно страдал, чтобы получить хоть немного счастья и на земле, отец мой.
— Хорошо, оставим это… — уклончиво ответил Пий. — Чего вы просите?
— Я прошу, отец мой, чтобы вы выслушали меня до конца. Только об этом.
— Говорите…
— Я хочу, ваше святейшество, привести вам слова господина Стимсона, бывшего государственного секретаря Соединенных Штатов. Он сказал не так давно: "В настоящее время японский агрессор получает поддержку со стороны США и Британской империи. Однако мы не просто помогаем Японии. Наша помощь настолько эффективна, что без нее японская агрессия была бы немыслима и прекратилась бы очень скоро". Вероятно, мистер Стимсон имел в виду, что если бы, скажем, не тридцать пять миллионов баррелей американской нефти, посланные в Японию в тридцать седьмом году, то японский флот замер бы, остановились бы и танки. Если бы не два миллиона тонн американского железного лома, ввезенные в том же году для нужд японской промышленности, она не смогла бы послать своей армии в Китае ни одного снаряда. Если бы не американские станки и машины, проданные Японии на сумму в сто пятьдесят миллионов долларов в том же тридцать седьмом году, военное производство японцев сократилось бы наполовину. Вот что хотел, вероятно, сказать мистер Стимсон. А в тридцать восьмом году американцы оборудовали в Японии авиационный завод Кавасаки; в тридцать девятом году в Японию прибыли американские специалисты самолетостроительных фирм "Локхид" и "Дуглас", чтобы помочь японцам наладить массовое производство боевых машин. Склады Квантунской армии в Дайрене и Порт–Артуре ломятся от американских военных материалов…
По мере того как говорил китаец, выражение лица Пия делалось все более холодным. Воспользовавшись моментом, когда Фан умолк, чтобы набрать воздуха для следующей тирады, папа строго сказал:
— Я не разбираюсь в таких вещах, сын мой. Это не дело церкви.
Фан понял, что план–максимум, родившийся у него при взгляде на величественный купол собора святого Петра, — вмешательством Ватикана хоть немного обуздать американских пособников Японии, — химера. Оставалось сделать попытку осуществить план–минимум. Здесь Пий уже не сможет ответить Фану, будто ничего не понимает в подобных делах. Это были его собственные католические дела: бесчисленные католические миссии в Китае превратились в гнезда американо–англо–японского шпионажа. Миссионеры были не только разведчиками, они вели широчайшие коммерческие операции, выбивая почву из‑под ног китайской торговли, они ввозили тысячи тонн контрабанды и прежде всего опиум. Они торговали всем, чем только можно было торговать в дезорганизованной, порабощенной иностранным капиталом и японской военщиной стране. Они грабили китайский народ, расхищая природные богатства Китая и беспощадно эксплуатируя полурабский труд людей.
Фан говорил в той мере горячо, в какой способен говорить китаец. На этот раз папа слушал его с интересом. Но едва ли его обмануло притворство генерала, когда Фан в заключение своей речи прочувствованным голосом произнес:
— За вашу помощь, святой отец, я обещаю привести к вам сорок–пятьдесят миллионов новых католиков.
Что‑то похожее на огонек усмешки промелькнуло в черных глазах Пия, когда он спросил:
— Вы искренно верите тому, что можно привести в лоно святой церкви и миллионы китайцев, сражающихся под безбожными знаменами коммунистов? Вы верите такой возможности?
Фан ответил неопределенно:
— Это зависит от многих обстоятельств. И прежде всего, ваше святейшество, от вашего собственного отношения к этим людям. Они очень хорошие люди.
— Хорошо, сын мой, — спокойно сказал Пий, — я распоряжусь, чтобы единственным орденом, который должен вести миссионерскую работу в Китае, было "Общество Иисуса".
— Ах, отец мой, — воскликнул Фан, — я был бы счастлив, если бы это не были иезуиты!
Пий сделал вид, что хочет улыбнуться.
— "Выбирайте между иезуитами и социализмом!" — сказал когда‑то Тьер.
— Они называют себя миссионерами, а на деле являются комиссионерами… американских фирм.
— Ваши слова печалят меня, — Пий покачал головой. — Я поручу конгрегации пропаганды веры проверить состав миссий… Вы не знакомы с кардиналом Фумазони–Бионди?
— Не имел счастья… — сумрачно пробормотал Фан Юй–тан, поняв, что сказал лишнее.
— Я попрошу отца Фумазони, — вкрадчиво проговорил Пий, — посетить вас и выяснить детально, какие миссии, каких людей вы имели в виду… — И, подумав немного, продолжал: — Мне хотелось спросить: кого бы вы считали достойным стать кардиналом из числа китайских священнослужителей нашей веры?.. Что бы вы сказали о преподобном Томасе Тьене?
Фан вскинул взгляд на папу:
— Тьен — американский человек!
— Ах, вот как! — ответил Пий. И подумав: — В данное время вы являетесь формально подданным китайского государства, возглавляемого генералиссимусом Чан Кай–ши?
Фан Юй–тану почудилась в вопросе какая‑то каверза. Он не сразу ответил:
— Когда‑то я клялся в верности гоминдану…
— Если эта клятва связывает вас, мы освободим вас от нее, как и от всяких обязательств перед властями земными — в настоящем и в будущем… Это развяжет вам руки, сын мой.
— Я клялся служить гоминдану, отец мой, — повторил Фан. — Но от прежнего гоминдана, партии великого Сун Ят–сена, ничего не осталось. Так что… я не считаю себя больше связанным…
Пий поднялся со скамьи. Аудиенция была окончена.
Фан Юй–тан склонил голову. Папа выпростал руку из‑под накидки, и Фану предстала белизна его одеяний — такая светлая, такая не вяжущаяся ни с этой черной мантией, ни с мрачным, нахмуренным лицом Пия. Фан Юй–тан прикоснулся губами к узкой, но крепкой руке папы и стал пятиться в боковую аллейку.
Брови папы были нахмурены, он говорил, не глядя на кардиналов. Каждый должен был угадывать, к кому из них относятся его слова, произносимые все тем же, раз навсегда для всех обстоятельств усвоенным вкрадчивым голосом. По мере того как инструкции, относящиеся к кому‑либо из них, заканчивались, папа едва заметным кивком головы отпускал его и приступал к наставлению следующего.
Монсеньор Винченцо–Бианки–Канлиэзи, управляющий апостольской канцелярией, уже удалился, чтобы заготовить рескрипт о пожаловании генералу Евгению Фану ордена святого Григория Великого третьего класса за гражданские и военные заслуги перед святым престолом и католической церковью.
Вторым был отпущен монсеньор Доменико Тардини — секретарь конгрегации чрезвычайных дел. Его скромная задача заключалась в том, чтобы пересказать статс–секретарю, кардиналу Мальоне, содержание беседы папы с китайцем, которую монсеньор Тардини слушал из‑за кустов. Мальоне предстояло принять срочные меры к тому, чтобы отменить все займы, выданные Фану американцами, задержать транспорты закупленного им оружия и открыть государственному департаменту США истинные намерения Фан Юй–тана в отношении американцев в Китае.
В небольшом кабинете Пия остался секретарь священной инквизиции кардинал Франческо Сельваджиани. Он стоял поодаль от письменного стола, сложивши руки на животе и привычными пальцами машинально перебирая четки. Лицо его при этом ничего не выражало. Вероятно, вот так же, по привычке двигая челюстями, американский клерк жует резинку, далекий мыслями от надоевшей ему работы. Только тогда, когда дверь затворилась за Тардини и Пий молчаливым движением подбородка указал старику на кресло напротив себя, тот уселся и сунул четки в широкий карман сутаны. Несколько минут в комнате царило молчание. Наконец Пий бросил:
— Что нам с ним делать?
Пристально глядя в лицо папы, старый кардинал пытался отгадать его намерения, чтобы не попасть в просак со своим предложением.
— Он может принести очень большой вред, — сумрачно пояснил Пий.
Опытному старику стали ясны намерения папы.
— Если вашему святейшеству будет угодно предоставить это дело мне?..
Пий посмотрел вопросительно.
— На том самом пароходе, на котором он намерен ехать в Советский Союз, отправится до Стамбула один из людей конгрегации пропаганды, — пояснил кардинал и сквозь зубы добавил: — Советский теплоход "Максим Горький"…
При этом имени брови Пия сошлись еще больше. Он ни словом, ни движением не дал понять Сальваджиани, угадал ли до конца смысл его предложения.
Сальваджиани сказал:
— Надежный человек — священник Аугусто Гаусс, немец.
Кардинал знал, что святейший любит немцев.
Наморщенные брови папы действительно разошлись, и одна из складок над переносицей исчезла. Он слегка кивнул головой:
— Знаю…
— Ему будет поручено…
Пий прервал его легким движением пальца, как если бы ему досаждали дальнейшие подробности. Сальваджиани тотчас умолк. Через минуту он покинул папский кабинет. Ни тот, ни другой ни разу не произнесли имени Фана.
Через два дня в генуэзском порту одновременно с генералом Фан Юй–таном и его спутниками на борт советского теплохода "Максим Горький" взошел Август Гаусс. Он наблюдал за тем, как шла погрузка нескольких небольших ящиков с порученными ему кинолентами. Третьему помощнику капитана теплохода, молодому красавцу южного типа, Август вкрадчиво сказал:
— Я буду весьма признателен сеньору, если мои ящики будут погружены в трюм. Этот груз боится сырости.
2
Через два месяца происшествие на "Горьком" вспоминалось Стилу и Джойсу, как кинофильм.
В Пирее вся кают–компания "Горького" была опечалена тем, что веселый католический патер, взошедший на борт теплохода еще в Генуе, опоздал к отходу. Капитан задержал на полчаса отплытие, в надежде, что отец Август подоспеет, но тот не появился. Радиорубка "Горького" уже в море приняла радиограмму:
"Мой груз сдайте в Стамбуле точка.
Господь да пребудет с вами в долгом плавании точка.
Преподобный Август".
Радиограмма тронула всех. Даже молодой помощник капитана с восточной наружностью удовлетворенно улыбнулся, слушая депешу. Он, правда, не верил ни в бога, ни в его служителей, но оценил бы доброе слово, даже если бы оно исходило от сатаны.
Пассажиры немного посмеялись над милой наивностью священника, которому пустяковый переход Пирей–Одесса представлялся "долгим плаванием".
Никто не подозревал о сокровенном смысле, вложенном отцом Августом в эти, отнюдь не случайные, слова. Путешествие, в которое он собирался отправить Фан Юй–тана и его спутников, действительно обещало быть долгим: с выходом в Эгейское море должен был прийти в действие зажигательный снаряд, вложенный в коробки с фильмами для пропаганды веры Христовой. Пожар, возникший в трюме, обещал привести к катастрофе теплохода. Правда, в открытом море это грозило гибелью и всем пассажирам, но такие мелочи не тревожили отца Августа. Приказ святейшего отца гласил, что его превосходительство генерал Фан Юй–тан должен как можно скорее и независимо от его личного желания предстать перед святым Петром. То, что китайцу предстояло именно сгореть, было, по мнению Августа, великой милостью провидения. Сквозь пламя Фан войдет в царствие небесное, очищенный от земной скверны, и ангельское сияние мученика будет вечно сиять вокруг его генеральской головы.
Всего этого, разумеется, не мог знать молодой помощник капитана. Но он не напрасно плавал уже несколько лет на зарубежных линиях советского торгового флота и не напрасно был не каким‑нибудь, а именно советским помощником на советском теплоходе. Эта обстоятельства обусловили то, что не все произошло так, как предполагал отец Август. Помощник капитана еще в Генуе при погрузке "Горького" рассудил, что если, попав на советский теплоход, католический монах просит спрятать груз поглубже в трюм, значит в этом грузе заключено нечто боящееся глаза советских людей.
Помощник вежливо козырнул отцу Августу и отдал команду:
— В трюм номер два, поглубже… Вира!
Лебедка загрохотала. Ящики с надписями "Порт назначения Стамбул" быстро поднимались на стреле. Потом так же быстро стали опускаться. Отец Август, удовлетворенный, отправился в свою каюту.
Но ящик не был уложен под другие грузы. Он остался на виду. И когда пришла неожиданная телеграмма монаха, помощник капитана пробормотал:
— Знаем мы этих воронов!.. Тут что‑нибудь не так.
Он приказал вытащить груз на палубу и держать на глазах вахтенного.
Была глубокая ночь. Теплоход "Горький" спокойно резал воды Эгейского моря на пути к Дарданеллам, когда с бака вдруг повалил густой дым, потом ярко вспыхнули коробки с картинами святейшей конгрегации пропаганды веры, загорелись доски одного ящика.
Понадобилось несколько минут на то, чтобы покончить с этим несостоявшимся пожаром теплохода "Горький".
Утром помощник капитана сделал пассажирам доклад о современных способах пропаганды католицизма.
Единственной жертвой замысла отца Августа явился Тони Спинелли. Итальянец хотел сохранить доказательства преступления своего соотечественника папы. Он самоотверженно пытался погасить один из ящиков. Но доказательств он так и не сохранил, а получил столь тяжелые ожоги, что пришлось оставить его в одесском госпитале. Стил и Джойс отправились в Китай без приятеля.
С тех пор прошло больше полутора месяцев. Маленький секретарь Фан Юй–тана по поручению генерала связал Стила и Джойса с командиром одного из отрядов китайской Народной армии, которого звали Фу Би–чен. И вот уже две недели как они носили на груди большие значки воинов 8–й армии.
Победа была тем более радостной, что явилась совершенной неожиданностью. Один японец догорал на земле — это Джойс видел собственными глазами. Другой, дымя простреленным мотором, улепетывал в тщетной надежде перетянуть линию фронта. Это Джойс тоже видел совершенно отчетливо. Но он готов был клятвенно заверить, что японскому летчику не удастся уйти к своим: из его мотора уже било пламя.
Эта победа была одержана над двумя японскими самолетами на дряхлом японском же разведчике, доставшемся отряду в виде трофея нивесть когда. Стил потому и разрешил Джойсу отправиться в этот полет, что совершенно не был уверен в надежности мотора. Этика отношений, установившихся между летчиком–китайцем и двумя американскими механиками, говорила, что механику — хозяину машины — следует своею собственной головой гарантировать жизнь летчика в первом полете отремонтированной машины. Было совершенной случайностью, что из пробного этот полет превратился в боевой.
Японцы появились неожиданно. Переключившись с обязанности механика на роль пулеметчика, Джойс отлично справился с делом. Победа была налицо, хотя Чэну впервые пришлось вести воздушный бой на разведчике.
Ложкой дегтя в радости, заливавшей существо Джойса, было то, что, едва убедившись в результатах своего огня, он был вынужден прибегнуть к парашюту: подоспевший третий японец очередью в упор начисто срезал разведчику оперение. Искусство Чэна было бессильно справиться с самолётом, лишившимся управления.
Джойс покинул самолет на секунду раньше Чэна. Он видел, как парашют китайца раскачивается несколькими метрами выше его собственного. Ветер относил их обоих к большому гаолянному полю.
Тем временем третий японец практиковался в меткости стрельбы по медленно опускающимся парашютистам. Он успел сделать два захода. Джойс потянул за левые стропы, чтобы ускорить свое падение. Парашют совершил быстрое скольжение. По расчетам негра, высокий гаолян должен был амортизировать удар.
Над самой землей Джойс огляделся, надеясь увидеть Чэна, но того уже не было в воздухе. В то же мгновение большое тело негра прочесало в зарослях гаоляна борозду, по которой свободно могла бы проехать пушка. После получасовых поисков Джойс нашел Чэна в гаоляне. Летчик сидел скорчившись. Голова его была опущен" на грудь так, как будто он что‑то внимательно рассматривал у себя на животе.
— Эй, Чэнни, что ты там так внимательно разглядываешь? Просто удивительно, что этот имперский снайпер не сделал из нас решето…
Чэн не поднял головы. Он оставался все в той же позе, с рукою, прижатой к плечу. Из‑под пальцев сочилась кровь.
Механик поднял голову летчика и потрепал его по щекам, чтобы привести в чувство. Осмотрев рану, Джойс ободряюще сказал:
— Пустяки, старичок. На твою долю пришлась бронебойка. Ей просто нечего было делать в таком материале. Стоило бы тебе ошибиться и подставить плечо под выстрел этой обезьяны десятой долей секунды раньше или позже, и ты получил бы зажигательную или разрывную… Эффект был бы другой… Можешь встать?
Чэн уцепился здоровой рукой за негра. Так они шли некоторое время, но Джойс решил, что это чересчур медленно, и попросту поднял маленького китайца на руки.
Когда голова летчика в бессилии опускалась на плечо негра, Джойс начинал подпевать:
Кэйзи Джонс слетает в ад, как мячик,
Кэйзи Джонса черти ждут во мгле…
И теперь швыряет серу в пламя
Он за то, что делал на земле…
И ласково приговаривал:
— Ну, ну, старичок, больше бодрости. Мы еще полетаем.
Солнце стояло уже высоко, когда они добрались до расположения отряда Фу.
Теперь времени у Джойса было сколько угодно — сбитый разведчик был единственным самолетом, приданным отряду Фу. Впредь до получения новой материальной части Джойс стал безработным. А материальную часть можно было ждать только с той стороны — от противника.
Негр сидел перед фанзой и хмуро рассматривал неказистую обстановку вокруг штаба Фу.
Прошло едва две недели с тех пор, как Джойс со Стилом присоединились к его отряду. Сначала предполагалось, что они пробудут здесь всего несколько дней, пока не откроется возможность пробраться к главным силам Чжу Дэ. Но такая возможность все не открывалась. Отряд Фу Би–чена действовал отдельно от главных сил 8–й армии. Стил и Джойс успели отремонтировать доставшийся отряду трофей — старый японский разведчик, и этот разведчик закончил свою короткую летную жизнь.
За это время Стил и Джойс так сжились с отрядом, словно проделали с ним весь тяжелый поход 8–й армии. За две недели Джойс вдоволь насмотрелся на разрушения и опустошения, сопутствовавшие отступлению противника. Но всякий раз, глядя на окружавшее его, он воспринимал это с новой болью. Горе и нищета, до которых довела китайцев продажная шайка чанкайшистских управителей, были безмерны. Это было неизмеримо хуже того, что Джойсу приходилось видеть на другом полюсе самоотверженной борьбы народов за лучшую жизнь — в Испании. Джойс с возмущением думал о равнодушии, с которым мир взирал на море крови, льющейся в Китае. Чем больше негр уяснял себе политику некоторых держав, в особенности Англии и США, в китайских делах, тем больше убеждался в их вероломстве и в духе ненасытного стяжательства, руководившем каждым их действием. Даже "акты помощи", вроде присылки врачей и медсестер и кое–каких медикаментов, диктовались только желанием не дать угаснуть войне.
Джойс был далек от мысли обвинять в такой низости самих врачей и сестер, приезжавших в Китай. Эти люди совершали тяжелые переходы, подвергали свои жизни опасности со стороны мстительных японцев. Те, кто работал в госпиталях и в полевых отрядах, бывали подчас настоящими героями, они были полны самоотвержения и доброжелательства к китайским товарищам. В большинстве своем то были настоящие сыны своего народа — простые американцы. И они не были виноваты: американские генералы и коммерсанты делали свою подлую политику за их спиной.
Но Джойс не всегда мог преодолеть в себе чувство настороженности, сталкиваясь тут со своими соотечественниками. Особенную неприязнь вызывали в нем появлявшиеся время от времени американские миссионеры. Никакие рассуждения не могли заставить его отказаться от уверенности: это враги. Джойс слишком хорошо знал роль католического духовенства в судьбе Испанской республики, за которую и он пролил частицу своей крови…
Взгляд Джойса скользнул по громоздившимся там и сям кучам глины, перемешанной с соломой, с обломками досок, с черепками посуды и грязным тряпьем. Еще совсем недавно эти кучи, пахнущие дымом и черемшой, были человеческим жильем. Но японцы разрушали мирные деревни с таким ожесточением, будто это были укрепленные форты неприятеля.
За кучами бывших фанз почти до самого горизонта простирались поля. В полях беспорядочными клиньями разных форм и размеров колосились потравленные хлеба. Подернутый радужными переливами бирюзовой зелени, волновался ячмень. Он был низкоросл и редок, как вылезшие волосы старика. Левее, где плотной стеной высились заросли гаоляна, были войска гоминдана. Правее, примерно на том же расстоянии, должны были стоять японцы. Между японцами и отрядом Фу Би–чена протянулось большое болото. Оно прикрывало японцев от прямого удара Фу. Толковали, будто в этом болоте есть сухой проход, позволяющий пересечь его в направлении видневшейся верхушки ветряной мельницы. Существовала ли в действительности такая тропа, карта сказать не могла. Единственно точные данные в таких обстоятельствах могли бы дать местные жители. Но тут их не было. Все живое бежало, узнав о приближении отступающих японцев. Немногим меньше японцев население боялось и войск гоминдана. Народ плохо верил тому, что Чан Кай–ши способен честно выполнять соглашение с компартией Китая о действиях против японцев. Народ слишком хорошо знал и самого старого разбойника и тех, кто его окружал. Нравы пресловутых "четырех семейств" не были секретом для простых китайских людей.
В том положении, в каком Фу оказался со своим отрядом, можно было только гадать. Если войска гоминдановского генерала Янь Ши–фана, войдя в контакт с отрядом Фу, будут действовать, как предписывает соглашение, японцев можно будет зажать в клещи. Ни одному из врагов не удалось бы тогда уйти из мешка, задуманного Фу Би–ченом. В известном смысле это могло бы быть прекрасным завершением длительного и мучительного похода отряда. Но… в том‑то и беда, что Янь Ши–фану нельзя было верить.
Размышления Джойса были прерваны появлением Фу Би–чена и Стала.
3
Фу Би–чен был худой цзянсиец, измученный лихорадкой. Когда‑то он учился в Йеле, но уже почти забыл, что намеревался посвятить жизнь написанию истории иностранных вторжений в Китай. Взявшись за военное дело как за временную необходимость, вызванную жизнью, вроде хозяина дома, который берется тушить пожар, вовсе не собираясь становиться пожарным, Фу в конце концов стал больше военным, чем историком. Вот уже двенадцать лет как он занимался военным делом.
Прочнее других событий из истории у него в памяти держались подробности тех эпизодов антикитайской борьбы иностранцев, участниками которых были американцы. Возможно, потому, что сам он провел в Америке достаточно времени, чтобы понять лживость деклараций о свободе и демократии, прикрывавших политику Соединенных Штатов. Фу Би–чен прекрасно помнил и не раз повторял своим соотечественникам имя Фредерика Таунсенда Уорда из Салема, чью могилу американские коммерсанты сделали впоследствии местом поклонения. Фу Би–чен рассказывал о том, как американские торговцы Шанхая собирали средства на формирование шайки этого Уорда, намеревавшегося "показать тайпинам, что такое настоящие американские парни". Фу Би–чен собрал в свое время достаточно подробностей о подлой роли, какую сыграли корабли военно–морского флота США в событиях, приведших к заключению злополучного тяньцзинского договора. Фу Би–чен рассказывал, как американские корабли "Портсмут" и "Левант", прикрываясь правом нейтралов плавать по реке Кантон, закрытой китайцами для вторжения англичан, подвергли бомбардировке китайские укрепления и разгромили их без всякого к тому повода со стороны китайцев, ради прямого содействия своим "белым братьям". Фу Би–чен отыскал в истории данные, разоблачающие провокационные действия американского коммодора Тэтнолла под Дагу, приведшие к высадке американцев в Тяньцзине и к созданию там американской концессии.
А услуги Уорда китайскому императорскому командованию? Не он ли возглавил солдат императора, чтобы вместе с английскими солдатами генерала Стэнли и французскими матросами адмирала Портэ отбить у тайпинов Шанхай?
Наконец, подробнее всего и, пожалуй, с наибольшим жаром Фу Би–чен упоминал о событии, заставившем его бросить университет и устремиться на родину, чтобы стать простым солдатом Мао Цзе–дуна. Это были события 1927 года. Полиция французской концессии в Шанхае повела секретные переговоры с Чан–Кай–ши и с главарем шанхайских торговцев опиумом, известным гангстером Ду Юэ–шэном. Заговорщики хотели разоружить рабочих, державших в своих руках китайскую часть города. Шанхайские компрадоры — купцы и банкиры — обещали Чан Кай–ши и Ду Юэ–шэну финансовую поддержку. Ду Юэ–шэн поставил условием своего участия в преступлении, чтобы его вооруженная банда численностью в пять тысяч человек была пропущена через территорию иностранного сеттльмента, традиционно недоступную вооруженным китайцам. В то время председателем совета сеттльмента был американец Стерлинг Фессенден. Именно он и проголосовал обеими руками за беспрецедентный пропуск разбойников через запретную территорию сеттльмента и за провоз вооружения и амуниции "усмирителей". Ночью банды Ду Юэ–шэна и Чан Кай–ши проникли в тыл рабочим. В течение нескольких часов они вырезали тысячи мирных жителей. Одновременно Чан Кай–ши пустил в ход свои вооруженные отряды и в других частях страны. Там также убивали десятки тысяч рабочих и крестьян, вылавливали неугодных ему руководителей китайской интеллигенции и коммунистов. Его банды предательским ударом разоружили "ненадежные" войсковые части. Повсеместная резня должна была убедить революционные элементы Китая в том, что их роль окончена. Чан Кай–ши намеревался поставить точку в развитии китайской революции.
В те дни Фу Би–чен следом за тревожными сообщениями прессы, о событиях на его родине прочел:
"…либо национальная буржуазия разобьет пролетариат, вступит в сделку с империализмом и вместе с ним пойдет в поход против революции для того, чтобы кончить ее установлением господства капитализма;
либо пролетариат ототрет в сторону национальную буржуазию, упрочит свою гегемонию и поведет за собой миллионные массы трудящихся в городе и деревне для того, чтобы преодолеть сопротивление национальной буржуазии, добиться полной победы буржуазно–демократической революции и постепенно перевести ее потом на рельсы социалистической революции со всеми вытекающими отсюда последствиями.
Одно из двух".
Молодой историк много думал над этим. Ему показалось, что прямым ответом на все его сомнения являются слова: "…кто хочет уничтожить феодальные пережитки в Китае, тот должен обязательно поднять руку против империализма и империалистических групп в Китае", и "…буржуазно–демократическая революция в Китае является вместе с тем революцией антиимпериалистической… нынешняя революция в Китае является соединением двух потоков революционного движения — движения против феодальных пережитков и движения против империализма".
Проанализировав прочитанное, Фу Би–чен увидел смысл шанхайских событий так, как если бы ему прочли о них целый курс лекций. Он понял, что отошел в прошлое тот этап революции, когда буржуазии было по пути с рабочим классом и крестьянством. Их пути разошлись. Буржуазия испугалась размаха революционного движения народа. Она предпочла пойти против народа своей страны — с китайскими феодалами и иноземными империалистами.
Фу Би–чен пришел к окончательному решению: время для занятий историей придет, когда революционный лагерь победит отечественных феодалов, компрадоров–предателей и иностранных империалистов, засевших в Китае, как в своей вотчине. Битва за эту победу и должна стать последней главой истории книги, которую собирался писать Фу Би–чен. Фу Би–чен без колебаний согласился занять скромное положение ученика авиационной школы. Когда курс школы был окончен, пилот Фу Би–чен пересек океан, преодолел пустыни и горы, чтобы явиться к Мао Цзе–дуну.
— Моя жизнь в вашем распоряжении.
К удивлению Фу Би–чена, в тот первый вечер его знакомства с вождем разговор шел не о военных делах и не о событиях китайской революции. Мао Цзе–дун половину вечера расспрашивал Фу Би–чена о постановке в Штатах университетского образования и исторических исследований. Вторую половину вечера, вернее сказать, ночи, беседа шла о предметах очень мирных и очень далеких от событий, окружавших собеседников: о философии и теории познания, о Спинозе, Канте, Гегеле, Руссо. Председатель партии говорил о Гете с таким живым интересом, как если бы в стихах веймарского поэта рассказывалось о том, как добыть свободу китайскому народу. Фу Би–чен был повергнут в полное изумление, когда услышал, как легко и свободно Мао Цзе–дун говорит об Аристотеле и Платоне, которых сам Фу знал только по именам: в Америке он никогда их не читал и даже не видел их переводов. Когда же Мао Цзе–дун заговорил о таких сокровищах мировой литературы, как творения Толстого и Пушкина, Фу Би–чен слушал это, как открытие: ни одного из этих произведений он не знал. Единственный момент, когда он думал, что что‑то знает, наступил, когда председатель, протянув гостю томик Лонгфелло, попросил его прочитать что‑нибудь из "Песни о Гайавате".
— К сожалению, она не переведена на китайский.
Читая, Фу Би–чен искоса поглядывал на председателя и видел, что тому доставляет удовольствие музыкальное созвучие рифмы. Фу Би–чен перевел стихи.
— Очень хорошее звучание стихов, — сказал Мао Цзе–дун после некоторого молчания. — Но нет ничего удивительного, что, не достигнув понимания духа других наций, американцы возвратились к бездне зла и темноты. Пройдет время, и человек будет вспоминать о наших днях, как о пропасти, отделявшей его от счастья, которое принес с собою коммунизм… — Мао Цзе–дун взглянул на часы, показывавшие уже далеко за полночь. — Вам пора отдохнуть, а мне заняться делами… Завтра мы поговорим с вами уже не о прошлом, а о путях прекрасного будущего. Их открывает нам учение Маркса и Ленина. Мы с вами подумаем над указаниями, которые дает трудовому народу всех стран Сталин… Я никогда не видел этого человека и не говорил с ним, это свидание — мечта, которую я надеюсь когда‑нибудь осуществить, но каждое слово Сталина проникает мне в мозг и в сердце, как вещее слово самой истории… — Он задумчиво повторил: — Завтра мы поговорил с вами об этом…
На прощание Фу Би–чен спросил:
— Полагаете ли вы, председатель, что я смогу принести пользу делу освобождения моего народа? — И, чуть запнувшись, прибавил: — Под вашим руководством, председатель…
Уже много позже он понял, что последние слова были лишними: Мао Цзе–дун был лишен всякого честолюбия. Он никогда не придавал своему участию в революции значения исключительности, хотя оно и было огромно.
В ответ на слова Фу Би–чена он улыбнулся и сказал:
— Не я буду определять правильность или ошибочность вашего поведения в революции, а то, поймете ли вы сами, чего от вас ждет наш народ и единственная партия, которая ведет его к действительному освобождению, — наша, коммунистическая партия.
— Но вы — руководитель партии! — воскликнул Фу Би–чен.
— Допустим, что так… — сказал Мао Цзе–дун. — Но Центральный Комитет — вот линза, в которой собирается свет коллективного разума и энергии партии. Очень важно, чтобы вы поняли: только в луче коллективного разума партии вы можете отыскать правильный путь в беспредельных просторах и в сложном лабиринте истории. Вспомните Чэн Ду–сю — вот пример того, к чему приводит отрыв от разума и воли партии. Это политическая смерть. Скатившись в объятия троцкистов, Чэн Ду–сю неизбежно стал таким же предателем дела революции и освобождения своего народа, как сам Троцкий.
— Это я уже понял, — несмело проговорил Фу Би–чен.
— И еще многое должны будете понять… Чтобы найти правильный путь на нынешнем этапе нашей революции, вам следует близко, очень близко познакомиться с путями нашего крестьянства. Крестьянское движение в наше время приобретает в нашей стране небывалые размеры и огромное значение. Это будет подъем миллионов и миллионов крестьян. Я убежден: они разорвут все связывающие их путы и устремятся на путь освобождения. Родившись в Хунани, это движение уже охватило Хубэй, Цзяньси, Фуцзян, весь Китай. Под нашим руководством. И в этом сила нашей партии. И если вы, товарищ Фу Би–чен, хотите оставаться верным сыном своего народа…
— Клянусь вам… — начал было Фу Би–чен, но тотчас смолк, так как Мао Цзе–дун продолжал:
— Нет, не клясться, а понять… понять на данном этапе китайского крестьянина, — мягко проговорил Мао. — Понять, что иной путь, кроме пути коммунистической партии, в крестьянском вопросе — ошибка, — вот что вам нужно. Если вы хотите итти с нами, то должны приготовиться к величайшим испытаниям. Они будут долгими. Многим они покажутся лишенными надежды. Но мы не боимся их, потому что видим победу. Безусловную и окончательную победу.
— Я с вами, я с вами! — воскликнул Фу Би–чен и тут же смущенно добавил: — Если только не может помешать то, что я еще не так хорошо знаком с партийной наукой, чтобы сказать: "Я марксист, я ленинец". Теперь я вижу, что занимался в Америке совсем не тем, чем следовало.
— Вы не правы, — спокойно возразил Мао Цзе–дун. — Ваши знания нам пригодятся. Именно теперь вы сможете взглянуть на них с позиций марксизма и разоблачить то, что является в них ложным и враждебным — Мао Цзе–дун протянул Фу Би–чену руку: — Идите же отдыхать, завтра мы продолжим беседу.
Но на следующий день Фу Би–чену уже не удалось ни услышать Мао Цзе–дуна, ни повидать его Фу Би–чена пригласил к себе Пын Де–хуай и дал ему первое задание. К удивлению Фу Би–чена, это задание не имело ничего общего с авиацией. Но на выполнение его Фу Би–чен должен был отправиться немедленно.
Через полчаса Фу Би–чен был уже в пути к первой ступени в лестнице испытаний, приведших его к тому, над чем он думал сейчас: как покончить с последней колонной японцев, стоявшей на его пути к соединению с главными силами Чжу Дэ. За время, что Фу Би–чен двигался по этой длинной лестнице, разрозненные отряды успели слиться в единую могучую Красную армию Китая. Она успела совершить свой легендарный двенадцатитысячекилометровый поход через весь Китай. Потом Красная армия Китая превратилась в 8–ю и новую 4–ю народно–революционные армии. За эти годы Фу Би–чен почти забыл, что учился летать, — он стал ветераном пехоты. Никогда и никому он не выдавал чувств, которые вспыхивали в нем иногда при виде самолета. Но на данном этапе военной истории Свободного Китая пехотные командиры были нужнее летчиков, и Фу Би–чен только изредка тешил себя надеждой, что когда‑нибудь это положение изменится…
Фу Би–чен знал, что разбить стоявшую перед ним колонну японцев и соединиться с Чжу Дэ — значит преодолеть еще одну очень важную ступень к окончательной победе над силами врагов. Теперь‑то уж он знал, что означают для Китая сказанные в Москве слова:
"Характерно, что перед началом вторжения Японии в Северный Китай все влиятельные французские и английские газеты громогласно кричали о слабости Китая, об его неспособности сопротивляться, о том, что Япония с ее армией могла бы в два–три месяца покорить Китай. Потом европейско–американские политики стали выжидать и наблюдать. А потом, когда Япония развернула военные действия, уступили ей Шанхай, сердце иностранного капитала в Китае, уступили Кантон, очаг монопольного английского влияния в Южном Китае, уступили Хайнань, дали окружить Гонконг. Не правда ли, все это очень похоже на поощрение агрессора: дескать, влезай дальше в войну, а там посмотрим".
Фу Би–чен на себе и на своих людях испытал уже, что означает это "посмотрим". Но чем больше он это испытывал, тем тверже становилась его уверенность в победе и над японцами, которых поощряли к агрессии, и над теми, кто намеревался "посмотреть".
4
Из шалаша санитарной части вышел Чэн. Рука летчика покоилась в повязке, в расстегнутом вороте куртки белели бинты, но недавняя бледность уже исчезла с его лица. Увидев командира, он улыбнулся.
— Как дела? — спросил Фу Би–чен.
— Прекрасно, — ответил Чэн, — через два дня буду, как новый. Кости не задеты, пустяшная царапина. Одним словом, все очень хорошо.
Сидевшие на обгорелом бревне Стил и Джойс подвинулись, чтобы дать место раненому.
Мимо них два солдата провели высокого сутулого человека в рваном ватнике.
— Пленный? — спросил Чэн.
— Перебежчик, — ответил Фу Би–чен.
Как и всякий другой в отряде, Чэн радовался каждому новому человеку, приходившему с той стороны. Перебежчик — это новые сведения о враге, возможность разобраться в местности, установить связь с главными силами. Чэн живо спросил:
— Что‑нибудь новое?
Некоторое время Фу Би–чен молча смотрел на окурок, зажатый в кончиках его тонких, желтых от лихорадки пальцев, с необыкновенно узкими, как у женщины, миндалевидными ногтями. Потом нехотя ответил:
— Болтает о своей ненависти к японцам. А спросишь про дорогу на мельницу — мнется и путает.
— Здешний? — спросил Чэн.
— Мельник.
Пока они сидели, взгляд Фу Би–чена время от времени обращался к болоту. Словно особенная, притягательная сила таилась в большом буро–зеленом пространстве, тянувшемся к горизонту. Чэн понимал, что так же, как у него самого, у командира засела мысль о загадочной тропе и о холме с мельницей в конце ее, господствующем над местностью. Оттуда японцы просматривали и тропу, и все болото, и свои фланги, уходившие в поля гаоляна.
Окружить японцев Фу Би–чен не мог. Для такой операция отряд его был чересчур малочисленным. Положиться на то, что один из флангов возьмут на себя гоминдановцы, значило рисковать всем делом. Если они изменят, японцы смогут бросить все свои силы против Фу Би–чена.
Для неожиданного удара оставалась тропа. Но нечего было и думать соваться на нее до тех пор, пока над местностью господствует мельница. А без снарядов единственная батарея Фу Би–чена была бессильна сбить мельницу.
У китайцев не было снарядов, а японцы не испытывали в них никакого недостатка. Через строго определенные промежутки времени они обстреливали расположение отряда Фу Би–чена. Роща у деревни перестала служить маскировкой. Деревья были частью просто повалены снарядами, а частью так ощипаны осколками, что голые ветви торчали во все стороны, никого и ничего не укрывая. Об этом можно было судить по тому, что иногда японцы открывали огонь даже по одиночной арбе, пробиравшейся из тыла к позиции отряда, и даже по отдельному верховому.
Вскоре после прибытия высокого пленного японцы начали обычный предобеденный обстрел.
Фу Би–чен и все сидевшие с ним спустились в блиндаж, накрытый легким накатом. Там царили полумрак и тишина. Особенная боевая тишина. Чем дольше тянулся обстрел, тем органичней сливались эти звуки с тишиной и, наконец, начинали восприниматься как нечто идущее от нее самой. Дребезжанье консервной банки, из которой Фу Би–чен пил чай, казалось Джойсу громче, нежели грохот канонады.
Прислушавшись к нескольким разрывам, Джойс со смехом крикнул:
— Они не могут к нам пристреляться, а палят уже несколько дней!
— Они не хотят нас спугивать, — спокойно возразил Фу Би–чен. — Поверьте: на случай надобности у них пристреляно каждое дерево. Педантичностью они похожи на немцев.
— Можно подумать, что Сект был советником у них, а не у Чан Кай–ши, — сказал Чэн.
— Не поручусь за то, что у них и сейчас нет там немцев, — сказал Стил.
Фу Би–чен покачал головой:
— Японцы сами могли бы кое–чему научить немцев.
— И, насколько нам известно, немцы продолжают кое‑что делать у бумажных тигров, — заметил Чэн.
— Ну, это не могло бы им помешать работать и у японцев, — заявил Джойс.
Выцедив из банки последние капли чая, Фу Би–чен с укоризною проговорил:
— Вы не очень хорошего мнения о людях.
— Если американцы могут продавать оружие обеим сторонам, то почему немцы не могут быть советниками у двух сторон?
— Снаряды и люди — не одно и то же, — сказал Фу Би–чен.
— Не вижу разницы, когда дело идет о янки, — сказал летчик.
— Чэн прав, — поддержал его Джойс. — Для всей этой сволочи бизнес остается бизнесом, даже когда он у порядочных людей называется разбоем. Вы думаете их смутила бы необходимость сражаться против кого угодно, лишь бы им хорошо платили?! Нуждайся мы в инструкторах и имей мы деньги для их оплаты — они пошли бы и к нам.
— Немцы? — спросил Стил.
— И немцы и янки, — сказал Джойс.
— Разумеется, ты прав, — согласился Стил. — Но иногда хочется думать, что наш народ не зря провозгласил билль о правах.
— К чорту абстракции, Айк! — сердито сказал Джойс. — Раньше за тобою не водилось такого греха.
— Когда уезжаешь с родины, — медленно, с оттенком грусти проговорил Стил, — все, что осталось там, начинает казаться немного лучше…
— Веревка, приготовленная Миллсом, не кажется мне отсюда шелковым галстуком…
Стил поморщился: негр был прав.
Джойс принялся старательно скручивать папиросу. Но бумага не слушалась его пальцев. Провозившись несколько времени, негр с досадой отшвырнул бумагу вместе с табаком.
— Передайте мне чай, ребята, — сказал он и налил себе в ту же банку, из которой только что пил Фу Би–чен, так как второй в блиндаже не было.
— Нужно все‑таки покончить с этой мельницей, командир, — сказал он Фу Би–чену.
Тот ответил молчаливым кивком.
— Иначе они рано или поздно покончат с нами.
Командир снова кивнул головой.
— Если у них будет этот наблюдательный пункт, — заметил Стил.
— Его у них не будет, — тихо, но очень уверенно проговорил Фу Би–чен.
Все вопросительно на него уставились.
— У вас нет ни одного снаряда, чтобы дотянуться до мельницы, — сказал Чэн.
— Но у меня есть руки, — и Фу Би–чен протянул над столом узкие кисти рук с длинными, тонкими, как у женщины, пальцами.
Стил покачал головой:
— Оружие не из сильных.
— Самое сильное на свете, — спокойно возразил Фу Би–чен.
Обстрел окончился. Все вернулись в штабную фанзу.
Чэн достал здоровой рукой часы и показал их Фу Би–чену:
— Мельника до сих пор нет.
— Его допрашивают в трибунале.
Джойс усмехнулся:
— Небось, чувствует, что его голова болтается на ниточке…
Командир строго посмотрел на него.
— Почему? Если он хороший человек…
— А если нет?
— Все равно его сначала приведут ко мне. — И Фу Би–чен вытянул руку, чтобы посмотреть на часы. — Минут через десять он будет здесь.
Хотя это было сказано без всякого нажима, все поняли, что так оно и будет: железные порядки, введенные командиром отряда, знали не только те, кто прошел с ним все двадцать тысяч ли похода.
Циновка над входом шевельнулась.
— Я доставил арестованного, командир, — проговорил солдат, просовывая голову в фанзу.
Движением руки командир отпустил конвойного и внимательно всмотрелся в перебежчика. Это был высокий шансиец с рябым длинным лицом. Повидимому, ему было жарко — ватная куртка была распахнута на груди. Куртка эта была необыкновенно стара и совершенно изорвана. Из многочисленных прорех клочьями торчала грязная вата. Мельник был так зловеще худ, что его лопатки выпирали даже из‑под ватника.
Мельник настороженно, исподлобья оглядел сидящих. Глаза его были полуприкрыты воспаленными красными веками. Все лицо казалось неопрятным и колючим, как старая щетка. Почти черная от загара шея была похожа на свилеватое полено, побывавшее в огне. Кадык выдавался острым сучком.
Говорил мельник то неохотно, робко, то вдруг начинал торопиться, точно боясь, что ему не дадут досказать. При этом кадык его под распахнутым воротом ватника ходил быстро–быстро.
— Зачем вы пришли к нам? — спросил Фу Би–чен.
Не поднимая глаз, мельник негромко ответил:
— Если вы не верите мне, прикажите убить меня.
— Зачем же мне убивать вас?
— Все генералы убивают нас.
— Вы же знаете — тут ваши друзья.
Напрасно подождав ответа, Фу Би–чен спросил:
— Ведь вы пришли к нам как друг, не правда ли?
Мельник молча обернулся спиною к сидящим. Все увидели, что руки его связаны у локтей.
Фу Би–чен перегнулся через стол и разрезал веревку.
В фанзе долго царило молчание. Наконец Фу Би–чен поднял взгляд на мельника:
— Ну?
— Что же мне сказать человеку, который и так знает все?
— Вы не у японцев. Говорите, что есть на сердце.
— Не выжжено ли из сердца бедняка все, чем живет человек?
— Разве нет у вас дома, где согревается самое холодное сердце?
— Дом мой — там! — мельник махнул рукой в пространство.
— Но в доме есть жена, разделяющая труд и горе бедного человека, — ласково проговорил Фу Би–чен.
— Да… в доме бедняка есть жена.
— И в доме есть дитя — надежда опустошенной души, — уверенно сказал Фу Би–чен.
Рябое лицо мельника впервые осветилось слабой улыбкой.
— Скоро два года как жена родила мне девочку — нежный цветок большой радости… — Мельник посмотрел на пальцы своих босых ног и проговорил почти про себя: — Она лепечет "мяу–мяу".
— Мяу–мяу?
— Мельница давно стоит. То, что собирают бедняки, они могут истолочь и в маленькой ступе…
— Ну, ну…
— Мы с женою работаем в поле. Дитя остается в доме с котенком. От зверя наш цветок и научился своему первому слову: мяу–мяу…
Голова мельника упала на грудь, и улыбка сбежала с его лица. Оно снова стало темным и сухим, как кусок обгоревшего дерева.
Фу Би–чен подвинул мельнику табак. Шансиец не шевельнулся. Фу Би–чен вынул свою трубку и протянул ему.
Мельник опустился на корточки перед ящиком, служившим Фу Би–чену столом, и стал набивать трубку.
— Мяу–мяу! — повторил Фу Би–чен и улыбнулся. — Сердце ваше полно, как весенняя река. Разве вы пришли сюда не для того, чтобы защищать эту полноводную радость?
— Так говорят все генералы, господин, — со вздохом ответил мельник.
— Я не господин, а друг ваш и товарищ.
Ничего не ответив, мельник затянулся трубкой.
Фу Би–чен дал ему сделать несколько затяжек, потом спросил:
— Вам знакомы эти места?
— Вы сами знаете больше, чем спрашиваете.
— Вы исходили тут каждую тропку?
— Исходил, господин.
— Называйте меня "товарищ".
— Хорошо, госп…
Фу Би–чен подошел к выходу и откинул цыновку.
— Идемте!
Оставшимся в фанзе было видно, как командир подвел мельника к стоявшей под пригорком стереотрубе.
Фу Би–чен взял мельника за плечо и пригнул к окуляру.
— Видите дом?
— Да… товарищ.
— В нем и остался ваш маленький цветок радости.
Мельник подался вперед всем тощим длинным телом так, что едва не свалил трубу. Долго смотрел, потом в нерешительности сказал:
— Если вы говорите, значит так.
— А разве это не ваша фанза?
— Не знаю…
— Это не дом возле мельницы? — терпеливо спросил Фу Би–чен.
Мельник бросил еще взгляд в стереотрубу.
— Не знаю…
— Не узнаете своего дома? На вашей мельнице — японский наблюдатель.
— Может быть…
— Вы не знаете?
— Не знаю…
Чэну, внимательно следившему за разговором, было ясно: перебежчик лжет. Летчик уже пришел к выводу, что это вовсе не перебежчик, а японский лазутчик. Он подослан, чтобы узнать намерения Фу Би–чена. Величайшей ошибкой со стороны командира было бы заговорить о тропе. Но именно тут Фу Би–чен и сказал:
— Здесь есть тропа, по которой можно подойти к мельнице.
"Теперь, если он убежит, японцы будут знать, что мы намерены воспользоваться тропой", — подумал Чэн и почти с ненавистью посмотрел на мельника. Если бы не дисциплина, он выхватил бы пистолет и уложил бы долговязого парня на месте. Но Чэн сидел неподвижно и молчал. А Фу Би–чен, словно смеясь над его сомнениями, говорил:
— Этой тропой можно подойти к мельнице так, что японцы не заметят?
Мельник несколько мгновений смотрел в сторону.
— Не знаю…
Фу Би–чен пожал плечами.
— Жаль… Знай вы тропу, мы выбили бы отсюда японцев… — И после некоторого раздумья прибавил: — Так приказал Чжу Дэ.
Мельник подался всем корпусом к Фу Би–чену:
— Чжу Дэ?!
— Чжу Дэ.
Казалось, мельник не верил своим ушам:
— "Один из четырех"?
— А разве есть еще один такой спутник у Мао Цзе–дуна?
Мельник вскочил:
— Мао Цзе–дун? Если бы я мог верить своим ушам!..
Фу Би–чен отвернулся с напускным равнодушием. Мельник просительно сложил руки:
— Как отличить тех, кому можно верить, от тех, кого надо бояться?
Все с тем же равнодушием Фу Би–чен пожал плечами, а мельник умоляюще воскликнул:
— Я хочу верить, но… нас научили бояться…
— И "Чжу Мао"? — Фу Би–чен укоризненно покачал головой. — И этих львов храбрости и правды?
— Только не их!
— Вы хотите, чтобы ваш цветок никогда больше не увидел лица японского солдата?
— О–о!
— Вы хотите, чтобы ни один разбойник никогда не подошел к вашим дверям?
— Товарищ!
— Тогда верьте мне: я человек "Чжу Мао".
Мельник покачал головой и словно про себя пробормотал:
— Лица японцев похожи на морды бешеных собак.
— Вы их боитесь?
— Стоит ли бояться смерти?
— Смерть? Каждый убитый японец — победа над смертью.
— Я хотел бы быть солдатом Чжу Дэ, чтобы прогнать смерть с полей, где растет цветок моей жизни. — Мельник скрестил руки на груди и нараспев произнес: — Ростом Чжу Дэ выше деревьев. Он всех умнее, сильней и смелей. Он прост и добр. Он видит все на сто ли вокруг. Он угадывает мысли врагов. Он может наслать на них дым и ветер…
— Откуда вы знаете?
— Когда он бодрствует, народ ждет его приказов. Когда он говорит, его слушает весь Китай. Когда он спит, народ охраняет его сон… — Он помолчал и закончил как песню: — Его армия в ста сражениях побеждает сто раз… Я хочу быть солдатом Чжу Дэ!
— Путь к нему прям, — проговорил Фу Би–чен. — Он ведет по тропе, на ту сторону болота.
— Если бы я мог верить…
— Тропа нужна вам так же, как мне. Подумайте… — С этими словами Фу Би–чен вошел в фанзу и опустил за собою цыновку. Мельник остался один в сгустившейся тьме ночи. Из фанзы его не было видно. Чэн подошел к цыновке и отогнул ее край, но Фу Би–чен остановил его повелительным жестом.
— Мне он совсем не нравится, — тихо сказал Чэн.
Фу Би–чен неопределенно пожал плечами.
В фанзе царило молчание.
Первым опять заговорил летчик.
— Он знает тропу… я уверен.
— Я тоже, — сказал командир.
— Так отправьте же его в трибунал!
Стил произнес по–английски:
— Этот тип и мне не нравится.
— Едва ли он, переходя к нам, рассчитывал на то, что придется всем по сердцу, — сказал Фу Би–чен.
— В трибунале разобрались бы, не подослан ли он японцами. Если так, унция свинца — и все, — сказал Стил.
— А тропа? — спросил Фу Би–чен.
— Быть может, можно найти другого человека? — предложил Джойс.
— Как хорошо, что вы все только авиаторы, — иронически сказал Фу Би–чен.
— Бросьте философию, Фу, — раздраженно проговорил Стил. — Нам нужна тропа. Пусть этот парень поворачивается и идет вперед. Я готов итти за ним с пистолетом. Посмотрим, поведет он нас или нет.
Мельник стоял по другую сторону цыновки. Опершись одной рукой о притолоку, он прислушивался к голосам, раздававшимся в фанзе. По его лицу никто не мог бы сказать, понимает ли он то, что говорится там по–английски. Когда умолк голос Стила, мельник приподнял цыновку. Вытянувшись, по–солдатски прижал руки к бедрам и обратился к Фу Би–чену:
— Я хочу вам много сказать.
— Говорите.
Шансиец посмотрел на Стила.
— Не при этом человеке.
— Он не понимает по–китайски.
— Вы не можете этого знать.
Это были первые слова, произнесенные мельником тоном полной уверенности.
Когда командир перевел его слова американцу, тот молча поднялся и вышел из фанзы.
Мельник посмотрел в глаза Фу Би–чену.
— Я скажу, зачем меня прислали.
— Кто прислал? — удивленно спросил командир.
— Японцы.
При этих словах из темного угла вынырнул Чэн.
— Я говорил вам!
Движением руки Фу Би–чен заставил его замолчать. Летчик нехотя опустился на кан.
— Зачем же они вас прислали? — спросил Фу Би–чен таким тоном, как будто все это было самым обыкновенным делом.
— Чтобы я показал вам дорогу к мельнице, но не той тропой, о которой вы спрашиваете, — о ней японцы ничего не знают, — а по краю болота.
— Зачем же вы повели бы нас по краю болота?
— Чтобы вы попали в ловушку… чтобы японцы могли уничтожить ваш отряд.
— Покажите, где проходит вторая дорога.
Фу Би–чен поспешно вышел из фанзы, сопровождаемый мельником. Следом за ними, вынув пистолет, вышел Чэн. Рядом тяжело шагал Джойс.
Через несколько минут они вернулись в фанзу.
— Теперь я буду вашим солдатом. У меня есть все, что нужно солдату: ненависть в груди, отвага в сердце и преданность в мыслях, — высокопарно проговорил мельник.
— Солдату необходимо еще ружье, — ответил Фу Би–чен.
— Вы дадите мне ружье. — Теперь тон мельника стал уверенным, как у человека знающего себе цену.
— Хорошо, возьми, — проговорил Фу Би–чен, как будто тут же протягивая мельнику ружье.
Тот удивленно огляделся:
— Где?
— Там, — и Фу Би–чен махнул рукой по направлению к двери, — на мельнице.
— На мельнице нет оружия, — обиженно произнес шансиец.
— Оно есть там у японцев.
Мельник рассмеялся:
— Я понял!
Фу Би–чен спросил:
— Когда вы должны были провести нас по боковой дороге в ловушку японцев?
— Завтра, к часу, когда зайдет луна.
Фу Би–чен не надолго задумался.
— Идите отдыхайте. Я распоряжусь: вам дадут рису.
— Я возьму его с собой… Цветок голоден.
— Для цветка дадут отдельно. Поешьте и ложитесь.
Едва мельник успел выйти, как Чэн поспешно сказал:
— Позвольте мне лечь рядом с ним.
Фу Би–чен отрицательно покачал головой:
— Если бы вы не были ранены, для вас нашлось бы совсем другое дело.
— Пусть мысль о моей ране не мешает вам отдать боевой приказ, — возразил Чэн. — Я так же здоров, как был вчера.
Фу подождал, пока в фанзу вернулся Стил, и обвел троих авиаторов взглядом своих добрых, покрасневших от лихорадки глаз.
— В моем отряде вы единственные люди, знающие, что такое машина… Никто из вас никогда не имел дела с броневым автомобилем?
Джойс и Стил одновременно вскочили с кана.
— Остальное понятно, командир, — проговорил Стил и, кивнув Джойсу, направился к выходу.
— Вы думаете, что его можно починить? — крикнул ему вслед Фу Би–чен.
Стил только махнул рукой и вместе с Джойсом выбежал прочь.
Через полчаса Джойс вернулся в фанзу.
— Эта старая японская телега почти исправна, — возбужденно доложил он. — Кое–какие пустяки мы починим в течение одного–двух часов.
— Как хорошо, что мы не бросили этот трофей, — радостно произнес Фу Би–чен. — А сколько усилий стоило притащить его сюда… Когда он может быть готов?
Джойс глянул на часы.
— К полуночи, командир.
— Значит, через час после полуночи мы выступаем.
5
Когда Чэн вернулся в фанзу, там опять сидел мельник. Несмотря на то, что Фу Би–чен, повидимому, проникся полным доверием к этому человеку, Чэну не хотелось говорить при нем о предстоящей операции.
— Говорите, Чэн, не бойтесь: это верный человек, — сказал Фу Би–чен.
Чэну хотелось спросить: "Откуда вы это знаете?!". Он сухо доложил о близкой готовности машины и спросил:
— Тропа достаточно широка для броневика?
— И достаточно тверда.
— Но мне говорили, что там есть и ложные тропы, ведущие в трясину.
— Я все знаю, Чэн, — строго сказал командир. В тоне его летчику послышалось: "Довольно сомнений! Пора приниматься за дело, чем бы оно нам ни грозило".
Фу Би–чен спросил шансийца:
— Сколько японцев на мельнице?
— Много.
С таким видом, что можно было подумать, будто этот ответ его удовлетворил, командир снова спросил:
— А офицеров?
Мельник закинул голову. Его острый кадык выдался вперед огромной шишкой.
— О, много!
— Много офицеров? — переспросил Фу Би–чен.
— Почти одни офицеры. Солдаты только так, для охраны.
Утратив обычное спокойствие, Фу Би–чен даже приподнялся на кане: если это верно, значит на мельнице расположен не только наблюдательный пункт японцев, а и их штаб. Он переглянулся с летчиком. Тот едва заметным кивком показал, что понял мысль командира.
— Там только японцы?
— Китайцев я не видел, — сказал мельник.
— А… других иностранцев?
Мельник пренебрежительно махнул рукой:
— Какой‑то маленький старикашка.
— Кто такой?
— Откуда мне знать?
— И больше никого?
— Никого.
— Идите. Я позову вас.
— Когда?
Фу Би–чен строго взглянул на него:
— Солдат не спрашивает.
— Значит, я уже солдат?!
— Идите.
Глядя вслед удаляющемуся шансийцу, Фу Би–чен задумчиво проговорил:
— Если бы вы знали, Чэн, как мне нехватает самолета. Одного–единственного самолета… Ни один японец не ушел бы из‑под удара.
Чэн охотно верил, что самолет был бы очень уместен в такого рода операции: они могли бы связаться с главными силами и сообща нанести удар противнику. Но зачем было думать о самолете, когда его не было, и летчик спросил:
— Вы не намерены привлечь к участию в операции силы Янь Ши–фана?
— Мы будем действовать одни.
— Чего вы ждете от моего броневика?
— Обойдется без вас. Вы больны и вы не можете итти в бой.
— Я пойду, хотя бы мне пришлось бежать рядом с автомобилем, — твердо проговорил Чэн. — Ваши указания, командир?..
Фу Би–чен стал быстро набрасывать карандашом контур болота и расположение троп, как ему объяснил мельник.
— Вот направление вашего движения в голове колонны. Дойдя до края тропы, вот здесь, ждете моей ракеты.
— Вы не идете с нами? — удивленно вырвалось у Чэна.
— Я иду по обходной тропе, где японцы готовят засаду. Задача: зажечь мельницу и, если удастся, захватить тех, кто там сидит. Я должен отвлечь противника на себя, чтобы дать вам возможность уничтожить наблюдательный пункт…
Пока Чэн был у командира, Стил и Джойс при свете костра работали над приведением в порядок машины. Она была в хорошем состоянии, и было странно, что японцы бросили ее в грязи, не подорвав. Это можно было объяснить только поспешностью их отступления.
Стил, обтирая масло с рук, посмотрел на небо. За низко бежавшими облаками не светилось ни единой звездочки.
— Погодка подходящая, — сказал Джойс.
— Чтобы влипнуть в ловушку.
Подошедший Чэн поддержал Стила:
— У нас проводник вполне подходящий для прогулки в ад.
— Пустяки, — сказал Джойс, — мы возьмем джапов за глотку.
— Наша задача только поджечь мельницу и захватить тех, кто там сидит.
— Значит, мы подожжем мельницу и захватим тех, кто там сидит, — ответил негр. — Я еще никогда не чувствовал себя так в своей тарелке, хотя занимаюсь вовсе не своим делом.
В темноте послышались шаги. Чэн различил высокого солдата. У него были широкие плечи и длинное лицо. Он взял под козырек и представился Чэну как командир группы, которая пойдет с броневиком. Из‑за его спины показалась сутулая фигура мельника.
Через полчаса броневик медленно обогнул холм и двинулся к болоту. На его капоте сидел мельник и движениями руки указывал Стилу путь. Джойс поместился у пушки. Чэн стоял в командирском люке. За погромыхивающим на ухабах броневиком почти бегом следовал отряд солдат.
Дымка тумана в низине казалась черной. Приближаясь к ней, Стил невольно придержал машину. Мельник соскочил с капота и побежал вперед. Стил думал только о том, чтобы не потерять в тумане его едва заметный силуэт и не свернуть с тропы в топь.
Броневик потряхивало на кочках. Чэн придерживал здоровой рукой раненую, чтобы умерить боль от толчков.
— Эй, Хамми, — послышался голос Стила, — ты там держишься за свой пугач?
— Ты только не утопи нас, а уж моя стрелялка свое дело сделает.
Чэн приказал замолчать. Он боялся, что, отвлеченный разговором, он может не уследить за бежавшим перед машиной мельником. Теперь летчик перестал поддерживать больную руку, так как правая была занята пистолетом, который Чэн собирался, не раздумывая, разрядить в спину мельника, как только поймет, что тот завел их в трясину.
Джойс напрасно пытался разглядеть в смотровую щель фигуру мельника — ее не было видно. "Интересно, видит ли его Чэн?" — подумал он.
6
Шверер был зол на всех и вся. Он злился на Геринга, которому взбрело на ум заниматься бактериологией. Это, разумеется, чрезвычайно интересное и полезное дело, но Шверер боялся, что оно так же останется втуне, как боевые газы. Ведь их так и не удалось полностью использовать в прошлой войне. Шверер добивался тогда разрешения у императорской ставки пустить в ход все запасы, какие у него были. Но, боясь репрессий, Вильгельм ограничился полумерой: газами отравили несколько десятков тысяч русских и этим ограничились. Влияния на ход восточной кампании газы не оказали. А сколько надежд Шверер возлагал тогда на это новое оружие, против которого у русских не было принято почти никаких действительных мер!
Шверер злился на Гаусса, в который уже раз подкладывавшего ему свинью. То одно поручение, то другое. Даже недавняя командировка в Чехословакию оказалась мало похожей на почетную миссию завоевателя Праги. Задним числом до Шверера доходили отвратительные слухи, будто бы его предназначали в жертвы провокации. Ее удалось предотвратить только благодаря вмешательству совершенно случайного человека, чуть ли не его бывшего шофера. Как его звали?.. Да, как его, в самом деле, звали? Не Курц ли?
Но воспоминание о Лемке было тут же заслонено раздражением против Гаусса — виновника второй поездки Шверера в Китай.
Неприязнь Шверера распространилась и на генерала Накамура, втянувшего его в детальное изучение вопроса о бактериологическом оружии японцев. Швереру показалось недостаточным то, что он видел на опытном полигоне, где с самолетов метали недавно изобретенные доктором Исии фарфоровые бомбы в привязанных к железным столбам людей. Бомбы были наполнены зараженными чумою блохами. Экспериментаторов интересовало, как велико поле, покрываемое паразитами при падении бомбы. Для этого в разные дни людей привязывали к столбам на различном расстоянии друг от друга. Это были главным образом пленные китайцы. После каждой такой бомбардировки поверхность полигона заливалась горючей смесью и сжигалось все, что на ней было, во избежание распространения страшной заразы, Шверер видел, как после установления числа паразитов, пришедшихся на долю привязанного к столбу китайца, его тоже обливали керосином и он сгорал вместе с опытным инвентарем. Для следующего опыта оставались только врытые в землю обрезки рельсов.
Швереру не верилось, что легочная чума так эффективна, как уверяли японцы. Специально для него был проведен эксперимент, когда подопытного человека не сожгли, а со всеми предосторожностями сохранили для дальнейших наблюдений. Наряженный в непроницаемый резиновый костюм и маску, Шверер имел возможность воочию убедиться в том, как скоро зараженный умер. Швереру бросилось в глаза, что, умирая, больной находился в полном сознании и понимал, что с ним происходит. Это его несколько беспокоило.
— А не боитесь ли вы, — спросил он Накамуру, что зараженные солдаты противника, сознавая свою обреченность и исполненные ненависти к виновникам своей гибели, будут способны произвести ошеломляющие атаки? Это имело бы вдвойне страшные последствия для вас, генерал.
Накамура улыбнулся и проговорил, сопровождая каждую фразу вежливым шипением:
— Мы все учитываем. Бомбы должны бросаться только в глубоком тылу противника, куда мы не можем рассчитывать попасть.
— Значит, объектом нападения при помощи чумных блох всегда будут служит мирные жители, а не войска? — с разочарованием спросил Шверер.
— Не всегда… Я имел удовольствие докладывать вам об авиационных бомбах. Но как раз сейчас мы намерены произвести испытание некоторого подобия ручных гранат. Они будут пригодны на участках, поспешно оставляемых нашими войсками и переходящих в руки врага.
— Условием применения такого снаряда должна быть уверенность, что ваши войска быстро оторвутся от войск противника и что данные войска противника нигде больше не войдут в соприкосновение с вашими, — глубокомысленно проговорил Шверер. — Боюсь, что в Европе это оружие неприменимо. Наши пространства ничтожны по сравнению с театром, на котором оперируете вы. У нас инфекция непременно оказалась бы занесенной на нашу собственную территорию.
— Это очень печально, экселенц, — тоном самого искреннего огорчения сказал японец. — Но арсенал бактериологических средств отнюдь не ограничивается чумой. Можно подумать о других средствах, столь же действительных, но не столь молниеносных и не в такой мере опасных для собственных войск. А кроме того, осмелюсь напомнить вашему превосходительству: вы едва ли ограничились бы воздействием только на войска русских. Разве вас не интересуют такие глубокие тылы, как Заволжье, Урал, Сибирь, — все те районы, которые будут служить Красной Армии резервом людского материала и источниками ее материального снабжения?
— А можно ли приготовить такое количество блох, чтобы усеять ими Сибирь? — с оживлением спросил Шверер.
Накамура издал только протяжное:
— О–о-о!
По его мнению, это должно было означать, что возможности производства вполне достаточны для самых широких замыслов.
Через несколько дней военный летчик ротмистр фон Кольбе повел в воздух самолет, в котором сидел сам Шверер. Японец–бомбардир управлял сбрасыванием бомб, начиненных бактериями тифа и холеры. Шверер, впервые находившийся на борту военного самолета, с интересом наблюдал разрывы и поражался декоративной красоте черных клубков, возникавших на месте падения снарядов, хотя в действительности эти разрывы не имели ничего общего с разрывами боевых авиабомб — они содержали заряд, достаточный лишь для разрушения оболочки и разбрасывания состава с бактериями. Шверер вылез из самолета приятно возбужденный.
С того дня прошло довольно много времени, и настроение у Шверера успело сильно испортиться. Он был зол на весь мир, включая самого себя. Он раскаивался в том, что дал увезти себя на фронт. Участок считался безнадежным — со дня на день японские войска должны были его покинуть, чтобы успеть выйти из окружения, методически замыкаемого китайцами. Перед уходом предполагалось заразить чумой какую‑нибудь наступающую часть противника, которая, по данным разведки, была лишена механизированных средств передвижения и не могла бы помешать японцам оторваться от преследования.
Все здесь было совсем не похоже на его представления о войне. Все двигалось и казалось более чем ненадежным. Правда, с фронта японскую часть прикрывало обширное болото, но Шверер чересчур много наслышался о котлах, которые китайская 8–я армия повсеместно устраивала японцам. Он очень ясно представлял себе, как подвижные китайские части, отлично знакомые с местностью, охватывают японцев и, прижав их к непроходимому болоту, поголовно уничтожают. Вместе с японцами попадает в этот котел и он…
Ко всему, местопребывание группы Исии на какой‑то полузаброшенной мельнице оказалось лишенным самых элементарных удобств. Все вокруг провоняло крысами. При каждом неосторожном движении с полов и стен поднимались тучи серой, затхлой муки. Начищенные, как зеркало, сапоги Шверера стали похожи на полотняные. Мука забиралась в нос, и Шверер уже несколько раз чихнул. Нет, положительно такая война не нравилась Швереру, и он с нетерпением ждал, когда японцы начнут действовать. Сообщение о том, что операция отложена до следующей ночи, привело Шверера в уныние. Провести в таких условиях ночь и весь завтрашний день? За одно это можно было бы возненавидеть Гаусса!
Во сне Шверер видел долговязую фигуру своего врага в штатском, с зонтиком и в галошах…
7
Потерять из поля зрения силуэт мельника — это была катастрофа. Чэн ясно представлял себе, как мельник сломя голову бежит к японскому штабу, как предупреждает о приближении отряда по тропе, о движении Фу Би–чена в обход японского фланга. Он уже ясно видел всю картину провала операции. И в этом не был виноват никто, кроме него, Чэна. Не стоять тут, изображая из себя командира, а итти рядом с мельником, не спускать с него мушки пистолета — вот что он должен был делать!
Он с досадой сказал Стилу:
— Стой! Я потерял проводника.
Чэн соскочил на землю. Вылез и Джойс. Едва он сделал два шага, как сразу попал в топь.
Чэн услышал смех Джойса.
— Чему вы? — с раздражением спросил Чэн.
— Действительно, прекрасный проводник…
Чэн стиснул зубы.
Подошли солдаты во главе с высоким командиром. Повидимому, они сразу поняли, что произошло, но никто не издал ни звука. Молчал командир, молчали Чэн и Джойс. И вдруг в тишине безветреной ночи все ясно услышали шелест раздвигаемой жесткой травы. Звук быстро приближался. Чэн выхватил пистолет, но в тот же миг высокие стебли перед его лицом покачнулись и на него надвинулась темная фигура человека. Это был мельник.
Чэн навел пистолет на перебежчика, но мельник смело отстранил оружие.
— Японцы близко, — сказал он. — Хорошо, что вы остановились, ваша машина слишком шумит.
— Он хочет заставить нас бросить броневик и попасться японцам с голыми руками, — по–английски сказал Стил, высунувшись из дверцы.
Мельник, настороженно прислушивавшийся к звукам незнакомых слов, одно мгновение помолчал, потом решительно заявил:
— Ее нужно толкать руками… Иначе японцы услышат.
— Это пахнет правдой, — сказал Джойс. — Если мы хотим подойти к ним неожиданно, придется протолкнуть броневик на руках. — И, обращаясь к мельнику, спросил: — Далеко до них?
Чэн перевел ответ:
— С половину ли.
Стил осторожно притворил дверцу и взялся за руль. Джойс и Чэн вместе с остальными принялись толкать броневик.
В тишине слышалось тяжелое дыхание людей, да изредка раздавалось чмоканье чьей‑нибудь ноги, попавшей в трясину. Тумана больше не было, но впереди, там, где возвышалась полоса берега, казалось еще темней, чем на болоте. Продвинувшись шагов на сто, люди в изнеможении остановились. Только высокий командир готов был еще напирать и напирать. У Чэна до слез болела рана, но он первым взялся снова за потеплевшую от многих рук сталь брони. Машина двинулась дальше. Теперь мельник шел медленно, шаг за шагом нащупывая тропу.
Когда Чэн оглянулся, ему показалось, что полоска горизонта стала чуть–чуть светлей, чем окружающая их тьма: неужели рассвет?.. Он пригляделся к циферблату: до назначенного удара осталось не больше четверти часа. Шопотом приказал подналечь. Машина покатилась быстрей, люди почти бежали. Некоторые выбились из сил и отстали. Можно было подумать, что броневик двигают только высокий командир и Джойс — такими большими казались они.
Наконец мельник остановился.
— Вот видишь?
Чэн посмотрел в направлении его вытянутой руки и различил контуры мельницы. До нее осталось не больше полутораста–двухсот шагов. Можно было только удивляться тому, что японцев не потревожило приближение отряда. Повидимому, они чувствовали себя со стороны болота в полной безопасности. "Или притаились", — мелькнула мысль у Чэна, и в этот миг он увидел, что мельник пригнулся и побежал к берегу. Прежде чем Чэн успел выхватить пистолет, фигура проводника растворилась на фоне холма.
Далеко направо к небу взвилась красная ракета Фу Би–чена.
Сон Шверера был недолог. Несмотря на шелковое белье, на все антипаразитные средства, которые были пущены в ход, чтобы предохранить его от насекомых, он все же проснулся от ощущения, что кто‑то щекочет его одновременно в разных местах тела. Чесались спина и грудь, руки, ноги, живот. Проснувшись, он тотчас вскочил и с трудом отогнал мысль, что усыпан чумными блохами, вырвавшимися из какой‑нибудь японской гранаты. Наскоро одевшись и бормоча себе под нос все бранные слова, какие знал, он вышел из каморки. Резкий свет ручного фонаря еще ярче, чем прежде, обнаружил все убожество обстановки, в которой Шверер вынужден был проводить время вдали от дома, от привычных удобств, от родных.
При мысли о родных, он вспомнил об Отто и даже приостановился от удивления: куда он мог деваться? Ведь постель его была пуста. Неужели и тут он нашел объект для шалости? Неужели сорванца не угомонили ночи, проведенные в кабаках Харбина?
В нижнем этаже мельницы Шверер увидел свет. Накамура стоял спиною к двери и, заглядывая через плечо сидящего за столом Исии, читал иероглифы, которые быстро выводила рука врача. По мере чтения выражение лица японского генерала делалось все более довольным.
В донесении, которое писал полковник Исии Сиро, говорилось, что план предстоящей операции был составлен под общим наблюдением и руководством его превосходительства начальника императорской военной миссии в Харбине генерал–майора Накамуры. Накамура с удовлетворением подумал, что в штабе квантунской армии завтра же узнают об обещании гоминдановского генерала Янь Ши–фана, стоящего за южным концом болота, не мешать операции, задуманной Накамурой. Далее в донесении сообщалось, что через сутки после того, как тут произойдет небольшое, разыгранное лишь для вида сражение с Янь Ши–фаном, войска красных будут заражены чумой. Болезнь эта станет распространяться с такой молниеносной быстротой, что в неделю и от всей армии Янь Ши–фана не останется ни одного солдата.
Накамура удовлетворенно втянул сквозь зубы воздух.
— Командующему армией будет приятно читать такое прекрасное донесение, — сказал он.
Изобразив последний иероглиф и поставив под ним свою именную печать, Исии вежливо предложил.
— Быть может, и вам, тёсё какко, угодно поставить изображение вашего высокого имени рядом с моею скромной печатью?
Накамура уклонился от такой чести: еще никто не знает, как будет осуществлен прекрасный план. Нет смысла ставить свою печать раньше времени. Пока за все отвечает Исии, так пусть и отвечает. Вот если все пройдет хорошо — другое дело.
За спинами японцев неожиданно послышалось громкое чиханье Шверера. Оба испуганно обернулись. Увидев немца, Накамура расплылся в угодливой улыбке.
— Уверены ли вы в том, что человек, посланный к китайцам, чтобы заманить их, не выдаст ваших намерений, экселенц? — спросил Шверер.
Шверер сам не знал, как пришла ему эта мысль, но стоило ее высказать, как она показалась вполне основательной.
— Мы оставили у себя в руках залог его верности, — ответил Накамура.
— Пфа! Верность китайца! — Шверер пренебрежительно фыркнул.
— Жена и дочь…
— А…
Это было единственным звуком, который успел издать Шверер. Гром пушечного выстрела заполнил помещение. Посыпались стекла и глина разбитой снарядом стены. Тотчас же послышалась трескотня винтовочных выстрелов и второй удар пушки.
Все трое, сталкиваясь друг с другом, бросились к выходу.
Выскочив на двор, Шверер услышал гулкое таканье тяжелого японского пулемета… второго… третьего. В темноте сверкали короткие блески выстрелов: одни Шверер видел сзади, другие били как бы ему в лицо. Третий раз ударила пушка. Следом за разрывом снаряда яркое пламя полыхнуло в деревянной надстройке мельницы.
Шверер побежал прочь, выкрикивая:
— Отто!.. Отто!..
Перебежав двор, Шверер увидел фанзу. Первым движением было скрыться за ее стенами, но он тут же сообразил, что глинобитные стены строения не защита. Он огляделся, ища какого‑нибудь укрытия, и тут увидел Отто, выбежавшего из этой фанзы.
— Скорей, скорей отсюда! — крикнул ему Шверер. — Первое же попадание в склад бактериологических гранат…
Отто стоял, прислонившись к стене фанзы.
— Скорее же, скорее! — бормотал Шверер, пытаясь оттащить сына от стены.
Отто посмотрел отцу в лицо, будто только сейчас узнал его.
— Да, да, скорее отсюда… сейчас…
Отто, не оборачиваясь, побежал к сараям, за которыми стояли автомобили. Шверер бросился было за ним, но в этот миг за его спиною сверкнуло пламя — такое яркое, что стала видна каждая соломинка на крыше фанзы. Страшный грохот потряс воздух, и Швереру показалось, что на него обрушился весь мир…
Гранаты!
Это была единственная мысль, которая успела прийти Швереру, когда он, отброшенный взрывом, покатился по склону холма…
Шверер пришел в себя в автомобиле, мчавшемся по степи. Первое, что увидел Шверер, были несущиеся по сторонам в ослепительном свете фар высокие стебли гаоляна. Они мелькали так быстро, что у Шверера закружилась голова. Он снова закрыл глаза. И вдруг вспомнил: чумные гранаты! И тотчас же почувствовал, что под бельем у него что‑то копошится, ползает… Блохи!.. Он застонал от ужаса и принялся срывать с себя одежду, белье. Отто пытался удержать его, хватал за руки, но генерал, скрежеща зубами, с пеною у рта рвал и рвал на себе все, пока не почувствовал, что холодный ветер, бьющий навстречу мчавшейся машине, не ударяет его по голому телу… Тогда он сразу обмяк и, заплакав гнусавым старческим плачем, упал на сиденье…
Было уже совсем светло, когда Фу Би–чен, Стил и Джойс сошлись у фанзы за тем местом, где раньше была мельница. Последним подошел Чэн. Тыча дулом пистолета в спину плетущегося перед ним японца, летчик заставил его приблизиться к командиру. На японце были погоны врача. Он что‑то бормотал и заискивающе улыбался. Фу Би–чен, научившийся за время войны японским словам, необходимым в походе, не мог понять, что говорил японец. А тот с досадой повторял все одно и то же. Он хотел объяснить китайцам, что они могут не бояться заразы: жаркое пламя сгоревшей мельницы уничтожило и опасные гранаты и зараженных блох; китайцы могли не бояться.
Японец растягивал большой губастый рот в угодливой улыбке.
Фу Би–чен подошел к фанзе мельника, не тронутой пожаром, и заглянул в черный квадрат входа. Когда глаза его привыкли к полутьме, он увидел ребенка, ворочавшегося на куче ветоши.
Это была девочка с личиком, покрытым густым слоем пыли и копоти. Она спала в обнимку с котенком, и только когда луч солнца, скользнувший в крошечное оконце, упал ей на глаза, девочка недовольно сморщилась и закрыла глаза кулачками.
Фу Би–чен поднял ребенка. Уцепившийся было за нее котенок упал и жалобно замяукал. Девочка тотчас очнулась и, потянувшись к котенку, издала тот же звук:
— Мяу–мяу…
Фу Би–чен оглядел внутренность фанзы, и стоявшие снаружи услышали его крик:
— Скорее сюда… Японца, врача!..
Они вбежали в фанзу. Фу Би–чен молча показал в дальний угол. На полу лежала мертвая женщина в растерзанной одежде.
Японец опустился на колени возле женщины. Через минуту он показал на два входных отверстия пуль.
Чэн вышел из фанзы. Следом за ним Фу Би–чен с ребенком на руках.
— А мельник? — спросил он.
— Я видел его тело под холмом, — ответил Джойс.
— Вероятно, первая же японская очередь… — объяснил Стил.
Фу Би–чен взял на руки девочку.
— Нежный цветок его души…
— Я думал, что знаю нашего китайского крестьянина, — задумчиво проговорил летчик Чэн. — Но если бы кто‑нибудь рассказал мне случай с мельником… — Не договорив, он отвернулся.
— Двенадцать лет назад, когда я только вернулся на родину, — сказал Фу Би–чен, — председатель Мао Цзе–дун объяснил мне: "Вам необходимо постичь душу китайского крестьянина, — сказал он. — Поднимутся миллионы и миллионы…" — Фу Би–чен поднял ребенка. — Миллионы нежнейших цветов взойдут над землею Китая… Пусть японский врач осмотрит тело мельника, — быть может, он еще не умер… Мне очень хотелось видеть счастье в его глазах.
8
Через два дня после разгрома группы генерала Накамуры, отряд вышел на соединение с главными силами Чжу Дэ. А еще через день к месту встречи прибыл главком. Солдаты Фу Би–чена выстроились в две длинные шеренги. На них были покрытые заплатами, но чисто выстиранные курточки и кепи, настолько выгоревшие под палящими лучами солнца и так омытые дождями, что от их первоначальной окраски не осталось и следа. Впервые после двух лет разлуки люди Фу Би–чена увидели Чжу Дэ. Генерал неторопливо приближался к строю. Он был одет в такую же выгоревшую одежду, как солдаты, такой же загорелый, как они, с таким же простым и суровым лицом крестьянина, какие были у большинства солдат.
Приняв рапорт Фу Би–чена, Чжу Дэ снял кепи и поздоровался с отрядом. Он поздравил солдат с победой и сказал короткую речь о значении боев этого трудного, но чрезвычайно важного этапа освободительной войны; сказал о том, как высоко 8–я армия несет знамя борьбы и как ее ценит народ, плотью от плоти которого она является.
— Вот почему, — сказал Чжу Дэ, — народ любит вас. Смеясь, народ говорит: "Восьмая армия — совсем не то, что грабители гоминдановцы. В обычные дни мы ее и не видим. А вот стоит прийти противнику — Восьмая армия тут как тут. Она появляется как из‑под земли". Некоторые части противника, которые уже давно воюют с вами, бойцами Восьмой армии, приходя на новое место, прежде всего осведомляются у населения: есть ли тут "восьмерка". Если люди говорят им "да", лица врагов темнеют. Если враг терпит поражение и от других частей китайской армии, он все равно уверяет, что был разбит Восьмой армией. Такова ваша слава! — Чжу Дэ оглядел ряды бойцов. — Поддерживайте вашу славу, храните ее, как святыню, и донесите до дня окончательной победы над врагом; помните слова нашей песни: "Только вперед, никогда назад, мы на грани жизни и смерти". Я знаю, вы хорошо помните наше правило: "Ты наступаешь — я отступаю; ты отступаешь — я преследую; ты останавливаешься — я тревожу; ты устал — я бью". Враг устает все больше и больше, в то время как мы набираемся сил. Придет время, когда он устанет настолько, что мы добьем его… Если наша армия может тесно сотрудничать с народом, то враг будет разбит и уничтожен до последнего солдата. В это я верю, глядя на вас…
На дальнем левом фланге строя Чжу Дэ увидел трех отдельно стоящих людей. Один из них был китаец, второй — белый и третий — негр.
— Кто такие? — спросил Чжу Дэ у Фу Би–чена.
— Авиаторы.
— О, у вас есть даже своя авиация?
— Был один трофейный самолет, но сгорел… Эти люди не мои люди, они пробирались к вам.
Чжу Дэ попрощался с солдатами и двинулся к левому флангу. Солдаты запели:
Слава армии восьмой -
Тверже стой,
народный строй!
Слава смелому Чжу Дэ,
Путь к победе
с ним везде…
Чжу Дэ остановился, с улыбкой слушая песню. Когда солдаты кончили петь, он поклонился им и надел кепи.
Чэн перевел главкому рассказ Стила и Джойса об их путешествии в Китай. Генерал дружески пожал руки механиков и Чэна и, грустно покачав головой, сказал:
— Беда в одном — у нас почти нет боевой авиации, нехватает самолетов.
Заметив разочарование на лице Стила, тут же весело заявил:
— Это не должно вас огорчать: у нас нет самолетов, но они у нас, несомненно, будут. Может быть, еще не так скоро, но, конечно, в достаточном количестве. Мы в этом уверены.
— Вы сделали заказ за границей? — спросил Джойс.
— На заказы за рубежом у нас нет золота. Мы получим свои самолеты тут, в нашей собственной стране.
— Ваша промышленность…
Но генерал не дал ему договорить:
— К сожалению, у нас нет и авиационной промышленности. Но у нас есть враг, которого мы будем бить тем сильнее, чем дальше пойдет дело. Мы будем получать нашу технику из его рук. Если мы будем бить японцев, у нас будут японские самолеты.
Конец разговора произошел уже в землянке Фу Би–чена, где Чжу Дэ пил чай с командирами.
— Когда вы попадете в наш тыл, то увидите, что мы с большим усердием готовим кадры, в том числе летчиков. На инструкторско–преподавательскую работу мы бросили самых лучших, самых опытных командиров. Школам мы отдаем самые лучшие самолеты из тех, что попадают нам в руки. Вы, может быть, скажете: "А не лучше ли использовать эти самолеты, этих опытных летчиков на войне, чтобы драться с вражеской авиацией?" Разумеется, это было бы прекрасно. Это очень помогло бы нам сегодня. Но мы должны думать не только о "сегодня", а и о "завтра". Завтра авиация будет нам еще нужнее, чем сегодня. И так как именно завтра мы рассчитываем иметь много самолетов, то и готовим для них летчиков сегодня… Поэтому, мистер Стил и мистер Джойс, если вы ничего не имеете против, мы используем ваши знания сначала в школе командиров. А потом, когда у нас сформируется боевая авиация, вы сможете поработать и в ней. Мы с радостью примем вашу братскую помощь. — Пожав обоим механикам руки, генерал сказал Чэну: — А вам приказываю немедленно отправиться в школу в качестве инструктора воздушного боя, поскольку вы истребитель. Вы, говорят, учились летать у американцев? Тем легче будет вам обучать наших людей летать и на американских самолетах, если они попадут нам в руки.
Чэн так поспешно вытянулся, чтобы отдать честь, что причинил боль своей раненой руке. Пробежавшая по лицу летчика судорога боли выдала его генералу. Когда Чжу Дэ узнал, что летчик ранен, он приказал немедленно отправить его в лазарет.
— Пользуйтесь случаем, товарищ Чэн, — добродушно сказал он, — хорошие госпитали — не такие частые гости в Восьмой армии. А тут к нам, по счастливой случайности, приблудился иностранный санитарный отряд. Сомневаюсь, чтобы католические организации Америки, отправлявшие врачей в Китай, предназначали их таким безбожникам, как коммунисты, но раз уж врачи попали к нам — пользуйтесь. Уверен, что не сегодня–завтра, как только католики в Соединенных Штатах узнают, что американские врачи лечат раненых бойцов Восьмой армии, госпиталь тотчас отзовут или прикажут ему перекочевать к гоминдановским генералам, которые за любую подачку готовы признать не только бога, а и самого дьявола. — Тут Чжу Дэ обернулся к Стилу: — Кстати говоря, о католиках: когда вы вернетесь в Соединенные Штаты…
— Боюсь, что это случится не очень скоро.
— А я надеюсь, что это может произойти скорее, чем вы думаете. Так я говорю: когда вы туда вернетесь, спросите у американских католиков: почему они так много говорят о дьяволе, сеющем зло во всем мире, и о том, что все люди должны с этим дьяволом бороться, а сами ничего не делают для этой борьбы? Почему они предоставляют бороться с этим всемирным дьяволом там, безбожникам Китая, Испании и других стран, где происходит борьба со всеми видами фашизма? Ведь имя дьявола — фашизм! Почему американские католики, так же как и все другие американцы, ничего не сделали, чтобы предотвратить победу фашизма в Испании? Почему они позволили немецкому фашизму захватить Чехословакию? Почему американцы, называющие себя демократами, решительно ничего не сделали для действительной помощи нам, китайским демократам, в борьбе с японской разновидностью фашизма? Ведь мы вели с ним борьбу не на жизнь, а на смерть, и тогда, когда была полная возможность спасения Испанской республики. Ведь мы знаем, что во всей Америке и в Европе нарастало народное движение против политики умиротворения, которую проводили не только Чемберлен и Даладье, а и правители Америки. Мы же знаем, что в то время, как простой народ в Англии и в Соединенных Штатах бойкотировал японские товары, чтобы показать свою солидарность с нами, чтобы не давать ни одного цента японским милитаристам, правительство этих стран посылало в Японию металл для пушек и снарядов. Тут, на далеком востоке материка, происходило совершенно то же, что и на его крайнем западе. Эта политика официального невмешательства и неофициальной помощи империалистам дорого обошлась миру. Она была причиной не только того, что Китай потерял часть своей территории, но и причиной разрушения единства нашего народа. Пусть правители Америки сопоставят даты некоторых событий на западе и на востоке материка. Японцы захватили последний большой порт Китая Кантон сразу после Мюнхена потому, что поняли: британский империализм не окажет японскому никакого сопротивления, как он не оказал его империализму германскому. Да что там Кантон! Японцы не постеснялись нарушить границы даже такой "жемчужины британской короны", как Гонконг! Американцы называют себя поборниками прогресса и демократии. Так пусть они придут в Китай и посмотрят, как бюро гоминдановских чиновников, генералов и купцов кишат нацистскими и фашистскими дипломатами и корреспондентами. Эти люди шепчут на ухо китайцам: "За Испанией и Чехословакией наступит очередь Франции и Англии. Германский вермахт покончит и с ними. Тогда никто и ничто не помешает ему в движении на восток: СССР будет уничтожен, Япония будет поставлена на колени. Только не идите ни на какие уступки китайскому народу. Душите в нем все прогрессивное. Убивайте демократов, уничтожайте коммунистов". И тут же за спиною дураков и преступников шептуны суют нож в руки Японии. Они хотят, чтобы японцы перерезали горло Китаю… Почему американцы не видят всего этого? Почему они не хотят этого видеть?..
Стил и Джойс поняли, что согласие Чжу Дэ принять их на службу — акт большой дружбы. В их помощи китайская авиация, конечно, не нуждается. Если народ Китая одержит победу над отечественной и иноземной реакцией, то не с помощью иностранцев…
Вернувшись из полевого госпиталя, Чэн хотел сказать механикам, как искусна милая китайская фельдшерица по имени Мэй и как мила ее родинка над переносицей, но его перебили, не дали ему говорить, а через день Чэн забыл имя Мэй. Когда, шагая по пыльной дороге в школу, чтобы скоротать время, он стал все‑таки рассказывать своим друзьям о приеме в госпитале, то просто назвал ее милой китаянкой:
— Если бы вы видели, ребята, какая она красивая и какая у нее родинка на лбу!
Перед Джойсом тотчас возник образ покинутой в Штатах Мэй, с которой он не успел проститься перед отъездом и которая теперь, наверно, его забыла. Джойс хотел расспросить Чэна о китайской фельдшерице с родинкой, но тут в разговор вмешался Стил:
— А вы знаете, ребята, — вдруг вспомнил он, — мне сказали, что наш бывший командир Фу Би–чен — летчик.
— Нет, — резко запротестовал Чэн, — на мой взгляд, не летчик тот, кто столько лет не держался за штурвал. Он погиб для авиации.
Стил пристально посмотрел в глаза китайцу.
— В Испании я знавал художников, становившихся слесарями, и слесарей, рисовавших плакаты. Я видел летчиков в пехоте и артиллеристов в коннице. Партия знает, что нужно делать человеку.
— И все‑таки… — упрямо начал было Чэн, но Джойс перебил:
— Перестаньте спорить, лучше передайте мне с повозки мое банджо.
Через минуту послышался его бас:
Битвы, которые нас не сгибали!
Битвы, длившиеся годами!
Битвы, в которых мы были сильнее стали,
Потому что вы стояли за нами,
Наш дорогой, наш самый дорогой товарищ -
Сталин!..
Арбы попутного обоза громыхали по каменистой шансийской дороге рядом с пешеходами. Сквозь стук колес не до всех сразу ясно донеслась песня негра. Но, по мере того как напев доходил, все новые и новые голоса присоединялись к певцу.
К звездам, глядевшим с черного неба на беспредельные просторы китайской земли, взлетала песня, сопровождаемая непривычным аккомпанементом банджо, английские слова мешались с китайскими, но мотив был один:
Сталин,
Мы вас никогда не видали,
Но вы нам роднее любого на свете.
Пусть нас разделяют безбрежные дала,
Мы самые близкие ваши соседи…
9
В последнее время в отношениях лорда и леди Крейфильд установилось странное противоречие: она протестовала против всего, что предлагал Бен, он отвергал все планы Маргрет. В их совместной жизни никогда еще не было дней, до такой степени переполненных тревожными мыслями и проектами, имевшими целью спасти трещавшее здание безмятежной уверенности в незыблемости их благополучия. Со времени последней большой забастовки горняков все пошло как под гору. Бен, увлеченный своими свиньями, запустил дела. Времени, свободного от занятия фермой, едва хватало на то, чтобы кое‑как стравляться с несложными обязанностями в кабинете министров. Маргрет потерпела большие убытки в биржевой игре. Монти окончательно отошел в сторону и вел свои дела независимо от брата и его жены.
Маргрет искала помощи у дяди Джона. Ванденгейм прислал ей в качестве советника своего лондонского поверенного. Через него Маргрет, спекулируя на тревоге, нависшей над Восточной Европой, приобрела контрольный пакет акций нефтяного синдиката "Карпаты".
Политический кризис стремительно развивался. Все яснее становилось, что это не просто бум, созданный прожженными политиками ради ловли рыбки в мутной воде. Пахло порохом и кровью. Маргрет беспокоилась. Необходимо было знать, не находятся ли карпатские источники в полосе возможных военных действий. Если так, ее бумаги могут оказаться обесцененными и она — банкрот. И наоборот, если война не может коснуться этих предприятий, каждый баррель нефти, источаемый для нее карпатской землей, несет двойную и тройную прибыль. Одним словом, Маргрет хотела знать, продавать американо–польские бумаги или покупать новые.
Ей пришло в голову, что верным советчиком в этом деле мог быть Черчилль. Но открыть ему причину своего интереса к польской проблеме она не решалась. Хотя было известно, что деловые интересы Черчилля сосредоточены в золотой и химической промышленности, но кто мог с уверенностью сказать, что бульдог не занимается и нефтью? Трудно себе представить, чтобы, ведая в свое время делами флота и заморской торговлей, Уинстон остался в стороне от нефтяных интересов Англии. Открыть ему свое беспокойство — значило сказать: "Не хотите ли по дешевке скупить мои бумаги, сыграв на понижение "Карпат"?" Нет, Маргрет вовсе не так полагалась на дружбу, чтобы доверить ей биржевые дела!
— Вы должны поехать к Уинстону, — заявила она Бену.
— Все, что вас интересует, я могу узнать и без Уинстона.
— Вы поедете к Уинстону!
— Уж лучше я поговорю с премьером, — пробормотал Бен, которому не хотелось ехать к бывшему приятелю.
— Премьер! — презрительно заявила Маргрет. — Ваш премьер!.. — И она прибавила такое словечко, что Бен зажал уши. — С таким же успехом я могла советоваться с моим попугаем.
Она настояла на том, что Бен поедет к Черчиллю и, не выдавая тому истинной цели визита, выяснит его оценку политической ситуации.
На следующий день Бен, ворча, влез в автомобиль и велел везти себя в Чартуэл. Не доезжая полумили, он вылез из машины и, несмотря на начавшийся дождь, пешком отправился в имение, намереваясь сослаться на испортившийся автомобиль. Понурый вид Бена и забрызганные ботинки могли служить подтверждением этому.
Бен застал хозяина в дальнем углу сада. Черчилль стоял на стремянке у неоконченной стены небольшой кирпичной постройки. Он бережно, высунув кончик языка, накладывал кирпичи. Время от времени, отстранившись, насколько позволяла лестница, и прищурившись, он любовался плодами своей работы. На нем было поношенное пальто, прикрытое спереди широким парусиновым фартуком. С полей шляпы на вытертый бархат воротника падали капли дождевой воды.
Повидимому, Черчилль не слышал шагов Бена. Он продолжал безмятежно заниматься своим делом, пока Бен его не окликнул. Черчилль глянул вниз, и Бену послышалось, что у хозяина вырвалось нечто похожее на проклятие. А вслух Черчилль проговорил:
— О, Бен, старина! Чертовски здорово, что вы появились! Не считайте невежливостью то, что я не послал вам поздравительной телеграммы: стоило прожить на свете шестьдесят пять лет, чтобы увидеть вас вице–премьером, хотя бы и в кабинете мистера Чемберлена–младшего.
Чувство юмора отсутствовало в характере Бена. Поэтому он почти всегда и почти все принимал за чистую монету. Но на этот раз в тоне Черчилля сквозила такая нескрываемая ирония, что она дошла даже до неповоротливого сознания Бена.
— Каждый имеет право на те убеждения, какие у него есть, — проворчал он.
— А если у него нет никаких? — раздалось с лестницы, и большая цементная клякса упала Бену на носок ботинка. — Это, разумеется, относится не к нам с вами: каждый из нас лишь по одному разу изменил своей партии.
Болтая, Черчилль медленно спускался с лестницы. Он переступал одной ногой со ступеньки на ступеньку, как делают маленькие дети. Лестница скрипела и гнулась под тяжестью его тучного тела.
Очутившись рядом с гостем, Черчилль отвязал фартук и, аккуратно сложив его, повесил на нижнюю ступеньку.
— Вот, — сказал он, указывая на незаконченную кирпичную стену, — осталось еще немного. Когда будет готова кухня, мы с миссис Черчилль будем иметь угол на черные дни, надвигающиеся на Англию по милости вашего кабинета.
Бен в замешательстве топтался у подножья стены. Не зря он так сопротивлялся этой поездке! Что мог он ответить в защиту своего незадачливого правительства? Действия кабинета были цепью неудач и унижений, невиданных в истории Англии. Усилия премьера, направленные к умиротворению агрессора, только разжигали аппетит Гитлера. "Фюрер" убеждался в том, что Англия ему мешать не будет, что она занята внутренними неурядицами в связи с обостряющимся рабочим вопросом, борьбой с надвигающимся кризисом, дипломатической войной с Италией за уплывающее господство в Средиземноморье.
Англия была растеряна, если понимать под Англией кучку дельцов, известную на данном отрезке истории под именем кабинета. Эта группа подписывала международные соглашения, выступала с декларациями, пыталась опровергать в парламенте всплывавшие на поверхность разоблачения, отвергала протесты, боролась с забастовками, совершала все глупости и преступления, носившие официальное название "политики правительства его величества". В действительности это была политика людей, стремящихся всеми силами за счет других народов и собственного английского народа удержать свои позиции в новом переделе мира.
Зная, что договоры подписывались, декларации произносились, глупости и преступления совершались именем Англии и от имени англичан, можно было бы подумать, что Британские острова населены одними выжившими из ума старцами и патологически глупыми недоносками. Так ясно сквозило в каждом действии британского кабинета намерение ввергнуть страну в пучину войны. Но происходящее было подтверждением того, что не существует правила без исключений. Поговорка "каждый народ имеет правительство, какого он достоин", не подходила к случаю. Сорок шесть миллионов англичан были достойны лучших министров. Очень немногие из этих сорока шести миллионов поставили бы свою подпись на документах, определявших внутреннюю и внешнюю политику империи. Согласие на захват Абиссинии итальянским фашизмом, потворство итало–германской интервенции в Испании и аншлюссу Австрии, продажа Гитлеру Чехословакии — все это было не чем иным, как самоубийственным участием в первом акте трагедии, которой суждено будет получить наименование второй мировой войны. На Дальнем Востоке Япония продолжала выбивать из‑под Англии одну подпорку за другой. Лондонский кабинет терпел оскорбления и удары от японцев в надежде, что все‑таки удастся толкнуть их на СССР и США. Соединенные Штаты Америки, делавшие вид, будто они кровно заинтересованы в сохранении мира, продолжали втихомолку подталкивать японцев к дальнейшему наступлению. Так же как в свое время только усилиями США была спасена от краха развалившаяся машина германского империализма, так и теперь, лишь благодаря американскому металлу, американской нефти, американским моторам, американскому золоту, японский империализм мог продолжать свою континентальную авантюру в Азии.
Были такие люди в Англии, которые позволили убаюкать себя болтовней Чемберлена, будто мир спасен. Но те, кто не хотел сознательно закрывать глаза на происходящее, знали, что уже второй год идет новая империалистическая война, разыгравшаяся на громадной территории, от Шанхая до Гибралтара, и захватившая более пятисот миллионов человек населения, что насильственно перекраивается карта Европы, Африки, Азии, что потрясена в корне вся система послевоенного, так называемого мирного режима.
Чем дальше шло дело, тем настойчивее простой англичанин заявлял: спасение мира — в союзе с Советской Россией! Черчилль, неизмеримо более ловкий политик, чем Чемберлен, улавливал настроения английского общества. С обычным для него коварством матерого двурушника Черчилль подхватил это требование народа и использовал его как оружие для борьбы с кабинетом. Становясь в позу ярого критика действий премьера, он тоже "разоблачал" бездарных министров.
— С одной стороны, — говорил он, — отвергнутая политика президента Рузвельта стабилизировать положение в Европе или добиться перелома вмешательством Соединенных Штатов; с другой — пренебрежительное невнимание к несомненному желанию Советской России примкнуть к западным державам и пойти на все для спасения Чехословакии; сброшенные со счетов тридцать пять чешских дивизий против еще незрелой германской армии в тот момент, когда Великобритания могла предоставить для укрепления фронта во Франции только две дивизии, — все это пущено на ветер… Теперь же, когда все эти преимущества и богатства растрачены и выброшены, Великобритания, ведя за руку Францию, выступает с гарантией целостности Польши, которая всего за шесть месяцев до этого с жадностью гиены приняла участие в грабеже и уничтожении чехословацкого государства. Имело смысл бороться за Чехословакию в тысяча девятьсот тридцать восьмом году, когда германская армия едва могла выставить на западном фронте полдесятка обученных дивизий и когда французы с их шестьюдесятью или семьюдесятью дивизиями наверняка могли форсировать Рейн или вступить в Рур. Но это было сочтено нецелесообразным, поспешным, не отвечающим современному мышлению и морали. Теперь же, по крайней мере, два западных демократических государства заявили о своей готовности рискнуть жизнью во имя целостности Польши. Чтобы найти параллель этому внезапному превращению шестилетней политики широко афишируемого умиротворения в готовность принять неминуемую войну на гораздо худших условиях и в максимальном масштабе, придется, пожалуй, прочесать вдоль и поперек всю историю, которая, как говорят нам, есть главным образом история преступлений, безумств и бедствий человечества. Да и как могли бы мы защитить Польшу и выполнить свои гарантии? Только объявив войну Германии и напав на более сильные укрепления и более мощную германскую армию, чем те, перед которыми мы отступили в сентябре тысяча девятьсот тридцать восьмого года. Вот вехи на пути к катастрофе!.. — С пафосом возмущенного правдолюбца Черчилль заявлял: — Средства организации сопротивления агрессии в Восточной Европе почти исчерпаны. Венгрия — в немецком лагере. Польша в стороне от чехов и не желает сотрудничать с Румынией. Ни Польша, ни Румыния не согласны на выступление русских против Германии через их территорию. — И зная, чем он может вернуть себе растраченную популярность, он, наконец, восклицал: — Ключ к великому союзу — договоренность с Россией!
Старый ненавистник Советского Союза знал, что делает: требование ориентироваться на Советский Союз звучало как голос разума и прогресса рядом с тупым бормотаньем премьера: "Я должен признаться в глубоком недоверии к России. Я вообще не верю в ее способность вести эффективное наступление даже при желании".
Черчилль бил на популярность СССР в Англии и тем самым вырывал стул из‑под премьера.
Черчилль понимал, что нельзя скрывать от англичан единственный путь спасения Англии — заключение пакта с Советским Союзом. Давно уже мозг Черчилля, изощренный в политических каверзах против Советской России, не работал с такой интенсивностью, как в те сложные дни. Всё новые комбинации, одна коварнее другой, заставляли его дрожать от нетерпения поскорее ухватиться за руль государственного корабля Англии. Он не уставал живописать в парламенте и в печати военную неподготовленность империи и мрачные перспективы поражения. Делая вид, будто стремится к разоблачению неразумной политики Чемберлена, старый волк добивался совсем другого: он хотел запугать англичан. Чем меньше голосов будет раздаваться в Англии за союз с Советами, за обуздание Гитлера, тем лучше. Мысль о возможности сотрудничества с советским государством, которое он ненавидел всем своим существом, борьбе с которым посвятил половину жизни, ужасала Черчилля. Он хотел видеть Россию изолированной, одинокой, предоставленной самой себе в предстоящей неизбежной борьбе с фашизмом. Исподтишка помочь немцам, если дела их пойдут плохо в единоборстве с Россией, — это он мог. Но помогать России?.. Никогда. Не ради того он прожил долгую жизнь, чтобы собственными руками разрушить все, что сделал для уничтожения коммунизма.
Однако опыт подсказывал Черчиллю, что не всегда все выходит так, как хочется. Не исключена была возможность, что договор Англии и Франции с Россией подписать все же придется. Ну что же, Черчилль был готов и к этому. Тогда он станет ярым сторонником союза с Россией. Он постарается убедить весь мир, что война уже невозможна. Но тайный аппарат Британской империи будет пущен в ход, чтобы доказать немцам обратное. Гитлер узнает, что пакт с Россией — фикция, что Англия никогда не вынет меча из ножен, что нацистам открыт путь на восток. С точки зрения Черчилля, вторая комбинация — соглашение с СССР — была в сложившихся условиях лучше открытого разрыва с ним. Она повлекла бы за собой усыпление бдительности англичан, а быть может, и русских. Спокойно отдавшись хозяйственным заботам, русские были бы застигнуты нападением Гитлера врасплох…
Как совместить уклонение от договорных обязательств перед Россией с честью Англии?.. При этом вопросе Черчилль мог только мысленно улыбнуться: а чем была вся многовековая политика создания империи? Удержать от исполнения обязательств Францию? Над этим не стоило задумываться: пример Мюнхена был более чем ярким…
В своем уединении, будучи "не у дел", Черчилль внимательно следил за каждым шагом кабинета и знал, что бесполезно растолковывать Чемберлену и Галифаксу выгоду придуманной им, Черчиллем, позиции. Да и вовсе не в интересах Черчилля было давать им умные советы. Англия — Англией, но нельзя забывать и о самом себе. "Пусть англичане позовут своего Уинстона, — с нежностью думал о самом себе Черчилль, — машина завертится в нужную сторону. А пока?.. Пока разоблачать, разоблачать и еще раз разоблачать бездарность правительства!"
В том, что группы Черчилля и Чемберлена называли своими "программами", было не больше разницы, чем в программах американских республиканцев и демократов. Те и другие представляли не только один и тот же правящий класс Англии, но и защищали его интересы одними и теми же средствами. Разногласия между ними были лишь отражением борьбы за власть конкурирующих между собой банковских или промышленных групп. Всякий политикан, вышибленный из насиженного министерского кресла очередной сменой кабинета, хватался за любую возможность подставить ножку своему сопернику. Чемберлен и Галифакс были соперниками Черчилля и Идена. Черчилль и Иден до боли в скулах готовы были "бороться за правду", пока это шло во вред группе Чемберлена, но не во вред им самим.
Идея Черчилля использовать гитлеровскую Германию в качестве ударной силы для сокрушения Советской России вовсе не была новостью. Она была лишь запоздалым повторением обанкротившегося плана Джозефа Чемберлена. Он тоже пробовал втравить императорскую Германию в войну с тогдашней Россией, поймав немцев на приманку "пантевтонской программы". Англия еще в начале XX века рассчитывала, ослабив сразу обе эти державы, захватить положение гегемона в делах Европы.
С тех пор многое изменилось. Англия была не та, Россия была не та, Европа тоже была не та. Капитализм был смертельно ранен. Тем ревностнее пытались старцы с Даунинг–стрит втравить Германию в войну с СССР, пользуясь тем, что Гитлер и его хозяева сами лезли в драку, хотели ее. В голове Черчилля ворочались тайные планы привлечения "к делу" и Соединенных Штатов. Точно так же эти планы вынашивались некогда Джозефом Чемберленом. Тому тоже мерещилось, что, временно поделив главенство над миром с Америкой, Англия сумеет в конце концов выбить из седла и своего заокеанского партнера. Но осуществление этих планов, как известно, не удалось Англии даже того периода. А тогда, ее империя находилась в зените своего могущества. Тем более бредовыми выглядели такие проекты сейчас, когда Англия тянулась к вожделенному плоду дрожащими руками стареющего скопидома.
Удивительно бывает в жизни человека, когда он один не видит своей обреченности. В стремлении схватить непосильное он растрачивает и то, что у него есть. Так же удивительно это было и с целой страной: правители Англии не понимали, что максимумом их стремлений может быть удержание минимума.
Жадность толкала английских правителей на один неверный шаг за другим. Это было плодом такого же ослепления, какое привело к крушению германскую империю Гогенцоллернов. Германия Вильгельма рвалась к недостижимому в значительно более молодом возрасте. То была эпоха капитализма, только что достигшего высшей и последней стадии своего развития — империализма. Борьба, затеянная германским империализмом, привела к трагической и для него самого развязке. Мечты о мировом господстве рассеялись, как дым. Британская империя тогда устояла, хотя ее силы и были подорваны.
Век капитализма шел к концу, но Черчилль этого не понимал. Он не хотел примириться с неизбежным. Он вообразил, что в компании с такими же, как он сам, живыми анахронизмами еще можно спасти идущий ко дну корабль капитализма. По его мнению, для спасения капитализма достаточно было сокрушить родившееся и исторически закономерно развивающееся социалистическое советское государство.
Чтобы взяться за осуществление своих планов, Черчиллю нужно было добиться власти. Ему нужно было свалить кабинет Чемберлена, прежде чем тот окончательно развалил империю. Черчилль с напряженным вниманием следил за развитием событий. Старые связи в правительственном аппарате и в разведке позволяли ему подчас знать то, что скрывали от премьера. Чемберлену не приходило в голову, что решения Гитлера и Муссолини были приняты раньше, чем он совершил свои позорные паломничества в Годесберг, в Мюнхен, в Рим. А Черчиллю уже была известна оценка, которую осмеливались давать англичанам даже такие презренные разбойники, как Муссолини и Чиано. Черчилль скрежетал зубами от бессильной злобы, когда читал в донесениях британских разведчиков:
"Обсуждая результаты визита Чемберлена, дуче сказал:
— Переговоры с англичанами не имеют уже никакого значения. Эти люди сделаны из другого теста, нежели Фрэнсис Дрейк и прочие блистательные авантюристы, создавшие Британскую империю. Теперь это всего лишь усталые дети длинной линии богачей.
Чиано ответил:
— Англичане стараются отступать как можно медленнее, но они не хотят и не будут сражаться. Переговоры с ними действительно можно считать законченными. Я уже телефонировал Риббентропу и сообщил ему о полнейшем фиаско, которое постигло миссию англичан".
Или:
"Чиано доложил дуче о том, что британский посол в Риме лорд Перт представил на одобрение Италии проект речи, которую Чемберлен намерен произнести в палате общин.
— Он не возражает, если вы внесете свои поправки, — заметил Чиано.
— В общем сносно! — сказал Муссолини, просмотрев план речи. — Но дело, разумеется, не в этой болтовне старого осла, а в том, что впервые в истории Британской империи ее премьер представляет на одобрение иностранного правительства плач своего выступления. Плохое предзнаменование для англичан.
— Но отличное для нас, — ответил Чиано.
Муссолини рассмеялся:
— Нужно быть полным идиотом, чтобы не понимать: дело идет к тому, что мы выпихнем их из Средиземного моря. Тогда их империи конец.
— На месте их распавшегося Вавилона появится Великая Римская империя Муссолини. И мир прославит вас, как нового Цезаря.
Дуче:
— Могу себе представить физиономию этой толстой свиньи — Черчилля, когда он узнает, что я визировал речь главы британского правительства…"
— Да, мой старый друг, — ворчливо проговорил Черчилль, обращаясь к понуро стоявшему под дождем Бену. — Корабль мира получил слишком большие пробоины, чтобы удержаться на воде… Идемте. Надеюсь, что в доме еще найдется чашка горячего чаю… Брр, чертовски неподходящая погода для войны.
И он зашлепал по мокрой траве в направлении дома.
— А знаете, что на–днях заявил премьер? — несколько оживившись, спросил Бен и дружески взял Черчилля под руку. — "Шансы Черчилля на вступление в правительство улучшаются по мере того, как война становится все более вероятной".
После мучительно длинного предисловия Бен выложил Черчиллю то, ради чего явился в Чартуэл.
— Дорогой Бен, — глубокомысленно ответил Черчилль, — я польщен вашей уверенностью, что до сих пор "указания для генералов должен составлять юнкер", но сначала ответьте на вопрос: что думают о ситуации ваши горняки?
— Мои горняки! — в отчаянии воскликнул Бен. — Какой это беспокойный народ — английские горняки! Если бы покойный лорд Крейфильд знал, как они будут себя вести в наше время, то ликвидировал бы все свои шахты. Он оставил бы мне наличные деньги или, во всяком случае, что‑нибудь не связанное с так называемым рабочим вопросом. — Забыв наставления Маргрет, Бен продолжал: — Если бы вы знали, милый Уинстон, как мы завидуем вам…
Черчилль насторожился:
— Вот уж не предполагал, что в положении отставного боцмана я могу служить предметом зависти.
— Для меня и даже для леди Крейфильд!
— Зависть вице–премьера!
— Перестаньте шутить, Уинстон. Вы навсегда избавлены от хлопот, причиняемых рабочими, вы живете в уверенности, что никакие забастовки не могут превратить ваши золотые бумаги в мусор.
— Откуда такая уверенность, Бен?
— Забастовки кафров?.. Рабочий вопрос в Африке?
— Вы сильно отстаете от жизни, Бен. — Черчилль сердито толкнул ногою дверь. — Кажется, даже каннибалы знают уже, что такое тред–юнионы.
— В колониях можно применять совсем другие способы ликвидации конфликтов с рабочими, чем здесь у нас, — плаксиво проговорил Бен. — Нефтяные дела куда спокойнее угольных. Вся нефть — за пределами Англии.
— Все имеет свои теневые стороны, — неопределенно ответил Черчилль, отряхивая дождевую воду со шляпы. — Раздевайтесь, Бен, вероятно, нам дадут чаю… Вот тоже "дела вне Англии" — чай.
— Нет, китайцы — это уже не африканские дикари. Они хотят, чтобы их интересы принимались в расчет…
— Безумные времена, Бенджамен, совершенно безумные! — иронически заметил Черчилль.
— Говоря откровенно, я возлагаю большие надежды на Гитлера, — понижая голос, сказал Бен. — Этот сумеет навести порядок и в Европе и в колониях, которые придется ему дать.
Черчилль нервно откусил конец сигары и исподлобья, как готовящийся к удару бык, уставился на Бена:
— Придется дать?
Бен на минуту смешался: уж не проговорился ли он?.. А впрочем, если он хочет обеспечить себе место в кабинете Черчилля, когда тот придет к власти (Бен был уверен, что рано или поздно это случится), то можно и выдать ему один–другой секрет Чемберлена. Поэтому он спокойно договорил:
— Помните разговоры о встрече Галифакса с Гитлером? Это не сплетни: встреча была. Многозначительная встреча! В ответ на жалобы фюрера, будто консерваторы занимают абсолютно отрицательную позицию в вопросе о возвращении немцам колоний, Галифакс сказал, что правительство его величества вовсе не отказывается серьезно обсудить это дело с Германией. Позднее, через Гендерсона, он еще раз дал ясно понять Гитлеру, что глобус может быть поделен между двумя великими мировыми империями…
Хотя Черчиллю через собственные каналы было известно содержание двух бесед с Гитлером, о которых говорил Бен, он с напускным интересом спросил:
— Просто так: поделить и все? Без всяких искупительных услуг со стороны фюрера?
Бен приблизил губы к мясистому красному уху Черчилля:
— Германия должна раз и навсегда покончить с коммунизмом… Разумеется, не только внутри Германии, а и там, в России.
— Уничтожить красную Россию?
— Никто не стал бы этому мешать, но на этом пути мы встретим одну почти непреодолимую трудность.
— Большевики говорят, что непреодолимых трудностей не бывает.
— Дело в том, — понижая голос, сказал Бен, — что Гитлер не желает бросаться на Советский Союз, не имея за плечами формального союза с нами и с Францией или хотя бы только с нами.
Черчилль недовольно выпятил нижнюю губу:
— Подумаешь, препятствие!.. Правительство его величества имеет достаточный опыт, чтобы найти выход из такого положения: не всякий союз заключается для того, чтобы выполняться.
— Но скандал в случае огласки, Уинстон?! В свете наших нынешних переговоров с Москвой даже моя сегодняшняя нескромность могла бы стоить мне очень дорого.
— Поста вице–премьера? — со смехом спросил Черчилль. — Не очень большая беда, Бен. Зато вы обеспечили бы себе такой же пост в значительно более почетном кабинете…
Он замолк, взвешивая мелькнувшую мысль: не попытаться ли получить через этого олуха подлинники секретных записей? Тогда он имел бы в руках оружие, которым можно припереть к стене и Галифакса и самого Чемберлена. Да что там "припереть к стене"! Он мог бы свалить их замертво! А как важно было бы знать в точности слова Гитлера для дальнейших сношений с ним, когда он, Черчилль, возьмет дело в свои руки. Весьма возможно, что эти переговоры придется закончить за спиною русских, если московский пакт почему‑либо будет все же заключен.
— Послушайте, Бен… — вкрадчиво проговорил Черчилль. — Вы верите в мою дружбу?
После некоторого колебания Бен не очень твердо сказал:
— Я уже не раз доказал…
Испугавшись очередной тирады, Черчилль нетерпеливо перебил:
— К делу, Бен: мне нужны эти записи!
Бен испуганно откинулся к спинке кресла.
— Прочесть? — заикаясь, пробормотал он.
— Разумеется! — воскликнул Черчилль, прикидывая в уме, сколько времени понадобилось бы на то, чтобы сфотографировать документы. — На каких‑нибудь два часа, Бен… Всего на два часа!
Бен тоже рассчитывал: что может ему дать такая услуга в будущем и чем она грозит в настоящем?..
— Два… часа?.. — в сомнении проговорил он. И тут же вспомнил, что должен в обмен на это обещание привезти хотя бы ответ для Маргрет. — А как насчет польского вопроса?
Отдавшись своим мыслям, Черчилль не сразу вспомнил, при чем тут Польша.
— Ах да, Польша!.. Гитлер доведет дело до конца. Так же, как довел его до конца с Австрией, с Чехословакией, как доведет с Данцигом.
— Значит… война? — в испуге спросил Бен.
— Не знаю… Но даже если война?
— А наши гарантии Польше?
— Ах, милый Бен… — Черчилль сделал нетерпеливое движение. — Англичане всегда были хозяевами своего слова: тот, кто его дал, вправе взять его обратно…
— Вы хотите сказать, что… Германия в три дня покончила бы и с Польшей?
— Если мы ничего не будем иметь против.
— Я вас понял, Уинстон.
— Вы еще в колледже отличались понятливостью, милый старый дружище Бенджамен. Если господь–бог судил мне стать когда‑нибудь премьером этой страны, чтобы спасти ее от гибели, вы обещаете мне занять пост вице–премьера…
Конец фразы он досказал мысленно: "В каждом кабинете должен быть свой дурак". Но лорд Крейфильд важно ответил:
— Подумаю о вашем предложении, милый Уинстон… — И мечтательно добавил: — Ах, колледж, колледж! Какие были времена!
Бен еще несколько раз пытался вернуть разговор к интересовавшему его вопросу о Польше, о возможных размерах конфликта и об угрозе нефтяным источникам, интересовавшим Маргрет. Но Черчилль ловко избегал ответа. Бен понял, что получит ответ лишь в обмен на записи разговоров Галифакса и Гендерсона с Гитлером. Он решил, что в конце концов Уинстон не чужой человек — можно показать ему записи.
С этим Бен и уехал.
Однако, несмотря на все старания, ему так и не удалось вынести документ из канцелярии премьера. Еще раз внимательно прочесть запись — вот все, что он смог сделать.
Как многие недалекие люди, Бен обладал отличной механической памятью. Неспособный самостоятельно проанализировать многозначительный разговор министра иностранных дел с Гитлером, Бен мог с фотографической точностью запомнить диалог. Явившись на лондонскую квартиру Черчилля, он предложил пересказать ему содержание берлинских бесед в обмен на точный и ясный ответ: что делать с американо–польскими бумагами.
— Милый Уинстон, — сказал Бен, — если Маргрет узнает, что я выдал вам ее тайну, мне не сдобровать.
Это не было рисовкой ни перед Черчиллем, ни перед самим собой. Из двух тайн, которые он привез Черчиллю, его несравнимо больше беспокоила судьба той, хранить которую велела Маргрет. По мере того как ухудшались его денежные дела, Бен чувствовал все большую зависимость от жены. Он старался не думать о том, что власть Маргрет — это власть ее дяди Джона Бену был противен развязный шумный американец и его доллары, грубо вторгавшиеся в чинную жизнь Грейт–Корта. Даже перед самим собою Бен делал вид, будто все это его не касается, и только под нажимом жены соглашался иногда поговорить о денежных делах.
Но с Черчиллем такая наивная игра была бесполезна. Не Бену было надуть старого пройдоху. Черчилль сразу понял, что в обмен на хороший совет в личных делах лорд–свиновод, не задумываясь, выдаст ему государственную тайну Англии. Гражданская совесть — не жена, она не будет мучить лорда Крейфильда.
Сделка состоялась быстро и к обоюдному удовольствию, хотя ни тот, ни другой ни разу не назвали вещи своими именами. Они оба были джентльменами и умели не ставить собеседника в ложное положение.
С такой легкостью, будто речь шла о салонной сплетне, Бен выкладывал то, что должно было оставаться величайшей тайной от человечества:
— Галифакс заявил фюреру, что его заслуги признаются в Англии. Если английское общественное мнение и занимает иногда критическую позицию по отношению к известным германским проблемам, то это объясняется тем, что в Англии не полностью осведомлены о мотивах и обстановке германских мероприятий. — Бен не заметил, что в этом месте Черчилль криво усмехнулся. Он беззаботно продолжал: — Члены правительства его величества проникнуты сознанием, что в результате уничтожения коммунизма в своей стране фюрер преградил заразе путь в Западную Европу. Поэтому Германия по праву может считаться бастионом Европы против большевизма…
— Очень жаль, — сказал Черчилль. — Министр слишком откровенен с этим выскочкой. Гитлер не должен знать, как высоко мы ценим его антикоммунистическую деятельность. Иначе он положит ноги на стол.
— Я не отвечаю за слова лорда Галифакса, Уинстон, — со скукою в голосе заявил Бен. — Я передаю вам содержание документа.
— Никогда не забуду этой услуги, дорогой Бенджамен… Продолжайте, прошу вас.
И Черчилль на цыпочках, чтобы не мешать Бену, подошел к курительному столику.
— После того как германо–английское сближение, сказал фюреру Галифакс, подготовит почву, четыре великие державы должны совместно создать основу, на которой может быть установлен продолжительный мир в Европе. Далеко идущее сближение может быть достигнуто только тогда, когда все стороны станут исходить из одинаковых предпосылок и будет достигнуто единство взглядов.
— Галифакс не говорил, что он имеет в виду под "далеко идущим сближением"? — спросил Черчилль.
— Если я правильно понял, он хотел сказать Гитлеру, что мы готовы даже на…
Бен запнулся. Только тут на память ему пришло предостережение, которое сделал Галифакс, когда рассказал о своей встрече с Гитлером: это большой секрет. Немцы боятся, что американцы взорвут марку, если узнают, что рейхсканцлер шушукается с Лондоном.
Бен вопросительно посмотрел на собеседника. Ссутулившийся, с большой головой, втянутой в высоко поднятые плечи, с огромной нижней губой, отвисшей чуть ли не до тройного подбородка, Черчилль уставился на гостя крошечными злыми глазками, прикрытыми тяжелыми мешками одутловатых век. Бен понял, что сопротивляться этому взгляду удава не в его силах, и, словно бросаясь головой в воду, договорил:
- …Вплоть до согласия не мешать Гитлеру на западе. Гитлер может разделаться с Францией, если это является его условием похода на восток. Галифакс сказал мне: в том, что Гитлер оккупировал бы Францию, есть большой плюс для нас. Блокада Германии стала бы полной. Французам была бы отрезана возможность использовать свой флаг для снабжения немцев за нашей спиной.
Черчилль сделал размашистое движение рукой, в которой держал сигару. Струя дыма прочертила в воздухе след, как от совершившего мертвую петлю самолета.
— В том, что говорит долговязый дурень, есть доля правды… — проворчал он. — Вернемся к их беседе.
— Галифакс сказал Гитлеру, — уныло продолжал Бен, — что англичане являются реалистами. Они убеждены, что ошибки Версаля должны быть исправлены. Английская сторона не считает, что статус–кво должно оставаться в силе.
— Это порадовало фюрера? — спросил Черчилль.
— Еще бы! Он ответил, что возможности разрешения международных проблем будут найдены, если поумнеют политические партии или в Англии будут введены государственные формы, не позволяющие партиям оказывать влияние на правительство.
— У него осталось мышление ефрейтора. Этот дурак, видимо, полагает, что англичане принимают Мосли всерьез! И что мы готовы отдать власть ему и его прощелыгам.
— Повидимому, — ответил Бен. — Но Галифакс сказал ему, что существующие в Англии формы правления не изменятся сразу. Из этого, однако, не следует, что влияние политических партий могло вынудить правительство его величества упустить какие‑либо возможности сближения с Германией. Тут же Галифакс дал ему понять, что наше правительство не отказывается и от обсуждения колониального вопроса.
— Глупо! — сердито отрезал Черчилль. — С цепной собакой не обсуждают вопроса о том, какую кость ей бросить… Нельзя упускать возможности держать этого разбойника на привязи. Иначе он бросится на нас.
— Галифакс это понимает.
— К сожалению, он частенько выбалтывает свои мысли. А в отношениях с такими типами, как Гитлер, это самое страшное.
— На этот раз министр дал только понять, что мы не закрываем глаза на необходимость значительных изменений в Европе.
— Ефрейтор наверняка уцепился за эту фразу?
— Да, он тут же заявил: следует наверстать то, что было упущено в прошлом из‑за ненужной верности договорам.
— Нашел кого учить!
— Фюрер сказал еще, что два столь реалистических народа, как германский и английский, не должны поддаваться влиянию страха перед катастрофой.
— Ему‑то хорошо! — с нескрываемой завистью проговорил Черчилль. — Он зажал своих в кулак. А попробовал бы он "удержать от страха" наших милых соотечественников!
— Под катастрофой Гитлер разумел большевизм, — пояснил Бен.
— Разве вы не понимаете, что англичанина нужно еще суметь убедить в том, что большевизм действительно катастрофа для нас.
— Для нас или для Англии? — наивно спросил Бен.
— Англия — это мы! — отрезал Черчилль. — Дальше!
— Это главное из того, что Галифакс сказал Гитлеру.
— А Гендерсон?
— Гендерсон был еще конкретней. Он сразу же заявил Гитлеру, что дело идет не о торговой сделке, а о широком политическом соглашении, о попытке установить сердечную дружбу с Германией. Он указал, что, по нашему мнению, данный момент является подходящим для такой попытки.
— Да, если только Гитлер не верит в серьезность наших переговоров в Москве.
— Едва ли он верит в них.
— Почему? — с напускной наивностью спросил Черчилль.
— Ему уже дано понять, что цель московских переговоров — прикрытие от глаз общественности того, что происходит в Лондоне.
— Глупо!
— М–м-м… — Бен не нашелся, что ответить: одним из инициаторов этого сообщения Гитлеру был он сам. Он поспешил сказать: — Гендерсон сказал фюреру, что премьер взял в свои руки руководство английским народом, вместо того чтобы итти у него на поводу.
Эти слова вызвали оживление Черчилля. Вот, наконец, та бомба которой можно взорвать кабинет Чемберлена.
Между тем Бен продолжал:
— Гендерсон сказал еще, что, по его мнению, наш премьер выказал беспримерное мужество, когда сорвал маски с таких интернациональных лозунгов, как коллективная безопасность…
— Это пришлось Гитлеру по вкусу!
— "Не надо было впускать Советскую Россию в Европу, — сказал он Гендерсону. — Если стоит говорить об объединении Европы, то без России".
— Что ответил посол?
— Он указал Гитлеру на глобус и жестом как бы поделил его пополам.
— Не многовато ли для такого ублюдка, как фюрер?
— Обещать не значит дать.
Бен считал, что сказал вполне достаточно для оплаты совета, обещанного Черчиллем. Хозяин не стал спорить. Он красноречиво описал политическую перспективу. Бен слушал со вниманием, чтобы не пропустить то главное, что нужно передать Маргрет. Но все, что говорил Черчилль, выглядело важным, и вместе с тем Бен не мог уловить ничего, что прояснило бы вопрос, интересующий леди Крейфильд. Он покинул дом Черчилля с еще большим туманом в голове, чем прежде.
После его ухода Черчилль долго расхаживал по кабинету, дымя сигарой. Потом вынул из письменного стола толстую тетрадь дневника и отыскал свою прошлогоднюю запись о беседе с гитлеровским гаулейтером Данцига Ферстером, посетившим его частным образом на этой самой квартире в Лондоне.
Черчиллю вспомнилось, как он в те дни яростно нападал в парламенте и в многочисленных статьях на позицию Чемберлена и Даладье. Он для виду настаивал тогда на защите Чехословакии, являвшейся пробным камнем в попытке Гитлера открыто, вооруженной рукой перекроить карту Европы.
Черчилль с недоброй усмешкой перечитал свои собственные слова:
"Я заверил Ферстера, что Англия и Франция приложат все усилия, чтобы уговорить пражское правительство…"
Да, Чемберлен и Даладье уговорили Прагу капитулировать.
Черчилль вспоминал, как Советский Союз стремился предотвратить вторжение Гитлера в Чехословакию, как Франция открытой изменой союзническим обязательствам в отношении Праги свела на–нет все усилия СССР. Он крепче закусил сигару при мысли о роли, сыгранной тогда Чемберленом. Взгляд его быстро скользил по строкам дневника.
"Я ответил Ферстеру, что, по моему мнению, было бы вполне возможно включить в общеевропейское соглашение пункт, обязывающий Англию и Францию прийти Германии на помощь всеми силами… Я не являюсь противником мощи Германии. Большинство англичан желает, чтобы Германия заняла свое место в качестве одной из двух или трех руководящих держав мира…
Ферстер ответил мне, что не видит никакого реального основания для конфликта между Англией и Германией, — если бы только Англия и Германия договорились друг с другом, они могли бы поделить между собою весь мир…"
Эту последнюю фразу немца переводчик счел тогда за лучшее не переводить. Но Черчилль понял ее и без переводчика.
Черчилль продолжал рассеянно перелистывать дневник, выхватывая взглядом отдельные фразы. Несколько задержался на странице:
"Вчера один друг доставил мне копию совершенно секретного донесения польского посла в Париже Лукасевича об его беседе с Боннэ. Есть кое‑что заслуживающее внимания:
"…Министр Боннэ пространно начал говорить об отношении к Советской России. Он сказал: франко–советский пакт является очень условным, и французское правительство не стремится опираться на него. Он будет играть роль и иметь значение только в связи с тем, как Франция будет воспринимать колебания Польши. Боннэ откровенно заявил, что был бы особенно доволен, если бы он мог, в результате выяснения вопроса о сотрудничестве с Польшей, заявить Советам, что Франция не нуждается в их помощи… Во время беседы Боннэ напомнил о поддержке, которую Франция имеет не только со стороны Англии, но и со стороны Соединенных Штатов Америки…" У Лукасевича написано: "Посол Буллит говорил мне, что министр Боннэ в разговоре с ним заявил, что не допускает мысли о том, что Соединенные Штаты могут не поддержать английский и французский демарш в Берлине, и получил в ответ от посла Буллита: "Это так…"
Черчилль захлопнул тетрадь.
"Господь да поможет мне завершить дело всей моей жизни, — произнес он про себя. — Пусть всевышний уничтожит Россию руками Гитлера прежде, чем я уничтожу их всех".
Тут Черчилль вспомнил, как Бен проговорился насчет того, что Гитлер не решается ринуться в войну против России, не имея в кармане союзнического договора с Англией. Это было серьезное препятствие. Воспоминание о нем едва сразу же не погасило хорошего настроения Черчилля. Бен, конечно, прав. Вовсе не свои слова он произносил, когда высказывал опасения скандала на весь свет в случае обнаружения эдакого договорчика с Гитлером. Такой бум взорвал бы кабинет, как бомба.
А нет никакого сомнения, что при малейшей попытке Англии увильнуть от исполнения подобного соглашения Гитлер начал бы шантажировать британское правительство оглаской документа перед общественным мнением мира. Подобный прощелыга не остановится перед приведением своей угрозы в исполнение.
При этой мысли Черчилль даже привскочил и стал нервно потирать ладони, как бы торопя и без того стремительно мчавшиеся мысли. Его изощренный в политической игре мозг рождал одну комбинацию за другой… Почему бы не взорвать правительство Чемберлена, подтолкнув его на заключение пакта с Гитлером? Тогда, придя к власти на место Чемберлена, он, Черчилль, мог бы сразу обрести ореол народного героя — стоило бы только порвать чемберлено–гитлеровское соглашение. Но…
Всяких "но" оказалось все же чересчур много. К своему крайнему огорчению, Черчилль понял: на подобный пакт в нынешней обстановке не пошел бы даже такой полный невежда, как, скажем, лорд Крейфильд. О Чемберлене нечего было и говорить: его на такой мякине не проведешь, как бы самому Чемберлену ни была мила подобная перспектива… Нет, из этого ничего не может получиться… Прекрасный, но бесплодный зигзаг мысли… Фантазия!.. Химера!
— Очень жаль! — произнес он вслух и с кряхтеньем стал освобождать свое грузное тело из тисков кресла.
10
Ответ, привезенный Беном от Черчилля, не удовлетворил Маргрет, а только еще больше напугал ее. Тогда Бен сделал попытку решить задачу собственными силами. Однако ему скоро надоело копаться в бумагах Форейн офиса Махнув на все рукой, вице–премьер стал искать утешения у своих свиней.
Не один Бен был бессилен предугадать события, определявшие в те роковые дни ход мировой истории. Решающими были политические переговоры в Москве. Они велись между советским правительством, с одной стороны, и представителями Англии и Франции — с другой. От имени Англии эти переговоры направлялись людьми, бок о бок с которыми жил и работал Бен. Сплетая сеть диверсии против Советского Союза, они сами не могли предсказать исхода опасной игры. У дипломатов эта игра нашла название "канализации германской агрессии на восток". Авторы губительного для народов проекта производили этот выдуманный ими глупый термин от слова "канал", но история, наверно, сочтет более уместным производить его от слова "каналья". В качестве главных каналий она пригвоздит к позорному столбу Чемберлена с его министрами и Черчилля с его шайкой закулисных режиссеров кровавой драмы. Знай они заранее, что эта драка будет стоить человечеству миллионов жизней, они все равно не прекратили бы своих интриг.
Вокруг этих главных постановщиков, как рой трупных мух, жужжали мелкие политические гангстеры с Кэ д'Орсэ. Придет время, и они окажутся под стеклянным колпаком истории. Особое место там будет отведено отвратительным маскам, которые пришлет из‑за океана американский народ. К ним прикрепят ярлыки с точным пересчетом принадлежавших им долларов на море человеческой крови, пролитой ими ради прибылей, во имя власти двух тысяч паразитов, присосавшихся к двум миллиардам людей, которые боролись за право отбросить в прошлое закон власти человека над человеком. Рядом с Черчиллями, чемберленами, галифаксами и другими, рядом с даладье, лавалями, петэнами, рейно, рядом с ископаемыми вроде гитлеров, муссолини, франко и всяких пиев будут красоваться маски "Джонов третьих", "гарри первых" и прочих типов из той же породы. Это будет, когда свершится справедливый суд истории…
Но в 1939 году мало кто из будущих экспонатов думал о таком суде. Они мечтали о лаврах и прибылях, о власти над людьми, над территориями, над событиями, которыми хотели повелевать.
В 1939 году в Вашингтоне и Нью–Йорке, в Лондоне и Париже, в Берлине и Риме происходила преступная пляска с факелами на бочках с порохом. Миллионы людей с затаенным дыханием следили за этой пляской. Миллионы простых людей отдавали себе отчет в том, что ждет человечество, если упадет хотя бы одна искра от столкнувшихся в пляске факелов. Миллионы людей в ужасе отворачивались от вздымающихся на горизонте волн крови и зарева пожарищ. Доносившийся из Москвы гневный голос разума: "Затопите же пороховые погреба вместе с преступными поджигателями, прежде чем мир взлетит на воздух", доходили до сердец народов, но руки их оставались скованными. Пляска продолжалась.
Человечество шаг за шагом приближалось к катастрофе…
Об этом не думали те, для кого катастрофа означала бизнес. Они знали, как превращать человеческую кровь в золото, они молились божеству наживы и власти. Они еще властвовали и влекли народ на бойню. Их час еще не настал.
Они хранили в тайне свои преступные комбинации. Народы знали только одну сторону политики — ту, которая делалась открыто, во имя мира, во имя спасения человечества. Такая политика делалась в Москве. Другая политика, делавшаяся в столицах буржуазных государств, оставалась скрытой.
События развивались так:
Москва. ТАСС. "Советское Правительство выдвинуло предложение о созыве совещания представителей наиболее заинтересованных государств, а именно: Великобритании, Франции, Румынии, Польши, Турции и СССР. Такое совещание, по мнению Советского Правительства, давало бы наибольшие возможности для выяснения действительного положения и определения позиций всех его участников. Британское правительство, однако, нашло это предложение преждевременным".
Лондон. Из секретного политического донесения германского посла в Лондоне фон Дирксена министерству иностранных дел, Берлин: "В Англии у власти находится кабинет Чемберлена — Галифакса, первым и важнейшим пунктом программы которых была и осталась политика соглашения с тоталитарными государствами. После нескольких месяцев более спокойного развития Чемберлен вместе с Галифаксом будут иметь как решимость, так и обеспеченность с точки зрения внутренней политики, чтобы взяться за последнюю и наиболее важную задачу английской политики: за достижение соглашения с Германией".
Москва. "Известия": "15 июня Народный комиссар Иностранных Дел В. М. Молотов принял английского посла г. Сиидса, французского посла г. Наджиара и директора Центрального департамента Министерства Иностранных Дел Великобритании г. Стрэнга… Беседа продолжалась более двух часов… В. М.Молотову были вручены тексты англо–французских формулировок по вопросам переговоров".
Лондон. Из письма германского поверенного в делах в Лондоне Кордта послу Дирксену, вызванному в Германию: "…Чемберлен приложит все усилия, чтобы достигнуть соглашения с нами, даже если британское общественное мнение и будет чинить ему все мыслимые затруднения… Взрыв негодования в общественном мнении столь же мало удержал бы его от преследования цели, как мало удержало бы это его отца 39 лет назад".
Москва. "Известия": "16 июня В. М. Молотовым были вновь приняты английский посол г. Сиидс, французский посол г. Наджиар и директор Центрального департамента Министерства Иностранных Дел Великобритании г. Стрэнг. Беседа длилась около часа".
Лондон. Из донесения германского посла в Лондоне фон Дирксена министерству иностранных дел в Берлине: "Отношение англичан к комплексу мыслей, определяемых словом "война", различно. Незначительная часть английской общественности реагирует с истерическим воодушевлением; эти люди требуют польской и русской помощи и этим ослабляют тактическую позицию британского правительства в переговорах с Россией… Внутри кабинета и узкого, но влиятельного круга политических деятелей появляется стремление перейти к конструктивной политике в отношении Германии. И как бы ни были сильны противодействующие влияния, стремящиеся убить в зародыше это нежное растение, — личность Чемберлена служит определенной гарантией…"
Москва. "Известия": "Вчера В. М. Молотовым были приняты английский посол г. Сиидс, французский посол г. Наджиар и г. Стрэнг, которыми были переданы "новые" англо–французские предложения, повторяющие прежние предложения Англии и Франции. В кругах Наркоминдела отмечают, что "новые" англо–французские предложения не представляют какого‑либо прогресса по сравнению с предыдущими предложениями".
Лондон. Из совершенно секретной записи германского посла в Лондоне фон Дирксена, относящейся к встречам советника Чемберлена Горация Вильсона с германским уполномоченным Вольтатом и из "обзорной записки" фон Дирксена:
"Хадсон высказал мнение, что в мире существуют еще три большие области, в которых Германия и Англия могли бы найти широкие возможности приложения своих сил, а именно: английская империя, Китай и Россия.
Сэр Гораций Вильсон подготовил документ, в котором была изложена детально разработанная широкая программа. Он определенно сказал Вольтату, что заключение пакта о ненападении дало бы Англии возможность освободиться от обязательств в отношении Польши… Затем должен быть заключен договор о невмешательстве, который служил бы до некоторой степени маскировкой для разграничения сфер интересов великих держав…
Основная мысль этих предложений, как объяснил сэр Гораций Вильсон, заключалась в том, чтобы поднять и разрешить вопросы столь крупного значения, что вошедшие в тупик восточно–европейские вопросы, как данцигский и польский, отодвинулись бы на задний план…
На вопрос г. Вольтата, согласится ли английское правительство в надлежащем случае на постановку с германской стороны, кроме вышеупомянутых проблем, еще и других вопросов, Вильсон ответил утвердительно: "Фюреру нужно лишь взять лист чистой бумаги и перечислить на нем интересующие его вопросы: английское правительство было бы готово обсудить их".
Значение предложений Вильсона было доказано тем, что Вильсон предложил Вольтату получить личное подтверждение их от Чемберлена, кабинет которого находится недалеко от кабинета Вильсона".
Москва. "Известия": "Вчера В. М. Молотовым были приняты английский посол г. Сиидс, французский посол г. Наджиар и г. Стрэнг, которым В. М. Молотов передал ответ Советского Правительства на последние предложения Англии и Франции".
Берлин. Из запроса германского министра иностранных дел Риббентропа послу в Лондоне фон Дирксену: "Вольтат по своем возвращении в Берлин доложил о беседе с сэром Горацием Вильсоном… Эти предложения рассматриваются, повидимому, английской стороной как официальный зондаж.
Лондон. Ответ германского посла в Лондоне фон Дирксена германскому министерству иностранных дел, Берлин: "Несмотря на то, что беседа в политическом отношении не была углублена, мое впечатление таково, что в форме хозяйственно–политических вопросов нам хотели предложить широкую конструктивную программу".
Москва. "Известия": "1 июля В. М. Молотовым были приняты английский посол г. Сиидс, французский посол г. Наджиар и г. Стрэнг, которые передали В. М. Молотову новые англо–французские предложения. Беседа продолжалась полтора часа".
Лондон. Из записи советника германского посольства в Лондоне г. Кордта об его беседе с лейбористским политиком Чарльзом Роденом Бакстоном:
"Меня посетил для беседы бывший депутат лейбористской партии г. Чарльз Роден Бакстон, брат известного пэра–лейбориста Ноэля Бакстона. Г–н Роден Бакстон имеет особое бюро в палате общин и дает заключения по политическим вопросам для лейбористской партии. Он заявил, что публичное обсуждение способов сохранения мира в настоящее время не может привести к цели… Поэтому необходимо возвратиться к своего рода тайной дипломатии. Руководящие круги Германии и Великобритании должны попытаться путем переговоров, с исключением всякого участия общественного мнения, найти путь к выходу… Великобритания изъявит готовность заключить с Германией соглашение о разграничении сфер интересов. Под разграничением сфер интересов он понимает, с одной стороны, невмешательство других держав в эти сферы интересов и, с другой стороны, признание законного права за благоприятствуемой великой державой препятствовать государствам, расположенным в сфере ее интересов, вести враждебную ей политику. Конкретно это означало бы:
1. Германия обещает не вмешиваться в дела Британской империи.
2. Великобритания обещает полностью уважать германские сферы интересов в Восточной и Юго–Восточной Европе. Следствием этого был бы отказ Великобритании от гарантий, предоставленных ею некоторым государствам в германской сфере интересов. Далее Великобритания обещает действовать в том направлении, чтобы Франция расторгла союз с Советским Союзом и отказалась бы ото всех своих связей в Юго–Восточной Европе.
3. Великобритания обещает прекратить ведущиеся в настоящее время переговоры о заключении пакта с Советским Союзом.
…В заключение я спросил г. Родена Бакстона, делился ли он своими мыслями с членами британского правительства. Г–н Роден Бакстон уклонился от прямого ответа. Но мне кажется, что из его витиеватых объяснений можно сделать вывод, что подобные мысли свойственны сэру Горацию Вильсону, а следовательно, и премьер–министру Чемберлену.
Москва. "Известия": "3 июля В. М. Молотовым были приняты английский посол г. Сиидс, французский посол г. Наджиар и г. Стрэнг. В. М.Молотов передал ответ Советского Правительства на последние англо–французские предложения. Беседа продолжалась свыше часа".
Лондон. Из совершенно секретного политического донесения германского посла в Лондоне фон Дирксена министерству иностранных дел, Берлин:
"…сэр Гораций Вильсон сказал, что англо–германское соглашение, включающее отказ от нападения на третьи державы, начисто освободило бы британское правительство от принятых им на себя в настоящее время гарантийных обязательств в отношении Польши, Турции и т. д…
Соглашение о невмешательстве: с английской стороны готовы будут сделать заявление о невмешательстве по отношению к Велико–Германии. Оно распространяется в частности и на данцигский вопрос.
Сэр Гораций Вильсон остановился на том, что вступление в конфиденциальные переговоры с германским правительством связано для Чемберлена с большим риском. Если о них что‑либо станет известно, то произойдет грандиозный скандал, и Чемберлен, вероятно, будет вынужден уйти в отставку… Хотя и возможно прийти к такому соглашению, но для этого требуется применить все мастерство лиц, участвующих в переговорах с английской стороны, для того чтобы не провалить все дело. На настоящей стадии требуется прежде всего сохранять строжайшую тайну.
На мой вопрос, каков был бы предварительный вклад с английской стороны, для того чтобы был оправдан предварительный вклад с германской стороны, сэр Гораций Вильсон ответил, что британское правительство ведь уже проявило свою добрую волю и свою инициативу тем, что оно обсудило все пункты с г. Вольтатом и тем самым осведомило германское правительство о своей готовности к переговорам.
В Лондоне преобладает впечатление, что возникшие за последние месяцы связи с другими государствами являются лишь резервным средством для подлинного примирения с Германией. Эти связи отпадут, как только будет достигнута единственно важная и достойная усилий цель — соглашение с Германией".
Москва. "Известия": "8 июля В. М. Молотовым были приняты английский посол г. Сиидс, французский посол г. Наджиар и г. Стрэнг. Беседа продолжалась около двух часов".
Гредицберг. Из обзорной записки германского посла в Лондоне фон Дирксена: "О данцигском кризисе. Питаемый различными источниками, хлынул в английскую печать поток сообщений о сосредоточенных в Данциге армейских корпусах, о введенной туда тяжелой артиллерии, о сооружении укреплений и т. д. Эта кампания достигла своего кульминационного пункта в первые дни июля. В конце недели сообщения "Юнайтед пресс" из Варшавы о данцигско–польском кризисе, ультиматуме и т. д. вызвали в Лондоне настоящую панику и кризисное настроение. Создатели паники были скоро выявлены посольством — это были американские круги, работавшие через американское посольство в Варшаве. Впервые со всей отчетливостью проявилась заинтересованность Рузвельта в обострении положения или войне для того, чтобы сначала добиться изменения закона о нейтралитете, а затем, чтобы, благодаря войне, быть вновь избранным".
Москва. "9, 17, 23, 27 июля В. М. Молотов принимал для переговоров английского посла Сиидса, французского посла Наджиара и Стрэнга".
2 августа ТАСС опубликовал сообщение: "В своей речи в палате общин 31 июля с. г. парламентский заместитель министра иностранных дел г. Батлер сказал, как передает печать, что английское правительство принимает все меры к ускорению ликвидации существующих разногласий между СССР и Англией, главным из которых является вопрос о том, должны ли мы посягать на независимость балтийских государств или нет. Я согласен, сказал г. Батлер, что мы не должны этого делать, и именно в этом разногласии кроются главные причины затяжки переговоров.
ТАСС уполномочен заявить, что если г. Батлер действительно сказал вышеупомянутое, то он допустил искажение позиции Советского Правительства. На самом деле разногласия состоят не в том, чтобы посягать или не посягать на независимость балтийских стран, ибо обе стороны стоят за гарантию этой независимости, а в том, чтобы в формуле о "косвенной агрессии" не оставить никакой лазейки для агрессора, покушающегося на независимость балтийских стран. Одна из причин затяжки переговоров состоит в том, что английская формула оставляет такую лазейку для агрессора".
Лондон. Из донесения германского посла в Лондоне фон Дирксена министерству иностранных дел. Берлин, 1.VIII.1939 г.: "К продолжению переговоров о пакте с Россией, несмотря на посылку военной миссии, — или, вернее, благодаря этому, — здесь относятся скептически. Об этом свидетельствует состав английской миссии: адмирал, до настоящего времени комендант Портсмута, практически находится в отставке и никогда не состоял в штабе адмиралтейства; генерал — точно так же простой строевой офицер; генерал авиации — выдающийся летчик и преподаватель летного искусства, но не стратег. Это свидетельствует о том, что военная миссия скорее имеет своей задачей установить боеспособность Советской Армии, чем заключить оперативные соглашения".
Москва. Утром 11 августа в Москву прибыла из Ленинграда английская и французская военные миссии, возглавляемые адмиралом Драке и генералом Думанк.
После этого одно за другим в Москве публикуются опровержения по поводу инсинуаций, распространяемых буржуазной и в особенности польской печатью, о причинах затруднений в англо–франко–советских переговорах. На мысль об истинном происхождении этих измышлений наводит донесение Дирксена о провокационной деятельности американцев в Варшаве, стремящихся в интересах Германии помешать участию Польши в разрешении тупика, в который зашли московские переговоры. Наряду с тем, что англо–американо–французы толкали немцев на восток, инспирация такой позиции Польши была равносильна принесению ее в жертву агрессору в уплату за "восточный поход".
27 августа 1939 года об этом было ясно сказано на страницах всех советских газет. Они опубликовали интервью с маршалом Ворошиловым, возглавлявшим советскую военную миссию для переговоров с англо–французскими военными миссиями: "…Советская военная миссия считала, что СССР, не имеющий общей границы с агрессором, может оказать помощь Франции, Англии, Польше лишь при условии пропуска его войск через польскую территорию, ибо не существует других путей для того, чтобы советским войскам войти в соприкосновение с войсками агрессора. Подобно тому как английские и американские войска в прошлой мировой войне не могли бы принять участия в военном сотрудничестве с вооруженными силами Франции, если бы не имели возможности оперировать на территории Франции, так и Советские вооруженные силы не могли бы принять участия в военном сотрудничестве с вооруженными силами Франции и Англии, если они не будут пропущены на территорию Польши.
Несмотря на всю очевидность правильности такой позиции, французская и английская военные миссии не согласились с такой позицией советской миссии, а польское правительство открыто заявило, что оно не нуждается и не примет военной помощи от СССР.
Это обстоятельство сделало невозможным военное сотрудничество СССР и этих стран.
В этом основа разногласий. На этом и прервались переговоры…
…Не потому прервались военные переговоры с Англией и Францией, что СССР заключил пакт о ненападении с Германией, а наоборот, СССР заключил пакт о ненападении с Германией в результате, между прочим, того обстоятельства, что военные переговоры с Англией и Францией зашли в тупик в силу непреодолимых разногласий".
Так закончилась одна из позорнейших глав истории внешней политики американо–англо–французских поджигателей войны.
Далеко не все люди давали себе ясный отчет в том, что произошло. Многие, притом из совершенно различных кругов европейского и американского общества, задавали себе вопрос: "Что означает заявление Молотова о том, что Советский Союз готов заключить договор о ненападении с любым государством, которое это предложит?"
Бесполезно было растолковывать буржуазным политикам, что в основе подобного заявления советского правительства лежала неуклонная воля советских народов к миру, железная последовательность мирной политики коммунистической партии и советского правительства. Какой бы острой ни была политическая обстановка, как бы ни был накален воздух вследствие интриг и происков врагов мира и демократии, советское правительство не намеревалось изменять своей внешнеполитической линии — мир, мир, еще раз мир!
В эти дни, узнав о заключении советско–германского договора о ненападении, Рупп Вирт, крайне взволнованный, отыскал Клару:
— Что это такое?.. Я ничего не понимаю!.. Союзники уверяют, будто СССР предпочел пакт о ненападении с Гитлером заключению союза с западными державами.
Клара покачала головой.
— Ты должен читать это так: Советский Союз действительно предпочел пакт о ненападении с немецкими империалистами незаключению оборонительного союза с обманувшими его французскими и английскими империалистами. Спорить с правильностью такой позиции нельзя. Это было бы противно здравому смыслу, логике, стремлению спасти человечество в целом и свой собственный народ от пролития крови. Должны ли русские коммунисты позволить иностранным буржуазным интриганам втянуть советский народ в войну с Германией и Японией, как того очень хочется и англичанам, и французам, и американцам? Нет и нет! — воскликнула Клара и, стараясь быть точной, процитировала: — "Это не значит, что мы должны обязательно идти при такой обстановке на активное выступление против кого‑нибудь. Это неверно. Если у кого‑нибудь такая нотка проскальзывает — то это неправильно. Наше знамя остается по–старому знаменем мира. Но если война начнется, то нам не придется сидеть сложа руки, — нам придется выступить, но выступить последними. И мы выступим для того, чтобы бросить решающую гирю на чашку весов, гирю, которая могла бы перевесить…" Слышишь, Рупп: "Наше знамя остается по–старому знаменем мира", и "мы выступим для того, чтобы бросить решающую гирю…". Сталин сказал это пятнадцать лет тому назад, но слова его сохранили всю остроту, всю свою справедливость для наших дней. Подумай над ними, хорошенько подумай, друг мой…
— Наше знамя остается по–старому знаменем мира… — задумчиво повторил Рупп. — Это нужно до конца понять, когда вокруг только и слышишь слово "война".
— Но понять необходимо, — сказала Клара, — и тогда ты еще раз оценишь все величие идей, под знаменем которых мы с тобой боремся.
11
Известие о заключении пакта о ненападении между Советским Союзом и Германией ошеломило и Джона Ванденгейма. В первый момент это произвело на нею такое впечатление, как если бы верный, хорошо выдрессированный пес — Гитлер — отказался броситься на того, кого ему указал хозяин. Но уже в следующую минуту Джон забыл и о Гитлере и о Геринге, который клялся Джону и в собственной верности и в безусловной покорности фюрера. Ванденгейм забыл даже о Шахте, приставленном к хозяевам Третьей империи для наблюдения, чтобы они не наделали глупостей. Джона подавляла мысль о том, что советско–германский пакт — это крушение всех расчетов, построенных на войне в Европе. Это снижение деловой конъюнктуры; это падение бумаг военной промышленности, в которую вложены миллионы Ванденгейма не только в Европе, но и тут, у себя, в Штатах. Это… это…
Чем дальше, тем страшнее наливалась кровью его шея, затылок, лицо. Глядя на то, как Джон неподвижно сидел за столом, ухватившись за трубку телефона, можно было подумать, что его уже хватил удар. Только брови, все больше сдвигавшиеся у переносицы, да свист тяжелого дыхания говорили о том, что он еще жив. Джон задыхался от злобы: позволить так обернуться московским переговорам англо–французов с Советами! Сталин разгадал игру, затеянную для успокоения России перед нападением Гитлера.
Ванденгейм напрасно искал какого‑то ясного и быстрого, как удар молнии, решения. Оно должно было все изменить, вернуть события в предназначенное им русло, спасти положение. Но решения не было.
Завтра же… Кой чорт завтра?! Сегодня, сейчас, сию минуту затрезвонят телефоны. Меллоны, дюпоны, рокфеллеры, вся свора их доверенных и директоров набросятся на него с истерическими вопросами, с упреками, с воплями и угрозами. Д'Арси Купер за свою мировую монополию на мыло и маргарин способен убить родного отца! Джемс Муни навалится на Джона всею тяжестью "Дженерал моторе". Хорошо еще, что Форд повел свои дела с Гитлером помимо Джона. Зато у остальных нечего просить пощады. Они будут пытаться за его счет спасти свое. Ведь ему доверили ведение дел с Германией, он отвечал за этих проклятых псов — Гитлера, Геринга. Недосмотрел? Они вырвались из рук, натворили у него за спиной чорт знает что? Так вот же!..
Джон рванул телефонную трубку:
— Берлин!.. Шахта!..
Туманные иносказания Шахта не успокоили Джона. Через два дня теплоход "Президент Линкольн" принял на борт Джона с Фостером и целую ораву экспертов, секретарей, стенографов и шифровальщиков.
Это было дурной шуткой судьбы: самая нечестная миссия, какую Соединенные Штаты когда‑либо посылали к берегам своей бабушки — Европы, плыла на корабле, носившем имя одного из самых честных людей американской истории. Но едва ли кто‑нибудь из окружавших Джона людей размышлял на столь отвлеченные темы, как честность, история и доброе имя Штатов. Все их помыслы и усилия были направлены к тому, чтобы помочь Ванденгейму выполнить миссию, возложенную на него американским воинствующим монополистическим капиталом. Джону и его доверителям война нужна была так же, как дождь нужен хлебопашцу, солнце — живому организму. Только горами трупов можно было запрудить надвигавшийся на них страшный водопад кризиса. Производство трупов означало уничтожение танков, пушек, снарядов, колбасы, сапог, кораблей, солдатских курток, мыла, бинтов, медикаментов, машин, домов, целых городов, целых стран — всего, что можно было производить и продавать, продавать…
Война была для Ванденгеймов магическим колесом, способным не только удержать на ходу, но и безмерно ускорить движение промышленности, спасти конъюнктуру, предотвратить катастрофу. Так же смотрели на вещи магнаты германской промышленности, производители пушек во Франции и английские торговцы лиддитом и линкорами. Уничтожать, чтобы строить; производить, чтобы уничтожать. Такова была единственная система, при которой они все могли удержаться на вершине жизни. Даром провидения были такие разбойники, как Гитлер и Муссолини; посланцем бога был новый папа — Пий XII, готовивший гвозди, чтобы распять двести миллионов советских людей.
Политико–стратегическая цель развязывания германской агрессии выражалась в коротком, но ясном кличе: "Война сверхприбыли!"
Джону, метавшемуся по каюте "Президента Линкольна", каждый потерянный день и час казались уже катастрофой. Он жалел о том, что плыл, а не летел в Европу. Дорогие часы и минуты перемалывались винтами "Линкольна". Движение корабля казалось Джону ходом черепахи.
По радио, с океана, были назначены в Европе все совещания, определены места и часы сбора, вызваны и инструктированы участники. Пожалуй, только один человек, которого Джону необходимо было увидеть, не был уведомлен ни о месте, ни о времени встречи. Это был группенфюрер СС Вильгельм фон Кроне. Джон должен был увидеть его первым, и наедине. Он должен был узнать все, что Кроне выведал о планах нацистов, о намерениях Геринга. Нужно было понять, почему толстый жадюга, с такою ловкостью вымогающий подачки, не хочет или не может выполнить свои обязательства.
Но увидеться с Кроне Джону не удалось ни в день высадки в Гамбурге, ни по приезде в Берлин. Боясь провала, Кроне ограничился тем, что доставил Джону документ, который должен был объяснить все. Это была фотокопия стенограммы секретного совещания Гитлера с другими главарями нацистской шайки. Вооружившись лупой, Джон прочел:
"Гитлер. Риббентроп, сообщите заинтересованным державам: я не настолько безумен, чтобы желать войны. Я — за мир. Обязательства, которые мы подписываем, всегда исполняются. Того, что мы не надеемся выполнить, мы никогда не подпишем. Германский народ желает жить в мире со всеми. Мы убеждены, что в наших отношениях с Францией такая договоренность возможна, если правительства проявят подлинную дальновидность в подходе к касающимся их проблемам. Вы меня поняли, Риббентроп?
Риббентроп. О да, мой фюрер.
Гитлер. Даже Советской России вы можете еще раз повторить, что имперское правительство будет соблюдать букву и дух своих соглашений с нею. Добавьте: рейхсканцлер уверен, что именно нынешняя Германия и только она в состоянии проводить такую положительную политику в отношении Советского Союза. Только наше государство не питает никаких враждебных чувств к чужим политическим системам, каковы бы они ни были. Вы меня поняли, Риббентроп?
Риббентроп. О да, мой фюрер!
Гитлер. Мы не намерены нарушать права какой‑нибудь нации, и мы не желаем ни урезать жизненные возможности какого‑либо народа, ни порабощать, угнетать или подчинять его. Мы не признаем больше принципа германизации. Нам чуждо умонастроение последнего столетия, считавшего возможным превратить поляков и французов в немцев. Окружающие нас нации мы рассматриваем как существующие факты. Немецкий народ хочет существовать точно так же, как хочет существовать французский народ и как хочет существовать польский народ. Германия готова принять участие в любом самом торжественном и длительном пакте о ненападении, так как Германия не думает ни о каком нападении, а думает лишь о своей безопасности. Вы поняли меня, Риббентроп?
Риббентроп. Да, мой фюрер.
Гитлер. Вы вечно вставляете в ноты что‑нибудь свое, но на этот раз это вам не удастся: я сам проверю каждую депешу, которую вы будете отправлять нашим послам. Понимаете?
Риббентроп. Да, мой фюрер.
Гитлер. Вы должны теперь без конца твердить: Германия склоняется к миру, но не из слабости или страха. Она стоит за мир именно в силу национал–социалистской концепции народа и государства. Мы не намерены никому навязывать то, что им чуждо: немецкий характер, немецкий язык, немецкую культуру. Вам все ясно, Риббентроп?
Риббентроп. Да, мой фюрер.
Гитлер. Повторите им всем в десятый раз: в Европе мы не имеем больше никаких территориальных притязаний. Польша и Германия должны оставить мысль о войне не только на десять лет, но на сто, а вернее — навсегда. Германия не нападет на Польшу. Германия уладит все вопросы с Польшей полюбовно, не исключая вопроса о коридоре. Так же, как Германия надеется, что Польша не намерена захватывать у нее Восточную Пруссию, остаток Силезии. Я вполне могу сказать, что с тех пор, как Лига наций окончательно отказалась от последовательно проводимых ею попыток нарушить порядок в Данциге и назначила новым комиссаром выдающегося своими моральными качествами человека, это наиболее опасное для европейского мира место полностью утратило характер угрожающий… Европа и весь мир должны поверить: тот, кто будет разжигать войну, может желать только хаоса. Наша национал–социалистская наука видит в каждой войне, которая ведется для подчинения себе других народов, ту причину, которая неминуемо ослабит победителя и превратит его в побежденного.
Риббентроп. Да!
Гитлер. Что "да"?
Риббентроп. Я все понял, мой фюрер…"
Джон в бешенстве отшвырнул стенограмму.
— Проклятые кретины!..
Жесткие листки глянцевитой фотографической бумаги рассыпались по ковру. Некоторое время Джон тупо глядел на них. Потом сообразил, что их оставить тут нельзя. Найди их кто‑нибудь — это дорого обойдется Кроне. Он с кряхтением ползал по ковру, собирая листки. Это подействовало на него успокаивающе. Он расправил их и стал читать дальше: чашу глупости Гитлера нужно испить до конца. Что бы ни болтал этот идиот, Ванденгейму следовало это знать. Нужно действовать с открытыми глазами… Но уж он покажет Гитлеру миролюбие! Он попомнит ему нежелание воевать с Польшей! Он заставит паршивого ефрейторишку и всех его подручных плакать кровавыми слезами над стенограммой об уважении прав России.
Джон с такой злобой поправил съехавшие было очки, что стало больно переносице.
Он выругался и, с размаху погрузившись в кресло, возобновил чтение:
"Гитлер. Доверяйте вашей интуиции, вашему инстинкту, всему, чему хотите, только не вашим знаниям. Запомните это раз навсегда. Откажитесь от всяких сложностей, от всяких доктрин. Специалисты погружены в свои теории, как пауки в паутину. Они не способны выткать ничего более путного. Просто приказывайте им, и тогда они создадут проекты, пригодные для дела. Специалисты всегда могут изменить точку зрения в соответствии с вашим желанием. Малообразованный, по физически здоровый человек полезнее для общества, чем умственно развитой человек. Наш дух должен научиться маршировать, а это значит: германские силы должны итти в ногу. Вымаршированные мысли — лучшие мысли. В них бьется священный германский дух, дух столетий, дух тысячелетий…"
Ванденгейм потер лоб, силясь понять то, что читал.
"Геббельс. Германский дух — основа. Мы должны бороться за его укрепление. Вся наша система воспитания, в сущности говоря, должна корениться на трех понятиях: раса, оружие, вождь. Основное — внедрение расового сознания в нашего человека.
Гесс. Восприимчивость массы очень ограничена, круг ее пониманий узок, зато забывчивость очень велика.
Геббельс. Искусство заключается в том, что я непрерывно доказываю свою правоту, а вовсе не в том, чтобы искать объективную истину и доктринерски излагать ее. Не правда ли, мой фюрер?
Гитлер. Гуманизм, культура, международное право — все пустые слова.
Геббельс. Прекрасно, мой фюрер! Исторические слова!
Розенберг. Человек был внутренне искалечен, потому что в минуту слабости, в трудные минуты его судьбы, ему в соблазнительном виде представляли чуждый ему сам по себе мотив: гуманность, общечеловеческая культура…
Гиммлер. Человечество может управляться лишь путем применения страха".
Ванденгейм щелкнул ногтем по листу:
— В этом есть уже смысл, хотя это и не имеет отношения к делу… Впрочем, посмотрим, что они лопочут дальше.
"Фрик. Если мой фюрер позволит?..
Гитлер. Говорите.
Фрик. Современная гуманность и попечительство о больном, слабом и неполноценном индивидууме отражаются на народе, как величайшее бедствие. Помощь слабому — жестокость. Она ведет его к гибели. А мы не можем толкать к гибели наш собственный народ. В свете грядущих испытаний мы должны пересмотреть всю систему воспитания, социального обеспечения и здравоохранения. Нужно сделать жизнь германца суровой.
Гиммлер. Доктору Фрику, повидимому, еще не ясно: у нас нет времени на то, чтобы что‑то пересматривать и перестраивать. Мы должны попросту перестать сентиментальничать. Массам нужен кнут, а не социальное обеспечение.
Геринг. Мне нужны люди с крепкими кулаками, которых не останавливают ни слабые нервы, ни принципы, когда нужно укокошить того, кого я им укажу.
Гиммлер. Совершенно с тобой согласен.
Гитлер. Что скажет наш дорогой Розенберг?
Гесс. Розенберг должен иметь в виду, что внедрение национальной идеи в широкие слои нашего населения возможно лишь в том случае, если рядом с положительной борьбой за душу народа мы проведем полное искоренение интернациональных отравителей его.
Дарре. Господин формирует не только животное, но и подвластного ему человека не каким‑то там образованием и тому подобным, а дрессировкой.
Гитлер. Мне кажется, я предоставил слово нашему Розенбергу.
Розенберг. Уничтожение польского государства является целью Германии. Германии так же незачем церемониться с поляками, как она не церемонится с чехами. Пространство — это борьба насмерть со славянством".
— Боже правый! — удивленно воскликнул Ванденгейм. — Решительно никакой логики. Но, кажется, этот малый подошел к цели.
После некоторого колебания Джон вызвал Долласа и по мере того, как сам прочитывал листки, передавал их адвокату.
Оба американца с удивлением увидели, что содержание второй части стенограммы резко противоположно тому, что говорилось в начале совещания. Камертоном к неожиданному повороту в речах гитлеровцев послужило столь же краткое, сколь неожиданное заявление Геринга:
"Геринг. Теперь мы начинаем свою историю Европы. Она не будет написана чернилами. Наши чернила — кровь.
Геббельс. Ты прав, Герман: война самая простая форма уничтожения жизни.
Борман. И единственно верная.
Розенберг. Естественный закон предписывает борьбу за существование. Для Германии смысл этого закона в немедленной войне за пространство. Германская нация не может отказаться от национального империализма. Он является ее жизненным законом. А национальный империализм — это кровь. Геббельс должен втолковать немцам, что ошибочно рассматривать войну, как уничтожение. Война способствует расцвету всех материальных и интеллектуальных сил германской эпохи. Война — явление созидательное. Разрушая, она создает. Война — вечный омолаживатель. Германский народ не должен видеть ее разрушительной стороны. Сталь и кровь — это баня, очищающая народ для новых идеалов. Каждый немец должен знать — война не является чем‑то преступным, она вовсе не является грехом против человечества и гуманности. Когда начнут грохотать гранаты, сердце немца должно лопаться от восторга. Немцы должны знать, что значит маршировать, когда их ведет Гитлер.
Геббельс. Когда головы поляков, русских, французов и англичан будут покрывать землю, как снег зимой, немец будет молиться, чтобы погода подольше оставалась такой.
Гитлер. И тем не менее французы должны верить, что мы пришли к ним как борцы за справедливый мир, за общественный порядок и за вечный мир. Все поняли меня?
Геббельс. Да, мой фюрер.
Гитлер. Мы должны неустанно пропагандировать мысль, что вина лежит всецело и исключительно на противниках. Делайте это, даже если вам самому будет казаться, что дело обстоит наоборот. Народ вовсе не состоит из людей, всегда способных рассуждать здраво. Чем меньше так называемого научного балласта в нашей пропаганде, чем больше она обращается к элементарным, пусть даже низким чувствам толпы, тем больше будет успех нашего слова и нашего дела. Лучше германская ложь, чем так называемая общечеловеческая правда. Нужно монтировать факты, приспособляя их к нашим надобностям. Путем неустанной пропаганды можно заставить народ верить во что угодно. Посмотрите на попов — они делают это достаточно ловко. И их мы тоже должны поставить себе на службу. Это относится к доктору Геббельсу.
Геббельс. Да, мой фюрер.
Гитлер. Я благодарю судьбу за то, что она лишила меня научного образования. Я свободен от многочисленных предрассудков. Я сужу обо всем бесстрастно и холодно. Мы живем в конце эпохи разума. Суверенитет разума является патологической деградацией нормальной жизни. Сознание — это еврейское изобретение. Ни в области морали, ни в области науки никакой правды не существует. Только в экзальтации чувств и в действии можно приблизиться к тайне мира. Нет правды, все позволено. Каждое дело имеет свой смысл, даже преступление. Мы должны быть жестоки со спокойной совестью: время прекрасных чувств прошло. Я провожу политику силы, не беспокоясь о мнимом кодексе чести и мешающем мне милосердии. Кто нас не любит, тот должен нас, по крайней мере, бояться, чтобы не поднять на нас руку. Это относится к вам, доктор Гиммлер!
Гиммлер. Да, мой фюрер.
Гитлер. Есть еще время, чтобы устроить германскому народу подлинную кровавую баню. Небольшую — на несколько недель. Для этого годится Польша. И своих людей полезно пугать время от времени. Повернемся же лицом к Польше…"
Дойдя до этого места, Ванденгейм беспокойно заерзал в кресле и потер ладонью вспотевшую лысину: разбойники приближаются к сути дела!.. Ну, Джон, старина, шайка, кажется, совсем не так плоха, как ты подумал, а?.. Этот ублюдок Гитлер хитрее, чем кажется.
"Гитлер. Масса подобна животному, которое следует своим инстинктам. Она не хочет ни логики, ни рассудка. Восприимчивость масс к внешним явлениям очень упрощена. Их возмущает только то, чего они не могут понять, — так сделайте же войну понятной им, понятной и желанной, как хороший обед. Я не ради того довел немцев до фанатизма, чтобы они лезли под перины; я экзальтировал немецкий народ для того, чтобы сделать его орудием своей политики. Дело Геббельса — раздуть в нем этот огонь. Дело Гиммлера — держать его в руках. Дело Розенберга — вдохнуть в него тысячелетний дух германца. Дело моих генералов — использовать солдата так, как того требуют интересы нашей Германии. Я поворачиваю генералов лицом к Польше. Довольно разговоров с поляками — я назначаю срок их уничтожения… Впрочем, об этом отдельно. Всем вам незачем его знать… Если французы на свое горе вмешаются в наш спор с Польшей — им конец!
Мы уничтожим Францию, так же как уничтожим Польшу… Смотрите на карту! Я хочу показать всем, как это будет, в конечном счете, выглядеть: нужно создать блок государств, ради формирования которого Германия начала войну 1914 года. В центре арийского гнезда — большое германское государство. Чехия, Моравия, Австрия — нераздельная часть империи. Вокруг — система мелких государств. Такова будущая основа Велико–Германии. Польша превращается в чисто географическое понятие и отделяется от моря. Выходы к морю — прерогатива германцев. Венгрия, Сербия, Кроация, уменьшенная Румыния, отделенная от России Украина, целый ряд раздробленных южнорусских областей и государств — таково лицо нашей будущей империи.
Несколько слов о России. Это важно. Предел нашего движения — линия А–А. Я имею в виду Архангельск и Астрахань. Гадельн, проведите здесь линию. Жирнее, чтобы все видели! Эту карту сохраните, как реликвию для германского народа. Итак: небольшое Московское государство, отрезанное от моря на севере и юге. Волга — его восточная граница. Вокруг него несколько генерал–губернаторств. Между Волгой и Уралом? Розенберг, что там?
Розенберг. Приуральские степи, мой фюрер.
Гитлер. Ах, я не о том… Урал — наша восточная кузница. Дальше — Сибирское царство под совместным протекторатом Германии и Японии. Из этих подвластных ей областей Великая Германия будет черпать питание и соки для своего могущества. С северо–востока ее прикроет щит Финляндии, на юго–востоке бастион Кавказских гор защитит нашу нефть и минералы. Все это будет сцементировано германской армией, германской экономикой, германской денежной системой и нашей, германской внешней политикой. Таково начало. Потом мне придется дать германскому народу попробовать кнута, чтобы поднять его для нового похода и сделать способным раздавить Францию. Мы охотно пойдем на любые жертвы, если они помогут нам уничтожить французскую гегемонию в Европе. Сегодня все страны, которые не примирились с французским господством на любом из континентов — в Европе, в Африке, в Азии, — наши естественные союзники. Мы сумеем найти общий язык с любой из этих стран. Временно мы пойдем на любые уступки, чтобы добиться конечного разгрома по очереди всех наших врагов. Только тогда, когда это будет отчетливо понято каждым немцем, — так, чтобы импульсы народа не вырождались в пассивное сопротивление, а толкали к окончательному и решительному разгрому Франции, — только тогда мы успокоимся. Голландия и Бельгия — составные части той же задачи. За ними следуют Скандинавские страны. Все они будут включены в состав империи. Мы первым долгом осуществим вторжение в Швецию. Мы не можем оставить ее ни под русским, ни под английским влиянием. К тому же нам очень нужна шведская руда. Мы ее никому не отдадим, даже самим шведам. И, наконец, захват Америки и остальных континентов.
(Общие крики: "Хайль Гитлер!")
Гитлер. Я гарантирую вам, господа, что в желаемый момент я по–своему переделаю всю Америку…"
Ванденгейм сдернул с носа очки и крикнул Долласу:
— Эй, Фосс! Сейчас вы получите от меня нечто, что заставит вас подпрыгнуть на стуле. Нет, нет, погодите, я сам еще не дочитал:
"Гитлер. Америка уже сейчас является нашей лучшей поддержкой, несмотря на то, что ее руководители отлично понимают, что собственными руками создают наше могущество. Они помогают нам создать Германию как первую европейскую державу и как конкурента Америки на тот день, когда мы дадим англичанам под зад во всей их империи, загоним их на острова и заставим там защищаться от эскадр Геринга.
Гесс. Браво, Герман!..
Гитлер. Америка будет нашей лучшей поддержкой в тот день, когда мы сделаем прыжок из Европы к заморским пространствам. У нас в руках все средства разбудить американский народ, как только это нам понадобится. Я должен вам сказать, господа, что было бы недостойной нас ошибкой в этой огромной борьбе цепляться за обветшалые фетиши национальных атрибутов. Мне совершенно безразлично, как будет для начала называться та коалиция, которая поведет наш дух к господству над миром: немецкой или готтентотской. Пусть она даже называется американской. Мне все равно. Для конечного результата, для истории это не имеет значения. Дух коалиции будет нашим, германским духом, национал–социалистским. Мне важно, что США как система, где еще гнездятся какие‑то отвратительные остатки демократического разложения, будут принуждены капитулировать. Полно и окончательно. В Америке уже есть люди, способные помочь нам в этом — чистокровные янки национал–социалистской формации. Это будет капитуляция духа Линкольна и Рузвельта перед духом национал–социализма. Мы деморализуем американцев так же, как деморализовали французов и англичан. Мы сделаем их неспособными сопротивляться нашему духовному вторжению. А за вторжением нашего духа туда придут и наши парашютисты. Мексика? Это страна, которая нуждается в том, чтобы ею руководили компетентные люди, страна, которая лопнет при теперешних хозяевах. Германия станет великой и могущественной, когда окончательно овладеет мексиканскими шахтами и нефтью. Меня не удовлетворяет то, что происходит сейчас: мы держим куски мексиканской земли, мы выкачиваем из ее недр немного нефти с позволения американцев. Я хочу, чтобы американцы спрашивали у меня разрешения на каждый баррель мексиканской нефти!.. Если есть еще континент, где демократия является заразой и средством самоубийства, — это Южная Америка. Ну, если будет нужно, мы подождем еще несколько лет, а потом поможем им освободиться от этой заразы. Наша молодежь должна изучить методы колонизации. Это дело не делается корректными чиновниками и педантичными губернаторами. Нам нужны для этого бесстрашные молодые люди. Слышите, Бальдур?
Бальдур фон Ширах. Хайль Гитлер!
Гитлер. В Бразилии мы будем иметь новую Германию. В конце концов мы имеем право на этот континент, где Фуггеры, Вельсеры и другие немецкие колонисты…
Геббельс. Мой фюрер, Фуггеры были евреи.
Гитлер. Молчите, Юпп! Если я говорю, что Фуггеры были немцами, значит они были арийцами! Наш долг — не отдать никому то, что принадлежит нам по праву на всем земном шаре. (Продолжительное молчание.) Вы сбили меня, Геббельс. Вы бессовестный демагог! Вы всегда мешаете мне… Прошу всех гражданских господ удалиться. Остаются только военные и Геббельс… И вы, Риббентроп.
Риббентроп. Да, мой фюрер.
Гитлер. Я готов подписать все, что предложат западные державы. Я сделаю любые уступки на бумаге, чтобы иметь свободные руки для продолжения моей политики. Я гарантирую все границы Европы. Я заключу пакты о ненападении со всеми странами мира. Было бы с моей стороны ребячеством не пользоваться этими средствами на том основании, что я должен буду нарушить свои обязательства. Нет такого самого торжественного пакта, который рано или поздно не был бы растоптан или не превратился бы в пустышку. Щепетильный человек, который считает себя обязанным консультироваться с совестью, прежде чем поставить свою подпись, просто дурак. Ему не следует заниматься политикой. Почему и противнику не предоставить возможность подписывать бумажки и обеспечивать себе воображаемую выгоду этих соглашений, если противник заявляет, что он удовлетворен, и воображает, что эти соглашения помогут ему прожить хоть один лишний час по сравнению с тем, что мы ему определили… Безусловно, я подпишу любую бумажку. Это не помешает мне в любой момент действовать так, как я буду считать нужным. Кровь сильнее бумажек. Геринг прав: что написано чернилами, может быть зачеркнуто кровью. Воображают, что я буду надевать перчатки, чтобы рассчитаться с моими врагами? Нет, мы не имеем возможности быть гуманными! В этой борьбе покатится много голов. Так постараемся, чтобы это не были наши головы!
Риббентроп. Мой фюрер, пришло время: я должен дать ответ президенту Рузвельту на его послания.
Гитлер. Ваш ответ нужен ему, как… как…
Риббентроп. Я вполне понял вас, мой фюрер, но…
Гитлер. Что еще?
Риббентроп. Проблема очень усложнится, если мы будем раздражать Америку. Это произведет дурное впечатление не только в Соединенных Штатах, но и во всем мире.
Гитлер. Что вы понимаете во мнении мира?
Геббельс. Мой фюрер, не считаете ли вы полезным, чтобы Риббентроп пояснил присутствующим всю ситуацию? О каких посланиях Рузвельта идет речь?
Гитлер. Риббентроп, объясните господам.
Риббентроп. Несколько дней тому назад…
Гитлер. Даты!
Риббентроп. 24 августа президент Рузвельт обратился к фюреру и одновременно к президенту Польской республики.
Гитлер. Какой президент, какая республика?
Риббентроп. Я поясню, мой фюрер: Польская рес…
Гитлер. Фикция!
Риббентроп. Я понял вас, мой фюрер… Повторяю. 24 августа господин Рузвельт писал фюреру: "В своем письме от 24 апреля я утверждал, что во власти руководителей великих народов освободить свои народы от несчастий. Но если немедленно не будут предприняты меры и усилия с полным чувством доброй воли со всех сторон, для того чтобы найти мирное и удачное решение существующих противоречий, кризис, который стоял перед миром, должен был бы иначе окончиться катастрофой. Сегодня эта катастрофа кажется очень близкой…"
Гитлер. Вы намерены прочесть нам полное собрание болтовни паралитика?
Риббентроп. Прошу прощения, мой фюрер.
Гитлер. Дайте краткое объяснение.
Риббентроп. Понимаю, мой фюрер… Господин Рузвельт пишет, что война, нависшая над миром, сулит якобы неисчислимые страдания народам. Он призывает фюрера и Польшу… Извините, он просит фюрера по–добрососедски разрешить с Польшей разногласия, возникшие из‑за Данцига и по другим причинам. Не получив от нас ответа на это послание, Рузвельт 25 августа пишет снова: поляки будто бы желают урегулировать все вопросы на основах, предложенных президентом Соединенных Штатов. Он просит фюрера: "Мы надеемся, что нации даже и теперь могут создать основы для мирных и счастливых взаимоотношений, если вы и германское правительство согласитесь на мирные методы разрешения вопросов, принятых польским правительством".
Гитлер. Не слышу вашей точки зрения.
Риббентроп. Мой фюрер, у меня…
Геббельс. У него нет точки зрения!
(Смех присутствующих.)
Гитлер. Доктор Геббельс!
Геббельс. Прошу прощения, мой фюрер.
Гитлер. Я сам поясню… 24 августа я дал армии приказ вступить в Польшу, но тут пришло известие: англичане заключили с Польшей соглашение о взаимной помощи. 26 августа они опубликовали объединенное англо–польское коммюнике о том, что будут помогать друг другу, если одна из стран подвергнется нападению. В таких условиях я счел нужным задержать исполнение приказа, данного армии. Мы должны были предпринять меры для того, чтобы удержать Англию и Францию от формального объявления войны. 28 августа Гендерсон сообщил нам, что наши разногласия с Польшей должны быть урегулированы мирным путем. Уже на следующий день я ответил британскому послу, что мы готовы на переговоры с Польшей. Условием я поставил: возвращение нам Данцига и Польского коридора.
Геринг. Это минимум!
Гитлер. Заключение договора между Англией и Польшей позволило нам утверждать, что поляки нарушили договор с нами, заключенный в 1934 году. Мы уже имели возможность убедить общественное мнение, что против нас заключен заговор, что мы вынуждены защищаться. Если вы примете во внимание, что, не полагаясь на дипломатические каналы, я непрерывно поддерживал неофициальный контакт с Галифаксом, то увидите, что я действовал с открытыми глазами: английское правительство не хотело воевать с нами. Если бы оно имело шансы удержаться у власти, мы были бы в полной безопасности. Даже если разнузданная английская демократия могла оказать давление на правительство в смысле принуждения его к войне, мы тоже рисковали лишь формальным актом о состоянии войны, без каких‑либо реальных военных последствий в виде наступления, блокады и тому подобного. Что касается Франции, то тут у меня есть особые соображения. О них я пока не хочу говорить… Это позже… У кого‑нибудь есть вопросы?
Риббентроп. Поляки предпринимают один демарш за другим, в Лондоне и Париже. Это вынуждает Понсэ и Гендерсона тревожить нас запросами.
Гитлер. Скажите им, что в стремлении к мирному урегулированию я даю полякам еще двадцать четыре часа на размышление. Если в течение этого срока они не пришлют в Берлин своих представителей для переговоров, я применю силу… Слышите: я выступлю! Мое терпение лопается, я не могу больше ждать!.. Двадцать четыре часа!
Риббентроп. Я слышу, мой фюрер.
Гитлер. Но не натворите глупостей. Не вздумайте послать им это приглашение сейчас же. Повремените.
Риббентроп. Быть может, разрешите сообщить о нашем предложении Гендерсону?.. Он вполне благожелательный человек.
Гитлер. Но только устно. Никаких документов.
Риббентроп. Разумеется, мой фюрер.
Геринг. Прочтите Гендерсону свое предложение по–немецки. Половины он не поймет.
Гитлер. Никаких документов! Поляки не должны иметь официального предложения по крайней мере в течение двадцати трех часов из названного мною срока.
Геринг. Да, мы не знаем, как далеко может зайти трусость Бека. Они могут проделать то же самое, что Чемберлен и Гаха. Тогда — прощай всякий предлог для нападения.
Геббельс. Ну, если с теми же результатами — еще не такая большая беда.
Геринг. Ты ничего не понимаешь, Юпп! Ничего!.. Нам нужно вторжение и ничего другого. Никаких зон! Никаких ограничений!
Гитлер. И никаких отсрочек! Я не могу больше ждать. Я уже сказал… Двадцать четыре часа… Через двадцать три часа вы сделаете Варшаве свое предложение. Все. Если они не пришлют своих представителей для переговоров…
Риббентроп. В течение оставшегося им часа они могут по телеграфу уполномочить Липского.
Гитлер. Никаких телеграфов, никаких Липских! Мы должны видеть у себя в Берлине польских уполномоченных. Мы должны видеть подписи на их полномочиях. Ничего другого! Если этого не будет, мы объявим всему миру, что поляки не идут на переговоры, что они срывают наши мирные усилия. Вы все усвоили?
Риббентроп. Да, мой фюрер.
Гитлер. Можете итти. Остаются господа генералы и вы, Гиммлер. Стенографов убрать! Видеман, вы ведете запись. Один экземпляр, только для меня".
Ванденгейм повертел в руках последний листок стенограммы. Было досадно, что конец совещания остался от него скрытым, хотя вторая половина стенограммы и заставила его успокоиться.
— Что скажете, Фосс?
— Геринг не даром ест американский хлеб.
— Он набивает себе брюхо не хлебом, а долларами.
— Китайские мандарины умирали от одного золотого шарика, а этого не берут тонны золота.
— Не каркайте, Фосс. Дай бог здоровья этому борову. С такой командой можно делать дело.
— Если судить по этим листкам…
Джон перебил:
— Листки нужно сжечь.
— Жалко: отличный материал.
— Для тех, кто захочет повесить наших информаторов.
— Вы не разрешили бы мне скопировать все это?
— За каким чортом?
— Тут есть много такого на чем нашим людям нужно учиться. Гитлер довольно верно сказал: ему нет никакого дела до того, как будут себя называть будущие властители вселенной — немцами или американцами: важно, что они будут национал–социалистами.
— Вы бредите, Фосс!.. Честное слово!.. Я старый республиканец.
— Надеюсь, Джон.
— Так какого же дьявола?..
— Но на вас нужно будет кому‑то работать. Для этого тезисы фюрера и кое–кого из его команды могут пригодиться.
— Копируйте. Но запомните: ни один листок, ни одна буква…
— Вы меня учите, Джон?
— Давайте выпьем, Фосс, а?
— Вам вредно, Джон. Лучше сходите в церковь и помолитесь за то, чтобы господь–бог сохранил здоровье и жизнь фюреру.
— Вы в ладу с богом — вы и молитесь. А мне кажется как только Гитлер сделает все, что следует, в Европе, его нужно будет посадить в клетку. Эта собака хочет работать не только на охотника, а и на себя.
— Хуже! Она из тех, что может впиться в глотку хозяину.
— Вы повторяетесь, Фосс. Я уже слышал это от вас когда‑то.
Встреча Ванденгейма с Герингом состоялась в ту же ночь. Осторожность Геринга лишила историю возможности знать, что говорилось на этом свидании. Самое тщательное исследование личного архива "наци № 2" не обнаружило ни стенограммы, ни адъютантской записи, ни каких‑либо пометок в дневнике рейхсмаршала. Даже нередко выручавшие историка записи Гиммлера, сделанные по агентурным данным или по пленкам звукозаписывающих аппаратов, не могли тут прийти на помощь: Геринг предусмотрел все. Повидимому, он и его американский партнер одинаково боялись гласности.
И все же, не зная слов, которыми они обменивались, мы можем догадаться, о чем шла беседа. Это можно было себе представить по нескольким фразам, которыми Геринг и Ванденгейм обменялись на прощание в присутствии ожидавшего в приемной Кроне.
Выходя из кабинета, Джон фамильярно держал фельдмаршала за локоть. Багровое лицо американца не часто выражало такое удовлетворение, как в тот момент.
— Бог да поможет вам, мой старый друг, — растроганно произнес он, обращаясь к Герингу. — Идите без страха. Пусть Польша будет вашим первым шагом в великом восточном походе для спасения человечества от призрака большевизма. Жаль, что вы не решаетесь сразу схватить за горло и русских. Чего вы боитесь?
— Англия, Англия! — проговорил Геринг.
— Об этом позаботимся мы, — с уверенностью ответил Ванденгейм. — Вас не должно беспокоить, даже если англичане заставят Чемберлена объявить вам настоящую войну.
Геринг был не в силах скрыть овладевший им ужас:
— Настоящая война?!
— Мы постараемся сделать ее не очень настоящей… Но будем надеяться на всевышнего, да вразумит он неразумных. Англичанам незачем путаться в это дело.
— Да, оно им не по силам.
— Совершенно верно, друг мой. Ударьте по Франции, это устрашит и Англию. Я верю: мы выйдем победителями.
Геринг рассмеялся:
— Вы или мы?
— Ах вы, мой толстенький плутишка! — с нежностью воскликнул Джон и дружески хлопнул Геринга по спине.
Геринг ответил натянутой улыбкой.
Ответа на свой вопрос он не получил.
12
Профессия полотера стала в Германии дефицитной. Гитлеровское правительство намеренно доводило до разорения мелких торговцев и ремесленников. Ради освобождения рабочей силы для военной промышленности оно добралось даже до таких одиночек, как полотеры. Им запретили самостоятельно брать работу и приписали их к рекомендательным конторам. Так полотеры стали собственностью владельцев этих контор, подобно тому, как промышленные рабочие уже были собственностью фабрикантов, сельские батраки — рабами помещиков. Следующей стадией было прочесывание полотерского цеха с целью выявления тех, кто раньше имел какую‑нибудь индустриальную специальность. Таких забрали на военные заводы, не считаясь ни с их желанием, ни с состоянием здоровья. Ян Бойс уцелел только потому, что был однорук.
Из‑за кризиса с рабочей силой владелец вновь открывшейся в Ганновере полотерной конторы "Блеск" с трудом набрал несколько инвалидов, кое‑как справлявшихся с требованиями клиентов. Было достойно удивления, что он сумел раздобыть себе людей даже в других городах. Например, в Берлине он взял Яна Бойса взаймы у прежнего владельца. Контракт был подписан и зарегистрирован в Бюро труда. Старый владелец Бойса и новый положили в карманы по копии договора, пожали друг другу руки и расстались. Бойса не приглашали к участию в торге. Закон этого не требовал. Только явившись следующим утром в контору, он узнал, что должен отправиться в Ганновер.
Кто‑то из товарищей Бойса посоветовал ему опротестовать сделку: закон о прикреплении к предприятию не распространялся на инвалидов. Но другой только махнул рукой:
— Протестовать?.. Ты наивен, дружище. Они тотчас отыщут параграф о том, что отказавшийся от поручения увольняется… за решетку.
— Это верно, — согласился первый. — Пожалуй, лучше ехать. В конце концов не все ли равно — Берлин или Ганновер.
— Что ж, один из вас безусловно прав, — уклончиво ответил Бойс. — Нужно подумать.
На следующее утро он сказал:
— Пожалуй, я поеду… Не все ли равно — Берлин или Ганновер.
— Вот именно, когда ты и там и тут все равно что раб, — прошептали товарищи.
— Поеду, — с видом покорности повторил Бойс и пошел укладывать чемодан. Однако ни этим товарищам, ни кому‑либо иному он не признался, что прошедшая ночь понадобилась ему вовсе не для размышлений, а для того, чтобы побывать в своей подпольной ячейке и получить ясный приказ партии: "Ехать".
Через день Бойс вышел из подъезда ганноверского вокзала и поплелся по нужному адресу.
Дощечка с надписью "Контора "Блеск" выглядела вполне прилично. Крытое бронзой стекло блестело, как настоящая медь. Дверь тоже была достаточно представительной, лестница чистой. Привычный глаз Бойса охватил все эти детали, пока он поднимался на несколько ступеней.
На звонок ему отворил человек, при виде которого Бойс замер на пороге: это был Трейчке. Да, да, адвокат Алоиз Трейчке! За то короткое мгновение, что Бойс стоял словно окаменевший, Трейчке успел обменяться с ним взглядом, и полотер, насколько мог, спокойно проговорил:
— Мне нужен господин Гинце, владелец конторы "Блеск".
— Это я.
Трейчке посмотрел записку прежнего владельца, поданную Бойсом, и сказал сидевшей в конторе девице:
— Пришлите этого человека вечером ко мне для пробной работы.
— До вечера он мог бы выполнить еще два–три заказа, — проскрипела девица.
— За него заплачены слишком большие деньги, чтобы посылать его случайным клиентам. Он будет работать в лучших домах Ганновера, — резко ответил Трейчке. — Но сначала я должен убедиться в том, что он оправдывает рекомендацию, полученную из Берлина.
— Если он хороший работник, мы сможем удовлетворить претензию господина советника по уголовным делам Опица, — сказала девица. — Ни один из наших людей не понравился советнику.
— У Опица достаточный резерв рабочей силы: он мог бы найти полотера среди арестантов, — ответил Трейчке.
— Господин советник говорит, что запах тюрьмы, исходящий от арестантов, ничем нельзя отмыть. А супруга советника не выносит этого запаха.
Девица выписала Бойсу справку на получение продовольственных карточек и молчаливым движением руки отослала его прочь.
До вечера Бойс не находил себе места. Он ходил по улицам Ганновера так, словно они были усыпаны горячими углями. Встреча с Трейчке была не только неожиданной, она была многозначительной. Прежде всего она служила Бойсу сигналом, что нарушенная было подпольная работа снова начинается. Кроме того, она свидетельствовала о том, что отнюдь не все, кого подпольщики, оставшиеся на свободе, считали потерянными, погибли. Если жив и снова действует Трейчке, значит он не один. Значит, целы и другие товарищи. "Предприниматель Гинце!" Это хорошо, очень хорошо! Значит, не утрачены возможности конспирации, не потеряны связи, сохранены или наново добыты материальные средства для работы в подполье!
Едва дождавшись назначенного часа, Бойс позвонил у двери с карточкой "Генрих Гинце". Эта дверь выглядела уже не так импозантно, как дубовые створки конторы, да и район был далек от представительности. Все говорило о том, что партийные деньги берегутся там, где дело идет о личных удобствах подпольщиков.
Их встреча была молчаливой. Трейчке знаком показал Бойсу, что не следует говорить лишнего, а вслух произнес:
— Сейчас вы под моим наблюдением натрете полы… в одном месте. Это будет вашим экзаменом.
— Слушаю, господин Гинце, — нарочито громко и отчетливо ответил Бойс и даже по–солдатски щелкнул каблуками.
— Вижу, вы старый служака.
— Искренно сожалею о том, что инвалидность мешает мне и теперь дать в зубы кому следует.
— Не все потеряно, — утешил Трейчке. — Вы можете принести народу пользу и в тылу.
— Рад стараться, господин Гинце! — так же лихо крикнул Бойс.
Только когда они очутились на улице, Трейчке сказал:
— Я поторопился с вашей переброской сюда.
— Берлинский хозяин не пускал?
Трейчке из‑под полей шляпы испытующе посмотрел на Бойса: действительно ли тот не знает, что и берлинский владелец полотерной конторы был законспирированный подпольщик, руководитель узла связи? Или Бойс только маскируется?
— Необходимо установить связь с тюрьмой. — Трейчке быстро огляделся вокруг, хотя на улице их некому было слышать, и, понизив голос, проговорил: — Здесь Тельман.
Бойсу пришлось взять себя в руки, чтобы при этом известии не остановиться, не вскрикнуть. Целая буря чувств поднялась в его душе. Если сопоставить то, что сказал Трейчке, со слухом о гибели Тельмана от рук палачей, нынешняя новость — большая радость.
Пока Тельман жив, пока партийное подполье сохраняет с ним связь, надежда не потеряна. Это все‑таки радость: пленник, но живой, в цепях, но не утративший надежды…
Они пришли в безлюдный танцевальный зал, и Бойс принялся за работу. Трейчке ушел и вернулся через час, делая вид, будто с интересом наблюдает за тем, как из‑под щетки Бойса появляется блестящая поверхность пола. Когда пот начинал капать со лба полотера, он присаживался на диванчик у стены и начинал разговор вполголоса. Бойс узнал, что политический кризис нарастал с огромной быстротой. За кулисами событий чувствовалась злая воля, затягивавшая мир паутиной интриг, тайных переговоров и дипломатических диверсий.
Бойс давно не читал подпольной "Роте фане", а в нацистских газетах нельзя было почерпнуть ни слова правды. Он внимательно слушал слова Трейчке о том, что, по мнению многих товарищей, политика Гитлера должна со дня на день разразиться трагедией всеевропейского, а может быть, и мирового масштаба. Правилен был анализ политического положения, данный Тельманом в одной из его записок, нелегально доставленной из тюрьмы: "Война близка. Маневры гитлеровского правительства не могут ввести в заблуждение на этот счет. На мой взгляд, все идет к тому, что катастрофа вскоре разразится". Так же могло ежеминутно стать трагической действительностью и то, что Тельман сообщил недавно о своих подозрениях "Гитлер готовится к последнему из своих преступлений — к нападению на Советский Союз". Тельман указывал товарищам, оставшимся на воле, на необходимость приложить все усилия к тому, чтобы раскрыть немецкому народу глаза: это новое преступление уготовляет германскому народу и всем народам Европы ужасную участь. Правда, из лаконического, поневоле, анализа Тельмана явствовало, что нападение на СССР было бы верным шагом Гитлера к самоуничтожению и, в конечном счете, сулило освобождение немецкого народа от фашизма, но вместе с тем такое нападение было бы чревато небывалыми страданиями народа. Тельман верил в свой народ, он верил в его здравый смысл, в его душу, в его волю к борьбе за свободу. Тельман призывал товарищей, не считаясь ни с какими трудностями, не щадя своих жизней, бороться за предотвращение всеобщей бойни и за освобождение немецкого народа от гитлеризма силами самих немцев. К сожалению, легкие победы фашистских палачей над Абиссинией, Испанией, Австрией, Чехословакией делали большинство немцев глухими к правде.
— Наци не доверяют администрации тюрем, куда перевозят Тельмана, — сказал Трейчке. — Они прислали сюда, в Ганновер, советника по уголовным делам Опица с целой командой надзирателей. Режим содержания Тельмана исключительно строг. Тем не менее мы должны восстановить прерванную связь с ним.
Трейчке переждал, пока хозяин танцовального зала осматривал часть пола, натертую Бойсом.
— Первоклассная работа, не правда ли? — спросил Трейчке. — Даже жалко топтать такое зеркало, а?
— Если мне будут платить, я могу подложить им под копыта настоящие зеркала, — ответил хозяин, равнодушно глядя, как выбивающийся из сил Бойс шаркает суконкой по паркету. — А в общем, можете посылать мне этого полотера…
Когда он ушел, Трейчке продолжал:
— К сожалению, вам придется работать у этого прохвоста — здесь удобная явка. Кроме того, вы будете натирать у Опица. Он должен быть вами доволен. В его квартире вы встретите вахмистра Ведера. Он исполняет там обязанности писаря. В отделение тюрьмы, где содержится Тельман, Ведер доступа не имеет, но там есть наш человек…
Так же как сегодня Бойс с трудом дождался вечера, так назавтра он едва вытерпел, чтобы не явиться в контору с рассветом. Отворял он дверь в уверенности, что сейчас увидит противную конторщицу, но перед ним стоял Трейчке. Пользуясь тем, что они были в конторе одни, Трейчке торопливо сунул в руку Бойсу маленькую тетрадку курительной бумаги и, назвав адрес Опица, приказал:
— Сейчас же туда… Не забудьте: вахмистр Освальд Ведер. Дело, выходящее из ряда вон.
Не проронив ни слова, Бойс повернулся, и неутомимые ноги понесли его по улицам Ганновера.
13
Ночные приглашения в имперскую канцелярию всегда заставляли Гаусса нервничать. Он приписывал это своему нерасположению к Гитлеру и настороженности, которой требовали совещания с ближайшими военными советниками фюрера — Кейтелем и Йодлем. Гаусс не отдавал себе отчета в том, что подсознательной причиной его нервозности бывал в действительности простой страх. Мысль о том, что Шахт, и Гальдер, и Гизевиус, и другие постоянно общаются с Гитлером, вовсе не должна была находиться на поверхности сознания, чтобы боязнь провала не исчезала. Ну, а если все они, при всей их фронде, только провокаторы, подосланные к нему Гитлером?.. Тогда этот страх был еще более законным гостем в душе генерала.
Гаусс знал, что поводом для сегодняшнего вызова к Гитлеру являлись, вероятно, польские события. Но на какой‑то миг рука его крепче, чем нужно, сжала телефонную трубку. Он волновался, и это было ему противно. Тем не менее, когда он входил в зал заседаний, походка его была тверда, голова высоко поднята и монокль, как всегда, крепко держался в глазу: не показывать же ефрейтору, что каждый приход сюда — борьба с нервами.
Гитлер, Йодль и Кейтель склонились над столом у окна с разложенными на нем картами генерального штаба. Гаусс покосился на жирные синие стрелы, оставляемые на карте толстым карандашом Гитлера. От стола слышались только хриплые возгласы:
— Атакуете так!.. Так!.. Так!.. Через неделю от Варшавы не оставим камня на камне…
Да, дело шло о нападении на Польшу. Теперь Гаусс ничего не имел против этой темы. Былые сомнения и страхи отпали. Пачелли уже полгода сидел на папском престоле. Судя по ходу дел в Европе, он немало сделал, чтобы реализовать обещания, данные Гауссу.
Из Франции приходили вести самые утешительные для деятелей гитлеровской Германии: министерские кризисы следовали один за другим; профашистские и просто фашистские организации распоясывались все больше; аппарат власти съедала коррупция; планы перевооружения французской армии современной техникой не выполнялись. Все планы французского генерального штаба основывались на стратегии пассивной обороны. Слова "линия Мажино" выражали смысл всей французской политики. "Линия Мажино" — таков был лозунг, с которым депутаты–предатели произносили в палате речи по конспектам, написанным в Берлине. "Линия Мажино" — это был предлог, под которым сенат отвергал кредиты на оборону. "Линия Мажино" — с этими словами американские шептуны и немецкие шпионы шныряли по всей Франции, демобилизуя ее дух сопротивления надвигающейся катастрофе войны.
"Мы отсидимся за линией Мажино" — этого не говорил в те дни только простой народ Франции. Против этой позорной концепции капитулянтов протестовали только патриоты, готовые драться с иноземным фашизмом и с французскими кагулярами в любом месте. Этого не писали только газеты, которые не удавалось купить ни германо–англо–американским поджигателям войны, ни могильщикам Франции. Во главе борцов за мир, за достоинство Франции, за спасение миллионов простых французов от кровавой бани выступала "Юманите".
Хотя все это представлялось Гауссу в ином свете, но вывод он мог сделать правильный: правительство Третьей республики не отражает взглядов Франции, оно неспособно оказать сколько‑нибудь действительного сопротивления Германии даже в том случае, если Франция будет вовлечена в круг военных действий. Вступление Франции в войну из‑за Польши становилось все сомнительней. Александер в изобилии доставлял сведения о бесчисленных совещаниях в Париже и Лондоне, о частных беседах, письмах и документах, общим лейтмотивом которых было желание найти путь к соглашению за счет поворота воинственных устремлений Гитлера на восток. Ни для Гаусса, ни для кого‑либо другого в его мире не было тайной, что под словом "восток" разумелась Советская Россия. Разгром России как источника коммунистических идей, уничтожение советского государства как основы социалистического переустройства мира — такова была широкая стратегическая программа великих держав Запада.
В создавшейся международной обстановке Гаусс ничего не имел против ускорения событий. Еще более оптимистично были настроены все те, кого Гаусс увидел сегодня у Гитлера. О Кейтеле, Йодле, Гальдере не стоило и говорить — эти с закрытыми глазами голосовали за любые самые авантюристические планы фюрера. Но достаточно было взглянуть на готовую лопнуть от самодовольства усатую физиономию Пруста, чтобы не задаваться вопросом и об его отношении к "Белому плану" нападения на Польшу.
Только Шверер сидел нахохлившись, как захваченная морозом птица, зябко потирая руки. Китайские приключения Шверера окончились не только сильнейшим воспалением легких, схваченным в ночь бегства с мельницы. В Берлине поговаривали, будто из этой операции Шверера вывезли нагишом, завернутым в японскую солдатскую шинель. Мало того, долгое время Шверер находился в состоянии, близком к безумию. Его преследовала мания заражения чумой. Самое‑то воспаление легких Шверер считал легочной чумой и ежеминутно ждал смерти. Врачи с трудом вернули его к пониманию действительности.
"Паршивый вид", — подумал Гаусс, глядя на Шверера, старательно отводившего взгляд от своего недруга. В мозгу Шверера саднила мысль: "Опять этот пакостник на моем пути. Он и сюда явился, вероятно, для того, чтобы подложить мне свинью…"
— Фюрер просит занять места, — раздался голос адъютанта, и совещание началось.
Кроме военных, здесь были Гиммлер, Гейдрих, Кальтенбруннер. "Вся шайка", — подумал Гаусс и уставился в лежавшие перед ним бумаги. Глухой и хриплый долетал до нею голос Гитлера:
- …Эти причины заставили меня отложить на несколько дней вторжение в Польшу. Но я не меняю решения: вторжение состоится. Польша не только плацдарм, необходимый мне для дальнейшего наступления на восток. Военный разгром Польши — обеспечение нашего тыла в западной операции. Генерал Гаусс, — при этих словах Гаусс поднял глаза от стола и встретился с мрачно–насмешливым взглядом Гитлера, — вы можете быть покойны: войны на два фронта не произойдет. — Тембр голоса Гитлера еще понизился. В нем зазвучали угрожающие нотки: — Слышите, не произойдет! Я предусмотрел все!.. Наши руки будут развязаны!.. Пространства Польши прикроют Германию от удара русских!..
Гаусс отвел взгляд от Гитлера. Он знал: теперь последуют хвастливые выкрики, пока не будет израсходован заряд истерической энергии.
Прошло несколько минут, хрип на конце стола закончился.
После длинной паузы, протекшей в полной тишине, Гитлер продолжал:
— Прежде чем мы поговорим о "Белом плане", я хочу спросить гроссадмирала Редера, выполнена ли моя директива УСК?
— Не называю точек, известных фюреру, но докладываю: три дивизии подводных лодок и два дивизиона подводных заградителей стоят наготове. — Редер говорил, игнорируя всех присутствующих. Он презирал сухопутных генералов ничуть не меньше, чем штатских. Он обращался к одному Гитлеру. — Адмирал Дениц ожидает только моего приказа — и эти корабли блокируют восточное побережье Англии, выход из канала будет минирован. Специальное соединение во главе с самыми надежными командирами направится для операций на атлантических коммуникациях Англии и Франции.
Гитлер со вниманием прислушивался к монотонному голосу Редера. Когда адмирал умолк, он сказал:
— На время наших операций в Польше флот должен изолировать ее от всякой помощи извне, в особенности со стороны Англии.
— За это я ручаюсь, — самоуверенно проговорил Редер.
— Поручаю вам Вестерплятте. Честь овладения им будет принадлежать флоту.
— Флот благодарит вас, мой фюрер.
— Можете снести этот мыс с карты. Утопите его.
— В счастливую минуту победы флот будет приветствовать своего фюрера!
Гитлер уже не слушал адмирала. Ни на кого не глядя, он постукивал карандашом по стопке лежавших перед ним бумаг. Казалось, он и вовсе забыл о совещании, о сидевших перед ним генералах, как вдруг заговорил так, будто ни на минуту и не умолкал. При этом голос его звучал все громче.
— Путем для нашего воздействия на Англию попрежнему остается воздух. С этой стороны уязвимость Англии нисколько не уменьшилась. Производственная мощь английской авиационной промышленности выросла, однако противовоздушная оборона отстает от наших возможностей нападения. На море Англия не получила никаких существенных подкреплений. Пройдет много времени, прежде чем корабли, находящиеся в постройке, вступят в строй. Введение воинской повинности дало Англии ничтожный контингент призывных — какие‑то шестьдесят тысяч солдат! Если Англия будет держать внутри страны мало–мальски значительное число войска, — а, угрожая вторжением, мы заставим ее это сделать, — то во Францию она пошлет всего две пехотных дивизии и одну бронетанковую дивизию. Не больше. Можно ли серьезно говорить об этом, как о помощи Франции? Англия сможет снарядить для войны на континенте несколько бомбардировочных эскадрилий из устарелых самолетов, но мы не позволим ей оторвать от метрополии ни одного современного истребителя. Посылая в воздух свое старье, английское командование собственными руками уничтожит свои лучшие кадры.
Геринг без стеснения вставил:
— Мы ему поможем!
Гитлер недовольно замолчал, но лишь на мгновение. Не взглянув в сторону Геринга, продолжал:
— Когда начнется война, наша авиация атакует Англию, ее жизненные центры, Лондон… Теперь о Франции: как только с Польшей будет покончено, — а это не должно занять больше двух недель, — мы будем в состоянии сосредоточить на западной границе столько дивизий, сколько нам понадобится, чтобы не позволить французам сделать ни шагу. Они довольно быстро убедятся в том, что не в силах взломать укрепления на итальянской границе и тем более линию Зигфрида. Могу вас уверить: они будут отсиживаться за линией Мажино. Могу вас порадовать еще тем, что дуче дал мне слово: при любых испытаниях он будет рядом со мной. Все властно повелевает мне обратить взоры на восток и покончить с Польшей. Тут мы не ставим себе целью достижение каких‑либо определенных рубежей: чем дальше и чем скорее, тем лучше. Основная задача всех родов войск — уничтожение живой силы противника. Уничтожать поляков в максимально возможном числе! Никаких капитуляций! Ни пленных, ни раненых! Только убитый поляк никогда снова не поднимется на нас. Операция должна быть проведена молниеносно, в соответствии с сезоном. Задержка может быть чревата печальной затяжкой всего дела. Это скажется на всех других планах нашего наступления на западе и востоке. Я сам дам пропагандистский повод к войне. Неважно, будет ли он убедительным или нет. Победителя не станут потом спрашивать, говорил он правду или нет. Начиная войну, говорят о победе, а не о правде.
После некоторой паузы Гитлер обратился к сидевшему рядом с ним Йодлю:
— Напомните господам основные пункты второго раздела "Белого плана".
— Кто мог их забыть?.. — начал было Геринг, но Гитлер сердито перебил:
— Я хочу еще раз, перед лицом истории, которая смотрит на нас, услышать от каждого, что он сделал во исполнение моей директивы, во исполнение воли Германии!.. И вы, Геринг, тоже!.. Йодль, второй раздел!
Уже приготовившийся Йодль тотчас начал:
— Во втором разделе документа "Белый план", датированного третьим апреля сего тысяча девятьсот тридцать девятого года, подписанном генерал–полковником Гальдером и контрассигнованном начальником штаба ОКВ генерал–полковником Кейтелем, говорится: "Фюрер дал следующие директивы по "Белому плану": Первое. Все приготовления должны проводиться таким образом, чтобы начать операции с первого сентября сего тысяча девятьсот тридцать девятого года.
— Генеральный штаб! — ни к кому не обращаясь и делая вид, будто с интересом ждет ответа, выкрикнул Гитлер.
Гальдер поднялся, как подкинутый пружиной:
— Исполнено.
Гитлер молчаливым кивком головы приказал Йодлю продолжать.
— Верховное командование вооруженных сил, — читал тот, — должно разработать точный календарный план осуществления "Белого плана" и синхронизировать действия трех родов войск.
Гитлер снова выкрикнул:
— ОКВ?
Кейтель поднялся с несколько меньшей поспешностью, чем Гальдер:
— Исполнено.
— Третий пункт? — спросил Гитлер.
Не глядя в бумагу, Йодль доложил:
— Все разработки по третьему пункту поступили вовремя.
Гитлер медленно обвел своим свинцово–тяжелым взглядом присутствующих и остановился на угодливо настороженном лице Функа.
— Как дела?
Функ заговорил так торопливо, что Гаусс с трудом следил за ним.
— Сообщение, сделанное мне фельдмаршалом Герингом, о том, что вы, мой фюрер, вчера одобрили мероприятия, предпринятые мною для финансирования войны и регулирования заработной платы и цен, а также мероприятия, обеспечивающие нас на случай чрезвычайных обстоятельств и жертв, делают меня глубоко счастливым.
С этими словами Функ сделал поклон в сторону неподвижно сидевшего и смотревшего ему в лицо Гитлера. Гитлер не сделал ни малейшего движения в ответ. Напряженное выражение его лица не изменилось. Но, повидимому, это не смутило Функа. Он с прежней бойкостью продолжал:
— Рад сообщить вам, мой фюрер, и всем вам, господа, — последовали два поклона: один — почтительный — в сторону Гитлера, другой — короткий — сидевшим, как каменные изваяния, генералам. — Я добился уже определенных результатов за последние несколько месяцев в своих усилиях сделать Рейхсбанк внутри страны абсолютно прочным, а со стороны заграницы абсолютно неуязвимым. Если даже произойдут серьезные события на международном денежном рынке и в области кредита, то это не сможет оказать на нас влияния.
Гитлер остановил его движением руки:
— Можете ли вы с полным сознанием ответственности поручиться мне, что тяжелая индустрия не испытывает трудностей ни с кредитом, ни с наличностью? Можете ли вы мне гарантировать, что интересы фюреров германской промышленности будут надежно защищены и они смогут целиком отдать свои помыслы развитию производства? Заботиться о их вложениях, охранять их и гарантировать прибыль — вот ваше дело.
— Гарантирую, мой фюрер.
— Вы поставили об этом в известность руководителей германской промышленности?
— Да, мой фюрер.
— Их интересы — мои интересы. Мое дело — их дело.
— Понимаю, мой фюрер. — Голос Функа сделался вкрадчивым. — Я незаметно превратил в золото вклады Рейхсбанка. Кроме того, я провел приготовления с целью беспощадного сокращения всех потребностей, не имеющих жизненного значения, а также всех общественных расходов, которые не имеют военного значения.
— Не стесняйтесь завинчивать пресс, — проговорил Гитлер. — Пусть немцы подтягивают пояса. С полным брюхом хуже работается. Страх голода должен держать рабочего в повиновении хозяину. Поскорее приканчивайте мелкую промышленность и ремесленников. Они ничем не могут быть нам полезны, когда речь идет о постройке танков и производстве пушек. Пусть нужда гонит их на военные заводы. Там нужны руки. Того, кто не знает ремесла, мы поставим в ряды пехоты. Когда я посылаю на смерть десять миллионов лучших немецких юношей, а не намерен миндальничать со всякой дрянью. Гоните их в армию и к Круппу! Железной метлой нужды! Слышите, Функ?!
— Я считаю это своим долгом, мой фюрер. Как генеральный уполномоченный в области экономики, назначенный вами, мой фюрер, я торжественно обещаю вам, мой фюрер, выполнить долг до конца. Хайль Гитлер!
Гаусс презрительно покосился в сторону суетливого министра. Он не любил этого преемника Шахта.
Снова наступило молчание; снова Гитлер обводил взглядом лица сидящих. На этот раз он ткнул пальцем в сторону Гиммлера:
— Что вами сделано в связи с предстоящими операциями?
Гиммлер отвечал не вставая:
— Мне, как рейхсфюреру СС, вы поручили окончательно возвратить в состав империи всех лиц немецкой национальности и расовых немцев, проживающих в иностранных государствах. Все меры приняты. Всякий немец, проживающий на иностранной территории, которого мы не сочли нужным использовать там, обязан немедля вернуться в пределы отечества. Многие уже здесь. Другие возвращаются. Уклоняющиеся, которых мы обнаружим на занимаемых нами территориях, как Польша и другие, составят пополнение для исправительных лагерей, наравне с коренным населением оккупируемых стран и областей.
— А нарушители нашего приказа в странах, еще не ставших частями империи или объектом ее интересов? Ну, скажем, в Южной Америке? — спросил Гитлер.
— Они и там жестоко пожалеют о своем непослушании вам, мой фюрер.
— Никакого миндальничанья, надеюсь?
Лицо Гиммлера оставалось равнодушно–спокойным, когда он ответил:
— Все, как вы приказали, мой фюрер.
— А коренное население областей, которые мы займем? Как дела с ним?
— Все готово для того, чтобы оно ни на минуту не могло выйти из повиновения империи и ее органам.
Гитлер, не оборачиваясь, бросил через плечо:
— Видеман!
— Мой фюрер!
— Директива?
— Здесь, мой фюрер. — И стоявший за спиною Гитлера Видеман громко начал читать по листу: — "Директива номер один для ведения войны…"
Гитлер сердито прервал его:
— Я сам.
Видеман подал ему бумагу. Гитлер отодвинул ее перед собой почти на вытянутую руку и, приняв театрально–торжественную позу, оглядел присутствующих.
— Директива номер один для ведения войны… — начал он и сделал паузу. Гауссу показалось, что Гитлер посмотрел на Шверера, потом на него. Гаусс тут же поймал на себе и ощупывающий его колючий взгляд Шверера.
Шверер действительно исподтишка, так, чтобы это не бросилось в глаза остальным, уже несколько раз оглядывал Гаусса. В голове старика гвоздило: "Что, если он опять подложил мне какую‑нибудь пакость, как с Чехословакией?.. Польский поход по праву принадлежит мне…"
- …Теперь, когда положение на восточной границе стало невыносимым для Германии, я намерен добиться решения силой.
Гитлер приостановился, как бы ожидая ответа на это вступление, быть может, даже надеясь на возражение или хотя бы только недовольное выражение чьего‑либо лица. Это дало бы ему возможность не сдерживать рвавшуюся наружу истерику. Глаза его мутнели и наливались кровью, голос делался все глуше.
— Второе: нападение на Польшу должно быть проведено в соответствии с приготовлениями, сделанными по "Белому плану". Оперативные цели, намеченные для отдельных соединений, остаются неизменными. Дата атаки — первое сентября тысяча девятьсот тридцать девятого года. Время атаки — четыре часа сорок пять минут. Это же время распространяется на операцию флота против Гдыни, в Данцигском заливе и против моста в Диршау.
Он начал читать так громко, словно находился на площади. Это был уже почти крик, резонировавший под потолком зала, у мраморных стен, заполнявший все пространство. Гауссу чудилось, что весь мир заполнен хриплыми воплями истерика. Что скрывать, он и сам ждал этой минуты, как ждали ее коллеги–генералы. Эта минута могла бы быть самой радостной со времени поражения в первой мировой войне. Но радость была отравлена досадой на то, что голос ефрейтора так безобразно груб; на то, что в нем слышен акцент иноземного выходца, что все они — генералы германской армии — сидят, как мальчишки, и только слушают, не смея поднять лиц… Этот паршивый коротышка уже заранее присваивал себе грядущую славу неодержанных побед…
Гитлер рычал:
— Весьма важно, чтобы ответственность за начало враждебных операций на западе была возложена на Францию и Англию. Сначала на западе должны быть проведены только операции местного значения, против незначительных нарушений наших границ. Германская сухопутная граница на западе не должна быть пересечена ни в одном пункте без моего ведома…
"Повторение истории с Рейнской зоной, — подумал Гаусс. — Хорошо, если все обойдется такою же комедией со стороны французов и англичан, как тогда…"
— То же самое относится к операциям на море, — продолжал Гитлер. — А также к операциям, которые могут быть и должны быть ограничены исключительно охраной границ против вражеских атак…
Казалось, Гитлер не мог справиться с хрипом, заглушавшим его голос. Он задыхался от собственного крика.
Гаусс мельком взглянул на Редера. По мере того как Гитлер выкрикивал приказания, лицо адмирала вытягивалось. Гаусс мысленно усмехнулся: "А, ты ждал, что тебе позволят делать что угодно?.. Придется равняться на нас, мой милый… На нас!" Гаусс не любил Редера, как не любил моряков вообще. Он не верил в мощь германского надводного флота. Он считал ее дутой, а весь флот таким же неосновательно чванным, как фигуру гроссадмирала. Гаусс делал исключение только для подводного флота. Подлодки играли важную роль во всех планах, направленных против Англии. Подводные разбойники умели делать свое дело!
Но вдруг голос Гитлера упал. Он бормотал себе под нос что‑то неразборчивое и скоро умолк совсем. В огромном зале наступила тишина. Никто не решался заговорить: не было известно, закончил ли Гитлер свою речь. А прерывать его ни у кого не было охоты. Как часто в таких случаях, храбрецом оказался Геринг.
— Быть может, мой фюрер, перейдем в ваш кабинет? — спросил он. — Гиммлер должен сказать нам несколько слов о последних приготовлениях.
— Сначала ты скажешь, что намерен делать с Варшавой? — ехидно заметил Гиммлер.
Гаусс понял, что Гиммлеру не хочется итти в кабинет и он тянет, выигрывая время. Гитлер вялым кивком в сторону Геринга дал понять, что согласен с Гиммлером.
— Буду краток, — заявил Геринг. — Никакие силы не помешают моим бомбардировщикам превратить Варшаву в кучу камней, если она не сдастся по первому приказу победителей.
— А если сдастся? — спросил Гиммлер.
— Не беда! — ответил Геринг. — Мои летчики сделают свое дело, прежде чем поляки успеют поднять белый флаг. Урок Польше должен быть уроком для всей Европы.
— Жаль… очень жаль… — негромко проворчал Гитлер, но в мгновенно воцарившейся тишине все хорошо расслышали: — Я сожалею, что это только Варшава, а не Москва… Очень сожалею…
С этими словами он устало поднялся и, словно через силу волоча свои огромные ступни, поплелся к дверям кабинета.
Геринг назвал тех, кто должен последовать за Гитлером.
Гаусс не торопился вставать. Он аккуратно собрал свои расчеты, которыми никто так и не поинтересовался, сложил их в портфель и последним вошел в кабинет. Все сидели уже вокруг стола. Гаусс опустился в кресло подальше от фюрера.
— Риббентроп, — ворчливо проговорил Гитлер, — прочтите то место из записки Дирксена… вы знаете…
Риббентроп покорно, хотя и с видимой неохотой, начал читать:
— Из записки нашего посла в Лондоне о предполагаемой позиции Англии в случае германо–польского конфликта: "На основании предшествующего изложения психологических моментов, влияющих на отношение Англии к комплексу германо–польских проблем, может быть поставлен вопрос: какую предположительно позицию займет Англия в германо–польском конфликте? На этот вопрос нельзя ответить ни "да", ни "нет". Надлежит исследовать каждый отдельный случай, чтобы получить ясное представление о позиции Англии…" Я пропускаю случаи, не относящиеся к нынешней ситуации, и перехожу к последнему, — сказал Риббентроп. — "Если бы мы сумели инсценировать провокацию с польской стороны, например обстрел немецкой деревни по приказу какого‑нибудь польского командира батареи или бомбежку немецкого селения польскими летчиками, то решающее значение при определении позиции Англии имели бы ясность и бесспорность умело организованной провокации…"
Заметив, что Гитлер хочет говорить, Риббентроп остановился.
— Хотя господин Дирксен и глуп, я высоко оцениваю это сообщение, — сказал Гитлер. — Оно проникнуто пониманием национал–социалистского духа борьбы и реалистической политики Германии. Я приказал генерал–полковнику Кейтелю организовать в ночь на первое сентября секретную операцию на польской границе. Генерал Кейтель, доложите господам, что сделано.
На этот раз голос Кейтеля звучал не так фельдфебельски бодро, как всегда:
— Операция была мною возложена на генерала Александера. Взвод наших людей, переодетых в форму польской армии, с польским легким вооружением — винтовками, ручными пулеметами и гранатами — должен был быть переброшен на польскую сторону с наступлением темноты. Под покровом темноты взвод во главе с надежным офицером следует вдоль границы. Если нужно, он бесшумно снимает мешающие ему посты польской пограничной стражи. Ночью взвод атакует нашу пограничную охрану, уничтожает заставу номер пятьсот шестьдесят девять и врывается в город Глейвиц. Охрану глейвицкой радиостанции взвод подвергает расстрелу. Подготовленный к тому времени в Глейвице работник Александера выступает по глейвицкому передатчику с призывом к немцам восстать против фюрера и империи. Подоспевающие немецкие части вступают в бой за радиостанцию. Взвод с боем отступает к польской границе. Он истребляется нашими войсками или берется в плен и расстреливается.
— Отлично! — с возбуждением воскликнул Гитлер.
— Однако… — с ударением проговорил Кейтель, — обратившись к рейхсфюреру СС доктору Гиммлеру за необходимым польским обмундированием, оружием и автомобилями, мы получили отказ.
— Как? — угрожающе спросил Гитлер.
— Нам отказали, — обиженно повторил Кейтель.
Гитлер обернулся в сторону Гиммлера. Но прежде чем он успел что‑либо сказать, Гиммлер поспешно заговорил:
— Мой фюрер, не хотите же вы, чтобы этот "взвод" провалил великое дело, которое вы так мудро задумали и начали с таким искусством? — Гиммлер насмешливо повторил, глядя на Кейтеля: — "Взвод"! Здесь нужен не взвод солдат, не "надежный" офицер, а люди, для которых риск был бы искуплением их вины, смерть была бы благодеянием.
— Опять ваши уголовники? — с неприязнью спросил Кейтель. — Мы не можем послать с ними ни одного офицера.
— А им и не нужны ваши офицеры, — отпарировал Гиммлер. — Им нужны мои тюремщики, господин генерал–полковник, а не генштабисты.
— И вы воображаете, что, вернувшись из операции, эта банда будет хранить молчание?
— Мне важно, чтобы они захотели пойти в операцию, а это они захотят. Я обещаю им свободу и денежное вознаграждение. А о том, будут ли они болтать после операции, позвольте позаботиться нам. Если угодно фюреру, Гейдрих доложит подробности.
Гейдрих не ждал разрешения Гитлера.
— Болтать им не придется: те из группы, кто не будет перебит в перестрелке, должны быть в тот же день расстреляны службой безопасности. Кальтенбруннер уже получил распоряжения.
— Все готово, — лаконически проскрипел Кальтенбруннер.
— Вот! — сказал Гиммлер, с торжеством посмотрев на Кейтеля.
Тот пожал плечами, как бы желая сказать: "Подумаешь, новость! Мы тоже расстреляли бы всех своих". А вслух проговорил:
— Кто поручится, что ваша банда не разбежится, едва переступив границу?
— Во–первых, — резко заявил Гейдрих, — они знают, что мы их выловим и четвертуем. А за выполнение задачи им обещана свобода и награда. Во–вторых… они не знают того, что сделанная каждому из них прививка якобы против столбняка в течение двадцати четырех часов…
— Так что у них просто не будет времени болтать, — мимоходом заметил Гиммлер.
— Мне это нравится, — задумчиво проговорил Гитлер. — Благодарю вас, доктор Гиммлер. Но… я хочу, чтобы ОКВ было все же в курсе всего этого дела. Офицер ОКВ должен присутствовать в Глейвице и, может быть, даже руководить операцией по окружению и уничтожению группы Кальтенбруннера.
Гаусс понял: Гитлер хочет перестраховаться. Он знает, что армия боится службы безопасности, и потому ненавидит ее людей. Уж армейцы‑то не выпустят ни одного диверсанта, если сказать солдатам, что это люди Кальтенбруннера. Перестреляют, как куропаток. Ход понравился Гауссу.
Гитлер остановил взгляд на Шверере. У старика защемило под ложечкой. "Я так и знал, — подумал он. — Опять проделка Гаусса: сейчас меня сунут в эту кашу". Гитлер действительно проговорил:
— Заветной мечтой генерала Шверера был восточный поход. Я предоставлю ему честь начать это дело… Генерал Шверер! — Шверер нехотя приподнялся в кресле. — Германия возлагает на вас уничтожение особой группы Кальтенбруннера. Преследуя беглецов в польских мундирах, вы первым ступите на землю Польши.
— Благодарю вас, мой фюрер, — вяло проговорил Шверер. Ему при этом казалось, что он чувствует на своем затылке насмешливый взгляд Гаусса. Однако, едва опустившись в кресло, он забыл обо всем, кроме бередившего мозг вопроса: "Уж не понадобилось ли им опять подставить меня под выстрел какого‑нибудь гиммлеровского уголовника, наряженного в польский мундир, чтобы иметь еще один предлог для наступления?.."
Холодные мурашки бежали по спине старика. Он не слышал больше того, что говорилось за столом.
Но на этот раз он ошибался: план захвата глейвицкой радиостанции был для Гаусса такой же новостью, как для Шверера.
Заседание окончилось. Гитлер, как всегда, неожиданно замолчав на полуслове, сорвался с места и исчез, прикрываемый адъютантами.
Его спина уже скрылась за дверью, а Гаусс все смотрел на тяжелые дубовые створки.
14
Опускаясь по служебной лестнице, план провокации на польской границе докатился до командира 17–го отряда службы безопасности хауптштурмфюрера СС Эрнста Шверера.
Эрнст ничего не имел против этого поручения. Он не раз проводил подобные операции на своей немецкой земле против рабочих, коммунистов, вообще антифашистов. Он с удовольствием вспоминал о своем участии в захвате Австрии, о провокации, которую ему удалось организовать в Чехии вместе с белочулочниками Хенлейна. Тогда его подчиненные убили восемнадцать чехов и нескольких "красных" немцев.
Но на этот раз ему стало не по себе сразу же, как только бригаденфюрер изложил задание. Эрнсту претила не провокация, как таковая, — он с удовольствием вырежет заставу и пустит в расход несколько штафирок на радиостанции, хотя бы они и были немцы. Смущало другое: обстановка, в которой бригаденфюрер посвятил его в суть этого дела. Уж очень не в нравах СД была любезность бригаденфюрера, чересчур необычны были посулы наград и повышение сразу в чин оберштурмбаннфюрера, минуя четыре кубика штурмбаннфюрера. Все было подозрительно. Даже то, что люди Эрнста должны были выполнять главным образом функция конвойных при команде уголовных арестантов, которые составят основную силу диверсионной партии. Зачем уголовники? Как будто эсесовцы не доказали своей готовности и способности совершить любое уголовное преступление! Эрнст смотрел на хорошо знакомый шрам в виде полумесяца, красневший на щеке бригаденфюрера, и старался уловить в словах начальника ту действительную угрозу благополучию и жизни его, Эрнста, которую он, как животное, инстинктивно уже разгадал.
Однако Служба безопасности была Службой безопасности. То, что Гейдрих и Кальтенбруннер хотели сохранить в тайне даже от своих сотрудников, во многих случаях тайной и оставалось. Бригаденфюрер открыл Эрнсту, что уголовники, которые уцелеют в перестрелке, должны быть уничтожены немедленно по окончании операции. Эрнст охотно взял и это дело на себя. Но бригаденфюрер ничего не сказал Эрнсту о смертельности прививок, предназначенных всем участникам "дела".
— Им всем будет сделан укол. Предохранение от столбняка и вместе с тем что‑то возбуждающее, для храбрости, — непринужденно проговорил бригаденфюрер в заключение беседы.
— Моим парням не нужно ничего возбуждающего, — ответил Эрнст. — Они и так справятся с делом.
— Нет, нет! — запротестовал начальник. — Все получат свою порцию. И вы должны показать пример остальным.
Эрнст не стал спорить. Но заранее решил, что постарается уклониться от каких бы то ни было вспрыскиваний — будь то состав "бодрости", "успокоения" или чего другого. Полбутылки коньяку — вот все, что ему нужно.
Ценою примитивной хитрости ему удалось подставить под шприц своего помощника по операции — здоровенного детину хауптшаррфюрера Мюллера. Тот получил два укола.
Вечером Эрнст с удовольствием оглядел себя в зеркало: лихо сдвинутая на ухо конфедератка польского пограничника и хорошо пригнанный мундир с массой серебра показались ему куда более элегантными, чем погребальный наряд гестапо. Жаль, что не удастся в таком виде показаться какой‑нибудь берлинской девчонке!
От пограничной комендатуры, где происходило переодевание, отряд двинулся к границе. Под командой Эрнста находились эсесовские головорезы, привыкшие к ночным вылазкам на польскую сторону. Так как они не были посвящены в то, чем эта вылазка отличается от прежних, то уверенность в безнаказанности и благополучном возвращении придавала им смелости. Уголовники, составлявшие основное ядро отряда, знали еще меньше. Но они были готовы на все за обещанную свободу. Хауптшаррфюрер Мюллер был, кроме Эрнста, единственным, кто знал цель экспедиции — нападение на немецкую радиостанцию в Глейвице.
Сидя рядом с Эрнстом в кабине грузовика, Мюллер молчал. Его ум не был приспособлен к какому‑либо анализу полученных приказаний, а нервы он имел такие, какие и должен иметь разбойник. Они не приходили в возбуждение от того, что Мюллеру предстояло вырезать несколько польских и немецких пограничников и поставить к стенке инженерчиков какой‑то радиостанции. Вероятно, это какие‑нибудь красные, раз уж начальство решило с ними покончить. А до того, что на этот раз до них добираются таким кружным путем, Мюллеру не было дела.
Единственным человеком, чувствовавшим себя не в своей тарелке, был Эрнст. Тело его время от времени покрывалось гусиной шкурой, и противный холодок пробегал по спине. Он поймал себя на том, что нервно повел лопатками. Но чорт побери, Мюллеру вовсе незачем видеть его волнение! На тот случай, если подчиненный все же заметил его судорожное движение, Эрнст пробормотал:
— Не выношу сырости…
Но Мюллер промолчал и на этот раз. Переживания спутника его не интересовали.
У скрещения двух заброшенных дорог грузовики высадили команду и повернули обратно.
Когда затих шум удаляющихся автомобилей, Эрнст услышал шлепанье своих людей по грязной дороге. Он приказал сойти на траву обочины. Стало почти тихо. В окружающей темноте Эрнсту чудилось, что он остался один во всем мире. Впрочем, это ощущение быстро исчезло: будь он один — он нашел бы местечко посуше, завернулся бы в плащ и дождался бы солнца. А там со светом пробрался бы обратно к своим, придумав какую‑нибудь причину, помешавшую выполнению задания. Но тут его окружали эсесовцы. Эрнст мог с уверенностью сказать, что кто‑нибудь из них, может быть здоровяк Мюллер, приставлен для наблюдения за своим начальником. Такова была в Службе безопасности система круговой слежки начальников за подчиненными, подчиненных за начальниками.
Значит, оставался только путь вперед, туда, где пролегает всегда немного таинственная линия границы.
Кто‑то из его людей заговорил. Эрнст резко остановился и в бешенстве обернулся, пытаясь разглядеть в темноте виновника. Но тут же послышалось негромкое рычание Мюллера. Потом Эрнст по звуку определил крепкий удар, и все снова стихло.
По мере того как глаза Эрнста привыкали к темноте и стали различать едва намеченные силуэты, ему начало казаться, что его люди также видны и подкарауливающим их пограничникам по обеим сторонам границы.
Эрнст приказал приготовиться к снятию польских постов. Собственный шопот показался ему едва ли не криком, способным разбудить всю пограничную стражу в округе.
Эрнст был рад начавшемуся дождю: его пелена увеличит невидимость отряда, а шум капель по листве заглушит шаги.
Но мелкий дождь тут же прекратился, едва смочив одежду. Только глина стала еще более скользкой, чем прежде. Эрнст то и дело хватался за ветви деревьев, чтобы удержаться на разъезжающихся ногах. Эта неустойчивость заставляла напрягаться все тело, нервы еще больше натягивались. От каждого прикосновения ветки Эрнст испуганно втягивал голову в плечи. Он все чаще останавливался. Спутники натыкались на него и шопотом ругались, не узнавая начальника или делая вид, будто не узнают. В других обстоятельствах это обошлось бы им дорого, но тут Эрнст предпочитал молчать. Не только потому, что малейший шум казался ему риском навлечь на себя огонь с обеих сторон границы, но и оттого, что он начинал побаиваться своих уголовников. Он понимал, что они ненавидят его, пожалуй, даже больше, чем тех поляков, на которых он должен был их натравить.
По учащенному дыханию людей, по злому шопоту Эрнст угадывал, что его тревожность передается им. Он заранее представлял себе, как эсесовцам придется подталкивать уголовников штыками в спину, чтобы заставить итти вперед.
Но Эрнст меньше всего думал сейчас о судьбе подчиненных, об исполнении задачи. Его занимал исход дела для него самого.
Следовало прежде всего не держаться первых рядов. И Эрнст стал мало–помалу, незаметно для других, отставать. Но едва две–три тени обогнали его, как он почувствовал ткнувший его в спину тяжелый кулачище Мюллера. Ничего не оставалось, как прибавить шагу. Он с ненавистью представил себе маленькую головку Мюллера, его бычью шею, тяжелый взгляд до бессмысленности тупых глаз… Брр!..
С этого момента Эрнст думал о своих людях уже не как о помощниках в выполнении трудного поручения, а единственно как о банде, посланной для того, чтобы помешать ему повернуть обратно. Они не позволили бы ему удрать, даже если бы он решился на это. Они, и прежде всего Мюллер, схватили бы его и притащили к бригаденфюреру. Эрнст вспомнил, как багровеет иногда шрам на щеке начальника… О дальнейшем не хотелось и думать. Тошнотный комок подкатывал к горлу.
Да, путь открыт только в одну сторону — туда. Но уж он‑то примет все меры к тому, чтобы вернуться живым…
Настало время рассыпаться и залечь перед последним броском. Сейчас они очутятся среди чащи, в которой притаились польские пограничники.
Теперь Эрнст ненавидел этих поляков так, как может ненавидеть человек, сознающий их превосходство над собой.
Эти польские солдаты, наверно, верили в то, что делают святое дело первой шеренги — они стерегут польскую границу от нацизма. Они, наверно, любят свою Польшу и готовы зубами драться за ее неприкосновенность. Эти простые ребята, загнанные в лес дисциплиной полковничьего государства, едва ли понимали, что их родина давно продана, обречена на муки своими же, польскими предателями–министрами, иноземными политиками и всем черным воинством католической церкви. Эти парни, наверно, и не подозревали, что кровь, которую они готовы были пролить за свою дорогую мать Польшу, — первая жертва в огромной и темной игре политических разбойников. Имена этих разбойников представлялись им, вероятно, некоей абстракцией. Что такое для них какие‑нибудь чемберлены и галифаксы, боннэ и петэны, морганы и рокфеллеры? Только заграничная разновидность собственных беков и смиглых — бар, захвативших право играть судьбою страны.
Простые польские парни, облаченные в солдатские мундиры, отчетливо сознавали одно: им доверена граница. За нею притаился многовековый враг славянской Польши — тевтонский милитаризм. Это солдаты знали. Они уже видели этот милитаризм в действии. Сожженные деревни, истерзанные бабы, повешенные старики и детские трупы на дорогах — это было уже двадцать пять лет назад, когда вильгельмовские полки топтали польскую землю.
Баре нарочно не пускали простых польских парней дальше второго класса приходской школы, чтобы те не могли ни в чем разобраться, чтобы верили, будто действительно сторожат свою Польшу и чтобы безропотно отдавали за нее жизнь…
Польские пограничники сжимали карабины; они зорко вглядывались в темноту из‑под огромных козырьков своих угловатых фуражек. Но зачем были им карабины, к чему была бдительность, когда из лесу на слабо освещенную прогалину вышли солдаты в своих же польских мундирах, в конфедератках? Эти нивесть откуда взявшиеся солдаты знали пароль. И только в тот последний миг, когда штыки нежданных пришельцев во вспугнутом молчании леса пронзали тела застигнутых врасплох пограничников, простые польские парни поняли: это тевтоны в польских мундирах.
Но было поздно: часовые были сняты, пост окружен и вырезан, прежде чем подхорунжий успел повернуть ручку старенького телефона. Отряд Эрнста мог поворачивать обратно, в сторону своей границы, не боясь огня в спину.
На какой‑то короткий промежуток времени Эрнст почувствовал облегчение, пока не понял, что казавшееся самым трудным — снятие польских постов — лишь незначительная часть поручения. Самое страшное было впереди. Что, если число немецких постов на границе не уменьшено, как обещал бригаденфюрер? Что, если немецкие посты откроют огонь не холостыми патронами? Что тогда… Повернуть? Но куда? В Польшу, на растерзание разозленным польским пограничникам?..
Эрнст только сейчас до конца понял, как ловко его втянули в эту авантюру. В такой просак он не попадал еще никогда: куда ни сунься, всюду враги. Сначала сзади немцы — впереди поляки. Теперь позади поляки — впереди немцы.
Но делать нечего, пора было двигаться обратно к своей границе, пока поляки с соседних постов ничего не заметили. Вот тут‑то и пригодилась полбутылка коньяку, захваченная с собою Эрнстом. Он выпил бы ее всю, если бы не жадный взгляд Мюллера. Чтобы задобрить верзилу, Эрнст отдал ему половину.
Эрнст приказал пересчитать людей и двинулся в путь. Шли в таком же молчании, как сюда. Но было вдвое страшнее. Неподалеку от Эрнста слышалось сопенье Мюллера. На то, чтобы отстать, отбиться от цепи, не было надежды.
По расчетам Эрнста до немецких линий оставалось уже совсем немного, когда по лесу вдруг прокатилось: трах–тара–рах–тах–тах… Эхо неслось, комкая тишину и расшвыривая лесные шорохи, сорвалось в лощину и, разорванное на куски, исчезло где‑то на польской стороне.
Сделав вид, будто споткнулся, Эрнст бросился на землю. Он все падал и падал, а земля, казалось, уходила из‑под него.
Так катился он по косогору, пока не оказался в воде.
Цепляясь за скользкий глинистый берег, стукаясь коленями о камни, он судорожно карабкался вверх, пораженный смертельным страхом. Выбравшись на берег ручья, он жадно прижался к земле. Тяжело дыша, прислушивался, не повторятся ли раскаты того, что он принял за пулеметную очередь, но что в действительности было лишь одиночным выстрелом в лесу.
Отвратительная мелкая дрожь проникла во все суставы и лишила Эрнста способности двигаться. Он бы лежал и лежал, если бы новый приступ ужаса не заставил его метнуться от раздавшегося поблизости хруста ветвей.
— Господин оберштурмбаннфюрер! — тихонько окликнул Мюллер.
Эрнст понял, что скрываться бесполезно:
— Ох, боже мой… — со стоном прохныкал он.
— Ну, какого дьявола? — сразу утратив всю вежливость, прорычал Мюллер.
— Кажется, я вывихнул ногу… — еще жалобнее прошептал Эрнст.
— Вылезайте, пока нас не накрыли!
— Не могу сделать ни шагу. — Эрнст готов был заплакать. Ему уже казалось, что он действительно вывихнул ногу: лодыжка по–настоящему болела. — Честное слово, я останусь без ноги… Я чувствую, как она распухает.
— Еще десяток метров, и мы сойдемся со своими, — хмуро ответил Мюллер.
Эрнст закрыл глаза: опять лес, опять ползанье в темноте, опять грохот пулемета? Он окончательно решился.
— Не ждите меня, Мюллер. — Шопот стал трагическим. — Бросьте меня здесь на произвол судьбы…
И тут Эрнст впервые понял, как действует рычание Мюллера на подвластных ему людей. Хауптшаррфюрер без церемоний схватил его за плечо и проговорил сквозь зубы:
— Довольно валять дурака!
— Это же я, Шверер!
— Вставайте, а не то… — угрожающе проговорил эсесовец и так тряхнул своего начальника, что у того ляскнули зубы.
— Вы с ума сошли! — крикнул Эрнст. — Вы что, не узнаете меня, что ли?
— Не беспокойтесь: я сразу узнал вас… Пошли!
— Но я же не могу встать.
— Нет, этим вы не отделаетесь! — И лапа Мюллера впилась в плечо Эрнста.
— Ну, погодите, — прошептал Эрнст, — только бы мне остаться в живых… Уж я покажу вам!
— Там будет видно…
Стараясь быть внушительным, Эрнст прикрикнул:
— Убирайтесь и пришлите сюда двоих, чтобы донесли меня.
— У меня другой приказ, — проговорил Мюллер, и Эрнсту показалось, что он вытаскивает из кобуры пистолет.
— Вы ответите за все это! — пробормотал Эрнст, делая вид, будто ему трудно подняться. Но сильная рука Мюллера потянула его вверх, и Эрнст сразу оказался на ногах. Опираясь на руку Мюллера и прихрамывая, он потащился за эсесовцами. Голова его была теперь занята одним: Мюллер должен быть уничтожен первым!
— Из‑за вас могло сорваться все дело, — мрачно проговорил Мюллер, но в его тоне Эрнст уловил нотку примирения. Однако это не изменило хода его мыслей: "Он должен быть уничтожен первым".
Мюллер насмешливо спросил:
— Ну, может быть, теперь вы перестанете хромать?
— Да, мне значительно лучше… Видимо, нужно было немного размять ногу. — И Эрнст оттолкнул руку хауптшаррфюрера. — Где люди?
— Там, — Мюллер махнул в темноту. — До наших постое рукой подать.
— Людей в цепь! Гранаты к бою! — приказал Эрнст.
— Слушаю, — обычным тоном исполнительного служаки ответил Мюллер, но не ушел.
— Марш!.. Или, может быть, вы трусите? — спросил Эрнст.
Мюллер исчез. Через несколько минут Эрнст услышал хруст веток, приглушенные голоса, передающие команду. Отряд двинулся вперед. Эрнст бежал, пригнувшись к земле и зажав в руке парабеллум. Его мысль попрежнему была направлена к одному: "Чтобы спастись самому, нужно уничтожить Мюллера". В потемках он пытался отыскать взглядом большую тень Мюллера.
Генерал Шверер и Отто с вечера 30 августа расположились в гостинице Киферштедтеля, к западу от Глейвица. Шверер полагал, что тут он будет в полной безопасности и сможет в течение нескольких минут достичь города, как только прибудет донесение о том, что провокационная радиопередача закончена и расположенные в засаде войска уничтожили или переловили диверсантов.
Под утро Шверера разбудил отдаленный треск перестрелки в стороне Глейвица. Старик приказал Отто включить приемник. Оба с интересом прослушали передачу, призывающую немцев восстать против Гитлера. Пока, по донесению офицера связи, в Глейвице происходили окружение и расстрел диверсантов, Шверер успел напиться кофе. Он допивал вторую чашку, когда доложили, что все закончено и два сумевших убежать от расстрела диверсанта будут вот–вот изловлены. Он сел в автомобиль и отправился в город, намереваясь убедиться в уничтожении всей группы.
Шверер с презрением смотрел на перепуганных жителей Глейвица, жавшихся к стенам домов. Кое‑кто поспешно укладывал в автомобили чемоданы, воображая, что уже началась война. Эсесовцы стаскивали с перебитых уголовников и с охранников Эрнста польские мундиры и выбрасывали их на улицу. Эти мундиры должны были убедить обитателей Глейвица в том, что нападение было совершено поляками.
Шверер лично пересчитал мундиры. Нехватало трех.
— Скольких ловят? — спросил он Отто.
— Двоих, экселенц.
— Скажи, что если в течение часа, мне не доставят и третьего, я прикажу расстрелять офицера, которому поручено окружение.
— Слушаю, экселенц.
— Иди!
Он в нетерпении мерил мелкими семенящими шажками кабинет директора радиостанции, где не осталось ни одного стекла от первой же гранаты. Прошло по крайней мере полчаса, пока дежуривший у телефона Отто доложил:
— Двое бежавших пойманы.
— Расстрелять! — коротко бросил Шверер. Но тут ему пришла мысль допросить этих уцелевших, куда мог деваться третий пропавший. — Сначала дать их сюда, — приказал он. — Всем покинуть комнату.
Прошло несколько минут. На железной лестнице послышался топот нескольких пар подкованных сапог. Дверь отворилась, и в комнату втолкнули двух связанных по рукам людей в изорванных польских мундирах. Шверер почувствовал, как кровь отливает у него от головы: один из двух "поляков" был Эрнст.
Старик пытался дрожащими руками удержаться за поплывший от него стол…
В тот же вечер, 31 августа 1939 года, Эрнст сидел в кабинете бригаденфюрера. Сам бригаденфюрер беспокойно расхаживал по комнате, слушая подробный рассказ Эрнста об операции на границе.
Иногда, проходя мимо Эрнста, он исподлобья взглядывал в лицо новоиспеченному оберштурмбаннфюреру. Его поражало спокойное и даже, сказал бы он нахальное выражение лица этого малого. Просто удивительно: пробыв почти целый день на свободе, Эрнст не мог не узнать, что все меры к уничтожению диверсионной группы были приняты заранее и проведены в жизнь без всяких исключений, Эрнст должен был понять, что если бы не совпадение, по которому именно его отцу было поручено дело, сам он, Эрнст, едва ли сидел бы теперь здесь и с эдаким спокойствием покуривал папиросу. Бригаденфюрер был уверен, что как только он доложит об этом неприятном осложнении Кальтенбруннеру, а тот, в свою очередь, Гейдриху или Гиммлеру, часы Эрнста будут сочтены. Оставить его в живых — значило рисковать разоблачением всей провокации, ведущей к таким крупным последствиям, как вторжение в Польшу, как война… Чорт возьми, чем же объяснить это удивительное спокойствие парня? Неужели он не понимает, что сосет одну из последних папирос в своей жизни?
А Эрнст был действительно удивительно спокоен. Через несколько минут, когда он закончил свой рассказ, причина этого спокойствия стала ясна и бригаденфюреру:
— Прежде чем явиться к вам с этим докладом, — проговорил Эрнст, и в голосе его прозвучало даже что‑то вроде хорошо сознаваемого превосходства над начальником, — я сделал то же самое, что некогда проделал наш бывший коллега Карл Эрнст…
Бригаденфюрер перестал ходить по комнате и удивленно уставился на Эрнста.
— Я заготовил несколько писем, — продолжал тот. — В них точно описано все дело. Некоторые из этих писем уже в руках моих друзей в различных пунктах Германии.
При этих словах бригаденфюрер не мог подавить вздоха облегчения, но Эрнст насмешливо предостерег его:
— Вы полагаете, что это не так уж сложно: вытянуть из меня имена друзей! Я был бы идиотом, если бы второй половины писем не переправил за границу. Туда вам не дотянуться. Если со мною что‑нибудь случится, весь мир узнает о сегодняшнем происшествии. Так и доложите, кому следует. Полагаю, что после этого вся Служба безопасности получит приказ охранять меня, как коронованную особу…
Эрнст бесцеремонно потянулся в кресле.
Бригаденфюрер в остолбенении стоял напротив него. Шрам, до того едва заметный, багровым полумесяцем перерезал теперь его щеку.
— Однако!.. — медленно проговорил он, стараясь подавить приступ бешенства. — Вы далеко пойдете. — И тут же с неподдельным интересом спросил: — Но как же прививка? Почему она не подействовала?
— Прививка "бодрости"? — насмешливо спросил Эрнст. — Мой шприц пришелся на долю хауптшаррфюрера Мюллера.
— Каким образом?!
— Это уж мое дело… Важно то, что этот второй шприц избавил меня от необходимости собственноручно пристрелить этого труса. Он подох прежде, чем мы добрались до радиостанции.
Еще несколько мгновений бригаденфюрер рассматривал физиономию Эрнста, выражение лица которого делалось все более наглым. По мере того как бригаденфюрер глядел, к нему возвращалось спокойствие. Шрам на щеке делался все менее заметным.
Наконец эсесовец неопределенно проговорил:
— Что ж… может быть, такие‑то нам и нужны…
— Я тоже так думаю, — с усмешкой согласился Эрнст.
15
— Крауш, в канцелярию!.. — послышалось на тюремной галлерее, когда сутулый, тощий, как скелет, заключенный, устало волоча ноги, брел с вымытой парашей в руках.
Крауш поставил парашу, вытянул руки по швам и обернулся к надзирателю.
— Живо посудину на место и марш в канцелярию! — последовал приказ.
Арестант молча поднял парашу и понес в камеру.
Прислонившись спиною к поручням галлереи, надзиратель проводил его скучающим взглядом. Через минуту Крауш так же медленно, как делал все, проплелся мимо него обратно к выходу.
— Если письмо от милой, расскажешь мне, с кем она живет, — насмешливо бросил надзиратель вслед старику.
Крауш, не сморгнув, повернулся и, опять исправно взяв руки по швам, пробормотал:
— Непременно, господин вахмистр.
Арестант Карл Крауш, бывший социал–демократ, сидел по приговору суда города Любека. В приговоре значилось, что он получил свои шесть лет за отказ предъявить документы по требованию наружной полиции и за избиение в пивной "Брауне хютте" инспектора государственной тайной полиции.
Крауш ни на суде не протестовал против жестокости приговора, ни впоследствии никому не жаловался. Старик был доволен тем, что в судебном деле не значилось главное, в чем гитлеровцы могли бы его обвинить: способствование побегу из‑под надзора любекской полиции функционера коммунистической партии Германии Франца Лемке. Такое обвинение обошлось бы Краушу значительно дороже, чем несколько лет тюрьмы.
Смирением и исполнительностью Крауш старался заслужить расположение тюремного начальства. Его постоянно снедал страх, как бы ему не прибавили срок. Он был стар и знал, что в таком случае еще меньше останется шансов увидеться с семьей, о которой он не переставал мучительно думать каждую минуту своего пребывания в стенах тюрьмы.
Недавно Крауш получил приказ исполнять обязанности кальфактора в "строгом" отделении тюрьмы.
Никто из заключенных ганноверской тюрьмы не знал, что одна из камер "строгого" отделения подверглась недавно переделке: была навешена вторая, дополнительная, стальная дверь, половина окна была забетонирована, и наружный щит окошка удлинили так, что стал невидим даже тот клочок неба, который видели арестанты в других камерах. В этом каменном мешке появился заключенный, чье имя не было сообщено даже надзирателям. Понадобилось время, чтобы они опознали в нем Эрнста Тельмана.
Уборка камеры Тельмана тоже была возложена на молчаливого Крауша.
Войдя в канцелярию тюрьмы, Крауш не сразу узнал сидевшего за столом, спиною к свету, человека. Он не мог различить черт его лица. Ясно виднелись только хорошо освещенные погоны вахмистра.
Крауш вытянулся у двери и отрапортовал о своем прибытии.
Вахмистр продолжал писать.
Теперь, когда глаза Крауша привыкли к царившей в канцелярии полутьме, он узнал Освальда Ведера. Арестанты редко видели этого человека. Он с ними почти не соприкасался. Так же, впрочем, как и с большинством надзирателей. Ведер выполнял обязанности писаря у советника по уголовным делам Опица, о котором тюремная молва разнесла самые мрачные слухи.
Советник тоже не соприкасался ни с кем из населения тюрьмы. Очень ограниченный круг лиц знал, что его обязанностью является наблюдение за арестантом, чье имя старались сохранить в тайне, — за Эрнстом Тельманом.
Такой робкий человек, как Крауш, должен был бы испытать страх и по крайней мере любопытство по поводу вызова к писарю страшного Опица. Но на лице старика появилось только выражение напряженного внимания, словно он боялся в полутьме пропустить малейшее движение вахмистра.
Наконец Ведер оторвался от толстой шнуровой книги.
— Распишись! — приказал он, не глядя на арестанта, и подвинул книгу к краю стола. — Не забудь: сегодня тридцать первое августа тысяча девятьсот тридцать девятого года.
Когда Крауш дрожащими от непривычки пальцами вывел свое имя, Ведер протянул ему распечатанную пачку табаку.
— Курительная бумага внутри, — хмуро проговорил он и, словно боясь соприкоснуться с пальцами арестанта, отдернул руку, едва Крауш взял пачку.
Нелегко сохранить способность спать, если тебя в течение семи лет одиночного заключения лишают возможности работать, двигаться, даже разговаривать хотя бы с самим собой. Тем не менее бессонница редко мучила Тельмана. Так же как он заставил себя каждое утро делать гимнастику, несмотря на отекшее от дурной пищи и болезни тело, так же как он вынуждал себя часами ходить по камере — три шага туда, три обратно, чтобы сохранить подвижность, так же как он ни на минуту не терял способности трезво оценивать все, что происходило в мире, далеко за стенами его одиночки, точно так Тельман силою своей железной воли заставлял себя спать. Это было необходимо для сохранения организму сопротивляемости, для сохранения воли и способности мыслить.
И вот сегодня сон вдруг не пришел. Тельман лежал, повернувшись лицом к стене. Такую шершавую серую поверхность он видел перед собой уже семь лет. Гитлер перебрасывал его из города в город, из тюрьмы в тюрьму, из камеры в камеру, но это мало что меняло в обстановке, окружающей Тельмана: те же серые стены, те же решетки на крошечных окнах, тот же яркий свет электрической лампочки днем и ночью, тот же промозглый холод и безмолвие могилы. Даже у приставленного к нему судебно–полицейского чина те же стеклянные глаза палача и тонкие губы садиста, хотя раньше этот чин назывался Гирингом, теперь называется Опицем и неизвестно как будет называться через несколько лет.
Несколько лет?!
Еще несколько лет?!
А дальше?..
Чем кончится эта глава немецкой истории?
Как ни трудно следить за жизнью из этой камеры, Тельман отдает себе отчет в происходящем. Самое главное: он знает анализ событий, данный Сталиным. Сопоставляя этот анализ с известиями, так мужественно доставляемыми товарищами с воли, Тельман может разобраться в происходящем на его несчастной родине. Да, как ни противно всему образу его мышления это жалкое слово, он вынужден его употребить. Несчастная страна, несчастный народ!.. Разве не величайшее несчастье попасть в плен кучке негодяев, с жестокостью кретинов осуществляющих предначертания закулисных хозяев положения? Даже отсюда, из тюремной камеры, видно, что, по существу, нацисты выполняют ту же историческую задачу врагов германского народа, какую когда‑то выполняли социал–демократы. Больше пятнадцати лет тому назад товарищ Сталин назвал Вельса приказчиком Моргана и победу социал–демократов на выборах в рейхстаг победой группы Моргана. Тельману кажется, что было бы справедливо назвать теперь победу Гитлера победой объединенных сил Моргана, Рокфеллера и Круппа. Интересно было бы узнать суждение по этому поводу товарища Сталина… Это чрезвычайно важно для определения дальнейшего поведения немецких коммунистов. Даже лишенная всякой массовой базы, загнанная в глубочайшее подполье, КПГ не должна, не имеет права складывать оружие. Кровь Шеера, Лютгенса, Андре, Фишера и, может быть, в скором времени его собственная кровь будет цементом, на котором должно держаться единство боевого авангарда немецкого народа. Пусть этот авангард стал малочисленным — знамя партии попрежнему чисто, и товарищи попрежнему высоко несут его…
Трудно, очень трудно следить из тюрьмы за соблюдением условий успеха работы КПГ, названных когда‑то Сталиным. Но Тельман всем сердцем верит: и в глубоком подполье партия продолжает рассматривать себя как высшую форму классового объединения немецкого пролетариата. Товарищи знают: они должны бороться во имя того, чтобы взять на себя руководство жизнью родного народа. Рано или поздно немецкий народ должен сбросить черное иго своих и иноземных фашистов. Не может не сбросить. Краткие известия, приходящие с воли, говорят Тельману, что, ведя тяжелую практическую борьбу, товарищи не забывают об овладении революционной теорией марксизма. Они правильно анализируют редкие лаконические советы Тельмана и неоценимую помощь Сталина. Их лозунги всегда конкретны, их задачи — задачи сегодняшнего дня. Отзвуки, проникающие даже в стены тюрьмы, подтверждают, что боевые лозунги партии всегда соответствуют насущнейшим потребностям масс, проверены в горниле мыслей и чаяний народа. Как бы ни был страшен террор нацизма, как бы ни была дорога цена, которою приходится платить за малейшее проявление протеста против режима Гитлера, дух сопротивления не умирает в немецком народе. Об этом свидетельствует непрестанно растущее население тюрем и концлагерей.
Тельман с радостью отмечал, что при всей высокой принципиальной непримиримости его товарищей по ЦК они проявляют достаточную гибкость в формах борьбы с фашизмом. Они не доктринерствуют, протягивают руку всякому, кто хочет бороться с тиранией. К сожалению, он ничего не слышит здесь о критике, но он не винит товарищей в том, что они не занимаются сейчас публичными дискуссиями. Это могло бы повлечь опасные провокации и провалы подполья. А внутри организации товарищи чистят свои ряды, они зорко следят за ошибками друг друга. Это Тельман заметил по нескольким признакам. Правда, признаки более чем лаконичны, но он хорошо знает своих боевых друзей, ему не нужно разъяснять их намеки. Да, да, он хорошо их знает… Может быть, правда, кроме тех, кто вошел в ЦК уже в последнее время вместо павших на посту. Но это ничего. Он уверен: лучшие из лучших, передовые из передовых ведут партию.
Он так же уверен в этом, как и в том, что, несмотря на гибкость, проявляемую по тактическим соображениям в сотрудничестве со всеми антифашистскими элементами страны, партия беспощадно выбрасывает из своих рядов всех, кто недостоин носить высокое звание солдата пролетарской революции — коммуниста. В этом отношении он не боится за дисциплину, которую он оставил партии как одно из своих лучших творений. Он не боится, что хотя бы одно слово, произнесенное ее вождями, хотя бы одно обещание, данное народу, останется словом и обещанием, — все станет делом, все претворится в победу. Лишь бы немцы не забывали, что там, на востоке, в родной каждому коммунисту и каждому пролетарию Москве, бьется сердце революции. Немцы, помните: русские, русские и еще раз русские — вот ваши лучшие друзья! Какие бы усилия ни прилагали враги, чтобы посеять рознь между этими народами, коммунисты должны показать: идя об руку с русским рабочим классом, немецкий рабочий класс может не бояться ничего и никого. Победа будет за ним… Да, это очень важно… Именно об этом он и должен написать товарищам в ближайшей же записке на волю…
Мало–помалу сон смежил веки. Но и сон Тельмана был сегодня необычно тревожен. Первый же слабый шорох пробудившейся тюрьмы заставил его очнуться. И больше он уже не мог заставить себя уснуть. Вероятно, поэтому он чувствовал утомление с самого утра. С особенной остротой давала себя знать боль в пораженном свищом кишечнике. Тельман через силу сделал гимнастику. Его едва не стошнило от нескольких глотков тепловатой бурой жидкости, которая называлась тут утренним кофе. И тем не менее он, как всегда, приветливым кивком встретил вошедшего за парашей кальфактора Крауша.
Разговаривать с заключенными камер, которые он убирал, Краушу запрещалось под угрозою карцера и наручников. Поэтому, положив на стол полученную от Ведера пачку табаку, он вытащил из нее маленькую тетрадку грубой курительной бумаги и только глазами указал на нее Тельману. Тельман понимающе опустил веки. Это было все.
Зная, что за ним неотступно наблюдают в глазок двери, Тельман преодолевал нетерпение. По крайней мере час или полтора не притрагивался к бумаге. Только по прошествии этого времени он свернул папиросу. Как бы невзначай, от нечего делать разглядывая тетрадку, отсчитал тринадцатый листочек. Несколько раз выпустил на него дым. На листке все яснее проступали мелкие, едва различимые простым глазом буквы: Г…и…т…л…е…р… н…а…п…а…л…
Терпеливо, не подавая виду, что он что‑то видит, Тельман, наконец, прочел: "Гитлер напал на Польшу…"
В раздутых нездоровой полнотой пальцах не было признаков дрожи, когда Тельман свернул из этого листка следующую папироску и зажег ее. Курил медленно, словно бы мысленно следя за тем, как одна за другою вместе с дымом исчезают буквы: Г…и…т…л…е…р… н…а…п…
Папироса еще тлела, когда отворилась дверь камеры и на пороге показался Опиц в сопровождении двух надзирателей.
Советник впервые пришел к Тельману днем. Он придирчиво осмотрел все углы камеры и задержал взгляд на дымящейся папиросе заключенного. Тельману показалось даже, что советник следит за тем, как от нее лениво отделяется струйка дыма. Дым поднимался медленно, словно ему было трудно взвиться в спертом воздухе камеры, унося к потолку не в меру тяжкие слова: "Гитлер напал на…"
Опиц сделал знак надзирателям удалиться и остался с глазу на глаз с узником. Еще некоторое время длилось молчание. Тельман сделал несколько столь глубоких затяжек, что закружилась голова. Зато он был уверен, что весь проявленный на бумаге текст сгорел.
— Ну–с, теперь мы сможем, наконец, объявить, что покончили с коммунизмом, — сказал Опиц и сделал многозначительную паузу. — Войска фюрера вторглись в Польшу. — Опиц, прищурившись, посмотрел на Тельмана, спокойно прижимавшего пальцем окурок к краю таза. Повидимому, советник ждал проявления волнения. Не заметив никаких его признаков, злобно проговорил: — Через месяц он будет в России. Коммунистической Москвы больше не будет на карте! Слышите: это конец большевиков.
Тельман ненавидел бледную физиономию Опица. Он ненавидел весь родивший советника режим. Ненавидел Гитлера. Но напряжением воли он заставил себя ничем, решительно ничем не проявить владевших им чувств, не издал ни звука.
— Что вы на это скажете? — издевательски спросил Опиц.
И только тут Тельман не мог удержаться от удовольствия сказать то, что думал. Он надеялся, что сказанное послужит немецкому народу вехой на пути к пониманию правды. И, как только мог громко, ответил:
— Я скажу: это конец!
— Ага! — торжествующе воскликнул Опиц.
— Я скажу, — спокойно повторил Тельман: — Сталин свернет шею Гитлеру.
Несколько мгновений советник смотрел на Тельмана испуганно–ненавидящими глазами. Потом в бешенстве толкнул дверь ногою и выбежал вон. Послышался звон замка. В камере воцарилась тишина могилы.
Тельман с благодарностью посмотрел на крошечный черный окурок, приставший к краю таза. Благодаря товарищам со общение Опица не застало его врасплох. Теперь вся тюрьма, а за нею и вся Германия будут знать, что думает об этой войне коммунист Эрнст Тельман…
Эта мысль не успела оформиться до конца, когда снова послышался лязг затворов. Вошел надзиратель.
— Руки! — лаконически скомандовал он и привычным движением замкнул на запястьях Тельмана строгие наручники.
16
Несмотря на жестокий террор, царивший внутри аппарата нацистской партии, Гитлер и Геринг боялись, что никакие приказы не помешают Гиммлеру расправиться с Тельманом так, как тот считал нужным. А Гиммлер принадлежал к клике нацистов, полагавшей, что беречь Тельмана незачем, что узник не может пригодиться ни для каких обменных или заложнических комбинаций. Высказывавшуюся Герингом надежду на то, что имя Тельмана, пока он жив, можно использовать для провокационных фальшивок, Гиммлер тоже находил глупостью. Однажды он заявил:
— Только тот, чей мозг утратил ясность под влиянием злоупотребления наркотиками или попросту заплыл жиром, может воображать, будто удастся выжать из Тельмана подпись под каким‑нибудь документом или толкнуть его на нужное нам заявление. Незачем беречь этого опасного коммуниста. Самое правильное — покончить с ним. А что касается использования его имени для дел, рассчитанных на доверчивых людей, то это мы можем делать независимо от того, жив Тельман или мертв. Мы не обязаны давать объявление об его смерти в "Ангриффе". От нас зависит считать его живым или мертвым.
Враждебные отношения между Гиммлером и Герингом были широко известны. Геринг никогда не мог простить Гиммлеру, что тот вырвал у него из рук имперскую гестапо и завладел всеми ее секретами, в том числе и секретами самого Геринга. Поэтому, стоило Герингу узнать о заявлении Гиммлера, как он категорически отказался передать заключенного в распоряжение своего соперника. Он сам хотел распоряжаться жизнью Тельмана. Гитлер согласился с его соображениями: пока нельзя убивать вождя коммунистов. В тюрьме он не опасен, а весть об убийстве может прогреметь, как набат, даже в задавленной полицейским террором Германии. Кроме того, никогда и никто не может знать вперед, что случится. Астрологи, с которыми советовался Гитлер, не могли ответить ему на вопрос о роли Тельмана в его собственной судьбе. Осторожнее было держать закованного Тельмана в запасе: а вдруг…
Эти трусливые соображения "наци № 1", подкрепляемые сомнениями "наци № 2", и заставили их изъять Тельмана из ведения имперской тайной полиции Гиммлера и передать в ведение прусской тайной полиции, еще подчиненной Герингу. Советник по уголовным делам Опиц, приставленный к Тельману, должен был не только наблюдать за тем, чтобы узник не сбежал, чтобы режим его ни на минуту не смягчался, чтобы не могла продолжаться связь Тельмана с коммунистическим подпольем, но также и за тем, чтобы, упаси бог, Гиммлер не вырвал Тельмана из рук Геринга.
Поэтому господин советник по уголовным делам имел право во всех случаях, казавшихся ему экстраординарными, делать доклад непосредственно Герингу. Неоднократно он так и поступал. Но на этот раз, напрасно проворочавшись ночь в постели, Опиц не нашел формы, в какой можно было бы доложить рейхсмаршалу о заявлении Тельмана в день первого сентября. Опии даже мысленно не мог себе представить, как его язык выговорит страшные слова: "Свернет шею Гитлеру…" У Опица самого начинало ломить позвонки при одной мысли о впечатлении, какое эти слова могли бы возыметь на его начальников. Такой доклад мог вызвать бурю не на голову Тельмана — тому что? — а на его собственную, Опица, бедную голову. Легко оказать: "Свернет шею Гитлеру…"
Дьявольским соблазном мельтешила где‑то в черепе мыслишка: не умолчать ли вообще? В конце концов не обязан же Опиц докладывать обо всем, что Тельману вздумается сказать! Но тут же всплывал страх: слова заключенного, который молчит триста шестьдесят четыре дня в году из трехсот шестидесяти пяти, не могут остаться тайной. Рано или поздно молва вынесет их за стены тюрьмы. Даже бетон имеет, повидимому, поры. Если не какой‑нибудь выползший на свободу арестант разгласит это, то может проболтаться и надзиратель. А достаточно сказать в Германии что‑нибудь в присутствии двух человек, чтобы быть уверенным: гестапо будет это знать. Система третьего уха — надежная система. Из троих собравшихся один непременно осведомитель. Значит?.. Значит, непременно потянут и самого Опица: "Ага! Вы кое‑что скрываете!.. Прекрасно…"
Если до сих пор ненависть Опица к Тельману была плодом служебного рвения и преданности фюреру, то теперь к ней примешался личный мотив. Советник скрежетал зубами при мысли о виновнике его терзаний и молил всевышнего о том, чтобы, наконец, с него, Опица, сняли обязанность оберегать Тельмана от лап Гиммлера. Вот тогда бы он показал всем, на что еще способен советник по уголовным делам прусской тайной полиции. О, он нашел бы способ расквитаться за свои кошмары!..
Но этой обязанности с него не только не снимали, а наоборот, сразу же после начала военных действий в Польше пришло секретное напоминание о том, что ему, Опицу, надлежит удвоить бдительность по обеим линиям: коммунисты могут сделать попытку связаться с Тельманом — раз; разные иностранные разведки, враждебные фюреру, могут использовать обстоятельства военного времени, чтобы причинить фюреру хлопоты в международном аспекте, — два. Провокационное убийство Тельмана было бы крупной неприятностью, оно вызвало бы ненужную в данный момент реакцию в общественности Англии и Франции, отношения с которыми и без того находят я на краю разрыва.
Все это привело, наконец, Опица к решению немедленно доложить о мучившем его вызывающем признании Тельмана. Однако решиться на передачу таких слов Герингу он все же не мог. Он избрал для разговора человека, который, по его данным, был достаточно близок с Герингом, чтобы спокойно сказать тому все, что угодно, и, с другой стороны, отличался большой гибкостью и понятливостью, чтобы не поставить Опицу в вину произнесение вслух страшных слов о фюрере. Группенфюрер СС Вильгельм фон Кроне наверняка не выпучит глаз, не заорет на Опица: "Болван, вы должны были тут же застрелить его за подобные слова… Эй, кто‑нибудь! Арестовать бывшего советника Опица!.."
Именно к Кроне Опиц и явился с докладом. Но, к его ужасу и удивлению, все произошло совсем не так, как представлял себе советник. Правда, Кроне не только не орал, он даже не повысил голоса, но то, что он сказал, было страшнее крика.
— Вы плохой национал–социалист, — спокойно заявил Кроне, прищурившись и глядя на бледного Опица. — Что сделал бы на вашем месте я, да и всякий честный национал–социалист?..
— Инструкция, господин группенфюрер…
— Ах, инструкция! — Кроне криво усмехнулся. — А кроме инструкции, вы уже ничего не желаете знать?.. Подобное заявление заключенного, — я не решаюсь повторить его, — не заставило ваше сердце запылать гневом, ваш мозг остался холодным, когда оскорбили вашего фюрера, ваша рука не выхватила пистолета и не всадила в оскорбителя все восемь пуль… О чем это свидетельствует, господин советник?.. — Голос Кроне оставался все таким же спокойным. Лицо не выражало ни малейшего порицания или поощрения. Прищуренные глаза были холодны. — О том, что для вас служебная инструкция сильнее любви к фюреру. О том, что национал–социалистский дух подавлен в вас соображениями служебной повседневности… — Кроне повернул лежавшую перед ним желтую папку, так что собеседнику стала видна обложка: "Личное дело советника по уголовным делам Опица", и начал листать вшитые в папку листки. Опиц не видел этих листков. Он только слышал их зловещее шуршание. От каждой перевернутой страницы он вздрагивал так, точно это был звук ножа гильотины, которым проводили по точильному камню.
Кроне закрыл папку.
— Оказывается, вы достались нам от гнилого режима Веймарской республики, — сказал он.
В тоне группенфюрера Опицу почудилось разочарование, и он поспешно произнес:
— Но, господин группенфюрер, я никогда не скрывал того, что начал службу в полиции при докторе Носке… В деле должно быть сказано, что я и тогда отличался непримиримостью к коммунистам. Благоволите взглянуть на характеристику моего поведения во время подавления кильского восстания моряков под руководством министра Носке, благоволите ознакомиться с моей характеристикой, относящейся к делу Розы Люксембург…
— Мы судим наших людей не по их услугам прежнему режиму…
— Но ведь залогом успеха нашего обожаемого фюрера была именно наша преданность его делу еще в те времена.
— В те времена, в те времена!.. Нас больше интересует ваша преданность в эти времена. А тут‑то вы и провалились.
Бледный узкий лоб советника покрылся испариной.
— Господин группенфюрер!.. — Дрожащие губы советника не могли справиться со словами оправдания. Он бессильно умолк.
С неторопливостью удава, уверенного в том, что кролик — его, Кроне проговорил:
— Я все доложу господину рейхсмаршалу. — И еще раз подчеркнул: — Все!
Опиц с трудом поднялся на подгибающихся ногах.
— Я полностью сознаю свою вину. Я действительно должен был своими руками задушить Тельмана… Хайль Гитлер!
— Я вам никогда этого не говорил, — поспешно ответил Кроне. — У вас есть инструкция. В ней сказано, что вы должны делать.
Опиц смотрел на Кроне испуганно вытаращенными глазами. В них уже не было никаких следов мысли, только страх растерянного животного. Он не помнил ни того, как выбрался из кабинета Кроне, ни того, как очутился в своей квартире при ганноверской тюрьме. Все, что осталось в его воспаленном мозгу, — ненависть к Тельману, во сто крат более страшная, чем прежде. Кроне мог быть теперь уверен: если Тельман и не будет попросту убит, то режим, который создаст ему советник, доканает его не хуже пули.
Тем временем сообщение Опица пошло своим чередом. Кроне передал его Герингу. Геринг выслушал молча. Даже Кроне не уловил на оплывшем лице рейхсмаршала выражения, которое позволило бы сделать какие‑нибудь выводы. Все свое удовольствие от услышанного Геринг вылил в зверином хохоте, которым разразился после ухода Кроне. Он несколько раз повторил про себя:
— Свернет шею… Ха–ха–ха!.. Крррах!.. Свернет шею?.. Я был бы непрочь присутствовать при таком зрелище, если бы оно не означало, что захрустят и мои собственные позвонки…
При этом внезапном прозрении он оборвал смех и тупо уставился в темный угол кабинета. Оттуда ползли угрожающие тени. Понадобилась понюшка кокаина, чтобы привести нервы в равновесие.
При первом же удобном случае Геринг с удовольствием рассказал Гитлеру о заявлении Тельмана. Но тут же пожалел о том, что сделал это без свидетелей. Был упущен хороший случай показать всем, как мелок их фюрер, какой он отвратительный, подлый трус, насколько сам он, Герман Геринг, выше, пригоднее для роли "наци № 1", чем этот зарвавшийся шизофреник.
Выслушав Геринга, Гитлер несколько мгновений смотрел на него молча, переваривая мысль. Потом вдруг слезы часто закапали на лежавшие на столе бумаги.
"Тихий кретин!" — подумал Геринг, но тут же, словно прочитав эту мысль, Гитлер разразился таким бурным, истерическим рыданием, что даже привыкший к его выходкам Геринг беспокойно заерзал в кресле.
Гитлер ревел, как бык, мечась по кабинету. Стучал кулаками по стене. Кричал и кричал, глотая рыдания. Потом, внезапно остановившись перед Герингом, так рванул на себе воротник, что запонка отлетела далеко в сторону, галстук повис на боку.
— Эту шею!.. Эту шею!.. — бессмысленно бормотал он. — Это вы, вы втянули меня в польскую авантюру. Вы толкаете меня в пасть большевикам!.. Я знаю, я все знаю! Воображаете, будто ваши любимые американцы придут сюда и посадят вас вот в это кресло вместо меня!.. Не смотрите на меня, как глупый бык! Вы и есть тупое, самое глупое животное, какое я встречал на своем веку. Вы не будете фюрером! Слышите: не будете!.. Я повешу вас первым, потому что знаю: вы только и ждете, когда повесят меня!.. Вот за эту шею, за эту шею… Вы подлец, Геринг… Самый глупый подлец около меня… Но вы не увидите, как мне свернут шею. Слышите: не увидите! Раньше я сверну ее вам… Вы никогда не будете фюрером, никогда…
Геринг молча поднялся и, гневно топоча, побежал к двери. В мозгу его бешено билась одна–единственная мысль:
"Увидим… Увидим!.."
Ненавистью к сопернику он сознательно старался заглушить в себе страх перед угрозой Тельмана. Истерика Гитлера заразила его. Вид шеи фюрера, перевитой надувшимися жилами, вызвал в его мозгу чересчур яркое представление о том, что сначала показалось ему чем‑то вроде веселой шутки: хруст собственных шейных позвонков в случае провала начатой большой игры… Нет! Нет! Все, что угодно, только не это! Американцы должны помочь ему выбраться живым, хотя бы ему одному. И помогут, безусловно помогут. Он достаточно много дня них сделал. И сделает еще больше… Все, что угодно… Хотя бы от этого затрещали шейные позвонки всех немцев… Только не это, только не это!..
Держась рукою за жирные складки собственной шеи, он упал на подушки автомобиля.
Только не это!.. Он не пророк, не пророк, этот Тельман! Откуда он может знать?!.
Пальцы Геринга судорожно шарили по жилетным карманам в поисках коробочки с кокаином.