Все наверняка обернулось бы иначе, если бы не это чтение в «Е.» десять дней спустя.

Если бы…

— Привет!

Кто-то выкрикнул мое имя. Да, не фамилию — имя, а если точнее, оно прозвучало в уменьшительной форме.

Мимолетный испуг — на миг мои колени стали ватными, но я тут же сумел с собой совладать и должным образом отреагировать. То есть удивленно обернуться и…

Женщина!

Она буквально вся лучилась восторгом, глядя на меня. Ага. Тут и я засиял, чисто автоматически! И когда мой рот аж заныл от широкой улыбки, медленно двинулся в ее сторону. Еще три шага, два, и вот я уже стою перед ней. Она же тем временем успела трепетно прикрыть веки, широко раскинуть руки. Подобно крыльям ветряной мельницы.

Коль скоро в тот момент мне ничего более не пришло на ум, я просто немо упал в ее распростертые объятия. Мы немного покружились, затем моя голова тяжело и безвольно легла на ее плечо…

По сути, проблема была старой, из классического репертуара моих ошибок: я часто говорю с человеком, не понимая, кто это, и пока мы оживленно беседуем, наперебой предаваясь общим воспоминаниям, исподволь пытаюсь выяснить, откуда он, собственно, взялся.

Или происходит нечто напоминающее ситуацию из фильма «Ужас вечеринок». Представьте себе: между мною и совершенно незнакомой личностью вырастает хозяин дома — руки слегка растопырены, он весь — олицетворенный вопрос:

— Вы знаете друг друга?

На помощь мне в таких случаях приходит Соломонова фраза:

— Часто не знаешь и себя самого.

Мой стандартный способ улизнуть от сего коварного вопроса! Он меня выручает. А быть может — разве это исключено? — также и моего собеседника. Ведь эта уловка избавляет меня и, вероятно, невзирая на наши бодрые, доверительные улыбки, его от горькой истины: ты некий писатель, которого не знают. Другими словами, тебя не существует.

Кстати, сильно подозреваю, что в свое время столь неожиданно взыгравший во мне интерес к лафатеровскому чтению лиц, помимо прочего — если пошарить по закоулкам лабиринта, именуемого моей сущностью, — был связан еще и с плохой, чтобы не сказать дырявой, памятью на них.

Голова моя по-прежнему нежно покоилась на женском плече. Я задумчиво принюхивался к аромату незнакомых духов, подобно учуявшей грозу собаке. Разумеется, это было бессмысленно. Открыв на секунду глаза, я успел увидеть, что библиотекарь и обе его коллеги тактично удаляются. Я тотчас снова зажмурился.

— Ты, это ты, — раздался ее голос прямо у меня над ухом.

Я глухо застонал.

— Молчи, не говори ни слова! — шепнула она.

Я покачал головой: нет, я и не собирался!

Она рывком подалась назад:

— Сколько же мы не виделись? — внезапно на полном серьезе пожелала узнать от меня незнакомка.

Я состроил шутливо-сосредоточенную мину.

— А ты совсем не изменился, — ласково упрекнула она. — Есть планы на вечер?

Я пожал плечами. Библиотекарь, единственный человек, с которым я до этого момента успел познакомиться в Е. и который после чтения, собственно, еще собирался выпить со мной пива, исчез теперь безвозвратно.

— Ну, тогда пошли, — сказала она и подхватила меня под руку. — Нам ведь так много нужно друг другу рассказать.

Храня молчание, мы шли вниз по ночной улице.

Я прозевал момент, когда мог отступить!

Энслин встречает женщину, утверждающую, что она его знает, а возможно, и знающую его на самом деле, но он не узнает ее или, того хуже, и вовсе с нею не знаком. Что может быть тому причиной?

Вариант первый: хроническая забывчивость Энслина?

Нет, не годится это! Речь идет о моей забывчивости, Энслин тут ни при чем. Он и без того достаточно страдал. Не хватало еще мне напялить на него свою маску. Если Энслин должен стать главным героем, действительно заслуживающим этой роли, я обязан снабдить его качествами, несвойственными мне самому.

Стало быть, второй вариант: Энслин путешествует инкогнито, под чужим именем. Он выдает себя за другого.

А этот другой, по стечению обстоятельств, является кем-то, кого женщина действительно знала много лет назад. И что теперь?

Мы шли в сторону рыночной площади.

Вначале Энслину так или иначе придется плыть по течению, ожидая удобного случая, чтобы смыться.

Перед витриной «City-Optik» я увидел супружескую пару. Они тоже присутствовали на моем чтении. Я хорошо запомнил их идиотские, абсолютно одинаковые цветные очки. Завидев нас, эта парочка ночных бегунов целеустремленно переметнулась на нашу сторону улицы, так что теперь нам неизбежно предстояло поравняться с ними.

— Доброго вам вечера, фрау Буггенхаген, — приветливо пожелала змеюка в очках, а ее муж ухмыльнулся мне с непозволительно заговорщицким видом.

Счастливая случайность! Энслин выяснил имя женщины. Зацепка? Да, но это имя ни о чем ему не говорит, и теперь он смекает, что знакомство, вероятно, было просто шапочным. Шаг вперед, шаг назад.

Женщина, которую я вел под руку — фрау Буггенхаген, как оказалось, — еще крепче прижалась ко мне.

— В «Подземелье башни»? — предложила она, когда мы вновь остались одни. — Теперь называется «Интермеццо».

— Да, с удовольствием, — промямлил я с отсутствующим видом. — Конечно.

Скорее всего какая-нибудь пиццерия или что-то в этом роде.

Энслин следит, чтобы роль проводницы оставалась за женщиной: сам он этих мест не знает. Шагая рядом, он вглядывается в ее профиль — ничего больше во время этой вечерней прогулки не разглядишь. Но профиль почти ни о чем не говорит. Кроме того, по понятным причинам Энслин позволяет себе лишь украдкой бросать взоры на свою даму!

Разумеется, это неоспоримый факт физиогномики: неясный силуэт приковывает к себе особое внимание — именно он больше, чем что бы то ни было, выдает основные особенности личности, позволяя, в каком-то смысле, сделать своего рода эскиз характера. Выражает он мало, но то немногое, что выражает, если верить Лафатеру, — чистая правда.

Но как ни пытается Энслин приложить к делу свои физиогномические познания, объединить отдельные элементы в цельную картину ему не удается.

Область лба, полуприкрытого темной завесой волос, как следует разглядеть мудрено. Нос? На первый взгляд он принадлежит к разряду тех, которые принято называть вздернутыми. Ну а на второй взгляд? Тут уже возникают сомнения. Возможно, из-за изящной горбинки, в которую, неуловимо изгибаясь, переходит линия носа: она, словно предвосхищая вздернутость как таковую, лишает нос самой его сути — вызывающе хвастливого эффекта. Жаль, думает Энслин. Какой шанс упущен!

Верхняя губа являет собой не что иное, как обычный переход ко рту — увы, ничего примечательного.

«Вот досада…»

Зато подбородок весьма красноречив!

Четко очерченный. Свидетельствуете недюжинной энергии своей обладательницы. Однако в соотношении с другими чертами лица он явно маловат. А потому выглядит впалым, из чего можно сделать вывод о скованности и нервозности.

Основной же вопрос, ради которого Энслин, все же будучи дилетантом, вчитывается в это чуждое ему лицо, остается без ответа: является ли его спутница человеком, которому он, ничем не рискуя, может ясно, откровенно сказать: «Ладно, положение довольно глупое, но я считаю, что должен вам кое-что объяснить…»

Он этого не делает.

Никогда ведь не знаешь, чего ожидать от женщин, если они почувствуют себя обманутыми. В любом случае у Энслина нет желания из-за этой дамы раскрывать свое инкогнито.

Какой псевдоним он выбрал себе для путешествия?

Весь мир в восемнадцатом столетии путешествует инкогнито. Гёте, например, разъезжает по Италии, именуя себя господином Мюллером или Меллером. А Энслин? Нелепый вопрос: Лафатер, разумеется.

Ах, вот оно что, новый аспект: выходит, он повстречал здесь давно забытую любовь Лафатера. Любопытно! Теперь ему ни при каких обстоятельствах нельзя выдать себя. Положение становится захватывающим!

Я молча шагал в ногу с фрау Буггенхаген и ждал подходящего случая, чтобы сказать ей: «Слушай, извини, я ужасно устал. Думаю, мне скоро пора в отель…»

— Как хорошо вот так просто идти с тобой по городу.

— Да, — ответил я.

— Как тогда.

Все, что женщина впоследствии рассказывает ему, вращается вокруг этого самого «тогда». Последовательность событий в большинстве своем ему неизвестных, очевидно, такова: вначале имело место загадочное «тогда», в котором он, то бишь Лафатер, должно быть, очень много значил для этой дамы. К счастью, с тех пор, судя по всему, уже много воды утекло. Энслин полагает, что речь идет о мимолетной интрижке, тем паче что в Е. находится отделение Библиотеки Великого Герцогства, — сей факт вполне мог служить объяснением одной или несколькими остановкам Лафатера в этом неприметном городке центральной Германии.

И вот наступило «потом» — судя по таким фразам, как:

— Кстати, а что ты делал потом?

…или…

— Потом ты ведь больше ни разу не появлялся.

«Интермеццо» оказался закрыт.

Повезло.

До этого момента все протекало довольно гладко. Они блуждали по более или менее темным переулкам, немного прошлись рука об руку по ночной улице. По крайней мере в таких условиях Энслину не приходилось держать свою мимику под неусыпным контролем. Совсем другое дело, если бы пришлось сидеть напротив этой женщины в каком-нибудь притоне — в лучшем случае при неверном свете свечей.

Мы повернули обратно, в сторону рыночной площади.

— Ты изменился, — сказала она.

— Вот как?

Эта фраза мне показалась знакомой.

Немного помолчав, с самым непринужденным видом, как бы между прочим, задаю робкий вопрос Энслина:

— И в чем же?

Она смотрит на него — пронизывает его взглядом! Затаив дыхание, он замирает…

— Раньше ты давно бы уже сказал: «Прости, я устал, мне пора спать».

— Верно, — хриплым шепотом отозвался я. Как глухо звучит мой голос. У Энслина шумит в ушах; ему кажется, будто он распадается на части — симптомы потери чувства реальности. В острой форме. Это как раз и есть самое опасное! Чтобы не выйти из роли, ему приходится пустить в ход весь свой дар самовнушения.

— Мы могли бы пойти ко мне, — неожиданно предлагает она. И тихим, смелым голосом добавляет: — Макс умер на прошлой неделе.

— …Макс… на прошлой неделе… о Боже, — шепчет Энслин. — Быть не может… нет… — Он потрясенно мотает головой. Боже милосердный, что это за женщина? На кого он наткнулся! Нимфоманка? Сначала Лафатер. Затем Макс. Потом… и не придумаешь, чего ждать!

Макс! Услышав это имя, я почувствовал, что в горле слегка запершило. Мой взгляд прояснился — в глухих потемках забвения начали вырисовываться очертания ужасного воспоминания.

Энслин беспомощно смотрит на женщину, молча берет ее за руку и тут замечает, что она во всем черном.

— Сделай так еще раз! — с улыбкой шепчет она. Глаза ее сверкают. В этот момент она обворожительна, а если точнее — безумно прекрасна.

«Эта женщина сошла с ума!» — втайне содрогаясь, говорит себе Энслин.

— Еще не хватало, чтобы ты принес мне свои соболезнования! Ты ведь всегда терпеть его не мог.

Я сглотнул. Опять это першение.

— Ну да, — осторожно вставляет Энслин: он не отрицает, что «тогда» имели место некоторые разногласия с Максом… («Имели место некоторые разногласия с Максом!» — передразнивает она с иронической усмешкой.)

Я остановился.

— Но, Господи Боже, это ведь…

Она ничего не говорит. Мрачно смотрит куда-то вдаль.

— Это случилось внезапно? — интересуюсь я, просто чтобы возвратить наш разговору в более обыденное русло.

— Нет, напротив, очень медленно, — говорит она, столь тоже будничным тоном, судя по всему заставляя себя сдерживаться.

— А… хм… я хочу сказать…

— Если ты имеешь в виду это, можешь не волноваться. Я в выходные, еще даже не зная, что ты приедешь, пропылесосила всю квартиру. И его любимое кресло тоже. В последнее время он здорово облез. Ты был бы рад это видеть.

Дальнейший обмен репликами разрядил обстановку: после пары случайно оброненных словечек вроде «усыпить», «завести нового» Энслин вновь невозмутимо вышагивает с ней рядом. Его губы даже невольно искривляются в ухмылке.

— Вот видишь, — говорит она, печально улыбаясь. — До этого ты просто притворялся. Ты всегда был к нему равнодушен. Актер из тебя никудышный.

— Ах, — он все же чувствует неожиданный укол, — все не так просто, как ты думаешь.

Тут, помнится, я несколько раз чихнул.

Ради всего святого, почему он ничего об этом не знал?! Каждый жест, каждое движение лица Лафатера он изучил в совершенстве. Копировал его речь вплоть до мельчайших оттенков интонации. Идеальный двойник. До такой степени идеальный, что ему никогда — для него это стало правилом — не приходилось представляться Лафатером: его и без слов всегда признавали таковым.

А такая, оказалось, важная мелочь, из-за которой он сейчас чуть не погорел, — роковая аллергия Лафатера на кошачью шерсть… на нее он не обратил внимания! Непростительно. И я снова чихнул.

Женщина рядом со мной вновь стала просто фрау Буггенхаген, а не тем пленительным существом, которое на миг привиделось Энслину. Ее траурные вдовьи чулки опять превратились в самые обычные, черные. Все непристойное возбуждение, все задние мысли испарились, будто их и не было.

Фрау Буггенхаген уловила мой недоверчивый, косой взгляд.

— Ах вот ты о чем, — сказала она. Мы как раз свернули в боковую улочку. — Прости, я совсем забыла тебе сказать. Я переехала. Живу теперь в старом городе, за парковым павильоном. На Кенигсаллее. Но место очень тихое, приятное.

Я бездумно кивнул… и в этот момент, как шанс на последнюю попытку, увидел нежно-лиловый свет телефонной будки.

Вдруг Энслина осенило!

— Секунду, — говорит он и смотрит на часы. — Подожди, мне еще нужно сделать один срочный звонок.

Ситуация — глупее не придумаешь! Пока женщина чуть поодаль расхаживает взад-вперед, с улыбкой поглядывая на будку, Энслин копошится в замусоленных страницах телефонной книги: Бугге… Буггел… Буггенхаген, Моника! Кенигсаллее 7–6.

Я прикрыл глаза. Вообразил себя секретным агентом.

Чтобы все было честь по чести, вставил в аппарат свою телефонную карту и наугад набрал комбинацию цифр. Вся эта история с будкой, разумеется, была полной чушью. Ее следовало как-нибудь с грехом пополам приспособить к той эпохе — сделать правдоподобной. Адресная книга? Адресный календарь? Склонив голову набок, я несколько раз терпеливо выслушал «Набранный номер не существует».

Но как ему в те времена посреди ночной улицы могла попасться адресная книга? По крайней мере не следует рассчитывать на два совпадения в одном и том же деле. Это было бы нелепо. Итак, пока оставляем вопрос открытым.

Я повесил трубку и вышел из будки.

— Кстати, ты снова не женился? — осведомилась она.

— Нет.

Она помолчала.

— Моника?.. — окликнул Энслин тихо, будто спрашивая.

Она остановилась. Глаза ее мерцали.

— Да, — сказала она. Потом, уже более уверенно, почти требовательно: — Да!

Стоп, снято. Темнота.

Завтракать я пошел в отель.

К моему приходу как раз доставили булочки. Однако завтрак начинался только в семь, поэтому я решил еще немного понырять — в ванне! Как корабль-призрак без руля и без ветрил, плыл я по теплым, пенящимся водам сквозь пар и туман. Внизу, там, где располагались мои ноги, струился теплый Гольфстрим. Наверху капитанский мостик — мозг — был пуст…

— Эй, есть здесь кто-нибудь? — прокатилось по моему черепу гулкое эхо.

Слабея, нежусь в теплых струях.

— Скажи честно, ты любишь меня или автора? — спросил он ее в какой-то миг этой бессонной ночи.

— Тебя.

— Кто я?

— Ты все тот же идиот, что и раньше.

— Почему?

— Потому что ты и раньше всегда задавал мне этот вопрос.

— Ах вот как.

Чуть позже он спрашивает ее, как продвигаются дела с работой; пока она была в ванной, он заметил на книжной полке множество альбомов с репродукциями.

— Никак не продвигаются, — отвечает она с улыбкой. После воссоединения страны ей пришлось несколько раз переквалифицироваться. Сейчас работает в Управлении по защите окружающей среды. Занимается новыми датскими концепциями утилизации мусора и все такое прочее…

— И как? — любопытствует он.

— Да так. — Она пожимает плечами. — Но мне нравится. — И, помолчав, добавляет: — Потому что в этом есть смысл.

— А раньше было иначе?

— Что ты имеешь в виду?

— Ведь можно сказать по-другому: «В этом есть смысл, потому что мне это нравится».

На сей раз она промолчала. Ему так и не удается выведать, что она делала «тогда», во времена их близости.

Поскольку больше ему ничего не приходит на ум, он, подперев голову ладонью, полночи рассказывает ей об Америке. Это как бы то ни было лучше разговоров о прошлом. Ничто не разобщает больше, чем предположительно совместное прошлое, которого не существует, потому что не можешь его вспомнить.

Итак, Америка! Ему приходят в голову все новые сюжеты. Свежая, живая яркость его историй, способность изумляться этому далекому миру напрямую связаны с тем, что и сам он никогда еще там не бывал.

Большинство своих познаний он заимствует из семидесятых годов. Он в те времена не отрывался от телевизора чуть ли не каждый раз, когда шел американский фильм. В ту же эпоху он раздобыл большой видовой альбом «Прекрасная Америка — большие Национальные Парки». Тогда он почему-то пребывал в твердой уверенности, что поедет в Америку… «Его пера штрихом единым преображается земля». Так и было! Так он себе это и представлял. И хотел быть к этому готов!

Он даже записался на курсы при Народном институте: деловой английский. Во-первых, потому, что ожидал суровых испытаний. Во-вторых, из-за того, что группа разговорного английского уже была укомплектована. Увы, по разным причинам ему пришлось досрочно прервать обучение. Однако тот факт, что преподавательница в свое время уделяла большое внимание хорошему произношению — «th» и все такое, — впоследствии, разумеется, оказал благотворное влияние на его речь.

Он рассказывает ей, вдохновенно используя мотивы своего альбома, о поездке на автомобиле от мотеля к мотелю по легендарному 66-му шоссе. Даром что и сам не знает, является ли 66-е шоссе в действительности легендарным, но исходя из того, как он это рассказывает, — является, притом несомненно.

— Утром ты садишься в машину и даешь газ. Перед тобой дорога, прямая, как линейка. Едешь восемь часов. И ничего нового. Только дорога и ты. А наверху солнце.

— Что же в этом хорошего? — удивляется она.

— Как сказать, — изрекает он.

Этой ночью он узнает много нового. Например, дабы история казалась правдоподобнее, не мешает время от времени вставлять в нее что-нибудь совершенно несусветное, идущее вразрез с общепринятыми представлениями и клише.

Вот так, спонтанно, приходит ему на ум история индейского вождя по имени Старый Конь, который сказочно разбогател, торгуя фальшивыми скальпами, и прямо в иссушенной палящим солнцем резервации («Только попробуй представить — это как на луне или даже хуже!») построил себе имение с несколькими искусственными водоемами, лесами и полями для гольфа.

— Даже когда видишь это своими глазами, все равно не верится!

Лишь человек, говорящий такое, мог, обязан был побывать там, ибо его знание того, чего, по идее, он знать не должен, говорит само за себя.

Однако несколько раз Моника все же находит несоответствия в его повествовании.

— Да, — соглашается он, — ты права. Но как раз в этом и есть суть Америки. Америка противоречива.

На иные вопросы он отвечает уклончиво.

— А правда, что американцы крайне учтивы?

Что тут можно сказать?

— Очень по-разному, — отвечает он после долгого раздумья.

И хотя в сказанном нет ни капли лжи, ему этого кажется мало. В конце концов ему приходит в голову реплика куда более оригинальная, самое что ни на есть безупречное объяснение обсуждаемого феномена, о котором он и сам раньше слышал, причем слышал разное:

— Думаю, у них это связано еще и со свободным оборотом огнестрельного оружия.

В основном он говорит «у них» или «в Штатах», но ни разу — «в Америке».

— Как так? — недоумевает она.

— Да ведь никогда не знаешь — может, твой собеседник в следующую секунду достанет пушку. Вот так. Вежливость — исключительно мера предосторожности.

— Думаю, я не смогла бы там жить, — говорит она и прижимается к нему в поисках защиты.

— Ко всему привыкаешь… — отважно заявляет он.

Затем, чтобы не возникла долгая пауза, быстренько рассказывает что-нибудь другое, например, финальную сцену своего любимого вестерна, оригинальную версию которого он смотрел однажды поздним вечером по телевизору. Беспорядочная перестрелка двоих в пыльном каньоне. Наконец один подстрелен, он опускается на колени, потом и вовсе падает наземь. Другой осторожно выходит из укрытия, приближается. Раненый тщится что-то сказать, но ему удается лишь захрипеть. Противник продувает дуло револьвера, убирает оружие и произносит только одно: «See you later!» Он срывает с себя звезду шерифа и бросает ее в песок. Затем садится на коня и медленно скачет прочь. Солнце заходит, скрываясь за огромными кактусами.

Никогда в жизни ему прежде не приходилось слышать от мужчины столь бесхитростного признания в собственной набожности — «See you later». Он под таким впечатлением от собственного рассказа, что еще долго молчит, а она предпочитает не нарушать молчания.

Как ни странно, самые щекотливые, напряженные ситуации этой ночи возникают лишь в ее бессловесные и бессветные часы. Молчаливые знаки, прикосновения под одеялом, ответ на которые ему не сразу удается найти. Сумбурные игры пальцев и ног, сложные правила которых он не в силах постичь. Чуждые, необычные сигналы из теплых недр постели…

Невымолвленное, но и отнюдь не безрадостное «Это же вовсе не ты! Я тебя совсем не узнаю!» висит в воздухе, словно тела их, в отличие от забывчивой головы, все это время хранили точную, абсолютную память друг о друге. Язык тел…

Между одеялом и простыней существует нечто куда более важное, чем может вообразить вся наша премудрость, думает он.

Женщина по-прежнему молчит. Лишь под конец раздается растерянное «Уфф!», вероятно, как дань его индейским россказням.

У него нет слов.

Он в точности не уверен — возможно, она ему все-таки немного подыграла. Но имеет ли это значение?

Когда, утихнув, он вновь благонравно возлежит рядом с ней, его осеняет: Господи, Лафатер не так уж неправ! Немой язык тел — он красноречивее, чем тысяча слов!

Мысль, которая так и просится на бумагу!

Он щелкает выключателем. Она садится на кровати. Когда видит его пишущим, покорно зарывается обратно в подушку. К такому его поведению она, очевидно, привыкла.

* * *

— С добрым утром.

— С добрым утром.

Это словно некий ободряющий пароль, который мужчины, заходя в столовую отеля, называют друг другу. Они кладут массивные брелки для ключей от комнат, разумеется, вместе с самими ключами, на «свежевыбритые» столы.

Утренние люди, на цыпочках обтанцовывая друг друга, наполняют свои тарелки возле буфета — а потом сидят, каждый сам по себе, поглощая яйца и газетные новости. Лица их, голые и розоватые, все еще несут отпечаток борьбы со сном, и на них читается неуверенность, какую физиономию следует скроить для этого предстоящего им дня. В таком вот полузабытьи они все и пребывали.

Из-за своего погружения в ванну я немного припозднился. Пришлось к кому-нибудь подсаживаться. К японцу.

— С добрым утром, — буркнул также и я. Японец радостно мне закивал. Задумчиво улыбаясь, продолжал он перелопачивать ложкой свой мюсли. Наверное, размышлял: «Что такое „утро“? Что будет „утром“?»

Кто же это знает, мой друг из далекой Японии, кто знает?