Иоганн Каспар Лафатер родился 15 ноября 1741 года в Цюрихе, предместье Вальдрис, в семье врача Ганса Генриха Лафатера и его жены Регулы, урожденной Эшер.

Окончив Латинскую школу, он начиная с 1754 года посещает коллегию гуманитарных наук, где среди прочего изучает Отечественную историю и политику — его наставником в этих предметах был Бодмер. Прочие науки, которые в той или иной степени следует отнести к разряду «точных» — вроде физики и метафизики, — не внушали впечатлительному юноше ни малейшего интереса. «Лейбниц, Вольф и Ньютон вряд ли что-то добавят к моему благодушию», — говорится в одном из писем восемнадцатилетнего Лафатера с уверенностью, свойственной его возрасту. Он изучает мир, ищет в нем свою стезю. Со временем становится все заметнее, что его сверх всякой обычной меры занимают лица людей, подчас совершенно ему чужих ему. «Одна лишь физиономия какого-нибудь Мюллера, избранного надзирателем или счетоводом — это воплощение грубости и самодурства, — увиденная единожды, была столь глубокой раной для моего сердца, для внутреннего человека, сокрытого в душе моей, что много дней не мог я после того оправиться».

Поначалу это лишь излишняя восприимчивость к тому, что он и сам не в силах описать словами, — немое ощущение. Он все еще не может читать по лицам, ибо язык их ему неведом.

Отдушину и утешение находит он в чтении религиозной литературы, которая вскоре становится объектом его безраздельного внимания. Однажды, как и много-много раз прежде, он читает Библию. Как вдруг фраза, уже читанная сотни раз, внезапно предстает будто в новом свете, становясь для Лафатера неким откровением: «И создал Бог человека по образу и подобию своему».

Лафатер замирает, пораженный.

Если это действительно так, в испуге заключает он, значит, каждый человек — это не что иное, как уменьшенное отражение лика Господнего, а следовательно, изучение человеческих лиц является кратчайшим путем к возможности взглянуть в лицо Господу нашему. Выходит, что путь к Богу пролегает через черты людских лиц.

С этого момента все устремления Лафатера направлены лишь на одно: создание универсальной энциклопедии лиц! Подобный сборник, целью которого было бы служить одновременно познанию как рода людского, так и промысла Божьего, давал возможность изучать людей словно открытую книгу, по малейшим, лишь мельком возникающим на их лицах мимическим признакам.

Каждое лицо — загадка, ожидающая своего часа. Но зачастую ей так и не суждено дождаться. Потому что загадка эта сложна! Бог хоть и присутствует в каждом человеке, но, сказать по правде, прячется он в нем довольно глубоко.

О чем говорит нам, к примеру, угловатый лоб? Или, скажем, — выступающий подбородок? Какой секрет выдают пухлые губы? Что таит в себе тонкий рот?

Вместо того чтобы мучительно биться над этими и другими опросами, в крайнем случае можно было бы просто-напросто заглянуть в библиотеку лиц, изучить универсальный альбом преступников всех времен и народов!

Когда великая мысль озаряет маленького человека, последствия всегда грандиозны. Появляются неизведанные перспективы, возникают все новые возможности применения физиогномики: как в годы учения, в частной и деловой жизни. «На лице каждого начертана его судьба», — утверждает Лафатер, и тут его взгляды совпадают с мнениями фрау Сцабо, вплоть до обучения глухонемых. Однако мысли Лафатера утрачивают последовательность, пугаются. С чего начинать? Каково будет завершение? Пока человек лишь вникает в премудрости чтения человеческих лиц, любой, пусть даже маленький шажок вперед является достижением.

Тем не менее история дает нам некоторые зацепки. Уже в античные времена люди интенсивно занимались физиогномическими феноменами. А с 1532 года во многих частях Германской империи действовала так называемая Каролина — выпущенное императором Карлом «Единое уголовное право», которое в статье 71 предписывает вести так называемый «Протокол жестов». В протокол записывается не только то, что говорит обвиняемый или свидетель, но и то, как он это делает — испытывает ли неуверенность, колеблется ли… При вынесении приговора подобные наблюдения могли быть очень полезны.

К примеру, подсудимый отрицает, что зарубил свою жену топором, но при этом краснеет и непроизвольно скалит зубы: подобные гримасы заставят внимательного судью изрядно призадуматься.

Но и во времена Лафатера вопросы физиогномики витают в воздухе, вторгаясь в повседневную жизнь. Скажем, за неимением в ту пору фотографии, говорящей все и сразу, появляется мода прилагать к письмам вырезанные ножницами силуэты отправителя, дабы адресат мог, не видя, вообразить его себе, мысленно дорисовать намеченный контуром портрет.

Лафатер коллекционирует силуэты, добывает их всюду, где только можно. Он покупает гравюры, в том числе одного из известнейших мастеров тех времен Даниеля Николауса Ходовецкого. Мало того — нанимает нескольких художников, чтобы они делали для него гравюры и рисовали портреты. Все, что удается узнать о характерах и биографиях изображаемых людей, дотошный Лафатер принимает к сведению, и записывает самым скрупулезным образом. В этой же связи он ведет серьезнейшую переписку, а поскольку ни одного письма не отправляет, не сделав с него копии, ему необходимо всегда иметь под рукой писца, точнее — переписчика. Вот откуда взялся и Энслин!

Лафатер пребывает в непрерывных поисках природного закона, согласно которому черты человеческого характера неукоснительно отражаются в чертах лица.

Скривив в улыбке тонкий рот, он выводит важный научный тезис: пухлые губы свидетельствуют о пожизненной борьбе их обладателя с вялостью и мотовством.

Остается лишь собрать все эти темы воедино, и пред нами предстанет идеальный портрет.

Чем более узкий, сжатый, жесткий у смертного лоб, тем сдержаннее и тверже характер. Покатость лба свидетельствует о живости восприятия, богатом воображении, остроумии и такте.

Глаза, в открытом, незажмуренном виде, имеющие удлиненные и заостренные уголки со стороны переносицы, наблюдаются по большей части у людей умных и утонченных.

Широкие носы, будь они вогнутыми, с горбинкой или прямыми, свойственны людям поистине выдающимся.

Губы же всего вернее определяют характер. Твердые губы говорят о его силе. Плавные, изящные линии этих губ, сомкнутых, но ненапряженных, являются верным признаком аналитических наклонностей, невозмутимости, ясности мыслей.

Исследователь смотрит в зеркало.

И что же он видит? Быть такого не может: живым воплощением искомого совершенства является не кто иной, как он сам, Лафатер, — обладатель стиснутого по бокам покатого лба, узких глаз, широкого линии носа, твердых, тонких губ.

В его случае особенно выделяется нос! Подобная форма — к такому выводу пришел Лафатер — говорит о сугубой восприимчивости. Нечто похожее, к немалой своей радости, отметил он и вглядываясь в портрет франкфуртского поэта Гёте: «Первым же делом изумляют положение и форма этого несомненно чуткого, богатого мыслями, теплого лба, пронзительных, влюбленных, мягко очерченных, не очень глубоких, светлых, подвижных глаз, ресниц, осеняющих их с завидным изяществом и великолепнейший, воистину поэтический нос».

Какое-то время отношение Гердера и Гёте к изысканиям Лафатера оставалось весьма скептическим. К периоду с 1775-го по 1778 год предварительный этап работы Лафатера подходит к концу. Издаются «Физиогномические фрагменты для поощрения человековедения и человеколюбия». Четыре тома с множеством различных гравюр.

То, что в названии «человеколюбие» и «человековедение» ставятся на одну доску, свидетельствует о неискоренимых надеждах богослова Лафатера, указывает на его незабываемую, всеобъемлющую тягу к оптимизму — тем не менее эта работа стала сенсацией и снискала огромный успех! Предместье Вальдрис, Шпигельгассе, Цюрих — его адрес становится знаменит, как координаты центра мировой духовности! Несметное количество писем, лавина восторженных отзывов, масса единомышленников. Однако и без критики не обошлось. Иоганн Генрих Мерк пишет Лафатеру 20 января 1775 года: ему-де понравилась в книге прежде всего высокая цена в три каролины, ибо сие исключает общедоступность, а потому и вреда особого не принесет.

Он ошибается. Физиогномика вскоре завоевывает прочные позиции, становится моднейшей темой бесед во всех салонах Европы и одной из самых излюбленных забав высшего света на долгие годы. Лафатер — философ и законодатель моды конца восемнадцатого столетия. Он достиг самой вершины, стало быть, теперь путь его ведет вниз.

Его миссионерское усердие отпугивает прежних друзей. Охваченный безумным вдохновением религиозного фанатика, он пытается обратить в свое учение последних еретиков. Словно проповедник странствует он от двора ко двору. Взгляд его, по утверждениям современников, будто пронизывает насквозь. Наверное, потому, что под маской каждого лица он пытается разглядеть иное, высшее существо. Религиозные верования, воля к действию и абстрактная любовь к человечеству, слившись воедино, образовали взрывоопасную смесь, сжигавшую его душу. Все чаще он занимает отчужденно-метафизическую миссионерскую позицию по отношению ко всем остальным, всему страждущему роду людскому. Им овладевает некое неистовство обличительной любви к ближним.

Уже в 1777 году появляется анонимная листовка следующего содержания:

Взгляни на быстро, целеустремленно шагающего долговязого, худощавого мужчину с бледным лицом, крупным носом, большими глазами, острым подбородком и тощими икрами! Всмотрись в него, сложившего губы в вымученной улыбке, возведшего взор свой к небу! Видишь ли ты его выпирающий сверху и ужатый внизу, буквально нависший над глазами и носом лоб в лоб? Если видишь и не узнаешь фантазера и мнимого провидца, легковерного поборника новизны и всеобъемлющего, но серьезной мысли лишенного сочинителя, — значит, ты не читал «Физиогномику» Лафатера.

Между тем Лафатер со временем все больше напоминает такие злорадные карикатуры, распространяемые о нем недоброжелателями.

Там, где теряется во тьме связь души и тела, как некое связующее звено, возникает магнетизм, в ход пускается таинственная природная и духовная сила. Теперь наш герой уже не общается с Гердером и Гёте, а выбирает себе компанию совсем иного пошиба: Калиостро и Месмера.

Когда заболевает его жена, он магнетически воздействует на нее, и в состоянии транса, разговаривая во сне, она сама диктует ему все необходимые методы лечения, которые незамедлительно приводят к полному выздоровлению.

Жена-то здорова, да теперь с самим Лафатером неладно. Болен навязчивой идеей: он — избранник Божий, не более и не менее. В дальнейшем он избавляет мир от скучных и надоедливых рассуждений, ибо гениальность — так он вынужденно признается самому себе — есть нечто, «чему и не обучишь, и не выучишься». Вместо того чтобы публиковать пространные трактаты, он осыпает современников своими короткими заметками. Его вдохновение бьет через край, пугая своей плодовитостью, — оно становится чем-то вроде наваждения. Друзьям, врагам и людям совершенно незнакомым рассылаются сотни карточек с такими фразами, как «От меньшего к большему» или «Господь славит день, а день славит Господа, что равнозначно!». Такими афоризмами и многозначительными сентенциями он щедро одаривает мир. Лафатер ведет себя все страннее и уже вещает, подобно оракулу.

1797 год. — Гёте, некогда добрый друг, в Цюрихе!

«Гёте я видел лишь издали. Ни малейших сношений со мной он более иметь не желает. Впрочем, даже Савл смог превратиться в Павла… Возможно, Гёте еще не безнадежен и может стать христианином, какой — бы смешной ни казалась ему нынче эта мысль…» — печалится Лафатер в одном из своих писем.

Дабы «вооружиться» против подобных поворотов судьбы, Лафатер выводит различного рода правила для познания как себя самого, так и окружающих людей. Например, он делает следующее весьма полезное открытие:

«Как часто, слыша от людей очередную гнусность, впадаю я в искушение, желая отныне презирать человечество в лице всех его отдельных индивидуумов. Однако стоит рассмотреть эту гнусность повнимательней, разложить по полочкам же представшие предо мной обстоятельства, и вижу я, что свершивший гнусность либо бесплодный мечтатель, либо „случайный“ глупец. Открытие „внезапной“ глупости, от наплывов которой порой не застрахованы мудрейшие, лучшие, святейшие люди, позволило мне смириться с природой души человеческой».

Во время французской оккупации Цюриха в сентябре 1799 года Лафатера ранит пуля, выпущенная гренадером из ружья. Незадолго до этого Лафатер принес ему стакан вина и хлеб, но затем вспыхнула ссора. Рана опасна — пуля пробила руку и грудь.

«Я обнимаю тебя, друг! Сам того не зная, ты сделал добро».

Этими туманными словами Лафатер позднее прокомментирует поступок стрелявшего.

Боли от раны зачастую невыносимы. Лафатер теряет силы с каждым днем. Проповеди, которые он усердно пишет или диктует, не вставая со своего ложа, приходится читать другим. Второго января 1801 года он совершает единственный еще возможный в данной ситуации поступок — он умирает.

Примерно так. Вся жизнь в кратком обзоре. Действительно, пока немного.

Кроме того, все это представлялось мне скорее карикатурой на Лафатера. Несомненно, биографические очерки почти всегда приобретают неизвестное сходство с романом. Многое приходится опускать, сжатость изложения неизбежно приводит к сгущению красок, а в результате из-под руки биографа выходит этакая искусственная фигура, безжизненно болтающаяся на тонких нитях, подобно марионетке. Лафатер, представший передо мной в этом наброске, являл собою не столько человека, сколько неодушевленную конструкцию из безумных идей и дат.

Я прошерстил все свои бумаги и наконец-то нашел искомый листок — маленький регистрационный талон из Центральной цюрихской библиотеки, на обороте которого после ночного разговора с Хафкемайером написал ключевые слова, указывающие нужное направление в работе: «маскарад», «женские истории». Оба слова были дважды подчеркнуты.

Туманно, крайне туманно. Где и как найти этому применение?!

Единственной зацепкой, ведшей в направлении «любовных похождений», была статья, скопированная мною еще в Цюрихе из книги об истории физиогномики и помеченная словами «Лафатер/Секс!!!/Криптограмма». Тема криптограмм Лафатера заинтересовала меня после встречи с фрау доктором Сцабо.

Криптограммы родом из Греции, и значение их примерно таково: зашифрованные тексты, имеющие тайный, двоякий смысл. Скрытое содержание. С этим ясно. В восемнадцатом веке такие вещи были в большой моде. Неясно другое — почему именно Лафатер являлся столь ярым шифровальщиком собственных записей. Таилась ли здесь какая-либо глубокая связь с физиогномикой? Что мы имеем? Внешность текста — в некотором роде его лицо. А в нем скрывается потаенный смысл, к которому предстоит найти ключ.

Так или иначе, в упомянутой статье Штефана Ригера речь идет о «Тайном дневнике наблюдений за самим собой». Дабы иметь возможность открыто вещать и исповедоваться и в то же время чувствовать себя раскованно, Лафатер в дневнике зашифровал все более или менее щекотливые и, возможно, компрометирующие его моменты. Таким образом, это хоть и признания, но сокровенные. Играя своими криптограммами, Лафатер тем самым и с публикой затевает удивительную двойную игру: откровения — да, но на языке, не известном никому, кроме него.

Нет, секунду, один-таки нашелся! К.А. Кортуму (1745–1824), пчеловоду, поэту и специалисту по шифровальным текстам, удалось найти ключ к тайнописи Лафатера.

Несуразность, замеченная в одном из цитируемых Ригером мест, заключалась не в самой записи, а в следующем обстоятельстве: на момент написания Лафатер, по идее, должен был пребывать в глубочайшей скорби, вызванной смертью горячо им любимого друга юности. Там же настораживает и другой эпизод из дневника, где речь заходит о женщине, которая «куда больше убивалась из-за стоимости похорон, нежели из-за потери супруга».

Как бы люди ни истолковывали подобные строки, но сам Лафатер, благочестивый пророк, отлично понимал природу душевного разлада, происходящего в его собственном «Я».

Объяснение причин подобной сдержанности и скрытности Лафатера таится на загадочной странице 130, где криптограмма содержит описание весьма болезненных для него, да и отнюдь не благовидных, притом повлекших самые непредсказуемые последствия, событий вечера И января 1769 года. Зашифрованное предложение, состоящее из знаков и символов латинского и греческого языков, а также плюсов, что, как известно, обозначает пробел, содержит также и ключ к собственной расшифровке. Игнорируя «слепые» греческие буквы и пробелы «+», вы обнаруживаете в тексте любопытную двойственность: valent omnes litterae, [11] за исключением греческих — они не в счет, — сие зашифрованное послание к читателю, помимо всего прочего, живописует такой возмутительный секрет, как происшествие в спальне с участием нескольких действующих лиц, причем повествование ведется на трех языках. «Я поцеловал женушку», — начинает он на никудышном французском, «изверг на нее свое семя» (это уже по-немецки), «да и проводил ее до самых кишок!» — последнее для пущей выразительности писано по-испански.

В квартире на нижнем этаже фрау Шикеданц включила свой пылесос.

Его завывание возвратило меня к реальности с ее насущными проблемами.

Нет, ни за что — если мне, как ни прискорбно, придется отказаться от ирокеза, то уж за Энслина, своего рода противника Лафатера, я буду держаться обеими руками. Ни в коем разе не стану менять все еще и здесь. А посему запихнем-ка эту криптограмму обратно в самый низ стопки.

Я вздохнул — «Так, значит, все-таки история любви» — и сел за работу. Меня спас телефонный звонок.

Звонила фрау Цандель из издательства. Речь шла о моей грядущей поездке с чтениями. Билеты были готовы и лежали в бюро путешествий на Альтмаркт — я мог их забрать.

— Прекрасно! — воскликнул я. — Отлично. Прямо сейчас это и сделаю.

Радуясь поводу отвлечься от трудов праведных, я закрыл папку и отправился в дорогу. Мои ноги шагали бодро, будто сами собой, без моего участия выбрав извилистую горную тропу, ведущую вниз, в город. И стопы мои парили высоко над всеми его крышами.

Я вспомнил, как мы шли с Магдой Сцабо по Цюриху, и попытался вновь представить себе облик ночного города.

Женщина, недосягаемая для Энслина. Нечто недосказанное и роковое стоит между ними. Тайна, сокрытая от нее (или от него?).

Поскольку забота о билетах меня более не тяготила, то, свернув на Альтмаркт, я смог взглянуть на бюро путешествий беспечным взглядом праздношатающегося. В Берлине я этого никогда не замечал, но здесь, в Вюлишхайме, сходство бросилось в глаза немедленно: все бюро путешествий, с карибскими пляжами на фотообоях, Нью-Йорком и Лондоном по льготным тарифам и Гайд-парком Солтау в витринах, в некотором роде можно назвать одной большой организацией помощи беженцам. Они словно сеть буксиров, опутавшая всю пропитанную дождем страну. Пажи, скрывающиеся под броскими именами и названиями вроде «Томас Кук», или «Мир путешествий», беспрерывно заняты одним лишь делом: спроваживанием одиноких людей, пожилых пар, целых семей — кого угодно, если не на пару недель, то пусть хоть на пару дней, под девизом «Бежать без оглядки!» — из серых, промозглых будней, а вместе с тем и за пределы государства.

Так разумно ли отказываться от ирокеза и, соответственно, от всей американской мишуры? В конце концов, это внесло бы хоть какой-то аромат экзотики в затхлую атмосферу старушки Европы.

Вернувшись обратно в замок, я тут же снова сел за работу.

Два часа спустя на бумаге возник новый сюжет или по крайней мере его набросок.

Отправная точка: Энслин жаждет завоевать любовь женщины.

Мы видим Энслина, крадущегося по Цюриху с высоко поднятым воротником. Здесь пока все совпадает с первой версией. На дворе ночь. И вдруг — перед нами дом. Ярко светящиеся окна. За ними бал-маскарад. Энслин стоит снаружи и с тоскою заглядывает в окно. Он наблюдает за женщиной! На ней черная маска — и все же можно увидеть, можно угадать: она прекрасна. Под каким-то предлогом Энслину удается проникнуть в здание. В холле, на маленьком столике, он видит забытую кем-то красную маску, изображающую дьявола, которую тут же надевает. Кстати, до этого момента подлинного лица его мы не видели! Это очень важно.

Он пристраивается к группе кавалеров и через какое-то время достигает цели: танцует с прекрасной незнакомкой. После танца мгновенно исчезает. Женщина ищет его, но не находит.

Смена кадра. Улица, дождь. Удаляющийся Энслин. Маска дьявола падает на землю и, ухмыляясь, остается лежать в грязной луже. И только теперь мы видим лицо Энслина: оно (вот тоже составляющая первой версии, от которой я отказываться не хотел) обезображено. Так! Нам становятся понятны причины душевных мук этого бедняги.

День. Энслина представляют Лафатеру. Речь идет о должности писца. Лафатер принимает Энслина, невзирая на то, что «на лице его можно было прочесть излишнюю заносчивость», как мы уже знаем из доклада Лафатера. Вот и зазвучал отдаленный мотив, хоть, может, это и чересчур вольная импровизация с моей стороны — переделать заносчивое (дерзкое?) лицо в образину гадкого уродца.

Чего не знает Лафатер: у Энслина есть тайный план. Он хочет познать секрет истинной красоты, то есть ошибочно принимает кабинет Лафатера за нечто вроде центра пластической хирургии. Следует еще обдумать, как именно ему в голову приходит подобная мысль, но это потом. Зацепку вполне может дать шестнадцатый фрагмент, где Лафатер рассуждает о высвобождении из тел, над которыми Природа потрудилась не слишком тщательно.

Итак, в данном случае речь идет уже не о преображении человечества в целом, как это было в первом варианте, а об одном-единственном, совершенно особенном лице. Что-то в этом роде встречалось и в первой версии, с ирокезом, и я все еще жалел, что вынужден-таки принести его в жертву, однако в истории любви он и впрямь был бы не совсем кстати.

Итак, Энслин усердно выполняет свою работу, а параллельно исподтишка наблюдает за физиогномическими опытами Лафатера.

Здесь надо вставить несколько диалогов между Лафатером и Энслином, например, касательно прекрасного лика сатаны, мастерства художников-портретистов, любви… (Пометка для диалогов: позирование Лафатер называл не иначе как «сидение с надутым видом».)

Кстати, что касается повседневной жизни, Лафатер совершенно не разбирается в людях — в отличие от своей жены, которая справедливо предполагает, что причиной странных порой выходок Энслина является, возможно, несчастная любовь.

Энслин же, услышав это, мрачно смеется:

— Право, звучит так, словно и впрямь можно быть влюбленным счастливо…

Он поворачивается и быстро уходит. Вид из окна: почерневшие от дождя деревья.

Однажды Энслин сортирует гравюры — это лики безумцев.

— О, бедные, утратившие рассудок люди! — восклицает он, но Лафатер его тут же поправляет:

— Не бедные, а богатые. Они сохранили себя и остались верны своему естеству, это ничем не замутненные, цельные натуры.

Однако Энслин упорствует: он замечает, что в их ухмылках, несомненно, есть нечто идиотское. Лафатер, напротив, называет это «душевностью». Далее следует логический вывод: ложь — порождение слова, а значит, немота есть прямая дорога к истине и благости. Здесь же можно ввернуть и описание конфликта с Гёте и прочими.

Энслин в кабинете Лафатера, окруженный классически-прекрасными лицами, становится все более замкнутым и молчаливым, но отнюдь не благостным. Он ковыряет в носу и ухаживает за своими ногтями.

Лафатер упрекает Энслина, что последний все больше внимания уделяет самому себе.

Да, парирует Энслин, но не величайшее ли это из занятий? Ночами он проводит эксперименты с порохом и одеколонами, а также с ножами: хочет удалить внешнюю оболочку лица, веря, что под ней скрывается прекрасный облик.

(Энслин: «Мне кажется, я хочу вылезти из собственной кожи».)

Лафатер, став однажды случайным свидетелем этих самоистязаний, спрашивает писца, не сошел ли он, ко всему прочему, еще и с ума?

Долго размышляет Энслин, затем отвечает:

— Нет.

Но ведь с полной уверенностью никто не может этого о себе знать.

Чуть позже — крутой поворот! Случайно Энслин узнает, что дама его сердца подарила свою благосклонность другому.

Все рухнуло! Конец всему! Это и вершина, и бездна, слившиеся воедино. Энслин, напевая и насвистывая, расхаживает по дому…

В этот момент зазвонил телефон. Снова фрау Цандель из издательства. Кое-что изменилось в графике.

— Прекрасно! — воскликнул я в трубку.

Она продиктовала мне новое расписание.

— Да, уже записал.

Отлично, радовался я, опуская трубку на рычаг. Все в порядке.

Я встал. Напевая и насвистывая, прошел через комнату.

Подобно призраку, в зеркале мимо меня проплыло отражение моей по-идиотски ухмыляющейся физиономии.

Сам-то я направлялся в кухню, к холодильнику. А потом снова, довольный и счастливый, засел у себя в комнате, сопя, словно цирковой фигляр, изрыгающий пламя.

Лишь очень, очень медленно в моем сознании начали прорисовываться первые мысли, вновь готовые к услугам. «О ты, бабочка, кружащаяся в вихре бытия!» — мысленно взывал я. Все декорации, весь драматизм истории любви Энслина, на причудливом фоне Лафатеровой физиогномики — это так явственно предстало моему внутреннему взору… вот-вот схватишь рукой: «Ага, попалось!»

В нежданном-негаданном просветлении ума мне удалось остановиться: прислушавшись к голосу рассудка, я заставил себя оставить в покое телефонную трубку. Нет, пока причины названивать Хафкемайеру у меня еще не было. Выдумка должна сначала отстояться, а потом нужно переписать это набело.

Я аккуратно сложил в стопку готовые листки.

С окаменевшей рожей, заведя руки за спину, подобно полководцу, я принялся мерить шагами свой «курятник» — свой мирок. Расчищал себе дорогу, отшвыривая ногами валявшиеся здесь и там пустые винные бутылки и ошметки старых газет. Неожиданно моя келья показалась мне нестерпимо крохотной. Словно палата в вытрезвителе! Нужно выбираться отсюда, шепнул внутренний голос.

Последний, влюбленный, прощальный взгляд на зеленую папку — и я уже стоял во дворе замка. Было слышно, как Шикеданц где-то что-то мастерит.

Мне, собственно, полагалось бы радоваться предстоящей поездке — невзирая на обязательность присутствия в городе, мне-таки дозволили свободно передвигаться. Но я ведь прекрасно знал, что меня ждет. Раньше думалось иначе: встречи с читателями — о да, можно попутешествовать, посмотреть мир, это же так романтично — последний «странствующий бард» или что-то в этом роде.

Однако, чем дольше я путешествовал, тем меньше видел. По сути, я жил и перемещался в магическом треугольнике: поезд, очередное чтение, отель. О работе и подумать некогда. Старо, как мир, с какой стороны ни посмотреть.

Постараюсь быть кратким: в грядущей поездке, не считая томительного, похоже уже неизлечимого желания вымыться, мне надлежало еще и подавить свой панический страх перед сидячими местами в купе.

Почему?

Сейчас объясню!