I. Деньги
Исходную точку, стоя на которой можно было бы понять экономическую историю высоких культур, не следует искать в сфере самой экономики. Экономические мышление и деятельность это одна сторона жизни, получающая неверное освещение, стоит только начать рассматривать ее как самостоятельную разновидность жизни. У нас меньше всего шансов найти такую точку в пределах сегодняшней мировой экономики, претерпевшей за последние 150 лет фантастический, опасный, а под конец уже и отчаянный взлет, экономики исключительно западной и динамической и ни в малейшей степени не общечеловеческой.
То, что мы называем сегодня политической экономией, выстроено целиком на специфических, чисто английских предпосылках. В центре ее, причем так, словно иначе и быть не может, находится абсолютно незнакомая всем прочим культурам машинная индустрия, которая всецело господствует над образованием понятий и выведением так называемых законов, при том что никто этого не сознает. Денежный кредит в особой его форме, проистекшей из английского соотношения между мировой торговлей и экспортной промышленностью в лишенной крестьянства стране, служит базисом определения слов «капитал», «цена», «имущество», которые затем без тени сомнения прикладываются ко всем прочим культурным периодам и жизненным сферам. Воззрение на политику и ее соотношение с экономикой определялось во всех экономических теориях островным положением Англии. Творцами этой экономической картины являются Давид Юм*
* «Political discourses»632, 1752.
и Адам Смит**.
** Знаменитое «Inquiry»633, 1776.
То, что впоследствии писалось о ней и против нее, бессознательно исходит из критических предпосылок и методов их системы. Это относится к Кэриб34 и Листу точно так же, как к Фурье и Лассалю. Что до Маркса, величайшего противника Адама Смита, то не многого стоит попытка громко протестовать против английского капитализма, если при этом всецело пребываешь в плену его представлений и тем самым полностью его признаешь, желая лишь с помощью иной бухгалтерии перенаправить выгоды субъектов его объектам.
От Смита и до Маркса речь здесь идет исключительно о самоанализе экономического мышления одной-единственной культуры, причем на одной-единственной ее ступени. Анализ этот насквозь рационалистичен и потому исходит из материи и ее условий, потребностей и стимулов, вместо того чтобы отталкиваться от души родов, сословий, народов и их формирующей силы. Он рассматривает человека в качестве придатка ситуации и абсолютно ничего не знает о великой личности и формирующей историю воле отдельных людей и целых их групп, воле, которая усматривает в экономических фактах средства, а не цели. Анализ этот считает экономическую жизнь чем-то таким, что может быть без остатка объяснено из видимых причин и действий, что устроено всецело механически и полностью замкнуто в себе самом и что, наконец, находится в некоей каузальной связи со сферами политики и религии, мыслящимися также существующими сами по себе. Поскольку такой способ рассмотрения систематичен, а не историчен, он порождает веру во вневременную значимость понятий и правил, его пытаются использовать для формулировки единственно правильного метода ведения хозяйства вообще. Поэтому повсюду, где его истинам доводилось соприкоснуться с фактами, он терпел полное фиаско, как это было с предсказаниями относительно начала мировой войны***
*** Согласно распространенному гелертерскому представлению, что экономические последствия мобилизации должны были привести к прекращению войны в считанные недели.
буржуазными теоретиками и с построением советской экономики теоретиками пролетарскими.
А значит, пока что так и не было создано никакой политической экономии, если понимать под ней морфологию экономической стороны жизни, причем жизни высоких культур с их единообразным по этапам, темпу и продолжительности формированием экономического стиля. Ибо в экономике нет никакой системы, а есть физиономия. Чтобы постичь тайну ее внутренней формы, ее душу, необходим физиогномический такт. Чтобы добиться в ней успеха, надо быть знатоком, точно так же как бывают знатоки людей и лошадники, и не нужно никакого «знания», как и от наездника совершенно не требуется что-то понимать в зоологии. Однако эту сметливость можно пробудить, и пробуждается она посредством сочувственного взгляда на историю, т. е. взгляда, дающего представление относительно тайных расовых побуждений, действующих также и в экономически деятельном существе с той целью, чтобы символически преобразовать внешнее положение (экономическую «материю», потребность) в соответствии с собственным нутром. Всякая экономическая жизнь есть выражение душевной жизни.
Вот новое, немецкое воззрение на экономику, находящееся по другую сторону капитализма и социализма, которые произошли из трезвой буржуазной рассудочности XVIII в. и не были ничем, помимо материального анализа (а следовательно, конструкции) экономической поверхности. То, чему учили до сих пор, было лишь приуготовлением. Экономическое мышление, как и правовое, находится накануне своего подлинного раскрытия*,
* С 84.
которое сегодня, точно так же как и в эллинистическо-римскую эпоху, начинается только там, где искусство и философия бесповоротно уходят в прошлое.
Нижеследующее представляет собой беглый взгляд, брошенный на имеющиеся здесь возможности, и на большее не претендует.
Экономика и политика – это две стороны одного живого и текучего существования, а не бодрствования, духа**.
** С. 5 слл, 349
В обеих открывается такт космических токов, улавливаемых в последовательности поколений единичных существ. Они вовсе даже не обладают историей, но есть история. В них господствует необратимое время, «когда». Обе они относятся к расе, а не к языку с его пространственно-каузальными напряжениями, такими, как религия и наука; обе они нацелены на факты, а не на истины. Бывают политические, а бывают экономические судьбы, точно так же как во всех религиозных и научных учениях имеется вневременная взаимосвязь причины и следствия.
Таким образом, у жизни имеется политический и экономический способ пребывания «в форме» для истории. Они перекрывают друг друга, друг друга поддерживают и друг с другом борются, однако политический момент – безусловно первый. Жизнь желает поддерживаться и настаивать на своем, или, скорее, она желает усиливаться, чтобы настоять на своем. Потоки существования пребывают в экономической форме лишь для себя самих, в политической же – для их соотношения с другими. Никаких перемен здесь не наблюдается на всем протяжении от простейших одноклеточных растений и до роев и народов, образуемых высшими существами, подвижными в пространстве. Питаться и сражаться: различие в ранге той и другой стороны жизни возможно определить по их отношению к смерти. Не бывает более глубокой противоположности, чем противоположность голодной смерти и героической смерти. Голод в широчайшем смысле угрожает жизни экономически, он ее обесчещивает и принижает; сюда относятся также и невозможность полностью развить свои силы, стесненность в жизненном пространстве, темнота, придавленность, а не только непосредственная опасность. Целые народы утратили упругость расы вследствие гложущего убожества своего образа жизни. Здесь умирают от чего-то, а не ради чего-то. Политика жертвует людьми ради цели; они гибнут за идею; экономика дает им возможность только пропадать. Война – творец, голод – губитель всего великого. В первом случае жизнь возвышается через смерть зачастую до той неодолимой силы, уже одно наличие которой означает победу; во втором – голод пробуждает тот отвратительный, низменный, совершенно неметафизический род жизненного страха, при котором высший мир форм культуры резко пресекается и начинается голая борьба за существование человеко-животных.
Уже заходила речь о двойственном смысле всей истории, как он проявляется в противоречии между мужчиной и женщиной*.
* С 341 слл
Существует частная история, которая, как последовательность зачатий поколений, представляет «жизнь в пространстве», и история публичная, которая, как политическое пребывание «в форме», защищает и обеспечивает первую: «линия веретена» и «сторона меча». Они обретают свое выражение в идее семьи и государства, однако также и в прообразе дома**,
** С 91, 122 слл. ***С 8.
в котором благих духов супружеской постели (гения и Юнону всякого старинного римского жилища) защищает дверь, Янус. И вот история экономики встает бок о бок с частной историей рода. От длительности цветущей жизни невозможно отделить ее силу, от тайны зачатия и оплодотворения – питание. Чище всего взаимосвязь того и другого проявляется в существовании крепких расой крестьянских родов, которые в здравии и многоплодье коренятся на своей полоске. И как в образе тела половой орган связан с кругообращением***, так центр дома в ином смысле образует священный очаг, Веста.
Именно поэтому экономическая история означает нечто принципиально иное, чем история политическая. Во второй на первом плане находятся великие однократные судьбы, которые хоть и протекают в обязательных формах эпохи, но каждая сама по себе строго персональна. В первой же, как и в истории семьи, речь идет о развитии языка форм, а все однократное и личностное оказывается малозначительной частной судьбой. Значением обладают лишь принципиальные формы, за которыми миллионы случаев. Однако экономика – это только основа всякого так или иначе осмысленного существования. Важно ведь, в конце концов, не то, что люди – поодиночке и как народ в целом – находятся «в форме», хорошо питаются и плодовиты, но для чего это нужно, и, чем выше поднимается человек исторически, тем значительнее его политическая и религиозная воля по задушевности символики и силе выражения превосходит все то, что имеется в смысле формы и глубины в экономике как таковой. Лишь тогда, когда с наступлением цивилизации начинается отлив всего вообще мира форм, вперед выступают голые и навязчивые очертания ничем не прикрытого жизнеобеспечения: это время, когда пошлое речение о «голоде и любви»635 как движущих силах существования перестает быть постыдным, когда смысл жизни оказывается не в том, чтобы набраться сил для исполнения задания, но в счастье большинства, в спокойствии и уюте, «panem et circenses», и на место большой политики приходит как самоцель экономическая политика.
Поскольку экономика относится к расовой стороне жизни, она, как и политика, обладает лишь нравами, но не имеет никакой морали*,
* С. 357
ибо в этом и состоит отличие знати и духовенства, фактов и истин друг от друга. У всякого профессионального класса, как и у всякого сословия, имеется само собой разумеющееся чувство не благого и злого, но хорошего и плохого. Кто им не обладает – бесчестен и низок. Ибо честь находится в центре также и здесь, отделяя чутье на то, что подобает (чувство такта экономически деятельного человека), от религиозного миросозерцания и его фундаментального понятия греха. У торговцев, ремесленников, крестьян имеется вполне определенная профессиональная честь, и градации ее тонки, но не менее определенны для владельцев магазинов, торговцев по экспорту, банкиров, предпринимателей, для рудокопов, матросов, инженеров и даже, как известно всем и каждому, для грабителей и нищих, поскольку последние ощущают свое профессиональное товарищество. Никто эти нравы не устанавливал и не записывал, однако они тут как тут; как и всякие вообще сословные нравы, они иные как от места к месту, так и от эпохи к эпохе и неизменно обязательны лишь в кругу тех, кто сюда принадлежит. Помимо аристократических добродетелей- верности, храбрости, рыцарства, товарищества, которые не чужды ни одному профессиональному сообществу, тут появляются выраженные со всей выпуклостью воззрения относительно нравственной ценности прилежания, успеха, труда и поразительное чувство дистанции. Всем этим обладают, того не осознавая (лишь нарушение нравов доводит их до сознания), в противоположность религиозным заповедям, этим вневременным и общезначимым, однако никогда не реализуемым идеалам, которые необходимо заучивать, чтобы их знать и быть в состоянии им следовать.
Фундаментальные религиозно-аскетические понятия, такие, как «самозабвенный» и «безгрешный», не имеют внутри экономической жизни никакого смысла. Для настоящего святого грех экономика как таковая*,
* «Negotium (под ним подразумевается любой промысел: предпринимательство называется «commercium») negat otium neque quent veram quietem, quae est deus»636, – говорится в декрете Грациана (ср. с. 80).
а не только ростовщичество и довольство богатством или же зависть к нему бедных. Слова о «полевых лилиях» являются для глубоко религиозных (и философских) натур безусловной истиной. Натуры эти всем центром тяжести своего существа пребывают вне экономики и политики, как и вне всех прочих фактов «этого мира». Об этом мы знаем по эпохе как Иисуса, так и св. Бернара и фундаментальному ощущению сегодняшней русскости, а также и по образу жизни Диогена или Канта. Потому и избирают такие люди добровольную бедность и странничество и укрываются в монашескую келью и кабинет ученого. Религия и философия никогда не предаются экономической деятельности, и занимается ею всегда лишь политический организм данной церкви или социальный организм теоретизирующего общества. Такая деятельность всегда оказывается компромиссом с «этим миром» и знаком «воли к власти»**.
** Вопрос Пилата устанавливает также и соотношение между экономикой и наукой. Религиозный человек будет впустую с катехизисом в руке пытаться улучшить происходящее в окружающем политическом мире. Мир же преспокойно идет своей дорогой, предоставляя тому думать о нем все, что угодно. Перед святым открывается выбор: приспособиться (и тогда он делается церковным политиком и бессовестным человеком) или бежать от мира в отшельничество, даже в потусторонность. Однако то же самое повторяется, и не без комизма, внутри городской духовности. Философ, возведший здесь свою полную абстрактной добродетели и единственно верную этически-социальную систему, желал бы, как и следовало ожидать, раскрыть экономической жизни глаза на то, как ей следует себя вести и к чему стремиться. Картина всегда совершенно одна и та же, будь система либеральной, анархистской или же социалистической и кем бы она ни была создана – Платоном, Прудоном или Марксом. Однако также и экономика, ничуть не смущаясь, идет дальше, предоставляя мыслителю выбор: отступить и излить свое негодование по поводу этого мира на бумаге или же вступить в него в качестве экономо-политика, когда с ним произойдет одно из двух – он либо превратится в посмешище, либо тут же пошлет свою теорию ко всем чертям, чтобы отвоевать себе ведущее место.
То, что можно было бы назвать экономической жизнью растения, происходит в нем и на нем без того, чтобы оно было чем-то помимо арены и лишенного воли объекта природного процесса*.
* С. 5 слл.
Этот растительный, объятый сном момент без каких-либо изменений лежит и в основе «экономики» человеческого тела, где он в образе органов кругообращения ведет свое чужеродное и безвольное существование. Однако со свободно передвигающимся в пространстве телом животного к существованию прибавляется бодрствование, понимающее ощущение, а тем самым и принуждение к тому, чтобы самостоятельно печься о поддержании жизни. Здесь начало жизненного страха, подводящего к осязанию, нюху, высматриванию, прислушиванию с помощью все более утончающихся чувств, а вслед за тем – и к движениям в пространстве, к отыскиванию, собиранию, преследованию, перехитриванию, похищению, что у многих видов, таких, как бобры, муравьи, пчелы, многие птицы и хищные животные, приближается к начаткам экономической техники, чем предполагается уже размышление, т. е. определенное отделение понимания от ощущения. Человек является человеком, собственно говоря, постольку, поскольку его понимание освободилось от ощущения и как мышление творчески вмешивается во взаимосвязи между микрокосмом и макрокосмом**.
** С. 8 слл.
Все еще абсолютно животны как женские уловки по отношению к мужчине, так и крестьянские хитрости в отвоевании мелких преимуществ: то и другое ничем не отличается от лисьих проделок и способно одним понимающим взглядом насквозь пронизать тайну своей жертвы. Однако поверх всего этого поднимается теперь экономическое мышление, которое возделывает поле, приручает скот, преобразует, облагораживает вещи и их обменивает и изобретает тысячи других средств и методов, чтобы повысить уровень поддержания жизни и превратить зависимость от окружающего мира в господство над ним. Таков базис всех культур. Раса пользуется экономическим мышлением, которое может сделаться столь мощным, что отделится от своих целей, построит абстрактные теории и затеряется в утопических далях.
Вся высшая экономическая жизнь развивается на крестьянстве и над ним. Само же крестьянство ничего, помимо себя, не предполагает***.
*** Совершенно то же самое и с бродячими ордами охотников и скотоводов, однако экономическое основание высокой культуры неизменно предполагает людскую разновидность, которая, питая и неся на себе высшие экономические формы, прочно прикреплена к земле.
Оно является, так сказать, расой как таковой, растительной и внеисторической*,
* С. 345.
производящей и потребляющей исключительно для самой себя, с обращенным в мир взглядом, которому все прочие экономические существа представляются чем-то случайным и достойным презрения. И вот этой производящей разновидности экономики оказывается противопоставлена разновидность завоевывающая, пользующаяся первой как объектом, от нее питающаяся, накладывающая на нее дань или ее грабящая. Политика и торговля абсолютно неразделимы в своих истоках – обе повелительны, личностны, воинственны, охочи до власти и добычи; они приносят с собой совершенно иной взгляд на мир: не робкое поглядывание снизу вверх из уголочка, но взгляд, устремленный на мировую суету сверху вниз; это ярко выражено в том, какие животные выбирались на гербы – все эти львы, медведи, коршуны, соколы. Изначальная война – это всегда также и грабительская война, изначальная торговля теснейшим образом связана с грабежом и пиратством. Исландские саги повествуют о том, что викинги часто заключали с местными жителями базарный мир на две недели, чтобы заняться торговлей, после чего все брались за оружие и начинали захватывать добычу.
Политика и торговля в развитой форме, как искусство с помощью духовного превосходства приобретать материальные преимущества над противником, обе являются заменой войны другими средствами. Всякая дипломатия имеет предпринимательскую природу, всякое предпринимательство- природу дипломатическую, и оба они основываются на проницательном знании людей и физиогномическом такте. Предпринимательский дух великих мореходов, какой мы находим у финикийцев, этрусков, норманнов, венецианцев, ганзейцев, толковых банкиров, как Фуггеры и Медичи, могущественных финансистов, как Красе, угольные короли и директора трестов наших дней, требует – раз операция должна увенчаться успехом- стратегического дара полководца. Гордость родовым домом, отцовское наследие, семейные традиции проходят схожий процесс формирования и в том и в другом случае; «великие состояния» все равно что королевства, и они имеют свою историю**,
** Андершэфт в «Майоре Барбаре» Бернарда Шоу- образ настоящего государя в этом царстве'
и Поликрат, Солон, Лоренцо де' Медичи, Юрген Вулленвеберб38 вовсе не являются единственными примерами того, как политическое честолюбие развилось из честолюбия купеческого.
Однако подлинный государь и государственный деятель желают властвовать, подлинный предприниматель желает лишь быть богатым: здесь происходит разделение завоевывающей экономики на средство и на цель*.
* С. 360. Как средство управления она называется финансовым хозяйством. Вся нация оказывается объектом взимания податей в виде налогов и пошлин, используемых вовсе не на более вольготное поддержание жизни, но для обеспечения ее положения в истории и увеличения мощи.
Можно стремиться к добыче ради власти и к власти ради добычи. А великий правитель, такой, как Хуанди, Тиберий или Фридрих II, желает быть «богат землей и людьми», сознавая при этом, однако, свою благородную обязанность. Можно со спокойной совестью, как на что-то само собой разумеющееся, претендовать на сокровища всего мира, проводя жизнь в сияющем великолепии и даже расточительстве, если ощущаешь себя при этом только носителем миссии, как Наполеон, Сесил Роде или же римский сенат III в., а потому почти что и не воспринимаешь понятие «частная собственность» применительно к себе.
Тот, кто преследует лишь экономические выгоды, как карфагеняне в римскую эпоху, а сегодня в еще куда большей степени американцы, будет не способен к чисто политическому мышлению. В ходе принятия решений в сфере высокой политики он неизменно окажется чьей-то пешкой, будет обманут и предан, как показывает пример Вильсонаб39, особенно когда недостаток инстинкта государственного деятеля восполняется нравственными побуждениями. Поэтому такие великие экономические союзы современности, как предпринимательство и работники, будут громоздить одну политическую неудачу на другую, если только не найдут себе в качестве вождя подлинного политика, который, правда, ими воспользуется. Экономическое и политическое мышление при величайшем совпадении между ними по форме коренным образом различаются по направлению, а тем самым и во всех тактических частностях. Великие деловые успехи**
** В наиболее широком смысле, куда относится также и подъем на ведущие роли рабочих, журналистов, ученых.
пробуждают ощущение неограниченной публичной власти. Следует слышать этот нижний регистр в слове «капитал». Однако лишь у единиц при этом меняется окраска и направление их воли, как и мера, с которой они подходят к ситуациям и вещам. Только когда человек действительно перестает воспринимать свое предприятие как частное дело, а цель его усматривать лишь в накоплении имущества, он может сделаться из предпринимателя государственным деятелем. Так было в случае Сесила Родса. Однако для людей из мира политики существует обратная опасность- что их воля и мышление опустятся от исторических задач до простого попечения о частном жизнеобеспечении. Тогда-то из знати и получаются рыцари-разбойники; есть примеры хорошо известных государей, министров, народных избранников и революционных героев, все рвение которых нацелено на привольную жизнь и накопление колоссальных богатств (здесь нет почти никакой разницы между Версалем и якобинским клубом, предпринимателями и рабочими вожаками, русскими губернаторами и большевиками), и в созревшей демократии политика «пробившихся» тождественна не только гешефту, но наиболее грязным видам спекуляций большого города.
Однако именно тут раскрывается потаенный ход высокой культуры. Вначале появляются прасословия – знать и духовенство с их символикой времени и пространства. Тем самым как политическая жизнь, так и религиозное переживание обретают в хорошо упорядоченном обществе*
* С. 345.
свое стабильное место, своих призванных носителей и заданные как для фактов, так и для истин цели, в глубине же движется себе экономическая жизнь, пребывающая под действием несознаваемых и надежных чар. Поток существования оказывается уловленным каменными клетками города, и начиная с этого момента деньги и дух перенимают историческое лидерство. Героическое и святое с символическим размахом их раннего явления становятся редки и отступают в узкие кружки. На их место приходит прохладная буржуазная ясность. В сущности говоря, завершение системы и проведение контракцииб требуют одной и той же разновидности высокопрофессиональной интеллигенции. Еще почти никак не отделенные друг от друга по своему символическому рангу политическая и экономическая жизнь, религиозное и экономическое познание проникают друг в друга, соприкасаются и перемешиваются. В суете большого города поток существования утрачивает свою строгую и богатую форму. На поверхности оказываются элементарные экономические черты, которые вместе с остатками исполненной формы политики ведут свою игру; в это время среди объектов суверенной науки оказывается и религия. Критическиназидательное миронастроение распространяется над жизнью экономико-политического самодовольства. Однако в конце концов из нее вместо распавшихся сословий выступают биографии единиц, обладающих подлинной политической и религиозной мощью, чтобы сделаться судьбой для всего в целом.
Отсюда возникает морфология экономической истории. Существует праэкономика человека как такового, которая точно так же, как экономика растения или животного, изменяет свою форму по биологическим часам**.
** С.35.
Она полностью господствует в примитивную эпоху и в отсутствие каких-либо доступных познанию правил бесконечно медленно и беспорядочно продолжает двигаться дальше между высокими культурами и внутри их. Здесь происходит выращивание животных и растений, которые пересоздаются с помощью приручения, культивирования, облагораживания, высевания, здесь осваиваются огонь и металлы, а свойства неживой природы посредством технических процессов ставятся на службу жизнеобеспечения. Все это насквозь пронизано политико-религиозными нравами и смыслом, причем без того, чтобы возможно было явственно провести разделение тотема и табу, голода, душевного страха, половой любви, искусства, войны, практики жертвоприношений, веры и опыта.
Чем-то совершенно иным по своей идее и развитию оказывается строго оформленная и четко очерченная по темпу и продолжительности экономическая история высоких культур, каждая из которых имеет свой собственный экономический стиль. К феодализму относится экономика страны, не имеющей городов. С управляемым из городов государством появляется городская экономика денег, поднимающаяся с началом всякой цивилизации до диктатуры денег, что происходит одновременно с победой демократии мировых столиц. Всякая культура обладает своим независимо развивающимся миром форм. Телесные деньги аполлонического стиля (отчеканенные монеты) так же далеки от фаустовско-динамических относительных денег (проведения кредитных единиц по книгам), как полис – от государства Карла V. Однако экономическая жизнь, совершенно как общественная, выстраивается в пирамиду*.
* С. 176, 291.
На деревенском основании сохраняется абсолютно примитивное, едва затронутое культурой состояние. Поздняя городская экономика уже является делом решительного меньшинства, которое неизменно свысока взирает на сельское хозяйство раннего времени, а то продолжает делать свое дело вокруг, со злобой и ненавистью глядя на одухотворенный стиль внутри стен. Наконец, мировая столица производит на свет мировую экономику – цивилизованную, излучающуюся из очень ограниченного круга центров и подчиняющую себе все остальное как экономику провинциальную, а между тем в отдаленных ландшафтах зачастую все еще господствуют примитивные – «патриархальные» – нравы. С ростом городов жизнеобеспечение становится все более изощренным, утонченным, запутанным. Городской рабочий в императорском Риме, Дамаске Гаруна аль-Рашида и в сегодняшнем Берлине воспринимает как что-то само собой разумеющееся много такого, что богатому крестьянину в глубинке показалось бы сумасбродной роскошью, однако это само собой разумеющееся трудно достичь и его трудно закрепить: объем работ во всех культурах растет в колоссальном масштабе, так что в начале всякой цивилизации устанавливается такая интенсивность экономической жизни, при которой неизбежна перенапряженность; в результате она постоянно пребывает в угрожающем положении, из-за чего ее невозможно поддерживать где бы то ни было в исправном состоянии длительное время. В конце концов формируется закостеневшее и отличающееся постоянством состояние с чрезвычайно своеобразным смешением рафинированно-одухотворенных и абсолютно примитивных черт (греки познакомились с ним в Египте, а мы можем его увидеть в сегодняшних Индии и Китае), если только оно, подобно античности в эпоху Диоклетиана, не окажется сметенным внезапным, вырвавшимся как из-под земли напором юной культуры.
По отношению к этому экономическому движению люди пребывают «в форме» как экономические классы, подобно тому как они были «в форме» по отношению к мировой истории как политические сословия. Всякий единичный человек занимает определенное экономическое положение внутри хозяйственного членения, точно так же как он занимает какой-нибудь ранг внутри общества. Оба этих вида принадлежности в одно и то же время претендуют на его ощущения, мышление и поведение. Жизни угодно наличествовать, а сверх того еще и что-то означать; и путаница наших понятий оказывается в итоге еще увеличенной вследствие того, что политические партии как сегодня, так и в эллинистическое время, желая сделать образ жизни некоторых экономических групп более счастливым, так сказать, облагородили их, повысив в политическое сословие, как сделал это Маркс с классом фабричных рабочих.
Ибо первое и подлинное сословие – это знать. Из нее выходят офицер и судья и вообще всё относящееся к высоким правительственным и административным должностям. Все это схожие с сословиями образования, нечто собой означающие. К духовенству же принадлежит ученое звание*
* Включая сюда врачей, которых в правремена невозможно отделить от священников и колдунов.
с характерной для него величайшей замкнутостью. Однако замком и собором великая символика завершается. Tiers – это уже несословие, остаток, пестрое и многоплановое сборище, не много значащее само по себе, за исключением мгновений политического протеста, и само придающее себе значение постольку, поскольку вливается в партию. Самоощущение возникает не оттого, что ты буржуа, но потому что «либерален», а значит, ты вовсе не воплощаешь своей личностью некую великую вещь, но принадлежишь к ней в силу своих убеждений. Вследствие слабости этой общественной оформленное™ экономический момент в «буржуазных» профессиях, гильдиях и союзах выступает наружу с тем большей зримостью. По крайней мере в городах человека характеризует прежде всего то, что его кормит.
Экономически первым и изначально едва ли не единственным является крестьянство*,
* Сюда относятся пастухи, рыбаки и охотники. Кроме того, как это видно из родственных мотивов старинных сказаний и обычаев, возникает своеобразная и чрезвычайно глубинная связь крестьянства с горным делом. Металл добывается из шахты точно так же, как зерно из земли и дичь из леса. Однако для рудокопа также и металлы являются чем-то таким, что живет и растет
просто производящий род жизни, который только и делает возможным всякий другой. Прасословия в раннее время тоже всецело основывают свое жизнеобеспечение на охоте, разведении скота и владении землей, и еще для знати и духовенства позднего времени это единственная благородная возможность быть «при имении». Противостоит им торговый посреднический и добычливый – образ жизни**.
** От изначального мореплавания до биржевых сделок мировых столиц. Все обращение, совершающееся по рекам, шоссе, железным дорогам, относится сюда.
Надо сказать, что торговля при сравнительно малом числе тех, кто ею занимается, обладает колоссальной властью и делается совершенно необходимой уже очень рано. Это утонченный паразитизм, абсолютно непроизводительный и потому чуждый земле и блуждающий, «свободный» и к тому же не отягощенный душевно нравами и обычаями земли: жизнь, питающаяся от иной жизни. И вот в промежутке между тем и другим вырастает теперь третий род экономики – перерабатывающая техника со своими бесчисленными ремеслами, промыслами и профессиями, для которых отдача- дело чести и совести***.
*** С. 364. Сюда же относится и машинное производство с характерным для него чисто западным типом изобретателя и инженера, а также фактически значительная часть современного сельского хозяйства, например, в Америке.
Размышления о природе вдохновляют всех их на творчество. Их старейший цех и в то же время их первообраз, корни которого уходят в правремя, – это кузнецы. Множество смутных сказаний, обычаев и воззрений окружают их; они гордо обособлялись от крестьянства и внушали окружающим робость, доходившую до почтения или, наоборот, до отверженности; вследствие этого кузнецы, как фалаша в Абиссинии, зачастую превращаются в настоящие племена внутри своей же расы****.
**** Еще и сегодня горнозаводческая и металлургическая промышленность воспринимаются как что-то более благородное, чем, к примеру, химическая и электрическая У нее древнейшая техническая знать, и над ней тяготеет остаток культовой тайны.
В производящей, перерабатывающей и посреднической разновидности экономики, как и во всем, относящемся к политике и жизни вообще, существуют субъекты и объекты руководства, а значит, целые группы, которые здесь распоряжаются, решают, организуют, придумывают, и другие, – которым доводится исключительно исполнять. Различие в ранге может быть разительным или едва ощутимым*,
* Вплоть до крепостной зависимости и рабства, хотя как раз рабство-то очень часто, например, ныне на Востоке и у vemae64 в Риме не представляет собой в плане экономическом ничего, кроме навязанного трудового договора, и, если от этого отвлечься, становится едва ощутимым. Вольнонаемный работник зачастую находится в куда более жесткой зависимости, и уважать его могут куда меньше, а формальное право уволиться остается во многих случаях практически неисполнимым
восхождение вверх- абсолютно немыслимым или само собой разумеющимся, связанный с деятельностью почет – почти одним и тем же с плавными и незаметными оттенками или отличаться радикально. Противоположность между ними всецело зависит от традиции и закона, дарования и имения, численности народа, уровня культуры и экономического положения, однако в любом случае она имеется, причем задается самой жизнью и неотменимо. Несмотря на это, в плане экономическом никакого «рабочего класса» нет: он изобретен теоретиками, имевшими перед глазами свойственное как раз переходному периоду положение фабричных рабочих в Англии, почти лишенной крестьянства промышленной стране, и распространившими эту схему на все культуры и все эпохи, пока политики не сделали ее средством для создания партий. Реально же существует необозримое количество видов чисто служебной деятельности в цеху и конторе, машбюро и корабельном трюме, на проселках и в шахтах, на лугу и в поле. Во всем, что с ними связано, – вычислениях и погрузке, разноске и работе молотом, шитье и присмотре достаточно часто отсутствует то, что придает жизни помимо простого ее поддержания достоинство и привлекательность, какие бывают сопряжены с сословными задачами офицера и ученого или же персональными успехами инженера, администратора или купца, однако между собой все эти категории абсолютно никак не сопоставимы. Дух и тяжесть работы, ее местонахождение в деревне или же крупном городе, объем и степень напряженности работ позволяют батраку и банковскому служащему, кочегару и подмастерью портного жить в совершенно различных экономических мирах, и, повторяю, лишь партийная политика очень поздних периодов соединила их посредством лозунгов в единый протестующий союз, с тем чтобы воспользоваться их массой. Напротив того, античный раб есть государственно-правовое понятие, а именно для политического тела античного полиса не существующее**,
** С 61.
между тем как он может быть в плане экономическом крестьянином, ремесленником, даже директором и крупным купцом с громадным имуществом (peculium), с дворцами и виллами и целой свитой подчиненных, в том числе и «свободных». Ниже обнаружится, чем он, если от этого абстрагироваться, является сверх того в позднеримскую эпоху.
С началом всякого раннего времени начинается экономическая жизнь в стабильной ее форме*.
* Относительно ранней египетской и готической эпохи мы знаем об этом с исчерпывающей точностью, относительно Китая и античности – в общих чертах; а что до экономического псевдоморфоза арабской культуры (с. 193 слл., 366), то с Адриана начинается внутренний демонтаж высокоцивилизованной античной денежной экономики, так что при Диоклетиане все пришло к товарообороту, свойственному раннему времени, а вслед за этим на Востоке наблюдается магический подъем.
Население обитает в сельской местности и ведет исключительно крестьянский образ жизни. Переживанияб42 города для него не существует. То, что выделяется здесь из деревни, из замка, крепости, монастыря, участка храма, – не город, но рынок, простая точка пересечения крестьянских интересов, обладающая в то же время, само собой разумеется, также и определенным религиозным и политическим значением, без того, однако, чтобы здесь могла идти речь о какой-то обособленной жизни. Обитатели его, даже если они ремесленники или купцы, все же воспринимают окружающее как крестьяне и так или иначе занимаются также и крестьянской деятельностью.
То, что выделяется из жизни, в которой каждый что-то производит и потребляет, есть товар, и «товарообмен»643 – слово, соответствующее любому обращению раннего времени вне зависимости от того, был ли данный предмет доставлен издали или же обращается внутри деревни или даже одного и того же двора. Добро как имущество – это то, что тонкими нитями своей сущности, своей души привязано к жизни, произведшей его на свет или в нем нуждающейся. Крестьянин гонит «свою» корову на рынок, женщина хранит «свои» украшения в сундуке. Человек «обрастает» добром, и слово «имение» (Be-sitz)6 4 восходит к растительному происхождению собственности, с которой срослось корнями лишь это и никакое иное существование**.
** С.359.
Обмен в такое время- это процесс, посредством которого добро, товар переходит из одного жизненного круга в другой. Оценивает их жизнь в соответствии со скользящей, ощущаемой мерой данного мгновения. Еще не существует ни понятия стоимости, ни всеобщего измеряющего товара, а золото и монеты являются не чем иным, как товаром, редкость и неразрушимость которого определяет их ценность***.
*** Ни куски меди из захоронений раннегомеровского времени в итальянской Вилланове (Wilier, Geschichte der romischen Kupferpragung, S. 18), ни раннекитайские бронзовые монеты в виде женских одеяний (бу), топоров, колец или ножей (цянь, Conrady, China, S. 504) деньгами не являются, но вполне отчетливо обозначают собой символы товаров; также и монеты, которые правительства раннеготического времени в подражание античности чеканили в качестве знаков суверени
В такт и ход этого товарообмена торговец вмешивается только как посредник*.
* Поэтому он так часто происходит не из сельской жизни, непроницаемо замкнутой в себе самой, но является в ней чужестранцем, безразличным и беспредпосылочным. Такова роль финикийцев на заре античности, римлян на Востоке в эпоху Митридата, евреев, а наряду с ними византийцев, персов, армян в готической Западной Европе, арабов в Судане, индусов в Восточной Африке, западноевропейцев в нынешней России.
На рынке завоевательная и производящая экономика приходили в столкновение, однако даже там, где к берегу подходят флоты и куда являются караваны, торговля развивается лишь в качестве органа сельского обращения**.
** А поэтому в очень незначительном объеме. Поскольку торговля была тогда предприятием авантюрным, а потому богатым пищей для фантазии, ее обыкновенно сверх всякой меры переоценивают. Ок. 1300 г. «великие» венецианские и ганзейские торговцы вряд ли могли равняться по своему рангу занимавшим более видное положение мастерам-ремесленникам. Обороты даже Медичи и фугтеров соответствовали ок. 1400 г. обороту магазина в сегодняшнем городке. Самые большие торговые суда, которыми, как правило, совместно владела группа купцов, далеко уступали сегодняшним речным баржам и, быть может, совершали за год лишь одно дальнее плавание. Ок. 1270 г. шерсть, вывозимую из Англии за год, этот предмет гордости ганзейской торговли и главную ее статью, можно было загрузить на два современных товарных состава, и еще осталось бы место (Sombart, Der moderne Kapitalismus I, S. 280 ff.).
Это «вечная» форма экономики, в совершенно первобытной фигуре коробейника удерживающаяся еще и сегодня в бедных городами ландшафтах и даже на отдаленных улицах городских предместий, где образуются маленькие кружки товарообмена, а также в домашнем хозяйстве ученых, чиновников и вообще всех тех, кто не включен деятельно в экономическую жизнь большого города.
Совершенно иной род жизни пробуждается вместе с душой города***.
*** С.93.
Как только рынок делается городом, появляется уже не просто центр товарного потока, текущего по чисто крестьянскому ландшафту, но второй мир внутри стен, для которого просто производящая жизнь «там снаружи» более не является ничем, кроме средства и объекта, и на основе которого начинает свое обращение уже другой поток. Вот что является здесь решающим моментом: подлинный горожанин непроизводителен в первоначальном почвенном смысле. В нем отсутствует связанность как с почвой, так и с добром, которое проходит через его руки. Он не живет с ним, но рассматривает его снаружи, лишь в связи со своим жизнеобеспечением.
Тем самым добро делается товаром, обмен – оборотом, а на место мышления продуктами приходит мышление деньгами.
Тем самым нечто чисто протяженное, форма установления границы, абстрагируется от зримых вещей экономики совершенно так же, как математическое мышление абстрагирует нечто от тета, принимают участие в экономической жизни лишь как товары: кусочек золота стоит столько же, сколько корова, а не наоборот, механически воспринимаемого окружающего мира и абстракция «деньги» всецело соответствует абстракции «число»*.
* К нижеследующему ср. т. 1, гл. I.
То и другое совершенно неорганично. Картина экономики сводится исключительно к количествам при отвлечении от качества, которое как раз и образует существенную характеристику продукта. Для крестьянина раннего времени «его» корова является в первую очередь такой сущностью, а лишь потом – продуктом обмена; на экономический же взгляд подлинного горожанина существует лишь абстрактная денежная стоимость, принимающая привходящий образ коровы, который во всякий момент может быть переведен в образ, к примеру, банкноты. Точно так же и подлинный технарь усматривает в знаменитом водопаде не единственную в своем роде игру природы, но чистое количество неиспользованной энергии, и не более того.
Ошибкой всех современных теорий денег является то, что они отталкиваются от платежного знака или даже от вещества платежного средства, вместо того чтобы базироваться на форме экономического мышления**.
** Марка и доллар – в столь же малой степени «деньги», как метр и грамм сила. Денежные символы – реальные стоимости. Мы не путаем гравитацию и весовые гири лишь потому, что не знакомы с античной физикой; с числом же и величиной мы, основываясь на античной математике, такое смешение производим, как и, подражая античным монетам, – с деньгами и денежными знаками.
Однако деньги, как и число, как право, – это категория мышления. Можно мыслить окружающий мир денежно, точно так же как можно его мыслить юридически, математически или технически. От чувственного восприятия дома оказываются абстрагированными весьма различные вещи в зависимости от того, возникает ли оно в уме человека как торговца, судьи или инженера и оценивает ли тот его на предмет балансовой стоимости, юридической тяжбы или опасности обрушивания. Однако ближе всего к мышлению в деньгах оказывается математика. Мыслить экономически- значит считать. Денежная стоимость – это числовая стоимость, измеренная в единицах счета***.
*** По этой причине метрическую (основанную на грамме и сантиметре) систему можно было бы назвать, двигаясь в обратном направлении, «котировкой»; и в самом деле, все вообще денежные меры происходят от физических весовых положений.
Эта точная «стоимость как таковая», как и число как таковое, производится на свет лишь мышлением горожанина, лишенного почвы человека. Для крестьянина существуют лишь преходящие, воспринимаемые им в чувстве применительно к самому себе стоимости, которые он в процессе обмена от случая к случаю реализует. То, в чем он не нуждается или чем не желает обладать, не имеет для него «никакой стоимости». Лишь в экономической картине подлинного горожанина имеются объективные стоимости и их разновидности, существующие как элементы мышления независимо от его частных потребностей и по идее своей общезначимые, хотя в действительности у каждого имеется своя собственная система стоимостей, исходя из которой он воспринимает текущие предложения (цены) рынка как дорогие или дешевые*.
* Также и все теории стоимости, хотя они должны были бы быть объективными, оказываются развитыми из субъективного принципа, да иначе и быть не могло. Теория Маркса, например, определяет «стоимость как таковую» так, как этого требуют интересы рабочего, так что вклад изобретателя и организатора оказывается стоимостью не обладающим. Однако объявлять ее ложной было бы неправильно. Все эти учения истинны для их сторонников и ложны для противников, а вопрос о том, делается ли человек сторонником или противником, определяют не резоны, а жизнь.
Между тем как ранний человек сравнивает продукты и делает это не одним только рассудком, поздний высчитывает стоимость товара, причем делает это по жестко установленной бескачественной мере. Теперь не золото измеряется в коровах, но корова в деньгах и результат выражается с помощью абстрактного числа, цены. Решение вопроса о том, найдет ли эта мера стоимости свое символическое выражение в платежном знаке и как это произойдет (как символом вида чисел является письменный, устный, воображаемый числовой знак), зависит от экономического стиля данной культуры, создающей всякий раз иную разновидность денег. Такая разновидность денег имеет место лишь в силу наличия городского населения, экономически ими мыслящего, и она, далее, определяет, будет ли платежный знак служить в то же время и средством платежа, как античные монеты из благородного металла и, быть может, вавилонские серебряные слитки. Напротив того, египетский дебенб46, отвешиваемая фунтами необработанная медь, – это мера обмена, но не знак и не средство платежа, а западноевропейские и «одновременные» им китайские банкноты**
** Первые введены в очень ограниченном количестве начиная с конца XVIII в. Банком Англии, вторые – в эпоху борющихся государств.
– средство, но не мера. Относительно же роли, которую играют в нашей разновидности экономики монеты из благородного металла, мы обыкновенно совершенно заблуждаемся: это есть произведенные в подражание античности товары, и потому они имеют курсовую стоимость, измеренную по балансовой стоимости кредитных денег.
На основе мышления такого рода связанное с жизнью и почвой имение (Besitz) становится имуществом (Vermogen), по самому существу своему подвижным и качественно неопределенным: оно не состоит в добре, но в него «вкладывается». Рассмотренное само по себе, оно есть не что иное, как выраженное численно количество денежной стоимости***.
*** «Размер» имущества, что можно было бы сравнить с «объемом» имения.
В качестве местопребывания этого мышления город становится денежным рынком (денежной площадкой) и центром стоимости, и поток денежных стоимостей начинает пронизывать поток продуктов, его одухотворять и над ним господствовать. Однако тем самым торговец становится из органа экономической жизни – ее господином. Мышление деньгами – это всегда некоторым образом купеческое, «предпринимательское» мышление. Оно предполагает собой производящую экономику села и по этой причине изначально завоевательно, потому что третьего не дано. Слова «выручка», «прибыль», «спекуляция» указывают на выгоду, которую попутно приносят направляющиеся к потребителю вещи, на интеллектуальную добычу и потому неприложимы к раннему крестьянству. Необходимо всецело погрузиться в дух и экономическое видение подлинного горожанина. Он работает не для потребности, но для продажи, «за деньги». Предпринимательское восприятие постепенно пронизывает все роды деятельности. Будучи внутренне связанным с товарооборотом, сельский житель был одновременно и давателем, и получателем; исключением по сути не является также и торговец на раннем рынке. С денежным обращением между производителем и потребителем, как между двумя разделенными мирами, появляется «некто третий», чье мышление тут же становится господствующим в деловой жизни. Он принуждает первого к предложению, а второго – к спросу: и то и другое обращается именно к нему; он возвышает посредничество до монополии, а затем делает его основным моментом экономической жизни и принуждает обоих быть «в форме» в его интересах – поставлять товар по его расценкам и получать его под давлением его предложения.
Кто владеет этим мышлением – тот мастер делать деньги*.
* Вплоть до современных пиратов денежного рынка, занимающихся посредничеством посредничества и ведущих с товаром «деньги» азартную игру, как описал это Золя в своем знаменитом романеб47
Во всех культурах развитие идет по этому пути. В своей речи против хлеботорговцев Лисий констатирует, что пирейские спекулянты, желая вызвать панику, неоднократно распускали слухи о крушении флота с грузом зерна или о начале войны. То была распространенная практика в эллинистическо-римскую эпоху- сговорившись, ограничить производство сельскохозяйственной культуры или же застопорить ввоз, чтобы взвинтить цены. Совершенно аналогичный западному банковскому обороту жирооборот в Египте Нового царства**
** Preisigke, Girowesen im grieichischen Agypten, 1910; тогдашние формы обращения находились на той же высоте уже при XVIII династии.
сделал возможным разведение хлебных культур в американском стиле. Клеомен, финансовый управляющий Александра Великого по Египту, смог при помощи безналичной покупки сосредоточить в своих руках все зерновые запасы, что вызвало голод по всей Греции и принесло колоссальные барыши. Тот, кто экономически мыслит иначе, низводится до уровня простого объекта денежных воздействий большого города. Уже очень скоро этот стиль охватывает бодрствование всего городского населения, а значит, всех, кто по-настоящему должен учитываться в направлении экономической истории. Крестьянин и буржуаб48 являют собой различие не только между деревней и городом, но и между «добром» и «деньгами». Пышная культура гомеровских провансальских дворов государей есть нечто произросшее вместе с человеком и с ним слившееся, как это бывает характерно для жизни в сельских имениях старинных семейств еще и сегодня; более утонченная культура буржуазии, «комфорт» есть что-то пришедшее извне, что можно оплатить*.
* Не иначе обстоит дело и с буржуазным идеалом свободы. В теории, а значит, также и в конституциях ты можешь быть принципиально свободен. В действительной же жизни города независимым можно быть только через деньги.
Всякая высокоразвитая экономика – это городская экономика. Мировую экономику, т. е. экономику всех цивилизаций, можно было бы назвать экономикой мировых столиц. Экономические судьбы тоже решаются в немногих точках, на денежных площадках**
** Которые можно назвать биржевыми площадками также и в прочих культурах, если понимать под биржей мыслительный орган достигшей совершенства денежной экономики.
– в Вавилоне, Фивах, Риме, Византии и Багдаде, в Лондоне, НьюЙорке, Берлине и Париже. Все остальное есть провинциальная экономика, скудно и помалу совершающая свои обороты, не отдавая себе отчета в полном объеме своей зависимости. Деньги это в конечном счете форма духовной энергии, в которой находят свое концентрированное выражение воля к господству, политическая, социальная, техническая, умственная одаренность, страстное стремление к жизни высокого полета. Шоу абсолютно прав: «Всеобщее почтение к деньгам – единственный обнадеживающий факт нашей цивилизации… Деньги и жизнь неразделимы… Деньги – это жизнь»***.
*** Предисловие к «Майору Барбаре».
Так что цивилизация означает такую ступень культуры, на которой традиция и личность утратили свое непосредственное значение, и всякая идея, чтобы реализоваться, должна быть вначале переосмыслена в деньгах. Вначале люди бывали «при имении», потому что обладали властью. Теперь человек имеет власть, потому что имеет деньги. Лишь деньги возводят дух на трон. Демократия – это полное уравнивание денег и политической власти.
В экономической истории всякой культуры происходит отчаянная борьба, которую ведет против духа денег коренящаяся в почве традиция расы, ее душа. Крестьянские войны в начале позднего времени (в античности в 700-500 гг., у нас в 1450 1650 гг., в Египте- на исходе Древнего царства) оказываются первыми выступлениями крови против денег, тянущих свои руки из набравших мощи городов к земле*.
* С. 359.
Говоря: «Кто поднимает (mobilisiert) почву, обращает ее в пыль», – барон фон Штейнб49 предупреждал об опасности для всякой культуры; именно, если деньги не в состоянии овладеть имением, они проникают непосредственно в само крестьянское и аристократическое мышление; унаследованное, сросшееся с родом имение представляется тогда имуществом, лишь помещенным в земельное владение и как таковое, само по себе – движимым**.
** Фермер – это человек, которого связывает с участком земли лишь практическое отношение.
Деньги стремятся поднять на ноги абсолютно все вещи. Мировая экономика – это сделавшаяся фактом экономика в абстрактных, полностью абстрагированных от почвы, текучих стоимостях***.
*** Всевозрастающая напряженность этого мышления дает о себе знать в экономической картине как нарастание наличной денежной массы, которая, как нечто совершенно абстрактное и воображаемое, не имеет со зримыми запасами золота как товара абсолютно ничего общего. Так, например, «застой на рынке денег» – чисто духовный процесс, разыгрывающийся в головах чрезвычайно малого числа людей. Поэтому растущая энергия денежного мышления порождает во всех культурах ощущение, что «цена денег падает»; так, к примеру, в грандиозных масштабах, т. е. по отношению к единице счета, это имело место в период времени от Солона до Александра. На самом же деле единицы счета, применяемые в деловой сфере, сделались чем-то искусственным, так что теперь они абсолютно несравнимы с переживаемыми первичными стоимостями крестьянского хозяйства. Не имеет в конечном счете никакого значения, в каких единицах происходит подсчет, идет ли речь о сокровищнице Аттического союза на Делосе (454), мирных договорах с Карфагеном (241, 201), а потом – добыче Помпея (64), как и то, не перейдем ли мы через несколько десятилетий от неизвестных еще ок. 1850 г., а теперь совершенно заурядных миллиардов- к триллионам. Отсутствует какой бы то ни было масштаб для того, чтобы сравнивать стоимость таланта в 430 и 30 гг., ибо золото, как и корова и хлеб, изменило не только свою числовую стоимость, но и значение в рамках продвигающейся вперед городской экономики. Продолжает сохранять значимость лишь тот факт, что количество денег, смешивать которое с запасом платежных знаков и средств платежа не следует, является alter ego мышления.
Античное денежное мышление обратило начиная с времен Ганнибала целые города в монету, целые народности в рабов, а тем самым в деньги, движущиеся со всех концов в Рим, чтобы проявить там свое действие как власть. Фаустовское денежное мышление «открывает» целые континенты, водную энергию колоссальных бассейнов, мускульную силу населения отдаленных ландшафтов, каменноугольные залежи, девственные леса, природные законы и превращает их в финансовую энергию, которая будет где-то приложена, чтобы реализовать планы правителей, в виде прессы, выборов, бюджета и армии. Всё новые ценности – эти «дремлющие духи золота», как говорит Йун Габриэль Боркманб51, – извлекаются из пока еще индифферентного в деловом плане содержания мира; все, чем являются вещи помимо и сверх этого, экономически никак не учитывается.
У всякой культуры имеется как свой собственный способ мыслить деньгами, так и присущий ей символ денег, с помощью которого она делает зримым свой принцип оценки в сфере экономической картины. Это «нечто», материализация существовавшего в мышлении, оказывается абсолютно равнозначным проговариваемым, выписываемым, вычерчиваемым для уха и глаза цифрам, фигурам и другим математическим символам, оно является глубокой и богатой сферой, остающейся почти совершенно неисследованной. Поэтому сегодня все еще невозможно описать ту идею денег, которая лежит в основе египетского натурального обращения и денежного жирооборота, вавилонского банковского дела, китайской бухгалтерии и капитализма евреев, парсов, греков, арабов со времени Гаруна аль-Рашида. Возможно лишь одно противопоставление аполлонических и фаустовских денег: денег как величины и денег как функции*.
* К нижеследующему ср. т. 1, гл. I.
Античному человеку окружающий мир представляется, также и в плане экономическом, суммой тел, переменяющих место, перемещающихся, друг друга оттесняющих, выталкивающих, уничтожающих, как описывает это Демокрит применительно к природе. Человек- тело среди других тел. Полис, как сумма тел, представляет собой тело более высокого порядка. Все вообще жизненные потребности образованы телесными величинами. Так что тело воплощает собой и деньги, точно так же как статуя Аполлона воплощает божество. Ок. 650 г. одновременно с каменным телом дорического храма и усовершенствованной, освободившейся со всех сторон статуей возникает монета – кусочек металла определенного веса в изящно отчеканенной форме. Стоимость как величина имелась здесь уже давно: она имеет тот же возраст, что и эта культура вообще. У Гомера под «талантом» понимается небольшое количество золотой утвари и украшений, образующих определенный суммарный вес. На щите Ахилла изображены «два таланта»652, и еще в римское время общепринятым было указание веса на серебряных и золотых сосудах**.
** Friedlander, Sittengesch. Roms IV, 1921, S. 301.
Однако изобретение классически оформленного денежного тела до такой степени выламывается изо всех рамок, что его глубинного, чисто античного значения мы так и поняли. Мы считаем его за одно из тех самых прославленных «завоеваний человечества». Повсюду с тех пор чеканят монету, точно так же как повсюду на улицах и площадях воздвигают статуи. Настолько – и не более – достает здесь нашей власти. Мы можем скопировать внешний образ, однако придать ему такое же экономическое значение мы не в состоянии. Монета как деньги – это чисто античное явление, возможное лишь в мыслящемся всецело эвклидовским окружении; но там она господствовала и во всей вообще экономической жизни, ее оформляя и образуя. Такие понятия, как «доход», «имущество», «долг», «капитал», означают в античных городах нечто принципиально иное, нежели у нас, поскольку под ними понимается не экономическая энергия, излучающаяся из одной точки, но сумма обладающих ценностью предметов, находящихся в одних руках. Имущество – это всегда движимый запас наличности, изменяющийся вследствие прибавления и вычитания ценных предметов и не имеющий совершенно ничего общего с земельной собственностью. В античном мышлении то и другое радикальным образом разделено. Кредит состоит в ссужении наличных денег в ожидании того, что они могут быть отданы обратно в точно таком же виде. Катилина был беден, потому что он, несмотря на свои значительные поместья*,
* Саллюстий, Катилина 35, 3.
не нашел никого, кто доверил бы ему наличные деньги для политических целей; и колоссальные долги римских политиков**
** С.487.
имеют в качестве обеспечения не соответствующую земельную собственность, но вполне определенные виды на провинцию, движимые материальные ценности которой можно будет использовать***.
*** Насколько затруднительно было античному человеку представить себе перевод в телесные деньги такой не обособленной со всех сторон вещи, как земельное владение, показывают каменные сваи (ороС) на греческих земельных участках, которые должны были изображать собой ипотеку, и римская покупка per aes et libram653, когда в присутствии свидетелей в обмен на монету из рук в руки передавался комок земли. Вследствие этого подлинной товарной торговли здесь никогда не существовало, и также мало способно было здесь возникнуть что-то вроде «цены текущего дня на пахотную землю». Упорядоченное соотношение между стоимостью земли и денежной стоимостью так же немыслимо для античного мышления, как и соотношение между художественной и денежной ценностями. Духовные, а значит, бестелесные создания, такие, как драмы или фрески, не имеют с точки зрения экономики абсолютно никакой ценности. Относительно античного правового понятия вещи ср. с. 85.
Лишь мышление в телесных деньгах делает понятным ряд явлений: массовые казни богачей при второй тирании и в ходе римских проскрипций, с тем чтобы заполучить в свои руки большую часть находившихся в обращении наличных денег, переплавку в Священную войну дельфийских храмовых сокровищ фокийцами, коринфских художественных сокровищ – Муммием, последних римских посвятительных приношений- Цезарем, греческих- Суллой, малоазийских – Брутом и Кассием без всякого внимания к их художественной ценности, поскольку имелась нужда в благородных материалах, металлах и слоновой кости*.
* Уже к эпохе Августа от античных художественных изделий могло сохраниться лишь немногое. Даже образованный афинянин мыслил слишком неисторично, чтобы щадить статую из золота и слоновой кости лишь потому, что она принадлежала Фидию. Можно вспомнить, что золотые части на его знаменитой фигуре Афины были изготовлены съемными и время от времени их взвешивали. Так что экономическое их использование имелось в виду уже изначально.
Те статуи и сосуды, которые предъявлялись при триумфах, были в глазах зрителей исключительно наличными деньгами, и Моммзен мог попытаться**
** Ges. Schriften IV, S. 200 ff.
определить место битвы Вара по находкам монет, потому что римский ветеран носил все свое имущество в благородном металле прямо на себе. Античное богатство – это никакое не владение добром, а куча денег; античная денежная площадка- это не кредитный центр, как сегодняшние биржевые площадки и египетские Фивы, но город, в котором собрана значительная часть наличных денег всего мира. Можно предполагать, что в эпоху Цезаря свыше половины античного золота постоянно находилось в Риме.
Когда, однако, приблизительно начиная с Ганнибала этот мир вступил в эпоху безусловного господства денег, в тех пределах, на которые распространялась его власть, масса благородных металлов и ценных с точки зрения материала произведений искусства, ограниченная в силу естественных причин, была уже далеко не достаточной для покрытия потребности в наличных средствах, так что возник настоящий волчий голод на новые способные принести денежную отдачу тела. И тут взгляд упал на раба, который был еще одним видом тела, только не личностью, но вещью***,
*** С.61.
и потому мог мыслиться в качестве денег. Лишь начиная с этого момента и впредь античный раб оказывается чем-то совершенно небывалым во всей экономической истории. Качества монеты оказываются перенесенными на живые объекты, а тем самым рядом с металлической наличностью регионов, экономически «открытых» грабежами, производимыми наместниками и налоговыми откупщиками, на сцену выступает также и их людская наличность. Развивается в высшей степени своеобразный способ двойной оценки. У раба есть курс, между тем как у земельного участка его нет. Раб служит накоплению значительного наличного имущества, и лишь этим объясняется возникновение колоссальных масс рабов римской эпохи, которое никакой иной потребностью не объяснить. Пока держали лишь столько рабов, сколько требовалось для дела, их количество было незначительным, и оно легко покрывалось за счет военной добычи и долгового рабства****.
**** Мнение, что даже в Афинах или на Эгине рабы когда бы то ни было составляли хотя бы треть населения, не имеет под собой абсолютно никаких оснований. Более того, происходящие начиная с 400 г революции (с. 430) предполагают очень значительный перевес на стороне бедных свободных.
Лишь в VI в. Хиос завозом купленных рабов ( аргиронетов) положил начало работорговле. Их отличие от куда более многочисленных наемных рабочих имело поначалу государственно-правовой, а не экономический характер. Поскольку античная экономика статична, а не динамична и не знает планомерного открытия источников энергии, в римскую эпоху рабов имели не для того, чтобы их эксплуатировать, но их занимали, насколько могли, с тем чтобы содержать в как можно большем количестве. Предпочтительнее считалось иметь высокоценных штучных рабов, обладавших какой-либо квалификацией, потому что при тех же затратах на содержание они представляли более высокую стоимость; их сдавали внаем точно так же, как ссуживали наличные деньги; им давали самостоятельно вести дела, так что они могли делаться богатыми*;
* С.509.
ими сбивались расценки на свободный труд – все делалось для того, чтоб только покрыть стоимость поддержания этого капитала**.
** Это полная противоположность негритянскому рабству нашего барокко, представляющему собой приготовительный этап машинного производства'. организация «живой» энергии, где в конце концов был осуществлен переход от людей к углю и первое стало восприниматься аморальным лишь тогда, когда укоренилось второе. Рассмотренная с этой стороны победа Севера в Гражданской войне в 1865 г. означает экономическую победу концентрированной энергии угля над простой энергией мускулов.
Большинство даже невозможно было полностью занять. Они исполняли свое назначение уже тем, что просто имелись в наличии как имевшийся под рукой денежный запас, объем которого не был связан с естественными границами имевшегося тогда в наличии объема золота. А потому, разумеется, потребность в рабах возросла неимоверно, что приводило помимо войн, предпринимавшихся лишь для добычи в форме рабов, еще и к охоте на рабов, которой занимались частные предприниматели вдоль всех берегов Средиземного моря (к чему Рим относился терпимо), а также к новому способу приобретения имущества, когда какой-либо деятель, будучи наместником, высасывал все соки из населения целых областей, после чего продавал его в долговое рабство. На рынке на Делосе за день продавалось, судя по всему, по десять тысяч рабов. Когда Цезарь отправился в Британию, Рим, разочаровавшийся было в связи со скудными золотыми ресурсами у тамошнего народа, скоро утешился надеждой на богатую добычу в виде рабов. Когда, например, при разрушении Коринфа статуи переливали на монету, а горожан отправляли на невольничий рынок, для античного мышления это была одна и та же операция: в том и другом случае телесные предметы превращались в деньги.
Крайняя противоположность этому – символ фаустовских денег, деньги как функция, как сила, чья ценность заключается в ее действии, а не в простом существовании. Новый стиль этого экономического мышления обнаруживается уже в том, как ок. 1000 г. норманны организовывали в экономическую силу свою добычу, т. е. страны и людей*.
* С. 390 ел. Невозможно не заметить внутренней связи с египетской администрацией Древнего царства и с китайской – наиболее ранней эпохи Чжоу
Можно сравнить чистую балансовую стоимость в бухгалтерии их герцогов, откуда и происходят слова «чек», «конто» и «контроль»**,
** С. 391 Clenci в этих счетных палатах являются прообразом современных банковских служащих.
с современными им «золотыми талантами» «Илиады» – и мы с самого начала имеем понятие современного кредита, происходящее из доверия к силе и долговременности экономического образа действий и почти полностью тождественное идее наших денег. Этот финансовый метод, перенесенный Роджером II в сицилийское норманнское государство, был разработан Фридрихом II Гогенштауфеном в колоссальную систему, по своей динамике вышедшую далеко за пределы своего образца и сделавшуюся «первой в мире по мощи капитала»***.
*** Натре, Deutsche Kaisergeschichte, S. 246. Великий Гогенштауфен покровительствовал Леонардо Пизано, чья «Liber abaci»654 (1202) сохраняла свой высокий авторитет в деле купеческого счетоводства еще много лет после Возрождения Это Пизано помимо арабской цифровой системы ввел еще отрицательные числа для дебета.
И между тем как этот сплав силы математического мышления и королевской воли к власти проник из Нормандии во Францию и в 1066 г. был в колоссальном масштабе применен в Англии, сделавшейся добычей (английская земля еще и сегодня номинально является королевским доменом), в Сицилии его позаимствовали итальянские города-республики, где стоявшие у власти патриции уже очень скоро перенесли его из общинного бюджета в собственные торговые книги, а тем самым в купеческое мышление и счетоводство всего западноевропейского мира. Немногим позже сицилийская практика была перенята немецкими рыцарскими орденами и арагонской династией, к чему, быть может, и следует возводить образцовое испанское счетоводство при Филиппе II и прусское при Фридрихе Вильгельме I.
Решающим, однако, явилось произошедшее «одновременно» с изобретением античной монеты ок. 650 г. изобретение фра Лукой Пачолиб55 двойной бухгалтерии (1494). «Вот одна из чудеснейших выдумок человеческого духа», – говорит Гёте в «Вильгельме Мейстере». И в самом деле, ее создателя можно смело поставить бок о бок с его современниками Колумбом и Коперником. Норманнам мы обязаны счетоводством, ломбардцам – этой бухгалтерией. Это германские племена создали оба наиболее многообещающих труда в области права времени ранней готики****,
**** С.78.
и их страстный порыв в океанские дали дал импульс обоим открытиям Америки. «Двойная бухгалтерия родилась из того же духа, что система Галилея и Ньютона… Теми же средствами, что и та, упорядочивает она явления в искусную систему, и ее можно назвать первым космосом, построенным на принципах механического мышления. Двойная бухгалтерия открывает нам космос экономического мира с помощью тех же методов, которыми позднее откроют космос мира звезд великие естествоиспытатели… Двойная бухгалтерия основывается на последовательно проведенном фундаментальном принципе: постигать все явления исключительно как количества»*.
* Sombart, Der modeme Kapitalismus II, S 119
Двойная бухгалтерия есть чистый анализ пространства стоимостей, соотнесенного с координатной системой, точкой отсчета в которой является «фирма». Античная монета допускала лишь арифметическое исчисление с величинами стоимости. Здесь вновь друг другу противостоят Декарт и Пифагор. Можно говорить об «интегрировании» предприятия, а графическая кривая в равной степени как в экономике, так и в науке является зрительным вспомогательным средством. Античный экономический мир, как космос Демокрита, членится согласно материи и форме. Материя в форме монеты является носителем экономического движения и оттесняет равные по стоимости величины потребности к месту их использования. Наш экономический мир членится согласно силе и массе. Силовое поле денежных напряжений простирается в пространстве и присваивает каждому объекту, абстрагируясь от конкретного его вида, положительное или отрицательное стоимостное действие**,
** Близкородственным нашей картине сущности электричества является процесс «клиринга», при котором положительная или отрицательная денежная позиция нескольких фирм (центров напряжения) выравнивается с помощью чисто мысленного акта и истинное состояние оказывается символически представленным с помощью бухгалтерской записи. Ср. т. 1, гл. VI.
изображаемое посредством бухгалтерской записи. «Quod поп est in libris, поп est in mundo»656. Однако символом мыслящихся здесь функциональных денег, тем, что только и возможно поставить рядом с античной монетой, является не книжная запись, а также не вексель, чек или банкнота, но акт, посредством которого функция оказывается выполненной в письменном виде, чисто историческим свидетельством чего является ценная бумага в широчайшем смысле.
Но в то же время пребывавший от античности в оцепенелом изумлении Запад чеканил монету, и не только как знаки суверенитета, а будучи в уверенности, что это-то и есть несомненные деньги, реально соответствующие его экономическому мышлению. Точно так же еще в эпоху готики было перенято римское право с его отождествлением вещи и телесной величины и эвклидова математика, построенная на понятии числа как величины. В этом причина того, что развитие этих трех великих духовных миров форм происходило не так, как мира фаустовской музыки, через чисто расцветающее раскрытие, но в форме последовательной эмансипации от понятия величины. Математика достигла своей цели уже к концу барокко*.
* Т 1,гл I
Правоведение так до сих пор и не уяснило подлинной своей задачи**,
** С. 86
однако на нынешнее столетие она поставлена, причем настоятельно требует решения, т. е. достижения того, что было само собой разумеющимся для римских юристов, – внутренней конгруэнтности экономического и правового мышления и равного знакомства с тем и другим. Символически изображаемое монетой понятие денег полностью совпадает с духом античного вещного права; для нас же это ни в малейшей степени не так. Вся наша жизнь устроена динамически, а не статически и не стоически; поэтому существенный для нас момент – это момент силы, достижения, взаимосвязи, способности (организаторский талант, дух изобретательства, кредит, идеи, методы, источники энергии), а не простое существование телесных вещей. Поэтому «римское» вещное мышление наших юристов так же чуждо жизни, как и теория денег, сознательно или бессознательно основывающаяся на физических деньгах. Правда, тот громадный запас монеты, который мы, подражая античности, постоянно умножали вплоть до начала мировой войны, фактически начал играть роль, которую сам же себе в стороне от столбовой дороги и создал, однако с внутренней формой современной экономики, ее задачами и целями у него нет абсолютно ничего общего, и исчезни он вследствие войны из обращения окончательно, совершенно ничего не изменится***.
*** Кредит страны основывается в нашей культуре на ее потенциальной экономической отдаче и политической организации последней, придающей финансовым операциям и записям в бухгалтерских книгах характер действительного «деньготворчества», а не на сложенной где-либо золотой массе Лишь подражающее античности суеверие возвышает золотой резерв до реального показателя кредита, потому что его величина зависит теперь не от желания, но от умения Находящиеся же в обращении монеты являются товаром, имеющим свой курс, соотносящийся с кредитом государства, чем хуже кредит, тем выше поднимается золото, вплоть до момента, когда оплатить его невозможно и оно исчезает из обращения, так что теперь его оказывается возможным получить лишь за другие товары Так что золото, как и всякий товар, измеряется в единицах бухгалтерского учета, а не наоборот, как на то намекает выражение «золотой стандарт», и в случае небольших платежей служит иной раз их средством, как бывают им при случае и почтовые марки. В Египте, денежное мышление которого поразительно напоминает западное, в Новом царстве тоже не имелось ничего, что бы хоть както напоминало монеты Письменного перевода бывало совершенно достаточно, и с 650 г до эллинизации, произошедшей в связи с основанием Александрии, попадавшие в страну античные монеты, как правило, разрубались и учитывались как товар, по весу.
К несчастью, современная политическая экономия возникла в эпоху классицизма, когда не только статуи, вазы и чопорные драмы считались единственным подлинным искусством, но и изящно отчеканенные монеты- единственными настоящими деньгами. К чему начиная с 1768 г. со своими нежно тонированными рельефами и чашками стремился Веджвудб57, к тому же, вообще говоря, устремился именно тогда и Адам Смит со своей теорией стоимости: чистое присутствие осязаемых величин. Ибо когда стоимость вещи измеряется величиной трудозатрат, это всецело соответствует путанице между деньгами и деньгами физическими. «Труд» здесь – это уже не действие внутри мира действий, труд как таковой, который, продолжая жить во все более отдаленных кругах, бесконечно различен по внутреннему своему значению, своей напряженности и дальнодействию и, подобно электрическому полю, может быть измерен, но не обособлен, но представляемый совершенно материально его результат, выработка, осязаемое нечто, в котором невозможно заметить ничего достойного внимания, кроме именно объема.
Однако в полную противоположность этому экономика европейско-американской цивилизации строится на таком труде, который выделяется исключительно своим внутренним рангом – в большей степени, чем это было когда-либо в Китае и Египте, уж не говоря об античности. Не напрасно мы живем в мире экономической динамики: труд единиц оказывается здесь не поэвклидовски суммируемым, но возрастает в функциональной взаимозависимости. Исключительно исполнительский труд, который только и учитывается Марксом, является не более чем функцией изобретательского, упорядочивающего, организующего труда, только и придающего всему прочему смысл и относительную стоимость, создающего саму возможность того, что тот будет выполнен. Вся мировая экономика после изобретения паровой машины есть творение очень небольшого числа выдающихся умов, без высокоценного труда которых ничего прочего просто не было бы, однако их отдача- это творческое мышление, а не «количество»*,
* Так что для нашего вещного права его вплоть до настоящего времени не существует.
и его денежный эквивалент выражается, таким образом, не в некотором числе дензнаков, но это и есть деньги, а именно фаустовские деньги, которые не чеканятся, но в качестве центров действия мыслятся изнутри жизни, внутренний ранг которой возвышает мысли до значения фактов. Мышление деньгами порождает деньги: вот в чем тайна мировой экономики. Если организатор большого стиля пишет на бумаге: «миллион», этот миллион уже имеется, ибо сама личность этого человека в качестве экономического центра служит ручательством соответствующего повышения экономической энергии его области. Именно это, а не что-то иное означает для нас слово «кредит». Однако всех золотых монет на свете не хватило бы на то, чтобы придать смысл, а значит, и денежную стоимость деятельности рабочего, занятого ручным трудом, когда бы со знаменитой «экспроприацией экспроприаторов»658 выдающиеся способности оказались бы удалены из собственных творений, вследствие чего те лишились бы души и воли, сделавшись пустыми оболочками. В этом Маркс классицист, как и Адам Смит, и настоящий продукт римского правового мышления: он видит лишь устоявшуюся величину, но не функцию. Он желал бы отделить средства производства от тех, чей дух – через изобретение технологий, организацию высокопроизводительных предприятий, завоевание сфер сбыта – только и делает из сплетения стальных ферм и кирпичной кладки фабрику, которая никогда бы не возникла, когда бы их силы не нашли себе приложения*.
* Предположим, рабочие взяли управление заводом в свои руки: от этого не изменится ровным счетом ничего. Одно из двух: они оказываются ни на что не способны, и тогда все погибает; или же они что-то могут – тогда они сами делаются предпринимателями внутренне и помышляют лишь о том, как утвердить свою власть. Никакая теория не в состоянии отменить этот факт: так уж устроена жизнь.
Тому, кто желает создать теорию современного труда, следует помнить об этом основополагающем моменте всей жизни вообще: в любом образе жизни существуют объекты и субъекты, и различие тем выпуклее, чем значительнее, чем оформленное жизнь. Всякий поток существования состоит из меньшинства вождей и большинства ведомых, а значит, всякая экономика – из труда руководящего и исполнительского. Приземленному взгляду Маркса и социалистических идеологов вообще виден лишь последний, мелкий, массовый труд, однако он появляется лишь вследствие первого, и дух этого мира труда может быть понят лишь исходя из высших возможностей. Меру задает изобретатель паровой машины, а не кочегар. Мышление – вот что важно.
Точно так же есть субъекты и объекты в мышлении деньгами: те, кто их в силу свойств своей личности создает и ими управляет, и те, кто ими поддерживается. Деньги фаустовского стиля это абстрагированная от экономической динамики фаустовского стиля сила, так что вопрос судьбы единичного человека, экономическая сторона его жизненной судьбы: воплощает ли он собой благодаря внутреннему рангу своей личности некую часть этой силы или же оказывается по отношению к ней всего лишь массой.
Слово «капитал» обозначает центр этого мышления: не совокупность стоимостей, но то, что поддерживает их как таковые в движении. Капитализм возникает лишь с наличием цивилизации, связанной с мировыми столицами, и он ограничивается чрезвычайно узким кружком тех, кто воплощает в себе это существование своей личностью и интеллигенцией. Противоположность ему – провинциальная экономика. Лишь безусловное господство в античной жизни золотой монеты, а также политическая сторона этого порождают статический капитал, афср^660, «исходную точку», само существование которой посредством некоего рода магнетизма притягивает к себе все новые массы вещей Лишь господство балансовой стоимости, абстрактная система которой оказывается через двойную бухгалтерию словно бы отделенной от личности, а в силу внутренней динамики продолжает действовать самостоятельно, произвело на свет современный капитал, силовое поле которого охватывает всю Землю*
* Лишь начиная с 1770 г банки как кредитные центры становятся экономической силой, которая на Венском конгрессе впервые начинает вмешиваться в политику Прежде банкир занимался по преимуществу учетом векселей У китайских и даже египетских банков иное значение, а античные банки, в том числе и в Риме Цезаря, следовало бы назвать скорее кассами Они собирали налоговые поступления в наличных деньгах и ссуживали наличные деньги в обмен на компенсацию, так, «банками» становятся храмы с их запасами металлов в виде посвятительных даров Храм на Делосе столетиями ссуживал под l0%661
Под действием античного капитала экономическая жизнь принимает форму потока золота, текущего из провинций в Рим и обратно и отыскивающего все новые области, запасы обработанного золота которых пока еще не «открыты». Брут и Кассий привели бесконечные караваны, груженные золотом малоазиатских храмов, на поле битвы под Филиппами (становится понятным, какого рода экономической операцией могло делаться разграбление лагеря после битвы!), и уже Гай Гракх указывал на то, что наполненные вином амфоры, отправлявшиеся из Рима в провинции, возвращались обратно полными золотом. Этот поход за золотыми владениями чужеземных народов всецело соответствует сегодняшней охоте за углем, который в глубинном смысле никакой «вещью» не является, но есть энергетический запас.
Античному тяготению ко всему близкому и нынешнему соответствует, однако, то, что идеалом полиса становится экономический идеал автаркии Политической атомизации античного мира должна была соответствовать атомизация экономическая. Каждая из этих крошечных жизненных единиц желала иметь собственный и полностью замкнутый в себе самом экономический поток, который бы циркулировал независимо от всех прочих, причем непосредственно в поле зрения. Крайней противоположностью этому является западное понятие фирмы – мыслимый абсолютно безлично и нетелесно центр сил, действие которого распространяется во все стороны в бесконечность; ее «владелец» в силу своей способности мыслить деньгами ее не олицетворяет, но ею обладает как неким малым космосом и ее направляет, т. е. имеет ее в своей власти. Такая двойственность фирмы и владельца оказалась бы для античного мышления абсолютно непредставимой*
* Понятие фирмы сформировалось уже в позднеготическое время как ratio или negotiatio, и оно не может быть передано никаким словом на языках античности Negotium означало для римлянина конкретный процесс («обделать дело», а не «иметь» его)
По этой причине западная и античная культуры означают соответственно максимум и минимум организации, само понятие которой у античного человека полностью отсутствовало. Его финансовое хозяйство – это сплошь сделавшаяся правилом временность' на богатых граждан в Афинах и Риме возлагается снаряжение военных кораблей; политическое могущество римского эдила и его долги основываются на том, что он не только устраивает игры, проводит дороги и строит здания, но и за это платит, разумеется имея впоследствии возможность взять свое, грабя провинции. Об источниках поступления задумывались лишь тогда, когда возникала в них нужда, и к ним тут же, без всякого предварительного размышления прибегали, как диктовала потребность, даже если вследствие этого источники уничтожались. Повседневными финансовыми методами были ограбление собственных храмовых сокровищниц, пиратство в отношении кораблей собственного города, конфискация имущества сограждан Если имелись излишки, они делились между гражданами, чему, к примеру, обязан своей славой в Афинах Эвбул**.
** v Polmann, Gnech Gesch, S 216 f
Не было еще ни бюджета, ни чего-то напоминающего экономическую политику «Ведение хозяйства» в римских провинциях оказывалось общественной и частной хищнической эксплуатацией ресурсов, которой занимались сенаторы и богачи, нисколько не задумываясь о том, могут ли вывезенные ценности быть восполнены и как это могло бы произойти. Античный человек никогда не помышлял о планомерном наращивании экономической жизни, но ориентировался лишь на мгновенный результат, доступное количество наличных денег Без Древнего Египта императорский Рим погиб бы: здесь, по счастью, находилась цивилизация, на протяжении тысячелетия не помышлявшая ни о чем, кроме организации своей экономики Римлянин такого образа жизни не понимал и не был в состоянии ему подражать***,
*** Gercke-Norden, Einl in die Altertumswiss III, S 291
однако то случайное обстоятельство, что здесь струился неисчерпаемый источник денег для того, кто обладал политической властью над этим феллахским миром, сделало ненужным введение проскрипций в обычай. Последняя такая финансовая операция, протекавшая в форме резни, относится к 43 г.*,
* Кготауг в Hartmann, Rom. Gesch., S. 150.
незадолго до присоединения Египта. Масса золота, которую привезли тогда Брут и Кассий из Азии, масса, означавшая армию, а тем самым- власть над миром, сделала необходимым объявление вне закона 2000 богатейших жителей Италии, чьи головы, чтобы получить назначенное вознаграждение, тащили в мешках на форум. Никто не мог удержаться и никто не щадил даже родственников, детей и стариков, людей, никогда не занимавшихся политикой, если у них был запас наличных денег. Иначе результат был бы слишком незначителен.
Однако с исчезновением античного мироощущения в раннеимператорскую эпоху угасает также и этот способ мышления деньгами. Денежные монеты снова становятся товаром, поскольку жизнь вновь делается крестьянской**,
и этим
** Римляне были евреями той эпохи (с. 332). Напротив того, евреи были тогда крестьянами, ремесленниками, мелкими производителями (Parvan, Die Nationalitat der Kaufleute im romischen Kaiserreich, 1909; также Mommsen, Rom. Gesch. V, S. 471), т. е. они обращались к занятиям, сделавшимся в готическую эпоху объектом их торговых операций. В том же положении находится сегодня «Европа» по отношению к русским, чья всецело мистическая внутренняя жизнь воспринимает мышление деньгами как грех. (Странник у Горького в «На дне» и весь вообще мир идей Толстого- с. 199, 288.) Здесь сегодня, как в Сирии во времена Иисуса, простираются один поверх другого два экономических мира (с. 197 слл.): одинверхний, чужой, цивилизованный, проникший с Запада, к которому, как подонки, принадлежит весь западный и нерусский большевизм; и другой – не ведающий городов, живущий в глубине среди одного лишь «добра», не подсчитывающий, а желающий лишь обмениваться своими непосредственными потребностями. К лозунгам, оказывающимся на поверхности, надо относиться как к голосам, в которых простому русскому, занятому всецело своей душой, слышится воля Божья. Марксизм среди русских покоится на ревностном непонимании. Высшую экономическую жизнь петровской Руси здесь только терпели, но ее не создавали и не признавали. Русский не борется с капиталом, нет: он его не постигает. Кто вчитается в Достоевского, предощутит здесь юное человечество, для которого вообще нет еще никаких денег, а лишь блага по отношению к жизни, центр которой лежит не со стороны экономики. «Ужас прибавочной стоимости», доводивший многих перед войной до самоубийства, представляет собой непонятое литературное обличье того факта, что приобретение денег с помощью денег является для не знающего городов мышления в «добре» кощунством, а если его переосмыслить исходя из становящейся русской религии, – грехом. Между тем как города царского режима приходят сегодня в упадок и люди обитают в них словно в деревне, под тонкой коркой мыслящего по-городскому, стремительно исчезающего большевизма происходит и освобождение от экономики. Апокалиптическая ненависть (господствовавшая также в эпоху Иисуса и в простом иудействе по отношению к Риму) направилась против Петербурга не только как города-местопребывания политической власти западного стиля, но и как центра мышления в западных деньгах, отравившего жизнь и направившего ее по ложному пути. Глубинной Русью создается сегодня пока еще не имеющая духовенства, построенная на Евангелии Иоанна третья разновидность христианства, которая бесконечно ближе к магической, чем фаустовская, и потому основывается на новой символике крещения, а поскольку она удалена от Рима и Виттенберга, то в предчувствии новых крестовых походов она заглядывается через Византию на Иерусалим. Занятая исключительно этим, Русь снова смирится с западной экономикой, как смирились с римской экономикой древние христиане, а христиане готики- с еврейской, однако внутренне она в ней больше не участвует. (К этому с. 197 слл., 235, 288, 304, 307).
объясняется происходивший начиная с Адриана колоссальный отток золота далеко на Восток, никакого объяснения чему до сих пор предложено не было. Экономическая жизнь в форме потока золота угасла под натиском юной культуры, и потому деньгами перестали быть также и рабы. Бок о бок с отливом золота происходит массовый отпуск рабов на свободу, который невозможно было сдержать ни одним из многочисленных императорских законов, принимавшихся начиная с Августа, а при Диоклетиане, знаменитые максимальные тарифы которого уже вообще не относились к денежной экономике, но представляли собой регламентацию обмена товарами, античного раба как типа более не существует.
II. Машина
Техника имеет тот же возраст, что и свободно движущаяся в пространстве жизнь вообще. Лишь растение, как видится нам это в природе, представляет собой просто арену технических процессов. Животное, поскольку оно передвигается, обладает также и техникой движения, с тем чтобы себя поддерживать и защищаться.
Изначальное отношение между бодрствующим микрокосмом и его макрокосмом («природой») состоит в ощупывании чувствами*,
* С. 8.
которое восходит от простого воздействия на чувства к чувственному суждению, а потому действует уже критически («различая»), или, что то же самое, действует, каузально разлагая. Установленное**
** С. 12 слл.
дополняется до возможно более полной системы изначальных единиц опыта- «опознавательных знаков»***.
*** С. 26.
Таков самопроизвольный метод, с помощью которого человек обживается в своем мире, и у многих животных он создал поразительную полноту опыта, за пределы которого нас не способно вывести никакое человеческое естествознание. Однако изначальное бодрствование – неизменно деятельное бодрствование, далеко отстоящее от всякой чистой «теории», так что тем, из чего непредумышленно извлекаются эти опыты, причем почерпаемые из предметов, поскольку они мертвы, оказывается мелкая техника повседневности*.
* С. 25.
Это есть разница культа и мифа**,
** С. 276.
ибо на данной ступени никакой границы между религиозным и профанным не существует. Всякое бодрствование есть религия.
Решающий поворот в истории высокой жизни происходит тогда, когда у-становление природы (чтобы по ней определяться) переходит в ее о-станавливание, посредством которого она намеренно изменяется. Тем самым техника приобретает, так сказать, суверенитет и инстинктивный праопыт переходит в признание, отчетливым «сознанием» которого мы обладаем. Мышление эмансипировалось от ощущения. Эпоха эта создается исключительно словесным языком. Посредством отделения языка от речи***
*** С. 138
для языков сообщения возникает запас знаков, представляющих собой нечто большее, чем опознавательные знаки, а именно – связанные с ощущением значения имена, с помощью которых человек имеет в своей власти тайну numina, будь то божества или природные силы, и числа (формулы, законы простейшего рода), с помощью которых внутренняя форма действительного абстрагируется от чувственно-случайного****.
**** С. 25 слл, 275 слл.
Тем самым из системы опознавательных знаков возникает теория, картина, которая – как на вершинах цивилизованной техники, так и в ее примитивном начале – выделяется из техники повседневности (а не наоборот) как фрагмент бездеятельного бодрствования*****.
***** С. 278
Человек «знает» то, что хочет, однако много чего должно произойти, чтобы это знание возникло, и относительно истинного характера этого «знания» обманываться ему не следует. С помощью числового опыта человек способен властвовать над тайной, однако раскрыть он ее не раскрыл. Образ современного волшебника – работник, который стоит у распределительного щита с его рубильниками и надписями и с помощью этого щита простым движением руки вызывает к существованию колоссальные действия, не имея об их сущности ни малейшего понятия, – есть символ человеческой техники вообще. Картина светомира вокруг нас, как мы разработали ее – критически, аналитически, как теорию, как картину, – есть именно такой щит, на котором определенные вещи обозначены так, что за прикосновением к ним непременно следуют определенные действия. Тайна, однако, остается не менее гнетущей******.
****** «Верность» физических познаний, т е. их пока что не опровергнутая приложимость в качестве «истолкования», абсолютно никак не связана с их технической ценностью Несомненно ложная и сама по себе кишащая противоречиями теория может оказаться более ценной для практики, чем «правильная» и глубокая, и физика уже давно остерегается применять слова «ложный» и «верный» в их расхожем значении к своим картинам, а не просто к своим формулам
И тем не менее посредством этой техники бодрствование насильственно вторгается в мир фактов; жизнь пользуется мышлением как волшебным ключиком и на вышине многих цивилизаций, в ее больших городах, наступает в конце концов момент, когда технической критике прискучивает служить жизни и она становится ее тираном. Именно сейчас западная культура в подлинно трагическом масштабе переживает настоящую оргию этого разнузданного мышления.
Человек подсмотрел ход природы и подметил знаки. Он начинает им подражать с помощью средств и методов, использующих законы космического такта. Человек отваживается на то, чтобы играть в божество, так что делается понятным, почему на самых ранних изготовителей и знатоков этих искусственных вещей (ибо искусство возникло здесь как противоположность природе), и прежде всего на хранителей кузнечного мастерства, окружающие взирали как на что-то необычное, их с робостью почитали или отвергали. Возник постоянно растущий запас таких находок, которые неоднократно совершались и забывались снова: им подражали, их избегали и улучшали, пока наконец для целых стран света не возник некий запас само собой разумеющихся средств – огонь, металлообработка, орудия, оружие, плуг и корабль, домостроение, животноводство и разведение злаков. И прежде всего металлы, на месторождения которых примитивного человека манит жутковатое мистическое тяготение. Древнейшие торговые пути проходят к хранившимся в тайне залежам руды сквозь жизнь заселенной земли и по вспененному носами кораблей морю, и позднее по ним же перемещаются культы и орнаменты; в памяти сохраняются легендарные названия, такие, как «Оловянные острова»663 и «Золотая земля». Праторговля- это торговля металлами: так в производящую и перерабатывающую экономики проникает третья, чуждая и авантюристическая, свободно блуждающая повсюду.
И на этом-то основании возникает теперь техника высоких культур, в ранге, окраске и страсти которой выражается вся целиком душа этих великих существ. Вряд ли нужно кого-то убеждать в том, что античному человеку с его эвклидовским ощущением окружающего мира враждебна уже сама идея техники. Если мы станем ждать от античной техники решительного и целеустремленного развития и преодоления общераспространенных навыков еще микенской эпохи, то никакой античной техники в природе не существует*.
* То, что собрано Дильсом в его «Античной технике»664, представляет собой обстоятельное ничто Если откинуть отсюда то, что принадлежит еще вавилонской цивилизации, как солнечные и водяные часы, или уже арабскому раннему времени, как химия или чудо-часы в Газеб65, или такие вещи, что уже простая ссылка на них явилась бы оскорблением любой другой культуры, как виды дверных запоров, не остается абсолютно ничего.
Триеры- всего лишь увеличенные гребные лодки, катапульты и онагры заменяют руки и кулаки и не идут ни в какое сравнение с ассирийскими и китайскими военными машинами, а что касается Герона и других подобных ему людей античности, то у них имелись лишь отдельные идеи, а не изобретения. Повсюду здесь недостает внутренней весомости, полноты судьбы данного момента, глубокой необходимости. Там и сям совершается игра со знаниями (и правда, почему бы нет?), приходившими наверняка с Востока, однако никто на это не обращает внимания, а самое главное – никто не помышляет о том, чтобы всерьез ввести их в жизнетворчество.
Чем-то в совершенно ином роде оказывается фаустовская техника, уже на заре готики со всей страстью третьего измерения напирающая на природу, чтобы ее одолеть. Здесь, и только здесь, самоочевидна связь между узрением и реализацией*.
* Китайская культура сделала едва ли не все те же изобретения, что и западноевропейская, в том числе компас, подзорную трубу, книгопечатание, порох, бумагу, фарфор, однако китаец кое-что выманивает у природы лаской, он ее не насилует. Он вполне ощущает преимущества своего знания и ими пользуется, однако он не набрасывается на них, чтобы эксплуатировать.
С самого начала теория оказывается рабочей гипотезой**.
** С.313.
Античный мудрователь «созерцает», как аристотелевское божество, арабский, как алхимик, отыскивает волшебное средство, философский камень, с помощью которого можно будет без труда овладеть сокровищами природы***,
*** Тот же самый дух определяет различие между понятием предпринимательства для еврея, парса, армянина, грека, араба и тем же понятием у западных народов.
западный желает управлять миром по своей воле.
Фаустовский изобретатель и первооткрыватель- нечто уникальное. Первозданная мощь его воли, светоносная сила его озарений, несокрушимая энергия его практического размышления должны показаться всякому, кто смотрит на них из чужих культур, чем-то жутким и непонятным, однако все это заложено у нас в крови. У всей нашей культуры- душа первооткрывателя. От-крыть то, чего не видно, вовлечь это в светомир внутреннего зрения, чтобы этим овладеть, – это было с самых первых дней ее наиболее неуемной страстью. Все ее великие изобретения медленно зрели в глубине, возвещались и опробовались опережавшими свое время умами, с тем чтобы в конце концов с неизбежностью судьбы вырваться наружу. Все они были уже очень близки блаженному мудрствованию раннеготических монахов*.
* С. 313. Альберт Великий продолжал жить в преданиях как великий волшебник. Роджер Бэкон обдумывал паровую машину, пароход и самолет. (Strunz, Gesch. der Naturwiss. im Mittelalter, S. 88.)
Если религиозное происхождение всякого технического мышления где-либо и заявляет о себе с полной отчетливостью, так это именно здесь**.
** С. 276.
Эти вдохновенные изобретатели в своих монастырских кельях, которые меж молитвами и постами отвоевывали у Бога его тайны, воспринимали это почти как богослужение. Здесь и возник образ Фауста, великий символ подлинной изобретательской культуры. Начинается scientia experimentalis666 (как впервые определил естествознание Роджер Бэкон), этот ведущийся с пристрастием допрос природы при помощи рычагов и винтов, результатом чего являются простирающиеся перед нашим взором равнины, уставленные фабричными трубами и копрами шахт. Однако над всеми этими людьми нависает и подлинно фаустовская опасность того, что к этому приложил свою лапу черт***,
*** С. 300.
чтобы отвести их духовно на ту гору, где он пообещает им все земное могущество. Это и означает мечта такого необычного доминиканца, каким был Петр Перегрин, о перпетуум мобиле, с помощью которого Бог лишился бы своего всемогущества. То и дело они оказывались жертвой своего тщеславия: они вырывали у божества его тайны, чтобы самим стать Богом. Они подсматривали законы космического такта, чтобы его изнасиловать, и так они создали идею машины как малого космоса, повинующегося воле одного только человека. Однако тем самым они переступили ту незаметную границу, за которой на взгляд молитвенного благочестия прочих начинался грех, и потому они были обречены, от Бэконаб6 и до Джордано Бруно. Машина – от дьявола: подлинной верой это неизменно только так и воспринималось.
Страсть к изобретательству обнаруживает уже готическая архитектура, которую можно было бы сопоставить с намеренной бедностью форм дорической архитектуры, а также вся наша музыка. Появляются книгопечатание и огнестрельное оружие****.
**** «Греческий огонь» был рассчитан лишь на то, чтобы устрашать и поджигать; здесь же сила сжатия взрывных газов преобразуется в энергию движения. Тот, кто всерьез их сравнивает, не понимает духа западной техники.
За Колумбом и Коперником следуют подзорная труба, микроскоп, химические элементы и, наконец, колоссальный заряд технологических процессов раннего барокко.
Однако тут же, под боком у рационализма, изобретается паровая машина, которая производит полный переворот и радикально изменяет картину экономики. До этого времени природа оказывала человеку услуги, теперь же она, как рабыня, впрягается в ярмо, и труд ее, как бы в насмешку, оценивается в лошадиных силах. От мускульной силы негров, использовавшейся на организованных предприятиях, мы перешли к органическим резервам земной коры, где в форме угля сберегаются жизненные силы тысячелетий, а сегодня взгляд обращается к неорганической природе, водная энергия которой уже привлекается на подмогу энергии угля. Миллионы и миллиарды лошадиных сил обеспечивают возможность такого роста численности населения, о котором никакая другая культура не могла и помышлять. Этот рост является продуктом машины, которая желает, чтобы ее обслуживали и ею управляли, а за это стократно умножает силы каждого. Ради машины ценной становится и человеческая жизнь. «Труд» делается великим словом в этических размышлениях. В XVIII в. во всех языках он утрачивает презрительный оттенок. Машина трудится и вынуждает к сотрудничеству людей. Культура взошла на такой уровень деятельности, что под нею трясется Земля.
То, что разыгралось ныне едва за столетие, являет собой такое колоссальное зрелище, что людей будущей культуры, которые будут обладать иной душой и иными страстями, охватит ощущение, что сама природа в этот час содрогнулась. Бывало и прежде, что политика победно шествовала по городам и весям, человеческая экономика глубоко вторгалась в судьбы мира животных и растений, однако это касалось одной лишь жизни, впоследствии вновь изглаживаясь без следа. Но эта техника оставит по себе следы своего существования даже и тогда, когда все прочее разрушится и исчезнет, ибо эта фаустовская страсть изменила облик поверхности Земли.
Еще на заре паровой машины в монологе гётевского Фаустаб68 обрело выражение устремленное вперед и взлетающее вверх и именно в силу этого глубоко родственное готике жизненное ощущение. Опьяненная душа желает взлететь над пространством и временем. Неизъяснимое томление манит в безграничные дали. Хочется отделиться от земли, раствориться в бесконечности, освободиться от телесных оков и парить в мировом пространстве, среди звезд. То, чего искал вначале пламенно взмывший вверх душевный жар св. Бернара, что замышляли Грюневальд и Рембрандт на задних планах своих полотен и Бетховен в неземных звуках своих последних квартетов, вновь возвращается к нам в пронизанной духом горячке этой плотной чреды изобретений. Потому и является на свет этот фантастический транспорт, в немногие дни пересекающий целые континенты, отправляющий через океаны плавучие города, просверливающий горы, мчащийся по подземным лабиринтам, переходящий от старинной, давно уже исчерпавшей свои возможности паровой машины к газовой турбине и, наконец, отрывающийся от шоссе и рельсов и летящий по воздуху; потому и передается произнесенное слово в мгновение ока через все океаны и континенты; потому и разгорается этот честолюбивый дух рекордов и размеров, возводя эти исполинские павильоны для исполинских машин, эти колоссальные корабли и пролеты мостов, эти сумасбродные строения, достающие до облаков, собирая в одной точке эти баснословные силы, покорные даже детской руке, возводя эти стучащие, дрожащие, гудящие цеха из стекла и стали, по которым крошечный человек идет как самодержный властелин, ощущая в конце концов, что поднялся выше самой природы.
И машины эти делаются все более обезличенными по своему образу, становятся все аскетичнее, мистичнее, эзотеричнее. Они опоясывают Землю бесконечной тканью тонких сил, потоков и напряжений. Их тела становятся все духовнее, все безмолвнее. Эти колеса, цилиндры и рычаги больше не разговаривают. Все самое важное прячется внутрь. Машина воспринималась как чтото дьявольское, и не напрасно. В глазах верующего человека она означает ниспровержение Бога. Она с головой выдает священную каузальность человеку и молчаливо, неодолимо, в некоего рода предвидящем всезнании приводится им в движение.
Никогда еще микрокосм не ощущал большего своего превосходства над макрокосмом. Вот крохотные живые существа, посредством своей духовной силы сделавшие неживое зависимым от себя. Нет, как кажется, ничего, что можно было бы поставить рядом с этим триумфом, удавшимся лишь одной культуре и, быть может, только на ограниченное число столетий!
Однако именно в силу этого фаустовские люди сделались рабами своего создания. Их численность и все устройство образа жизни оказались вытеснены машиной на такой путь, на котором невозможно ни остановиться хоть на миг, ни отступить назад. Крестьянин, ремесленник и даже купец оказались вдруг чем-то малозначительным рядом с тремя фигурами, которых вывела на свет и воспитала машина на пути своего развития: предпринимателем, инженером, фабричным рабочим. Из этой небольшой ветви ремесла- перерабатывающей экономики в одной этой культуре, и ни в какой другой, – выросло могучее дерево, отбрасывающее свою тень на все прочие занятия: мир экономики машинной индустрии*.
* Маркс абсолютно прав: это есть порождение буржуазии, причем порождение самое надменное, однако он, пребывавший в своих рассуждениях всецело под обаянием схемы Древний мир – Средневековье – Новое время, не заметил, что той буржуазией, от которой зависит судьба машины, была буржуазия однойединственной культуры. Поскольку же она властвует на Земле, всякий неевропеец пытается постичь тайну этого чудовищного оружия, однако внутренне он, несмотря на это, его отвергает – японец и индус точно так же, как русский и араб В самих глубинах магической души заложено то, что еврей как предприниматель и инженер сторонится самого создания машин и сосредоточивается на деловой стороне их производства. Однако также и русский со страхом и ненавистью взирает на эту тиранию колес, проводов и рельсов, и если сегодня и в ближайшем будущем он с такой неизбежностью мирится, то когда-нибудь он сотрет все это из своей памяти и своего окружения и создаст вокруг себя совершенно другой мир, в котором не будет ничего из этой дьявольской техники.
Он принуждает к повиновению как предпринимателей, так и фабричных рабочих. Оба они рабы, а не повелители машины, лишь теперь раскрывающей свою дьявольскую тайную власть. Однако если современной социалистической теории угодно видеть вклад лишь последнего, так что она настойчиво прилагает слово «труд» только к нему одному, то ведь возможным он делается лишь вследствие суверенного и решающего вклада первого. Знаменитые слова о «крепкой руке», способной остановить все колеса, фальшивы в принципе. Остановить – да, способна, однако для этого не надо быть рабочим. Поддержать вращение колес – нет. Организатор и управляющий оказывается средоточием этого искусственного и усложненного машинного царства. Это мысль поддерживает его единство, а не рука. Однако именно поэтому оказывается, что еще одна фигура имеет колоссальное значение для поддержания этого постоянно угрожаемого здания в порядке. Фигура эта куда значимее, чем вся энергия властительных предпринимателей, энергия, заставляющая города расти, как грибы после дождя, и изменяющая картину ландшафта. Это инженер, наделенный знанием жрец машины, о котором, как правило, забывают в пылу политической борьбы. Не только высота подъема, но само существование индустрии зависит от существования сотни тысяч одаренных, строго вышколенных умов, господствующих над техникой и постоянно развивающих ее дальше. Инженер – вот кто ее негласный повелитель и судьба. Его мысль в возможности оказывается тем, чем является машина в действительности. Высказывались опасения, вполне материалистические по духу, относительно исчерпания залежей каменного угля. Однако пока есть технические следопыты высокого уровня, никакие опасности в таком роде нам не грозят. Лишь когда никто не придет на смену этой армии, чей мыслительный труд образует внутреннее единство с трудом машин, промышленность будет обречена на угасание, несмотря на сохраняющееся предпринимательство и рабочих. Если предположить, что наиболее даровитые люди будущих поколений сочтут спасение души делом более важным, чем вся власть мира сего, что под влиянием метафизики и мистики, приходящих сегодня на смену рационализму, именно духовную элиту, от которой все и зависит (а это есть шаг от Роджера Бэкона к Бернару Клервосскому), охватит всевозрастающее ощущение сатанизма машины, ничто не отсрочит конца этого великого спектакля, являющегося игрой ума, в которой руки могут лишь помогать.
Западная индустрия перенаправила древние торговые пути прочих культур. Потоки экономической жизни устремляются к чертогам, в которых обитает «царь Уголь», и к великим сырьевым регионам; природа исчерпывается, земной шар приносится в жертву фаустовскому мышлению энергией. Земля трудящаяся – вот фаустовский ее аспект, и у нее на глазах умирает Фауст второй части, в которой предпринимательская работа изведала высшее свое просветлениеб69. Нет на свете ничего, что было бы в большей степени противоположно покоящемуся, ублаготворенному бытию античной императорской эпохи. Это инженер дальше всего удален от римского правового мышления, и он добьется того, что его экономика утвердится в своих правах, где силы и достижения занимают место личности и вещи.
Однако столь же титаническим оказывается и натиск на эту духовную силу со стороны денег. Индустрия так же все еще связана с землей, как и крестьянство. У нее имеется свое местоположение и свои вытекающие из почвы источники веществ. Лишь мир высших финансов совершенно свободен, совершенно неуловим. Благодаря потребности в кредитах, которую испытывала чудовищно разросшаяся индустрия, банки, а с ними и биржи развились начиная с 1789 г. в самостоятельную силу, и они желают, точно так же как деньги во всех цивилизациях, быть единственной силой. Изначальная борьба между создающей и завоевывающей экономикой возвышается здесь до безмолвной исполинской схватки, происходящей в духовном плане на аренах мировых столиц. Это отчаянная борьба технического мышления за сохранение свободы по отношению к денежному*.
* Эта колоссальная борьба чрезвычайно малого числа несгибаемых людей расы, обладающих чудовищной силы рассудком, – борьба, которой простой горожанин не видит и в которой ничего не смыслит, если взглянуть на нее со стороны, т. е. с точки зрения всемирно-исторической перспективы, способна совершенно обессмыслить чистую борьбу интересов, происходящую между предпринимательством и рабочим социализмом. Рабочее движение есть то, что из него делают его вожди, и ненависть против тех, кто руководит промышленностью, уже давно поставила его на службу бирже. Практический коммунизм с его «классовой борьбой», этой теперь уже давно устаревшей и сделавшейся фальшивой фразой, не является ничем другим, кроме как надежным слугой крупного капитала, который прекрасно умеет им пользоваться.
Диктатура денег продвигается вперед и приближается к своей естественной высшей точке, как в фаустовской, так и во всякой другой цивилизации. И здесь происходит нечто такое, что может постигнуть лишь тот, кто проник в сущность денег. Если бы они были чем-то осязаемым, их существование было бы вечным; но поскольку они являются формой мышления, они угасают, стоит им продумать экономический мир до конца, причем угасают вследствие отсутствия материи. Деньги проникли в жизнь крестьянской деревни и привели почву в движение; они по-деловому переосмыслили все виды ремесла; сегодня они победоносно наседают на промышленность, чтобы в равной мере сделать своей добычей производительный труд предпринимателей, инженеров и исполнителей. Машине с ее человеческой свитой, настоящей госпоже столетия, угрожает опасность пасть жертвой еще более мощной силы. Однако тем самым деньги подходят к концу своих успехов и начинается последняя схватка, в которой цивилизация принимает свою завершающую форму: схватка между деньгами и кровью.
Появление цезаризма сокрушает диктатуру денег и ее политическое оружие – демократию. После долгого торжества экономики мировых столиц и ее интересов над силой политического формообразования политическая сторона жизни доказывает-таки, что она сильнее. Меч одерживает победу над деньгами, воля господствовать снова подчиняет волю к добыче. Если называть власть денег капитализмом*,
* К чему относится также и политика интересов рабочих партий, ибо они желают не преодолеть денежную стоимость, но ею владеть Ducuntfata volentem, nolentem trahunf70.
а социализмом – волю к тому, чтоб вызвать к жизни мощный, возвышающийся над всеми классовыми интересами политико-экономический порядок, систему благородного попечения и долга, удерживающую все в целом в стабильной форме для решающих битв истории, это будет в то же самое время и борьба между деньгами и правом**.
** С. 361
Частные силы экономики желают торных дорог для завоевания ими колоссальных имуществ. Никакое законодательство не должно стоять у них на пути. Они желают создавать законы в своих интересах и с этой целью пользуются созданным ими же самими орудием- демократией, оплаченной партией. Чтобы отбить этот натиск, право нуждается в благородной традиции, в честолюбии крепких родов, находящем удовлетворение не в накоплении богатств, но в решении задач подлинного героизма, запредельных всяким денежным выгодам. Силу может ниспровергнуть только другая сила, а не принцип, и перед лицом денег никакой иной силы не существует. Деньги будут преодолены и упразднены только кровью. Жизнь начало и конец всего, космическое перетекание в микрокосмической форме. Вот факт внутри мира как истории. Все, что возвело бодрствование в своих духовных мирах, в конце концов исчезает, яко дым, от лица неодолимого такта последовательности поколений. Жизнь, и только жизнь, имеет значение в истории, жизнь и раса, и торжество воли к власти, а никак не победа истин, изобретений или денег. Всемирная история – это всемирный суд: она всегда принимала сторону более сильной, более полной, более уверенной в себе жизни; «принимала сторону» в том смысле, что давала ей право на существование вне зависимости от того, была ли та права с точки зрения бодрствования, и она всегда приносила истину и справедливость в жертву силе и расе, приговаривала к смерти тех людей и те народы, которым истина была важнее деяний, а справедливость- важнее власти. Так завершается спектакль высокой культуры, весь этот удивительный мир божеств, искусств, идей, сражений, городов, снова приходя к первичным фактам вечной крови, тождественной с вечно циркулирующими космическими потоками. Яркое, богатое образами бодрствование снова уходит вглубь, становясь на безмолвную службу существованию, как говорят об этом императорские эпохи, китайская и римская; время одерживает победу над пространством, и время есть то, чей неумолимый ход утверждает в случайности человека на этой планете мимолетную случайность культуры, форму, в которой какое-то время протекает случайность жизни, между тем как на заднем плане в светомире нашего зрения раскрываются текучие горизонты истории Земли и истории звезд.
Однако тем самым для нас, кого судьба поместила в эту культуру в тот миг ее становления, когда деньги празднуют свою последнюю победу, а цезаризм, их наследник, приближается безостановочно и неспешно, оказывается- посредством узко очерченного круга – заданным направление и нашей воли, и нашего долга, без которых и жить-то не имеет смысла. У нас нет свободы достичь того, другого, третьего, есть лишь свобода свершить необходимое или же нет. А та задача, что поставлена исторической необходимостью, разрешится в любом случае – будь то при участии каждого отдельно взятого человека или же ему наперекор.