I. Проблема сословий: знать и духовенство
I*
* Ср. с. 5 и прим. на с. 5.
Непостижимая тайна космических перетеканий, называемых нами жизнью, – разделение ее на два пола. Уже в привязанных к Земле потоках существования растительного мира, как это обнаруживается в символе цветка, жизнь устремляется в две различные стороны: выделяется нечто, этим существованием и являющееся, и нечто, его поддерживающее. Звери, эти малые миры среди большого, свободны: космическое начало, завершенное в форме микрокосма и противопоставленное макрокосму. Здесь обостряется, причем в ходе истории животного мира со все большей определенностью, двойственность направлений, ведущих к двум существам: мужскому и женскому.
Женское начало ближе к космическому. Оно глубинным образом связано с Землей и непосредственно включено в великие кругообращения природы. Мужское свободнее, зверинее, подвижнее также и в смысле ощущения и понимания, оно бодрей и напряженней.
Мужчина переживает судьбу и постигает каузальность, логику ставшего в соответствии с причиной и действием. Женщина, однако, и есть судьба, и есть время, и есть органическая логика самого становления. Именно поэтому каузальный принцип ей неизменно чужд. Всякий раз, как мужчина стремится уяснить себе судьбу, у него с неизменностью возникает впечатление чегото женского – Мойр, Парк и Норн. Высший Бог никогда не бывает самой судьбой, но ее представляет или над нею властвует – как мужчина над женщиной. В изначальные времена женщина – это также и провидица, не потому, что она знает будущее, но потому, что женщина будущее и есть. Жрец лишь истолковывает, женщина же и есть оракул441. Из нее вещает само время.
Мужчина делает историю, женщина же и есть история. Таинственным образом здесь обнаруживается двойственный смысл всех живых событий: с одной стороны, они представляют собой космическое протекание как таковое, но, с другой – это есть последовательность самих микрокосмов, охватывающая это течение, его защищающая и поддерживающая. Вот эта-то «вторая» история и есть в полном смысле мужская история – политическая и социальная: она сознательнее, свободнее, подвижнее. Она уходит глубоко назад- в истоки животного мира и в ходе жизни высоких культур принимает свой высший символический и всемирно-исторический облик. Женская же – первая история, вечная, материнская, растительная (в самом растении есть что-то женское), лишенная культуры история последовательности поколений, извечно неизменная, равномерно и плавно проходящая через существование всех животных и человеческих видов, через все краткотечные единичные культуры. Если оглянуться назад, она равнозначна самой жизни. В ней тоже имеются своя борьба и свой трагизм. Женщина одерживает свою победу родами. У ацтеков, этих римлян мексиканской культуры, рожающую женщину приветствовали как храброго воина, а умершую родами хоронили с теми же почестями, что и павшего в битве героя. Вечная женская политика- это завоевание мужчины, через которого она может стать матерью детей, а значит – историей, судьбой, будущим. Ее глубокая сметка и военная хитрость неизменно направлены на отца ее сына. Мужчина же, который по преимуществу принадлежит другой истории, желает иметь своего сына как наследника, как носителя своей крови и своей исторической традиции.
Здесь в мужчине и женщине тот и другой вид истории борются за власть. Женщина сильна и цельна, равна самой себе, и она переживает мужа и сыновей лишь по отношению к себе самой и своему предназначению. В сущности же мужчины есть чтото двойственное. Он – это и что-то еще сверх того, чего женщина не понимает и не признает, воспринимая это как грабеж и насилие по отношению к самому для нее святому. Это – потайная протовойна полов, длящаяся вечно, столько, сколько они существуют, – молча, ожесточенно, без примирения, без пощады. И здесь есть своя политика, битвы, союзы, договоры и предательство. Расовые чувства ненависти и любви, происходящие – оба – из глубин мирового томления, из прачувства направления, имеют над полами еще более жуткую власть, чем та, которой они обладают в другой истории, – над отношением мужчины к мужчине.
Есть любовная лирика и лирика военная, любовные танцы и танцы с оружием и два рода трагедии – Отелло и Макбета, однако нет в политическом мире ничего, что можно было бы сравнить с бездной мщения, какую находим в Клитемнестре и Кримхильде442.
Потому женщина и презирает эту другую историю, мужскую политику, которой никогда не понимает, о которой она лишь знает, что та похищает у нее сыновей. Что ей победоносное сражение, уничтожающее победу, одержанную тысячью родов? История женщины приносит себя в жертву истории мужчины, и существует женский героизм, с гордостью жертвующий сыновьями (Катерина Сфорца на стенах Имолы443), однако, несмотря на это, вечная, тайная, достигающая до истоков животного мира политика женщины состоит в том, чтобы отвлечь мужчину от его истории, чтобы всецело заплести его в свою собственную, растительную историю последовательности поколений, т. е. в себя саму. Ведь, несмотря ни на что, все в той, другой истории имеет целью защитить и поддержать эту вечную историю зачатия и умирания, – а названо это может быть как угодно: «за дом и очаг», «за жен и детей», «за род», «за народ», «за будущее». Борьба между мужчиной и женщиной вечно происходит ради крови, ради женщины. Женщина как время- это то, для чего существует история государств.
Женщина расы чувствует это, даже если этого не знает. Она судьба, она играет роль судьбы. Это начинается с борьбы мужчин за обладание призом- Еленой, с трагедии Кармен, с Екатерины II, Наполеона и Дезире Клари, перетащившей-таки Бернадота на неприятельскую сторону. С борьбы, наполняющей уже историю целых видов животных и заканчивающейся властью женщины, как матери, супруги, возлюбленной, над судьбой держав: Халльгерд из «Саги о Ньяле»445, королева франков Брунгильда, Мароция, передающая папский престол тем мужчинам, на которых падет ее выбор446. Мужчина поднимается в своей истории, пока не возьмет будущее своей страны в собственные руки, и тут является женщина и ставит его на колени. Пускай даже от этого гибнут народы и государства, в своей истории победу одержала она. Политическое тщеславие расовой женщины в конечном счете никогда иной цели не имеет*.
* Только женщина без расы, которая не может или не желает иметь детей, которая историей больше не является, желает делать мужскую историю, т. е. ее подделывать. И напротив, есть глубокий смысл в том, что антиполитическое умонастроение мыслителей, доктринеров и утопистов характеризуют словом «бабское». Они хотят подделывать другую историю, историю женщины, хотя на это не способны.
Соответственно в истории имеется священный двойной смысл. Она космична и политична. Она есть существование или сохраняет существование. Есть два рода судьбы, два рода войны, два рода трагизма: общественные и частные. Ничто не в состоянии уничтожить в мире эту противоположность, она с самого начала заложена в сущности звериного микрокосма, являющегося в то же время и чем-то космическим. Во всех сколько-нибудь значительных положениях она проявляется в виде конфликта долга, который существует лишь для мужчины, но не для женщины и который не преодолевается, но лишь неизменно углубляется в ходе развития высокой культуры. Есть общественная и частная жизнь, публичное и частное право, общинные и домовые культы. В качестве сословия существование находится «в форме» для одной истории, в качестве рода оно течет как другая история. Отсюда- и древнегерманское различие в кровном родстве по мужской и женской линии, родстве «со стороны меча» и «по линии веретена»447. Этот двойственный смысл направленного времени находит свое высшее отражение в идеях государства и семьи.
Строение семьи – это есть в живой материи то же самое, что образ дома- в материи мертвой*.
* С. 122.
Одно изменение в строении и значении семейного существования- и абрис дома становится иным. Античный домашний уклад соответствовал агнатской448 семье античного стиля, что находило свое выражение в эллинском городском праве с еще большей выпуклостью, чем в более молодом римском**.
** Mitteis, Reichsrecht und Volksrecht, S. 63.
Для этой семьи всецело характерна установка на нынешнее состояние, на эвклидовское «здесь и теперь» аналогично полису, понимаемому как сумма имеющихся теперь в наличии тел. Поэтому кровное родство для такой семьи не является ни необходимым, ни достаточным условием: семья прекращается там, где пролегает граница patria potestas449, граница «дома» как такового. Сама по себе мать не является агнатской родственницей рожденных ею детей: лишь постольку, поскольку она подчинена patria potestas своего живого мужа, она оказывается агнатской сестрой своих детей***.
*** Sohm, fast., S. 614.
Напротив того, consensus'y соответствует магическая когнатская семья (по-еврейски мишпаха), повсюду воплощаемая отцовским и материнским кровным родством и обладающая «духом», consensus'ом в малом масштабе, однако не имеющая никакого определенного главы****.
**** На этом принципе основывается понятие династии арабского мира (Омейяды, Комнины, Сасаниды), которое нам затруднительно бывает понять. Когда трон захватывал узурпатор, он женился на какой-нибудь из женщин, входивших в кровную общину, и таким образом продолжал династию. О законном наследовании по идее нет даже и речи. Ср. тж. J. Wellhausen, Ein Gemeinwesen ohne Obrigkeit, 1900.
То, что «римское» право императорского времени постепенно переходит от агнации к когнации, являлось характерным моментом угасания античной души и раскрытия души магической. Уже некоторые новеллы Юстиниана (118, 127) определяют новое регулирование наследственного права вследствие победы магической идеи семьи.
С другой стороны, мы видим массы единичных существ, которые текут вперед, становясь и погибая, однако делая историю. Чем чище, глубже, мощнее, естественнее оказывается общий такт этих последовательностей поколений, тем больше в них крови, больше расы. Из безбрежности их всех выделяются одушевленные единства*,
* С. 22.
отряды, ощущающие как целое один и тот же прибой существования, не духовные общества, как ордена, гильдии художников или школы ученых, связанные меж собой одними и теми же истинами, но кровные союзы в гуще жизненной борьбы.
Если использовать имеющий глубокий смысл спортивный термин, это есть потоки существования, находящиеся «в форме». В форме поле скаковых лошадей, которое уверенным и изящным прыжком берет барьер и вновь в едином такте копыт продолжает движение по дорожке. В форме борцы, фехтовальщики и игроки в мяч, которым с легкостью, как само собой разумеющиеся, удаются самые головокружительные приемы. «В форме» эпоха в искусстве, для которой традиция является натурой, как контрапункт для Баха. «В форме» та армия, что была у Наполеона при Аустерлице и у Мольтке при Седане. Практически все, что осуществлялось в мировой истории, как на войне, так и в том продолжении войны духовными средствами, которое мы называем политикой450: вся успешная дипломатия, тактика, стратегия, – вне зависимости от того, проводится ли она государствами, сословиями или партиями, – восходит к живым единствам, которые находятся «в форме».
Слово, соответствующее расовому роду воспитания, – муштра, муштровка451, она отлична от образования, которое предполагает равенство выученных или принятых на веру общностей бодрствования. К образованию относятся книги, к муштре – постоянный такт и созвучие окружения, в которое ты вчувствуешься, вживаешься: монастырское и пажеское воспитание ранней готики. Все доброкачественные формы общества, всякий церемониал являются воплощенным тактом некоей формы существования. Чтобы ими владеть, необходимо обладать тактом. Поэтому женщины, поскольку они инстинктивнее и ближе космическому, быстрее привыкают к формам нового окружения. Женщины из низов, пару лет повращавшись в благородном обществе, обретают безошибочную уверенность, однако с такой же быстротой они и опускаются вновь. Мужчина меняется с большим трудом, потому что он бодрее. Пролетарий никогда не сделается вполне аристократом, аристократ никогда не будет вполне пролетарием. Тактом нового окружения обладают лишь сыновья.
Чем больше в форме глубины, тем она строже и неприступней. Человеку со стороны она представляется рабством; посвященный владеет ею с совершенной свободой и легкостью. Принц
де Линь4^ был, точно так же как и Моцарт, господином, а не рабом формы; и то же относится ко всякому прирожденному аристократу, государственному деятелю и полководцу.
Поэтому во всех высоких культурах имеется крестьянство, являющееся расой вообще и до некоторой степени природой, и общество, претендующее, как группа классов или сословий, на то, чтобы быть «в форме», и представляющее собой, несомненно, что-то более искусственное и преходящее. Однако именно история этих классов и сословий и представляет собой всемирную историю в высочайшей ее возможности. Лишь под этим углом зрения крестьянство представляется неисторичным. Вся протекающая на протяжении шести тысячелетий история большого стиля происходила в течениях жизни высоких культур лишь постольку, поскольку сами эти культуры имеют свой творческий центр в сословиях, обладающих муштровкой, вымуштрованы в совершенстве. Культура- это душевность, достигшая выраженности в символических формах, однако формы эти – живые и пребывающие в развитии. Таковы и формы искусства, которые мы начинаем сознавать лишь посредством их абстрагирования от истории искусства. Они пребывают в возвысившемся существовании единичных людей и кругов, именно в том, что было только что названо «существованием в форме», и вот эта-то высота оформленности представляет собой культуру.
Вот истинно великое и уникальное внутри органического мира, единственное, в чем человек поднимается над силами природы и сам делается творцом. Еще в качестве расы он является творением природы- там выводят его; но в качестве сословия он выводит (ziichtet) сам себя, точно так же как расы благородных животных и растений, которыми он себя окружает, и именно этото и есть культура в высшем и окончательном смысле. Культура и класс453 – взаимозаменимые понятия: они возникают как единство и как единство гибнут. Выведение отборных сортов винограда, фруктов и цветов, выведение чистокровных лошадей – это и есть культура, и именно в этом смысле – как выражение существования, которое привело само себя к великой форме – возникает отборная человеческая культура.
Именно потому-то и имеется во всякой культуре острое чувство того, принадлежит ли к ней тот или иной человек или же нет. Античное понятие варвара, арабское – неверного (ам-хаарец или гяур), индийское- шудры, какими бы различными они ни мыслились, поначалу не выражают ни ненависти, ни презрения, а лишь констатируют различие в такте существования, устанавливающее непреодолимую границу во всех глубинных предметах Этот абсолютно ясный и однозначный факт был затемнен индийским понятием «четвертой касты», которой на самом деле, как мы теперь это знаем, никогда не существовало*.
* R Pick, Die soziale Gliederung im nordosthchen Indien zu Buddhas Zeit, 1897 S 201 Hillebrandt, Alt-Indien, S 82
Сборник законов Ману с его знаменитыми определениями относительно обращения с шудрами происходит из образованного индийского феллахства и безо всякого учета существовавшей в правовом отношении или хотя бы только достижимой действительности обрисовывает смутный брахманский идеал посредством его противоположности, от которой понятие трудящегося обывателя в позднеантичной философии не особенно-то и отличалось. В случае Индии это послужило причиной нашего превратного понимания касты как специфически индийского явления, в случае же античности- к совершенно ложному понятию об отношении античного человека к труду.
Везде здесь речь идет об остатке, не принимаемом в расчет в отношении внутренней жизни культуры и ее символики, от которого можно изначально абстрагироваться, предпринимая всякое осмысленное разбиение общества, – приблизительно о том, что в Восточной Азии сегодня называют outcast454. Готическое понятие corpus chrishanum выражает то, что иудейский consensus к нему не принадлежит. Внутри арабской культуры в сфере иудейской, персидской, христианской и прежде всего исламской нации иноверных только терпят, а впрочем, с презрением предоставляют усмотрению их собственных властей и правосудия. В античности outcast – не только варвары, но в определенном отношении также и рабы, в первую же очередь – остатки древнего местного населения, как пенесты в Фессалии и илоты в Спарте, обращение с которыми со стороны их господ опять-таки напоминает поведение норманнов в англосаксонской Англии и рыцарей орденов- на славянском Востоке. В сборнике законов Ману в качестве имен класса шудр фигурируют старинные названия народов «колониальной области» в нижнем течении Ганга, в том числе магадха (в соответствии с этим шудрами вполне могли оказаться Будда, так же как и Цезарь Ашока, чей дед Чандрагупта был очень невысокого происхождения), другие же имена оказываются названиями профессий, и это напоминает о том, что и на Западе определенные занятия были outcast, такие, как нищие (при Гомере – сословие!), кузнецы, певцы и профессиональные безработные, которых в раннеготическую эпоху прямо-таки в массовом порядке плодили церковное милосердие и благотворительность благочестивых мирян.
Но и вообще «каста» – слово, которое не столько употребляют, сколько им злоупотребляют. В Египте Древнего и Среднего царства касты отсутствовали точно так же, как в добуддистской Индии и в Китае до эпохи Хань. Они появляются лишь в чрезвычайно поздних состояниях культур, однако во всех без исключения. Начиная с XXI династии (ок. 1100) Египет пребывал во власти то касты фиванских жрецов, то касты ливийских военных, и закоснение неизменно прогрессировало здесь вплоть до эпохи Геродота, который столь же неверно расценил то, что там застал, как нечто специфически египетское, как мы расцениваем как специфически индийское то, что наблюдаем в Индии теперь. Сословие и каста отличны друг от друга точно так же, как наиболее ранняя культура и наиболее поздняя цивилизация. В появлении прасословий – знати и духовенства – культура раскрывается, в кастах находит свое выражение окончательное феллахство. Сословие живее всего на свете, это культура, пребывающая в совершенствовании, «запечатленный лик живой природы»455; каста же – абсолютная законченность, для которой время совершенствования прошло.
Великие сословия, однако, представляют собой и нечто совершенно отличное от профессиональных групп, к примеру, ремесленников, чиновников, художников, собираемых в цеха и удерживаемых в них технической традицией и духом их труда. Именно, они являются символами во плоти и крови, все в целом бытие которых обладает по своему образу, поведению и способу мышления символическим значением. Причем крестьянство внутри всякой культуры – это элемент природы и роста, а значит, безличностное выражение, знать же и духовенство – результат высшей муштры и образования, а значит, оказываются выражением всецело личностной культуры, самой высотою своей формы исключающей не только варваров, не только шудр, но и все прочие не принадлежащие сюда сословия как остаток, который, будучи рассмотрен с позиций знати, оказывается «народом», с позиций духовенства- мирянами. И вот этот-то стиль личности окостеневает в феллахстве и оказывается кастовым типом, впредь на протяжении веков и веков существуя в неизменном виде. Если в рамках живой культуры раса и сословие противостоят друг другу как безличное и личное, то в эпоху феллахства толпа и каста, кули и брахман или мандарин противостоят друг другу как бесформенное и оформленное. Живая форма делается формулировкой, также обладающей стилем, однако являющейся стильной оцепенелостью, окостеневшим стилем касты. Чувствуя бесконечное превосходство над находящимся в становлении человеком культуры (мы даже представить себе не можем, с какой заоблачной высоты взирают мандарин или брахман на европейские мышление и деятельность, каким безмерным было презрение египетских жрецов к таким их посетителям, как Пифагор или Платон), с византийским высокомерием души, оставившей все загадки и проблемы далеко позади, эта высшая утонченность, достоинство и одухотворенность шагает сквозь все времена на негнущихся своих членах.
В эпоху Каролингов различают крепостных, свободных и благородных. Это примитивное различение рангов на основе чисто внешней жизни. В раннеготическое время в «Разумении» Фрейданка говорится: Got hat driu leben geschaffen, Gebure, fitter, phaffen456.
Это- различение сословий высокой, а именно пробуждающейся культуры. Причем «ряса и меч» в отличие от плуга противостоят всему прочему как сословия в наиболее претенциозном смысле, а именно как сословия – несословиям, т. е. чему-то также фактически существующему, однако без глубокого смысла. Внутреннее, ощущаемое отстояние столь фатально и интенсивно, что не возникает никакого мостика взаимопонимания. Вверх от деревень потоком струится ненависть, замки в ответ излучают презрение. Эта бездна между «жизнями» не была создана ни собственностью, ни властью, ни профессией. Ее вообще невозможно обосновать логически. Она имеет метафизический характер.
Позднее, вместе с городом, однако моложе его по возрасту появляется буржуазия, «третье сословие». Буржуа также взирает теперь с презрением на деревню, расстилающуюся вокруг него тупо, неизменно, мирясь с историей: по сравнению с ней он чувствует себя более бодрым, свободным, а потому продвинувшимся дальше по дороге культуры. Он презирает также и прасословия, «бар и попов», как что-то духовно низшее и исторически оставшееся позади. Однако перед лицом обоих прасословий буржуа, как и крестьянин, представляет собой остаток, несословие. В мышлении «привилегированных» крестьянин едва учитывается. Буржуа учитывается, однако как противоположность и фон. Он есть то, по отношению к чему другие осознают собственное, лежащее за пределами всего практического значение. Если это происходит в одной и той же форме во всех культурах и повсюду ход истории осуществляется в противоположностях этих групп и через них, так что импульсивные крестьянские войны пронизывают раннее время, а обоснованные духовностью буржуазные войны – время позднее (как бы ни была различна символика отдельных культур в прочих отношениях), то смысл этого факта следует отыскивать в глубинных основаниях самой жизни.
Что лежит в основании обоих прасословий, и только их одних, – это идея. Благодаря ей они интенсивно ощущают свой ранг, определенный Богом и потому не подлежащий критике. Это вменяет им в обязанность самоуважение и самосознание, но также и жесточайшую самомуштровку, а при некоторых обстоятельствах превращает в долг даже смерть и наделяет обоих историческим превосходством, обаянием души, которое не предполагает власть, но ее порождает. Люди, принадлежащие к этим сословиям внутренне, а не только по имени, действительно представляют собой нечто иное, чем остаток: их жизнь в противоположность крестьянской и буржуазной всецело основывается на символическом достоинстве. Жизнь дается им не для того, чтобы ее провождать, но чтобы иметь смысл. Именно в этих сословиях обретают свое выражение обе стороны всякой свободно подвижной жизни, одна из которых есть всецело существование, другая – всецело бодрствование.
Любая знать – это живой символ времени, всякое духовенство- символ пространства. Судьба и священная причинность, история и природа, «когда?» и «где?», раса и язык, жизнь пола и жизнь мышления: все это достигает здесь своего наивысшего выражения. Знать живет в мире фактов, священник – в мире истин; первая – знаток, второй – познаватель, одна – деятель, другой- мыслитель. Аристократическое мироощущение- всецело такт, священническое – целиком протекает в напряжениях. Чтобы понять зарождение новой культуры, следует прочувствовать не поддающееся объяснению нечто, оформившееся в потоке существования за время, протекшее между Карлом Великим и Конрадом II. Благородные и жречество существовали давно, но знать и духовенство в великом смысле и в полную мощь их символической значимости появляются только теперь, причем ненадолго*.
* Легкость, с которой большевизм изничтожил в России четыре так называемых сословия Петровской эпохи (дворянство, купечество, мещанство и крестьянство), доказывает, что они были чистым подражанием и порождались административной практикой, которая была лишена всякой символики, – а последнюю силой не удушить Они соответствуют внешним различиям в ранге и собственности в государствах вестготов и франков и в микенскую эпоху, как она еще проглядывает в древнейших частях «Илиады» Подлинные знать и духовенство в русском стиле оформятся лишь в будущем
Мощь этой символики столь велика, что поначалу любые другие различия – по ландшафту, народу и языку – отступают перед ней в сторону. Готическое духовенство образует по всем странам, от Ирландии до Калабрии, единое великое сообщество; раннеантичное рыцарство вокруг Трои и раннеготическое вокруг Иерусалима действуют как одна большая семья. Именно поэтому древнеегипетские номы и феодальные государства в первый период эпохи Чжоу выглядят по сравнению с сословиями как блеклые образования, совершенно в духе Бургундии и Лотарингии эпохи Штауфенов. Космополитическая струя присутствует в начале и конце всякой культуры, однако в первом случае потому, что символическая мощь сословных форм еще превышает символическую же мощь наций, а во втором – потому, что под ней расстилается бесформенная масса.
По идее эти сословия друг друга исключают. Первичная противоположность космического и микрокосмического, пронизывающая все свободно передвигающиеся в пространстве существа, лежит в основе также и их двойственного существования. Каждое возможно и необходимо лишь через другое. В гомеровском мире господствует враждебное молчание относительно мира орфического, а сам он в свою очередь, как это доказывают досократические мыслители, был предметом гнева и презрения со стороны орфического. В готическую эпоху реформаторски настроенные умы в священном воодушевлении заступали дорогу возрожденческим натурам, государство и церковь так никогда и не достигли полюбовного соглашения, и в борьбе между императорской властью и папством эта противоположность взошла на такую высоту, какая была возможна лишь для фаустовского человека.
Причем сословием в собственном смысле слова, квинтэссенцией крови и расы, потоком существования в максимально совершенной форме является именно знать. Именно в силу этого знать – это высшее крестьянство. Еще в 1250 г. повсюду на Западе справедлива пословица «Кто утром пашет, днем на турнир едет» и в ходу рыцарское обыкновение жениться на крестьянских дочках. В противоположность собору замок произошел из крестьянского дома, пройдя через стадию сельского поместья, относящегося что-нибудь к временам Франкского государства. В исландских сагах крестьянские дворы штурмуют и осаждают, словно замки. Знать и крестьянство совершенно растительны и импульсивны, они глубоко коренятся в земле предков и размножаются по генеалогическому древу, муштруя других и сами подвергаясь муштре. Рядом с этим духовенство оказывается противосословием в собственном смысле, сословием отрицания, нерасовости, независимости от почвы, свободным, вневременным, внеисторичным бодрствованием. От каменного века и до кульминации культуры во всякой деревне, в каждом крестьянском роде разыгрывается всемирная история в миниатюре. Вместо народов здесь семьи, вместо стран – дворы, однако итоговое значение того, за что сражаются здесь и там, одно и то же: сохранение крови, последовательности поколений, космическое начало, женщина, власть. «Макбета» и «Короля Лира»457 можно было бы замыслить и в качестве сельских трагедий: вот доказательство подлинного трагизма. Знать и крестьянство появляются во всех культурах в форме поколений, и слово, которым это обозначается, во всех языках458 соприкасается с обозначением обоих полов, с помощью которых продолжается жизнь, через которые она обладает историей и сама делает историю. А поскольку женщинаэто и есть история, внутренний ранг крестьянских и аристократических поколений определяется тем, насколько много расы в их женщинах, до какой степени они являются судьбой. Глубокого смысла исполнен поэтому тот факт, что, чем подлинней и расовей всемирная история, тем в более значительной степени поток общественной жизни переходит в частную жизнь отдельных великих родов и с ней сообразуется. Именно на этом и основывается династический принцип, однако также и понятие всемирноисторической личности. Судьбы целых государств становятся зависимы от неизмеримо разросшейся частной судьбы немногих родов. История Афин V в. – это по большей части история Алкмеонидов, история Рима – это история нескольких родов наподобие Фабиев и Клавдиев. Этапы истории государств барокко это точное отражение семейной политики Габсбургов и Бурбонов, и ее кризисы – это браки и войны за наследство. История второго брака Наполеона включает в себя также и пожар Москвы, и Лейпцигское сражение. История папства вплоть до XVIII в. включительно представляет собой историю нескольких аристократических родов, стремившихся к тиаре, с тем чтобы основать собственные княжеские уделы. Однако то же самое верно и применительно к византийским вельможам, и к английским премьерминистрам, как это показывает история семьи Сесилов4, и даже – к очень многим вождям великих революций.
Все это отрицается духовенством, а также – философией, поскольку она является духовенством. Сословие чистого бодрствования и вечных истин обращается против времени, расы, пола во всех их смыслах. Мужчина как крестьянин или рыцарь повернут к женщине как судьбе, мужчина как священник отвернут от нее прочь. Знать, поскольку она переводит широкий поток существования в русло потока малого – собственных предков и потомков, постоянно рискует тем, что общественная жизнь окажется сведена к частной. Подлинный священник вообще не признает частной жизни, пола, «дома» в самой их идее. Действительной и ужасной смертью для человека расы оказывается лишь смерть без наследников, это явственно усматривается как из исландских саг, так и по китайскому культу предков. Тот, кто продолжает жить в сыновьях и внуках, умирает не целиком. Однако для истинного священника справедливо, что media vita in morte sumus460: его наследие духовно и отвергает сам смысл женщины. Встречающиеся повсюду формы проявления этого второго сословия – безбрачие, монастырь, борьба с половым началом вплоть до самооскопления, презрение к материнству, выражающееся в оргиазме и священной проституции, а также в понятийном принижении половой жизни – вплоть до похабного кантонского определения брака*.
* В соответствии с которым брак есть совместное владение двух лиц, осуществляющееся посредством взаимного пользования половыми особенностями друг друга4" .
На протяжении всей античности сохраняет силу закон, что в священной области храма, теменосе, никто не должен рождаться и умирать. Вневременное не должно соприкасаться с временем. Священник может признать великие мгновения зачатия и рождения в понятийной форме и почтить их таинствами, однако переживать их он не может.
Ибо знать есть нечто, духовенство же означает нечто. Также и в этом оно оказывается противоположностью всего того, что есть судьба, раса, сословие. Ведь и замок с его покоями, башнями, стенами и рвами говорит о мощно протекающем бытии; собор же, со сводами, колоннами и хором – от начала и до конца значение, а именно орнамент. Так и всякое древнее духовенство продвинулось до изумительно трудной и величественной манеры поведения, каждая черточка которого, от выражения лица и тембра голоса до одеяния и походки, является орнаментом, частная же жизнь, а также и жизнь внутренняя исчезают как безотносительные, между тем как всякая зрелая аристократия, к примеру французская XVIII в., напротив того, выставляет совершенную жизнь напоказ. И если готическое мышление развило из идеи священника character indelebilis, в соответствии с которой идея неуничтожима и достоинство ее абсолютно не зависит от образа жизни ее носителя в мире как истории, то это в неявной форме относится и ко всякому духовенству, а также и ко всей философии в смысле школ. Если священник обладает расой, он ведет внешнее существование, как и всякий крестьянин, рыцарь или государь. Папы и кардиналы эпохи готики были феодальными государями, полководцами, любителями охоты, любовниками и проводили семейную политику. Среди брахманов добуддистского «барокко» были крупные землевладельцы, холеные аббаты, придворные, моты, лакомки**,
** Oldenberg, Die Lehre der Upanishaden, 1915, S. 5.
однако именно раннее время было в состоянии отличать идею от личности, что сущности знати абсолютно противоречит, и лишь Просвещение осудило священника за его частную жизнь, но не потому, что его глаза были зорче, а потому, что оно утратило идею.
Аристократ- это человек как история, священник- человек как природа. История большого стиля – это всегда выражение и последствие существования общества знати, и внутренний ранг событий в этом потоке существования определяется тактом. Вот причина, вследствие которой битва при Каннах означала чрезвычайно много, а сражения позднеримских императоров – не значили ничего. Наступление ранне! о времени часто является свидетелем также и рождения протознати. Государь воспринимается здесь как primus inter pares 62, на него взирают с недоверием, ибо сильная раса в великих отдельных личностях нужды не ощущает. Сама ценность расы ставится государем под сомнение, и потому войны вассалов – самая аристократическая форма, в которой протекает ранняя история. Но начиная с данного момента эта знать берет дальнейшую судьбу культуры под свой контроль. Посредством негласного, а потому тем более впечатляющего творческого дара существование приводится «в форму», выстраивается и закрепляется такт в крови, причем делается это на все будущие времена. Ибо чем является для всякого раннего времени этот творческий взлет живой формы, тем же оказывается для всякого позднего времени сила традиции, а именно древняя и стабильная муштровка, сделавшийся уверенным такт такой интенсивности, что он переживает вымирание старинных родов и непрестанно из глубины подчиняет своему обаянию все новых людей и потоки существования. Нет совершенно никакого сомнения в том, что вся история позднейших эпох по форме ее, такту и темпу закладывается самыми первыми поколениями, причем закладывается необратимо. Масштабность ее успехов совершенно такова же, как сила традиции, заложенная в крови. С политикой дело обстоит точно так же, как со всяким великим и зрелым искусством: успехи предполагают, что существование полностью «в форме», что древнейший опыт, эта великая сокровищница, сделался инстинктом и побуждением и ровно настолько же бессознателен, как и самоочевиден. Мастерства иного рода в природе не существует; великая единичная личность делается властелином будущего и чем-то большим, чем случайность, лишь вследствие того, что действует (или оказывается вынужденной действовать) в этой форме или из нее, является судьбой или ею обладает. Это отличает необходимое искусство от излишнего, а также и исторически необходимую и излишнюю политику. И сколько бы людей из народа (в данном случае он есть олицетворение всего, лишенного традиции) ни пробивалось в руководящий слой, пускай даже под конец только они одни там и останутся, сами они, о том и не догадываясь, одержимы великим биением традиции, формирующим их духовное и практическое поведение, определяющим их методы и являющимся не чем иным, как тактом давно вымерших последовательностей поколений.
Цивилизация же (настоящий возврат к природе) есть изглаживание знати не как племени, что имело бы малое значение, но как живой традиции и замена судьбоносного такта каузальной интеллигенцией. За знатью остается роль одного только предиката; однако тем самым цивилизованная история делается поверхностной историей, хаотически направленной на ближайшие цели, становясь таким образом бесформенной в отношении космического, зависимой от случайностей, приключающихся с великими единичными личностями, без внутренней надежности, без направляющей, без смысла С цезаризмом история вновь возвращается к внеисторическому, в примитивный такт первобытности, и к столь же бесконечным, как и лишенным значимости схваткам за материальную власть, которые не слишком существенно отличают то, что происходит во времена римских солдатских императоров III в и соответствующих им «шестнадцати государств» Китая (265^20), от событий, разворачивающихся среди диких обитателей леса
Но отсюда следует, что подлинная история – это не «история культуры» в антиполитическом смысле, как то воображается философам и доктринерам всякой начинающейся цивилизации (почему соответствующая идея и оживает именно сегодня) Как раз наоборот история – это история расы, история войн, дипломатическая история, судьба потоков существования в образе мужчины и женщины, судьба рода, народа, сословия, государства, которые, то защищаясь, то нападая, борются друг с другом в кипении прибоя великих фактов Политика в высшем смысле это жизнь, и жизнь – это попитика Всякий человек, желает он того или же нет, оказывается соучастником этих противоречивых событий, будь то как субъект или же объект третьего не дано Разумеется, царство духа не от мира сего, однако оно его предполагает, как бодрствование предполагает существование, оно возможно лишь в качестве постоянного словесного отрицания действительности, наличествующей-таки, несмотря ни на что Раса может обойтись и без языка, однако уже сама речь – это выражение расы*,
*С. 127
и точно так же все происходящее в истории духа (что таковая вообще существует, доказывается уже властью крови над ощущением и пониманием) все религии, все искусства, все идеи, поскольку они являются оформленным деятельным бодрствованием, со всем их развитием, в полной их символике, со всею их страстностью, – все это есть также и выражение крови, струящейся сквозь эти формы в бодрствовании целых последовательностей поколений Герою нет нужды даже догадываться о существовании этого второго мира – он сам является жизнью от начала и до конца, тогда как святой, чтобы остаться лишь со своим духом, может подавить в себе жизнь лишь посредством строжайшей аскезы, но сила, потребная для этого, – это опять-таки сила жизни Герой презирает смерть, а святой презирает жизнь, но рядом с героизмом великих аскетов и мучеников благочестие большинства- это благочестие того рода, о котором в Библии говорится «Поскольку ты не холоден и не тепл, изблюю тебя изо рта моего», и поэтому оказывается, что даже величие в религиозном смысле предполагает расу, мощную жизнь, в которой присутствует нечто нуждающееся в преодолении, все же прочее – чистая философия
Но вследствие этого знать во всемирно-историческом смысле также представляет собой куда больше, чем о том свидетельствуют уютные поздние времена, а именно не совокупность титулов, прав и церемоний, но внутреннее обладание чем-то таким, что трудно бывает завоевать и трудно удержать, но что, стоит лишь его постигнуть, тут же представляется достойным того, чтобы принести ему в жертву всю свою жизнь Старинный род означает не просто длинный ряд предков (деды-то есть у всякого из нас), но таких предков, которые на протяжении всей последовательности поколений обитали на вершинах истории и не только обладали судьбой, но и являлись ею, и в чьей крови на протяжении многовекового опыта форма происходящего была вымуштрована до совершенства Поскольку история в великом смысле начинается одновременно с культурой, следует понимать, что, когда, к примеру. Колонна464 прослеживали свою историю вплоть до римских времен, это была всего лишь игра Однако далеко не бессмысленно то, что весьма благородным в поздней Византии считалось происходить из рода Константина Великого, а сегодня в Соединенных Штатах- возводить свою семью к одному из прибывших сюда в 1620 г на «Мейфлауэр»465 На самом деле античная аристократия начинается с троянского времени, а не с микенской эпохи, а западноевропейская – с готики, а не с франков и готов, в Англии же – с норманнов, а не с саксов История наличествует лишь с этого момента, а потому лишь отсюда вместо благородных и героев может появиться обладающая символическим рангом протознать В ней обретает свое завершение то, что мы обозначили вначале как космический такт*
* С 6 слл
Ибо все, что называем мы в зрелые времена дипломатическим и общественным тактом, а сюда относятся и взгляд стратега и предпринимателя, и зрение собирателя антиквариата, и тонкое чутье знатока людей, вообще все то, чему не выучиваются, но чем обладают, все, что возбуждает в прочих, неспособных, бессильную зависть и в качестве формы руководит ходом событий, представляет собой не что иное, как единичные случаи той космической и сновидческой уверенности, что достигает своего выражения в поворотах стаи птиц и в управляемых движениях благородной лошади.
Мир как природа окружает священника; священник углубляет его картину, поскольку его продумывает. Знать живет в мире как истории и углубляет его, поскольку изменяет его картину. И то и другое развивается в великую традицию, однако первое есть результат образования, второе – муштры. Это – фундаментальное различие двух сословий, вследствие которого сословием фактически оказывается только одно, второе же сословием лишь представляется- лишь внешним образом противопоставляя себя первому. Муштра, муштровка входят в саму кровь и переходят от отцов к сыновьям. Образованием же предполагается дарование, и потому подлинное и мощное духовенство – это всегда собрание единичных дарований, община бодрствования, без учета происхождения в расовом смысле, отрицающее тем самым время и историю. Духовное родство и родство кровное – надо прочувствовать все различие между двумя этими выражениями. Наследственное духовенство- противоречие в самом себе. В ведической Индии в его основе – тот факт, что это есть вторая знать, сохраняющая священнические права за дарованиями из собственной среды; в прочих же местах целибат кладет даже такому размыванию границы конец. «Священник в человеке» (неважно, будет ли это человек из знати или нет) означает центр священной каузальности в мировом пространстве. Сама священническая сила обладает каузальной природой, она вызывается высшими причинами и уже как причина передает действие дальше. Священник – это посредник во вневременном простирании, протянувшемся между бодрствованием мирян и финальной тайной, и тем самым духовенство во всех культурах определяется в своем значении прасимволом соответствующих культур. Античная душа отрицает пространство, а значит, не нуждается в посреднике; поэтому античное священническое сословие исчезает уже в самом начале. Фаустовский человек стоит лицом к лицу с бесконечным, и от гнетущей мощи этого зрелища его ничто не защищает; поэтому-то готическое духовенство и дошло до идеи папства.
Два воззрения на мир, две различные манеры того, как струится кровь в венах и как мышление вплетается в ежедневные бытие и деятельность. Дело кончается тем, что во всякой высокой культуре возникают две морали, каждая из которых свысока смотрит на другую: аристократические нравы и духовная аскеза, взаимно друг друга отвергающие за светскость и за холопство. Уже было показано то*,
* С. 281
как первые происходят из замка, а вторая – из монастыря и собора, одни – из полноты существования посреди потока истории, другая – в стороне от него, из чистого бодрствования наполненной Богом природы. Мощи этих изначальных впечатлений позднейшие эпохи даже представить себе не способны. Светское и духовное сословное ощущение находятся здесь на взлете и вырабатывают себе нравственный сословный идеал, достижимый лишь для того, кто сюда принадлежит, да и для него- лишь после длительной и строгой школы. Великий поток существования ощущает себя как единство по отношению ко всему прочему, в чем кровь течет вяло и без такта; великая общность бодрствования знает о себе как о единстве по отношению к остальным непосвященным. Ватага героев- и община святых.
Великой заслугой Ницше навсегда останется то, что он первым признал двойственную сущность всякой морали*. Своими понятиями «мораль господ» и «мораль рабов» он неверно обозначил факты и слишком однозначно отнес к последней «христианство как таковое», но что явственно и заостренно лежит в основе всех его усмотрении, так это: хороший и плохой – аристократические различия, благой и злой – священнические. «Хороший» и «плохой», тотемные понятия уже первых человеческих союзов и родов, обозначают не умонастроение, но человека, причем в целостности его живого бытия. Хорошие – властные, богатые, счастливые. «Хороший» означает сильный, храбрый, благородной расы, причем это так в словоупотреблении всех ранних времен. Плохие, продажные, бедствующие, низменные- это в изначальном смысле бессильные, неимущие, несчастные, трусливые, немногочисленные, «ничьи сыновья»466, как говорили в Древнем Египте. «Благой» и «злой», понятия табу, оценивают человека в отношении его ощущения и понимания, т. е. бодрствующего умонастроения и сознательных действий. Прегрешение против любовного этикета в расовом смысле – это низко; ослушаться церковного запрещения любви- зло. Благородные нравы – это совершенно бессознательный результат долгой и постоянной муштры. Им обучаются, вращаясь в обществе, а не из книг. Они – чувствуемый такт, а не понятие. Прочая же мораль – это инструкция, от начала и до конца расчлененная по причинам и следствиям, а потому ее можно выучить: она есть выражение убеждения.
Одни (т. е. нравы) – насквозь историчны и признают все ранговые различия и преимущества как фактически данные. Честь это всегда сословная честь: чести сразу всего человечества в природе нет. Кто не свободен, не может участвовать в поединке. Всякий человек, будь он бедуин, самурай или корсиканец, крестьянин, рабочий, судья или грабитель, имеет свои собственные, обязывающие его понятия чести, верности, храбрости, мести, * «По ту сторону добра и зла», § 260 которые неприложимы ни к какой иной разновидности жизни. У всякой жизни есть нравы; иначе ее невозможно и мыслить. Они имеются уже у играющих детей. Те сразу же и сами из себя знают, что является подобающим. Хотя никто этих правил не диктовал, они здесь присутствуют. Они возникают совершенно бессознательно из «мы», образующегося из единообразного такта кружка. Под этим углом зрения и всякое существование – «в форме». Всякая толпа, по какому-либо поводу собирающаяся на улице, мгновенно обретает также и нравы; кто их в себе не несет (слово «следовать» предстает в таком контексте излишне рассудочным) как нечто самоочевидное, тот плох, низок, он сюда не принадлежит Необразованные люди и дети обладают на этот счет удивительно тонким чутьем. Однако детям необходимо бывает выучить еще и катехизис. Там они узнают о благом и злом, которые установлены, а нисколько не самоочевидны. Нравы- это не то, что истинно, но просто есть. Они выращены, прирождены, прочувствованы, происходят из органической логики. В противоположность им мораль никогда не является действительностью (иначе свят был бы весь мир), но является вечным требованием, нависающим над сознанием, причем по идее – всех вообще людей, вне зависимости от различий реальной жизни и истории. Поэтому всякая мораль негативна, всякие нравы позитивны. В последнем случае наихудший – это бесчестный, высший в первом – безгрешный.
Фундаментальное понятие всяких живых нравов – честь. Все остальное- верность, покорность, храбрость, рыцарственность, владение собой, решимость- собрано в ней. И честь- вопрос крови, а не рассудка. Здесь не раздумывают: кто раздумывает, уже бесчестен. Потерять честь – значит быть уничтоженным для жизни, времени, истории. Честь сословия, семьи, мужчины и женщины, народа и отчизны, честь крестьянина, солдата, даже бандита: честь означает, что жизнь в данной личности чего-то стоит, что она обладает историческим рангом, выделенностью, знатностью. Она так же принадлежит к направленному времени, как грех – к вневременному пространству. Наличие чести в крови – все равно что обладание расой Противоположность тому терситовские467 натуры, грязные душонки, чернь. «Хоть потопчи, да жизнь сохрани». Снести оскорбление, забыть поражение, заскулить перед врагами- все это говорит о жизни, сделавшейся нестоящей и излишней, в которой, однако, нет ничего общего со священнической моралью, которая не цепляется за жизнь, сделавшуюся к тому же столь заподозренной, но вообще от нее абстрагируется, а с ней – и от чести. Мы уже говорили' всякое нравственное действие – это в глубочайшем смысле аскеза и умерщвление существования. Именно потому оно находится вне жизни и исторического мира.
Но здесь следует заранее условиться о том, что только и придает мировой истории в поздние времена великих культур и начинающейся цивилизации их красочное богатство, а событиям символическую глубину. Прасословия знать и духовенство – это чистейшее выражение обеих сторон жизни, однако не единственное. Еще на очень ранней стадии, многократно предвещаемые в примитивную эпоху, наружу прорываются и иные потоки бытия и связи бодрствования, в которых символика времени и пространства достигает живого выражения, и лишь вместе с теми, первыми, они образуют ту целостную полноту, которую мы называем социальным членением или обществом.
Духовенство микрокосмично и животно, знать космична и растительна- отсюда ее глубокая связь с землей. Она сама есть растение, прочно укорененное в земле, привязанное к почве, и в том числе и поэтому она – возвысившееся крестьянство. Из этого рода связанности произошла идея собственности, совершенно чуждая микрокосму как таковому, свободно двигающемуся в пространстве. Собственность – это прачувство, это не понятие, и оно принадлежит времени, истории и судьбе, а не пространс гву и причинности. Его невозможно обосновать, однако оно налицо*.
* Напротив, его возможно опровергнуть, и это довольно часто делалось в китайской, античной, индийской и западноевропейской философии, однако собственности это не отменяет
«Имение» начинается с растения и продолжается в истории высшего человека до тех пор, пока в нем есть растительное, есть раса. Поэтому собственность в наиболее непосредственном ее значении- это земельная собственность, и стремление к тому, чтобы превратить нажитое в землю и почву, всегда есть свидетельство человека доброй породы. Растение владеет почвой, в которой оно коренится. Она является его собственностью**,
** Куда новее и гораздо меньшей символической силой заряжено владение движимыми предметами – пищей, утварью, оружием, широко распространенное также и в животном мире Напротив того, гнездо – растительная собственность птицы
которую оно обороняет с отчаянностью всего своего существования- против чуждых ростков, против превосходящих мощью соседних растений, против всей природы. Так птица защищает гнездо, в котором высиживает птенцов. Наиболее ожесточенные битвы за собственность разворачиваются не в поздние времена высоких культур и не между богатыми и бедными – за движимое имущество, но здесь, в начале растительного царства. Кто ощущает в лесу, как вокруг него день и ночь идет молчаливая, не знающая пощады схватка за почву, того охватывает ужас от глубины этого импульса, почти неотличимого от жизни. Здесь происходит длящаяся годами, вязкая, ожесточенная борьба, безнадежное сопротивление слабых сильным, продолжающееся столь долго, что сломленным оказывается также и победитель, трагедии наподобие тех, которые повторяются лишь у наиболее изначального человечества, когда старинный крестьянский род сгоняют с родного клочка земли, изгоняют из гнезда, или же деньги в самом прямом смысле слова отрывают от почвы аристократическое семейство*.
* Так что собственность в этом наиболее важном смысле, как срощенность с чем-то, для отдельной личности значит куда меньше, чем для последовательности поколений. Это с силой прорывается на поверхность в каждом раздоре как внутри крестьянской семьи, так и царствующего дома: каждый нынешний глава является собственником лишь во имя рода Отсюда и страх смерти при отсутствии наследника. Собственность является также и временным символом и потому глубоко родственна браку, представляющему собой прочную, растительную срощенность и взаимное владение друг другом, выражающиеся под конец во всевозрастающем сходстве черт внешности
Наблюдаемые повсюду схватки в поздних городах имеют совершенно иной смысл, ибо здесь, в коммунизме всякого рода, речь идет не о переживании, но о понятии собственности как чисто материального средства. Отрицание собственности никогда не идет от расового импульса, но, напротив, это есть доктринальный протест чисто духовного, городского, беспочвенного, отрицающего растительное начало бодрствования святых, философов и идеалистов. Монах-анахорет, каковым является научный социалист, как бы его ни звали – Мо-цзы, Зенон или Маркс, отвергает собственность по одному и тому же основанию, люди расы ее защищают из одного и того же чувства. Также и здесь факты и истины друг другу противостоят. «Собственность это кража»468 – вот высказанная в наиболее материалистической форме старинная мысль: «Что пользы человеку, если он весь свет приобретет, а душе своей повредит?»469 Отдавая собственность, священник отказывается от чего-то опасного и чуждого, аристократия же – от самой себя.
Начиная с этого момента происходит развитие двойственного ощущения собственности: владение как власть и владение как добыча. То и другое соседствует в изначальном человеке расы. Всякий бедуин и викинг хочет и того, и другого. Морской герой это также и морской разбойник; всякая война идет также и за владение, причем прежде всего за владение землей. Всего один шаг- и рыцарь делается рыцарем-разбойником, искатель приключений – завоевателем и королем, как норманн Рюрик на Руси и многие ахейские и этрусские пираты в гомеровские времена. Во всех героических сказаниях рядом с мощным и естественным удовольствием от борьбы, от власти, от женщины, рядом с необузданными вспышками счастья, боли, гнева и любви присутствует также и мощная радость от «добра». Когда Одиссей высаживается у себя на родине, он первым делом пересчитывает сокровища на корабле470, а в исландской саге крестьяне Хьялмар и Ёлварод сразу прерывают поединок, стоит каждому из них увидеть, что в лодке противника нет никакого товара: дурак тот, кто сражается из гордыни и ради чести. В индийском героическом эпосе эпитет «радующийся битве» равен по значению «жадному до скота», а греки-«колонизаторы» Х в. были поначалу грабителями, как и норманны. Чужой корабль на море – это безусловно ценный приз. Однако междоусобицы южноаравийских и персидских рыцарей 200 г. по Р. X. и guerre privees471 провансальских баронов 1200 г., которые мало чем превосходили заурядный угон скота друг у друга, с концом феодальной эпохи перерастают в большую войну с целью завоевания земли и людей. Все это наконец доводит высокую аристократическую культуру до вымуштрованности и формы, внушающих презрение священникам и философам.
С подъемом культуры эти первичные импульсы расходятся далеко в разные стороны и вступают друг с другом в борьбу. Всемирная история едва ли не сводится к истории этой борьбы. Из ощущения власти происходят завоевание, политика и право, из ощущения добычи – торговля, экономика и деньги. Право собственность имеющего власть. Его право – это право для всех. Деньги – сильнейшее оружие приобретателя. С его помощью он покоряет мир. Экономике желательно государство, которое было бы слабым и служило бы ей; политика требует включения экономической жизни в сферу власти государства: Адам Смит и Фридрих Лист472, капитализм и социализм. В начале всех культур имеется военная и купеческая знать, далее – земельная и денежная знать, и в результате – военное и экономическое ведение войны и беспрерывная борьба денег с правом.
По другую сторону происходит разделение духовенства и учености. И то и другое направлено не на фактическое, но на истинное, оба относятся к стороне жизни, являющейся табу, и к пространству. Страх смерти- источник не только всякой религии, но и всей философии и естествознания. Однако теперь священной каузальности оказывается противопоставлена каузальность профанная. Профанное – вот новое противоположное понятие к религиозному, терпевшему ученость лишь в качестве служанки. Профанной является вся целиком поздняя критика, ее дух, ее метод и цель. Не является исключением из этого также и поздняя теология; но, несмотря на это, ученость всех культур продвигается всецело в формах предшествовавшего ей духовенства, доказывая тем самым, что она возникла лишь из духа противоречия, сохраняя зависимость от прообраза во всех частных и общих моментах. Поэтому античная наука обитает в культовых общинах орфического стиля, таких, как милетская школа, пифагорейский союз, врачебные школы в Кротоне и на Косе, аттические школы Академии, перипатетиков и Стой, главы которых в общем и целом относятся к типу жреца и провидца, – вплоть до римских правовых школ сабинианцев и прокулианцев. Арабским элементом является наличие священного писания также и в науке, наличие в ней канона, каким был естественнонаучный канон Птолемея («Альмагест»), медицинский Ибн-Сины, философский корпус «Аристотеля» с множеством неподлинных сочинений. Арабскими по духу являются и по большей части неписаные законы и методы цитирования*,
*С. 257
комментарий как форма дальнейшего движения мысли, высшие школы как монастырские учреждения (медресе), обеспечивавшие преподавателей и слушателей кельей, питанием и одеждой, и научные направления как братства. Ученый мир на Западе, особенно в протестантских областях, устроен всецело по образу и подобию католической церкви. Переход от ученого ордена готической эпохи к орденообразным школам XIX в., таким, как школы Гегеля и Канта и историческая школа права, однако также и многие английские колледжи, совершили французские мавриниане и болландисты473, которые начиная с 1650 г. господствовали во вспомогательных исторических дисциплинах, а отчасти их и основывали. Во всех специальных научных дисциплинах, включая сюда также и медицину и катедерфилософию, существует развитая иерархия со своими, школьными, папами, степенями и достоинствами (докторская степень как священническое посвящение), таинствами и соборами. Понятие «мирянин»474 сохраняется в строгой ненарушимости, а право всеобщего священства верующих в форме популярной науки, такой, как дарвинизм, с величайшей страстностью оспаривается. Изначально гелертерским языком была латынь; теперь повсюду оформились языки частных специальностей, как, например, те, что бытуют в области радиоактивности или обязательственного права, понятные лишь тому, кто дошел до высших ступеней посвящения. Существуют основатели сект, какими явились многие ученики475 Канта и Гегеля, миссионерство среди неверующих, как миссионерская работа монистов, еретики, такие, как Шопенгауэр и Ницше, и великое отлучение, а в качестве Индекса476 – заговор молчания. Существуют здесь вечные истины, такие, как подразделение объектов права на лица и вещи, и догматы, например, относительно энергии и массы или теории наследственности, есть ритуал цитирования правоверных писаний и своего рода научное причисление к лику блаженных**.
** По смерти ересиархам бывает отказано в вечном блаженстве учебника им отводится чистилищное пламя примечаний, откуда они, отбеленные по заступническим молитвам верующих, поднимаются в рай непосредственно параграфов
Более того- тип западноевропейского ученого, достигший высшего развития в середине XIX в. (тогда же, когда тип священника пребывал в величайшем упадке), придал законченность и совершенство кабинету ученого, этой келье профанного монашества. Имеются у этого монашества и свои неосознаваемые обеты: бедность, исповедуемая как нелицемерное пренебрежение благополучием и имуществом и обычно связанная с добросовестным презрением к купеческим занятиям и к любому обращению научных результатов в средство заработка; целомудрие вплоть до академического целибата, в следовании которому образцом и вершиной явился Кант; послушание вплоть до принесения себя в жертву точке зрения школы. Наконец, к этому присоединяется отчуждение от мира, как профанное эхо готического бегства от него, что привело к пренебрежению почти всей общественной жизнью и всеми формами светскости: всюду недостаток муштры и через край образования. То, что для знати еще в поздних ее побегах, для судей, помещиков и офицеров, оказывается источником естественной радости – от продолжения рода, от владения и чести, представляется ученому незначительным в сравнении с тем, что он обладает чистой научной совестью или, в отдалении от всей мировой суеты, продолжает чей-то метод или некое узрение. И если сегодня ученый перестал быть чужд миру и наука, зачастую с весьма значительным пониманием, встает на службу технике и зарабатыванию денег, так это знак того, что чистый тип находится на спаде, а значит, великая эпоха восторгов по поводу рассудка, живым выражением которой он являлся, принадлежит уже прошлому.
Все это создает естественное сословное строение, которое в своем развитии и действии представляет собой основной каркас в жизненном течении всякой культуры. Он не создавался ничьим решением, и никакое постановление не в состоянии его изменить: революции меняют его лишь в том случае, если они являются формами развития, а не результатом частной воли. Каркас этот, в его окончательном космическом значении, действующим и мыслящим человеком даже не осознается, потому что заложен слишком глубоко в человеческом существовании, а потому является чем-то само собой разумеющимся; и лишь с поверхности заимствуются лозунги и поводы, из-за которых происходят сражения в той части истории, которую теория выделяет в качестве истории социальной, но которую на самом деле отделять от прочей невозможно. Знать и духовенство поначалу вырастают посреди сельской местности и представляют собой чистую символику существования и бодрствования, времени и пространства; впоследствии по ту и другую сторону- в сферах овладевания добычей и размышления соответственно, развиваются два типа, обладающие меньшим символизмом и приходящие в поздние городские времена к господству в виде экономики и науки В этих двух потоках существования бескомпромиссно и с враждебностью к традиции оказываются продуманными до конца идеи судьбы и каузальности; возникают силы, разделенные смертной враждой сословных идеалов геройства и святости: деньги и дух. Оба относятся к этим идеалам так же, как душа города – к душе земли. Начиная с этого момента собственность зовется богатством, а мировоззрениезнанием: лишенная святости судьба и профанная каузальность. Однако также и наука вступает в противоречие со знатью. Знать не доказывает и не исследует, она просто есть. De omnibus dubitandum буржуазно-неблагородно, однако, с другой стороны, это противоречит также и фундаментальному ощущению духовенства, отводящего критике служебную роль. Далее, чистая экономика наталкивается здесь на аскетическую мораль, отвергающую денежный интерес, точно так же, как его презирает подлинная и сидящая на своей земле знать. Даже старинная купеческая знать, например в ганзейских городах, в Венеции и Генуе, зачастую разорялась, поскольку, связанная с традицией, она не желала или не могла принимать участия в нещепетильных формах предпринимательства большого города. И наконец, экономика и наука враждебно противостоят друг другу и повторяют в борьбе между прибылью и познанием, между конторой и кабинетом ученого, предпринимательским и доктринерским либерализмом- старинное великое противоборство действия и созерцания, замка и собора. В том или ином виде такое членение повторяется в строении всякой культуры, делая тем самым возможной сравнительную морфологию также и в социальной области.
Особняком от подлинной сословной структуры стоят повсюду профессиональные классы ремесленников, чиновников, художников и рабочих, которые, как, к примеру, гильдии кузнецов (Китай), писцов (Египет) и певцов (античность), уходят корнями в седую древность и вследствие профессиональной обособленности (так что даже не заключаются браки с посторонними) делаются в полном смысле слова особыми племенами, как абиссинские фалаша*
* Черные иудеи, все поголовно кузнецы.
и многие классы шудр, перечисленные в сборнике законов Ману. Их выделение основывается на чисто технических навыках, а значит, не на символике времени и пространства; их традиции также ограничиваются техникой, а не собственными нравами или моралью, как то сплошь и рядом присутствует в экономике и науке. Офицеры и судьи, поскольку они выводят себя от знати, сословия, чиновники – профессия; ученый, поскольку он вышел из духовенства, принадлежит к сословию, художник же – профессия. Честолюбие и совесть связываются в одном случае с сословием, в другом- с достигнутым результатом. В совокупности всех первых присутствует нечто символическое, как бы оно ни было слабо, и оно отсутствует у вторых. Вследствие этого над ними тяготеет некая отчужденность, лишенность правил, зачастую – некая подозрительность; можно вспомнить палача, актера и странствующего певца или об античной оценке художников в области изобразительных искусств. Их классы и гильдии обособляются от общества или же ищут защиты у других сословий (либо у отдельных покровителей и меценатов), однако они не могут в них влиться, что находит свое отражение как в шедших в старинных городах цеховых войнах, так и в обнаруживаемых людьми искусства всякого рода антисоциальных побуждениях и обыкновениях.
Таким образом, истории сословий нет до профессиональных классов решительно никакого дела, она является отображением метафизического момента в высшем человечестве. Момент этот возвышается до великой символики в различных видах вечнотекущей жизни, и в этих-то видах, а также на них история культур и осуществляется.
Уже резко выраженный тип крестьянина в самом начале представляет собой нечто новое. В каролингскую эпоху и в царистской России с ее «миром»*
* Абсолютно примитивный «мир», в противоположность утверждениям социалистических и панславистских мечтателей, возник лишь начиная с 1600 г., а начиная с 1861 г – упразднен. Земля здесь- это общинная земля, и обитатели деревни по возможности удерживаются в прикрепленном состоянии, чтобы обеспечить тем самым взнос налогов
были свободные и крепостные, занимавшиеся земледелием, однако никакого крестьянства не было. Лишь на основе глубокой инаковости перед лицом той и другой символической «жизни» (если мы вспомним Фрейданка) жизнь эта делается сословием, кормящим сословием в полном смысле этого слова, а именно корнем великого растения культуры, глубоко запустившим свои ответвления и волокна в материнскую почву и с тупой прилежностью вытягивающим на себя все соки и посылающим их наверх, туда, где на свету истории возвышаются ствол и верхушка. Крестьянское сословие служит большой жизни, не только давая ей питание, добываемое им с земли, но также и иным приношением Матери-Земли- своей собственной кровью, которая на протяжении веков струится из деревень в высшие сословия, принимает там их форму и поддерживает их жизнь. Соответствующее сословное выражение для этого- крепостная зависимость (какими бы ни были поводы для нее, коренящиеся в поверхностном слое истории), развивающаяся в Западной Европе в 1000-1400 гг. и «одновременно» во всех прочих культурах. Спартанское илотство относится сюда точно так же, как и древнеримская клиентура, из которой начиная с 471 г. возникал сельский плебс, т. е. свободное крестьянское сословие*.
* См. далее внизу.
Поразительна эта сила стремления к символической форме в пределах псевдоморфоза «позднеримского» Востока, где основанное Августом кастовое устройство принципата с его различием сенаторского и всадничьего чиновничества постепенно свертывается до тех пор, пока к 300 г. повсюду в тех местах, где первенствует магическое мироощущение, оно не приходит к раннеготическому состоянию 1300 г., а тем самым- к тому, что имелось в государстве Сасанидов**.
** Brentano, Byzant. Volkswirtschaft, 1917, S. 15.
Из чиновничества высокоцивилизованной администрации развивается мелкая знать, декурионы, деревенские всадники и городские патриции, которые телом и имуществом ответственны перед своим господином за все взносы (возникшая в результате попятного развития ленная повинность) и положение которых постепенно делается наследственным, – совершенно как в V египетскую династию, как в первые столетия Чжоу, когда уже И-ван (934-909) был вынужден оставлять без внимания завоевания вассалов, ставивших графов и фохтов по собственному выбору, и как в эпоху крестовых походов. Наследственными становятся и сословия офицеров и солдат (ленная повинность в отношении армейской преемственности), что было затем в виде закона закреплено Диоклетианом. Отдельный человек оказывается прочно прикрепленным к сословию (corpori adnexus), и как цеховая принудительность, например, в готическую и раннеегипетскую эпоху этот же принцип распространяется на все вообще занятия. Но в первую очередь из позднеантичной, использующей рабов латифундийной экономики***
*** В эти столетия античный раб исчезает совершенно сам собой, что является ярчайшим свидетельством угасания как античного мироощущения, так и античного экономического чувства.
с внутренней необходимостью возникает колонат мелких наследственных арендаторов, между тем как все поместье делается административной единицей, с возложенной на хозяина обязанностью собирать взносы и выставлять контингент солдат****.
**** Велисарий выставил для войны с готами 7000 всадников со своих владений. При Карле V на это оказались бы способны очень и очень немногие германские государи.
Между 250 и 300 гг. колон законодательно прикрепляется к земле: glebae adscriptus – тем самым оказывается достигнутым сословное различие феодалов и крепостных*****.
***** Polmann, Rom. Kaiserzeit (Pflugk-Harttungs Weltgesch. I), S. 600 f.
Знать и духовенство даются с каждой новой культурой как возможность. И только недостаточность данных оказывается подчас основанием для мнимых исключений из этого правила. Сегодня мы знаем, что в древнем Китае имелось настоящее духовное сословие*,
* С. 297.
и для первых этапов орфической религиозности в XI в. до Р. X. чем-то само собой разумеющимся представляется допущение духовенства как сословия, намек на что имеется в эпических образах Калханта и Тиресия. Развитие египетского феодального государства также предполагает протознать еще для III династии**.
** Вразрез с тем, что говорится у Ed Meyer, Gesch. d. Altertums I, § 243. *** Китайские ранги у Schindler, Das Pnestertum in alten China, S. 600, в точности им соответствующие египетские – у Ed Meyer, Gesch. d. Altertums I, § 222, византийские – в «Notitia dignitatum»477, отчасти заимствованном из двора Сасанидов. В античных полисах некоторые происходящие из седой древности титулы чиновников указывают на придворные должности (колакреты, пританы, консулы). См. далее внизу.
Однако как именно и с какой силой эти сословия реализуются в действительности, после чего начинают вмешиваться в последующую историю, творить ее, нести на себе и даже воплощать в собственной судьбе, зависит от прасимвола, лежащего в основании всякой культуры и языка ее форм в целом.
Знать, это растение от начала и до конца, во всем исходит от земли как протособственности, с которой оно прочно срослось. Повсюду она имеет своей основной формой род, в котором находит свое выражение также и «другая» история, а именно история женщины, посредством же воли к длительности, а именно длительности крови, она находит в нем свое воплощение как великий символ времени и истории. Обнаруживается, что раннее, основывающееся на личном доверии высшее чиновничество феодального государства повсюду, как в Китае и Египте, так и в античности и в Западной Европе, от маршалка (по-китайски sse-ma), камергера (chen) и стольника (ta-tsai) и до фохта (пап) и графа (peh)***, поначалу создает ленные придворные должности и отличия, затем стремится к наследственной связи с землей и наконец делается исходным моментом аристократических родов.
Фаустовская воля к бесконечному находит свое выражение в генеалогическом принципе, который, как ни удивительно это может показаться, принадлежит этой культуре, и только ей одной, и все исторические образования в ней, и прежде всего само государство, пронизываются и формируются этим принципом вплоть до самых глубинных слоев. Историческое чутье, желающее знать судьбу своей крови на протяжении столетий и иметь на первоисточниках доказательства всех «когда?» и «откуда?» вплоть до пращуров, тщательное вычерчивание родового древа, способное сделать нынешнее владение и его наследственный порядок зависимыми от судьбы одного лишь брака, заключенного, быть может, полтысячелетия назад, понятия чистоты крови, равенства по происхождению, мезальянса, – все это проявления воли к направлению во временную даль, как она, возможно, выработалась в родственную этому, однако куда более слабую форму лишь у одной египетской знати.
В противоположность этому знать античного стиля всецело ориентируется на сиюминутное состояние агнатского рода, а еще – на мифическое родовое древо, и в этом не обнаруживается ни малейшего исторического чутья, но видна только нимало не озабоченная историческим правдоподобием потребность в великолепном фоне для «здесь» и «теперь» ныне живущего человека. Отсюда- совершенно никак иначе не объяснимая наивность, с которой отдельный человек непосредственно за своим дедом усматривает Тезея и Геракла и мастерит себе фантастическое родовое древо, да по возможности не одно, как Александр, и легкость, с которой римские семейства могли внести мнимых своих пращуров в древние консульские списки. При погребении римского нобилитета в погребальной процессии несли восковые маски великих предков, однако важно было лишь их число и звучание знаменитых имен и ни в малейшей степени – их генеалогическая связь с современностью. Это характерная особенность478 всей вообще античной знати, которая, как и готическая, также и по внутреннему строению и духу образует единство, простирающееся от Этрурии и до Малой Азии. На этом основывается сила, которой еще в начале позднего времени обладали орденообразные родовые союзы по всем городам, эти филы, фратрии и трибы, культивировавшие в сакральной форме исключительно современный свой состав и спаянность – как три дорические и четыре ионические филы и три этрусские трибы, появляющиеся в древнейшем Риме как Титии, Рамны и Луцеры. В Ведах претензию на культовое почитание предъявляют только души «отцов» и «матерей» из трех ближайших и трех более отдаленных поколений*, а далее они уходят в прошлое; античный культ душ также никогда не уходил глубже в прошлое. Это величайшая из всех, какие только возможны, противоположность культу предков у китайцев и египтян, который по идее не прекращается вообще никогда, поддерживая тем самым род в определенном порядке также и за пределами смерти. В Китае сегодня еще живет герцог Кунг в качестве потомка Конфуция, а также потомство Лао-цзы, Чжан Лу и других. О широко разветвленном древе речи не идет, линия, дао существа, продолжается здесь и через усыновление, и иными средствами. Усыновление, в связи с тем что усыновленный принимает на себя определенные обязательства, включает его, в плане душевном, в культ предков.
Века расцвета этого своеобразнейшего сословия, от начала и до конца являющего собой направление, судьбу и расу, проникнуты необузданной радостью жизни. Женщина, поскольку она есть история, и борьба, поскольку она создает историю, находятся безусловно в центре его мышления и деятельности. Северной поэзии скальдов и южному миннезингерству соответствуют древние песни в «Шицзин» из китайской рыцарской эпохи*,
* М. Granet, Coutumes matrimoniales de la Chine antique, T'oung Pao, 1912, S.517ff.
преподававшиеся в би юн, месте благородной муштры, сяо. И точно так же торжественная стрельба из лука, устраивавшаяся публично, совершенно в духе античного агона или готического и персидско-византийского турнира принадлежит гомеровской стороне китайской жизни.
Противоположность ей составляет сторона орфическая, в стиле духовенства которой находит выражение пространственное переживание культуры. Эвклидовскому характеру античной протяженности, не нуждающейся ни в каком посреднике для того, чтобы вступить в общение с близкими телесными богами, соответствует такое положение духовенства, при котором это сословие с самого начала низводится до совокупности городских должностей. Китайскому дао – положение, при котором на место изначального наследственного духовенства впоследствии приходят лишь профессиональные классы молельщиков, письменников и жрецов при оракулах, сопровождающих культовые действия властей и глав семей предписанными ритуалами. Теряющемуся в безмерных далях мироощущению индуса соответствует то, что духовное сословие становится там второй знатью, которая с колоссальной энергией, вмешиваясь во все стороны жизни, помещается между народом и дикой чащобой его богов. Наконец, ощущению пещеры соответствует священник магического стиля в собственном смысле: им оказывается (причем с постоянно возрастающей непреложностью) монах и отшельник, между тем как мирское духовенство все больше и больше теряет значимость.
Напротив того, фаустовское духовенство, еще ок. 900 г. не обладавшее ни глубокой значимостью, ни достоинством, теперь стремительно завладевает той колоссальной посреднической ролью, которую исполняет – по идее – меж человечеством в целом и далью макрокосма, простершегося со всей мощью пафоса третьего измерения. Фаустовское духовенство, исключенное из истории целибатом, а из времени – character indelebilis, обретает свое высшее завершение в папстве, являющемся величайшим из всех мыслимых символов священного динамического пространства; в протестантской же идее всеобщего священства верующих папство оказывается не упраздненным, но лишь перемещенным из одной точки и одной личности – в грудь каждого отдельного верующего.
Наличное во всяком микрокосме противоречие между существованием и бодрствованием с внутренней необходимостью приводит в столкновение также и оба сословия. Время желает подчинить себе пространство, пространство – время. Духовная и светская власть – величины столь различного порядка и тенденции, что примирение или хотя бы взаимопонимание между ними представляются чем-то немыслимым. Однако во всех иных культурах борьба эта не приводила ко всемирно-историческому взрыву: в Китае господство было сохранено за знатью ради дао, в Индии – за духовенством, по причине бесконечно расплывающегося пространства; внутри арабской культуры включение зримомирской солидарности правоверных в великий духовный consensus задается непосредственно магическим мироощущением, чем предполагается также и единство светских и духовных государства, права, властительства. Это не препятствовало возникновению трений между обоими сословиями, а в державе Сасанидов дело доходило до кровавой междоусобицы знати динкан и партии магов и даже до убийства некоторых государей; в Византии же весь V в. наполнен борьбой между императорской властью и духовенством, борьбой, которая неизменно пребывает на заднем плане монофизитских и несторианских разногласий*,
* Примером чего является жизнь Иоанна Хризостома.
однако само фундаментальное соотношение под сомнение при этом не берется.
В античности, отвергающей бесконечное во всех его смыслах, время было сведено к настоящему, протяжение- к осязаемому телу, а тем самым сословия великой символики лишаются значения до такой степени, что вообще не рассматриваются как самостоятельная сила перед лицом города-государства, воплощающего в себе античный прасимвол в наиболее мощной форме из всех мыслимых. Напротив того, в истории египетского человечества, в котором мощный глубинный порыв с одинаковой силой устремляется как во временную, так и в пространственную даль, оказывается возможным проследить борьбу обоих сословий и их символику вплоть до выраженного феллахства. Ибо переход от IV к V династии был связан также и с явным триумфом мироощущения духовенства над рыцарским мироощущением: фараон становится из тела и носителя высшего божества его слугой, а святилище Ра превосходит погребальный храм государя как по архитектонической, так и по символической мощи. Новое царство, сразу же после первых великих Цезарей, делается свидетелем установления политического всемогущества фиванского жречества Амона, а с другой стороны, явно имевшего политическую подоплеку переворота царя-еретика Аменофиса IV, – пока, наконец, после бесконечных борений между военными и жреческими кастами история египетского мира не завершается чужеземным господством.
Та же борьба двух в равной степени могущественных символов ведется в фаустовской культуре в близких этому в духовном плане формах, однако с куда большей страстностью, так что, начиная с наиболее ранней готики, мир между государством и церковью делается возможным лишь как вооруженное перемирие. В этой борьбе, однако, находит свое выражение обусловленность бодрствования, которое желало бы быть независимым от существования, однако на это не способно. Ум без крови не обойдется, а кровь без ума- вполне. Война относится к миру времени и истории (в духовной сфере возможна лишь борьба доводов, дискуссия). Церковь сражающаяся перемещается из царства истин в царство фактов, из царства Иисуса в царство Пилата; она превращается в момент внутри истории расы и оказывается всецело подлежащей формирующей силе политической стороны жизни; она сражается мечом и пулей, ядом и кинжалом, подкупом и предательством – всеми средствами сиюминутной партийной борьбы от эпохи феодализма до современной демократии; она приносит догматы в жертву мирским преимуществам и вступает с еретиками и язычниками в союз против правоверных властей. У папства как идеи – особая история, однако вне зависимости от этого папы VI и VII вв. были византийскими наместниками сирийского и греческого происхождения, далее – могущественными землевладельцами с многочисленными крепостными; в конце концов в начале готики patrimonium Petri479 становится некоего рода герцогством во владении великих аристократических родов Кампаньи (прежде всего Колонна, Орсини, Савелли, Франджипани), которые пап попеременно назначают, пока также и здесь господствующей не становится общая западноевропейская ленная система и престол Петра не начинает сдаваться напрокат внутри семейств римских баронов, так что новый папа, как и всякий немецкий и французский король, должен был подтверждать права своих вассалов. В 1032 г. тускуланские графы провозгласили папой 12-летнего мальчика. В пределах города, среди древних руин и прямо на них, высилось тогда восемьсот башен-замков. В 1045 г. сразу трое пап окопались в Ватикане, Латеранском дворце и в церкви Санта Мария Маджоре, а благородная свита их обороняла.
К этому еще прибавляется город с его душой, которая вначале отделяется от души земли, затем с нею уравнивается и в конце концов пытается ее подавить и изничтожить. Однако такое развитие происходит в разновидностях жизни, а значит, принадлежит к истории сословий. Стоит появиться городской жизни как таковой, а с ней возникнуть духу общности среди обитателей этих небольших поселений, духу, воспринимающему собственную жизнь в качестве чего-то особого, непохожего на жизнь снаружи, как начинает действовать волшебство личностной свободы, вовлекая внутрь городских стен все новые потоки существования. Бытие горожанином и распространение городской жизни заключают в себе некую страсть. Именно в ней, а не в материальных предпосылках коренится лихорадка эпохи античных оснований городов, которая известна нам в ее последних представителях, а потому не вполне правильно обозначается колонизацией. Это творческий Энтузиазм городского человека, который в античности, начиная с Х в., и «одновременно» в других культурах покоряет все новые последовательности поколений чарам новой жизни, в которой впервые посреди человеческой истории появляется идея свободы. Идея эта не политического и тем более не абстрактного происхождения, однако она обнаруживает, что внутри городских стен приходит конец растительной связанности с землей, так что скрепы, пронизывающие всю деревенскую жизнь, оказываются разорваны. Поэтому в самой сути этой идеи всегда присутствует нечто отрицающее. Она освобождает, высвобождает, защищает: человек бывает извечно свободен от чего-то. Выражением этой-то свободы и является город; городской дух это сделавшееся свободным понимание, и все, что в поздние времена возникает под именем свободы в плане духовных, социальных и национальных движений, восходит к этому протофакту освобожденного от земли бытия.
Однако город старше «буржуа»480. Поначалу он привлекает профессиональные классы, которые находятся вне символического сословного порядка и приобретают здесь форму цехов, а затем уже – сами прасословия, которые переносят в городские границы свои замки – как мелкая знать, и свои монастыри – как францисканцы, не особенно изменяясь при этом внутренне. Не только папский Рим, но и все итальянские города этой эпохи уставлены укрепленными родовыми башнями, из которых на улицы выплескиваются междоусобные стычки. На известном, относящемся к XIV в. изображении Сиены481 башни высятся вокруг рынка все равно как фабричные трубы, а флорентийские палаццо Возрождения являются не только наследниками провансальских благородных дворов (по великолепию протекающей внутри жизни), но еще и (своими рустованными фасадами) отпрысками готических замков, которые французское и немецкое рыцарство еще длительное время продолжало строить на скалах. Обособление новой жизни происходит лишь очень неспешно. В 1250-1450 гг. по всей Западной Европе все переселившиеся в города роды сливаются в противовес цехам в патрициат и именно в силу этого также и духовно отделяются от земельной аристократии. Абсолютно то же самое происходило в раннем Китае, Египте и Византийской империи, и лишь исходя из этого можно понять древнейшие античные союзы городов, такие, как этрусский, а быть может, еще и латинский, и священную связь колониального дочернего города с метрополией: происходящие здесь события исходят не от полиса как такового, но от патрициата фил и фратрий. Первоначальный полис тождествен со знатью, как это было в Риме до 471 г. и в Спарте и этрусских городах постоянно; знать инициирует синойкизм и формирование города-государства, однако также и в других культурах различие между земельной и городской аристократией поначалу совершенно не имеет значения в сравнении с резким и глубоким контрастом между знатью как таковой и всеми, кто к ней не принадлежит.
Буржуазия возникает лишь из принципиального противоречия между городом и селом, заставляющего «рода и цехи», как бы остро они ни враждовали друг с другом в иное время, ощутить собственное единство перед лицом протознати и феодального государства, а также перед лицом феодальной по своей сути церкви. Понятие третьего сословия, tiers, если воспользоваться знаменитым словцом Французской революции, являет собой единство исключительно противоречия, так что содержательным образом определено быть не может; не будет здесь и собственных нравов и символики, ибо благородное буржуазное общество походит на знать, а также имеет многое от городского благочестия раннего духовенства. И уже одна только мысль о том, что жизнь должна служить не практической цели, но в первую очередь должна служить выражению символики времени и пространства, причем всем своим ведением, и лишь это наделяет ее правом претендовать на высокий ранг, вовлекает городской разум в горчайшее противоречие. Этот разум, к вотчине которого относится вся вообще политическая литература позднего времени, предпринимает, базируясь на городе, новую перегруппировку сословий. Поначалу это всего лишь теория, но постепенно, в силу господства рационализма, она делается практикой, и даже кровавой практикой революций. Знать и духовенство, поскольку они еще здесь имеются, представляются, и даже с некоторой выпуклостью, привилегированными сословиями, в чем находит негласное выражение то, что их претензии на гарантированные преимущества в соответствии с историческим рангом оказываются перед лицом вневременного разумного или естественного права устарелыми и бессмысленными. Центром этих сословий оказывается теперь столица (важное понятие позднего времени), и лишь с этих пор аристократические формы развиваются до того благородства, которое внушает благоговение и которое изливается на нас, к примеру, с портретов Рейнольдса и Лоуренса. Им навстречу выступают духовные силы добившегося господства городаэкономика и наука. В союзе с массой ремесленников, чиновников и рабочих эти силы ощущают себя партией, не сплоченной, однако объединяющейся, стоит начаться борьбе свободы, т. е. городской несвязанности, против великих символов прежнего времени и проистекающих из них прав. Во все поздние времена всех культур все они, как составные части третьего сословия, где берут не рангом, а числом, так или иначе «либеральны», а именно свободны от внутренних сил негородской жизни: экономика свободна в приобретательстве, наука свободна в критике, причем во всех великих решениях, в книгах и собраниях застрельщиком оказывается дух (демократия), но преимущества отсюда извлекают деньги (плутократия), и заканчивается все ни в коем случае не победой идей, но – победой капитала. Однако это опять-таки противоположность истин и фактов, как она развивается из городской жизни.
Из протеста против седых символов жизни, связанной с землей, город выставляет теперь в качестве противовеса родовой знати понятия знати финансовой и духовной. Первую из них чистой воды претензией никак не назовешь, поскольку она представляет собой в высшей степени весомый факт, вторая же, бесспорно, является истиной, однако и не более того, глазу же при взгляде на нее открывается довольно сомнительное зрелище. Во всякое позднее время на сцену является подлинная смена протознати («знать крестовых походов» – слова, полные глубокого смысла), воплотившей в своих форме и такте определенный фрагмент колоссальной истории, но зачастую хиреющей при великих дворах.
Так, в IV в. вследствие проникновения великих плебейских родов, как conscripti, в римский сенат patres482 возникает нобилитет как владеющая землей служивая знать внутри сенаторского сословия. В папском Риме аналогичным образом оформляется непотовская знать: ок. 1650 г. здесь едва ли можно было насчитать пятьдесят семейств, родовое древо которых насчитывало больше трехсот лет. В южных штатах США, начиная с позднего барокко, складывается та плантаторская аристократия, которая была уничтожена в Гражданской войне 1861-1865 гг. финансовыми силами Севера. Древняя купеческая знать в стиле Фуггеров, Вельзеров, Медичи483 и великих домов Венеции и Генуи, к которой следует причислить также и почти весь патрициат греческих колониальных городов 800 г., всегда имела в себе нечто аристократическое- расу, традицию, хорошие манеры и естественное стремление восстановить связь с почвой через приобретение земли (хотя вовсе недурной заменой этого являлся старинный родовой дом в городе). Однако новая финансовая знать дельцов и спекулянтов с ее стремительно приобретенным вкусом к благородным формам в конечном счете проникает и в родовую знать (в Риме – как equites484 начиная с 1 – и Пунической войны, во Франции при Людовике XIV*),
* Мемуары герцога Сен-Симона обнаруживают эту тенденцию с величайшей наглядностью.
потрясает ее и разлагает, между тем как духовная знать Просвещения осыпает ее насмешками. У конфуцианцев древнекитайское понятие ши^5, принадлежащее аристократии, сделалось абстрактной духовной добродетелью, а би юн они превратили из мест рыцарских ристалищ в «школы духовной борьбы», в гимназии – совершенно в духе XVIII в.
С окончанием позднего времени всякой культуры к своему более или менее насильственному завершению приходит также и история сословий. Это победа чистой воли к свободной неукорененной жизни над великими и обязывающими культурными символами, которых более не понимает и не переносит человечество, всецело теперь подпавшее под власть города. Из финансов улетучивается всяческое чутье на укорененные, недвижные ценности, из научной критики- все остатки почтительности. Победой над символическими порядками является отчасти также и освобождение крестьян: с крестьянина снимается гнет крепостной зависимости, однако он оказывается отданным на откуп власти денег, которые превращают теперь землю в движимый товар. У нас это происходит в XVIII в., в Византии – ок. 740 г. посредством «Земледельческого закона» законодателя Льва III**,
** С.77.
с принятием которого колонат медленно исчезает, в Риме – в связи с образованием плебса в 471 г. Тогда же в Спарте Павсаний вознамерился освободить илотов, но потерпел неудачу.
Плебс – это признанное в конституционном порядке в качестве единства tiers, которое представляют пользующиеся правом неприкосновенности трибуны, т. е. не чиновники, а уполномоченные. Существует тенденция рассматривать события 471 г.***
*** Это соответствует нашему XVII в.
(заменившие, сверх того, три древние этрусские аристократические родовые трибы четырьмя городскими трибами (округами), что позволяет догадаться о смысле многого из того, что последовало дальше) как чистой воды освобождение крестьян****
**** К. J. Neumann, Die Grundherrschaft der romischen Republik, 1900; Ed. Meyer, Kl. Schr., S. 351 ff.
или же еще как организацию купечества*****.
***** A. Rosenberg, Studien zur Entstehung der Plebs, Hermes, XL VIII, 1913, S. 359 ff.
Однако плебс как третье сословие, как остаток, может быть определен лишь отрицательно: сюда принадлежит все, что не есть земельная аристократия или обладатели высших жреческих должностей. Картина получается столь же пестрой, как и для tiers 1789 г. Его удерживает вместе лишь протест. Здесь были торговцы, ремесленники, наемные рабочие, писцы. Род Клавдиев имеет в своем составе патрицианские и плебейские, т. е. помещичьи и кулацкие, семейства (как, например, Клавдии Марцеллы). Внутри города-государства плебс представляет собой то же, что в западноевропейском барочном государстве крестьяне и буржуа, вместе взятые, когда на сословной ассамблее они протестуют против всесилия государя. За пределами политики, а именно в отношении общественном, плебс в отличие от знати и духовенства не существует абсолютно: он сразу же распадается на обособленные профессии, имеющие совершенно различные интересы. Плебс – партия, и в качестве таковой он отстаивает свободу в городском смысле. Это становится еще более наглядным вследствие успеха, которого земельной аристократии удается добиться в скором времени, когда она присоединяет к четырем городским трибам, представлявшим горожан в собственном смысле слова, т. е. деньги и дух, шестнадцать сельских, названных по родам, в которых у нее был неоспоримый перевес. Лишь в великой борьбе сословий во время самнитских войн, в век Александра, борьбе, которая всецело соответствует Французской революции и завершилась в 287 г. lex Hortensia486, понятие сословий было в правовом смысле упразднено, что завершило историю сословной символики. Плебс становится populus Romanus совершенно в том же значении, как tiers конституировал себя в 1789 г. в качестве нации. То, что начиная с этого момента происходит во всех культурах под видом социальной борьбы, имеет принципиально иной смысл.
Знать всех ранних времен была сословием в изначальнейшем смысле, воплощенной историей, расой в высшей ее потенции. Духовенство выступало рядом с ней как противосословие487, говорящее «нет» во всех тех случаях, когда знать говорила «да», и тем самым посредством великого символа оно выявляло иную сторону жизни.
Третье сословие, как мы видели, не обладающее никаким внутренним единством, было несословием, чистым протестом против сословности в сословной форме, причем не против той или иной формы, но против символической формы жизни вообще. Третье сословие отвергает все различия, не оправдываемые разумом и пользой, и тем не менее что-то означает и само по себе, причем с полнейшей ясностью: оно есть городская жизнь как сословие, противопоставленная жизни сельу» ой; оно есть свобода как сословие против связанности. Однако рассмотренное изнутри самого себя, оно оказывается нисколько не остатком, каковым представляется на взгляд прасословий. У буржуазии имеются границы; она принадлежит культуре; она охватывает в лучшем смысле этого слова всех к ней относящихся, причем под именем народа, populus, Srjf^os, между тем как знать и духовенство, деньги и дух, ремесленничество и наемный труд оказываются ей подчинены как отдельные составные части.
Цивилизация застает это понятие в готовом виде и уничтожает его понятием четвертого сословия, массы, принципиально отвергающей культуру с ее органическими формами. Это нечто абсолютно бесформенное, с ненавистью преследующее любого рода форму, все различия в ранге, всякое упорядоченное владение, упорядоченное знание. Это новые кочевники мировых столиц*,
*С. 105слл.
и в их глазах раб и варвар античности, индийский шудра – в общем все, что есть человек, представляется чем-то в равной мере текучим, всецело утратившим корни: оно не признает своего прошлого и не обладает будущим. Тем самым четвертое сословие делается выражением истории, переходящей во внеисторическое. Масса – это конец, радикальное ничто.
II. Государство и история
Внутри мира как истории, в которую мы своей жизнью включены, так что наши ощущение и понимание постоянно повинуются чувствованиям, космические течения представляются тем, что мы называем действительностью, действительной жизнью, потоками существования в телесной оболочке. Они характеризуются направлением, и их можно рассматривать различным образом: с точки зрения движения или движимого. Первое зовется историей, второе – родом, племенем, сословием, народом, однако одно делается возможным и существует лишь через другое. Бывает лишь история чего-то. Если мы имеем в виду историю великих культур, движимым оказывается нация. Государство, status означает «состояние»488. Впечатление государства возникает в нас тогда, когда в протекающем в подвижной форме существовании мы обращаем внимание на форму как таковую, как на нечто протяженное во вневременной оцепенелости и совершенно игнорируем направление, судьбу. Государство – это история, мыслимая остановленной, история- государство, мыслимое текучим. Реальное государство – это физиономия исторического единства существования; системой может быть лишь государство, измышленное теоретиком.
Движение имеет форму, движимое «находится в форме», или же, вновь используя исполненное глубокого смысла выражение из области спорта, движимое завершенным образом находится в совершенной спортивной форме. Это справедливо как применительно к скаковой лошади или борцу, так и к армии или народу. Абстрагированная от жизненного потока народа форма – это его конституция (Verfassung) применительно к его борьбе в истории и с ней самой. Однако абстрагировать ее в рассудочной форме удается лишь в очень незначительной части. Всякая действительная конституция, рассмотренная сама по себе и записанная на бумаге, неполна. Превосходство здесь на стороне неписаного, неописуемого, привычного, воспринимаемого чувством, самоочевидного, причем превосходство столь безоговорочное (теоретикам никогда этого не понять), что описание государства или конституционный первоисточник никогда не воспроизводят даже тени того, что лежит в основе живой действительности государства как сущностная его форма, так что единство его существования оказывается вконец искаженным для истории, если мы всерьез вознамеримся подчинить движение государства писаной конституции.
Единичный род – это наименьшая, народ – наибольшая единица в потоке истории*.
*С. 162слл.
Причем пранароды осуществляют такое движение, которое является в высшем смысле внеисторическим: оно может быть долговременным или бурным, однако в нем нет органической струи, нет глубинного значения. И все же пранароды исключительно подвижны, подвижны до такой степени, что поверхностному наблюдателю они могут представиться совершенно лишенными формы. Напротив того, феллахские народы являются закостенелыми объектами приходящего извне движения, упражняющегося на них без всякого смысла, случайными толчками. К первым принадлежат «status» микенской эпохи и эпохи тинитов, китайская династия Шан приблизительно до переселения в Инь (1400), Франкское государство Карла Великого, Вестготское государство Эйриха и петровская Русь – государственные формы, зачастую обладающие величайшей эффективностью, однако пока еще без символики, без необходимости; к последним – Римская, Китайская и другие империи, форма которых более не обладает выразительным содержанием.
В промежутке же между тем и другим простирается история высоких культур. Народ в стиле культуры, т. е. исторический народ, называется нацией**.
**С.175слл.
Нация, поскольку она живет и борется, обладает государством не только как состоянием движения, но прежде всего как идеей. Пускай даже государство в простейшем его смысле имеет тот же возраст, что и свободно движущаяся в пространстве жизнь вообще, так что рои и стада даже очень примитивных видов животных пребывают в той или иной «конституции», которые у муравьев, пчел, многих рыб, перелетных птиц и бобров достигают поразительного совершенства. Все же государство большого стиля насчитывает не больше лет от своего возникновения, чем прасословия знать и духовенство: они возникают с культурой, с ней же они и гибнут, их судьбы в значительнейшей мере тождественны. Культура – это существование наций в государственной форме.
Народ находится «в форме» как государство, род – как семья. Как мы видели, это есть различие политической и космической истории, общественной и частной жизни, res publica и res privata. Причем оба – символы попечения490. Женщина – это всемирная история. Через зачатие и рождение она печется о длительности крови. Мать с ребенком, приложенным к груди, является величайшим символом космической жизни. Если подходить с этой стороны, жизнь мужчины и женщины находится «в форме» как брак. Однако мужчина творит историю, которая является никогда не прекращающейся борьбой за поддержание той, другой жизни. К материнскому попечению присоединяется еще и отцовское. Мужчина с оружием в руках – это другой великий символ воли к длительности. Народ «в хорошей форме» («in Verfassung») – это изначально воинство, глубоко прочувствованная внутренним образом общность способных носить оружие. Государство – мужское дело, это значит печься о сохранении целого и о том душевном самосохранении, которое обыкновенно обозначают как честь и самоуважение, предотвращать нападения, предвидеть опасности, но прежде всего – нападать самому, что является чем-то естественным и само собой разумеющимся для всякой находящейся на подъеме жизни.
Если бы вся жизнь была одним единообразным потоком существования, мы бы никогда не узнали таких слов, как «народ», «государство», «война», «политика», «конституция». Однако извечная и бьющая в глаза разнохарактерность жизни, которая бывает доведена творческой одаренностью культур до резкого контраста, – это факт, просто данный нам исторически со всеми вытекающими из него следствиями. Жизнь растительная существует лишь по отношению к животной; два прасословия обусловливают друг друга; точно так же и народ действителен лишь в соотнесении с другими народами, и эта действительность состоит из естественных и неснимаемых противоположностей- из нападения и защиты, вражды и войны. Война – творец всего великого491. Все значительное в потоке жизни возникло как следствие победы и поражения.
Народ формирует историю постольку, поскольку он находится «в хорошей форме» (in Verfassung). Он переживает внутреннюю историю, которая приводит его в то состояние, в котором он только и делается творцом, и историю внешнюю, которая состоит в творчестве. Поэтому народы как государства и являются в собственном смысле движущими силами всех человеческих событии. В мире как истории выше их нет ничего. Они и есть судьба.
Res publica, общественная жизнь, «сторона меча» человеческого потока существования, в реальности незрима. Чужаку видны одни только люди, но не их внутреннее сопряжение. Оно же коренится преимущественно в глубинных слоях потока жизни и в большей степени там ощущается, нежели понимается. Точно так же в реальности мы видим не семью, но лишь нескольких людей, чью спаянность во вполне определенном смысле мы устанавливаем и постигаем из внутреннего опыта. Однако для каждого из перечисленных образований имеется круг к ним принадлежащих, которые по причине одинаковой конституции внешнего и внутреннего бытия связываются в жизненное единство. Форма эта, в которой происходит протекание существования, называется обычаем, если она непроизвольно возникает из его такта и поступи и лишь после этого доходит до сознания, и правом, если она установлена преднамеренно и после доведена до того, чтобы ее признали.
Право – произвольная форма существования вне зависимости от того, было ли оно признано на уровне чувств, импульсивно (неписаное право, обычное право, equity492) или абстрагировано посредством обдумывания, углублено и приведено в систему (закон). Вот они – двоякого рода факты из области права, обладающие временной символикой, два вида заботы, обеспечения и попечения493, однако уже из фундаментального различия связанного с ними сознания явствует, что на протяжении всего течения реальной истории два этих вида права должны враждебно друг другу противостоять: право отцов, традиции, гарантированное, унаследованное, органическое, обеспеченное право, которое священно, потому что оно существует испокон веку, происходя из опыта крови и потому ручаясь за успех, – и измышленное, спроектированное, право разумное, естественное и общечеловеческое, проистекшее из размышления и потому родственное математике, возможно, и не успешное, но «справедливое». В них обоих противоположность сельской и городской жизни, жизненного опыта и опыта книжного дозревает до той революционной высоты ожесточения, когда человек сам присваивает себе то право, которого ему не дают, и разбивает вдребезги то, которое не желает уступать.
Право, устанавливаемое общиной, означает обязанность для каждого, кто к ней принадлежит, однако вовсе еще не является доказательством силы494 данного человека. Вопрос о том, кто устанавливает право и для кого оно устанавливается, – это скорее вопрос судьбы. Бывают субъекты и объекты регулирования права, хотя любой из них является объектом применимости права, причем это справедливо для всякого без исключения внутреннего права семей, цехов, сословий и государств. У государства как высшего наличного в исторической действительности субъекта права сюда добавляется еще и внешнее право, враждебно налагаемое им на чужаков. К первому относится гражданское право, ко второму- мирный договор. Однако в любом случае право сильного- это и право слабого. Обладание правом- это выражение силы. Это есть исторический факт, удостоверяемый ежесекундно, однако в царстве истины (которая не от мира сего) он не признается. Существование и бодрствование, судьба и каузальность непримиримо противостоят друг другу также в соответствующих им представлениях о праве. К священнической и идеологической морали благого и злого относится нравственное различие правды и неправды; к расовой морали хорошего и плохого относится различие в ранге того, кто право дает, и того, кто его воспринимает. Абстрактный идеал справедливости проходит через умы и писания всех людей, у которых дух благороден и силен, а кровь слаба, через все религии, через все философии, однако мир фактов истории знает только успех, делающий из права сильного право для всех. Мир фактов беспощадно ступает по идеалам, и если когда бы то ни было случалось, что человек или же народ ради справедливости отказывался от сиюминутного могущества, то хоть в том, втором мире мыслей и истин им несомненно и бывала обеспечена теоретическая слава, так же несомненно было для них и наступление мгновения, когда они оказывались побеждены другой жизненной силой, лучше их разбиравшейся в реальности.
Поскольку историческая власть настолько же превосходит включенные в нее и ей подчиненные единства, как государство и сословие чаще всего превосходят семьи или профессиональные классы или же главы семей – детей, возможно справедливое право между слабейшими, даваемое им всемогущественной непредвзятой рукой. Однако сословия редко чувствуют наличие над собой такой власти, а государства – практически никогда, так что в отношениях между ними с непосредственной насильственностью господствует право сильнейшего, как то обнаруживается в односторонне установленных договорах, а еще больше в их истолковании и соблюдении победителем. Этим различаются внутренние и внешние права исторических жизненных единств. В первых о себе заявляет воля мирового судьи, направленная на то, чтобы быть беспристрастным и справедливым, хотя зачастую люди очень сильно обманываются насчет степени непредвзятости, присутствующей даже в лучших в истории кодексах, в том числе и в тех, которые сами себя называют гражданскими (burgerlich)495, намекая уже этим на то, что они были составлены для всех одним сословием, воспользовавшимся своим решающим перевесом*.
* Поэтому они отвергают права знати и духовенства и защищают права денег и духа с совершенно явной предвзятостью в пользу движимого имущества перед недвижимым.
Внутренние права являются результатом строго логическо-каузального, направленного на истину мышления, однако как раз по этой причине их применимость всякий раз оказывается зависящей от материальной власти их автора, будь то государство или сословие. Революция тут же уничтожает с этой властью и власть закона. Права остаются истинными, однако они уже недействительны. Внешние же права, как все мирные договоры, по сути своей никогда не бывают истинными, однако они неизменно действительны, действительны зачастую в устрашающем смысле этого слова, между тем как никогда не претендуют на то, чтобы быть справедливыми. Довольно того, чтобы они были действенны. Из них вещает жизнь, не обладающая вовсе никакой каузальной и нравственной логикой, но имеющая тем более последовательную логику органическую. Она сама, эта жизнь, желает обладать значимостью; она с внутренней уверенностью ощущает, что для этого необходимо, и с учетом этого она знает, что справедливо для нее, а потому должно быть справедливо и для других. Эта логика заявляет о себе во всяком семействе, а именно в старинных, обладающих подлинной расой крестьянских родах, как только там оказываются потрясены авторитеты и кто-то новый желает в качестве главы определять, «что почем». Она проявляется во всяком государстве, как только господствующей становится одна партия. Всякая феодальная эпоха наполнена борьбой между сеньорами и вассалами за «право на право». Эта борьба заканчивается в античности почти повсеместно безусловной победой первого сословия, которое отбирает у царской власти законодательство и делает ее саму объектом своего правового регулирования, как это с несомненностью доказывается происхождением и значением архонтов в Афинах и эфоров в Спарте. На западноевропейской почве то же самое на некоторое время устанавливается во Франции с учреждением Генеральных штатов (1302) и навсегда- в Англии, где норманнские бароны и высшее духовенство навязали королю в 1215 г. Великую хартию, из которой возник фактический суверенитет парламента. По этой причине древнее норманнское сословное право длительное время сохраняло здесь свою действенность. Напротив того, слабая императорская власть в Германии, обороняясь от притязаний крупных феодалов, призвала себе на помощь юстиниановское римское право как право безусловной центральной власти против раннегерманских земских прав**.
** С. 78 слл. Соответствующая попытка абсолютистски настроенных Стюартов ввести римское право в Англии была отбита в первую очередь пуританским
Конституция Драконта, ттатрюз TroXirela олигархов, была, точно так же как и строго патрицианские XII таблиц, создана знатью*
* С. 66 слл.
уже в глубине античного позднего времени при полностью развитой власти города и денег, и, поскольку они были направлены против того и другого, уже очень скоро их вытеснило право третьего сословия, право «иных» (Солона и трибунов), являвшееся в не меньшей степени сословным правом. Борьба двух прасословий за право регулирования права наполняет всю западноевропейскую историю от раннеготической борьбы вокруг приоритетности светского или канонического права и до не завершившейся еще и сегодня – в отношении гражданского брака**.
** Прежде всего в сфере развода, в отношении которого государственные и церковные представления имеют параллельное хождение.
Схватки, кипевшие вокруг конституции начиная с конца XVIII в., тем не менее доказывают, что третье сословие, которое, согласно знаменитому замечанию Сьейеса (1789)496, «было ничем, однако могло быть всем», во имя всех прочих взяло законодательство на себя, сделав его буржуазным совершенно в том же смысле, в каком готическое законодательство было аристократическим. Как уже указывалось, право как выражение силы выступает в наиболее неприкрытой форме в правовом межгосударственном регулировании, в мирных договорах и в том праве народов, о котором еще Мирабо отозвался, что это есть право сильного, соблюдение которого возлагается на бессильного. В права такого рода отливается весьма значительная часть всемирно-исторических решений. Права эти и оказываются конституцией (Verfassung), в которой сражающаяся история продвигается вперед, поскольку она не возвращается к наиболее первоначальной форме борьбы при помощи оружия, духовным продолжением которой является всякий имеющий силу договор с теми следствиями, что в него закладывались. Если политика – это война, проводимая иными средствами, то «право на право» является добычей партии, одержавшей победу.
В соответствии с этим становится ясно, что на высотах истории за превосходство борются две великие жизненные формы- сословие и государство, оба являющиеся потоками существования с великой внутренней формой и символической силой, оба исполненные решимости сделать свою собственную судьбу судьбой всего в целом. Вот в чем смысл противоречия между юристом Коуком (+ 1634): еще одно доказательство того, что дух права- неизменно партийный дух. социальным и политическим руководством историей, если рассматривать его из глубины, совершенно оставляя в стороне повседневные представления о народе, экономике, обществе и политике. Социальные и политические идеи разделяются лишь с началом великой культуры, причем на первых порах- в явлении подходящего к своему завершению феодального государства, где сеньор и вассал представляют собой социальную, государь и нация- политическую сторону. Однако как ранние социальные силы, знать и духовенство, так и поздние – деньги и дух, а также восходящие в растущих городах до колоссальной силы профессиональные группы ремесленников, чиновников и рабочих – все желают, всякий для себя, подчинить государственную идею собственному сословному идеалу или, чаще, – сословным интересам. И так разгорается, начинаясь от национального организма в целом и доходя до сознания каждого отдельного человека, борьба за границы и притязания, исход которой в крайних случаях полностью превращает одну величину в игрушку другой*.
* Это формы государства-«ночного сторожа» и «казарменного» государства, как их в насмешку и без понятия окрестили противники. Мыслившиеся схожими обозначения мы находим также в китайских и греческих теориях государства: О. Franke, Studien zur Geschichte des konfuzianischen Dogmas, S. 211 ff.; R. v. Pdlmann, Geschichte der sozialen Frage und des Sozialismus in der antiken Welt, 1912. Напротив того, политический вкус, например, Вильгельма фон Гумбольдта, который, будучи классицистом, противопоставляет государству индивидуума, относится вообще не к политической истории, но к истории литературы. Ибо в таком случае принимается в расчет не жизнеспособность государства внутри реально существующего мира государств, но частное существование само по себе и не проявлено даже минимального беспокойства в отношении того, сможет ли такой идеал просуществовать хотя бы мгновение перед лицом упущенного из виду внешнего положения дел. В этом и состоит коренная ошибка идеологов, что перед лицом частной жизни и всецело ориентированного на нее внутреннего строения государства они совершенно упускают из виду позиции государства во внешней расстановке сил, которая на деле всецело определяет свободу внутренних форм. Так, различие между Французской и Германской революциями заключается в том, что первая с самого начала сохраняла господство над внешним положением, а тем самым и над внутренним, вторая же- нет. Поэтому она и была с самого начала лишь фарсом.
Как бы то ни было, государство является той формой, которая определяет внешнее положение, так что исторические связи между народами всегда имеют политический, а не социальный характер. Внутриполитическое же положение оказывается до такой степени во власти сословных противоречий, что социальная и политическая тактика представляются здесь на первый взгляд неразделимыми, и в уме человека, который свой собственный, например буржуазный, сословный идеал приравнивает к исторической действительности и потому внешнеполитически мыслить не в состоянии, то и другое понятие даже тождественны. Во внешней борьбе государство ищет союзов с другими государствами; во внутренней борьбе оно постоянно оказывается вынужденным заключать союзы с сословиями, так что античная тирания VI в. основывалась на солидарности государственной идеи с интересами третьего сословия – против прасословной олигархии, а французская революция сделалась неизбежной в тот миг, когда tiers, т. е. дух и деньги, оставило без поддержки вступавшуюся за него корону и перешло на сторону двух первых сословий (начиная с первого собрания нотаблей в 1787 г.). В этом проявляется вполне верное восприятие различия государственной и классовой истории*,
* Нисколько не совпадающей с экономической историей в смысле исторического материализма. Об этом – в следующей главе
политической (горизонтальной) и социальной (вертикальной) истории, войны и революции, однако великим заблуждением современных доктринеров оказывается принятие духа внутренней истории за историю вообще. Всемирная история это государственная история, и всегда ею останется. Внутренняя конституция (Verfassung) нации всегда и повсюду имеет целью «быть в форме» («in Verfassung») для внешней борьбы, будь то борьба военная, дипломатическая или экономическая. Тот, кто занимается конституцией как самоцелью и идеалом в отрыве от всего прочего, лишь губит своей деятельностью тело нации. Однако, с другой стороны, это вопрос внутриполитического такта правящего слоя, к какому бы сословию, третьему или же четвертому, он ни принадлежал, – так обходиться с сословными противоречиями, чтобы силы и идеи нации определялись не результатами партийной борьбы и измена родине не представлялась ultima ratio497.
И здесь делается очевидно, что государство и первое сословие как жизненные формы родственны между собой уже с самых древних корней, причем не только своей символикой времени и попечения, общим отношением к расе, к фактам последовательности поколений, к семье, а тем самым к изначальным импульсам всего крестьянства, на котором в конечном счете основываются любое долговременное государство и долговременная знать, т. е. родственны не только крестьянской привязанностью к почве, к родовому гнезду, отчему наделу или отчизне (лишь для наций магического стиля все это отступает на задний план, потому что преимущественнейшим моментом их спаянности является правоверность). Нет, прежде всего это родство сказывается в великой практике посреди всех реалий исторического мира, в органическом единстве такта и устремления, в дипломатии и знании людей, в искусстве приказывать, в человеческой воле к поддержанию и расширению власти, той воле, что в изначальные времена из воинской сходки произвела на свет знать и народ, и, наконец, в чувстве чести и храбрости, так что вплоть до самых последних времен прочнее всего оказывается то государство, в котором знать или созданная ею традиция всецело ставится на службу общему делу, как это было со Спартой в противоположность Афинам, с Римом в противоположность Карфагену, с китайским государством Цинь в противоположность даосски настроенному Чу
Разница в том, что сословно замкнутая знать, как и всякое сословие, воспринимает остальную нацию по отношению к себе самой и потому желает воспользоваться властью лишь в этом смысле, государство же по своей идее есть попечение обо всех и лишь в меру этого – попечение также и о знати. Однако подлинная и древняя знать приравнивает себя государству и печется обо всех как о собственности. Это относится к ее благороднейшим и глубже всего укоренившимся в ее сознании обязанностям. Оьа ощущает даже прирожденное преимущественное право на эту обязанность и рассматривает службу в армии и администрации как свое подлиннейшее призвание.
Совершенно иным оказывается различие между идеей государства и идеей прочих сословий: все они внутренне удалены от государства как такового и, исходя из своей жизни, отливают собственный идеал государства, который произрос не из духа фактической истории и ее политических сил и который именно по этой причине вполне можно, и даже нужно, обозначить как социальный. Причем расстановка сил в раннее время такова, что государству как просто историческому факту противостоит церковная община – желая осуществления религиозного идеала, между тем как позднее время привносит еще и предпринимательский идеал свободной экономической жизни, и утопические идеалы мечтателей и фантазеров, в которых должны находить свое воплощение какие угодно абстракции.
Однако в исторической действительности никаких идеалов нет, имеются только факты. Нет никаких истин, имеются только факты. Нет никаких резонов, никакой справедливости, никакой мировой, никакой конечной цели – имеются только факты, и тот, кто этого не понимает, пускай пишет книги про политику, но никакой политики он не сделает. В реальном мире нет никаких построенных в соответствии с идеалами государств, но лишь государства, органически произросшие, являющиеся не чем иным, как живыми народами, находящимися «в форме». Разумеется, это есть «запечатленный лик живой природы»49, однако запечатленный кровью и тактом существования, совершенно импульсивно и непроизвольно, и развиваемый либо талантом государственного деятеля в том направлении, что заложено в крови, либо идеалистами – в направлении их собственных убеждений, т. е. в никуда.
Однако для государства, действительно имеющегося в наличии, а не спроектированного в умах, судьбоносным является вопрос не об идеальных задачах и структуре, но о внутреннем авторитете, который в долговременной перспективе должен поддерживаться не материальными средствами, но верой в его реальную мощь, причем этой верой должны проникнуться даже его противники. Главное – не в том, чтобы составить конституцию, но в том, чтобы организовать хорошо работающее правительство; не в том, чтобы распределить политические права в соответствии с принципами «справедливости», которые, как правило, являются не чем иным, как представлением одного сословия насчет законности собственных притязаний, но в том, чтобы сообщить рабочий такт всему в целом («работа» вновь понимается здесь в спортивном смысле, как работа мускулов и жил лошади, скачущей карьером и приближающейся к финишу), такой такт, который заставляет мощные дарования поддаться своим чарам, и, наконец, не в том, чтобы навязывать миру чуждую ему мораль, но в том, чтобы заботиться о постоянстве, твердости и превосходстве политического руководства. Чем в большей мере все это оказывается осуществленным как что-то самоочевидное, чем меньше обо всем этом говорят или даже из-за этого враждуют, тем выше и ранг, и историческая мощность, а значит, и судьба нации. Суверенность, суверенитет – жизненный символ высшего порядка. Им различаются субъекты и объекты политических событий не только внутренней, но и, что гораздо важнее, внешней истории. Сила руководства, проявляющаяся в четком различении этих факторов, является несомненным признаком жизненной силы политического единства, причем до такой степени, что потрясение существующего авторитета, например, приверженцами противоположного конституционного идеала практически неизменно не только делает этих приверженцев субъектом внутренней политики, но превращает всю нацию в объект чужой политики, причем очень часто навсегда.
По этой причине во всяком здоровом государстве буква писаной конституции (Verfassung) имеет меньшее значение в сравнении с использованием живой «формы» («Verfassung») в спортивном смысле, которую нация исподволь, совершенно сама собой, черпает из времени, из собственного положения, но в первую очередь из своих расовых свойств. Чем крепче скроенной оказывается эта естественная форма государственного организма, тем с большей надежностью он функционирует во всякой непредусмотренной ситуации, причем в конечном итоге оказывается совершенно безразлично, будет ли фактический вождь именоваться королем, министром, партийным лидером или вообще не будет состоять с государством в каких-либо определенных отношениях, как Сесил Роде в Южной Африке. Римского нобилитета, который господствовал в политике в эпоху трех Пунических войн, в государственно-правовом отношении не существовало. Так что государственному организму приходится обходиться тем меньшинством, которое обладает инстинктом государственного деятеля и которое представляет всю прочую нацию в исторической борьбе.
И потому необходимо сказать без околичностей: существуют лишь сословные государства, т. е. лишь государства, в которых правит одно-единственное сословие. Только не следует это путать с сословием-государством, входить в которое отдельный человек может лишь в сипу своей принадлежности к определенному сословию. Последнее характерно для древнего полиса, норманнских государств в Англии и Сицилии, но и для Франции по конституции 1791 г. и для советской России. Первое же, напротив, принадлежит общеисторическому опыту, свидетельствующему, что в наличии всегда имеется один-единственный социальный слой, от которого вне зависимости от того, определяется это конституцией или же нет, исходит политическое руководство. Те, кто представляют собой всемирно-историческую тенденцию государства, всегда пребывают в решительном меньшинстве, внутри которого опять-таки существует более или менее замкнутое меньшинство, в меру своих способностей фактически удерживающее руль в своих руках, причем довольно часто в противоречии с духом конституции. И если отвлечься от периодов революционного межвременья и цезаристских состояний, которые как исключения только подтверждают правило (т. е. когда отдельный человек или случайные группы закрепляют за собой власть чисто материальными средствами, зачастую не обладая никакими дарованиями), то обычно это меньшинство внутри какого-то сословия правит на основе традиции, и в подавляющем большинстве случаев меньшинство внутри знати: так, gentry500 формирует парламентский стиль Англии, нобилитет – римскую политику в эпоху Пунических войн, купеческая аристократия- дипломатию Венеции, получившая иезуитскую выучку барочная знать* –
* Ибо высшие церковные должности были в эти столетия переданы исключительно европейской знати, поставившей им на службу свои природные политические дарования Из этой школы вышли в свою очередь такие государственные деятели, как Ришелье, Мазарини и Талейран
дипломатию римской курии. Наряду с этим политический талант проявляется у ограниченного меньшинства духовного сословия, а именно в римской курии, но кроме того – в Египте и Индии, а еще больше в Византии и в государстве Сасанидов Напротив, чрезвычайно редко доводится обнаруживать его в третьем сословии, никакого жизненного единства не образующем. И все же такие таланты попадаются- например, в отличавшемся купеческой образованностью римском плебсе III в., в юридически образованных кругах Франции после 1789 г. (в этих случаях, как и во всех остальных, это обеспечивается замкнутым кружком близких по своему характеру практических дарований, постоянно пополняющимся извне и хранящим в неприкосновенности арсенал неписаной политической традиции и опыта).
Такова организация действительных государств в отличие от той, что возникает на бумаге и в кабинетных головах. Не существует никакого лучшего, истинного, справедливого государства, которое было бы спроектировано и когда-либо осуществлено. Всякое возникающее в истории государство может существовать лишь раз, и оно незаметно каждую минуту меняется даже под плотной скорлупой конституции, с какой бы неколебимостью она ни была установлена. Поэтому такие слова, как «республика», «абсолютизм», «демократия», означают в каждом случае нечто иное и делаются фразой, стоит только, как это чаще всего у философов с идеологами и бывает, попытаться их применять как понятия, установленные раз и навсегда. История государств – это физиогномика, а не систематика. Она призвана не показывать то, как «человечество» постепенно двигалось вперед к завоеванию своих вечных прав, к свободе и равенству, а также построению мудрейшего и справедливейшего государства, но описывать реально имеющиеся в мире фактов политические единства, как они расцветают, зреют и увядают, являясь не чем иным, как действительной жизнью «в форме». Попробуем же теперь это сделать именно в таком смысле.
В каждой культуре история большого стиля начинается с феодального государства, которое не есть государство в будущем его смысле, но является ориентированным на одно сословие порядком жизни в целом. Благороднейшая поросль почвы, раса в наиболее величественном смысле этого слова, выстраивает здесь себе табель о рангах – от простого рыцарства до primus inter pares, сеньора среди его пэров В это же время возникает архитектура великих соборов и пирамид: в последнем случае камень, в первом- кровь оказываются возвышены до символа, в последнем случае это – значение, в первом – бытие. Главная идея феодализма, господствовавшая во всех ранних временах, – это переход от первобытного, чисто практического и фактического отношения повелителя к подданным (вне зависимости от того, был ли он ими выбран или же их покорил) к частноправовым и именно потому глубоко символическим отношениям сеньора к вассалам. Отношения эти основываются всецело на благородстве нравов, на чести и верности свиты, что порождает жесточайшие конфликты между приверженностью господину и собственному роду Трагическим примером этого служит отпадение Генриха Льва.
«Государство» существует здесь лишь постольку, поскольку у феодального союза имеются границы, оно расширяется территориально посредством перехода чужих вассалов. Служение правителю и даваемые им поручения, поначалу персональные и временные, очень скоро делаются постоянным леном, который в случае падения царствующего дома должен вручаться вассалу заново (уже ок. 1000 г. в Западной Европе действует принцип «нет земли без хозяина»), а в конце концов становится наследственным леном, в Германии – через закон о ленах Конрада II от 28 мая 1037 г. Тем самым феодалы, когда-то бывшие непосредственно подданными государя, от него отодвигаются, опосредуются – теперь они являются его подданными лишь как подданные вассала. Только мощная общественная связь внутри сословия обеспечивает то сопряжение, которое продолжает называться государством даже при таких условиях.
Здесь обнаруживается классическая связь понятий «власть» и «добыча». Когда в 1066 г. норманнское рыцарство под предводительством герцога Вильгельма завоевало Англию, вся земля и пашня стали собственностью короля и ленами, и номинально считаются его собственностью и сегодня. Вот она, неподдельная радость викинга от «добра», и потому первая забота возвращающегося домой Одиссея- пересчитать свои сокровища. Из этого вкуса ловких завоевателей к добыче совершенно внезапно рождаются способные изумить хоть кого счетоводство и чиновничество ранних культур. Правда, этих чиновников не следует смешивать с обладателями высших доверенных должностей, возникших на основе личного призвания*;
* С. 367.
они – clerici, писцы, а не «министериалы» или «министры», что также означает «слуги», но в горделивом смысле – «служители господина». Занимающаяся исключительно счетом и письмом чиновничья братия есть выражение попечения и развивается в полном соответствии с династическим принципом. Поэтому прямо в начале Древнего царства в Египте она изведала поразительный расцвет**.
** Ed Meyer, Gesch. d. Altertums I, § 182.
Описываемое в «Чжоули» раннекитайское чиновничье государство весьма громоздко и усложнено – это даже ставит под сомнение подлинность книги***,
*** Также и со стороны китайской критики. Против этого Schindler, Das Pnestertum in alten China I, S. 61 ff.; Conrady, China, S. 533.
однако по духу и предназначению оно вполне соответствует государству Диоклетиана, создавшего из форм колоссальной налоговой системы феодальный сословный строй****.
**** С. 366.
В ранней античности ничего подобного нет, причем нет принципиально. Carpe diem501 – вот девиз античного финансового хозяйства до самого последнего его дня. беспечность, автаркия стоиков возвышена до принципа также и в данной области. Никаким исключением в этом смысле не оказываются даже лучшие счетоводы, как Эвбул502, хлопотавший ок. 350 г. в Афинах по части излишков, чтобы все затем разделить между гражданами.
Величайшей противоположностью этому оказываются бухгалтерствующие викинги ранней Западной Европы, заложившие в финансовом управлении своими норманнскими государствами основу для фаустовского рода денежной экономики, распространившегося ныне по всему миру. От стоявшего в счетной палате Роберта Дьявола Норманнского503 (1028-1035) стола, инкрустированного как шахматная доска, происходят название английской казначейской службы (Exchequer) и слово «чек»504. Здесь же возникли слова «счет» (conto), «контроль», «квитанция», «запись» (record)*.
* Compotus, contrarotulus (сохраняемый для проверки дубликат свитка), quittancia, recordatum
Именно отсюда в 1066 г. Англия организуется как «добыча», что сопровождалось бесцеремонным порабощением англосаксов норманнами, и отсюда же организуется норманнское государство на Сицилии, которое Фридрих II Гогенштауфен застал уже в готовом виде, так что в Конституции Мельфи (1231), его собственном творении, он его не создал, но лишь усовершенствовал с помощью методов арабской, т. е. высокоцивилизованной, денежной экономики. А уже отсюда финансово-технические методы и термины проникают в ломбардское купечество, и далее от него – во все торговые города и администрации Западной Европы.
Однако взлет и упадок феодализма сменяют друг друга довольно быстро. Посреди пышущего избыточными силами расцвета прасословий о себе начинают заявлять будущие нации, а тем самым – идея государства в собственном смысле слова. В противоречия между мощью знати и духовенства, между короной и ее вассалами то и дело вклинивается противоречие между немецкой и французской народностью (уже при Отгоне Великом) или же между немецкой и итальянской, расколовшее сословия на гвельфов и гибеллинов и уничтожившее германскую императорскую власть, а также противоречие между английской и французской народностью, приведшее к английскому господству над Западной Францией. Между тем в сравнении с великими решениями, принимавшимися внутри самого феодального государства, которому понятие нации неведомо, все это отступает далеко на задний план. Англия была разделена на 60 215 ленов, зафиксированных в 1084 г. в цитируемой подчас еще и сегодня «Domesday Book»505, и жестко организованная центральная власть заставила обязаться клятвой верности также и вассалов, подчиненных пэрам, но, несмотря на это, в 1215 г. была проведена Великая хартия, передавшая фактическую власть короля парламенту вассалов (в верхней палате – нобилитет и церковь, в нижней – представители gentry и патрициата), который начиная с этого момента сделался носителем национального развития. Во Франции бароны в союзе с духовенством и городами заставили короля в 1302 г. пойти на созыв Генеральных штатов; по Генеральной привилегии, данной в Сарагосе в 1283 г., Арагон сделался едва ли не управляемой кортесами аристократической республикой, а в Германии за несколько десятилетий до того группа крупных вассалов, как курфюрсты, сделали королевскую власть зависящей от своего выбора5"6
Наиболее грандиозным выражением (не только в западноевропейской культуре, но и во всех культурах вообще) идеи феодализма явилась борьба между императорской властью и папством. В качестве окончательной цели этой борьбы брезжило превращение всего мира в колоссальный феодальный союз, и обе силы настолько сроднились с таким идеалом, что с падением феодализма они в одно и то же время низверглись со своих вершин в бездну.
Идея государя, чья власть распространяется на весь исторический мир, чья судьба- это судьба всего человечества, пока что являлась в истории трижды: в первый раз – в представлении о фараоне как Горе*,
* С.289.
затем – в величественном китайском представлении о срединном правителе, держава которого – тянь-ся, «все лежащее под Небом»**,
** «Для государя Срединной не существует заграницы» (Кун Ян, Kimg Yang). «Небо не говорит, оно допускает, чтобы его мысли возвещались через одного человека» (Дун Чжуншу). Совершенные им ошибки отдаются по всему космосу и ведут к потрясениям в природе (О Franke, Studien zur Geschichte des konftizianischen Dogmas, S. 212 if, 244 ff.) Античному и индийскому государственному мышлению этот мистически-универсалистский момент бесконечно чужд.
и, наконец, в раннеготическую эпоху, когда в 962 г. Отгон Великий, движимый глубоким мистическим чувством, которое ощущалось тогда во всем мире, и стремлением к исторической и пространственной бесконечности, воспринял идею Священной Римской империи германской нации. Однако еще до него папа Николай I (860), стоявший всецело на позициях августиновского, т. е. магического, мышления, грезил о папском граде Божьем, который должен стоять над государями этого мира, ас 1059 г. Григорий VII со всей первозданной мощью своей фаустовской натуры приступил к установлению папского мирового господства в форме всеобщего феодального союза с королями как вассалами. Правда, само папство представляло собой, если смотреть изнутри, небольшое феодальное государство в Кампанье, от ее аристократических родов полностью зависели выборы папы, и уже очень скоро они преобразовали кардинальскую коллегию, на которую в 1059 г. была возложена роль папских выборщиков, в некоего рода аристократическую олигархию. Однако вовне Григорий VII достиг сеньорских прав в отношении норманнских государств в Англии и Сицилии: и то, и другое были основаны при его поддержке, и он действительно вручал королевскую корону, как Отгон Великий некогда вручал тиару. Однако Штауфену Генриху VI немногими годами позже удалось противоположное: сам Ричард Львиное Сердце давал ему вассальную клятву от имени Англии, и всеобщая императорская власть уже была близка к тому, чтобы осуществиться, когда величайший из всех пап, Иннокентий Ш (1198-1216), на краткое время сделал реальностью свой сеньорский суверенитет в отношении всего мира. В 1213 г. папским леном стала Англия, а далее последовали Арагон, Леон, Португалия, Дания, Польша, Венгрия, Армения, только что основанная Латинская империя в Византии, однако со смертью Иннокентия начался раскол в самой церкви, причем произошел он из-за стремления высших лиц в духовной иерархии через сословное представительство ограничить папу, сделавшегося вследствие инвеституры507 также и их сеньором*.
* Не следует забывать о том, что колоссальные земельные владения сделались наследными ленами епископов и архиепископов, которые менее всего были расположены к тому, чтобы позволять папе как сеньору сюда вмешиваться.
Идея о том, чтобы над папой возвышался вселенский собор, не религиозного происхождения, и поначалу она возникла из ленного принципа. По тенденции она в точности соответствует тому, чего достиг английский нобилитет с помощью Великой хартии. На Констанцском (с 1414 г.) и Базельском соборах (с 1431 г.) была в последний раз совершена попытка превратить церковь, по мирскому ее смыслу, в феодальный союз духовенства, вследствие чего кардинальская олигархия взамен римской аристократии сделалась бы представительницей всего западноевропейского клира. Однако феодальная идея к тому времени давно уже уступила идее государства, так что победу там одержали римские бароны, ограничившие избирательную кампанию максимально суженным кругом соседних с Римом областей и именно в силу этого обеспечившие избранному неограниченную власть внутри организма церкви, между тем как императорская власть еще перед этим, точь-в-точь как в Египте или Китае, сделалась лишь досточтимой тенью.
В сравнении с колоссальным динамизмом этих свершений античный феодализм распадается в высшей степени медленно, статично, почти бесшумно, так что это оказывается возможным опознать лишь по следам, которые такой переход оставляет по себе. Если судить по гомеровскому эпосу в дошедшей до нас форме, всякая местность имела своего басилевса, который, несомненно, некогда был держателем лена, ибо в том, каким здесь предстает Агамемнон, еще просматриваются отношения, при которых государь отправлялся в поход в дальние края, сопровождаемый свитой своих пэров. Здесь, однако, имеет место распадение феодальной власти в связи с возникновением города-государства, политической точки. Следствием этого было то, что придворные наследственные должности, ap-yai и ri/xat'508, как пританы, архонты, быть может, проторимские преторы*,
* После свержения тирании ок. 500 г. оба правителя римского патрициата носили титул praetor или judex509, однако именно в силу этого мне представляется вероятным, что время их существования простирается еще за пределы тирании и предшествовавшей ей олигархии- в эпоху подлинной королевской власти и в качестве придворных должностей они имеют то же происхождение, что и герцог (prae-itor, «страж войск», полемарх в Афинах) и граф (Dinggrar"0, потомственный судья, в Афинах – архонт). Обозначение «консул»5 (с 366 г.) в языковом отношении всецело архаично, так что не является никаким новообразованием, а есть лишь новый ввод в обращение титула («царский советник»?), который, быть может, по причине олигархических настроений длительное время пробыл под запретом.
оказываются все городскими по своему характеру, так что великие роды вырастают не поодиночке в своих графствах, как это было в Египте, Китае и Западной Европе, но внутри города, в теснейшем друг с другом соприкосновении, что дает им возможность перевести в свое ведение одно за другим все королевские права, пока правящему дому не остается лишь то, что, беря в учет богов, и не могло у него быть отобрано: титул, который он носит при совершении жертвоприношений. Так и возник rex sacrorum512. В более поздних частях эпоса (начиная с 800 г.) это аристократы приглашают царя на заседание и даже его смещают. «Одиссее» царь известен, собственно, лишь постольку, поскольку он является частью предания. В реальных же событиях Итака предстает городом под властью олигархов**.
** Beloch, Griech. Gesch. I 1, S. 214 ff.
Спартиаты, точно так же как и заседавший в куриатных комициях римский патрициат, вышли из феодальных отношений***.
*** В самые лучшие времена, в VI в., спартиаты насчитывали приблизительно 4000 способных носить оружие мужчин против общего населения, насчитывавшего почти 300 000 илотов и периэков (Ed. Meyer, Gesch. d. Altertums III, § 264); приблизительно такой же силой будут располагать и римские роды в сравнении с клиентами и латинянами.
В фидитиях513 еще проглядывают черты более ранней придворной знати, однако власть царей низведена до призрачного величия царя жертвоприношений в Риме (и Афинах) и спартанских царей, которых эфоры в любую минуту могли сместить и взять под стражу. Однотипность этих состояний заставляет сделать допущение, что в Риме тирании Тарквиниев 500 г. предшествовал определенный период олигархического засилья, и это удостоверяется несомненно подлинной традицией, повествующеи об интеррексе, которого совет сенатской знати выставлял из своей среды на тот период, пока ему не заблагорассудится снова избрать царя.
Здесь, как и повсюду, имеет место период, когда феодализм уже пребывает в состоянии распадения, нарождающееся же государство еще не вызрело, а нация еще не «в форме». Это время ужасающего кризиса, который повсюду проявляется как междуцарствие и образует границу между феодальным союзом и сословным государством. В Египте около середины V династии феодализм был полностью развит. Именно фараон Исеси по частям передавал вассалам фамильное достояние, а к этому еще добавлялись богатые феоды духовенства, которые, совершенно как в эпоху готики, были освобождены от податей и постепенно сделались неотчуждаемой собственностью храмов*.
* Ed. Meyer, Gesch. d. Altertums I, § 264.
С V династией (ок. 2420) «Штауфеновская эпоха» завершается. В тени призрачного правления VI династии государи (rpati) и графы (hetio) делаются независимыми; наследственными становятся все высшие должности, и все большей и большей гордостью веет от надписей гробниц старинной знати. То, что позднейшие египетские историки попытались прикрыть мнимыми VII и VIII династиями**,
** Там же, § 267 f.
представляет собой полвека полной анархии и беспорядочной борьбы государей за свои области или за титул фараона. В Китае вассалы вынуждают уже И-вана (934-909) раздать всю завоеванную землю в качестве ленов, причем раздать низшим вассалам по их выбору. В 842 г. Ли-ван оказывается вынужден бежать вместе с наследником престола, после чего управление государством осуществляется далее двумя областными правителями. С этого междуцарствия начинается упадок дома Чжоу и снижение звания императора до почетного, однако совершенно ничего не значащего титула. Зеркальное повторение того же- безымператорское время в Германии, начинающееся с 1254 г. и приходящее ок. 1400 г. при Венцеле515 к наибольшему упадку императорской власти вообще, что имело место в одно время с возрожденческим стилем кондотьеров и городских тиранов и полным развалом папской власти. После смерти Бонифация VIII, который в 1302 г. буллой «Unam sanctam» еще раз настоял на феодальных правах папы, после чего его арестовали представители Франции516, папство прошло через столетие изгнания, анархии и бессилия, между тем как в следующем столетии норманнская знать Англии была по большей части уничтожена в развернувшихся между домами Ланкастеров и Иорков схватках за трон.
Это потрясение знаменует победу государства над сословием. В основе феодализма было то чувство, что все на свете совершается ради провождаемой со значением «жизни». Вся история исчерпывалась судьбой благородной крови. Ныне же зарождается ощущение, что имеется еще нечто, чему подвластна также и знать, причем заодно со всеми прочими, будь то сословие или профессия, нечто неуловимое, идея. Ничем не ограничиваемая частноправовая оценка событий переходит в государственноправовую. Пускай даже государство это остается до мозга костей аристократическим, а таким оно остается без исключения почти всегда, пускай переход от феодального союза к сословному государству, если смотреть со стороны, переменяет очень мало, пускай практически неизвестной остается мысль, что и помимо прасословий у кого бы то ни было еще могут быть не только обязанности, но и права, – все же переменяется само ощущение, и сознание того, что жизнь на вершинах истории существует для того, чтобы ее провождать, уступает иному – что она содержит в себе задание. Дистанция прослеживается очень явственно, если сравнить политику Райнальда фон Дасселя (f 1167)517, одного из величайших государственных деятелей Германии за все времена, с политикой императора Карла IV (f 1378) и одновременносоответствующий переход от античной Фемиды рыцарской эпохи к Дике оформляющегося полиса*.
* V. Ehrenberg, Die Rechtsidee im Friihen Gnechentum, 1921, S. 65 ff.
Фемида содержит лишь притязание, Дике – также и задачу.
Изначальная государственная идея неизменно, с естественностью, восходящей к самым глубинам животного мира, связана с понятием единоличного властителя. Это – состояние, совершенно само собой возникающее во всяком одушевленном множестве во всех жизненно важных случаях, что доказывает и любая общественная сходка51, и всякий миг внезапной опасности**.
** C. 22 ел.
Такое множество является единством, данным в чувствовании, однако оно слепо. Оно приходит «в форму» для назревающих событий лишь в руках вождя, который внезапно является непосредственно из среды самого же множества и как раз в силу единства чувствования в нем разом делается его главой, находящей здесь безусловное повиновение. То же самое повторяется, только медленней и значимей, и при образовании великих жизненных единств, называемых нами народами и государствами; в высоких же культурах этот процесс искусственно и ради символа заменяется подчас иными видами существования «в форме», однако так, что в реальности под оболочкой этой формы почти всегда имеет место единоличная власть, будь то власть королевского советника или партийного вождя, но при всяком революционном потрясении все возвращается вновь к изначальному положению.
С этим космическим фактом связана и одна из наиболее глубинных черт всякой направленной жизни: желание иметь наследника, со стихийной силой заявляющее о себе во всякой мощной расе и зачастую совершенно бессознательно принуждающее даже выдвинувшегося на какой-то миг вождя утверждать свой ранг на период своего собственного существования или уже за его пределами – для своей крови, продолжающей течение дальше, в детях и внуках. Одна и та же глубинная, насквозь растительная черта одушевляет всякую настоящую свиту, усматривающую в продлении крови ведущего ручательство и символическое представительство также и для крови собственной. Именно в революциях это проточувство заявляет о себе в полную силу, причем в противоречии со всеми изначальными предпосылками. Потому в Наполеоне и наследственном сохранении его положения Франция 1800 г. видела подлинное завершение революции. Теоретики, которые, как Руссо и Маркс, отталкиваются от понятийных идеалов вместо фактов крови, не замечали этой колоссальной силы внутри исторического мира, а потому клеймили ее следствия как презренные и реакционные. Однако они налицо, причем с такой явственной силой, что сама символика высоких культур может их одолеть лишь искусственно и на время, как это доказывает переход античных выборных должностей в собственность отдельных семейств и непотизм пап эпохи барокко. За тем обстоятельством, что очень часто руководство передается из рук в руки свободно, как и за высказыванием, что «первое место по праву принадлежит лучшему», практически всегда кроется соперничество сильнейших, которые в принципе против передачи по наследству не возражают, но фактически ей препятствуют, поскольку всякий, как правило, претендует на то, чтобы овладеть местом для своего собственного рода. На состоянии общества, когда в нем господствует тщеславие, сделавшееся творческой силой, и основываются формы правления античной олигархии.
Все это, взятое вместе, создает понятие династии. Оно настолько глубоко утверждено в космическом и так тесно сплетено со всеми фактами исторической жизни, что государственные идеи всех отдельных культур представляют собой вариации этого единого принципа, от страстного «да!» фаустовской души до решительного «нет!» души античной. Однако уже само вызревание государственной идеи данной культуры привязано к подрастающему городу. Нации, исторические народы – это народы градопострояющие*.
*С. 175 ел.
Резиденция вместо замка и крепости становится центром великой истории, и в ней происходит переход от ощущения применения силы (Фемида) к ощущению осуществления управления (Дике). Феодальный союз оказывается здесь внутренне преодоленным нацией, причем также и в сознании самого первого сословия, и простой факт властвования оказывается возвышенным до символа суверенитета.
Так, с упадком феодализма фаустовская история делается династической историей. Из маленьких центров, где пребывают роды государей (где их «вотчина» – почвенное, напоминающее о растении и собственности выражение), начинается формирование наций, строго расчлененных по сословному принципу, однако так, что существование сословия обусловливается государством. Господствующий уже в феодальной знати и в крестьянстве генеалогический принцип, это выражение чувства дали и воли к историчности, делается таким мощным, что возникновение наций становится зависимым от судьбы правящего дома помимо прочных языковых и ландшафтных связей и поверх них: уложения о наследовании, такие, как «Салическая правда»519, сборники актов, в которых можно было прочесть историю крови, браки и смерти разделяют или сплавляют вместе кровь целых народов*.
*С 186 слл
Поскольку до возникновения лотарингской и бургундской династий дело так и не дошло, не развились и обе уже существовавшие в зародыше нации. Фатальная судьба рода Гогенштауфенов превратила императорскую корону, а с ней и саму единую итальянскую и немецкую нацию в предмет страстного томления, существовавшего на протяжении столетий, между тем как дом Габсбургов создал не немецкую, но австрийскую нацию.
Совершенно иначе выглядит династический принцип исходя из ощущения пещеры арабского мира. Античный принцепс, легитимный наследник тиранов и трибунов, является олицетворением демоса. Как Янус – это дверь, а Веста – очаг, так Цезарь – народ. Он является последним творением орфической религиозности. Магичным оказывается в этой связи dominus et deus, шах, сделавшийся причастным небесному огню (хварно520 в маздаистском государстве Сасанидов, а впоследствии – сияющей короне, ореолу в языческой и христианской Византии), окружающему его сиянием и делающему его pius, felix и invictus – официальный титул со времени Коммода**.
** Cumont, Mystenen des Mithra, 1910, S 74 t'f Правительство Сасанидов, ок 300 г перешедшее от феодализма к сословному государству, сделалось во всех отношениях образцом для Византии в церемониале, в рыцарском военном деле, в администрации, и прежде всего в типе самого правителя Ср также A Chnstensen, L'empire des Sassanides, le peuple, 1'etat, la cour, Kopenhagen, 1907
В III в. и в Византии тип правителя изведал переход, тождественный имевшему место в инволюции августовского административного государства в диоклетиановское феодальное. «Новое произведение, начатое Аврелианом и Пробом и на развалинах довершенное Диоклетианом с Константином, ушло от принципата и античности почти так же далеко, как и государство Карла Великого»*.
* Ed Meyer, Kl. Schr, S 146
Магический правитель управляет видимой частью всеобщего consensus'а правоверных, являющейся одновременно церковью, государством и нацией**,
** С. 251
как то было описано Августином в его «Граде Божьем»; западноевропейский же правитель – это милостью Божьей монарх внутри исторического мира: его народ подвластен ему потому, что вверен ему Богом. Однако в вопросах веры он сам подданный, а именно подданный либо земного представителя Бога или же своей совести. Это есть разделение власти государства и власти церкви, великий фаустовский конфликт между временем и пространством. Когда в 800 г. папа короновал императора, он выбрал себе нового повелителя, с тем чтобы развиваться самому. В Византии император в соответствии с магическим мироощущением был властителем папы и в духовной сфере; во Франкской империи он был в религиозных вопросах его слугой, в светских же, быть может, его рукой. Папство как идея могло возникнуть лишь через выделение из халифата, поскольку в халифе уже содержится папа.
Однако именно по этой причине выбор магического правителя не может быть сделан через закон о генеалогической преемственности: он свершается на основании consensus'а правящей кровной общины, из которого, отмечая избранника, вещает святой Дух. Когда в 450 г. умер Феодосии, его родственница, монахиня Пульхерия, формально обвенчалась с престарелым сенатором Маркианом, с тем чтобы через принятие этого государственного деятеля в семейный союз обеспечить ему трон, а с ним и продолжение «династии»***,
*** Krumbacher, Byzant Literaturgesch, S 146
и это, как и многочисленные другие действия в том же роде, рассматривалось как мановение свыше также и в домах Сасанидов и Аббасидов.
Неразрывно связанная с феодализмом идея императора, восходящая к самому раннему периоду Чжоу, уже очень скоро стала в Китае мечтой, в которой практически сразу же отразился весь предшествовавший мир как последовательность трех династий и целый ряд еще более древних легендарных императоров, и постепенно это представление делалось все отчетливее****.
**** Яркий свет на процесс формирования этой картины проливает тот факт, что потомки якобы свергнутых династий Ся и Шан правили в государствах Ци и Сун на протяжении всего периода Чжоу (Schindler, Das Pnestertum in alten China I, S 39) Этим доказывается как то, что картина нынешнего состояния императорской власти переносилась на более раннее, а возможно, даже на современное положение, которое занимали, исходя из соотношения сил, именно эти государства, так и, что еще важнее, то, что и в Китае династия не является той величиной, которая обычна для нас, но предполагает совсем иное понятие семьи С этим можно сравнить условность, с которой немецкий король, который неизменно избирался на франкской земле и короновался в надгробной часовне Карла Вели
Однако для династий формировавшейся теперь системы государства, в которой титул вана, царя, сделался в конце концов общепринятым, возникли строгие правила престолонаследия, и абсолютно чуждая раннему времени легитимность вырастает в силу*,
* О. Franke, Stud. zur Gesch. des konf. Dogmas, S. 247, 251.
делающуюся теперь при пресечении отдельных линий, при усыновлениях и мезальянсах, как и в западноевропейском барокко, поводом для бесчисленных войн за наследство**.
** Характерным примером является оспариваемая в качестве противозаконной личная уния государств Ци и Цзинь у Franke, S. 251.
Нет сомнения в том, что принцип легитимности является причиной также и того факта, что правители XII династии в Египте, которой завершается позднее время, еще при жизни коронуют своих сыновей***;
*** Ed. Meyer, Gesch. d. Altertums I, § 281.
внутреннее родство этих трех династических идей опять-таки является доказательством родственности существования в этих культурах вообще.
Необходимо глубоко проникнуть в язык политических форм ранней античности, чтобы установить, что развитие здесь происходило совершенно в том же направлении, так что имелся не только переход от феодального союза к сословному государству, но даже и династический принцип. Однако античное существование отвечало решительным «нет!» всему тому, что увлекало во временном и пространственном отношении вдаль, а в мире фактов истории окружало себя такими созданиями, с которыми связано лишь нечто совершенно определенное. И тем не менее вся эта обуженность и оборванность с необходимостью предполагают именно то, что решительно им противится. В дионисийском расточительстве тела и орфическом его отрицании уже содержится, именно в самой форме такого протеста, аполлонический идеал совершенного телесного бытия.
Единоличная власть и желание иметь наследника, вне всякого сомнения, имели место в самую раннюю эпоху царства****,
**** Busolt, Griech. Staatskunde, S. 319 ff. Если Виламовиц {U. v. Wilamowitz, Staat und Gesellschaft der Griechen, 1910, S. 53) оспаривает патриархальное царство, то он упускает из виду огромную дистанцию, отделяющую отражаемое в «Одиссее» положение дел VIII в. от состояния Х в.
однако уже ок. 800 г. они были поставлены под сомнение, как это явствует из роли Телемаха в более древних частях «Одиссеи». Титул царя часто носили также и крупные вассалы, и наиболее видные представители знати. В Спарте и Ликии их было двое, в городе феаков из эпоса523 и во многих реальных городах- еще больше. Затем происходит размежевание должностей и почетных кого, считался «франком», на основании чего в иных условиях могло бы возникнуть представление о франкской династии от Карла до Конрадина522 (v. Amira, German. Recht в Herm. Paul, GrundriB III, S. 147 Anm.). Начиная с конфуцианского просвещения картина эта сделалась фундаментом теории государства, и еще впоследствии ею пользовались Цезари (с. 327). достоинств. Наконец, сама царская власть становится должностью, вручаемой знатью, поначалу, быть может, внутри древних царских семейств, как в Спарте, где эфоры как представители первого сословия никаким положением о порядке выбора не связаны, и в Коринфе, где царский род Вакхиадов ок. 750 г. упраздняет передачу по наследству и всякий раз выставляет из своих рядов притана в царском ранге. Значительнейшие должности, которые поначалу также были наследственными, становятся пожизненными, затем срочными и наконец лимитируются одним годом, причем так, что, когда лиц, пребывающих на должности, несколько, между ними имеет место еще и упорядоченная передача руководства, что, как известно, послужило причиной проигрыша сражения при Каннах524. Эти годичные должности, начиная с этрусской диктатуры*
* A. Rosenberg, Der Staat der alten Italiker, 1913, S. 75 f.
и до дорического эфорства, встречающегося также в Гераклее и Мессане, тесно связаны с сущностью полиса и окончательно формируются ок. 650 г., т. е. как раз тогда, когда в западноевропейском сословном государстве, приблизительно в конце XV в., династическая наследственная власть была упрочена императором Максимилианом I525 и его матримониальной политикой (в пику претензиям курфюрстов на свое право выбора), как и Фердинандом Арагонским 26, Генрихом VII Тюдором и французским Людовиком XI528 **.
** Сословными партиями были также и два великих товарищества в Византии, которые совершенно неверно принято называть «цирковыми партиями». Эти «синие» и «зеленые» называли себя Зтд-кя529 и имели свое руководство. Цирк, как Пале-Рояль в 1789 г., был всего-навсего местом общественных демонстраций, а за ним стояло сословное собрание, сенат. Когда Анастасий I встал в 520 г. на сторону монофизитского направления, «зеленые» целый день распевали в цирке ортодоксальные гимны и принудили императора принести публичные извинения. В Западной Европе явлениями того же порядка были парижские партии при «трех Генрихах» (1580)33", гвельфы и гибеллины во Флоренции при Савонароле и прежде всего бунтовщические группировки в Риме при папе Евгении IV. Так что разгром восстания «Ника» Юстинианом в 532 г. завершает утверждение государственного абсолютизма, взявшего верх над сословиями.
Однако в то же самое время и античное духовенство, вплотную подошедшее к тому, чтобы перерасти в сословие, вследствие всевозраставшего сведения абсолютно всего к «здесь» и «теперь», сделалось совокупностью государственных должностей; резиденция гомеровской царской власти, вместо того чтобы стать центром устремленной вширь, во все стороны государственности, все сжимается в своем заколдованном круге, пока государство и город не делаются тождественными понятиями. Но тем самым реализуется и совпадение знати с патрициатом, а поскольку и в готическую эпоху в английской нижней палате и во французских Генеральных штатах представительство ранних городов возлагается исключительно на патрициев, то мощное античное сословное государство представляет собой – не по идее, но фактически – в чистом виде аристократическое государе гво, лишенное царской власти. Эта выражение аполлоническая форма пребывающего в становлении полиса зовется олигархией.
И вот на исходе того и другого раннего времени друг подле друга возвышаются фаустовско-генеалогический и аполлонически-олигархический принципы – два вида государственного права, Дике. Первый опирается на безбрежное ощущение дали: следование традиции первоисточных актов уходит далеко в глубь прошлого, ему равна по мощи воля к длительности, с которой он задумывается об отдаленнейшем будущем, в современности же он осуществляет политические мероприятия на широких пространствах с помощью планомерных династических браков и той подлинно фаустовской, динамической, контрапунктической политики дали, которую мы называем дипломатией. Второй же всецело телесен и статуарен: ограниченный политикой автаркии ближайшим к себе соседством и нынешнестью, он повсюду резко отрицает в тех случаях, когда западноевропейское существование утверждает.
Как династическое государство, так и город-государство уже предполагают сам город, однако, между тем как местопребыванием западноевропейского правительства далеко не всегда оказывается самый крупный населенный пункт в стране, поскольку главное – чтобы это был центр силового поля политических напряжений, так чтобы всякое событие в сколь угодно удаленной точке отзывалось вполне ощутимыми сотрясениями по всему организму в целом, в античности жизнь сжимается все теснее, приходя таким образом к гротесковому явлению синойкизма. Вот вершина эвклидовского стремления к оформленности (Formwollen) внутри политического мира. Государство оказывается здесь чем-то совершенно немыслимым, если вся нация не собрана в кучу, если она всецело материально не пребывает в одном месте как одно тело: ее надо видеть, даже обозревать. И в то время как фаустовская тенденция проявляется во все большем уменьшении числа династических центров, так что уже Максимилиану I виделась вдали генеалогически гарантированная вселенская монархия его дома, античный мир распадается на бесчисленные крошечные точки, которые, стоит им появиться, почти принуждены взаимно уничтожать друг друга, что оказывается наиболее чистым выражением автаркии для античного человека*.
* Отсюда – и двойственное понятие о поселении Между тем как, например, прусские короли призывают поселенцев, вроде зальцбургских протестантов и французских беженцев, в свою страну, Гелон Сиракузский ок 480 г принудительно сселил население целых городов в Сиракузы, которые в результате внезапно сделались самым крупным городом античности
Синойкизм, а тем самым и основание собственно полиса – дело исключительно знати, которая представляла античное сословное государство лишь в своих интересах, так что она приводит его «в форму» посредством собирания вместе сельской аристократии и патрициата, между тем как профессиональные классы уже и без того здесь имелись, а крестьяне в смысле сословном могли не учитываться. Аристократические силы сосредоточились в одной точке, и царство эпохи феодализма было сломлено.
На основании этих соображений можно попытаться с максимальной осторожностью обрисовать предысторию Рима. Римский синойкизм, собирание в одно место рассредоточенных благородных родов, идентичен «основанию» Рима, этому этрусскому предприятию, относящемуся, вероятно, к началу VII в.*,
* Так датируются найденные в погребениях на Эсквилине греческие лекифы
между тем как еще задолго до этого на Палатине и Квиринале, напротив царского замка на Капитолии, существовало два поселения. Первому принадлежат древнейшая богиня Дива Румина**
** Wissowa, Religion und Kultus der Romer, S 242
и этрусский род Рума***,
*** W Schuize, Zur Geschichte lateuuscher Eigennamen, S 379 ff, 580 f
второму- бог Квирин Патер. Отсюда происходят двойственное обозначение «римляне» и «квириты» и две жреческие коллегии – салии и луперки, связывавшиеся с одним и другим холмом соответственно. Поскольку три родовые трибы Рамны, Титии и Луцеры, несомненно, прослеживались по всем этрусским поселениям****,
****C 368
они должны были иметься в наличии как в одном месте, так и в другом, и этим объясняется то, что после реализации синойкизма всего оказалось по шесть: всаднических центурий, военных трибунов и принадлежавших к высшей знати весталок; но с другой стороны, отсюда возникли и оба претора или консула, которые уже очень рано были приставлены к царской власти как представители знати и постепенно перехватили у нее все влияние. Уже ок. 600 г. государственное устройство в Риме, видимо, сводилось к сильной олигархии patres, которую царь-фантом (Schattenkonigtum) номинально возглавлял*****.
***** Это выражается также и в отношении pontifex maximus к rex sacrorum Последний вместе с тремя великими фламинами принадлежит к царской власти, понтифики и весталки относятся к знати
Однако отсюда в свою очередь следует, что и древняя версия изгнания царей и современная – медленного демонтажа царской власти – вполне могут уживаться: первая относится к свержению тирании Тарквиниев, которая ок. середины VI в., как и повсюду в это время, была направлена против олигархии (в Афинах таким тираном сделался Писистрат); вторая же имеет в виду происходившее до «основания» сословным государством полиса медленное распадение феодальной власти того, что можно было бы назвать гомеровским царством, – кризис, в результате которого преторы, быть может, появились здесь точно так же, как в других местах – архонты и эфоры.
Этот полис строго аристократичен, как и западноевропейское сословное государство (последнее- включая высший клир и представителей городов). Остаток тех, кто сюда входит, есть всего лишь объект, т. е. объект политической заботы, а в данном случае соответственно беззаботности. Ибо carpe diem- лозунг также и этой олигархии, достаточно ярким свидетельством чего служат песни Феогнида и критянина Гибрия. Это относится и к области финансового хозяйства, которое вплоть до самых поздних времен античности оставалось более или менее беззаконным грабежом с целью обеспечения средств, необходимых в данный момент, от организованного пиратства Поликрата по отношению к его же собственным подданным и до проскрипций римских триумвиров; и к области правотворчества – вплоть до эдиктового законодательства назначавшегося на год римского претора, которое было, причем на редкость последовательно, нацелено на требования момента*;
* С. 63 слл.
и наконец, к получавшему все большее распространение обычаю занимать важнейшие военные, судебные и административные должности по жребию – своего рода присяга на верность Тихе, богине мгновения.
Исключений из такого способа политически пребывать «в форме» не существует, как не бывает здесь и не соответствующих ему ощущений и идей. Этруски подвластны ему точно так же, как дорийцы и македоняне**.
**С. 177 ел.
Если Александр и его наследники сплошь усыпали Восток эллинистическими городами, это произошло совершенно бессознательно, в том числе и потому, что представить себе другую форму политической организации они не могли. Антиохия должна была быть Сирией, а Александрия Египтом. И в самом деле, Египет при Птолемеях, как и позже, при Цезарях, был – не в правовом отношении, но фактически колоссальных масштабов полисом: давно уже сделавшаяся феллахской и вновь лишившаяся городов страна расстилалась со своей седой техникой управления перед воротами, как приусадебный участок***.
*** это с однозначной ясностью усматривается из Wilcken, Gnmdzuge der Раруruskunde, 1912, S. 1 ff.
Римская империя представляет собой не что иное, как последний и величайший город-государство, произросший на почве колоссального синойкизма. Оратор Аристид с полным правом мог сказать в правление Марка Аврелия (в своей речи о Риме): «Рим свел весь этот мир воедино во имя одного города. Где бы в мире ни родился человек, он все же обитает в его центре»531. Однако также и покоренное население, племена, кочующие по пустыне, и обитатели маленьких альпийских долин конституируются как civitates532. Ливии мыслит исключительно формами города-государства, а для Тацита истории провинций как таковой просто не существует. С Помпеем все было кончено в 49 г., когда он отступил перед Цезарем и отказался от малозначительного в военном отношении Рима, чтобы создать себе операционную базу на Востоке. В глазах правящего общества он тем самым отказался от государства. Рим – это было для них все*.
* Ed. Meyer, Casars Monarchie, 1918, S. 308.
Эти города-государства по самой своей идее расширяться не способны: может расти их количество, но не протяженность каждого. Не правы те, кто рассматривает переход римских клиентов в обладающий правом голоса плебс и создание сельских триб как выход за пределы идеи полиса. Здесь происходило то же, что и в Аттике: вся целиком жизнь города, жизнь res publica остается, как и прежде, ограниченной одной точкой, а точка эта- агора или римский форум. И сколько бы живущих в отдалении людей ни получали права граждан (во времена Ганнибала повсеместно в Италии, а позже по всему миру), все равно, чтобы воспользоваться политической стороной этого права, необходимо личное присутствие на форуме. Тем самым подавляющее большинство граждан не по закону, но фактически лишаются влияния на политические события**.
** Плутарх и Аппиан описывают толпы людей, идущих по всем дорогам Италии в Рим для голосования по законам Тиберия Гракха. Однако из этого вытекает, что ничего подобного еще никогда не бывало, и сразу же после принятия насильственных мер против Октавия Гракха охватывает предчувствие поражения, потому что толпы вновь растеклись по домам и собрать их во второй раз невозможно. Во времена Цицерона комиции зачастую представляли собой совещание лишь нескольких политиков, и, кроме них, никого здесь не было; однако ни одному римлянину и в голову не приходило, что возможно голосовать там, где живешь, как не помышляли об этом и сами сражавшиеся за права граждан италики (90 г.), – настолько сильным было ощущение полиса.
Так что право гражданина означает для них исключительно воинскую повинность и пользование городским частным правом***.
*** В западноевропейском династическом государстве частное право распространяется на его область, а значит, на всех, кто там пребывает, независимо от гражданства. В городе-государстве же приложимость частного права к отдельному человеку- это следствие прежде всего гражданского права. Поэтому civitas означает несравнимо больше, чем современная государственная принадлежность, ибо, не принадлежа к ней, человек бесправен и как личности его просто нет.
Однако даже тот гражданин, что перебирается в Рим, ограничен в своем политическом влиянии посредством второго, искусственного синойкизма, произошедшего только после освобождения крестьян и в связи с ним, – несомненно, совершенно бессознательно, – с тем чтобы в строгости сохранить идею полиса: новых граждан без всякого учета их количества записывают в небольшое число триб, в соответствии с lex Julia533 – в восемь, и потому на комициях они постоянно остаются в меньшинстве перед лицом старинных граждан.
Ибо это гражданство воспринималось всецело как одно тело. Всякий, кто сюда не принадлежит, бесправен, hostis534. Боги и герои находятся над этой совокупностью лиц, раб, которого, по Аристотелю, и человеком-то почти не назовешь, – снизу нее*.
*С.271.
Отдельный человек, однако, является!wov тгоЛпчког53, причем в том смысле, который нам, мыслящим и живущим исходя из ощущения дали, показался бы воплощением самого рабства: он существует лишь в силу своей принадлежности к данному полису. Вследствие этого эвклидовского ощущения поначалу знать, как тесно замкнутое в себе ow/za, была тождественна с полисом до такой степени, что еще по законам XII таблиц брак между патрициями и плебеями был запрещен, а в Спарте эфоры при вступлении в должность, согласно древнему обычаю, объявляли войну илотам. Это отношение оказывается перевернутым, не поменяв своего смысла, как только в результате революции понятие демоса оказывается равнозначным всем незнатным. И как внутри, так и вовне политическое ашр. а представляет собой основу всех событий на протяжении всей вообще античности. Эти маленькие государства сотнями, всякое – насколько это вообще возможно – политически и экономически замкнуто в самом себе, выжидали в засаде настороже; кусачие, они нападали по любому поводу и начинали схватку, цель которой не расширение собственного государства, но уничтожение чужого: государство уничтожается, граждан его перебивают или продают в рабство; и точно так же революция кончается здесь тем, что проигравшие уничтожаются или изгоняются, а их имущество достается победившей партии. Естественные межгосударственные отношения в западноевропейском мире – это густая сеть дипломатических связей, прерываемых с войной. Античное же право народов предполагает войну как нормальное состояние, на время прерываемое мирными договорами. Так что объявление войны восстанавливает здесь естественное политическое положение: лишь так могут быть объяснены мирные договоры сроком на сорок и пятьдесят лет, arrovSai, как знаменитый Никиев мир 421 г., которые должны были обеспечить лишь недолговечную безопасность.
Обе эти государственные формы, а тем самым и соответствующие им стили политики оказываются окончательно утвержденными с началом раннего времени. Государственная идея одержала победу над феодализмом, однако представлять ее должны сословия, так что нация существует в смысле политическом лишь как их совокупность.
10
Решающий поворот происходит с началом позднего времени там, где город и земля находятся в равновесии и подлинные силы города – деньги и дух – так крепнут, что ощущают себя, как несословия, сравнявшимися с прасословиями. Это мгновение, когда государственная идея окончательно возвышается над сословиями, чтобы заменить их понятием нации.
Государство отвоевало свое право на пути от феодального союза к сословному государству. Сословия существуют в последнем лишь благодаря ему, но не наоборот. И все же дело обстояло так, что правительство могло противостоять управляемой им нации лишь постольку, поскольку та была расчленена по сословному признаку. К нации принадлежали все, к сословиям жетолько избранные, и лишь они-то и учитывались в политическом отношении.
Чем ближе, однако, подходит сословие к своей форме, чем абсолютное оно становится, а именно в отделении от всякого иного идеала формы, тем больше прибавляет в весе в противоположность понятию сословия понятие нации, так что приходит время, когда управляемой оказывается нация как таковая, а сословия лишь знаменуют собой общественные различия. Против такого развития событий, являющегося одной из неизбежностей культуры, а потому его нельзя предотвратить и обратить вспять, еще раз восстают ранние силы, знать и духовенство. Для них здесь на кон поставлено все- героическое и святое, древнее право, ранг, кровь; и если смотреть на дело с их стороны, на что идет игра с другой?
Эта борьба прасословий против государственной власти приобретает в западноевропейском мире форму фронды, в античности же, где никакая династия будущее не представляет и знать пребывает в политическом отношении в одиночестве, оформляется нечто династическое, олицетворяющее собой государственную идею и, опираясь на несословную часть нации, таким образом поднимающее ее до силы в государстве. Это есть миссия тирании.
В этом переходе от сословного государства к абсолютному, которое допускает все прочее лишь постольку, поскольку оно с ним соотносится, династии Западной Европы, а также Египта и Китая призывали себе на помощь несословие, «народ» как таковой, признавая его тем самым политической силой. В этом и состоит смысл борьбы против фронды, и поначалу силы большого города могли усматривать в этом исключительно одни преимущества для себя. Правитель выступает здесь от имени государства, т. е. идеи попечения обо всех, и он борется со знатью, потому что она желает сохранить сословие как политическую величину.
В полисе же, где государство пребывало исключительно «в форме», не находя никакого наследственного олицетворения ни в каком верховном правителе, вследствие потребности поднять несословие на выступление за государственную идею возникает тирания, через которую одна семья или какая-то часть знати принимала на себя династическую роль, без чего вызвать активность третьего сословия было бы невозможно. Позднеантичным историкам смысл этого процесса был уже неясен, так что они сосредоточивали свое внимание на внешних подробностях частной жизни. На деле же тирания – это государство, и олигархия борется с ней во имя сословия. Поэтому тирания опирается на крестьян и буржуазию; в Афинах ок. 580 г. это были партии диакриев и паралиев. Поэтому они в пику аполлоническому поддерживали дионисийские и орфические культы: в Аттике Писистрат распространял среди крестьян культ Диониса*;
* Gercke-Norden, Einl. i. d. Alt.-Wiss. II, S. 202.
примерно в то же время в Сикионе Клисфен запретил исполнение гомеровских поэм**;
** Busolt, Griech. Geschichte II, S. 346 ff.
в Риме, несомненно еще при Тарквиниях, был введен культ триады богов: Деметры (Цереры), Диониса и Коры***.
*** C. 293, 318. Фронда и тирания так же глубинным образом связаны с пуританством (они являются той же эпохой, нашедшей проявление не в религиозном, но в политическом мире), как Реформация – с сословным государством, рационализм – с буржуазной революцией и «вторая религиозность» – с цезаризмом.
Их храм был освящен в 483 г. Спурием Кассием, который сразу же после этого погиб, попытавшись вновь ввести тиранию. Этот храм Цереры был святыней плебса и его лидеров, эдилов, этих доверенных лиц плебса до введения трибунов****.
**** Wissowa, Religion und Kultus der Romer, S. 297 ff.
Тираны, как и государи западноевропейского барокко, были либералами в великом смысле этого слова, что при позднейшем правлении третьего сословия уже не было возможно. Однако и в античности в ходу была поговорка, что деньги делают человека, ^утугат' di/ту536 *****
***** Beloch, Griech. Gesch. I 1, S. 354.
Тирания VI в. привела идею полиса к завершению и создала государственно-правовое понятие гражданина, тгоХ1тг]5, civis, совокупность которых вне зависимости от сословия образует сгш^а города-государства. И когда олигархия все-таки снова взяла верх, причем взяла верх по причине пристрастия античности к нынешнести, из-за которого античность страшилась и ненавидела сказывавшуюся в тирании склонность к длительности, понятие гражданина уже прочно устоялось, и те, кто патрициями не были, научились ощущать себя сословием, находящимся в оппозиции всем прочим. Они становятся политической партией (слово «демократия» приобретает теперь, в специфически античном смысле, весьма чреватое значением содержание) и перестают оказывать поддержку государству, но делаются, как раньше знать, государством. Они начинают считать, считать как по деньгам, так и по головам, ибо и денежный ценз, и всеобщее избирательное право оружие буржуазии; знать не считает, но оценивает: она голосует по сословиям. Как абсолютное государство вышло из фронды и первой тирании, так с Французской революцией и второй тиранией оно приходит к концу. В этой второй схватке, являющейся уже обороной, династия снова переходит на сторону прасословий, чтобы защитить государственную идею против нового сословного господства, а именно буржуазного.
Между фрондой и революцией пролегает также и история Среднего царства в Египте. Здесь XII династия (2000-1788), и в первую очередь Аменемхет I и Сесострис I537, в тяжелых схватках с баронами основала абсолютное государство. Как сообщает знаменитое стихотворение, относящееся к этому времени, первый из государей едва избежал придворного заговора. То, что после его смерти, которую поначалу держали в тайне, могло вспыхнуть восстание, обнаруживается из жизнеописания Синухета*;
* Ed. Meyer, Gesch. d. Alteitums 1, § 281 ff.
третий был убит дворцовыми чиновниками. Из надписей в фамильном склепе графа Хнумхотепа мы узнаём**,
** Там же, § 280 ff.
что города сделались богатыми и почти независимыми и вели между собой войны. Нет сомнения в том, что они были тогда не меньше, чем античные города ко времени персидских войн. Династия опиралась на них и на некоторое число сохранявших верность вельмож***.
*** Относительно обеспечения престолонаследия ср. с. 400.
Наконец Сесострис III (18 76-1842) смог полностью упразднить феодальную знать. С этого момента и впредь существовала лишь придворная знать и целостное, образцово упорядоченное бюрократическое государство****,
**** § 286.
однако тут же начинают раздаваться жалобы, что благородные бедствуют, а «ничьи сыны» повышаются в ранге и добиваются почестей*****.
***** § 283; A. Erman, Die Mahnworte eines agyptischen Propheten, Sitz. PreuB. Akad., 1919, S. 804 ff.538
Начинается демократия, подготавливая великую социальную революцию периода гиксосов.
В Китае этому же соответствует эпоха Мин-чжу (или Ба, 685591). То были протекторы царских кровей, обладавшие фактической, но никак не обоснованной в правовом отношении властью над всем этим погрузившимся в дикую анархию миром государств: они созывали конгрессы государей, с тем чтобы установить порядок и добиться признания определенных принципиальных политических положений, даже приглашали сюда не имевшего совершенно никакого веса «правителя Срединной» из дома Чжоу. Первым здесь был Гуань Чжун из Ци (f 645), созвавший конгресс государей в 659 г. Конфуций писал, что Гуань спас Китай от отката обратно к варварству. Обозначение «Мин-чжу» впоследствии стало бранным, как и слово «тиран», потому что и в том, и в другом усматривали лишь силу без права, однако эти великие дипломаты, несомненно, являются тем элементом, который, полный попечения о государстве, обращается против старых сословий, опираясь при этом на молодые, на дух и деньги. Из того немногого, что знаем мы о них по китайским источникам, к нам обращается высокая культура. Некоторые были писателями, другие призывали философов в качестве министров. Не имеет значения, станем ли мы при этом вспоминать Ришелье, Валленштейна или Периандра, – в любом случае с ними на сцене впервые появляется «народ» как политическая величина*.
* S.Plath, Verfassung und Verwaltung Chinas, Abh. Munch. Ak., 1864, S. 97; 0. Franke, Stud. zur Gesch. des konf. Dogmas, S. 255 ff.
Это в полном смысле умонастроение барокко и дипломатия высокого уровня. Абсолютное государство смогло себя утвердить в идее в противоположность сословному государству.
Именно здесь проявляется близкое родство с западноевропейской эпохой фронды. С 1614 г. королевская власть во Франции более ни разу не созывала Генеральные штаты, после того, как те обнаружили, что превосходят по силе объединенные силы государства и буржуазии. В Англии Карл I также пытается начиная с 1628 г. править без парламента. Тридцатилетняя война в Германии, которая ведь также, совершенно независимо от ее религиозного значения, должна была внести ясность в отношения императорской власти с крупной курфюрстовской фрондой, с одной стороны, и отдельных государей с мелкой фрондой их земельных сословий – с другой, так вот, война эта вспыхнула из-за того, что в 1618 г. богемские сословия сместили дом Габсбургов, после чего их власть была в 1620 г. уничтожена чудовищными репрессиями. Однако центр мировой политики находился тогда в Испании, где вместе с общественной культурой как таковой также возник- а именно в кабинете Филиппа II- и дипломатический стиль барокко и где нашел свое наиболее мощное оформление династический принцип (причем в борьбе с домом Бурбонов), в котором олицетворялось абсолютное государство в противовес кортесам. Попытка генеалогически включить в испанскую систему также и Англию провалилась, потому что уже возвещенный наследник от брака Филиппа с Марией Английской на свет так и не появился539. Ныне, при Филиппе IV, идея властвующей на всех океанах универсальной монархии является еще раз- уже не в форме той мистической императорской власти ранней готики, Священной Римской империи германской нации, но как вполне осязаемый идеал мирового господства дома Габсбургов, который должен был, пребывая в Мадриде, опираться на вполне реальное обладание Индией и Америкой и на делающуюся теперь уже ощутимой власть денег. Стюарты попытались тогда подкрепить свое пошатнувшееся положение браком наследника престола с какой-нибудь испанской инфантой, однако в Мадриде в конце концов предпочли установить связь с собственной боковой линией в Вене, и Яков I (также безрезультатно) обратился с предложением брачного союза к противной стороне, к Бурбонам. Неудача этой семейной политики более, чем что-то еще, способствовала тому, чтобы связать пуританское движение с фрондой в одну великую революцию.
Как это уже было в «одновременном» Китае, в ходе этих великих решений сами венценосцы всецело отступают на задний план перед отдельными государственными деятелями, в руках которых десятилетиями находится судьба западноевропейского мира. Граф Оливарес в Мадриде и испанский посланник Оньяте в Вене были тогда наиболее могущественными лицами в Европе; как защитник идеи империи им противостоял Валленштейн, как защитник идеи абсолютного государства – Ришелье во Франции, позднее во Франции же явился Мазарини, в Англии – Кромвель, в Швеции – Оксеншерна. Лишь в Великом Курфюрсте54 мы вновь видим монарха, обладающего значением как государственный деятель.
Валленштейн, сам того не сознавая, вновь приступает к делу там, где остановились Гогенштауфены. После смерти Фридриха II (1250) мощь имперских сословий сделалась безусловной, и именно против нее, за абсолютное императорское государство выступил Валленштейн во время своего первого командования армией. Будь он крупнее как дипломат, обладай он большей ясностью взгляда, но главное, будь он сильнее духом (решения его страшили), пойми он, как Ришелье, необходимость прежде всего взять под свой контроль личность императора- с имперскими государями, возможно, было бы покончено. Он усматривал в этих государях бунтовщиков, которых надо сместить, а земли конфисковать, и на самой вершине своего могущества (в конце 1629 г.), когда он прочно удерживал всю Германию в своих руках в плане военном, он как-то проронил в разговоре, что император должен быть хозяином своей империи, как короли Франции и Испании. Его армия, «продовольствовавшая сама себя»541 и, кроме того, имевшая достаточно силы, чтобы оставаться независимой от сословий, была первой за историю Германии императорской армией европейского значения: предводительствуемую Тилли армию фронды, поскольку именно ею являлась Лига54, нельзя с нею даже сравнивать. Когда в 1628 г. Валленштейн осадил Штральзунд, желая утвердить габсбургскую морскую мощь на Балтике, откуда можно было ударить в спину бурбонской системе (между тем как Ришелье в то же самое время с куда большим успехом осаждал Ла-Рошель), возникновение вражды между ним и Лигой сделалось практически неизбежным. На рейхстаге в Регенсбурге он отсутствовал, потому что, как он сказал, следующим местом его созыва должен был бы оказаться Париж543. То была грубейшая политическая ошибка всей его жизни, ибо фронда курфюрстов одержала над императором победу, угрожая ему переизбранием и тем, что вместо него императором станет Людовик XIII, и добилась отставки генерала. Тем самым центральная власть Германии, не осознавая всей важности этого шага, утратила контроль над собственной армией. Начиная с этого момента Ришелье поддерживал большую германскую фронду, с тем чтобы поколебать здесь позиции Испании, между тем как, с другой стороны, Оливарес и вновь ставший командующим Валленштейн вступили в союз с сословной партией во Франции, после чего та, предводительствуемая королевой-матерью544 и Гастоном Орлеанским, перешла в наступление. Однако великий миг был императорской властью упущен. В обоих случаях победа осталась за кардиналом. В 1632 г. он казнил последнего Монморанси и привел католических немецких курфюрстов к открытому союзу с Францией. Начиная с этого момента Валленштейи, довольно туманно представляя свои конечные цели, начинает все больше противостоять испанским идеям, которые, как ему казалось, возможно отделить от идей имперских, а тем самым он как бы непроизвольно сблизился с сословиями (что случилось и с маршалом Тюренном во Франции). Это решительный поворот в поздней немецкой истории. Лишь после этого отпадения абсолютное имперское государство сделалось невозможным. Убийство Валленштейна в 1634 г. ничего тут не изменило, поскольку никакой замены ему найдено не было.
Однако именно теперь обстоятельства сложились благоприятно еще раз, ибо в 1640 г. в Испании, Франции и Англии разразилась решающая схватка между государственной властью и сословиями. Почти во всех провинциях кортесы поднялись против Оливареса. Португалия, а тем самым и Индия с Африкой оказались утраченными Испанией навсегда; Неаполь и Каталонию удалось снова покорить лишь годы спустя545. Происходившую в Англии конституционную борьбу между королевской властью и господствовавшим в нижней палате gentry необходимо тщательно отделять (точно так же как следует это делать и в отношении Тридцатилетней войны) от религиозной стороны революции, как ни глубоко две эти тенденции пронизывали друг друга. Однако постоянно нараставшее сопротивление, которое Кромвель встретил именно в низшем классе, сопротивление, абсолютно против воли подтолкнувшее его к военной диктатуре, а затем народный дух возвратившейся королевской власти доказывают, до какой степени падение династии было вызвано именно сословными интересами, пересиливавшими все разногласия по религиозным вопросам.
Когда Карл I был казнен, восстание, вынудившее бежать королевскую семью, произошло также и в Париже. Народ начал возводить баррикады и кричать «Республика!» (1649). Будь в кардинале де Реце поболее от Кромвеля, победа сословной партии над Мазарини оказалась бы вполне возможной. Однако исход этих великих западноевропейских кризисов всецело определяется значимостью и судьбой немногих личностей, а потому он оказался таким, что только в Англии представленная в парламенте фронда покорила своему руководству государство и королевскую власть, и «Славная революция» 1688 г. закрепила это положение дел на постоянной основе, так что значительные фрагменты норманнского государства по праву сохраняются еще и сегодня. Во Франции и Испании королевская власть одержала безусловную победу. В Германии по Вестфальскому миру оказались реализованными: для высшей фронды имперских государей по отношению к императору- английский вариант, для малой фронды по отношению к земельным государям- французский. В империи правят сословия, в ее областях – династии. Начиная с этого момента от императорской власти, как и от королевской власти в Англии, осталось только имя в обрамлении остатков испанского великолепия раннего барокко; отдельные государи, как и ведущие семейства английской аристократии, капитулировали перед парижским образцом, и их абсолютизм малого формата сделался как в политическом, так и в социальном плане подражанием версальскому стилю. Тем самым была одновременно предрешена победа дома Бурбонов над домом Габсбургов, что было обнаружено перед всем миром по результатам Пиренейского мира 1659 г.
В эту эпоху реализовалось государство, в возможности заложенное в существовании всякой культуры, в результате чего оказалась достигнута та высота политической оформленности, превзойти которую было невозможно, однако и сохраняться в таком виде еще какое-то время она не могла. Легким дыханием осени веет уже от обедов, которые Фридрих Великий устраивал в Сансуси. Это также и годы, в которые своей последней, наинежнейшей, наидуховнейшей зрелости достигают великие отрасли искусства: рядом с ораторами афинской агоры – Зевксид и Пракситель, рядом с филигранной кабинетной дипломатией- музыка Баха и Моцарта.
Сама эта кабинетная политика сделалась высокой культурой, артистическим наслаждением для всякого, кто к ней причастен, изумительной по тонкости и элегантности, светской, изысканной, жутковатым образом действующей на огромном расстоянии там, где намечаются теперь Россия, североамериканские колонии и даже государства Индии, – с тем чтобы в совсем иных регионах Земли спровоцировать определенные решения, которые в результате проведенной ошеломительной комбинации принимаются как бы сами собой. Это игра по строгим правилам, с вскрытыми письмами и тайными доверенными лицами, с альянсами и конгрессами внутри системы правительств, названной тогда с глубоким смыслом «концертом держав», полная noblesse и esprit546, если воспользоваться словами того времени, такой вид удержания истории «в форме», о возникновении подобного которому гделибо еще невозможно даже и помыслить.
В западноевропейском мире, сфера влияния которого теперь почти совпадает со всей поверхностью Земли, время абсолютного государства охватывает насилу полтора столетия, от 1660 г., когда в Пиренейском мире дом Бурбонов одержал верх над Габсбургами и Стюарты вернулись в Англию, до войн Коалиции против Французской революции, в которых Лондон победил Париж, или же до Венского конгресса, на котором старинная дипломатия крови, а не денег в последний раз дала всему миру грандиозное представление. Это соответствует эпохе Перикла посредине первой и второй тирании, и «Чунь цю», «Вёсны и осени», как китайцы называют время в промежутке от протекторов до «борющихся царств».
После того как одна за другой вымирают обе линии Габсбургов, в фокусе дипломатической и военной истории оказываются события, сосредоточивающиеся в 1710 г. вокруг испанского наследства, а в 1760 г. вокруг австрийского*.
* Разделяющая эти критические точки дистанция в пятьдесят лет, с особенной четкостью проступающая на фоне прозрачного исторического строения барокко, дистанция, которую можно различить также и в трех Пунических войнах, вновь указывает на то, что космические потоки, принявшие на поверхности маленькой планеты облик человеческой жизни, не есть нечто обособленное, но находятся в глубинном созвучии с бесконечной подвижностью мироздания. В небольшой весьма примечательной книге: R. Mewes, Die Kriegs- und Geistesperioden im Volkerieben und Verkiindigung des nachsten Weltkrieges, 1896, устанавливается родство этих периодов войны с погодными циклами, с появлением солнечных пятен и определенными планетными констелляциями, и на основании этого на 1910-1920 гг. здесь предсказывается большая война. Однако эти и бесчисленные иные взаимозависимости, делающиеся доступными нашим чувствам (ср. с. 7 слл.), скрывают в себе тайну, которую нам следует уважать, а не насиловать своими каузальными объяснениями или мистическими мыслительными хитросплетениями.
Это была кульминация последней эпохи благородной политики, которая сохраняет традицию дистанции. Это высшая точка также и генеалогического принципа. Bella gerant alii, tu felix Austria nube547 – то действительно было продолжение войны иными средствами. Фраза эта некогда была пущена в обращение с намеком на Максимилиана I, однако только теперь принцип этот достигает своей высшей действенности. Войны фронды переходят в войны за наследство, решения о которых принимаются в кабинете, а ведут их небольшие армии галантными методами и по строгим правилам. Речь здесь идет о наследстве в полмира, собранном габсбургской брачной политикой раннего барокко. Государство все еще пребывает «в хорошей форме»; знать, сделавшаяся служилой и придворной знатью, лояльна: она ведет войны короны и организует управление. Подле Франции Людовика XIV в Пруссии возникает шедевр государственной организации. Путь, по которому она двигалась от борьбы Великого Курфюрста с его сословиями (1660) до смерти Фридриха Великого, который еще в 1786 г., за три года до взятия Бастилии, принял Мирабо, – совершенно тот же, и он привел к созданию государства, которое, как и французское, в каждом своем моменте представляет противоположность английскому устройству.
Ибо в Империи все иначе, чем в Англии, где фронда одержала победу и нация управляется не абсолютистски, но сословно. Однако колоссальное различие между ними заключается в том, что в силу островного существования большая часть забот оказалась с государства снята и господствующее первое сословие, пэры верхней палаты, как и gentry, наметило самоочевидной целью своей деятельности величие Англии, между тем как в Империи верхний слой земельных государей (с Рейхстагом в Регенсбурге в качестве верхней палаты) стремился к тому, чтобы выпестовать в «народы» подвластные им случайные обломки нации и как можно резче отграничить эти свои «отчизны» друг от друга. Вместо мирового горизонта, имевшегося в наличии в эпоху готики, здесь сформировался- как в действии, так и в мышлении- горизонт провинциальный. Сама идея нации стала добычей царства мечтаний, этого иного мира, мира не расы, но языка, не судьбы, но причинности. В представлении, а в конце концов и фактически возник «народ» поэтов и мыслителей, основавших свою республику в облачном царстве стихов и понятий, а напоследок уверовавших в то, что политика состоит в идеальных писаниях, чтении и разговорах, а не в деяниях и решениях, так что еще и сегодня ее путают с выражением чувств и умонастроений.
В Англии и в самом деле с победой gentry и «Биллем о правах» 1689 г. государство было упразднено. Парламент назначил тогда королем Вильгельма Оранского, а позже помешал отставке Георгов I и II, причем то и другое было сделано в сословных интересах. Бывшее в ходу еще при Тюдорах слово state548 выходит из употребления, так что сегодня уже не перевести на английский слова Людовика XIV «L'etat c'est moi»549 и Фридриха Великого «Я первый слуга моего государства». Напротив того, укореняется слово society 50 – как выражение того, что нация «находится в форме» сословным образом, а не государственным, – слово, которое с весьма показательным непониманием было перенято Руссо и континентальными рационалистами, чтобы служить ненависти третьего сословия, направленной против авторитетов*.
* Сюда и к последующему – «Пруссачество и социализм»55, S 31 ff
Однако авторитет как government552 выражен в Англии с величайшей выпуклостью, и его здесь понимают. Начиная с Георга I, его центр пребывает в правящей комиссии господствующей в настоящий момент фракции знати553, т. е. вовсе по конституции не существующем кабинете. Абсолютизм имеется в наличии, однако это абсолютизм сословного представительства. Понятие «оскорбления величества» перенесено на парламент, как неприкосновенность римских царей – на трибунов. В наличии и генеалогический принцип, однако он находит свое выражение в семейных отношениях внутри высшей знати, которые оказывают воздействие на положение в парламенте. Руководствуясь семейными интересами Сесилов, в 1902 г. Солсбери предложил в качестве своего преемника вместо Чемберлена собственного племянника Бальфура55. Аристократические фракции тори и вигов разделяются со все большей отчетливостью, причем очень и очень часто внутри одной семьи, в зависимости от перевеса точки зрения власти или добычи, т. е. в соответствии с тем, что оценивается выше – земельная собственность или же деньги**,
** Landed и funded interest (J Hatschek, Engi Verfassungsgeschichte, 1913, S 589 ff) P Уолпол, основатель партии вигов (с 1714), имел обыкновение называть себя и государственного секретаря Таунзевда «фирмой», которая, находясь в руках различных владельцев, безраздельно властвовала до 1760 г
что еще в XVIII в породило на свет в среде высшей буржуазии понятия respectable и fashionable555 как два противопоставленных друг другу представления о джентльмене. Государственное попечение обо всех всецело заменяется сословными интересами, преследуя которые отдельный человек предъявляет претензии на свободу (это и есть английская свобода), однако островное существование и структура society создали такие условия, в которых всякий, кто сюда относится (важное понятие в условиях сословной диктатуры), в конечном счете обнаруживает, что его интересы представлены одной из двух партий знати.
Античности отказано в таком связанном с историческим ощущением западного человека постоянстве последней, глубочайшей и наиболее зрелой формы. Тирания исчезает. Жесткая олигархия исчезает. Демос, созданный политикой VI в. в качестве совокупности всех относящихся к полису людей, хаотическими биениями распадается на знать и не-знать и вступает в проходящую внутри государств и между государствами борьбу, в которой каждая партия старается извести другую, дабы не оказаться изведенной самой. Когда в 511 г., еще в эпоху тирании, Сибарис был уничтожен пифагорейцами, это событие, как первое такого рода, произвело на весь античный мир потрясающее впечатление. Люди облачились в траур даже в далеком Милете. Теперь же » зачистка» полиса или противной партии становится столь обыкновенной, что вырабатываются устойчивые обычаи и методы, соответствующие схемам западноевропейского заключения мира позднего барокко. Все очень четко: жителей убивают или же продают в рабство, их дома сносят до основания или же делят как добычу. Воля к абсолютизму налицо, причем со времени грекоперсидских войн – повсюду, в Риме и Спарте нисколько не больше, чем в Афинах, однако намеренная обуженность полиса, этой политической точки, и намеренная кратковременность здешних должностей и целей делают невозможным упорядоченное решение вопроса о том, кому «быть государством»*.
* Д v Polmann, Gnech Gesch, 1914, S 223-245
Мастерство напоенной традицией западноевропейской кабинетной дипломатии, с одной стороны, и античный дилетантизм – с другой, дилетантизм, вызванный недостатком не в личностях (личности-то имелись), но исключительно недостатком политической формы. Путь, который проделала эта форма от первой до второй тирании, не оставляет сомнений и всецело соответствует развитию событий во всяком позднем времени, однако специфически античным стилем оказывается беспорядочность, случайность, и иначе оно и не могло быть в этой цепляющейся за мгновение жизни.
Важнейший пример этого являет собой развитие Рима в течение V в., которое вплоть до настоящего времени продолжает вызывать столь много споров также и потому, что в нем искали постоянства, какого там, как и во всех вообще античных государствах, быть не может. Кроме того, развитие это трактовалось как что-то совершенно примитивное, между тем как на самом деле государство Тарквиниев должно было пребывать в уже чрезвычайно продвинутом состоянии, оставив примитивный Рим в далеком прошлом. То, что существовало в V в., невелико по размаху, если сравнивать с эпохой Цезаря, однако не ветхозаветно. Поскольку, однако, письменное предание отличалось здесь скудостью (как и повсюду, за исключением Афин), литературный вкус, начиная с Пунических войн, заполнил пробелы поэтическим вымыслом, причем, поскольку ничего иного в эпоху эллинизма ожидать не приходилось, в духе идиллической патриархальности; достаточно вспомнить Цинцинната. Современная наука в эти истории больше не верит, однако она находится под впечатлением стилистики, по законам которой они были придуманы, и смешивает ее с реальными обстоятельствами эпохи, причем это еще усугубляется тем, что греческая и римская история рассматриваются как два разделенных мира и, по дурному обыкновению, начало истории приравнивается ко времени удостоверенного о ней свидетельства. Однако положение, существовавшее в 500 г., с гомеровским не имеет ничего общего. Как это доказывается протяженностью стен, Рим при Тарквиниях был наряду с Капуей самым большим городом Италии, большим, чем Фемистокловы Афины*.
* Ed. Meyer, Gesch d Altertums V, § 809. Если латынь становится литературным языком лишь очень поздно, после Александра Великого, то отсюда следует только то, что при Тарквиниях во всеобщем употреблении находились греческий и этрусский, что совершенно само собой разумеется для города такой величины и имеющего такое положение, для города, состоящего в отношениях с Карфагеном, ведущего общие войны с Кумами и пользующегося дельфийской сокровищницей Массалии, для города, чья система мер и весов была дорической, а военное дело сицилийским, наконец, для города, в котором имелась большая колония иноземцев. Ливии (IX 36) отмечает, ссылаясь на старинные сведения, что еще ок. 300 г. римские мальчики получали этрусское воспитание совершенно так же, как впоследствии – воспитание греческое. Прадревняя форма имени Одиссей – Улисс доказывает, что гомеровское сказание о героях было здесь не только известно, но даже и вошло в народное сознание (ср. с. 295). Не только в содержательном плане, но и стилистически положения законов XII таблиц (ок. 450) настолько совпадают с относящимися приблизительно к тому же времени законами Гортины, что трудившиеся над ними римские патриции наверняка были коротко знакомы с юридическим греческим языком.
Город, с которым Карфаген заключает торговые договоры, – это уж никак не крестьянская община. Однако отсюда следует, что население, входившее в четыре городские трибы в 471 г., было весьма могуче, быть может, превосходило по численности все вместе взятые шестнадцать незначительных, рассеянных в пространстве сельских триб.
Великий успех земельной знати, заключавшийся в свержении несомненно в высшей степени народной по духу тирании и в установлении неограниченного господства сената, был сведен на нет целым рядом сопряженных с насилием событий ок. 471 г.: заменой родовых триб четырьмя большими городскими округами, учреждением трибунов как их представителей, пользующихся правом неприкосновенности, т. е. обладающих царским правом, которого не удостаивается ни одна из аристократических административных должностей, и, наконец, освобождением мелкого крестьянства от положения клиентуры знати.
Трибунат- наиболее удачное создание этого времени, а тем самым и античного полиса вообще. Это тирания, возведенная на уровень интегрирующей составной части государственного устройства, причем существует она наряду с олигархическими должностями, которые все без исключения сохраняются и дальше. Тем самым, однако, социальная революция оказывается переведенной в легитимные формы, и, в то время как повсюду в иных местах она разряжается дикими конвульсиями, здесь она становится борьбой, которая протекает на форуме и, как правило, удерживается в рамках ораторской полемики и голосований. Не надо было провозглашать никакого тирана, потому что тиран имелся уже налицо. Трибун обладал суверенными правами, не имея никаких административных, и в силу своей неприкосновенности мог претворять в жизнь столь революционные акты, что в любом другом полисе без уличных боев они были бы немыслимы. Он появился на свет случайно, однако никакое другое создание Рима не способствовало его возвышению так, как это. Только здесь переход от первой тирании ко второй и дальнейшее развитие, еще и после Замы, происходят без катастроф, хотя и не без потрясений. Через трибуна пролегает путь от Тарквиниев к Цезарям. По lex Hortensia 287 г. он становится всесильным: это есть вторая тирания в конституционной форме. Во II в. трибуны арестовывали консулов и цензоров. Гракхи были трибунами, Цезарь принял на себя постоянный трибунат, и эта почетная должность является существенной составляющей в принципате Августа, единственной, сообщающей ему суверенитет.
Кризис 471 г. был общеантичным, и направлен он был против олигархии, которая также и теперь, уже среди созданного тиранией демоса, желала играть первую скрипку. Олигархия здесь – это уже не противостояние ее как сословия несословию, как в эпоху Гесиода, но как партии – другой партии, причем внутри имеющегося здесь абсолютного государства. В Афинах в 487 г. произошло свержение архонтов и передача их прав коллегии стратегов*.
* Это мероприятие – узурпация административных функций народной армией – соответствует введению военных трибунов с консульской властью в результате армейских беспорядков 438 г.
В 461 г. был свергнут соответствующий сенату ареопаг. На Сицилии, находившейся с Римом в тесных отношениях, демократия победила в Акраганте в 471 г., в Сиракузах – в 465 г., в Регии и Мессане- в 461 г. В Спарте цари Клеомен (488) и Павсаний (470) безуспешно пытались освободить илотов, говоря поримски – клиентуру, придав тем самым царской власти в оппозиции олигархическим эфорам значение римского трибуната. Здесь и в самом деле нет в наличии того, что в Риме наукой просто упускается из виду, – населения торгового города, придающего таким движениям направление и размах, и по этой причине в конце концов потерпело крушение также и большое восстание илотов 464 г., по модели которого, быть может, и была сочинена римская легенда об удалении плебса на Священную гору556.
В полисе земельная аристократия и городской патрициат друг с другом совпадают (в этом, как мы видели, и заключается цель синойкизма), буржуазия же и крестьяне- нет. В борьбе против олигархии они сливаются в одну-единственную партию, а именно демократическую, в иных же случаях их тут две. Это проявляется в следующем же кризисе, в котором римский патрициат ок. 450 г. совершает попытку восстановить свою власть как партии. Ибо именно так следует понимать и учреждение децемвиров, в результате чего трибунат оказался упраздненным, и право XII таблиц, по которому только-только добившемуся политического существования плебсу было отказано в праве на conubium и commercium557, но в первую голову – создание маленьких сельских триб, где древние роды пользовались безоговорочным влиянием не только в правовом смысле, но и фактически и которые имели безусловное большинство – 16 против 4 – в трибутных комициях, появившихся теперь наряду с центуриатными. Тем самым крестьянство лишило буржуазию прав, и это, несомненно, был результат проведенной партией патрициата комбинации, где таким нанесенным совместно ударом заявило о себе разделяемое патрициатом отвращение села к городскому денежному хозяйству.
Ответная реакция последовала очень быстро, ее можно усматривать в увеличении – именно до десяти – количества трибунов, появляющихся после сложения децемвирами своих полномочий*, однако как логическое продолжение этого события следует рассматривать попытку установления тирании Спурием Мелием (439), введение армией военных трибунов с консульской властью взамен гражданских чиновников (438) и lex Canuleja (445), вновь отменивший запрет на conubium между патрициями и плебеями.
Не может быть никакого сомнения в том, что в это время как среди римских патрициев, так и среди плебеев существовали фракции, желавшие покончить с противостоянием сената и трибуната и (в зависимости от своей принадлежности к тому или иному лагерю) упразднить одну из этих сил, однако форма эта настолько удалась, что серьезно под вопрос не ставилась никем. После того как армия настояла на том, чтобы плебс был допущен к высшим государственным должностям (399), борьба принимает совершенно иное направление. V столетие во внутриполитическом смысле можно обозначить как борьбу вокруг легитимной тирании; начиная с этого момента биполярное устройство государства оказывается признанным и партии борются уже не за упразднение высших должностей, но за обладание ими. Вот к чему сводится содержание революции эпохи самнитских войн. В 287 г. плебс добивается доступа ко всем должностям, и одобренные им предложения, внесенные трибунами, тут же приобретают силу закона; с другой стороны, начиная с этого момента сенат практически всегда с помощью того же подкупа получает возможность побудить хотя бы одного из трибунов к интерцессии559 и тем самым упраздняет мощь трибуната. В борьбе двух полномочий юридическое чутье римлян было отшлифовано до утонченности. Между тем как повсюду вне Рима обыкновенны решения, * Согласно В Niese Современная наука права в том, что поначалу децемвират мыслился в качестве временной должности, спрашивается, однако, какие цели преследовала новым распределением должностей стоявшая за этим партия, а кризис разразился наверняка именно из-за этого проводимые с помощью кулаков и палок (техническое выражение для этого – хирократия560), здесь в классическую эпоху римского государственного права, в IV в, выработалась привычка к соперничеству понятий и интерпретаций, когда решающее значение могло оказаться за тончайшим оттенком в словесной формулировке закона.
Однако Рим со своим равновесием сената и трибуната пребывал в античности в полном одиночестве. Повсеместно в прочих местах вставал вопрос не о «больше-меньше», но об «или-или», причем именно в вопросе о выборе между олигархией и охлократией. Абсолютный полис и тождественная с ним нация имелись в наличии, однако, что касается внутренних форм, ничего-то устоявшегося здесь не наблюдалось. Победа одной партии влекла за собой также и уничтожение всех учреждений другой, так что выработалась привычка: ничто на свете не почитать столь достойным уважения и целесообразным, чтобы его следовало поставить превыше злободневной схватки. Спарта пребывала, если позволительно так выразиться, в сенатской форме, Афины- в трибунской, и к началу Пелопоннесской войны (431) альтернативы до такой степени сложились в устоявшиеся мнения, что, кроме радикальных решений, мы здесь больше ничего не встречаем.
Тем самым будущее Рима было гарантировано. То было единственное государство, в котором политические страсти обращались против лиц, а уже не против учреждений, единственное, пребывавшее «в прочной форме» – senatus populusque Romanus561, т е сенат и трибунат, та отлитая из одного куска форма, на которую больше не покушается ни одна партия, между тем как все прочие государства- самими пределами, положенными раскрытию их сил внутри мира античных государств, – доказывают вновь и вновь, что внутренняя политика существует исключительно для того, чтобы делать возможной политику внешнюю.
11
И в этот-то момент, когда культура находится в стадии перехода в цивилизацию, несословие решительным образом вмешивается в события, причем впервые в качестве самостоятельной силы. При тирании и фронде государство призывало его себе на помощь против сословий в собственном смысле, но лишь теперь оно начинает ощущать себя как силу. Теперь оно использует эту свою силу уже для себя, причем как сословие свободы – против всех остальных, усматривая в абсолютном государстве, в короне, в сильных учреждениях естественных союзников прасословий, а также подлинных и последних представителей символической традиции Вот в чем разница между первой и второй тиранией, между фрондой и буржуазной революцией, между Кромвелем и Робеспьером.
Государство с его великими требованиями, предъявляемыми каждому, воспринимается городским разумом как обуза, и точно так же обузой начинают казаться великие формы искусства барокко, так что все теперь делаются классицистами или романтиками, т. е. принимаются хромать по части формы или вообще ее теряют: немецкая литература после 1770 г.- сплошь революция отдельных сильных личностей против строгой поэзии. Идея «пребывания в форме для чего-то» становится невыносимой сразу для всей нации, потому что «в форме» больше не находится ни один индивидуум. Это относится к нравам, это относится к искусствам и мыслительным построениям, но в первую очередь это относится к политике. Отличительный признак всякой буржуазной революции, местом действия которой оказывается исключительно большой город, – отсутствие понимания древних символов, на место которых теперь заступают вполне очевидные интересы, пускай то будут всего только пожелания воодушевленных мыслителей и миросовершенствователей увидеть свои представления реализованными. Ценностью обладает лишь то, что в состоянии оправдаться перед разумом; однако, лишенная величия насквозь символической и именно в силу этого метафизически действенной формы, национальная жизнь утрачивает силу, необходимую для того, чтобы самоутвердиться посреди исторических потоков существования. Проследим за отчаянными попытками французского правительства удержать страну «в форме», предпринятыми при ограниченном Людовике XVI очень малым числом способных и дальновидных людей после того, как внешнее положение после смерти Верженна562 стало складываться очень и очень серьезно (1787). Со смертью этого дипломата Франция на годы выбывает из европейских политических игр; в то же время широкомасштабная реформа, проведенная короной несмотря на все оказанное сопротивление, и в первую голову всеобщая административная реформа этого года на основе самого свободного самоуправления, остается абсолютно безрезультатной, поскольку ввиду уступчивости государства во главу угла для сословий внезапно выдвинулся вопрос о власти*.
* A Wahl, Vorgesch. der franz. Revolution, 1907, Bd. II, – единственное изображение со всемирно-исторических позиций. Все французы, в том числе и современнейшие, такие, как Оляр и Сорель, взирают на предмет с точки зрения той или иной партии. Говорить об экономических причинах этой революции – материалистическая околесица Даже положение крестьян (от которых-то возбуждение как раз и не исходило) было лучше, чем в большинстве других стран. Катастрофа начинается скорее среди образованных кругов, причем всех сословий, среди аристократии и духовенства даже раньше, чем среди высшей буржуазии, между тем как ход первого собрания нотаблей 1787 г. обнаружил возможность радикально преобразовать правительство в соответствии с пожеланиями сословий.
Как столетие назад и как столетие спустя с неумолимой неизбежностью приближалась европейская война, которая разразилась на этот раз в форме революционных войн, однако на внешнее положение страны никто больше внимания не обращал. Знати как сословию редко доводится мыслить внешнеполитически и всемирно-исторически, буржуазии как сословию – никогда: вопросом о том, сможет ли государство в новой форме удержаться на плаву среди других государств, не задается абсолютно никто; главное для всех и каждого – обеспечить свои «права».
Однако буржуазия, сословие городской «свободы», как ни сильно оставалось ее сословное чувство на протяжении многих поколений (в Западной Европе еще и после Мартовской революции), вовсе не всегда бывала способна контролировать собственные действия. Ибо во всяком критическом положении на первый план выступает то обстоятельство, что единство ее чисто негативно, т. е. реально существует лишь в моменты сопротивления чему-то иному («третье сословие» и «оппозиция»- почти синонимы), но всегда в тех случаях, когда необходимо выстроить что-то свое, интересы отдельных групп далеко расходятся друг от друга. Быть от чего-то свободными желают все; однако перед лицом насилия исторических фактов дух желал государства как реализации «справедливости», или всеобщих прав человека, или свободы критики господствующей религии; а деньги желали себе свободы ради экономических успехов. Очень много было и таких людей, кто требовал покоя и отказа от исторического величия или же настаивал на благоговении перед теми традициями и их воплощениями, которыми они (телесно или же душевно) жили. Однако начиная с определенного момента возникает еще один элемент, которого в сражениях фронды, а значит. Английской революции и первой тирании вовсе не было, теперь же он представляет собой силу, – я говорю о том, что во всех цивилизациях совершенно однотипно обозначается как «подонки», «сброд» или «чернь». В больших городах, которые единолично все теперь и определяют (как это доказывают события всего XIX в., село способно в лучшем случае на то, чтобы занять какую-то позицию по отношению к уже произошедшим событиям*), собираются отряды населения, утратившего почву, находящегося вне каких-либо общественных связей. Оно не ощущает своей принадлежности ни к какому бы то ни было сословию, ни к какому бы то ни было профессиональному классу, в глубине души даже к рабочему классу оно не принадлежит, хотя оказывается вынуждено работать; по своему инстинкту сюда могут относиться члены всех сословий и классов – стронутые с земли крестьяне, литераторы, * Даже в высокой степени провинциальная Мартовская революция в Германии свершилась как дело рук исключительно города и потому разыгрывалась среди исчезающе малой части населения. разорившиеся деловые люди, но прежде всего сбившаяся с пути аристократия, что с ужасающей ясностью обнаружила эпоха Катилины. Их сила далеко превосходит их численность, потому что они всегда тут как тут, всегда поблизости великих решений, готовые на все и лишенные какого-либо благоговения перед всем упорядоченным, пускай даже то будет порядок внутри революционной партии. Лишь они и сообщают событиям ту разрушительную мощь, которая отличает Французскую революцию от Английской и вторую тиранию от первой. Буржуазия с неподдельным страхом уклоняется от этой толпы, более всего желая, чтобы ее с ней не путали (одной из таких самозащитных реакций, 13 вандемьера, Наполеон обязан своим восхождением), однако под напором событий провести границу оказывается невозможно, и всюду, где буржуазия наносит старым порядкам свои пустяшные, если сопоставить их с численностью ее самой, удары – пустяшные потому, что всякий миг на карту оказывается поставленным ее внутреннее единство, толпа эта пробивается в ее ряды и на самую верхушку, в преобладающем большинстве случаев только и решая успех дела и очень часто оказываясь способной утвердиться в достигнутом положении, причем нередко это происходит с моральной поддержкой со стороны образованных слоев, привлеченных сюда рассудочными построениями, или же поддержкой материальной со стороны власти денег, которая переводит опасность с себя на аристократию и духовенство.
Однако для этой эпохи важно еще и то, что здесь абстрактные истины впервые пытаются вмешаться в область фактов. Столицы сделались так велики, а городской человек обладает таким превосходством в своем влиянии на бодрствование всей культуры в целом (влияние это зовется общественным мнением), что прежде абсолютно неприкосновенные силы крови и заложенной в крови традиции оказываются теперь подорванными. Ибо необходимо вспомнить, что как раз барочное государство и абсолютный полис в финальном завершении их формы представляют собой от начала и до конца живое выражение расы и история, как она осуществляется в этой форме, обладает совершенным тактом этой расы. Если здесь появляется теория государства, она абстрагирована от фактов и преклоняется перед их величием. Идея государства обуздала наконец кровь первого сословия и всецело, без остатка, поставила его себе на службу. «Абсолютно» – это означает, что великий поток существования находится «в форме» как единство, что он обладает одной разновидностью такта и инстинкта вне зависимости от того, как он будет проявляться как дипломатический или стратегический такт, как благородные нравы или же как изысканный вкус в искусствах и мыслях.
И вот в противоречии с этим великим фактом, распространение получает ныне рационализм, эта общность бодрствования образованных слоев*,
* С 99, 318
религия которых состоит в критике, a numina их – не божества, но понятия. Книги и общие теории приобретают теперь влияние на политику – в Китае времени Лао-цзы точно так же, как в софистических Афинах и в эпоху Монтескье, – и сформированное ими общественное мнение как политическая величина совершенно нового рода встает на пути у дипломатии. Противоестественным было бы предположение о том, что Писистрат или Ришелье, или даже Кромвель принимали свои решения под воздействием абстрактных систем, однако со времени победы Просвещения именно так и обстоит дело.
Разумеется, историческая роль великих цивилизованных понятий не имеет ничего общего со свойствами, которыми они обладают в пределах самих ученых идеологий. Воздействие истины не имеет ничего общего с ее тенденцией. В мире фактов истины это лишь средства, поскольку они властвуют умами и тем самым определяют действия. Их исторический ранг определяется не тем, глубоки ли они, верны или даже хотя бы логичны, но тем, что они действенны. Не имеет совершенно никакого значения, верно ли их поняли и поняли ли их вообще. Все это уже содержится в слове «лозунг»565. То, что было для ранних религий несколькими сделавшимися переживанием символами, – как Гроб Господень для крестоносцев или существо Христа для эпохи Никейского собора – во всякой цивилизованной революции находит выражение в двух-трех воодушевленных выкриках. Но лозунги- это факты; все прочее содержание философской или социальноэтической системы историю не интересует. Однако в качестве таковых они оказываются наидейственнейшими силами на протяжении приблизительно двух столетий, обнаруживая свое превосходство над тактом крови, приглушенно звучащим внутри каменного мира раскинувшихся городов.
И все же, все же – критический дух является лишь одной из двух тенденций, обнаруживаемых неупорядоченной массой несословия. Рядом с абстрактными понятиями на сцену являются абстрактные, отвлеченные от изначальной ценности земли деньги, рядом с мыслильней – контора в качестве политической силы. Это все та же ранняя противоположность духовенства и знати, с неослабевшей остротой в городской своей редакции продолжающаяся внутри буржуазии**.
** С 363, 373
Причем деньги как чистый факт обнаруживают свое безусловное превосходство над идеальными истинами, которые, как сказано, существуют лишь в качестве лозунгов, средств для мира фактов. Если понимать под демократией форму, которую третье сословие как таковое желает придать всей вообще общественной жизни, то следует прибавить, что по значению демократия и плутократия равны меж собой. Они относятся друг к другу, как желание – к действительности, теория – к практике, познание – к успеху Сущей трагикомедией оказывается отчаянная борьба, которую мироусовершители и исповедники свободы ведут также и против действия, производимого деньгами, поскольку как раз этим-то они его и поддерживают. К сословным идеалам несословия относятся как благоговение перед большими числами – как оно проявляется в понятиях всеобщего равенства, естественных прав человека и, наконец, в принципе всеобщего избирательного права, – так и свобода общественного мнения, прежде всего свобода печати. Это идеалы, однако в реальности свобода общественного мнения включает и обработку этого мнения, которая стоит денег, свобода печати – владение печатным станком, являющееся вопросом денег, а избирательное право – избирательную агитацию, зависящую от пожеланий того, кто дает деньги. Представители идей усматривают лишь одну сторону, представители денег работают с другой. Все понятия либерализма и социализма были приведены в движение лишь деньгами, причем в интересах денег. Народное движение Тиберия Гракха стало возможным лишь благодаря партии крупных финансистов, equites, и оно завершилось, стоило ей убеди гься в том, что сулившая ей выгоды часть законов гарантирована, и отойти в сторону. Цезарь и Красе финансировали движение катилинариев и перенацеливали его с собственности на сенат. В Англии видные политики уже ок. 1700 г. установили, «что на бирже выборами оперируют так же, как ценными бумагами, и что цена одного голоса известна так же хорошо, как и акра земли»*.
* J Hatschek, Engi Verfassungsgeschichte, S 588
Когда сообщение о Ватерлоо достигло Парижа, курс французской ренты там поднялся: якобинцы уничтожили старинные кровные связи, дав тем самым свободу деньгам, которые выступили теперь на сцену и захватили господство над страной**.
** Однако даже во время террора прямо в Париже имелось заведение д-ра Бельома, в котором столовались и танцевали представители высшей знати, находившиеся вне всякой опасности, пока они были в состоянии платить (G Lenotre, Das revolutionare Pans, S 409)
Нет на свете ни пролетарского, ни даже коммунистического движения, которое бы не действовало в интересах денег (причем так, что идеалистами среди его руководства это никогда не осознается), в том направлении, которое деньгам желательно и постольку, поскольку того желают деньги***.
*** Великое движение, пользующееся лозунгами Карла Маркса, не сделало предпринимательский класс зависящим от рабочих, но тех и других поставило в зависимость от биржи
Дух мудрит, а деньга велит – таков порядок во всех клонящихся к закату культурах, с тех пор как большой город сделался господином над всем прочим. Однако в конечном счете никакой несправедливости к духу здесь нет. Ведь тем самым онтаки победил, а именно победил в царстве истин, царстве книг и идеалов, – того, что не от мира сего. Его понятия сделались священны для начинающейся цивилизации. Однако ими-то и побеждают деньги в своем царстве, царстве лишь от этого мира.
В рамках западноевропейского мира государств обе стороны буржуазной сословной политики- как идеальная, так и реальная- прошли свою высшую школу в Англии. Здесь, и только здесь, третьему сословию не было нужды выступать против абсолютного государства, с тем чтобы его разрушить и на обломках возвести собственное господство; напротив, третье сословие вросло здесь в крепкую форму первого, где оно нашло уже сформированную в готовом виде политику интересов, а в качестве ее методов – тактику с древней традицией, такую, что ни о чем лучшем в собственных целях ему и мечтать не приходилось. Здесь подлинный и совершенно неподражаемый парламентаризм находится у себя дома, – парламентаризм, предполагающий взамен государства островное существование, а также обыкновения не третьего, но первого сословия. Кроме того, важно то, что данная форма выросла еще в самый расцвет барокко, так что она музыкальна. Парламентский стиль совершенно тождествен с кабинетной дипломатией*;
* Обе партии в Англии возводят свои традиции и нравы к 1680 г
на этом-то антидемократическом происхождении и основывается тайна его успеха.
Однако также и все сплошь рационалистические лозунги возникли на английской почве, причем в тесном контакте с фундаментальными положениями Манчестерской школы566: учителем Адама Смита был Юм. Liberty567 означает как что-то само собой разумеющееся духовную свободу и свободу предпринимательства. В Англии противоречие между реальной политикой и мечтаниями на почве абстрактных истин так же немыслимо, как оно было неизбежно во Франции Людовика XVI. Впоследствии Эдмунд Бёрк мог настаивать в пику Мирабо: «Мы требуем своих свобод не как прав человека, но как прав англичан». Все без исключения революционные идеи Франция переняла от Англии, точно так же как она восприняла от Испании стиль абсолютной королевской власти; она придала тому и другому блестящее и соблазнительное оформление, оставшееся образцовым далеко за пределами континента, однако в практическом их применении она ничего не смыслила. Использование буржуазных лозунгов**
** Также и в Англии нравственно-политическое Просвещение является продуктом третьего сословия (Пристли, Пейли, Пейн, Годвин) и потому не имеет с благородным вкусом Шефтсбери абсолютно ничего общего
в целях политического успеха предполагает, что благородный класс обладает взглядом знатока на духовную конституцию того слоя, который желал бы теперь достичь господства, господствовать не умея, и потому взгляд этот выработался в Англии. Но отсюда же пошло бесцеремонное использование денег в политике – не тот подкуп отдельных занимающих высокое положение личностей, какой был характерен для испанского и венецианского стиля, но обработка самих демократических сил. Здесь в XVIII в. впервые планомерно с помощью денег организуются парламентские выборы, а затем – ими же – проводятся и постановления нижней палаты*,
* Канцлер казначейства Пелем, преемник Уолпола, передавал в конце каждой сессии через своего секретаря членам нижней палаты по 500-800 фунтов в зависимости от ценности услуг, оказанных ими правительству, т. е. партии вигов. Партийный агент Додингтон писал в 1741 г. относительно своей парламентской деятельности: «Я никогда не присутствовал на дебатах, если мог их избежать, и никогда не отсутствовал на голосовании, на котором мог присутствовать. Мне довелось выслушать много доводов, которые меня убеждали, но никогда и ни одного такого, который бы повлиял на мое голосование».
а что до идеала свободы печати, то здесь же, причем одновременно с его осуществлением, был открыт и тот факт, что пресса служит тому, кто ею владеет. Она не распространяет «свободное мнение», но его создает.
Вместе то и другое либерально, а именно свободно от оков связанной с землей жизни, будь то права, формы или чувства: дух свободен для любого рода критики, деньги свободны для любого гешефта. Однако оба они без стеснения ориентированы на господство одного сословия, не признающего над собой суверенитета государства. Совершенно неорганичные дух и деньги желают государства не как естественно произросшей формы, обладающей великой символикой, но как учреждения, служащего одной цели. В этом и заключается их отличие от сил фронды, которые лишь защищали готический способ пребывания «в живой форме» от барочного, но теперь, когда обе формы – и готическая и барочная- принуждены к обороне, их едва можно отличить друг от друга. Только в Англии, подчеркиваем это еще и еще раз, фронда в открытой борьбе разоружила не только государство, но и – в силу внутреннего превосходства- третье сословие, а потому достигла единственного в своем роде демократического пребывания «в форме», которое не было спроектировано или скопировано, но вызрело, является выражением древней расы и непрерывного и надежного такта, способного управиться с любым новым средством, какое уготавливает ему время. Поэтому английский парламент и участвовал вместе с абсолютными государствами в войнах за наследство, однако вел он их как войны экономические с чисто деловой конечной целью.
Недоверие к высокой форме во внутренне бесформенном несословии настолько велико, что оно всегда и повсюду оказывалось готовым к тому, чтобы спасти свою свободу- от всякой формы! – с помощью диктатуры, которая беспорядочна, а потому чужда всему органически произросшему, однако как раз механизированным моментом своей действенности отвечает вкусу духа и денег. Достаточно вспомнить хотя бы возведение французской государственной машины, начатое Робеспьером и завершенное Наполеоном. Руссо, Сен-Симон, Родбертус и Лассаль желали диктатуры в интересах одного сословного идеала точно так же, как античные идеологи IV в.: Ксенофонт- в «Киропедии» и Исократ – в «Никокле»*.
* То, что такой идеал персональной власти фактически означает здесь диктатуру в интересах буржуазных и просвещенных идеалов, выявляет его противоречие со строгим государственным идеалом полиса, над которым, по Исократу, тяготеет проклятие неспособности умереть.
В известном высказывании Робеспьера: «Революционное правительство – это деспотизм свободы против тирании» – находит выражение глубинный страх, охватывающий всякую толпу, чувствующую неуверенность в своей форме перед лицом серьезности событий. Войско с пошатнувшейся дисциплиной по своей воле предоставляет случайным, подвернувшимся вдруг вождям такие полномочия, которые и по объему их, и по сути были недоступны законному командованию, да и вообще непереносимы в легитимном порядке. Однако таково же, если только соответственно увеличить масштабы, и положение в начале всякой цивилизации. Нет ничего более характерного для упадка политической формы, чем появление лишенных формы сил, которые по наиболее знаменитому своему примеру можно обозначить как бонапартизм. С какой полнотой существование Ришелье и Валленштейна связано еще с неколебимой традицией их времени! Как исполнена формы Английская революция при всем кажущемся ее нестроении! Теперь же все наоборот. Фронда борется за форму, абсолютное государство – в ней, буржуазия – против нее. Новость не в том, что вдребезги разбит отживший свое порядок, это делали и Кромвель, и вожди первой тирании. А вот то, что позади зримых руин больше не возвышается никакой невидимой формы, что Робеспьер и Бонапарт не находят в себе и вокруг себя ничего такого, что оставалось бы само собой разумеющимся основанием нового оформления, что на место правительства с великой традицией и опытом к руководству неизбежно приходят случайные люди, будущее которых уже не обеспечено качествами неспешно вымуштрованного меньшинства, но всецело зависит от того, найдется ли значительный преемник, – вот что является характерной особенностью этого эпохального перелома и дает государствам, которые оказываются в состоянии поддерживать традицию дольше других, колоссальное, длящееся поколениями превосходство.
С помощью не-знати первая тирания довела полис до совершенства; не-знать с помощью второй тирании его разрушила. С буржуазной революцией IV в. полис гибнет как идея, пускай даже он продолжает существовать дальше как учреждение, как привычка, как инструмент наличной в данный момент власти.
Античныи человек никогда не прекращал политически думать и жить в формах полиса, однако для толпы полис больше не был символом, почитаемым со священным трепетом, точно так же как и западноевропейская монархия милостью Божьей, с тех пор как Наполеон оказался близок к тому, чтобы «сделать свою династию старейшей в Европе».
В этой революции, как и вообще всегда бывает в античности, оказываются возможными лишь местные и мгновенные решения, ничего общего не имеющие с той великолепной дугой, по которой взлетает Французская революция при взятии Бастилии, с тем чтобы завершиться Ватерлоо; и разворачивающиеся здесь действа оказываются тем более жуткими, что лежащее в основе этой культуры эвклидовское ощущение представляет в качестве возможных лишь чисто телесные столкновения сторон и вместо функционального включения потерпевших поражение в одержавших победу – лишь их искоренение. На Керкире (427) и в Аргосе (370) зажиточных убивают массами, в Леонтинах же (422) они изгоняют низший класс из города и хозяйничают с рабами, пока из страха возможного возвращения изгнанников вообще не отказываются от города и не переселяются в Сиракузы. Люди, спасшиеся бегством от сотен таких революций, наводняли все античные города, из них комплектовалась наемническая армия второй тирании; они же делали небезопасным транспортное сообщение по суше и по морю. В условиях мира, предлагавшихся диадохами, а позже римлянами, неизменно появляется требование принять обратно изгнанные группы населения. Однако сама же вторая тирания опиралась на акции в таком роде. Дионисий I (405-367) обеспечил свое господство над Сиракузами, высшее общество которых образовывало наряду с аттическим и независимо от него центр наиболее зрелой эллинской культуры (Эсхил ставил здесь ок. 470 г. свою трилогию «Персы»), массовыми казнями образованных людей и конфискацией всего их имущества. Затем он подверг состав жителей радикальной переделке: сверху – передав огромные владения своим приверженцам, снизу – сделав гражданами массы рабов, среди которых, как бывало и в других местах, распределялись жены и дочери искорененного верхнего слоя*.
* Диодор XIV 7. Тот же сюжет разыгрывается вновь в 317 г., когда Агафокл, бывший гончар, направляет банды своих наемников и толпу на новый верхний слой. После учиненной бойни «народ» «очищенного города» собрался на сходку и вручил «спасителю истинной и подлинной свободы» диктатуру- Диодор XIX бслл. Обо всем движении в целом см.: Busolt, Griech. Staatskunde, S. 396 ff. и Polmann, Geschichte d. soz. Frage I, S. 416 ff.
Для античности опять-таки характерно то, что тип этих революций допускает лишь рост их числа, но не распространение. Они происходят в массовом порядке, однако каждая развивается совершенно сама по себе, в одной точке, и только одновременность их всех сообщает им характер цельного явления, составляющего эпоху. То же относится и к бонапартизму, с которым бесформенное правление впервые возвышается над структурой города-государства, не будучи в состоянии от нее полностью внутренне освободиться. Он опирается на армию, которая начинает себя ощущать перед лицом утратившей форму нации самостоятельной политической величиной. Это – короткая дорожка от Робеспьера до Бонапарта: с падением якобинцев центр тяжести перемещается с гражданской администрации на честолюбивых генералов. Как основательно этот новый дух пронизал все государства Запада, показывают не только жизненные пути Бернадота и Веллингтона, но и история воззвания «К моему народу» от 1813 г.: когда бы король не принял решения о разрыве с Наполеоном, дальнейшее существование династии было бы поставлено под вопрос военными569.
Вторая тирания возвещает о себе также и в том ниспровергающем внутреннюю форму полиса положении, которое обрели в армиях своих городов Алкивиад и Лисандр к концу Пелопоннесской войны. Первый, при том что был изгнан, а значит, не состоял в должности, тем не менее начиная с 411 г. против воли своей родины осуществлял фактическое руководство флотом; второй, хотя даже спартиатом не был, ощущал свою полную независимость, стоя во главе лично преданной ему армии. В 408 г. борьба двух держав превратилась в борьбу за господство двух этих людей над миром эгейских государств*.
* Ed. Meyer, Gesch. d. Altertums IV, § 626, 630.
Вскоре после этого Дионисий Сиракузский организовал крупную профессиональную армию (он ввел также военные машины и орудия**),
** Delbriick, Gesch. d. Kriegskunst, 1908,1, S. 142.
чем придал античной войне новую форму, которая послужит образцом еще и диадохам, и римлянам. Начиная с этого момента дух армии становится самостоятельной политической силой, и это в высшей степени непростой вопрос – в какой степени государство является господином или орудием солдат. То, что в 390-367 гг.***
*** Т. е. до года смерти Дионисия, что, возможно, вовсе не случайно.
правительство Рима возглавлялось исключительно военным комитетом****,
**** Трое-шестеро tribuni militares consular! potestate вместо консулов. Как раз тогда, должно быть, вследствие введения жалованья и длительного срока службы внутри легионов возникло племя настоящих профессиональных солдат, избиравших центурионов и определявших дух войска. Поэтому начиная с этого момента совершенно бессодержательны все наши рассуждения о призыве еще и крестьян. Более того, четыре большие городские трибы поставляли значительную часть рядового состава, а влияние этой части еще превосходило численность. Даже грешащие патриархальщиной описания Ливия и других позволяют с полной ясностью увидеть, какое влияние оказывали на борьбу партий постоянные войсковые соединения.
достаточно четко выявляет обособленность политики армии. Известно, что Александр, романтик второй тирании, попал во всевозраставшую зависимость от воли своих солдат и генералов, которые не только вынудили его отступить из Индии, но и глазом не моргнув распорядились его наследством.
Все это также относится к сути бонапартизма, как и распространение личного господства на такие регионы, которые ни национальным, ни правовым единством не обладают: все сводится исключительно к военной стороне, а также к технологии администрирования. Однако как раз такое распространение несовместимо с существом полиса. Античное государство- единственное, бывшее не способным ни к какому организационному расширению, и завоевания второй тирании приводят по этой причине к параллельному сосуществованию двух политических единств, полиса и покоренной области, связь между которыми оказывается случайной и постоянно находится в угрожаемом положении. Так возникает примечательная и в глубинном своем значении все еще не познанная картина эллинистическо-римского мира: круг окраинных областей, а посреди мельтешенье крошечных полисов, с которыми только и связано понятие государства как такового, res publica. В этом центре, причем для каждой из этих держав в одной-единственной точке, находится собственно арена всякой реальной политики. Orbis terrarum570 (весьма красноречивое выражение) является лишь средством или объектом. Римские понятия imperium, т. е. диктаторских должностных полномочий, которые тут же прекращаются, как только их носитель пересекает pomerium571, и provincia как противоположности res publica, соответствуют общеантичному фундаментальному ощущению, которое знает лишь тело города как государство и политический субъект и рассматривает все «вовне» как объект. Дионисий окружил Сиракузы, отстроенные на манер крепости, «сплошными руинами государств» и распространил область своего господства отсюда и через Нижнюю Италию с берегами Далмации вплоть до Северной Адриатики, где он владел Анконой и Атрией в устье По. Филипп Македонский, подражая своему учителю Язону из Фер, убитому в 370 г., следовал диаметрально противоположному плану: сместить центр тяжести в пограничную область, т. е. практически в армию, и оттуда осуществлять господство над миром эллинских государств. Так Македония распространилась до Дуная, а после смерти Александра сюда добавились державы Селевкидов и Птолемеев, управлявшиеся каждая из одного полиса (Антиохии и Александрии), причем посредством уже имевшейся здесь местной администрации, которая, как бы то ни было, оказывалась лучше любой античной. Сам Рим в это же время (326-265) выстроил свою среднеиталийскую державу как единое пограничное государство, со всех сторон укрепив его системой колоний, союзников и общин латинского права. Далее, начиная с 237 г., Гамилькар Барка завоевывает для давно уже живущего в античных формах Карфагена испанскую державу. Гай Фламиний, начиная с 225 г., для Рима – равнину По, и, наконец. Цезарь свою галльскую державу. Прежде всего на этом базисе разыгрываются наполеоновские сражения диадохов на Востоке, затем западные между Сципионом и Ганнибалом, которые- и тот, и другой – также переросли рамки полиса, и, наконец, цезарианские схватки триумвиров, опиравшихся на совокупность всех пограничных областей, чтобы «быть первым в Риме».
12
Крепкая и удачная форма государства, какая была достигнута ок. 340 г., удержала в Риме социальную революцию в конституционных рамках. Такое наполеоновское явление, как цензор 310 г. Аппий Клавдий, строитель первого водопровода и Аппиевой дороги, правивший в Риме почти как тиран, уже очень скоро потерпело крах вследствие попытки с помощью массы большого города исключить из соотношения сил крестьянство, полностью пустив политику по афинскому руслу. На это ведь и были нацелены затеянный Аппием прием сыновей рабов в сенат, как и новое устройство центурий- по деньгам, а не по размерам землевладения*,
* Согласно К. J. Neumann, это восходит к Великому цензору17
и распределение вольноотпущенников и неимущих по всем трибам, где их голоса должны были (и во всякий момент реально могли) перевесить голоса редко являющихся в город крестьян. Уже следующие цензоры вновь переписали этих людей, не владевших землей, в четыре большие городские трибы. Само же несословие, которым прекрасно управляло меньшинство видных родов, усматривало свою цель, как уже упоминалось, не в разрушении, но в завоевании сенаторского административного организма. В конце концов оно добилось доступа ко всем должностям, по lex Ogulnia573 от 300 г. – даже к важным в политическом отношении жреческим должностям понтификов и авгуров, а в результате восстания 287 г. плебисциты стали вступать в силу даже без одобрения сената.
Практический результат этого освободительного движения оказался как раз обратным тому, чего могли бы ожидать идеологи (которых в Риме не было). Достигнутые здесь великие успехи лишили протест несословия цели, а тем самым оставили без движущей силы его самого, ничего из себя не представлявшего в политическом отношении, если не принимать в расчет чистую оппозиционность. Начиная с 287 г. форма была в наличии, и с ней и надо было политически работать, причем в мире, в котором следовало серьезно принимать в расчет лишь великие государства Средиземноморского бассейна – Рим, Карфаген, Сирию, Египет; в Риме форма эта перестала подвергаться опасности как объект «прав народа», и именно на этом основывается возвышение данного народа, единственного оставшегося «в форме».
С одной стороны, внутри бесформенного и вследствие массовых приемов вольноотпущенников в свои ряды давно уже дезориентированного в своих расовых импульсах плебса*
* Согласно римскому праву, отпущенный на свободу раб автоматически получает гражданство с незначительными ограничениями; а поскольку контингент рабов происходил со всего Средиземноморского региона, и прежде всего с Востока, в четырех городских трибах скопилась колоссальная лишенная почвы масса, совершенно глухая к голосу староримской крови и быстро принудившая ее замолчать, стоило ей после движения Гракхов заставить считаться со своей большой численностью.
сформировался верхний слой, выделявшийся значительными практическими способностями, рангом и богатством, слившийся теперь с соответствующим слоем внутри патрициата. Так в этом чрезвычайно узком кругу возникает крепкая раса с благородными жизненными обыкновениями и широким политическим горизонтом, в ее среде накапливается и передается по наследству драгоценный управленческий, полководческий и дипломатический опыт, а руководство государством рассматривается как единственное соответствующее сословию призвание и преемственное преимущественное право. Поэтому свое потомство эта раса муштрует исключительно в духе искусства повелевать, под обаянием традиции, исполненной безмерной гордости. Свой конституционный орган этот не существующий в государственно-правовом отношении нобилитет обретает в сенате, который первоначально был представительством интересов патрициев, т. е. «гомеровской» знати. Однако с середины IV в. бывшие консулы (в одно и то же время правители и полководцы) как пожизненные члены образуют в сенате замкнутый кружок крупных дарований, господствующий на заседаниях, а через них и в государстве. Уже посланнику Пирра Кинею сенат показался советом царей (279), и, наконец, здесь являются титулы princeps и clarissimus574 применительно к небольшой группе сенатских вождей, которые рангом, властью и статью нисколько не уступают правителям держав диадохов**.
** Нобилитет с конца IV в. перерастает в замкнутый кружок семей, имевших среди своих предков консулов или желавших, чтобы таковые были. Чем строже этого правила придерживались, тем более частыми становятся фальсификации древних списков консулов с целью «легитимизировать» находящиеся на взлете семьи крепкой расы и больших дарований. Первого абсолютно революционного размаха эти фальсификации достигают в эпоху Аппия Клавдия, когда списки приводил в порядок курульный эдил Гней Флавий, сын раба (тогда-то были изобретены и родовые имена римских царей – по плебейским родам), второго – в эпоху сражения при Пидне (168), когда господство нобилитета стало принимать цезарианские формы (Е. Kornemann, Der Priesterkodex in der Regia, 1912, S. 56 ff.). Из 200 консулов 232-133 гг. 159- выходцы из 26 семейств, и начиная с этого финансовыми воротилами и массами, как он реализуется впоследствии при Гракхах и затем при Марии, с тем чтобы уничтожить традицию крови, союз, который среди прочего подготовил также и немецкий переворот 1918 г., сделался на многие поколения невозможным. Буржуазия и крестьянство, деньги и землевладение сохраняли меж собой равновесие в обособленных органах, воссоединяясь и обретая действенность в воплощавшихся в нобилитете государственных идеях, пока их внутренняя форма не распалась и эти тенденции не разошлись враждебно в разные стороны. 1-я Пуническая война была войной торговой, направленной против интересов сельских хозяев, и потому именно консул Аппий Клавдий, потомок Великого цензора, представлял в 264 г. решение на рассмотрение центуриатных комиций576. Напротив того, начавшееся с 225 г. завоевание равнины По осуществлялось в интересах крестьянства и проводилось через трибутные комиций трибуном Гаем Фламинием, строителем Фламиниевых дороги и цирка, первым действительно цезарианским явлением в Риме. Проводя эту политику в качестве цензора 220 г., он запретил сенаторам финансовые операции и в то же время сделал доступными для плебса рыцарские центурии древней знати. На деле это было на руку лишь новой денежной знати времен 1-й Пунической войны, и он, сам того совершенно не желая, сделался творцом организованной в качестве сословия денежной аристократии, а именно equites, столетием спустя положивших конец великой эпохе нобилитета. Начиная с этого момента (т. е. с победы над Ганнибалом, в которой Фламиний погиб) и впредь также и для правительства деньги делаются решающим средством продолжения собственной политики, последней реальной государственной политики, какая только существовала в античности.
Возникают правительство, какого никогда не бывало ни в каком великом государстве никакой другой культуры, и традиция, подобную которой можно отыскать разве что в совершенно иного рода условиях Венеции и в папской курии в эпоху барокко. Здесь нет совершенно никакой теории, погубившей Афины, никакого провинциализма, сделавшего в конце концов ничтожной Спарту, – одна только практика крупного стиля. Если «Рим» как явление представляет собой нечто совершенно исключительное и поразительное в мировой истории, то он обязан этим не «римскому народу», который сам по себе был таким же лишенным формы сырым материалом, как и всякий другой, но тому классу, который привел его в форму и его в ней, хотел тот этого или нет, удерживал, так что этот поток существования, еще ок. 350 г. и для Средней-то Италии не особенно значительный, постепенно вовлекает в свое русло всю целиком античную историю, делая ее последнюю великую эпоху римской.
Полноту совершенства своего политического такта этот маленький кружок, не обладавший никакими публичными правами, обнаруживает в обращении с созданными революцией демократическими формами, которые, как и везде, стоили лишь того, что было из них сделано реально. Именно то, что могло в них стать опасным, стоило их затронуть, – сосуществование двух исключающих друг друга властей – виртуозно и негласно трактуется в Риме так, что перевес всегда оказывается на стороне высшего опыта, а народ неизменно остается в убеждении, что решение принято им самим, причем в том самом смысле, какой он в него вкладывал. Народность и в то же время величайшая историческая эффективность – вот тайна этой политики и единственная возможность политики вообще во все подобные эпохи, искусство, в котором римское правительство осталось не превзойденным и по ею пору.
Однако, с другой стороны, несмотря на это все, результатом революции была эмансипация денег, правивших впредь в центуриатных комициях. То, что здесь называлось populus, все в большей степени делается орудием в руках крупных собственников, и требовалось все тактическое превосходство правящих кругов, чтобы удерживать под контролем противодействие со стороны плебса: но всегда были под рукой сельские трибы, числом тридцать одна, откуда широкие массы большого города были исключены, а в трибах этих было реально представлено крестьянское землевладение под руководством аристократических родов. Отсюда та стремительность, с которой были вновь отменены нововведения Аппия Клавдия. Естественный союз между времени, когда раса оказалась исчерпанной, в связи с чем с тем большей скрупулезностью соблюдается форма, homo novus'75, как Катон и Цицерон, становится редким явлением.
Когда Сципионы с их кружком перестали быть руководящей силой, осталась лишь частная политика единичных лиц, беспардонно преследовавших свои интересы: orbis terrarum был для них всего только добычей, лишенной собственной воли. Если Полибий, принадлежавший к этому кружку, усматривает во Фламиний демагога и причину всех несчастий эпохи Гракхов, то он полностью заблуждался в отношении его намерений, но не последствий, которые они имели. Как и Катон Старший, который со слепым рвением крестьянского вождя сверг великого Сципиона из-за глобальности его политических устремлений, Фламиний добился прямо противоположного тому, чего желал. На место задающей тон крови пришли деньги, и менее чем в три поколения они свели крестьянство на нет.
Для судеб античных народов невероятно счастливой случайностью представляется то, что Рим единственный из городовгосударств перенес социальную революцию, сохранив крепость формы. А для западноевропейского мира с его рассчитанными на
вечность генеалогическими формами почти что чудо, что насильственная революция разразилась-таки хотя бы в одном месте, в Париже. То было проявлением не силы, а слабости французского абсолютизма: английские идеи в соединении с динамикой денег привели здесь к взрыву, сообщившему лозунгам Просвещения живой образ, связавшему доблесть со страхом, а свободу с деспотией. И слабость эта еще продолжала давать о себе знать в малых пожарах 1830 и 1848 гг. и в социалистической жажде катастроф*.
* И даже во Франции, где судейское сословие в высших окружных судах открыто презирало правительство и даже распоряжалось, не подвергаясь за это никакому наказанию, срывать со стен королевские указы и наклеивать на их место собственные arrets577 (R. Holtzmann, Franzosische Verfassungsgeschichte, 1910, S. 353), где «приказывали, но не выполняли, те законы разрабатывались, но не проводились в жизнь» (A. Wahl, Vorgesch. der fninz. Revolution I, S. 29 и повсюду), где финансовые магнаты могли сбросить Тюрго и всякого другого, кто доставлял им беспокойство своими реформаторскими планами, где весь образованный мир с принцами, знатью, высшим духовенством и военными во главе подпал англомании и бурно аплодировал любой оппозиции, – даже там ничего бы не произошло, когда бы своей роли не сыграла внезапно обрушившаяся на страну цепочка случайностей: вошедшее в моду участие офицеров в борьбе американских республиканцев против королевской власти, дипломатическое поражение в Голландии (27 октября 1787 г.) посреди грандиозной реформаторской деятельности правительства и продолжавшейся под давлением безответственных кругов министерской чехарды. В Британской империи отпадение американских колоний было следствием попыток высших кругов тори усилить королевскую власть – в стачке с Георгом III, однако, само собой разумеется, в собственных интересах, Эта партия располагала в колониях, а именно на Юге, сильными сторонникамироялистами, которые, сражаясь на английской стороне, решили успех сражения при Камдене578, а после победы восставших по большей части переселились в сохранившую верность короне Канаду.
В самой Англии, где власть знати была более абсолютной, чем власть кого бы то ни было во Франции, небольшой кружок вокруг Фокса и Шеридана приветствовал идеи Французской революции (все они были английского происхождения); заговорили о всеобщем избирательном праве и парламентской реформе**.
** В 1793 г. 306 членов нижней палаты избирались всего 160 лицами. Избирательный округ Питта Старшего, Оулд Сарум, состоял из одного доходного дома, делегировавшего двух представителей.
Этого, однако, было достаточно, чтобы побудить обе партии под руководством вига, Питта Младшего, к жесточайшим мероприятиям, похоронившим на корню все попытки даже притронуться к руководству знати в интересах третьего сословия. Английская знать развязала двадцатилетнюю войну против Франции и всколыхнула всех европейских монархов, чтобы наконец при Ватерлоо положить конец не императорской власти, но революции, которая вполне наивно отважилась реализовать в области практической политики частные взгляды английских мыслителей и отвести совершенно бесформенному tiers такое положение, последствия которого предвиделись лучше всего не в парижских салонах, но в английской нижней палате*.
* С 1832 г. сама английская знать с помощью целого ряда дальновидных реформ стала привлекать буржуазию к совместной работе, однако при своем постоянном руководстве и обязательно в рамках своей традиции, с которой осваивались молодые таланты. Демократия реализовалась так, что правительство сохранило строгую форму, причем форму старинно-аристократическую, однако всякий мог свободно (по собственному усмотрению) заниматься политикой. Этот переход, осуществлявшийся в обществе, лишенном крестьянства и проникнутом предпринимательскими интересами, представляет собой величайшее внутриполитическое достижение XIX в.
То, что называли здесь оппозицией, представляло собой позицию одной из партий знати, когда правительством руководила другая. Оппозиция не означала здесь, как всюду на континенте, профессиональной критики той работы, выполнять которую – дело другого, но являлась практической попыткой принудить руководство к такой форме деятельности, которую оппозиция была готова в любой момент взять на себя и, главное, была на это способна. Однако эта оппозиция при полном непонимании ее общественных предпосылок сразу сделалась образцом того, к чему стремились образованные круги во Франции и в прочих местах, а именно сословное господство tiers под наблюдением династии, дальнейшую судьбу которой продолжала скрывать дымка неизвестности. Начиная с Монтескье, английские учреждения расхваливались на континенте с воодушевленным непониманием, хотя все государства здесь вовсе не были островами и потому не обладали наиболее существенной предпосылкой английского пути развития. Англия действительно была для них образцом лишь в одном отношении. Именно, когда буржуазия принялась превращать абсолютное государство обратно в сословное, в Англии она обнаружила картину, которая никогда здесь другой и не бывала. Разумеется, здесь в одиночку правила знать, однако по крайней мере не корона.
Результатом эпохи и основной формой континентальных государств к началу цивилизации оказывается «конституционная монархия», крайним вариантом которой представляется республика в современном понимании этого слова. Ибо следует наконец освободиться от болтовни доктринеров, мыслящих вневременными и чуждыми действительности понятиями, для которых «республика» – форма сама по себе. Насколько мало обладает Англия конституцией в континентальном смысле, настолько же мало и республиканский идеал XIX в. имеет что-либо общего с античной res publica или даже хотя бы с Венецией или швейцарскими первокантонами579. То, что называем этим словом мы, есть отрицание, с внутренней необходимостью утверждающее отрицаемое как постоянно возможное. Это – немонархия в формах, заимствованных у монархии. Генеалогическое чувство так чудовищно разрослось в западноевропейском человеке, что сковывает его сознание, заставляя верить в ложь, что династией определяется все политическое поведение – даже тогда, когда династии больше нет. Она – воплощение всего исторического, а жить внеисторично мы не в состоянии. Неизмерима разница между человеком античности, которому вообще неведом базированный на фундаментальном ощущении существования династический принцип, и образованным западноевропейцем, который со времени Просвещения, на протяжении приблизительно двух веков, пытается это чувство в себе перебороть. Это чувство – враг всех спроектированных, а не произросших органичным образом конституций, которые в конечном счете не представляют собой ничего, кроме оборонительных мероприятий, и рождены страхом и недоверием. Городское понятие свободы – быть свободным от чего-то – сужается вплоть до чисто антидинастического значения; республиканское воодушевление живет исключительно этим чувством.
С таким отрицанием неизбежно соединяется преобладание в нем теоретической стороны. Между тем как династия и внутренне близкая ей дипломатия сохраняют древнюю традицию и такт, в конституциях преобладание сохраняется за системами, книгами и понятиями, что совершенно немыслимо в Англии, где с формой правления не связывается ничего отрицающего и определенного. Не напрасно фаустовская культура- это культура письма и чтения. Печатная книга – символ временной бесконечности, пресса бесконечности пространственной. Перед лицом чудовищной власти и тирании этих символов даже китайская цивилизация представляется едва не бесписьменной. В конституциях литературу науськивают на знание людей и обстоятельств, язык- на расу, абстрактное право – на традицию, доказавшую свою успешность, без какого-либо принятия в расчет того, останется ли при этом погруженная в поток событий нация работоспособной и «в форме». Оставшийся в одиночестве Мирабо отчаянно и безуспешно боролся с собранием, которое «путало политику с романом». Не только три доктринерские конституции эпохи- французская 1791 г. и немецкие 1848 и 1919 гг., но и практически все конституции вообще не желают видеть великой судьбы мира фактов, полагая, что тем самым ее опровергли. Вместо всего непредвиденного, взамен случайности сильных личностей и обстоятельств править должна каузальность – вневременная, справедливая, неизменно одна и та же рассудочная взаимосвязь причины и действия. В высшей степени примечательно то, что ни в одной конституции не имеется понятия денег как политической величины. Все они содержат одну чистую теорию.
Устранить эту двойственность в существе конституционной монархии оказывается невозможно. Действительное и мыслимое, работа и критика остро здесь друг другу противостоят, и взаимные трения – это есть то, что представляется среднему образованному человеку внутренней политикой. Лишь в Англии (если отвлечься от прусской Германии и от Австрии, где поначалу конституции хоть и существовали, но в сравнении с политической традицией были не очень сильны) привычные приемы администрирования сохранили свою монолитность. Раса утвердила здесь свое превосходство над принципом. Здесь с самого начала догадывались о том, что действительная, т. е. направленная исключительно на исторический успех, политика основывается на муштре, а не на образовании. То не было никаким аристократическим предрассудком, но космическим фактом, который с куда большей очевидностью выявляется из опыта английских коннозаводчиков, чем из всех философских систем на свете. Образование может довести муштру до блеска, однако не способно ее заменить. В результате высшее английское общество, школа Итона, Бейлльолколледж в Оксфорде становятся местами, где политики муштруются так последовательно и правильно, что параллель этому можно отыскать лишь в муштре прусского офицерского корпуса, а именно муштруются как знатоки, владеющие тайным тактом вещей, в том числе и безмолвной поступью мнений и идеалов. Потому здесь, нисколько не опасаясь, что поводья выскользнут из рук, и допустили, чтобы начиная с 1832 г.580 над руководимым этими знатоками существованием прошумел целый вихрь революционно-буржуазных фундаментальных идей. Эти люди имели training581, гибкость и управляемость человеческого тела, которое предощущает победу, сидя верхом на бешено несущейся лошади. Великим фундаментальным положениям было позволено привести в движение массы, поскольку наличествовало понимание, что только деньги в конечном итоге в состоянии привести в движение великие принципы, и вместо брутальных методов XVIII в. были найдены более тонкие и не менее действенные, самым простым среди которых оказывается угроза расходов на новые выборы. Доктринерские конституции на континенте видели лишь одну сторону факта демократии. В Англии, где не было вовсе никакой конституции (Verfassung), зато пребывание «в форме» (Verfassung) наличествовало реально, демократию видели насквозь.
Неясное ощущение того же самого не исчезало на континенте никогда. Для абсолютного государства барокко имелась отчетливая форма; для конституционной монархии имеются лишь ковыляющие компромиссы, и консервативная и либеральная партии отличаются друг от друга не так, как в Англии (со времен Каннинга), – своими давно апробированными методами управления, которые каждая из партий поочередно применяет, но редакциями, которыми они желают изменить конституцию, а именно с ориентацией на традицию или же на теорию. Должна ли династия служить парламенту, или, наоборот, он – ей? Вот что было предметом раздора, за которым забывались внешнеполитические конечные цели. «Испанская» и «английская» (неверно понятая) стороны конституции не желают срастаться воедино и на это не способны, так что в течение XIX в. дипломатическая внешняя служба и парламентская деятельность развивались в двух абсолютно противоположных направлениях, были по фундаментальному ощущению друг другу в корне чужды и беспредельно друг друга презирали. Начиная с термидора Франция подпала под абсолютный диктат биржи, несколько ослабленный введением военной диктатуры в определенных обстоятельствах, в 1800, 1851, 1871, 1918 гг. В творении Бисмарка, которое в главных своих чертах имело династическую природу, где парламентская составляющая пребывала исключительно на подчиненных ролях, внутренние трения сделались так сильны, что здесь на них оказалась растрачена вся целиком политическая энергия, а под конец, начиная с 1916 г., исчерпался и весь организм в целом. У армии была своя собственная история и великая традиция, начиная с Фридриха Вильгельма I, и то же можно сказать о бюрократии. В этом – начало социализма как способа пребывания «в форме», строго противоположного английскому*,
* «Пруссачество и социализм», S 40 ff
однако, как и он, являющегося цельным выражением крепкой расы. Офицер и чиновник были вымуштрованы до совершенства, и тем не менее необходимость муштровки также и соответствующего политического типа признана так и не была. Высшую политику «направляли», низшая представляла собой безнадежную перебранку. Таким образом, армия и бюрократия сделались в конце концов самоцелями, поскольку с уходом Бисмарка не стало человека, для которого они могли быть средствами даже без содействия целого племени политиков, создаваемого лишь традицией. Когда с окончанием мировой войны надстройка исчезла, налицо остались лишь взращенные в оппозиционности партии, резко снизившие деятельность правительства – до уровня, остававшегося цивилизованным государствам пока что неизвестным.
Однако парламентаризм пребывает сегодня в полном упадке. Он был продолжением буржуазной революции иными средствами, он был революцией 1789 г., приведенной в легальную форму и связанной в правительствующее единство с ее противницей, династией. В самом деле, всякая современная избирательная кампания- это проводимая посредством избирательного бюллетеня и разнообразных подстрекающих средств, речей и писаний гражданская война, и всякий крупный партийный вождь – своего рода гражданский Наполеон. Эта рассчитанная на длительность форма, принадлежащая исключительно западной культуре, между тем как во всякой иной она сделалась бы бессмысленной и невозможной, опять-таки обнаруживает тяготение к бесконечному, историческую предусмотрительность*,
* Возникновение римского трибуната было слепой случайностью, о счастливых последствиях которой никто и не догадывался. Напротив того, западные конституции хорошо продуманы и точно просчитаны во всех своих последствиях, неважно, правилен расчет или же нет.
и попечение, и волю к тому, чтобы упорядочить отдаленное будущее, причем в соответствии с нынешними буржуазными принципами.
Но, несмотря на это, парламентаризм никакая не вершина, как абсолютный полис и барочное государство, но краткий переход, а именно переход от позднего времени с его органическими формами к эпохе великих Одиночек посреди сделавшегося бесформенным мира. Подобно домам и мебели начала XIX в., эта эпоха содержит остаток хорошего барочного стиля. Парламентские нравы – английское рококо, однако уже не заложенное в крови как нечто само собой разумеющееся, но поверхностно-подражательное и являющееся вопросом доброй воли. Лишь на краткое время первоначального воодушевления нравы эти обрели видимость глубины и долговременности, да и то лишь потому, что победа была одержана только что и хорошие манеры побежденных победители вменили себе в обязанность из уважения к собственному сословию. Сохранить форму даже там, где она вступает в противоречие с преимуществом, – на этом соглашении основывается возможность парламентаризма. То, что он достигнут, собственно говоря, означает, что он уже преодолен. Несословие снова распадается на естественные группы по интересам; пафос страстного и победоносного сопротивления остался позади. И как только форма более не обладает притягательной силой юного идеала, ради которого люди идут на баррикады, появляются внепарламентские средства для того, чтобы добиться цели вопреки голосованию и без него, и среди них деньги, экономическое принуждение, и прежде всего забастовка. Ни массы крупных городов, ни сильные одиночки не испытывают перед этой формой, лишенной глубины и прошлого, подлинного благоговения, и как только совершается открытие, что это одна только форма, в маску и тень превращается и она сама. С началом XX в. парламентаризм, в том числе и английский, скорым шагом приближается к той роли, которую он сам готовил королевской власти. Парламентаризм делается производящим глубокое впечатление на толпу верующих представлением, между тем как центр тяжести большой политики, хотя от короны он юридически сместился к народному представительству, перераспределяется с последнего на частные круги и волю отдельных личностей. Мировая война почти завершила такое развитие событий. От господства Ллойд Джорджа нет возврата к старому парламентаризму, точно так же как нет пути назад и от бонапартизма французской военной партии. Что до
Америки, которая до сих пор стояла особняком и была скорее регионом, чем государством, то с вступлением ее в мировую политику восходящее к Монтескье сосуществование президентской власти и конгресса делается несостоятельным, и во времена действительной опасности оно уступит место бесформенным силам, с чем уже давно на собственном опыте познакомились Южная Америка и Мексика.
13
Тем самым произошло вступление в эпоху колоссальных конфликтов, в которой мы теперь и пребываем. Это есть переход от бонапартизма к цезаризму, всеобщая стадия развития продолжительностью по меньшей мере приблизительно в два столетия, обнаруживающаяся во всех культурах. Китайцы называют ее Чжаньго – эпоха борющихся государств (480-230, в античности приблизительно 300-50)*.
* Из немногих западноевропейских работ, занимающихся вопросами древнекитайской истории, явствует, что в китайской литературе очень много материала об этой в точности соответствующей современности эпохе, имеющей с ней бесчисленное множество параллелей, однако сколько-то серьезная политическая трактовка здесь отсутствует. К последующему: Hubotter, Aus den Planen der kampfenden Reiche, 1912; Piton, The six great chancellors ofTsin, China Rev., XIII, S. 102, 255, 365; XIV, S. 3; Ed. Chavannes, Mem. hist. de Se-ma-tsien, 1895 ff.; Pfizmar, Sitz. Wien. Ak., XLIII, 1863 (Tsin), XLIV (Tsu); A. Tschepe, Histoire du royaume de Ou, 1896, [Histoire du royaume] de Tchou, 1903.
На первых порах насчитывается семь великих держав, которые вступают в эту густо замешанную череду чудовищных войн и революций поначалу без каких-либо определенных планов, но впоследствии все с большей ясностью видят неизбежный конечный результат. Столетием спустя их все еще пять. В 441 г. правитель династии Чжоу сделался пенсионером «восточного герцога», в результате чего остаток земли, которой он владел, в дальнейшей истории участия не принимает. Одновременно начинается стремительное восхождение римского государства Цинь на нефилософском северо-западе**.
** Приблизительно соответствует нынешней провинции Шэньси.
Цинь распространяет свое влияние на запад и юг, на Тибет и Юньнань, и широкой дугой охватывает мир прочих государств. Противная сторона группируется вокруг царства Чу на даосском юге***,
*** В среднем течении Янцзы.
откуда китайская цивилизация медленно проникает в тогда еще малоизвестные края по другую сторону великой реки. Фактически это то же противоречие, что и между Римом и эллинизмом: там жесткая и определенная воля к власти, здесь склонность к мечтаниям и мироулучшательству. В 368-320 гг. (в античности приблизительно время 2-й Пунической войны) схватка обостряется до беспрестанного проходившего с применением массовых армий противоборства внутри всего китайского мира, что резко отозвалось на численности населения. «Напрасно союзники, чьи страны превосходили Цинь в десять раз, навалились на него со своим миллионом воинов. У Цинь все еще имелись резервы наготове. Всего за это время погиб миллион человек», – пишет Сыма Цянь. Су Цинь, поначалу канцлер Цинь, впоследствии перешедший, как сторонник идеи федерации народов (хэцзун), на сторону противников, создал две коалиции (333 и 321), уже в первых сражениях распавшиеся от внутреннего разброда. Его противник, канцлер Чжан И, решительный империалист, был в 311 г. близок к тому, чтобы привести китайский мир государств к добровольному подчинению, когда его комбинация была расстроена сменой, произошедшей на троне. В 294 г. начинаются походы Бай Ци*.
* 13-я биография у Сыма Цяня. Сколько можно судить по переведенным отчетам, подготовленность и организация походов Бай Ци, смелость маневров, которыми он загонял противников на местность, где мог их разбить, небывалая тактика, используемая в сражениях, создают о нем представление как об одном из величайших военных гениев всех времен, вполне достойном специального рассмотрения. К этому же времени относится и весьма авторитетная работа Сунь-цзы о войне: Giles, Sun Tse on the art of war, 1910
Под впечатлением его побед в 288 г. царь Цинь принимает мистический императорский титул легендарных времен**,
** С. 327 ел.
и это у него тут же перенял правитель Ци на востоке***.
*** Приблизительно соответствует нынешним Шаньдун и Бей-чжи-ли582
Тем самым решающая борьба вступает во вторую кульминацию. Число самостоятельных государств все уменьшается. В 255 г. исчезает и родина Конфуция, Лу, а в 249 г. пресекается династия Чжоу. В 246 г. могучий Ин Чжен 13-летним мальчиком становится императором Цинь, и, когда единственный уцелевший противник, царство Чу, отваживается в 241 г. на последнюю атаку, он, опираясь на своего канцлера Люй Ши, китайского Мецената****,
**** Piton, Lu Puh Weih, China Rev, XIII, S 365 ff.
проводит решающую схватку. В 221 г. Ин Чжен как фактически единоличный правитель принял титул Ши (Августа). Это начало китайского императорского времени.
Никакой другой период, кроме периода борющихся государств, с такой явственностью не обнаруживает всемирно-историческую альтернативу: великая форма или великая единоличная власть. Ровно настолько же, насколько нации перестают находиться «в форме» (Verfassung) в политическом отношении, возрастают возможности энергичного частного человека, который желает быть творцом в политике и рвется к власти любой ценой, так что явление такой фигуры может сделаться судьбой целых народов и культур. События становятся беспредпосылочными по форме. На место надежной традиции, вполне способной обойтись без гения, потому что она сама- космическая сила в высшей ее потенции, становятся теперь случаи появления великих людей факта; случайность их восхождения в одну ночь выводит даже такой слабый народ, как македонский, на самое острие событий, а случайность их смерти способна, как это доказывает убийство Цезаря, обрушить мир из укрепленного личностью порядка непосредственно в хаос.
В критические, переходные периоды это обнаруживалось уже и раньше. Эпоха фронды, Мин-джу, первой тирании, когда формы еще не было, но за нее сражались, всякий раз выводила на поверхность целый ряд великих личностей, мощно вылезавших из рамок какой бы то ни было должности. Поворот от культуры к цивилизации проделывает в бонапартизме то же самое еще раз. Однако с бонапартизмом, являющимся прологом к эпохе безусловной исторической бесформенности, начинается настоящий расцвет великих одиночек; для нас этот период достиг едва ли не высшего своего подъема с мировой войной. В античности его начинал Ганнибал: во имя эллинизма, к которому он внутренне принадлежал, он вступил в борьбу с Римом, однако погиб, потому что эллинистический Восток, будучи всецело античным, уловил смысл происходящего слишком поздно или вовсе его не осознал. Его гибель служит отправной точкой этого горделивого ряда, ведущего от обоих Сципионов через Эмилия Павла, Фламинина, Катонов, Гракхов, через Мария и Суллу к Помпею, Цезарю и Августу. В Китае им соответствует вереница государственных деятелей и полководцев борющихся государств. Деятели эти группируются там вокруг Цинь, подобно тому как здесь это происходило вокруг Рима. В силу глубокого непонимания, обыкновенно сопутствующего рассмотрению политической стороны китайской истории, их именуют софистами*.
* Если употребленное здесь переводчиками выражение хотя бы отдаленно приближается по нелепости к тому, которое ему соответствует в китайских текстах, это доказывает лишь то, что понимание политических проблем в китайское императорское время испарилось с такой же быстротой, как и в римское, потому что никакие из этих проблем больше не переживались самолично. Сыма Цянь, по поводу которого высказывается столько восторгов, представляет собой, в сущности, лишь компилятора уровня Плутарха, которому он соответствует также и по времени. Высшую точку исторического понимания, предполагающую равнозначное переживание, следует помещать в саму эпоху борющихся государств, куда нас вводит XIX в
Да, они ими были, однако в том же самом смысле, в каком благородные римляне того же времени бывали стоиками после того, как прошли на Востоке курс философского и риторического обучения. Все они были квалифицированными ораторами, и все от случая к случаю писали по философии, Цезарь и Брут – нисколько не меньше, чем Катон и Цицерон, однако не как профессиональные философы, но по благородству нравов и своего otium cum dignitate583 ради. В прочем же они были корифеями фактов как на поле битвы, так и в высокой политике, но абсолютно то же самое справедливо и применительно к Чжан И и Су Циню*,
* Оба они, как и большинство ведущих государственных деятелей этой эпохи, были слушателями Гуй гуцзи, который по своему знанию людей, глубокому постижению исторически возможного и владению дипломатической техникой того времени («искусством вертикального и горизонтального»584) предстает в качестве одного из наиболее влиятельных людей своего времени Схожим значением обладал после него упомянутый только что мыслитель и военный теоретик Сунь-цзы (он был также воспитателем канцлера Ли
к внушавшему страх дипломату Фань сую, который сбросил генерала Бай Ци, к циньскому законодателю Вэй Яну585, к Меценату первого императора Люй Ши и другим.
Культура связала все силы в строгую форму Теперь они освободились от пут, и «природа», т. е. космическое, вырывается непосредственно на свободу. Поворот от абсолютного государства к- сражающемуся- сообществу народов начинающейся теперь цивилизации, что бы он там ни означал для идеалистов и идеологов, в мире фактов знаменует собой переход от правления в стиле и такте крепкой традиции к sic volo, sic jubeo необузданного персонального произвола. Кульминация символической, надперсональной формы совпадает с высшей точкой поздней эпохи – в Китае ок 600 г., в античности ок. 450 г., для нас ок. 1700 г.; низшая точка оказывается достигнутой в античности при Сулле и Помпее, мы же к ней придем в следующем столетии и, возможно, в нем же ее и минуем Великие межгосударственные сражения повсюду перемежаются схватками внутригосударственными, чудовищными по своему течению революциями, которые, однако, все без исключения служат (вне зависимости от того, сознают ли это их участники и хотят они этого или же нет) внегосударственным и в конечном счете чисто персональным вопросам о власти. Что преследовали эти революции в плане теории, не имеет для истории никакого значения, и нам нет нужды знать, под какими лозунгами происходили китайские и арабские революции этой эпохи и были ли такие лозунги там вообще. Ни одна из бесчисленных революций этой эпохи, которые все в большей степени оборачиваются слепыми взрывами беспочвенных масс крупных городов, не достигла, да и не могла достигнуть хоть какойнибудь цели. Историческим фактом остается лишь ускоренный демонтаж восходящих к седой древности форм, расчищающий дорогу цезарианским силам.
То же самое, однако, относится и к войнам, в которых армия и ее тактика все в большей степени создаются не эпохой, но оказываются творением ничем не сдерживаемых отдельных вождей, которые довольно часто обнаруживают скрывавшийся в них гений поздно и лишь по случаю. Ок. 300 г еще существует римская Сы) армия, начиная с 100 г. есть лишь армия Мария, Суллы, Цезаря, и Октавиан в большей степени шел на поводу у своей армии, состоявшей из ветеранов Цезаря, чем вел ее сам5 7. Однако тем самым методы ведения войны, ее средства и цели принимают совершенно иные, натуралистические, ужасающие формы588. Это уже не дуэли XVIII в. в рыцарских формах, как поединки в парке Трианона, где существуют твердо установленные правила относительно высшего предела сил, которые допустимо пустить в ход, относительно условий, которые может, оставаясь кавалером, поставить победитель, когда кто-то из участников объявляет свои силы исчерпанными. Теперь это борьба разъяренных людей, пускающих в ход все средства, и кулаки и зубы, и дело здесь доходит до полного изничтожения телесных сил одного борца, между тем как победитель абсолютно ничем не стеснен в использовании своего успеха. Первый значительный пример такого возврата к природе – революционные и наполеоновские армии, которые на место искусного маневрирования малыми соединениями выдвигают не считающуюся с потерями массовую атаку и тем самым разбивают вдребезги всю утонченную стратегию рококо. Эпохе Фридриха Великого совершенно чужда идея использования на полях сражений мускульной силы целого народа, к чему приводит введение всеобщей воинской повинности.
Вот и военная техника неспешно следует во всех культурах за техникой ремесла, но с началом всякой цивилизации внезапно перехватывает лидерство и без всяких церемоний ставит себе на службу все без исключения материальные возможности; именно в связи с военными потребностями бывают открыты совершенно новые области, но именно поэтому военная техника во многом несовместима с личным героизмом человека расы, с благородным этосом и тонким духом позднего времени. Внутри античности, где сама суть полиса делала массовую армию невозможной (в сравнении с малыми размерами всех античных форм, в том числе и тактических, число участвовавших в битвах при Каннах, Филиппах и Акции представляется совершенно чудовищным), вторая тирания ввела механическую технику, причем сделал это Дионисий Сиракузский, и сразу в грандиозном масштабе*.
* Т е в сравнении с совершенно ничтожной прочей техникой античности, между тем как, если сравнить ее, например, с ассирийской и китайской, она не покажется такой уж значительной
Лишь теперь становится возможной осада, как осада Родоса (305), Сиракуз (213), Карфагена (146), Алезии (52), где сразу же выявляется возрастающее значение скорости даже для античного способа ведения войны. И по этим же причинам римский легион, структура которого есть ведь творение именно эллинистической цивилизации, действует в сравнении с афинским или спартанским ополчением V в как машина. В Китае «того же времени», начиная с 474 г., этому соответствует выделывание железа для рубящего и колющего оружия, а начиная с 450 г. легкая кавалерия по монгольскому образцу вытесняет тяжелые боевые колесницы и необычайный размах обретает борьба за крепости*.
* В первой части книги социалиста Мо-цзы, относящейся к этой эпохе, трактуется всеобщая любовь к людям, во второй – крепостная артиллерия – своеобразное подтверждение противоречия, существующего между истинами и фактами: Forke в Ostasiat. Ztschr., VIII (Hirthnummer).
Заложенная в существе цивилизованного человека склонность к скорости, подвижности и массовым воздействиям связалась в конце концов в западноевропейско-американском мире с фаустовской волей к господству над природой и привела к динамичным методам, которые еще Фридрих Великий объявил бы сумасбродными, но в соседстве с нашей транспортной и промышленной техникой они представляются чем-то совершенно естественным. Наполеон поместил артиллерию на конную тягу, т. е. сделал ее высокоподвижной, а массовую революционную армию он расформировал, превратив ее в систему высокоманевренных независимых соединений и доведя их чисто физическое действие уже при Ваграме и под Москвой до настоящего «частого» и «ураганного» огня. Вторую фазу знаменует собой, что весьма показательно, американская Гражданская война 1861-1865 гг., когда был впервые значительно превышен порядок величин наполеоновской эпохи также и по численности войск**:
** Более 1,5 млн человек на едва 20 млн населения северных штатов.
здесь были впервые опробованы железные дороги для перемещения крупных воинских контингентов, электрический телеграф – для службы связи, находящийся в течение месяца в открытом море паровой флот – для блокады, и были изобретены броненосец, торпеда, нарезное огнестрельное оружие и сверхкрупные орудия огромной дальнобойности*** 590.
*** Совершенно новые задачи решались также в области ускоренного возведения дорог и мостов: предназначавшийся для наиболее тяжелых воинских эшелонов мост Чаттануга в 240 м длины и 30 м высоты был построен в 4,5 дня.
Третий этап обозначает разыгравшаяся после прелюдии русскояпонской войны****
**** Современная Япония так же принадлежит к западной цивилизации, как «современный» Карфаген ок. 300 г. принадлежал к античной.
мировая война: она поставила себе на службу воздушные и подводные вооружения и сообщила значение нового оружия скорости совершения изобретений; своей высшей точки, быть может, достиг в эту войну объем используемых средств – но ни в коем случае не интенсивность их применения. Однако затрачиваемым силам повсюду в эту эпоху соответствует и жесткость принимаемых решений. Прямо в начале китайского периода Чжаньго происходит полное уничтожение государства By (472), что не было бы возможно при рыцарских нравах предыдущего периода Чунь цю. Уже в мире, заключенном в Кампоформио, Наполеон вышел далеко за рамки того, что было принято в XVIII в., а начиная с Аустерлица он взял за обыкновение так использовать военные успехи, что абсолютно никаких границ, помимо чисто материальных, для него уже не существовало. Последний еще возможный шаг в этом направлении делается заключением мира типа Версальского, где сделан решительный отказ от самой идеи завершения, но оставлена открытой возможность выдвигать все новые условия при всякой новой ситуации. Развитие по тому же пути обнаруживает и последовательность трех Пунических войн. Сама идея стереть с лица земли одну из ведущих державных сил, идея, известная каждому из высказывания Катона (сделанного на совершенно трезвую голову) «Carthaginem esse delendam», и в голову бы не пришла победителю при Заме591, а Лисандру, принудившему Афины к капитуляции, она (несмотря на то, что практика античных полисов была весьма зверской) представилась бы кощунством по отношению сразу ко всем богам.
Эпоха борющихся государств начинается для античности с битвы при Ипсе (301), определившей число великих держав на Востоке равным трем, и с римской победы при Сентии (295) над этрусками и самнитами, создавшей на Западе наряду с Карфагеном еще и среднеиталийскую великую державу. Однако античная привязанность к близкому и нынешнему привела к тому, что Рим, так и оставшись незамеченным, завоевал в итоге Пирровой авантюры италийский юг, посредством первой войны с Карфагеном море, усилиями Гая Фламиния – кельтский север. И та же античная ограниченность явилась причиной того, что так и остался непонятым даже Ганнибал, быть может единственный человек своего времени, не исключая и римлян, который отчетливо предвидел дальнейшее развитие событий. Это при Заме, а вовсе не при Магнесии592 и Пидне были побеждены эллинистические восточные державы. Совершенно напрасно пытался теперь великий Сципион избежать всяких завоеваний, испытывая неподдельный страх перед судьбой, предстоявшей полису, отягощенному задачами мирового господства. И напрасно его окружение против воли абсолютно всех кругов настояло на Македонской войне – с тем только, чтобы после, ничего не опасаясь, предоставить Восток самому себе. Империализм оказывается столь неизбежным результатом всякой цивилизации, что хватает народ за грудки и заставляет играть роль господина, если тот от нее уклоняется. Римская империя не была завоевана. Orbis terrarum сам сложился в эту форму и принудил римлян дать ему свое имя. Это вполне по-античному. Между тем как китайские государства защищали в ожесточенных войнах самые последние остатки своей независимости, Рим начиная со 146 г. приступил к превращению в провинции массы стран, лежащих на востоке, только потому, что иного средства против анархии более не существовало. Но следствием этого было также и то, что внутренняя форма Рима, последняя еще сохранявшаяся в неприкосновенности, распалась под таким бременем и вылилась в гракховские беспорядки. Этому не сыскать другого примера: финальная борьба за империю разворачивается уже вообще не между государствами, но между двумя партиями одного города; однако форма полиса иного выхода и не допускала. То, что некогда звалось Спартой и Афинами, теперь называется партиями оптиматов и популяров. В гракховской революции, которой уясе в 134 г. предшествовала первая рабская война, Сципион Младший был тайно убит, а Гай Гракх умерщвлен в открытую – вот первые принцепс и трибун в качестве политических центров сделавшегося бесформенным мира. Если в 104 г. римские городские массы впервые передали impenum – беззаконно и в результате смуты – частному человеку Марию, то глубинный смысл этого действа можно сопоставить с принятием мистического императорского титула Цинь в 288 г.- на горизонте внезапно вырисовывается неизбежный финал эпохи – цезаризм.
Наследником трибунов является Марий, который, как и они, связывает чернь с финансовыми воротилами и в 87 г. в массовом порядке уничтожает старую знать; наследником принцепса был Сулла, который в 82 г. своими проскрипциями уничтожил сословие крупных финансистов. Начиная с этого момента великие решения проводятся стремительно, как в Китае после вступления на престол Ин Чжена. Принцепс Помпеи и трибун Цезарь (трибун не по должности, но по позиции) еще представляют партии, однако в Лукке они совместно с Крассом в первый раз поделили между собой мир. Когда наследники Цезаря сражались при Филиппах с его убийцами, то были еще группы; при Акции это уже исключительно отдельные личности: цезаризм может реализоваться и так.
В основе соответствующего развития внутри арабского мира вместо телесного полиса лежит как форма магический consensus: в нем и через него осуществляются факты, и он до такой степени исключает разделение политических и религиозных тенденций, что даже городское, буржуазное стремление к свободе, с зарождением которого эпоха борющихся государств начинается также и здесь, является в ортодоксальном обличье и потому оставалось доныне почти совсем не замеченным*.
* Сколько-нибудь глубокого исследования политико-социальной истории арабского мира не имеется, точно так же как и китайского Исключение составляет лишь считавшееся вплоть до настоящего времени античным развитие западной его окраины до Диоклетиана
То, что некогда осуществили в формах феодального государства Сасаниды, а по их образцу и Диоклетиан, было продиктовано стремлением освободиться от халифата. Начиная с Юстиниана и Хосрова Аноширвана здесь приходится выдерживать натиск фронды, которым предводительствуют наряду с главами греческой и маздаистской церкви персидско-маздаистская знать- прежде всего Ирака, греческая знать – прежде всего Малой Азии и расколовшаяся между обеими религиями высшая армянская знать. Уже почти достигнутый в VII в. абсолютизм оказывается внезапно ниспровергнутым в результате нападения на него строго аристократического в изначальных своих политических моментах ислама. Ибо если рассматривать под таким углом зрения те малочисленные арабские роды*,
* Тех, кто в свите первых завоевателей распространились от Туниса до Туркестана и повсюду сразу же образовали замкнутое в самом себе сословие новых властителей, было несколько тысяч человек, о каком-то «арабском переселении народов» и речи быть не может
что берут повсюду власть в свои руки, то следует отметить, что уже очень скоро они образуют в завоеванных странах новую высшую знать крепкой расы с колоссальным чувством собственного достоинства, опуская тем самым исламскую династию до одного уровня с «одновременной» ей английской. Гражданская война между Османом и Али (656-661) является выражением подлинной фронды и вращается исключительно вокруг интересов двух семейных кланов и их приверженцев. Исламские тори и виги VIII в., как и английские XVIII в., вершат большую политику единолично, и их клики и семейные распри более важны для истории эпохи, чем все события в правящем доме Омейядов (661-750).
Однако с падением этой жизнерадостной и просвещенной династии, резиденция которой находилась в Дамаске, т. е. в западно-арамейской – и монофизитской – Сирии, вновь заявляет о своих правах естественный центр арабской культуры: восточноарамейский регион, некогда опорный пункт Сасанидов, теперь же Аббасидов, который вне зависимости от того, образован ли он персами или же арабами, принадлежит ли к маздаистской, несторианской или исламской религии, неизменно несет в себе одну и ту же великую линию развития и неизменно остается образцом для Сирии точно так же, как и для Византии. Из Куфы начинается движение, приведшее к падению Омейядов и их ancien regime, и движение это имеет характер социальной революции, направленной против прасословий и благородной традиции вообще, что во всей значительности этого факта до сих пор признано не было**.
** J Wellhausen Das arabische Welt und sem Sturz, 1902, S 309 ff
Оно начинается среди мавали594, мелкой буржуазии на Востоке, и с ожесточенной враждебностью обращается против арабского элемента- не постольку, поскольку он является поборником ислама, но поскольку он образует новую знать. Только что обращенные мавали, почти сплошь бывшие маздаисты, воспринимают ислам с большей серьезностью, чем сами арабы, которые несут в себе еще и сословный идеал. Уже в армии Али выделились всецело демократические и пуританские хариджиты595. В их кругах впервые дает о себе знать союз фанатического сектантства и якобинства. Здесь возникло тогда не только шиитское направление, но и наиболее ранний подступ к коммунистическому течению хурамийа596, возводимому к Маздаку*
* С 272.
и вызвавшему впоследствии колоссальное восстание под предводительством Бабека. Аббасиды вовсе не были так уж по душе восставшим в Куфе; то, что их вообще допустили в качестве офицеров, была заслуга исключительно их дипломатической ловкости, но в результате этого они в конце концов (почти как Наполеон) смогли вступить во владение наследством распространившейся по всему Востоку революции. После победы они отстроили Багдад, этот воссозданный заново Ктесифон и памятник поражению феодального арабского элемента; и эта первая мировая столица молодой цивилизации становится в 800-1050 гг. ареной тех событий, которые ведут от бонапартизма к цезаризму, от халифата к султанату, ибо как в Багдаде, так и в Византии это и есть магический тип бесформенных сил, которые в конечном итоге только здесь и возможны.
Таким образом, необходимо давать себе ясный отчет в том, что и в арабском мире демократия представляет собой сословный идеал, причем идеал городского человека, и есть выражение желания освободиться от старых привязанностей к земле, будь то пустыня или чернозем. «Нет» в отношении халифской традиции облачается в многочисленные формы и вполне может обойтись без свободомыслия и конституции в нашем смысле. Магический дух и магические деньги оказываются «свободными» на иной манер. Византийское монашество либерально вплоть до бунта, причем не только против двора и знати, но также и против высших церковных властей, которые, соответствуя здесь готической иерархии, оформляются уже до Никейского собора. Consensus правоверных, «народ» в наиболее дерзновенном смысле слова был равно угоден Богу (Руссо бы сказал – природе) и свободен от всех сил крови. Знаменитая сцена, когда настоятель Феодор Студит возвещал императору Льву V свою покорность (813), по значимости равна взятию Бастилии – в магических формах**.
** Dietench, Byz. Charakterkopfe, S. 54: «Слушай же, раз ты желаешь получить от нас ответ Павел сказал' «Иных Бог поставил в церкви апостолами, других пророками» Про императоров же он ничего не сказал. – Даже если нам повелит ангел, мы его не послушаем; так насколько же меньше можем мы послушаться тебя!» 597
Немного времени спустя начинается восстание чрезвычайно благочестивых и радикальных в социальных вопросах павликиан***,
*** С.330
которые основали по другую сторону Тавра собственное государство, своими набегами опустошали всю Малую Азию, громили одно императорское ополчение за другим и были приведены к покорности лишь в 874 г. Это всецело соответствует религиозно-коммунистическому движению хурамийа к востоку от Тигра и до Мерва, вождь которого Бабек потерпел поражение лишь в итоге 20-летней борьбы (817-837)*,
* Huart, Geschichte der Araber, 1914,1, S. 299.
и другому- карматов598 на Западе (890-904), которое, передавая возмущение дальше, распространялось из Аравии по всем сирийским городам вплоть до берегов Персии. Однако наряду с этим для политической борьбы существовали и совершенно другие обличья. Теперь, когда мы узнаем, что византийская армия была настроена иконоборчески и поэтому военная партия противостояла приверженной иконам монашеской партии, все страсти, кипевшие в столетие иконоборчества (740840), представляются нам в совершенно ином свете и мы понимаем, что конец кризиса (843), окончательное поражение иконоборцев и одновременно монашеской политики независимой церкви, имеет смысл реставрации в духе 1815 г.**
** Krumbacher, Byzant. Literaturgesch., S. 969.
И наконец, да это время приходится чудовищное восстание рабов в Ираке, головной вотчине Аббасидов, и его факт внезапно проливает свет на целый ряд других социальных потрясений о которых признанные историки ничего не рассказывают. Али, этот Спартак ислама, вместе со сбежавшимися к нему толпами основал в 869 г. к югу от Багдада настоящее негритянское государство, выстроил себе резиденцию, Мухтара, и распространил свою власть далеко в Аравию и Персию, где к нему присоединялись целые племена. В 871 г. была взята Басра, первый по значению порт исламского мира с населением почти в миллион человек, жители вырезаны, а сам город сожжен. Это государство рабов было уничтожено лишь в 883 г.
Таким образом, сасанидско-византийская государственная форма оказывается постепенно опустошенной, и на место седой традиции высшего чиновничества и придворной знати приходит беспредпосылочная, всецело персональная власть личных дарований: султанат. Ибо это есть специфически арабская форма, появляющаяся одновременно в Византии и Багдаде и проходящая по пути от бонапартистских зачинов ок. 800 г. к завершенному цезаризму турок-сельджуков, начиная с 1050 г. Форма эта чисто магическая, она принадлежит лишь этой культуре и в обособленности от глубочайших предпосылок ее души понята быть не может. Халифат, эта квинтэссенция политического, чтобы не сказать космического такта, не упраздняется, ибо халиф священен как признанный consensus'ом призванных представитель Бога; однако у него отнимается вся власть, связанная с понятием цезаризма, точно так же как Помпеи и Август фактически, а Сулла и Цезарь также и номинально отделили эту власть от старинных римских конституционных форм. Под конец халифу остается столько же власти, сколько сенату и комициям, к примеру, при Тиберии. Некогда символом стала вся полнота сформированности – в праве, одеянии и нраве. Теперь она – облачение, причем облачение бесформенного, чисто фактического правления.
Так, рядом с Михаилом III (842-867) стоит Варда, рядом с Константином VII (912-959) – названный соимператором Роман*.
* К последующему – Krumbacher, S. 969-990; С. Neumann, Die Weltstellung des byzantinischen Reiches vor den Kreuzzugen, 1894, S. 21 ff.
В 867 г. бывший конюх Василий, это бонапартовское явление, свергает Варду и основывает мундирную армянскую династию (до 1081)600, в которой вместо императоров по большей части правят генералы, обладатели крепкой руки, такие, как Роман, Никифор и Варда Фока. Величайший среди них – Иоанн Цимисхий (969-976), по-армянски Кюр Зан. В Багдаде в роли армян выступали турки. Одному из их предводителей халиф Аль Ватик в 842 г. впервые присвоил титул султана. С 862 г. турецкие преторианцы оказываются в роли опекунов своих господ, и в 945 г. Ахмед, основатель султанской династии Бундов, по всей форме ограничивает халифа исключительно духовным достоинством. Начиная с этого момента в обеих мировых столицах развертывается беспощадная борьба могущественных провинциальных родов за высшую власть. Когда на христианской стороне прежде всего Василий II принимает меры против владельцев крупных латифундий, это ни в малой степени не имеет значения социального законодательства. Это есть акт самозащиты того, кто в данный момент обладает властью, от возможных наследников и потому в высшей степени сходно с проскрипциями Суллы и триумвиров. Дуке, Фоке и Склиру принадлежало пол-Малой Азии; канцлера Василия, который со своим баснословным состоянием мог содержать целую армию**,
** Krumbacher, S 993
давно уже сравнивают с Крассом. Однако собственно императорская эпоха начинается лишь с туроксельджуков***.
*** И гениальный Маниак, провозглашенный армией на Сицилии императором и погибший в 1043 г во время похода на Византию, был наверняка туркомб0 .
Их вождь Тогрул-бек завоевал в 1043 г. Ирак, в 1049 г. – Армению и принудил в 1055 г. халифа передать ему наследственный султанат. Его сын Алп-Арслан завоевал Сирию и в результате битвы при Манцикерте – Восточную Малую Азию. Остаток Византии не имел для последующих судеб турецкоарабской империи никакого значения.
Тот же период, однако, скрывается в Египте под названием «периода гиксосов». Между XII и XVIII династией пролегают два столетия****,
**** 1785-1580 гг К последующему- Ed Meyer, Gesch. d. Altertums I, § 298 ff, Weill, La fin du moyen empire egyptien, 1918. To, что верно именно ука занное Мейером начало периода в отличие от даты по Питри (1670), уже давно доказано на основании толщины раскопанных слоев и темпа развития стиля, в том числе и минойского, а здесь удостоверяется также и сравнением с соответствующими отрезками других культур.
начинающиеся крушением достигшего своего пика при Сесострисе III*
* С. 409.
ancien regime, в конце же их помещается императорская эпоха Нового царства. Уже само перечисление династий позволяет сделать заключение о разразившейся катастрофе. В списках царей имена стоят плотно друг за другом и одно подле другого – узурпаторы самого темного происхождения, генералы, люди с диковинными титулами, зачастую царствующие лишь по нескольку дней. Сразу же с восхождением на трон первого царя XIII династии прерываются записи уровня Нила в Семне, с его преемником – в Кахуне. Это время – время великой социальной революции, и его картину мы находим в Лейденском папирусе**.
** Erman, Die Mahnworte ernes agyptischen Propheten, Site. PreuB. Akad., S. 804 ff.: «Высшие должности упразднены, земли царства завоеваны немногочисленными неблагоразумными, и советы древнего государства образуют дворы выскочек; управление прекратилось, акты уничтожены, все социальные различия сметены, суды попали в руки черни. Благородные люди голодают и ходят в лохмотьях; их детей расшибают о стены, и вышвыривают мумии из гробниц; немногие становятся богатыми и кичатся во дворцах своими стадами и кораблями, которые они забрали у законных владельцев; бывшие рабыни произносят громкие речи, и чужеземцы чувствуют себя вольготно. Грабеж и убийство правят бал, города опустошаются, общественные здания сжигаются. Урожаи падают, никто больше не думает о чистоплотности, рождения становятся редки; «ах, если бы человеческий род пресекся!»»602 Вот картина поздней революции крупного города- неважно, эллинистической (с. 430) или же происходившей в 1789 и 1871 гг. в Париже. Это толпы мировой столицы, лишенные собственной воли орудия честолюбия своих вождей, сравнивающие с землей все остатки порядка, желающие видеть в окружающем их мире хаос, потому что они несут его в себе Вызываются ли эти циничные и безнадежные попытки чужеземцами, как те, что совершались гиксосами и турками, или же рабами, как Спартак и Али, требовали ли здесь распределения собственности, как в Сиракузах, или несли перед собой книгу, как «Капитал», – все это одна лишь поверхность Совершенно безразлично, какие лозунги разносит ветер, если в это время топоры вышибают двери и раскраивают черепа Уничтожение – вот что является здесь настоящим и единственным побуждением, а цезаризм- единственным результатом Мировая столица, этот пожирающий землю демон, привела в движение своих лишенных корней и будущего людей, уничтожая, они умирают массами они бы наполнили армию триумвиров и, быть может, в конце концов поставили бы своих вождей на их место. На что отваживались тогда чужаки, показывает пример Югурты. Не имеет абсолютно никакого значения, кем они были – телохранителями, восставшими рабами, якобинцами или чуждыми племенами в полном составе. Важно то, чем они были на протяжении ста лет для египетского мира. В конце концов они основали государство на Восточной Дельте и отстроили свою резиденцию, Аварис*. Один из их предводителей, Хиан, присвоивший вместо титула фараона вполне революционные имена Обнимающий Страны и Государь Молодого Воинства (столь же революционные, как consul sine collega и dictator perpetuus603 в цезарианское время), человек, быть может напоминавший Иоанна Цимисхия, распоряжался над всем Египтом и разнес славу о своем имени до Крита и Евфрата. Однако после него начинается борьба всех номов за власть, и победителем из нее выходит с Амасисом фиванская династия.
За свержением правительства и победой толпы следует восстание в армии и восхождение честолюбивых солдат. Здесь появляется, приблизительно с 1680 г., имя «проклятых», гиксосов***,
*** В папирусе говорится «народ лучников со стороны» Это варварские наемные войска, к которым присоединилось собственное молодое воинство
которым историки Нового царства, не понимавшие или не желавшие понимать смысла данной эпохи, прикрыли позор этих лет. Нет никакого сомнения в том, что эти гиксосы играли здесь ту же роль, что армяне в Византии, и не иной была бы судьба кимвров и тевтонов, победи они Мария и его пополненные из подонков крупного города легионы: своими постоянно обновляющимися
Для нас эпоха борющихся государств началась с Наполеона и его насильственных мероприятий. Это в его голове впервые зародилась идея военного и в то же время глубоко народного мирового господства, коренным образом отличного от империи Карла V и даже современной Наполеону английской колониальной империи. Если XIX век небогат большими войнами (и революциями) и самые тяжелые кризисы были преодолены дипломатическими средствами, на конгрессах, то причина этого заключается как раз в постоянной сверхнапряженной готовности к войне, так что в последнюю минуту страх перед последствиями не раз приводил к откладыванию окончательного решения и к замене войны политическими шахматными ходами. Ибо этот век- век гигантских постоянных армий и всеобщей воинской обязанности. Мы еще очень мало от него ушли, для того чтобы прочувствовать всю жуть этого зрелища и его беспрецедентность для всей мировой истории. Со времени Наполеона сотни тысяч, а под конец и миллионы солдат постоянно готовы к выступлению, на рейдах стоят колоссальные флоты, обновляющиеся каждые десять лет. Это война без войны, война-аукцион по количеству вооружений и по боевой готовности, война чисел, скорости, техники, и дипломаты ведут переговоры не между дворами, но между ставками верховных главнокомандующих Чем дольше отсрочка разрядки, тем чудовищнее средства, тем нестерпимее напряжение. Это фаустовская, динамическая форма борющихся государств в первое столетие ее существования, однако разрядкой мировой войны столетие завершилось. Ибо восходящий к Французской революции, всецело революционный в данной своей форме принцип всеобщей воинской обязанности вместе с развивающимися из него тактическими средствами оказался преодолен воинским призывом этих четырех лет*.
* Как воодушевляющая идея он может сохраняться и дальше, в действительности же он больше никогда не будет применен
Постоянные армии будут впредь постепенно сменяться профессиональными армиями добровольных и бредящих войной солдат, миллионы снова сменятся сотнями тысяч, однако как раз по этой причине предстоящее второе столетие будет действительно столетием борющихся государств. Ибо простое существование этих армий войны вовсе не отменяет. Они здесь для войны, и они ее хотят. Через два поколения появятся те, чья воля сильнее суммарной воли всех жаждущих покоя. В эти войны за наследство целого мира будут вовлечены континенты, мобилизованы Индия, Китай, Южная Африка, Россия, ислам, в дело будут введены новые и сверхновые техника и тактика. Великие центры мировых столиц будут по собственному произволению распоряжаться меньшими государствами, их регионами, их экономикой и людьми: все это теперь лишь провинция, объект, средство к цели, чья судьба не имеет значения для великого течения событий. В немногие годы мы выучились не обращать внимания на такие вещи, которые перед войной привели бы в оцепенение весь мир. Кто сегодня всерьез задумывается о миллионах, погибающих в России?
То и дело раздающийся в промежутке между этими катастрофами, полными крови и ужасов, призыв к примирению народов и к миру на Земле является неизбежным отзвуком и фоном колоссальных событий, и потому наличие такого призыва следует предполагать и там, где на этот счет нет никаких свидетельств, как в Египте периода гиксосов, в Багдаде и Византии. Можно как угодно расценивать желание этого, однако следует иметь мужество видеть вещи такими, как они есть. Это-то и есть отличительный признак человека расы, лишь в существовании которого и появляется история. Если жизни суждено быть великой, она сурова. Такая жизнь допускает выбор только между победой и поражением, и жертвы, принесенные за победу, составляют часть ее. Ибо все то, что, жалуясь и суетясь, хлопочет здесь подле событий, есть не более чем литература – писаная, мыслимая, проживаемая литература. Все это – чистые истины, затеривающиеся в суматохе фактов. Истории никогда даже и в голову не приходило обращать внимание на подобные предложения. Уже в 535 г. Сян Суй пытался организовать Лигу мира. В эпоху борющихся государств империализму (льянхэн), прежде всего южными странами на Янцзы, противопоставляется идея федерации народов (хэцзун)*: с самого начала она была обречена, как все половинчатое, встающее на пути у целого, и исчезла еще до окончательной победы Севера. Однако и то, и другое было обращено против антиполитического вкуса даосистов, пошедших в эти жуткие столетия на духовное саморазоружение, принизив себя тем самым до простого материала, используемого в великих решениях другими и для других. Вот и римская политика, как ни чужда была античному духу сама идея предварительного обдумывания, все же как-то попробовала привести мир в систему равноупорядоченных сил, которая бы сделала дальнейшие войны бессмысленными: тогда, когда после поражения Ганнибала Рим отказался от поглощения Востока. Результат был столь неутешителен, что партия Сципиона Младшего, дабы положить конец хаосу, перешла к решительному империализму, хотя ее вождь и предвидел с полной ясностью судьбу своего города, в высшей степени обладавшего античной неспособностью хоть что-то организовать. Однако путь от Александра к Цезарю однозначен и неизбежен, и наиболее сильная нация всякой культуры должна по нему пройти вне зависимости от того, желает ли она этого и знает ли о том или нет.
От суровости этих фактов не укроешься. Гаагская мирная конференция 1907 г. была прелюдией мировой войны. Вашингтонская 1921 г. явится ею для новых войн. История этого времени более не остроумная, протекающая в благовоспитанных формах игра на «больше-меньше», из которой в любой момент можно выйти. Погибнуть или устоять – третьего не дано. Единственная мораль, которую допускает сегодня логика вещей, – это мораль альпиниста на крутом гребне. Минутная слабость, и все кончено. Однако вся сегодняшняя «философия» – не что иное, как внутреннее капитулянтство и саморасслабление, и еще трусливая надежда на то, что с помощью мистики удастся увильнуть от фактов. То же было и в Риме. Тацит рассказывает**, как знаменитый Музоний Руф попытался воздействовать на легионы, стоявшие в 70 г. под стенами Рима, читая им лекции о благах мира и бедстьиях войны, и ему едва удалось уйти подобру-поздорову. Полководец Авидий Кассий называл императора Марка Аврелия философствующей старушонкой.
Таким образом, колоссальным становится значение того, что сохраняют в себе нации в XX в. в плане древней и великой традиции, исторической оформленности, проникшего в кровь опыта.
Ср названную в прим История III 81
на с. 443 работу Питона
Творческое благочестие, или же, – если мы хотим постигнуть это с большей глубиной, – древлерожденный такт из отдаленного раннего времени, формообразующе продолжающий свое действие в воле, связывается для нас исключительно с такими формами, которые старше Наполеона и революции*,
* Сюда относится также и американская конституция, чем только и объясняется удивительное благоговение, которое испытывает в ее отношении американец, даже когда он ясно сознает ее несовершенство
с формами органическими, а не запроектированными. Всякий сохраняющийся в существовании какого-либо замкнутого меньшинства остаток в этом роде, как бы мал он ни оказался, достаточно скоро становится неизмеримой ценностью и производит такие исторические действия, возможности которых никто в данный момент не предполагает. Традиции старинной монархии, старинной знати, старинного благородного общества, поскольку они еще достаточно здоровы, чтобы удержаться поодаль от политики как гешефта или от политики, проводимой ради абстракции, поскольку в них наличествуют честь, самоотверженность, дисциплина, подлинное ощущение великой миссии, т. е. расовые качества, вымуштрованность, чутье на долг и жертву, – эти традиции способны сплотить вокруг себя поток существования целого народа, они позволят перетерпеть это время и достичь берегов будущего. «Быть в форме» (in Verfassung) – от этого зависит теперь все. Приходит тяжелейшее время из всех, какие только знает история высокой культуры. Последняя раса, остающаяся «в форме», последняя живая традиция, последний вождь, опирающийся на то и другое, – они-то и рвут ленточку на финише как победители.
Цезаризмом я называю такой способ управления, который, несмотря на все государственно-правовые формулировки, вновь совершенно бесформен по своему внутреннему существу. Не имеет совершенно никакого значения то, что Август в Риме, Хуанди в Китае, Амасис в Египте, Алп-Арслан в Багдаде облекают занимаемое ими положение стародавними обозначениями. Дух всех этих форм умер**.
** Цезарь прекрасно это понял «Nihil esse rem publicam, apellationem modo sine corpore ac specie»604 (Светоний, Цезарь 77)
И потому все учреждения, с какой бы тщательностью ни поддерживались они в правильном состоянии, начиная с этого момента не имеют ни смысла, ни веса. Значима лишь всецело персональная власть, которой в силу своих способностей пользуется Цезарь или кто угодно другой на его месте. Это возврат из мира завершенных форм к первобытности, к космически-внеисторическому. На место исторических эпох снова приходят биологические периоды*.
* С. 52
В начале, там, где цивилизация движется к полному расцвету – т. е. сегодня, – высится чудо мировой столицы, этот великий каменный символ всего бесформенного, чудовищного, великолепного, надменно распространяющегося вдаль. Оно всасывает в себя потоки существования бессильной деревни, эти человеческие толпы, передуваемые с места на место, как дюны, как текучий песок, ручейками струящийся между камней. Дух и деньги празднуют здесь свою величайшую и последнюю победу. Это самое искусное и самое изысканное из всего, что являлось в светомире человеческому глазу, нечто жутковатое и невероятное, пребывающее уже почти по ту сторону возможностей космического формообразования, Затем, однако, вперед снова выступают безыдейные фактыфакты как они есть, во весь их колоссальный рост. Вечнокосмический такт окончательно преодолел духовные напряжения нескольких столетий. В образе демократии восторжествовали деньги. Было время, когда политику делали только они, или почти что только они. Однако стоило им разрушить старинные культурные порядки, как из хаоса является новая, всепревосходящая, достигающая до первооснов всего становления величина: люди цезаревского покроя. Императорское время знаменует собой, причем во всякой культуре, конец политики духа и денег. Силы крови, первобытные побуждения всякой жизни, несломленная телесная сила снова вступают в права своего прежнего господства. Раса вырывается наружу в чистом и неодолимом виде: побеждает сильнейший, а все прочее – его добыча. Она захватывает мироправство, и царство книг и проблем цепенеет или погружается в забвение. Начиная с этого момента вновь возможны героические судьбы в стиле предвремени, не подергиваемые в сознании флером каузальности. Больше нет никакой внутренней разницы между жизнью Септимия Севера и Галлиена или Алариха и Одоакра. Рамсес, Траян, Ву-ти принадлежат единообразному биению внеисторических временных пространств**.
** С. 52
С началом императорского времени нет больше никаких политических проблем. Люди удовлетворяются существующим положением и наличными силами. Потоки крови обагрили в эпоху борющихся государств мостовые всех мировых столиц, чтобы превратить великие истины демократии в действительность и вырвать права, без которых жизнь была не в жизнь. Теперь эти права завоеваны, однако внуков даже наказаниями не заставишь ими воспользоваться. Еще сто лет – и даже историки уже не понимают этих старых поводов для раздора. Уже ко времени Цезаря приличная публика почти не участвовала в выборах*.
* В речи за Сестия Цицерон указывает на то, что на плебисцитах присутствует по пять человек от каждой трибы, которые к тому же принадлежат к другой трибе Однако и эти пятеро приходят сюда лишь для того, чтобы продаться власть имущим. А ведь пятидесяти лет не прошло с тех пор, как италики за это самое право голоса гибли массами.
Вся жизнь великого Тиберия была отравлена тем, что наиболее способные люди его времени уклонялись от политики, а Нерон даже угрозами не мог больше заставить всадников явиться в Рим, чтобы воспользоваться своими правами. Это конец большой политики, некогда служившей заменой войне более духовными средствами, а теперь вновь освобождающей место войне в ее наиболее первозданном виде.
Поэтому когда Моммзен**
** И что весьма примечательно, также и Эд Мейер в своем шедевре «Монархия Цезаря», единственном посвященном этому времени труде, поднимающемся на уровень государственного мышления (и еще раньше этого – в статье об императоре Августе, Kl Schr.S 441 ff
глубокомысленно разбирает созданную Августом «диархию» с ее разделением в ней полномочий между принцепсом и сенатом, это свидетельствует о полном непонимании глубинного смысла эпохи. Сотней лет раньше такая конституция была бы чем-то реальным, однако именно поэтому мысль о ней и в голову не могла прийти никому из людей, обладавших тогда властью. Теперь же она не означает ничего, кроме попытки слабой личности обмануться в отношении несомненных фактов с помощью чистых форм. Цезарь видел вещи так, как они есть, и безо всякой сентиментальности устраивал свое господство, как того требовала практика. Законодательство последних месяцев его жизни было ориентировано исключительно на переходные меры, ни одна из которых не задумывалась на продолжительный срок. Это-то всегда и упускалось из виду. Он был слишком глубоким знатоком предмета, чтобы в этот момент, непосредственно перед парфянским походом, заранее предвидеть дальнейшее развитие событий и желать установить его окончательные формы. Август же, как и Помпеи до него, не был хозяином своей свиты, но всецело зависел от нее и ее воззрений. Форма принципата вовсе им не изобреталась, но была доктринерским осуществлением застарелого партийного идеала, набросанного другим слабаком, Цицероном***.
*** «О государстве»- предназначенная для Помпея памятная записка от 54 г
Когда 13 января 27 г. Август в ходе задуманной от чистого сердца, однако оттого лишь еще более бессмысленной сцены передал «сенату и народу римскому» государственную власть, трибунат он придержал для себя, а на самом деле то был единственный фрагмент политической действительности, который имел тогда значение. Трибун был легитимным преемником тирана*,
* С. 418
и уже Гай Гракх придал в 122 г. этому титулу такое содержание, которое ограничивалось уже не пределами должностных полномочий, но лишь персональными талантами его обладателя. Прямая линия пролегает от него через Цезаря и Мария к юному Нерону, когда он выступил против политических замыслов своей матери Агриппины. Напротив того, принцепс**
** С. 434
сделался отныне и впредь лишь облачением, рангом, возможно еще имевшим общественную значимость, однако политическим фактом уже не являвшимся. Именно это понятие было в теории Цицерона окружено озаряющим сиянием, и уже им оно было связано с Divus***.
*** «На «Сон Сципиона»» VI 26, где богом назван тот, кто управляет государством так, quam hunc mundum ille pnnceps deus605
И наоборот, «сотрудничество» сената и народа представляет собой старомодную церемонию, в которой жизни было не больше, чем во вновь учрежденных Августом ритуалах Арвальских братьев. Из великих партий эпохи Гракхов давно уже получились свиты, цезарианцы и помпеянцы, и в конце концов, с одной стороны, осталось лишь бесформенное всесилие, «факт» в наибрутальнейшем смысле слова, «Цезарь» или тот, кто смог подчинить его своему влиянию, а с другой – горстка ограниченных идеологов, скрывавших свое неудовольствие за философией и, базируясь на ней, пытавшихся пропихнуть свой идеал заговорами. В Риме это были стоики, в Китае- конфуцианцы. Лишь теперь оказывается возможным понять знаменитое «великое книгосожжение», учиненное китайским Августом в 212 г. до Р. X. и запечатлевшееся в головах позднейших писак как проявление чудовищного варварства. Однако Цезарь-то пал жертвой стоических мечтателей, бредивших идеалом, сделавшимся невозможным****;
**** He случайно Брут, стоя подле трупа, выкрикнул имя Цицерона, как и то, что Антоний выделил этого последнего как идейного вдохновителя содеянного Однако «свобода» не означала ничего, кроме олигархии нескольких семей, ибо толпа своими правами давно уже наскучила Само собой разумеется и то, что рядом с духом за содеянным стояли также и деньги, крупная римская собственность, усматривавшая в цезаризме конец своего всесилия
культу divus'a в стоических кругах противопоставлялся культ Катона и Брута; философы в сенате (ставшем тогда своего рода аристократическим клубом) не уставали оплакивать гибель «свободы» и замышлять заговоры наподобие пизоновского 65 г., который со смертью Нерона едва не вызвал на свет давно забытые времена Суллы. Потому-то Нерон и казнил стоика Пета Тразею, а Веспасиан- Гельвидия Приска, и потому-то копии исторического сочинения Кремуция Корда, в котором Брут превозносился как последний римлянин, собирали по всему Риму и сжигали. То была мера защиты государства от слепой идеологии наподобие тех, о которых мы знаем в связи с Кромвелем и Робеспьером, и совершенно в том же положении находились китайские Цезари по отношению к школе Конфуция, которая, разработав некогда свой идеал государственного устройства, была теперь не в состоянии смириться с действительностью. Большое книгосожжение – это уничтожение части философско-политической литературы и упразднение преподавательского дела и тайных организаций*.
* Даосизм, напротив того, поддерживался, потому что проповедовал уход от всякой политики «Желаю видеть рядом только толстых», – говорит Цезарь у Шекспираб06
Обе империи продолжали такую защиту сотню лет: к тому времени изгладилось само воспоминание о партийнополитических страстях, а та и другая философия сделались господствующим миронастроением зрелого императорского времени**.
** Тацит этого уже не понимал Он ненавидит этих первых Цезарей, потому что они всеми мыслимыми средствами обрушивались на ползучую оппозицию в его окружении, оппозицию, которой, начиная с Траяна, больше не существовало *** С.343.
Однако мир является теперь ареной трагических семейных историй, которые приходят на смену истории государств, – тех, что повествуют об уничтожении дома Юлиев – Клавдиев и дома Ши Хуанди (уже в 206 до Р. X.), и тех, что мрачно просматриваются в судьбе государыни Хатшепсут и ее братьев (1501-1447). Это есть последний шаг к определенности. С установлением мира во всем мире (мира высокой политики) «сторона меча»*** в существовании отступает назад и снова господствует «линия прялки»: теперь имеется лишь частная история, частная судьба, частное честолюбие, начиная с жалких потребностей феллахов и до бессистемных распрей Цезарей из-за личного обладания миром. Войны в эпоху мира во всем мире- это частные войны, более чудовищные, чем все государственные войны, потому что они бесформенны.
Ибо мир во всем мире – который воцарялся уже часто – содержит в себе частный отказ колоссального большинства от войны, однако одновременно с этим и неявную их готовность сделаться добычей других, которые от войны не отказываются. Начинается все желанием всеобщего примирения, подрывающим государственные основы, а заканчивается тем, что никто пальцем не шевельнет, пока беда затронула лишь соседа. Уже при Марке Аврелии всякий город, всякая, пусть крохотная, территория думала лишь о себе и деятельность правителя была его частным делом, как деятельность всякого другого. Для тех, кто обитал далеко, он сам, его войска и цели были совершенно так же безразличны, как намерения германских вооруженных ватаг. Из этих душевных предпосылок развивается второе движение викингов. Пребывание «в форме» переходит с наций на шайки и свиты, следующие за авантюристами, кем бы они ни оказывались – Цезарями, отложившимися полководцами или царями варваров, для которых население в конечном счете не более чем составная часть ландшафта. Существует глубокое внутреннее родство между героями микенского предвремени и римскими солдатскими императорами, как, быть может, и между Менесом и Рамсесом II607. В германском мире вновь пробуждается дух Алариха и Теодориха, первая ласточка здесь – явление Сесила Родса; и чужие по крови палачи русского раннего времени от Чингиз-хана до Троцкого, между которыми залегает эпизод петровского царизма, ведь не так уж отличаются от многих претендентов латиноамериканских республик Центральной Америки, чьи частные схватки давно уже пришли на смену исполненному формы времени испанского барокко.
С формированием государства отправляется на покой и высокая история. Человек снова делается растением, прикрепленным к своей полоске, тупым и длящимся. На первый план выходят вневременная деревня, «вечный» крестьянин*,
* С 91, 365
зачинающий детей и бросающий зерно в Мать-Землю, – прилежное, самодостаточное копошение, над которым проносятся бури солдатских императоров. Посреди края лежат древние мировые столицы, пустые обители угасшей души, которые неспешно обживает внеисторическое человечество. Всяк живет со дня на день, со своим малым, нетороватым счастьем, и терпит. Массы гибнут в борьбе завоевателей за власть и добычу сего мира, однако выжившие заполняют бреши своей первобытной плодовитостью и продолжают терпеть дальше. И между тем как вверху происходит беспрестанная смена, кто-то побеждает, а кто-то терпит крах, из глубин возносятся молитвы, возносятся с могучим благочестием второй религиозности, навсегда преодолевшей все сомнения**.
** С 324.
Здесь, в душах, и только здесь, сделался действительностью мир во всем мире, Божий мир, блаженство седых монахов и отшельников. Он пробудил ту глубину выносливости в страдании, которой не узнал исторический человек за тысячу лет своего развития. Лишь с завершением великой истории вновь устанавливается блаженное, покойное бодрствование. Это – спектакль, бесцельный и возвышенный, как кружение звезд, вращение Земли, чередование суши и морей, льдов и девственных лесов на суше. Можно им восхищаться или, напротив, оплакивать- однако он разыгрывается перед нами.
III. Философия политики
15
Мы много, куда больше, чем нужно, размышляли над понятием «политика». Тем меньше мы понимаем, наблюдая действительную политику. Великие государственные деятели имеют обыкновение действовать непосредственно, причем на основе глубокого чутья фактов. Для них это настолько естественно, что им и в голову не приходит задумываться над общими фундаментальными понятиями этой деятельности- если предположить, что такие вообще существуют. Что делать, было им известно испокон веков. Соответствующая теория не отвечала ни их дарованию, ни вкусу. Профессиональные же мыслители, направлявшие свой взгляд на созданные людьми факты, внутренне пребывали в отдалении от этой деятельности и потому были способны лишь так и этак мудрить со своими абстракциями, а всего лучше- с мифическими образованиями, такими, как «справедливость», «добродетель», «свобода». Лишь намудрившись, они прикладывали свою меру к историческим событиям прошлого и в первую голову- будущего. За этим занятием они под конец забывали, что понятия – всего только понятия, и приходили к убеждению, что политика существует лишь для того, чтобы направлять ход мировых процессов в соответствии с идеалистическими предписаниями. А поскольку ничего подобного пока что нигде и никогда не случалось, политическое деяние представлялось им в сравнении с абстрактным мышлением таким ничтожным, что в своих книгах они всерьез спорили о том, существует ли вообще «гений поступка».
В противоположность этому ниже мы попытаемся дать вместо идеологической системы физиогномику политики, как она действительно делалась в ходе всей истории в целом, а не как должна была бы делаться. Задача состояла в том, чтобы проникнуть в глубинный смысл великих фактов, их «увидеть», прочувствовать в них символически значимое и описать его. Прожекты мироулучшателей не имеют с исторической действительностью ничего общего*.
* «Империи гибнут, хороший стих остается», – сказал В. фон Гумбольдт на поле битвы при Ватерлоо Однако личность Наполеона предопределила собой историю следующего столетия А что до хороших стихов, то насчет них спросил бы он прохожего крестьянина Они остаются- для преподавания литературы Платон вечен – для филологов Наполеон же внутренне господствует во всех час, в наших государствах и армиях, в нашем общественном мнении, во всем нашем политическом бытии, причем тем больше, чем меньше мы это сознаем
Потоки человеческого существования мы называем историей – постольку, поскольку воспринимаем их как движение, или родом, сословием, народом, нацией – поскольку воспринимаем их как движимое*.
* С. 377
Политика есть способ и манера, в которых утверждает себя это текучее существование, в которых оно растет и одерживает верх над другими жизненными потоками. Вся жизнь – это политика, в каждой своей импульсивной черточке, до самой глубиннейшей своей сути**.
** С. 118, 354 ***С 379.
То, о чем мы сегодня с такой охотой говорим как о жизненной энергии (витальности), наличное в нас «оно», во что бы то ни стало стремящееся вперед и вверх, этот слепой, космический, страстный порыв к самоутверждению и власти, растительно и расово остающийся связанным с Землей, «родиной», эта направленность и определенность к действию, – вот что, как жизнь политическая, отыскивает великие решения повсюду среди высшего человечества и должно их отыскивать, чтоб либо стать судьбой самому, либо ее претерпеть. Ибо человек растет или отмирает. Никакой третьей возможности не дано.
Поэтому знать, как выражение сильной расы, является политическим сословием в собственном смысле слова, и подлинным политическим способом воспитания является муштра, а не образование. Всякий великий политик, этот центр сил в потоке событий, имеет некое благородство в ощущении своей призванности и внутренней связанности. Напротив того, все микрокосмическое, всякий «дух» аполитичен, и потому во всякой программной политике и идеологии есть что-то священническое. Лучшие дипломаты – это дети, когда они играют или хотят что-то получить. Вплетенное во всякое единичное существо «оно» прокладывает здесь себе дорогу непосредственно и с сомнамбулической безошибочностью. Этой гениальной сноровке первых лет жизни никто никогда не учится, с наступающим же в юности пробуждением она утрачивается. Именно поэтому государственный деятель – такое редкое явление среди взрослых мужчин.
Эти потоки существования в сфере высокой культуры, внутри и между которыми только и обретается большая политика, возможны, лишь если их несколько. Народ действителен только в отношении к другим народам***. Однако именно поэтому естественное, расовое отношение между ними- это война. Вот факт, который не может быть изменен никакими истинами. Войнапервополитика всего живого, причем до такой степени, что борьба и жизнь – в глубине одно и то же, и с желанием бороться угасает также и бытие. Соответствующие древнегерманские слова, orrusta и orlog608, означают серьезность и судьбу в противоположность шутке и игре: это есть усиление того же самого, а не что-то отличное по сути. И если вся высокая политика желает являться замещением меча более духовным оружием и предмет тщеславия всякого политика на высоте всех культур состоит в том, чтобы в войне больше почти не возникало нужды, изначальное родство между дипломатией и военным искусством все же сохраняется: характер борьбы, та же тактика, те же военные хитрости, необходимость наличия за плечами материальных сил, чтобы придать операциям вес. Той же самой остается и цель: рост собственной жизненной единицы, сословия или нации, за счет других. И всякая попытка исключить этот расовый момент приводит лишь к его переносу в другую сферу: из межгосударственной сферы он перемещается в межпартийную, межландшафтную, или же, если воля к росту угасает также и здесь, – возникает в отношениях между свитами авантюристов, которым добровольно покоряется остальное население.
Во всякой войне между жизненными силами все сводится к вопросу о том, кто будет править целым. То, что задает такт в потоке событий, – это всегда жизнь и никогда не система, не закон или программа*.
* Это и означает английский принцип men not measures"", и в этом – тайна вгякой успешной политики
Быть центром действия, деятельным средоточием множества**,
** С 22,380.
поднять внутреннюю форму собственной личности до формы целых народов и эпох, взять историю в свои руки, чтобы вывести свой народ или племя и его цели на передний край событий, – это едва сознаваемое и почти неодолимое стремление всякого единичного существа, имеющего историческое предназначение. Бывает только личностная история и в силу этого только личностная политика. Схватка не принципов, но людей, не идеалов, но расовых черт за обладание исполнительной властью- вот что является здесь альфой и омегой, и никаким исключением отсюда не оказываются также и революции, ибо «суверенитет народа» – это лишь слова, означающие, что господствующая власть приняла вместо королевского титула звание «народного вождя». Методы управления при этом почти не меняются, положение управляемых не меняется вовсе. И даже мир во всем мире, сколько раз он ни воцарялся, всякий раз означал не что иное, как рабство всего человечества под руководством небольшого числа настроенных властвовать сильных натур.
В понятие исполнительной власти входит также и то, что жизненное единство, причем уже у зверей, распадается на субъекты и объекты управления. Это до такой степени разумеется само собой, что такая внутренняя структура всякого массового единства не утрачивается ни на мгновение даже во времена тяжелейших кризисов, как в 1789 г. Исчезает лишь лицо, облеченное должностью, но не она сама, и, если в потоке событий народ действительно лишается всякого руководства, это означает лишь то, что его руководство переместилось вовне, что он как целое сделался объектом.
Политически одаренных народов нет в природе. Есть только такие народы, которые крепко удерживаются в руках правящего меньшинства и потому ощущают себя «в хорошей форме» (gut in Verfassung). Англичане как народ столь же малосмысленны, узки и непрактичны в политических вопросах, как и всякая другая нация, однако при всей своей любви к общественным дискуссиям они обладают традицией доверия. Разница заключается лишь в том, что англичанин является объектом правительства с очень старинными и удачными обыкновениями, с которым он соглашается, потому что по опыту знает, что это выгодно. От этого согласия, со стороны представляющегося пониманием, рукой подать до убеждения, что правительство зависит от его воли, хотя все как раз наоборот: это оно вновь и вновь вдалбливает данное воззрение ему в голову – по чисто техническим основаниям. Правящий класс в Англии развил свои цели и методы совершенно независимо от «народа» и работает с неписаной конституцией (и в ней), чьи возникшие в процессе использования абсолютно нетеоретические тонкости остаются для взгляда непосвященного столь же непроницаемы, как и непонятны. Однако мужество войска зависит от доверия командованию, доверия, т. е. добровольного отказа от критики. Это офицер делает из трусов героев и из героев трусов. Это относится как к армиям, народам и сословиям, так и к партиям. Политическая одаренность людского множества- не что иное, как доверие к руководству. Однако его надо приобрести: оно должно медленно созревать, подкрепляться успехами и делаться традицией. Недостаток лидерских свойств в правящем слое порождает у руководимых ощущение недостаточной безопасности, причем в том виде неинстинктивной, докучливой критики, уже одно наличие которой приводит народ к потере формы.
16
Но как делается политика? Прирожденный государственный деятель – в первую очередь знаток, знаток людей, ситуаций, вещей. Он обладает «взглядом», который без промедления, абсолютно непредвзято очерчивает круг возможного. Так лошадник одним взглядом оценивает стати животного и знает его виды в забеге, а игрок бросает один взгляд на противника и уже знает свой следующий ход. Делать то, что должно, того не «зная», уверенная рука, которая незаметно укорачивает поводья или же их отпускает, – вот противоположность дару теоретика. Потаенный такт всего становления – один и тот же в нем и в предметах истории. Они чуют друг друга; они друг для друга созданы. Человеку фактов никогда не грозит опасность, что он займется политикой, построенной на чувствах и программах. Он не верит в громкие фразы. Вопрос Пилата не сходит у него с уст. Что ему истина9 Прирожденный государственный деятель находится по другую сторону истины и лжи. Он не смешивает логику событий с логикой систем. «Истины» (или «заблуждения», что в данном случае одно и то же) попадают в его поле зрения лишь как духовные течения, в связи с их действенностью, их сила, долговременность и направление оцениваются им и принимаются в расчет применительно к судьбе направляемой им власти. Несомненно, у него имеются убеждения, которые ему дороги, однако как частному человеку; никакой политик с положением никогда не ощущал себя связанным ими в своих действиях. «Деятель всегда бессовестен; совесть есть лишь у одного наблюдателя» (Гёте)610. Это относится к Сулле и Робеспьеру точно так же, как к Бисмарку и Питту. Великие папы и английские партийные вожди, поскольку им нужно было владеть ситуацией, следовали тем же принципам, что и завоеватели и бунтовщики всех времен. Выведите основные правила из действий Иннокентия III, едва не приведшего церковь к мировому господству, и вы получите катехизис успеха, представляющий собой крайнюю противоположность всякой религиозной морали, без которого, однако, не было бы никакой церкви, никаких английских колоний, никакого американского капитала, никакой победоносной революции и, наконец, ни государства, ни партии, ни даже народа в удовлетворительном состоянии. Это жизнь бессовестна, а не отдельный человек.
Потому-то так важно понимать эпоху, для которой человек рожден. Кто не ощущает ее наиболее потаенных сил и их не понимает, кто не чувствует в себе самом чего-то родственного, такого, что влечет его вперед, на путь, который не может быть описан в понятиях, кто верит во внешность – в общественное мнение, громкие слова и идеалы, тот для ее событий не годится. Это они властвуют над ним, а не он над ними. Не оглядываться назад и не прикладывать к настоящему мерку прошлого! Еще того важнее не смотреть по сторонам на какую бы то ни было систему! Во времена как нынешнее, как и в эпоху Гракхов, возможны две разновидности рокового идеализма – идеализм реакционный и демократический. Первый верит в обратимость истории, второй- в наличную в ней цель. Однако они готовят нации, властью над которой обладают, неминуемое крушение, а после этого безразлично, была ли нация принесена в жертву воспоминанию или понятию. Подлинный государственный деятель – это персонализированная история, ее направленность как единичная воля, ее органическая логика как характер.
Однако государственный деятель с положением должен быть и воспитателем в великом смысле этого слова, не как приверженец морали или учения, но как образец в своих деяниях*
* С. 356
Общеизвестный факт: никакой новой религии никогда не удавалось изменить стиль существования. Она пронизывала бодрствование, духовного человека, она представляла в новом свете потусторонний мир, она одаривала неизмеримым счастьем- с помощью силы самоограничения, самоотвержения и выдержки, готовых на все, вплоть до смерти; однако над силами жизни никакой власти у нее не было. Творчески действовать в живом, не связывая, но муштруя, преобразуя тип целых сословий и народов, способна только великая личность, «оно», раса в ней, вплетенная в нее космическая сила. Факт- это не истина, благо, возвышенное вообще, но римлянин, пуританин, пруссак как таковой. Честолюбие, чувство долга, дисциплина, решимость- этому из книг не научишься. Это пробуждается в текучем существовании с помощью живого примера. Потому Фридрих Вильгельм I и был одним из величайших воспитателей всех времен: его личностная расообразующая повадка более уже не исчезает из последовательности поколений. От политикана, игрока ради удовольствия, ловца счастья на вершинах истории, корыстного и тщеславного, как и от педантичного ревнителя идеала, подлинный государственный деятель отличается тем, что он может требовать жертв и их получает, потому что его ощущение собственной необходимости времени и нации разделяется тысячами, в корне их преобразует и делает способными на такие дела, которые в ином случае не были бы им по плечу**.
** По сути это относится и к церквам, представляющим собой нечто иное по сравнению с религиями, а именно моменты мира фактов, а потому являющимся по характеру управления политическими, а не религиозными учреждениями Мир завоевала не христианская проповедь, но христианский мученик, и тем, что у него достало на это сил, он обязан не учению, но стоявшему у него перед глазами образцу – человеку на кресте
Наиважнейшим, однако, является не способность действовать, но способность повелевать. Лишь в этом одиночка перерастает самого себя и становится центром деятельного мира. Существует тот род отдачи приказаний, который превращает повиновение в горделивую, свободную и благородную привычку. Наполеон, к примеру, таким даром приказывать не обладал. Остаток фельдфебельского умонастроения не позволял ему воспитывать людей, а не инвентарные единицы, господствовать с помощью личностей, а не распоряжений. И поскольку в этом тончайшем такте приказания он не смыслил, а потому все действительно критические моменты ему приходилось брать на себя, он был постепенно погублен несоответствием между задачами своего положения и границами, положенными человеческим способностям. Кто, однако, как Цезарь и Фридрих Великий, обладает этим высшим и последним даром совершенного человечества, тот испытывает по вечерам- будь то после сражения, когда операции подходят к желанному концу и поход завершается победой, или же когда с последней подписью на документах приходит к своему завершению историческая эпоха – удивительное ощущение силы, человеку истины абсолютно недоступное. Бывают мгновения – высшие точки космических потоков, в которые одиночка воспринимает свое тождество с судьбой и центром мира и ощущает свою личность почти что оболочкой, в которую в данный момент облачается будущее.
Первая задача: что-то сделать самому; вторая, не столь видная, однако более тяжкая и великая в своих отдаленных следствиях: создать традицию, подвести других к тому, чтобы они продолжили твое дело, его такт и дух; отпустить на свободу поток единообразной деятельности, который, чтобы оставаться «в форме», более не нуждается в самом первом вожде. Тем самым государственный деятель становится чем-то таким, что античность вполне могла бы назвать божеством. Он делается творцом новой жизни, духовным предком юной расы. Сам он как существо через немногие годы исчезнет из этого потока. Однако вызванное им к существованию меньшинство- другое существо своеобразнейшего вида приходит на его место, причем на необозримое время. Одиночка в состоянии породить это космическое нечто, эту душу правящего слоя, и оставить его после себя как наследника; так и производились в истории все долговременные последствия. Великий государственный деятель редок. Появится ли он, сможет ли себя проявить, не будет ли это слишком рано или слишком поздно – все это случайности. Великие одиночки зачастую разрушают больше, чем создают, – теми зияниями в потоке истории, которые оставляет по себе их смерть. Однако создать традицию значит исключить случайность. Традиция муштрует высокий средний уровень, на который вполне может положиться будущее: не Цезаря, но сенат, не Наполеона вовсе, но офицерский корпус. Крепкая традиция притягивает к себе таланты со всех сторон и с небольшими дарованиями добивается больших успехов. Итальянские и голландские живописные школы доказывают это в не меньшей степени, чем прусская армия и дипломатия римской курии. То был великий недостаток Бисмарка в сравнении с Фридрихом Вильгельмом I, что он умел действовать, однако не сумел выстроить никакой традиции, что рядом с офицерским корпусом Мольтке он не создал соответствующей расы политиков, которая чувствовала бы свое тождество с его государством и его новыми задачами, которая, продолжаясь, вбирала бы в себя значительных людей снизу и навсегда сращивала их с тактом собственной деятельности. Если этого не случается, вместо правящего слоя, отлитого из одного куска, остается сборище умов, оказывающееся беспомощным перед лицом непредвиденных обстоятельств. Если же повезет, возникнет «суверенный народ» в том единственном значении, которое достойно народа и возможно в мире фактов: пополняющее само себя вымуштрованное меньшинство со стабильной, созревшей в ходе длительного опыта традицией, заставляющее всякое дарование подпасть под свои чары и его использующее, и именно поэтому находящееся в созвучии с управляемой им остальной нацией. Такое меньшинство неспешно делается подлинной расой, даже если оно когда-то было партией. Оно принимает решения с уверенностью крови, а не рассудка, именно поэтому все в нем происходит «само собой»: в гениях оно больше не нуждается. Это означает, если можно так сказать, замену великого политика великой политикой.
Однако что такое политика? Искусство возможного; это старое словцо, и им сказано почти все. Садовник может вырастить растение из семени или его привить. Он может дать развиться скрытым в нем возможностям, его мощи и его убранству, его цветам и его плодам, или же дать им захиреть. От его чутья на возможное, а значит необходимое зависит совершенство растения, его сила, вся его судьба. Однако фундаментальная форма и направление его существования, его этапы, скорость и длительность, «закон, что их определяет», не в его власти. Растение должно это реализовать, иначе оно пропадет, и то же самое справедливо и применительно к колоссальному растению «культуры» и к околдованным в мире ее политических форм потокам существования человеческих поколений. Великий государственный деятель – это садовник своего народа.
Всякий действующий рожден во времени и для какого-то времени. Тем самым очерчен круг того, что достижимо для него. Дедам бывает дано одно, а внукам – что-то другое, а значит у них особые задачи и цели. Далее круг оказывается еще более суженным границами его личности и качествами его народа, обстоятельствами и людьми, с которыми он должен работать. Политика высокого ранга отличает то, что ему редко приходится приносить жертвы по причине заблуждений насчет этих границ, но в то же время ничего из того, что может быть реализовано, он из виду не упускает. Кроме того (немцам об этом необходимо напоминать снова и снова), он никогда не путает то, что существовать должно, с тем, что существовать будет. Основные формы государства и политической жизни, направление и состояние их развития даются временем и изменению не подлежат. Все политические успехи должны достигаться с ними, но не на них. Разумеется, поклонники политических идеалов творят из ничего. Они поразительно свободны в своих умах; однако все их мыслительные построения, образованные из воздушных понятий мудрости, справедливости, свободы, равенства, в конце концов оказываются вечно одними и теми же, и всякий раз им приходится начинать заново. Гроссмейстер фактов довольствуется тем, чтобы незаметно направлять то, что у него уже имеется. Может показаться, что этого мало, однако свобода в великом смысле этого слова только здесь и начинается. Все зависит от мелких черточек, от последнего предусмотрительного доворота руля, от тонкого нюха на малейшие движения в душе народа и отдельного человека. Искусство государственного управления- это ясное видение великих непоколебимых линий и уверенная рука при свершении однократного, личностного, такого, что может, оставаясь в пределах тех линий, превратить близящееся бедствие в решительный успех. Тайна всех побед кроется в организации невидимого. Тот, кто в этом смыслит, может, будучи представителем побежденного, брать верх над победителем, как Талейран в Венеб11. Находившийся в почти отчаянном положении Цезарь незаметно поставил в Луккеб12 мощь Помпея на службу своим целям и тем самым ее подорвал. Существует, однако, граница возможного, против которой совершенный такт великих дипломатов барокко почти никогда не погрешал, между тем как идеологи пользуются преимущественным правом постоянно о них спотыкаться. В истории бывают изгибы, вдоль которых знаток, дабы не утратить контроль, может долгое время дрейфовать. Во всякой ситуации есть своя мера податливости, и ошибиться относительно этой меры нельзя ни на йоту. Разразившаяся революция всегда служит доказательством недостатка политического такта у правителей и их противников
Необходимое следует делать вовремя, а именно пока оно будет подарком, которым правящая власть обеспечивает доверие себе, и не должно приноситься как жертва, обнаруживающая слабость и возбуждающая презрение. Политические формы – это живые формы, непреклонно изменяющиеся в определенном направлении. Если это движение хотят затормозить или переориентировать его в направлении идеала, мы с неизбежностью оказываемся «не в форме». Римский нобилитет обладал для этого тактом, спартанский- нет. Во времена восходящей демократии неизменно наступает роковой момент (во Франции это было перед 1789 г., в Германии- перед 1918-м), когда время необходимых реформ, преподнесенных как свободный дар, упущено, и потому от них следовало с не знающей пощады энергией уклониться, ибо как жертва они означали крах Однако тот, кто своевременно не увидел первого, еще с большей неизбежностью просмотрит второе. Также и на путь в Каноссу можно вступить слишком рано или слишком поздно: здесь для целых народов решается вопрос, будут ли они для других судьбой или же будут ее от них претерпевать. Однако нисходящая демократия повторяет ту же самую ошибку, желая сохранить то, что являлось идеалом вчера. Вот в чем опасность для XX в. На всяком пути, ведущем к цезаризму, стоит по Катону.
Влияние на политические методы, которым обладает государственный деятель, имеющий даже необыкновенно сильные позиции, очень незначительно, и признак его высокого уровнято, что он на этот счет не обманывается. Его задача заключается в том, чтобы работать с наличными историческими формами и в них; только теоретик воодушевляется изобретением более идеальных форм. Однако чтобы находиться «в форме» в политическом отношении, необходимо также безусловное владение наиболее современными средствами. Здесь нет никакого выбора. Средства и методы задаются временем и принадлежат к внутренней форме времени. Тот, кто в них ошибается, кто позволяет своим вкусу и чувству одержать верх над своим тактом, теряет контроль над фактами. При аристократии опасным может оказаться консерватизм в средствах; при демократии опасно бывает принимать формулировку за форму. Современные средства на долгие годы останутся парламентскими: выборы и пресса. Можно думать о них все, что угодно, почитать их или презирать, однако ими следует владеть. Бах и Моцарт владели музыкальными средствами своего времени. Это отличительный признак мастерства любого рода. Не иначе обстоит дело и с искусством государственного управления. Однако здесь, разумеется, видимая всем и каждому внешняя форма вовсе не является тем, что имеет здесь значение, но есть лишь облачение. Поэтому ее можно менять без того, чтобы это хоть как-то изменяло суть происходящего, перекладывать ее на понятия и укладывать в текст конституции, даже не касаясь при этом действительности, и честолюбие всех революционеров и доктринеров удовлетворяется тем, что они предаются этой игре прав, принципов и свобод на поверхности истории. А вот государственный деятель знает, что расширение избирательного права- нечто совершенно незначительное в сравнении с афинской или же римской, якобинской, американской, а теперь еще и немецкой техникой «делать» выборы. Не имеет совершенно никакого значения, что сказано в английской конституции, в сравнении с тем фактом, что ее применение находится в руках тонкого слоя благородных семейств, так что Эдуард VII был лишь министром в своем министерстве. Что до свободной прессы, то пускай мечтатели удовольствуются тем, что она «свободна» по конституции; знаток же спрашивает лишь о том, в чьем распоряжении она находится.
Наконец, политика – это та форма, в которой протекает история нации внутри множества других. Великое искусство – удерживать собственную нацию внутренне «в форме» для событий вовне. Не только для народов, государств и сословий, но и для живых единств любого рода, вплоть до простейших стай животных и до единичных тел, естественным соотношением внутренней и внешней политики является такое, при котором первая существует исключительно для второй, но не наоборот. Подлинный демократ обыкновенно занимается первой как самоцелью, средний дипломат помышляет только о второй. Однако именно в силу этого единичные успехи того и другого повисают в воздухе. Нет сомнения в том, что гроссмейстер от политики наиболее выпуклым образом обнаруживает себя в тактике внутренних реформ, в своей экономической и социальной деятельности, в ловкости, с которой он удерживает общественную форму целого – «права и свободы», согласуя ее с вкусами эпохи (сохраняя в то же время работоспособность этой формы), в воспитании чувств, без которых народу невозможно оставаться «в форме»: доверия, уважения к руководству, сознания силы, удовлетворенности и, когда это становится необходимо, воодушевления. Однако все это обретает свою ценность лишь с учетом того основополагающего факта высокой истории, что народ не пребывает в мире в одиночестве и что вопрос о его будущем решается соотношением его сил с другими народами и силами, а не просто на основе внутренней упорядоченности. А поскольку взгляд обыкновенных людей так далеко не простирается, соответствующей дальновидностью должно обладать за всех прочих правящее меньшинство, то меньшинство, в котором государственный деятель только и обретает инструмент для исполнения своих намерений*.
* В общем-то не следовало бы даже и подчеркивать, что это есть принципы не аристократического правления, но правления вообще Никакой одаренный вождь масс, ни Клеон, ни Робеспьер, ни Ленин, не относился к своей должности как-то иначе Тот, кто действительно ощущает себя в роли порученца толпы, вместо того чтобы быть правителем тех, кто сам не знает, чего хочет, ни дня не будет владеть ситуацией Вопрос лишь в том, достигают ли великие народные вожди своего положения ради самих себя или ради других, и об этом можно рассуждать очень много
17
В ранней политике всех культур ведущие силы четко определены. Все существование предельно четко пребывает в патриархальной и символической форме; привязанность к матушке-земле так сильна, феодальный союз, как и сословное государство, представляется завороженной ею жизни чем-то до такой степени само собой разумеющимся, что политика гомеровского и готического времени ограничивается тем, чтобы действовать в рамках той формы, что дана. Формы эти изменяются, так сказать, сами собой. Того, что в этом изменении может состоять задача политики, никто с отчетливостью не понимает даже тогда, когда королевская власть оказывается свергнутой или знать приводится к покорности. Существует только сословная политика- политика императорская, папская, вассальная. Кровь, раса заявляют о себе в импульсивных, полусознаваемых предприятиях, и даже духовное лицо, поскольку оно занимается политикой, действует здесь как человек расы. «Проблемы» государства еще не пробудились. Суверен и прасословия, весь ранний мир форм даны от Бога, и лишь в условиях их существования борются друг с другом органические меньшинства, фракции.
Существенный момент фракции: ей абсолютно недоступна идея, что порядок вещей может быть планомерно изменен. Чего она желает – как и все растущее в растущем мире, – так это отвоевать себе определенное положение в рамках данного порядка, овладеть властью и имуществом. Это группы, в которых играют роль родственные связи домов, честь, верность, союзы, обладающие почти мистической задушевностью, абстрактные же идеи для них всецело исключены. Таковы фракции в гомеровскую и готическую эпоху – Телемах и женихи на Итаке, «синие» и «зеленые» при Юстиниане, Вельфы и Вайблингерыб13, дома Ланкастеров и Иорков, протестанты*,
* Изначально объединение девятнадцати князей и свободных городов(1529)
гугеноты, а также еще и движущие силы фронды и первой тирании. Всецело из этого духа исходит книга Макиавеллиб 4.
Поворот наступает, как только вместе с большим городом предводительство принимает на себя несословие, буржуазия**.
** С 373,421слл
Теперь, напротив, политическая форма оказывается возвышенной до яблока раздора, до проблемы. До сих пор она вызревала, ныне она должна быть создана. Политика становится бодрой, она не только делается понятной, но и перекладывается на понятия. Против крови и традиции восстают силы духа и денег. На место органического приходит организованное, на место сословия партия. Партия – не отпрыск расы, но сборище умов, и потому она настолько же превосходит старинные сословия духом, насколько беднее их инстинктом. Партия является заклятым врагом всякого органически возникшего сословного членения, уже одно существование которого противоречит ее сущности. Именно поэтому понятие партии неизменно связано с безусловно отрицательным, разрушительным, нивелирующим общество понятием равенства. Признаются не сословные идеалы, но исключительно одни профессиональные интересы***.
*** Поэтому на почве буржуазного равенства место генеалогического ранга тут же занимает обладание деньгами
Но партия связана и со столь же отрицательным понятием свободы*:
* С. 372
партии – чисто городское явление. С полным освобождением города от земли, знаем мы о том или же нет, сословная политика повсюду уступает место партийной: в Египте- с концом Среднего царства, в Китае – с периодом борющихся государств, в Багдаде и Византии – с периодом Аббасидов. В западноевропейских столицах формируются партии парламентского стиля, в античных городахгосударствах – партии форума, а мавали и монахов Феодора Студита мы знаем как партии магического стиля**.
** С 451 ел Ср также Wellhausen, Die relig-polit Oppositionsparteien im alten Islam, 1901
И все-таки те, чье лидирующее меньшинство, «ученость и собственность», выступает в качестве партии, неизменно оказываются несословием, единством протеста против самой сути сословия. Они имеют одну программу, одну не прочувствованную, но формулированную цель и при этом отвергают все то, что невозможно постигнуть рассудочными средствами. Поэтому, собственно говоря, существует лишь одна партия, партия буржуазии, либеральная, и, надо сказать, этот свой ранг она вполне осознает. Она приравнивает себя к «народу». Ее противники, прежде всего подлинные сословия, «баре и попы», являются врагами и предателями «народа» как такового, ее голос – «глас народа», который вдалбливается этому последнему всеми средствами политической обработки – речами на форуме, прессой на Западе, с тем чтобы затем от его имени выступать.
Прасословия – это знать и духовенство. Прапартия – это партия денег и духа, либеральная партия, партия большого города. Потому столь глубок смысл понятий «аристократия» и «демократия», причем для всех культур. Аристократическим оказывается презрение к городскому духу, демократическимпрезрение к крестьянину, ненависть к земле***.
*** Для демократии в Англии и Америке существенно то, что в первой крестьянство вымерло, а во второй его никогда и не было. «Фермер» в душе своей обитатель пригорода, и он занимается земледелием практически на индустриальных принципах Вместо деревень здесь есть лишь фрагменты больших городов
В этом различие сословной политики и политики партийной, сословного сознания и партийного умонастроения, расы и духа, органического роста и конструкции. Аристократична совершенная культура, демократична начинающаяся цивилизация мировых столиц, пока противоположность между ними не оказывается снятой в цезаризме. Не подлежит сомнению, что сословие как таковое- это знать, tiers же так никогда и не приходит к тому, чтобы действительно реализоваться в данной форме; но также несомненно и то, что знати не удается не то что организоваться в партию, но таковой себя почувствовать.
Однако и отказаться от партии она не может. Все современные конституции отрицают сословия и рассчитаны на партию как на само собой разумеющуюся базовую политическую форму. XIX столетие, а значит, также и III столетие до Христа – эпохи максимального блеска партийной политики. Их демократическая струя вынуждает сформировать партии-противовесы, и как некогда (еще в XVIII в.!) tiers по образцу знати конституировалось в качестве сословия, так теперь по образцу либеральной партии возникает оборонительное сооружение в виде партии консервативной*
* А где между прасословиями существует также и политическое противоречие, как в Египте, Индии и Западной Европе, там повсюду возникает еще и клерикальная партия, т. е вовсе не религия, но церковь и не верующие, но духовенство как партия
(в которой всецело господствуют формы той, первой), партии обуржуазившейся, не будучи буржуазной, и вынужденной прибегать к тактике, средства и методы которой определяются исключительно либерализмом. Перед ней один выбор: управляться с этими средствами лучше противников**
** И более крепкое расовое содержание предоставляет ей в этом смысле определенные перспективы.
или погибнуть, однако неспособность понять такую ситуацию уходит корнями в самую сословную суть, и потому эта партия желает бороться не с противником, но с формой. В результате она прибегает к крайним средствам, производящим опустошения во внутренней политике целых государств и с головой выдающим их противникам внешним. Принудительность, с которой всякой партии приходится быть буржуазной, по крайней мере внешне, доходит до карикатурности, как только понизу городских слоев учености и собственности в партию организуется также и остатокб15. Так, марксизм, в теории являющийся отрицанием буржуазии, ультрабуржуазен как партия по повадкам своим и руководству. Налицо непрекращающийся конфликт между волей, которая с необходимостью выходит за рамки партийной политики, а тем самым и всякой конституции (и то и другое исключительно либерально), и это, говоря по чести, может быть названо лишь гражданской войной, и теми повадками, иметь которые полагают здесь за должное и которыми действительно необходимо обладать, чтобы рассчитывать в это время на сколько-нибудь длительный успех. Однако манера поведения аристократической партии в парламенте столь же фальшива, как и партии пролетарской. Лишь буржуазия чувствует себя здесь как рыба в воде.
В Риме патриции и плебеи противоборствовали друг другу от учреждения трибунов в 471 г. и до признания их законодательных полномочий в революцию 287 г.***
*** С 433 ел
– главным образом как сословия. Но впредь это противоречие обладает лишь генеалогическим значением и развиваются партии, которые вполне могут быть названы либеральной и консервативной: populus*,
* Плебс соответствует tiers (буржуа и крестьянам) XVIII в., populus – «массе» большого города XIX в. Различие выявляется в позиции, занимаемой по отношению к вольноотпущенникам главным образом неиталийского происхождения, которых плебс, как сословие, стремится загнать в возможно меньшее число триб, между тем как в populus как единой партии вольноотпущенники уже скоро начинают играть главную роль
задающий тон на форуме, и нобилитет со своим опорным пунктом в сенате. Этот последний ок. 287 г. преобразовался из семейного совета старинных родов в государственный совет административной аристократии. Близкими к populus оказываются ранжированные по имущественному признаку центуриатные комиции и группа крупных финансистов, equites, близким к нобилитетувлиятельное в трибутных комициях крестьянство. В первом случае на ум приходят Гракхи и Марий, во втором – Гай Фламиний; и необходимо лишь попристальнее приглядеться, чтобы заметить, как изменились теперь позиции, занимаемые консулами и трибунами. Они больше не являются доверенными лицами первого и третьего сословий, но представляют партии и их меняют. Бывают «либеральные» консулы, как Катон Старший, и «консервативные» трибуны, как Октавий, противник Тиберия Гракха. Обе партии выставляют на выборах своих кандидатов и пытаются их провести с помощью всех средств демагогической обработки, и если, паче чаяния, на выборах деньги постигла неудача, в «работе» с самими выбранными их успехи делаются все более внушительными.
В Англии в начале XIX в. тори и виги конституировали сами себя в качестве партий, обуржуазившихся по форме, и те и другие приняли на словах либеральные программы, и общественное мнение, как всегда, оказалось этим полностью убежденным и удовлетворенным**.
** С 438.
В результате этого мастерски и своевременно проведенного маневра до образования враждебной сословиям партии, как во Франции в 1789 г., здесь так и не дошло. Члены нижней палаты из делегатов господствующего слоя сделались народными представителями, сохранившими от него финансовую зависимость; руководство осталось в тех же руках, и противоположность между партиями, для которых начиная с 1830 г. как бы сами собой возникли слова «либеральная» и «консервативная», основывалась на «больше-меньше», а не на «или-или». В те же годы свободолюбивое литературное настроение «Молодой Германии» вылилось в партийное умонастроение, и тогда же в Америке, при президенте Джексоне, в противовес республиканской организовалась демократическая партия и состоялось формальное признание того фундаментального положения, что выборы – это бизнес, так что абсолютно все государственные должности достаются победителю*
* В это же время и католическая церковь молчаливо перешла от сословной к партийной политике, причем с такой стратегической уверенностью, которой невозможно не восхищаться В XVIII в она была всецело аристократична – по стилю дипломатии, по распределению высших должностей и по духу высших кругов Достаточно вспомнить тип аббата и князя церкви, которые бывали министрами и посланниками, как молодой кардинал Роганб" Ныне совершенно по «либеральному» место происхождения занимает образ мыслей, место вкуса- работоспособность, и с великими средствами демократии- прессой, выборами, деньгами – здесь управляются с таким мастерством, которого либерализм в собственном смысле достигает редко и никогда не сможет превзойти
Однако форма правящего меньшинства беспрерывно развивается дальше – от сословия через партию к свите одиночки Поэтому конец демократии и ее переход к цезаризму выражаются в том, что исчезает вовсе даже не партия третьего сословия, не либерализм, но партия как форма вообще Умонастроение, популярные цели, абстрактные идеалы всякой подлинной партийной политики уходят, и на их место заступает частная политика, ничем не скованная воля к власти немногих людей расы У сословия имеются инстинкты, у партии – программа, у свиты – хозяин это путь от патрициата и плебса через оптиматов и популяров к помпеянцам и цезарианцам Эпоха подлинного господства партий охватывает едва два столетия, и начиная с мировой войны она пребывает у нас в полном упадке Чтобы вся в целом масса избирателей, как об этом вполне наивно говорится во всех конституциях, руководясь общими побуждениями, делегировала людей, которые должны будут вести ее дела, – такое возможно лишь на первых порах, поскольку тем самым предполагается, что здесь нет еще даже наметок к организации определенных групп Так это было во Франции в 1789 г, в Германии в 1848-м Однако стоит возникнуть собранию, как в нем тут же начинают формироваться тактические единицы, чья спаянность основывается на воле закрепиться на однажды завоеванной господствующей позиции, так что они ни в малейшей степени не рассматривают себя в качестве рупора своих избирателей, но, напротив, всеми агитационными средствами заставляют их себе подчиниться, чтобы использовать в своих целях Стоит наличному в народе направлению самоорганизоваться, как оно уже тем самым делается орудием организации, после чего продолжает следовать по этому пути дальше, пока также и организация не сделается орудием вождя Воля к власти сильней всякой теории Вначале руководство и аппарат возникают ради программы, затем те, кто к ним пробился, защищают свои места из-за власти и добычи (как это сегодня происходит повсеместно, когда по всем странам тысячи и тысячи кормятся от партий и раздаваемых партиями должностей и занятий), и, наконец, программа не исчезает из памяти и организация не принимается работать только ради самой себя
В случае Сципиона Старшего и Квинкция Фламинина это были все еще друзья, сопровождавшие их на войне, однако Сципион Младший сформировал себе уже cohors amicorum617, что есть, пожалуй, первый пример организованной свиты, работающей затем также и в суде, и во время выборов*
* К последующему М Gelzer, Die Nobilitat der romischen Republik, 1912, S 43ff,A Rosenberg, Untersuchungen zur rom Centurienverfassung, 1911, S 62 ff
Вот и первоначально всецело патриархальные и аристократические отношения верности патрона своим клиентам развиваются в общность интересов на весьма материальной основе, и уже до Цезаря появляются письменные договоры между кандидатами и избирателями с точно оговоренными платежами и предоставляемыми взамен услугами С другой стороны, совершенно так же, как в сегодняшней Америке**,
** Общеизвестен Таммани Холл в Нью-Йоркеб 8, однако приблизительно таково же положение, существующее во всех странах, управляемых партиями Американский «caucus»619, который распределяет государственные должности среди своих членов, а затем навязывает их кандидатуры массе избирателей, был введен в Англии Чемберленом как «Нэшнл Либерал Федерейшн» и быстро развивается в Германии
формируются клубы и объединения избирателей, трибулы, которые господствуют над массой избирателей округа или их взбадривают, с тем чтобы, как сила с силой, иметь дело с крупными фигурами, предшественниками Цезаря Это не крах, но смысл и необходимый конечный результат демократии, и сетования чуждых миру идеалистов на несбывшиеся надежды говорят только об их глухоте к неумолимой двойственности истин и фактов и внутренней связанности духа и денег между собой
Политико-социальная теория представляет собой лишь одно, однако необходимое основание партийной политики Гордой плеяде от Руссо до Маркса находится соответствие в античности – от софистов до Платона и Зенона В Китае основные черты соответствующих учений еще необходимо извлечь из конфуцианской и даосской литературы, достаточно будет назвать имя социалиста Мо-цзы В византийской и арабской литературе эпохи Аббасидов, где радикализм неизменно выступает в строгом вероисповедном обличье, такие учения занимают обширное место и действуют как движущая сила во всех кризисах IX в В Египте и Индии их наличие доказывается духом событий времени Будды и периода гиксосов В литературной редакции они не нуждаются" столь же действенными оказываются устное распространение, проповедь и пропаганда в сектах и союзах, как они обычно практикуются на заре пуританских течений, т е в исламе и в англоамериканском христианстве «Истинны» эти учения или же «ложны» – вопрос, не имеющий для мира политической истории (следует подчеркнуть это еще и еще раз) абсолютно никакого смысла. Например, «опровержение» марксизма относится к той области академических рассуждении или публичных дискуссий, где каждый прав, а другие неизменно не правы. Важно, действенны ли они, и с какого времени, и как долго вера в то, что действительность можно улучшить по системе мысли, будет оставаться силой, с которой приходится считаться политике. Мы находимся в эпохе неограниченной веры во всесилие разума. Великие общие понятия «свобода», «право», «человечество», «прогресс» священны. Великие теории – Евангелия. Их убедительность основывается не на доводах, ибо партийная масса не обладает ни критической энергией, ни дистанцией, чтобы по-настоящему их проверить, но на сакраментальной благодати их лозунгов. Разумеется, эти чары ограничивают свое действие населением больших городов и эпохой рационализма, этой «религии образованных»*.
* С. 318
На крестьянство они вовсе не распространяются, да и на городского человека лишь на определенное время, но уж в его пределах – с мощью нового откровения. Люди обращаются, они с жаром впитывают слова, прилепляются к их провозвестникам; люди становятся мучениками – на баррикадах, на полях битвы, на эшафотах; перед взглядом раскрывается политическая и социальная потусторонность, а трезвая критика представляется низкой и профанной и достойной смерти.
Однако тем самым такие сочинения, как «Общественный договор» и «Манифест коммунистической партии», становятся первоклассными средствами власти в руках сильных людей, поднявшихся в партийной жизни наверх и знающих толк в том, как формировать и использовать убеждения подвластной им массы**.
** С 22 ел
И все же действие этих абстрактных идеалов едва ли выходит за пределы двух столетий (столетий партийной политики). Под конец они не то что опровергаются, но прискучивают. С Руссо это произошло уже давно, а с Марксом случится в скором времени. В конце концов отказываются не от той или другой теории, но от веры в теории вообще, а тем самым – от мечтательного оптимизма XVIII в., верившего в то, что негодную действительность можно улучшить с помощью применения понятий. Весь мир затаив дыхание наблюдал, как Платон, Аристотель и их современники анализировали античные конституции и перемешивали их между собой, чтобы получить самую мудрую и совершенную, и именно своей попыткой переформировать Сиракузы по идеологическому рецепту Платон этот город погубил***
*** Об истории этого трагического эксперимента см Ed Meyer, Gesch d Altertums V, § 987 ff
Мне представля ется столь же несомненным, что южные государства Китая утратили форму вследствие философских экспериментов в этом же роде и тем самым оказались выданными с головой циньскому империализму*
* С 443 «Планы борющихся государств»620, «Чунь цю фаньлу» и биографии у Сыма Цяня полны примеров буквоедского вмешательства «мудрости» в политику
Якобинские фанатики свободы и равенства навсегда, начиная с директории, сделали Францию добычей сменяющего друг друга господства армии и биржи, и всякий социалистический бунт лишь торит капитализму новые пути. Однако когда Цицерон писал для Помпея книгу о государстве, а Саллюстий – оба своих увещания к Цезарю, внимания на них никто уже не обращал. У Тиберия Гракха еще, быть может, обнаруживается влияние того фантазера от стоицизма Блоссия, который впоследствии кончил жизнь самоубийством, после того как привел к гибели также и Аристоника из Пергама**,
** О его образованном из рабов и батраков «Государстве солнца» ср PaulyWissowa Real-Enc II 962 Революционный спартанский царь Клеомен (235) также находился под влиянием стоика Сфера Становится понятно, почему римский сенат снова и снова высылал «философов и риторов», т е дельцов от политики, фантастов и смутьянов
однако в последнее столетие перед Христом теории сделались заезженной в школах темой, так что впредь речь идет исключительно об одной только власти
Никто не должен обманываться насчет того, что эпоха теории подходит к своему концу также и для нас. Все вообще великие системы либерализма и социализма возникли в период между 1750 и 1850 гг. Марксовой теперь уже почти сто лет, и она осталась последней. Во внутреннем плане она со своим материалистическим воззрением на историю являет собой крайнее следствие рационализма, но тем самым и его завершение. Однако как вера в руссоистские права человека утратила свою силу что-то около 1848 г, так и вера в Маркса потускнела с мировой войной. Во времена Французской революции идеи Руссо порождали в людях доходившую до самопожертвования преданность. Когда в 1918 г социалисты были вынуждены поддерживать в себе самих, а также в своих приверженцах иссякшую убежденность, причем не ради идеи, но ради власти, стало очевидно, что всякая программа обречена быть сметенной, если она оказывается на пути, ведущем к власти. Такая вера была отличием дедов; для внуков она является доказательством провинциальности. Вместо нее из душевной потребности и мук совести уже сегодня завязывается новое, отрешенное благочестие" оно отказывается от учреждения новой посюсторонности, ищет вместо слепящих понятий тайну и в конце концов в глубинах второй религиозности***
*** С. 324
ее обретет
18
Такова одна, языковая сторона великого факта демократии. Остается рассмотреть другую, решающую- сторону расы*.
* с. 115.
Демократия так бы и осталась в умах и на бумаге, когда бы среди ее поборников не оказывались подлинные властительные натуры, для которых народ не более чем объект, а идеалы не более чем средства, как ни мало они зачастую сознавали это сами. Абсолютно все, в том числе и наиболее беззастенчивые, методы демагогии, представляющей собой на плане внутреннем совершенно то же, что дипломатия ancien regime, только приложенная не к государям и посланникам, а к массам, не к избранным умам, а к спутанным мнениям, настроениям, волевым вспышкам: духовой оркестр вместо старинной камерной музыки, – все это было разработано честными, но практичными демократами, и только от них партии традиции этому и выучились.
Однако для пути демократии в высшей степени характерно то, что авторы популистских конституций никогда даже и не подозревали о фактическом действии своих прожектов, и это касается как творцов «Сервиевой» конституции в Риме, так и Национального собрания в Париже. Поскольку все эти формы не произросли сами собой, как феодализм, но были измышлены, причем не на основе глубокого знания людей и вещей, но из абстрактных представлений о праве и справедливости, бездна разверзается меж духом законов и практическими обыкновениями, потихоньку формирующимися под их давлением, с тем чтобы приспособить законы к такту реальной жизни или изолировать их от него. Только опыт научил нас, причем когда почти весь путь развития был уже пройден, что права народа и влияние народа- вещи разные. Чем более всеобщим делается избирательное право, тем ничтожнее власть электората.
В начале демократии весь оперативный простор принадлежит одному только духу. Не может быть ничего благороднее и чище, чем ночное заседание 4 августа 1789 г. и клятва в зале для игры в мячб21 или же умонастроение, господствовавшее в церкви св. Павла во Франкфуртеб22, где люди, имея власть в своих руках, совещались относительно всеобщих истин, а в это время реальные власти собрались с силами и отодвинули фантазеров в сторону. Однако уже довольно скоро о себе заявляет другая составляющая всякой демократии, напоминая о том, что конституционными правами можно воспользоваться, лишь имея деньги**.
** Ранней демократии, демократии исполненных надежды конституционных проектов, которая заходит у нас что-нибудь в эпоху Линкольна, Бисмарка и Гладстона, приходится убеждаться в этом на опыте; поздняя, та, что является для нас эпохой зрелого парламентаризма, из этого исходит. Истины и факты в образе
Чтобы избирательное право предоставляло приблизительно то, что воображает себе на этот счет идеалист, следовало бы сделать допущение, что никаким организованным руководством, которое бы воздействовало на избирателей в своих интересах и пропорционально деньгам, имеющимся в его распоряжении, здесь и не пахнет. Поскольку же оно есть, за выборами сохраняется значение лишь цензуры, которую осуществляет толпа над единичными организациями, на оформление которых она больше ни малейшего воздействия не оказывает. Чистой теорией остается также и идеальное фундаментальное право западноевропейских конституций, а именно право масс свободно определять своих представителей, ибо всякая развитая организация на деле пополняет сама себя*.
* С.480.
Пробуждается, наконец, ощущение того, что всеобщее избирательное право вообще никакого действительного права не содержит даже в отношении выбора между партиями, потому что выросшие на его почве властные образования с помощью денег господствуют над всеми духовными средствами воздействия, устными и письменными, тем самым направляя по собственному усмотрению мнение отдельного человека о партиях, между тем как сами партии, с другой стороны, посредством находящихся в их распоряжении должностей, влияния и законов муштруют племя своих безусловных приверженцев, а именно этот «кокас», исключающий всех оставшихся и доводящий их до избирательной немочи, которая в конце концов не может быть преодолена даже в ходе великих кризисов.
Может показаться, что имеется колоссальное различие между западноевропейской парламентской демократией и демократиями египетской, китайской, арабской цивилизаций, которым идея всенародных выборов абсолютно чужда. Однако для нас, в наше время, масса как электорат оказывается «в форме» совершенно в таком же смысле, в каком она была прежде «в форме» как союз подданных, а именно как объект для субъекта, какой она оказывалась в Багдаде и Византии – в виде сект или монашества, а в других местах- как правящая армия, тайный союз или особое государство в государстве. Свобода, как всегда, исключительно негативна**.
** С.372.
Она состоит в отвержении традиции, династии, олигархии, халифата; однако исполнительная власть тут же в полном своем объеме переходит с них на новые силы- на глав партий, диктаторов, претендентов, пророков и их свиту, и по отношению к ним толпа и дальше продолжает оставаться партийного идеала и партийной кассы окончательно отделяются здесь друг от Друга. Подлинный парламентарий ощущает, что деньги-то как раз и освобождают его от той зависимости, что присутствует в наивном восприятии избранного со стороны его избирателя. безусловным объектом*.
* Если она, несмотря на это, ощущает себя освобожденной, это вновь доказывает глубокую несовместимость духа большого города с органически выросшей традицией, в то время как между его деятельностью и управляемостью посредством денег устанавливается внутренняя связь.
«Право народа на самоопределение»- лишь учтивый оборот речи; на самом деле при всяком всеобщем, т. е. неорганическом, избирательном праве выборы как таковые лишаются своего изначального смысла уже очень скоро. Чем основательнее было проведено в плане политическом уничтожение органических членений по сословиям и профессиям, тем бесформеннее, тем беспомощнее делается масса избирателей, тем безусловнее оказывается она отдана на откуп новым силам, партийным верхушкам, которые всеми средствами духовного принуждения навязывают толпе собственную волю и методами, остающимися в итоге незримыми и непонятными толпе, ведут меж собой борьбу за господство, пользуясь общественным мнением исключительно как выкованным своими же руками оружием, обращаемым ими друг против друга. Однако именно по этой причине неодолимая тяга влечет всякую демократию дальше по этому пути, приводящему ее к упразднению через саму же себя**.
** Германская конституция 1919 г., т е. возникшая уже на пороге упадочной демократии, пренаивно заключает в себе диктатуру партийных машин, завладевших всеми правами и ни перед кем по-настоящему не ответственных Пресловутое пропорциональное представительство и имперские партийные списки обеспечивают им самовосполнение. Вместо прав «народа», как они, по идее, содержатся в конституции 1848 г., имеются лишь права партий, что звучит как будто бы безобидно, однако заключает в себе цезаризм организаций В этом смысле эта конституция, разумеется, оказывается прогрессивной конституцией эпохи; в ней уже можно различить очертания финала: несколько совсем малых поправок – и она вручит одиночке неограниченную власть
Фундаментальные права античного народа (о-здхог, populus) простираются на замещение высших государственных должностей и на судопроизводство***.
*** Напротив того, законодательство связано с должностью Даже там, где принятие или отклонение по форме как будто остается за собранием, закон может быть внесен лишь магистратом, например трибуном. Пожелания толпы в отношении прав, по большей части инспирируемые обладателем власти, выражаются, таким образом, как показывает эпоха Гракхов, в результатах выборов магистратов.
Для этого, вполне по-эвклидовски, люди собирались здесь как телесно присутствующая масса «в форме», в одной точке на форуме, где человек делался объектом обработки в античном стиле, а именно телесными, ближними, чувственными средствами, с риторикой, непосредственно воздействовавшей на всякое ухо и глаз. Риторика эта вместе со своими средствами, сделавшимися нам отчасти отвратительными и едва переносимыми, – наигранными слезами, раздираемыми одеждами****,
**** Ещд 50-летнему Цезарю пришлось на Рубиконе ломать такую комедию перед своими солдатами, потому что они привыкли к таким вещам, если от них
бесстыжим восхвалением присутствующих, несуразными клеветами, возводимыми на противника, стабильным арсеналом блестящих оборотов и благозвучных каденций – возникла исключительно здесь и для этой цели; кроме нее в ход здесь пускались игры и подарки, угрозы и оплеухи, но прежде всего деньги. Начало этого нам известно по Афинам 400 г.*,
* Само собой разумеется, однако, что тип Клеона имелся тогда также и в Спарте, а в эпоху трибунов с консульской властью (с 431) – и в Риме
конец (в чудовищных размерах)- по Риму Цезаря и Цицерона. Здесь то же, что и повсюду: выборы из назначения сословных представителей превратились в борьбу между партийными кандидатами. Тем самым, однако, оказывается очерченной арена, на которой в дело вступают деньги, причем со времени Замы с колоссальным возрастанием масштабов этого. «Чем большим становилось богатство, которое могло сконцентрироваться в руках отдельных лиц, тем в большей степени борьба за политическую власть преобразовывалась в вопрос денег»**.
** Gelzer, Nobilitat, S. 94. Наряду с «Цезарем» Эд Мейера книга эта содержит лучший обзор римских демократических методов
Этим сказано все. И все же говорить здесь о коррупции было в глубинном смысле неверно. Это не вырождение нравов, но сами нравы, нравы зрелой демократии, с роковой неизбежностью принимающие такие формы. Цензор Аппий Клавдий (310), несомненно подлинный эллинист и конституционный идеолог (каким был еще не всякий из круга М-те Роланб23), неизменно, надо полагать, помышлял в своих реформах об избирательном праве и уж никак не об искусстве «делать» выборы, однако права эти лишь прокладывают такому искусству дорогу. Только через них и заявляет о себе раса, и уже очень скоро она всецело одерживает верх. И если на то пошло, изнутри диктатуры денег работу, производимую деньгами, нравственным падением не назовешь.
Римский послужной список, поскольку он реализовывался в форме народных выборов, требовал капитала, делавшего начинающего политика должником всего его окружения. И прежде всего должность эдила, на которой необходимо было переплюнуть предшественников с помощью публичных игр, чтобы получить позднее голоса зрителей. Сулла провалился на первых выборах в преторы, потому что не был эдилом. Затем – блестящая свита, с которой надо было ежедневно показываться на форуме, чтобы польстить праздной толпе. Закон запрещал платить за сопровождение, однако обеспечение себя обязательствами со стороны видных лиц посредством их ссуживания, представления к должностям и выгодным сделкам, а также защиты их перед судом, что в свою очередь обязывало этих людей тебя сопровождать и наносить тебе во всякое утро визит, обходилось чего-то хотели. Это приблизительно соответствует «тону глубокой убежденности» в современных собраниях. еще дороже. Помпеи был патроном половины мира – от пиценских крестьян до восточных царей; он представлял и защищал всех: то был его политический капитал, который он мог пустить в ход против беспроцентных ссуд Красса и «озолачивания»*
* Inauran, с каковой целью Цицерон и рекомендовал Цезарю своего друга Требация.
всех честолюбцев завоевателем Галлии. Избирателей по округам кормят завтраком**,
** «Tributim ad prandium vocari» (Цицерон, Речь за Мурену 72). *** Речь здесь идет о миллиардах сестерциев, прошедших с тех пор через его руки. Посвятительные дары из галльских храмов, выставленные им на продажу в Италии, вызвали обвал цен на золото. Из царя Птолемея они с Помпеем выжали за признание того царем 144 миллиона (а Габиний – еще 240) Консул Эмилий Павел (50 г) был куплен за 36 миллионов, Курионб25 – за 60. Во время триумфа 46 г каждый из солдат, а их было куда больше ста тысяч, получил по 24 000 сестерциев, офицеры же и военачальники – суммы совсем другого порядка И несмотря на все это, после смерти Цезаря государственной казны хватило на то, чтобы обеспечить положение Антония
им выделяют бесплатные места на гладиаторских играх или же, как Милонб24, непосредственно разносят деньги им на дом. Цицерон называет это «верностью отеческим нравам». Объем средств, ассигновывавшихся на выборы, принял американские масштабы и составлял иной раз сотни миллионов сестерциев. Во время выборов 54 г. процентная ставка подскочила с 4 до 8 %, потому что подавляющая часть колоссальной массы находившихся в Риме наличных средств была вложена в агитацию. Будучи эдилом, Цезарь роздал так много, что Крассу пришлось давать гарантию на 20 миллионов, с тем чтобы кредиторы позволили тому выехать в провинцию, а при выборах в великие понтифики он еще раз до такой степени перенапряг свой кредит, что его противник Катул мог ему предложить деньги в качестве отступного, потому что в случае поражения Цезарь просто погибал. Однако предпринятые также и по этой причине завоевание и ограбление Галлии сделали его богатейшим человеком в мире; здесьто, собственно говоря, им и была одержана победа при Фарсале***. Цезарь овладел этими миллиардами ради власти, как Сесил Роде, а не из радости обогащения, как Веррес и, вообще говоря, также и Красе, великий финансист, между делом занимавшийся политикойб 6. Он понял, что на демократической почве конституционные права без денег – ничто, с деньгами же – все. Когда Помпеи еще грезил о том, что сможет по своему желанию вызывать легионы на свет Божий, словно из-под земли, Цезарь давно уже сгустил их до вполне осязаемой реальности своими деньгами. Он застал эти методы уже сформировавшимися; он ими прекрасно владел, однако себя с ними не отождествлял. Следует ясно понимать, что приблизительно начиная со 150 г. объединявшиеся вокруг принципиальных положений партии распались на свиты, группировавшиеся по личностному признаку вокруг людей, имевших персональную политическую цель и знавших толк в оружии своей эпохи.
Сюда относится помимо денег еще и влияние на суды. Поскольку античные народные собрания только голосовали, но не совещались, происходивший перед рострами процесс становился формой политической борьбы и в полном смысле школой политического красноречия. Юный политик начинал свою карьеру с того, что вчинял иск какой-нибудь великой личности и по возможности ее уничтожал*,
* Gelzer, S. 68.
как 19-летний Красе- знаменитого Папирия Карбона, друга Гракхов, перешедшего впоследствии на сторону оптиматов. По этой причине Катон привлекался к суду 44 раза и всякий раз бывал оправдан. Юридические моменты отступали при этом всецело в сторону**.
** По большей части речь здесь идет о вымогательстве и взятках. Поскольку тогда это были тождественные с политикой вещи и как судья, так и истец занимались тем же и все об этом знали, искусство заключалось в том, чтобы в формах хорошо разыгранной страсти по поводу оскорбленной нравственности произнести партийную речь, подлинную цель которой мог понять только посвященный. Это всецело соответствует современной парламентской практике. «Народ» был бы донельзя удивлен, когда бы увидал, как после громовых речей в заседании (для газетного отчета) партийные оппоненты друг с другом болтают. Напомним здесь о случае, когда одна партия страстно выступает в пользу предложения, предварительно договорившись с противниками о его забаллотировании. Также и в Риме приговор был совершенно неважен: достаточно было, если ответчик еще заранее добровольно удалялся из города и тем самым исчезал из партийной борьбы и конкуренции за должности.
Все решают партийная позиция судьи, число патронов и величина свиты, а некоторое число свидетелей присутствует здесь, собственно говоря, лишь для того, чтобы в полном объеме выявить политическое и финансовое могущество истца. Все красноречие Цицерона, направленное против Верреса, имеет лишь одну цель- под прикрытием пышного морального пафоса убедить судью, что обвинительный приговор в его сословных интересах. То, что кресло судьи должно служить частным интересам и интересам партии, находится в полном согласии с общеантичными представлениями. Демократические обвинители в Афинах имели обыкновение в конце своей речи обращать внимание присяжных из народа на то, что оправдательный приговор, вынесенный богатому ответчику, лишит их гонораров за процесс***.
*** v. Polmann, Gnech. Gesch., S. 236 f.
Колоссальная власть сената основывалась главным образом на том, что, комплектуя все суды, он держал в своих руках судьбу всякого гражданина; можно поэтому понять, какое значение имел гракховский закон от 122 г.: передавая суды всадникам, он тем самым с головой выдавал нобилитет, т. е. высших чиновников, миру финансов*.
* Так, в пресловутом процессе 93 г. Рутилий Руф был осужден потому, что он, будучи проконсулом, в соответствии со своими должностными обязанностями выступил против вымогательств обществ откупщиков.
В 83 г. Сулла одновременно с проскрипциями денежных тузов вновь передал суды сенату, как это ясно само собой, в качестве политического оружия, и завершающая борьба властителей находит свое выражение также и в постоянной смене принципов отбора судей.
Однако между тем как античность с римским форумом во главе стягивала народные массы в зримое и плотное тело, чтобы принудить их воспользоваться своими правами именно так, как было желательно, «одновременная» ей европейско-американская политика с помощью прессы создала простирающееся на всю Землю силовое поле духовных и денежных напряжений, включенным в которое, да так, что он это не осознает, оказывается всякий отдельный человек, обязанный отныне думать, желать и действовать так, как полагает целесообразным некая личность, господствующая где-то в дальней дали. Это динамика против статики, фаустовское мироощущение против аполлонического, пафос третьего измерения против чистого, чувственного настоящего. Здесь нет индивидуального общения: пресса и связанные с ней электрослужбы новостей держат бодрствование целых народов и континентов под отупляющим ураганным огнем фраз, лозунгов, воззрений, сцен, чувств день за днем, год за годом, так что всякое «я» делается чистой функцией колоссального духовного «нечто». Деньги совершают свой путь в политике не как металл, передаваемый из рук в руки. Они не превращаются в развлечения и вино. Они преобразуются в силу и количеством своим определяют интенсивность такой обработки.
Порох и книгопечатание – одной крови, оба они были изобретены в высокую готику, оба явились проявлением германского технического мышления, будучи двумя великими средствами фаустовской тактики дальнодействия. Реформация в начале позднего времени увидала первые листовки и первые полевые орудия, Французская революция в начале цивилизации – первую лавину брошюр, хлынувшую осенью 1788 г., а при Вальмиб2 – первый массированный огонь артиллерии. Однако тем самым производимое в массовом порядке и распространяемое по бесконечным пространствам печатное слово становится чудовищным оружием в руках того, кто с ним умеет обращаться. Во Франции в 1788 г. речь шла еще об изначальном печатном выражении частных убеждений, однако в Англии уже занимались планомерным созданием впечатлений в читателеб28. Ведшаяся на французской почве из Лондона война против Наполеона с помощью статей, листовок, подложных мемуаров- первый значительный пример в таком роде. Единичные листки эпохи Просвещения превращаются в «прессу», называемую так с весьма примечательной анонимностью*.
* И как бы во внутреннем созвучии с «артиллерией».
Кампания в прессе возникает как продолжение (или расширение) войны иными средствами, и ее стратегия – все эти бои сторожевых охранении, отвлекающие маневры, внезапные нападения, штурмы – отшлифовывается в течение XIX в. до такой степени, что война может быть проиграна еще до того, как раздался первый выстрел, потому что ее к этому времени выиграла пресса.
Перед воздействием этой духовной артиллерии мы сегодня до такой степени безоружны, что почти никто не способен внутренне дистанцироваться, чтобы составить обо всей чудовищности этого действа ясное представление. Воля к власти в своем чисто демократическом обличье завершила создание своего шедевра тем, что с беспримерным подобострастием льстит самоощущению свободы в объекте. Либеральное буржуазное чувство гордится упразднением цензуры, этого последнего ограничителя, между тем как диктатор прессы (Нортклиф!629) погоняет рабскую толпу своих читателей бичом своих передовиц, телеграмм и иллюстраций. С помощью газеты демократия полностью вытеснила книгу из духовной жизни народных масс. Книжный мир с его изобилием точек зрения, принуждающим мышление к выбору и критике, сделался по преимуществу достоянием лишь узких кругов. Народ читает одну, «свою» газету, которая ежедневно в миллионах экземпляров проникает во все дома, уже с утра пораньше околдовывает умы своими чарами и самим своим внешним видом обрекает книги на забвение; а если та или другая книга все же в поле зрения попадет, предпринятой заблаговременно критикой газета их действие выключает.
Что есть истина? Для толпы истина – это то, что приходится читать и слышать постоянно. Пускай где-то там сидит себе, собирая основания, ничтожная горстка, с тем чтобы установить «истину как таковую», это останется лишь ее истиной. Другая, публичная истина момента, которая лишь и имеет значение в фактичном мире действий и успехов, является сегодня продуктом прессы. Истинно то, чего желает она. Ее командиры создают, преобразуют, подменяют истины. Три недели работы прессы – и весь мир познал истину**.
** Самым разительным примером окажется для будущих поколений вопрос о «вине» за мировую войну, т. е. вопрос о том, кто посредством господства над прессой и телеграфными кабелями всей Земли обладает властью устанавливать в общемировом мнении те истины, которые ему нужны в собственных политических целях, и поддерживать их так долго, как это ему необходимо. И совершенно иной вопрос, который смешивается с первым лишь в одной Германии, – это чисто научный вопрос о том, кто же все-таки был заинтересован в том, чтобы событие, целая литература о котором возникла уже тогда, наступило именно летом 1914 г.
Ее доводы остаются неопровержимыми до тех пор, пока имеются деньги на то, чтобы безостановочно ее повторять. Античная риторика тоже была рассчитана на впечатление, а не на содержание (Шекспир блестяще показал в надгробной речи Антонияб30, что имело там значение), однако она ограничивалась присутствующими и данным моментом. Динамика прессы желает долговременных воздействий. Она желает держать умы под прессом постоянно. Ее аргументы опровергаются, как только у контраргументов отыскивается большая денежная сила, которая и принимается с еще большей частотой доносить их до всех ушей и глаз. В тот же миг магнитная стрелка общественного мнения повертывается к более сильному полюсу. Всяк тут же себя убеждает в новой истине. Происходит внезапное пробуждение от заблуждения.
С политической прессой связана напрочь отсутствующая в античности потребность во всеобщем школьном образовании. В ней наличествует совершенно бессознательное стремление подвести массы как объект партийной политики к средству власти – газете. Идеалистам ранней демократии это без всяких задних мыслей представлялось Просвещением, и еще сегодня кое-где попадаются недоумки, воодушевляющиеся идеями свободы прессы, однако именно она торит пути будущим Цезарям мировой прессы. Тот, кто выучился читать, подпадает ее власти, и из грезившегося самоопределения поздняя демократия превращается в радикальное определение народов теми силами, которым повинуется печатное слово.
Бои, происходящие сегодня, сводятся к выхватыванию этого оружия друг у друга. Когда власть газет делала свои первые невинные шаги, ее ограничивали цензурные запреты, которыми защищались поборники традиции, а буржуазия вопила, что духовная свобода под угрозой. Ныне толпа спокойно идет своим путем; она окончательно завоевала эту свободу, однако на заднем плане, невидимые, друг с другом борются новые силы, покупающие прессу. Читатель ничего не замечает, между тем как его газета, а вместе с ней и он сам меняют своих властителей*.
* При подготовке к мировой войне пресса целых государств была финансово подчинена руководству Лондона и Парижа, а вместе с ней в жесткое духовное порабощение попали соответствующие народы Чем более демократична внутренняя форма нации, тем с большей легкостью и полнотой подвергается она этой опасности Таков стиль XX века Демократ прежнего закала требовал бы сегодня не свободы для прессы, но свободы от прессы, однако вожди превратились за это время в «выскочек», желающих, чтобы было гарантировано благоприятное мнение о них в массах
Деньги торжествуют и здесь, заставляя свободные умыб31 себе служить. Никакой укротитель не владеет своей сворой с большей полнотой. Народ как толпу читателей выводят на улицы, и она ломит по ним, бросается на обозначенную цель, грозит и вышибает стекла. Кивок штабу прессы – и толпа утихомиривается и расходится по домам. Пресса сегодня – это армия, тщательно организованная по родам войск, с журналистами-офицерами и читателями-солдатами. Однако здесь то же, что и во всякой армии: солдат слепо повинуется и цели войны и план операции меняются без его ведома. Читатель не знает, да и не должен ничего знать о том, что с ним проделывают, и он не должен знать о том, какую роль при этом играет. Более чудовищной сатиры на свободу мысли нельзя себе представить. Некогда запрещалось иметь смелость мыслить самостоятельно; теперь это разрешено, однако способность к тому утрачена. Всяк желает думать лишь то, что должен думать, и воспринимает это как свою свободу.
И вот еще одна сторона этой поздней свободы: всякому позволено говорить что хочет; однако пресса также свободна выбирать, обращать ей внимание на это или нет. Она способна приговорить к смерти всякую «истину», если не возьмет на себя сообщение ее миру – поистине жуткая цензура молчания, которая тем более всесильна, что рабская толпа читателей газет ее наличия абсолютно не замечает*.
* Великое книгосожжение у китайцев (с 462) выглядит рядом с этим вполне безобидно
Здесь, как и повсюду при родовых схватках цезаризма, на поверхность выплывает некий фрагмент раннего времени**.
** С. 463
Кривая событий замыкается. Как в сооружениях из бетона и стали наружу еще раз вырывается воля к выражению первой готики, однако ныне – холодно, обузданно, цивилизованно, так здесь о себе еще раз заявляет и железная воля готической церкви к власти над умами – как «демократическая свобода». Эпохе «книги» оказываются положены два предела- проповедь и газета. Книги являются личностным выражением, проповедь и газета повинуются внеличностной цели. Годы схоластики оказываются в мировой истории единственным примером духовной муштры, не позволявшей ни в одной стране появиться ни единому сочинению, ни единой речи, ни единой мысли, которые бы противоречили желательному единству. Такова духовная динамика. Люди античности, Индии, Китая смотрели бы на такое действо с ужасом. Однако как раз это возвращается вновь как необходимое следствие европейско-американского либерализма, совершенно так, как это имел в виду Робеспьер: «Деспотизм свободы против тирании». На место костров приходит великое молчание. Диктатура партийных лидеров опирается на диктатуру прессы. С помощью денег делаются попытки вырвать толпы читателей и целые народы из-под чужого влияния и подчинить их собственной духовной муштре. Они узнают здесь лишь то, что им следует знать, и картина их мира формируется высшей волей. Нет больше нужды, как государям барокко, обязывать подданных к строевой службе. Сам их дух подвергается бичеванию – статьями, телеграммами, картинками (Нортклиф!), пока они сами не примутся требовать оружия и не принудят своих вождей вступить в битву, к которой те желали быть принуждены.
Это конец демократии. Как в мире истин все решает доказательство, так в мире фактов – успех. Успех, т. е. торжество одного потока существования над другими. Жизнь возобладала; грезы мироусовершителей сделались орудиями властных натур. В поздней демократии раса вырывается наружу и порабощает идеалы или же со смехом швыряет их в бездну. Так это было в египетских Фивах, в Риме, в Китае, однако ни в какой другой цивилизации воля к власти не обретает такой неумолимой формы, как в нашей. Мышление, а тем самым и действия массы удерживаются в железных тисках. Поэтому, и только поэтому, люди здесь оказываются читателями и избирателями, между тем как партии становятся послушными свитами тех немногих, на которых первый свой отблеск уже бросает цезаризм. Как английская королевская власть в XIX в., так парламент в XX в. неспешно становятся пышным и пустым спектаклем. Как в первом случае – скипетр и корону, так во втором- права народа с великими церемониями проносят перед толпой, соблюдая их тем скрупулезнее, чем меньше они значат на деле. Вот почему умница Август никогда не упускал случая подчеркнуть издревле освященные традиции римской свободы. Однако уже сегодня власть перемещается из парламентов в частные круги, и выборы у нас с той же неуклонностью, как в Риме, вырождаются в комедию. Деньги организуют весь их ход в интересах тех, у кого они имеются*,
* В этом скрывается разгадка того, почему все радикалы, т. е. бедные партии, неизбежно делаются орудиями финансовых сил, equites, биржи. Теоретически они на капитал обрушиваются, на практике же они нападают не на биржу, но в ее интересах на традицию. Во времена Гракхов это было совершенно так же, как и теперь, причем во всех странах. Половина народных вождей покупается деньгами, должностями, участием в бизнесе, а с ними – и вся партия целиком.
и проведение выборов становится заранее оговоренной игрой, поставленной как народное самоопределение. И если изначально выборы были революцией в легитимных формах**,
**С.441.
то ныне эта форма исчерпала себя, так что теперь, когда политика денег становится невыносимой, свою судьбу снова «избирают» изначальными средствами кровавого насилия.
С помощью денег демократия уничтожает саму себя – после того как деньги уничтожили дух. Однако именно вследствие того, что рассеялись все грезы насчет какой бы то ни было возможности улучшения действительности с помощью идей какогонибудь Зенона или Маркса и люди выучились-таки тому, что в сфере действительности одна воля к власти может быть ниспровергнута лишь другой такой же (вот великий опыт, постигаемый в эпоху борющихся государств), в конце концов пробуждается глубокая страсть ко всему, что еще живет старинной, благородной традицией. Капиталистическая экономика опротивела всем до отвращения. Возникает надежда на спасение, которое придет откуда-то со стороны, упование, связываемое с тоном чести и рыцарственности, внутреннего аристократизма, самоотверженности и долга. И вот наступает время, когда в глубине снова просыпаются оформленные до последней черты силы крови, которые были вытеснены рационализмом больших городов. Все, что уцелело для будущего от династической традиции, от древней знати, что сохранилось от благородных, возвышающихся над деньгами нравов, все, что достаточно сильно само по себе, чтобы (в согласии со словами Фридриха Великого) быть слугой государства (при этом обладая неограниченной властью) в тяжелой, полной самоотверженности и попечения работе, т. е. все, что я в противоположность капитализму означил как социализм*,
* «Пруссачество и социализм», S. 41 f.
– все это вдруг делается теперь точкой схождения колоссальных жизненных сил. Цезаризм растет на почве демократии, однако его корни глубоко погружаются в основания крови и традиции. Античный Цезарь своей властью обязан трибунату, но своим достоинством, а тем самым и долговременностью он обладает как принцепс. Также и в этом вновь пробуждается душа готики: дух рыцарских орденов торжествует над охочим до добычи племенем викингов. Пускай даже властители будущего, поскольку великая политическая форма культуры распалась безвозвратно, господствуют над миром как над своим частным владением, все же эта бесформенная и безграничная власть содержит в себе задачу, а именно задачу неустанного попечения об этом мире, являющую собой противоположность всем интересам в эпоху господства денег и требующую высокого чувства чести и сознания долга. Однако именно поэтому ныне разворачивается решающая схватка между демократией и цезаризмом, между ведущими силами диктаторской капиталистической экономики и чисто политической волей Цезарей к порядку. Чтобы понять это, чтобы постигнуть эту решающую схватку между экономикой и политикой, в которой политика о/ивоевывает себе свое царство, необходимо бросить взгляд на физиономию истории экономики.