Если хотите, каждая жизнь — не что иное, как роман!
— Верно, — ошеломленно сказал я. — Я и сам всегда это говорю.
— Вот недавно опять прочла этакий роман. Так себе, ни то ни се.
Женщина, ехавшая со мною в купе в сторону Штутгарта, до упора повернула голову в мою сторону.
— Во всяком случае, когда он, главный герой, стал укротителем львов, она его бросила, эта Анна. Но не совсем. Она поехала-таки с цирком. Тайно. А у него появилась эта артистка, эта… Рамона, так, кажется, ее звали. Да, точно, Рамона. А потом Беновентура, якобы самый грозный лев… Впрочем, он и был грозным, просто никто об этом не знал. Возможно, еще и потому, что Рамона иногда его дразнила. Так, через решетку, понимаете? При том, что директор ей строго-настрого запретил. Строго-настрого! Ей приходилось все время сбрасывать вес, постоянно худеть, потому что… ее партнер уже успел порвать себе связку. В Аргентине! Ну так вот, Беновентура, как сказать… ну, в общем, руки вдруг не стало. Правда, всего лишь левой, но все равно.
Женщина уставилась на меня с негодованием.
— А потом, потом все всплыло-таки наружу. Например: Рамона вовсе его не спасала — это сделала Анна! В последний момент. А о Рамоне она узнала уже позднее; раньше-то она про это не знала. Но она все равно осталась с ним. Забота о нем оказалась для нее важнее!
Рассказчица вдумчиво кивнула.
— Да-да, забота о нем ее поглотила. Короче говоря, все как в жизни. Как в романе.
Сей вывод был увенчан минутой почтительного молчания.
— Ну а вам? Много сегодня предстоит работы? Сама-то я все последние годы пью только «Онко». Это единственный напиток, которым я действительно наслаждаюсь. Поверьте, он по-настоящему предохраняет желудок.
Я кивнул. Поспешу заметить, что даме я назвался представителем кофейной фирмы из Бремена. Думая о новой версии своего сценария, я вдруг захотел узнать, в каких ситуациях может оказаться человек, пустившийся в плавание под чужим флагом.
Во Франкфурте женщина с цирковым романом сошла с поезда. И только я собрался зарыться с головой в пальто, как со мной заговорил мужчина, должно быть слушавший нас все это время. Он оказался страховым агентом, и по различного рода причинам его занимали вопросы жизни вечной.
Когда подъезжали к Мангейму, наш разговор уже вступил в ту стадию, когда он, вооружившись калькулятором, принялся высчитывать мне, как долго, в теории, должен прожить застрахованный, чтобы свести свою страховку на нет.
Я сказал ему, что само понятие «страхование жизни» лично мне представляется дерзостью. Страховой агент, хоть раньше об этом и не задумывался, мнение мое полностью разделил.
Потом его вдруг озаботил вопрос, в какой компании я, как представитель фирмы, застрахован и к какой налоговой группе принадлежу.
Вопрос недурен! По идее, такое человек должен знать. Я же понятия не имел.
В данном случае свое нежелание вдаваться в подобные детали я мог без труда объяснить предубеждением против всякого рода агентов, к чему страховщик, надо сказать, отнесся по-человечески и с пониманием.
Расставаясь в зале Центрального штутгартского вокзала, мы даже пожали друг другу руки.
— Желаю вам удачи в вашей дальнейшей деятельности! — дружески напутствовал он меня.
Я пожелал ему того же самого и, глядя, как он, устало сутулясь, исчезает в толпе, на мгновение вдруг представил, что мы оба играем не свои роли.
Энслин — двойник Лафатера!
Главная мысль моего нового сценария, уложенная в одну фразу.
Стал ли он играть эту роль случайно, по причине внешнего сходства, или же в игру его втянули Гёте или Лихгенберг (последний, напомним, был ярым противником Лафатера!), возможно подавшие писцу такую идею, — это еще предстояло выяснить; оба варианта были великолепны, однако таили в себе массу подводных рифов.
С какой стати подобная мысль вообще пришла мне в голову? Тут несколько причин. Во-первых — тема двойничества. Это само по себе возбуждает. А в данном случае еще и подчеркивает колорит того времени, дает почувствовать атмосферу восемнадцатого столетия, когда истории о двойниках имели широкое хождение и являлись излюбленным предметом бесед. Помимо вышеперечисленного, такие сюжеты — что особенно важно для фильма — обладают неодолимой притягательностью. Наверное, потому, что всем нам в большей или меньшей степени знакомо это чувство — желание остаться неузнанным, сохранять инкогнито, присвоить чужую роль и, играя ее, воспарить на небосклон истории. Такое искушение понятно каждому.
А Энслину («…за тысячу миль от мест его обитания») подобная роль сама просится в руки.
Кроме того, я прочел отчет Лафатера о встрече его с императором Иосифом II.
26 июля 1777 г. эти двое повстречались в Вальдшуте, где кайзер, путешествовавший инкогнито под именем графа Волькенштейна, остановился на отдых; путь он держал в Париж, дабы навестить свою сестру Марию-Антуанетту.
Лафатер же перед этой встречей, переминаясь с ноги на ногу, втайне задается робким вопросом, сумеет ли он узнать самодержца с первого взгляда. Другими словами — ему предстоит подвергнуть испытанию возможности своей легендарной физиогномики! В его мозгу, словно шарики, перекатываются мысли, он строит и вновь отвергает намеченные планы, прикидывает, на каких чертах лица он в первую очередь «остановит взор», — все это описано весьма трогательно:
Первым делом я собирался изучить то переносицу, то брови, то разрез его глаз.
Однако поначалу его ждет небольшая заминка: вместо императора по ступеням спускается баслерский гравер и торговец предметами искусства господин фон Мехель, выступающий посланцем императора. Он отводит Лафатера наверх, в зал. Гам последний — разумеется! — с первого же взгляда узнает Иосифа II, хотя тот, как позднее Лафатер не забывает упомянуть в своем отчете, выглядит совсем иначе, нежели на портретах. Итак, испытание выдержано успешно! Что же говорит император?
Ба, да вы опасный человек; не знаю, стоит ли попадаться вам на глаза; вы смотрите людям в самое сердце; наверное, приближаясь к вам, следует поостеречься!
Таковы записи Лафатера. Хронология реальных событий.
А теперь вернемся к Энслину. Зачем ему становиться двойником своего работодателя? Какой в этом смысл?
Принимая во внимание всю совокупность идей физиогномики, смысл есть, и немалый: если Энслин, ни разу не будучи разоблачен, неделями, да что там — месяцами может разъезжать по городам, представляясь Лафатером, тем самым он глубоко ранит физиогномику, причем задевая ее самый чуткий нерв. Действия его в данном отдельно взятом случае доводят эту науку до абсурда! Человек, не имеющий ни малейшего понятия о физиогномике, успешно выступает в роли знаменитого физиономиста Лафатера! Если исходить из таких соображений, многое и впрямь говорит за то, чтобы представить все как спланированную акцию антифизиогномистов вроде Лихтенберга. Неразрывная, по утверждению Лафатера, связь между внутренним и внешним миром была бы у всех на глазах перечеркнута такой демонстрацией, а каноны физиогномики опровергнуты.
Как «рыба», по-моему, идеально! Распахиваются все двери и врата к тому, чего желал Хафкемайер, что он именовал «миром».
Итак, в каких ситуациях мог оказаться Энслин, взявшись за эту роль?
Для начала пара безобидных фокусов с чтениями лиц в домах горожан и на ежегодных ярмарках — наряду с глотателями огня, безголовыми русалками и прочими аттракционами.
Затем — поездки в почтовых экипажах. Энслин, заспанный, зажатый в тесный угол кареты, не прекращает пристальных наблюдений! Он изумляет попутчиков точнейшими диагнозами и пророчествами. У людей создается впечатление, что он смотрит — и не просто смотрит! — в самую сокровенную глубь их существа. На самом же деле ночью, в трактире, он просто подслушивал чужие беседы сквозь засаленные стены, заглядывал людям через плечо, когда те сидели над письмами, и т. д. Вот так он завоевывает титул кудесника. Кроме того, он постоянно пишет портреты. Пособием ему служит увесистый фолиант — «Физиогномические фрагменты». Теперь-то каждый осознает, кто оказался с ним рядом, в карете…
Позднее — опасность, но вместе с тем и маленькое торжество: Энслин встречает давно забытую возлюбленную Лафатера. Она узнает, что Иоганн Каспар в городе, тут же бросает хозяйство и дом, спешит увидеть его и… Как же он изменился за эти годы! Трагический момент, но при этом, как ни крути, — безусловно комедия положений.
Далее.
Немецкий герцогский двор. Длинные зеленые аллеи, уходящие в пустоту. Слева и справа статуи. Павильон. Маленькие, поросшие камышом прудики. Пара птиц исчезает в небе.
Огонь камина в красном салоне. Там за чашкой чаю собралось изысканное общество. Люди подробно обсуждают модное учение, многие слышали правдивые рассказы об успешном применении физиогномики и полны энтузиазма: новая, окутанная завесой тайны наука, привлекательна, а поскольку здесь присутствует сам мастер, тем паче хочется узнать побольше.
— Высокочтимый господин Лафатер, ответьте же нам, отчего конец каждой главы первого тома ваших знаменитых «Фрагментов» украшен… конской мордой?
Я и сам уже рылся в анналах, пытаясь найти ответ на данный вопрос, однако безуспешно.
Энслин по-лошадиному вытягивает лицо. Все заливаются смехом.
Краткое примечание: придворная дама с шелковым веером. Утонченная игра в прятки. Если она раскрывает веер прямо перед своим лицом, в поле зрения остается лишь пара темных глаз, тем сильнее привлекающая к себе внимание. И тогда один лишь ее взгляд говорит обо всем.
— Физиономии животных, — вспоминает в конце концов кто-то из присутствующих цитату из «Фрагментов», — не подвержены видимым искажениям!
Некоторые с пониманием кивают.
— Равно как и очевидному преображению, — добавляет другой, также цитируя книгу.
Теперь уже кивают все.
Восседающий на жердочке амазонский попугай, пару раз нервно встрепенувшись, сокрушенно прячет голову под крыло.
Кто-то берет лорнет и начинает читать оглавление второго тома «Фрагментов», иронически подчеркивая весьма своеобразную последовательность:
…XXII — Галерея князей и героев;
XXIII — Птицы;
XXIV — Военачальники, адмиралы;
XXV — Верблюды двугорбые и одногорбые;
XXVI — Верные, твердые характеры людей с отталкивающей внешностью;
XXVII — Собаки;
XXVIII — Мастера токарного дела;
XXIX — Иные мастера;
XXX — Мягкие, утонченные, верные, нежные характеры от самых обычных, заурядных людей до гениальных личностей;
XXXI — Медведи, ленивцы, дикие кабаны;
XXXII — Герои древности;
XXXIII — Дикие звери…
Он медленно опускает книгу, поднимая взгляд:
— Имеет ли сия чрезвычайно оригинальная последовательность некий особый, еще не постигнутый нами смысл? Вы часто бываете подвержены случайным оплошностям вроде этой? Или же — не поймите меня превратно — в типографии просто спутали очередность глав?
— Не он ли в свое время, — любезно интересуется один из министров, — издал те крайне патриотические песни швейцарцев? «Тиран, бессильной злобой захлебнись! / Свободным кто рожден, умрет свободным…»
Энслин оказывается в затруднительном положении.
Однако ему удается-таки вернуть разговор в русло физиогномики. Разумеется, и эта тема для него не безопасна!
Когда всплывает весьма специфический вопрос — о решающей взаимосвязи мочек ушей с темпераментом! — скудность собственных познаний и впрямь едва не ввергает его в беду, но тут на Энслина внезапно снисходит озарение.
— Господа, боюсь, я столь долго занимался меланхолично висящими ушами и тому подобными материями, что теперь уже едва ли смогу дать внятный ответ на этот животрепещущий вопрос.
Неплохо! Воспринимается как шутка светского острослова. А посему остается без внимания тот факт, что в этой маленькой лжи сокрыта глубокая, всегда остающаяся в силе истина: чем серьезнее мы чем-либо заняты, тем более затрудняемся рассказать об этом исчерпывающе, от «А» до «Я». Слишком много возникает разных «но», «хотя», «с другой стороны», принуждая в итоге к полному молчанию.
В репертуаре Энслина имеются даже такие нахально-бойкие высказывания, как «Не будь я господином Лафатером!» — ненарочитые, легкомысленные реплики, исподволь оставляющие ему пути к отступлению.
Став двойником, оказавшись на перепутье между ложью и истиной, Энслин в первую очередь осваивает искусство лжи.
Правило первое: «Я лгу».
Эта простая, откровенная фраза, которую Энслин произносит однажды вечером, глядя на свое полуслепое отражение, несет в себе тайный смысл. Но какой? Долго, очень долго размышляет он над этой фразой. Томясь в нерешительности, даже прибегает к помощи философской энциклопедии. И что же?
Под ключевым словом «Антимония лжецов» он вычитывает, что случай его вполне классический, известный со времен «Эпименида, уроженца острова Крит, VI век до рожд. Хр.». Право, утешительно знать, что и до тебя кому-то приходилось не легче. Выводы, разумеется, ошеломляют своей ясностью.
Вот он, тот заколдованный круг, в котором он вращается вместе со своим девизом: «Я лгу» является правдой лишь тогда, когда ты лжешь. Однако стоит начать говорить правду, именно эти твои слова превращаются в ложь.
Так что же он говорит, изрекая их? Правду?..
Ладно, это он пока оставляет.
Правило второе: практические навыки.
Хорошая ложь не должна быть наглой! Не должна быть до такой степени неуклюжей и беспомощной, чтобы могла обидеть твоего собеседника. Это было бы неприлично! Тогда собеседнику пришлось бы невольно стать твоим сообщником, если, конечно, сразу не закричать: «Довольно! Перестаньте! Или вы действительно считаете меня до такой степени глупцом?»
Итак, заметим: даже у лжи есть свои моральные устои!
Заботься о «внутренней» правде!
В отличие от добродетельного прозябания, что довольствуется вымаливанием неких «истин», ложь требует гораздо большего присутствия духа. Соблюдая верность «внутренней» правде, ты вынужден неизменно приводить все, что ни скажешь, в соответствие с изначально созданными тобою предпосылками. Учись этому на элементарных примерах!
Даже самому великому из храмов лжи в один прекрасный день суждено рухнуть, если ты без особой надобности набиваешь его битком.
Пояснение: увлекшись понятным стремлением набросать совершенную в своей точности картину лжи, ты рискуешь оказаться в роковой зависимости от мелочей, которые поглощают тебя. Притом каждая из них сама по себе является вполне правдоподобной, но будь осторожен: умножаясь сверх меры, мелочи эти могут тебя выдать, поскольку их смысл — создание по возможности полноценной и свободной от противоречий картины — тем самым выступит наружу в своей неприкрытой наготе.
Так вот, при всей любви к фальшивым деталям — рекомендуется воздержание! Избегай нездорового честолюбия! Прочь соблазн тщеславия: лги, но лишь когда вынужден…
Вот небольшой катехизис лгуна, который усваивает Энслин, умудренный опытом своего самозванства.
Разумеется, любая история с двойниками достигает апогея и одновременно финала именно в тот момент, когда оригинал и копия встречают друг друга. Итак, Энслин возвращается к прежним скромным обязанностям в доме Лафатера.
Он жаждет внести в свою игру последний завершающий штрих. Довольно с него комедий положений и всех этих фокусов — он хочет вырваться из плена собственного «я», стать полностью другим.
Листок с заметками для Энслина:
Великое отчаяние.
Безумная смелость. Украденное легкомыслие.
Немыслимые условия.
Кривое зеркало, пустое зеркало. Неистовая тьма.
Опустошенная надежда.
Бойкое вращение в повседневности.
А потом? — Еще неизвестно!!!
Его внезапный уход.
Скрежет зубовный и слезы. Проклятия, обращенные к небесам.
Далее следуют всевозможные сцены. Вот Лафатер проходит по коридорам и комнатам своего дома, а Энслин, прячась в тени, следует за ним, прилагая все силы, чтобы уловить и усвоить каждое его движение, скопировать их. (Ср. с фрагментом Лафатера «Обезьяны». Там речь идет — с отчетливым намеком на актеров — об орангутангах — обезьянах, наиболее схожих с людьми: орангутанг, дескать, «…подражает всем человеческим жестам, но не совершает никаких человеческих поступков».)
У Энслина, разумеется, все по-другому. Будучи секретарем, он ведает всей корреспонденцией Лафатера. А поскольку переписка Лафатера с научным и прочим миром является единым целым, — собственно говоря, она и есть его жизнь! — Энслин исподволь начинает управлять этой жизнью. Он пишет письма, и в этом смысле он «правая рука» Лафатера; уничтожая письма, он становится его головой. Постепенно он так овладевает его нутром, что от самого Лафатера вскоре остается не более чем пустая оболочка.
В итоге Энслин до такой степени возомнил себя Лафатером, что его самоубийство — по сути, не что иное, как «убийство» Лафатера, избавление от заблуждений и экзальтированности физиогномики.
Примерно так, в общих чертах, мне теперь представлялся фильм. Единственная проблема, не дающая покоя, — та незначительная деталь: неснятый башмак.
Я даже книги о старом оружии просматривал, но как мог человек, обутый в башмак, нажать на спусковой крючок ружья, оставалось для меня загадкой. Одного лишь крохотного фрагмента не хватало мне для целостности общей картины.