1
Французская революция сыграла весьма существенную роль во всей европейской истории; в частности, как завершение Просвещения, ее можно считать хронологической датой и для истории немецкого Просвещения. Дело не в том, что иссяк источник новых идей, – заимствования вообще были не так широки, как может казаться, если обращать внимание только на придворные моды, а влияния мало-помалу превращались в источник новых и оригинальных направлений. Не следует игнорировать и того, что, делая заимствования и подчиняясь французскому влиянию, немецкое Просвещение с самого начала имело уже чем вознаградить учителей и во всяком случае имело нечто, что могло предложить в обмен за услугу. Какой-нибудь Мопертюи стоял во главе Академии, основанной Лейбницем, и совершенно очевидно, что влияние Лейбница на людей более чутких и подготовленных к восприятию философских идей, чем Вольтер, не могло ограничиться побуждением к составлению пикантных пародий. Во всяком случае нельзя отрицать влияния, оказанного Лейбницем, например, на Дидро, хотя оно и претворилось в разносторонней, но путанной голове последнего в формы Лейбницу в высокой степени чуждые.
Но французская революция не была для немцев такой внезапной и катастрофической эрой завершения их предшествующего духовного развития. Напротив, последнее шло планомерно дальше, пока не доросло до того, что приготовило новую породу людей и идей, пришедшую на смену старой в порядке преемственности и внутренней смены. Немецкое Просвещение внутренне заменяется целым рядом новых творческих стремлений, частью только переходных и критических: «философия чувства», критицизм, гуманизм, затем романтизм и весь идеализм в его целом. Все это – определенные формы, пришедшие на смену буддирующим и расплывчатым идеям Просвещения.
Устанавливая хронологическим концом немецкого Просвещения годы французской революции, мы тем не менее должны помнить условность этой грани, так как фактически до самого конца столетия мы встречаемся с писателями и идеями, не ушедшими от прежних мод, но ускользавшими от влияния новых веяний и настроений. Существенно только, что французская революция со всеми своими последствиями влила и в немецкую культурную жизнь новый поток идей и настроений, постепенно изменявший наладившееся уже было направление умственных и культурных течений Германии.
Гораздо труднее условиться относительно «начала» немецкого Просвещения. В общем историки философии довольно единодушно считают родоначальником немецкого Просвещения Лейбница. Но такое утверждение, – оставляя пока в стороне рассмотрение вопроса по существу, – уже с чисто формальной стороны вызывает некоторые возражения. Эпоха Просвещения могла находить в различных государствах и у различных народов свое различное выражение, но как исторический факт она была общеевропейским явлением, а как таковой она может быть установлена только в ее целостности и внутренней связи развития. Но нет и тени данных, которые позволяли бы думать, что хронологическое и генетическое первенство здесь может принадлежать немцам. И только чрезмерное расширение термина «Просвещение» просто до значения «образования» и «образованности» дает повод думать, будто начало немецкого Просвещения совпадает с началом XVIII века.
Явное несогласие этого утверждения с историческими фактами побуждает некоторых историков различать в немецком Просвещении два периода. Первый период – Просвещения «умственного», период распространения и господства лейбнице-вольфовской философии, и второй период – Просвещения «нравственного», относимый ко второй половине XVIII века, и достигающий своего апогея в литературной деятельности Лессинга. Но оба эти периода находятся под непосредственным влиянием Лейбница.
Так К. Фишер, совершенно игнорируя французское влияние и сосредоточиваясь исключительно на якобы чисто национальном характере немецкого Просвещения, резко хронологически делит XVIII век на период вольфианской философии до 1765 года и период нравственного Просвещения с этого года. Он различает в философии Лейбница сторону экзотерическую, выраженную в его Теодицее, и сторону эзотерическую, выраженную в его Новых Опытах. Вольф был знаком только с Теодицеей, Новые Опыты вышли в свет в 1765 году и никто так не проник через них в эзотерический характер философии Лейбница, как Лессинг.
Но если бы дело, действительно, обстояло точно так, как изображает К. Фишер, то последовательнее было бы не говорить о немецком Просвещении вовсе, а говорить о последовательном раскрытии и развитии лейбницеанства. Но вся суть в том, что и Вольф и Лессинг брали у Лейбница только то, что им самим было нужно, а их потребности определялись запросами и влияниями времени, которое, между прочим, ставило и задачи «Просвещения». К. Фишер, по-видимому, вовсе не из философских побуждений, не хочет видеть, что задачи последнего рода могли быть поставлены только под влиянием французской литературы, и что для понимания роли самого Лессинга было бы важно определить не только его лейбницеанство, но и степень влияния французских идей. Но самое главное, К. Фишер совершенно упускает из виду ту галломанию, которая культивировалась Фридрихом II, и которая все же не осталась без влияния на немецкую литературу и публицистику. Эта придворная философия, правда, создавалась прямо французскими же представителями Просвещения и едва ли многим простиралась дальше того, что было нужно для развлечений коронованного чудака. Но мы обращаемся к истории только за фактами, а факт тот, что придворные моды не только вызывали подражание в широких кругах общества, но пробудили к жизни также целый ряд течений, поставивших себе задачей распространение и популяризацию новых идей. «Популярная» немецкая философия второй половины XVIII века, – как и всякая популяризация, – не есть какое-либо самостоятельное течение, чтобы она сама по себе могла претендовать на место в истории идей, но для этой истории было бы в высшей степени важно знать, какие именно идеи популяризуются?
При ответе на этот вопрос приходится констатировать интересный факт: придворная мода оказала на страну в целом влияние, главным образом, внешнее, «формальное». Давалось побуждение, но не предопределялось содержание: популяризуются идеи, хотя и испытавшие влияние французской литературы, но тем не менее по преимуществу немецкого происхождения. Смысл этого момента немецкой просветительной философии очень удачно вскрывается в краткой характеристике того времени как его изображает Гайм. Кажется, невольно, но очень удачно, он сравнивает вкус Фридриха к французской философии с его вкусом к французской кухне, но для «мещанского ума и честной души немецкого народа», находит он, более подходила национальная философия Вольфа. Между верой в привидение или в черта, продолжает он, и полным безверием или скептицизмом «существовал и средний путь, золотая середина; эта серединная мудрость, не требовавшая ни гениальности, ни нравственных усилий и между тем дававшая с одной стороны – сознание своего превосходства над некультурными средними веками, с другой – возможность чувствовать себя счастливее и лучше французских атеистов и насмешников, – эта-то серединная мудрость завладела всею немецкою умственной жизнью. Ею жили, ею вдохновлялись: она господствовала в государственной, как и в частной жизни, в чиновничьей, так и в промышленной сфере; она доставляла материал для светского разговора; о ней говорили при встречах в ресторанах и театрах, она раздавалась с церковных и университетских кафедр; в ее духе государство писало законы, ее духом жила наука; на зло религии выказывали перед ней благочестие, на зло поэзии писали при ее помощи стихи и рассуждали об искусстве». Пруссия и главным образом Берлин является центром этого своеобразного «Просвещения», так что, по словам Гайма, «просвещение и берлинизм стали тождественными понятиями». Французское влияние здесь сказывалось только в стремлении не отставать от французов в легкости и лоске. «Как Рамлер свои стихи, так Мендельсон отделывал свою прозу, а Энгель приобрел среди элегантной берлинской публики репутацию писателя, уподобившегося по своему остроумию и красоте языка Платону, а по корректности и красноречию Цицерону». Над этой посредственностью высоко выделился Лессинг, но уже Кант начинает собою новую эпоху.
Если к этому припомнить, что вне Берлина и Пруссии руководителями философской мысли были такие представители ее, как Федер, Мейнерс или даже Платнер, то легко себе представить общий характер эпохи и прийти может быть к заключению, что и «высоко стоящего над уровнем» Лессинга есть основание относить к новой и сложной эпохе, когда в историю вступают столь разнообразные течения, как критицизм, философия веры и чувства, неогуманизм, и такие представители их, как Кант, Якоби, Гаман, Гердер, Гёте, Вильгельм Гумбольдт и др. Во всяком случае, для непредвзятого взгляда должно быть ясно, что хронологическая схема К. Фишера является совершенно произвольной. О немецком Просвещении нужно говорить прежде всего как о течении, сложившемся под влиянием французского Просвещения, хотя и принявшем свои собственные своеобразные формы и выражения.
Источником этого своеобразия является прежде всего рационализм, как философское основание немецкого Просвещения, – это признают все историки. Но размер, смысл и значение этого фактора понимается весьма различно. Между тем то или иное отношение к рационализму принуждает к различному определению самих границ Просвещения. С одной, наиболее узкой стороны, Просвещение сводится к популярной «берлинской» философии, а с другой, наиболее широкой стороны, можно захватить под титл Просвещения всю эпоху XVIII века, считая, что, раз мотивы Просвещения играли в это время действительно существенную роль, они не могли не отразиться на всех течениях научной и философской мысли, как бы, казалось, она далеко ни отстояла в своих определенных представителях от того типа, который составится при рассмотрении Просвещения в его узком определении. Предвосхищая результаты последующего изложения, я прямо утверждаю, что то же своеобразие, которое внес рационализм в Просвещение в узком смысле, обнаруживается и у представителей философской мысли, которых иногда относят к течениям, не только отделившимся от Просвещения, но даже ему враждебным, как, например, так называемая философия чувства и веры, Якоби, Гаман, Гердер. Моя задача не есть задача историко-философского характера и я предпочитаю обратиться непосредственно к своей теме и аргументировать в ее пределах, – материал для выводов к истории философии получится таким путем сам собою. Начать необходимо с анализа философских предпосылок Вольфа, так как он именно составляют философское питание всей эпохи вплоть до Канта, да и во время Канта, поскольку речь идет об его противниках. Но сказать еще несколько слов к общей характеристике немецкого Просвещения мне представляется полезным, так как здесь мы можем найти некоторые основания и для более частных различений.
Обозревая общие цели и общие характеристики немецкой философии XVIII века, включая сюда и Канта, нельзя обойти вниманием двух черт, которые сказываются и в последующем развитии немецкой мысли: это – систематическое усовершенствование и воспитание. XVIII век не только полон моральных и воспитательных теорий и опытов, но названные черты проникают всю его историю и окрашивают собою всякого рода теоретическую и практическую деятельность. Сам Лейбниц выступал как гениальный усовершенствователь во всех областях знания и как практический деятель в области его распространения. Значение Лейбница для Просвещения столько же в его идеях, сочинениях и переписки, сколько и в его осуществленных и неосуществленных планах, например, по объединению церквей и в особенности по созданию Академий наук. «Усовершенствование», которому подверглась философия Лейбница в руках Вольфа, было прямым развитием идеи Академий, поскольку она становилась предметом университетского академического преподавания. Просвещение, таким образом, действительно налицо, но его отличие по содержанию от французского Просвещения столь же велико, сколько далеки от просветителей и просвещаемых во Франции профессора немецких университетов и их слушатели. Распространение идей здесь носит по преимуществу академический, а не публицистический характер, и проповедуемая в них свобода также не выходит за пределы университетов и университетских обществ. Например, «борьба» Вольфа за свободу преподавания (на родном языке), направленные против него обвинения в атеизме, и т. п., не носят и следа той страстности и не привлекают того широкого общественного интереса, как это имело место во Франции в аналогичных случаях. Эти вопросы волнуют только академические круги, и притом, главным образом, ближайших сторонников и противников академической деятельности Вольфа.
Принимая во внимание такое положение вещей, мы не можем смущаться теми признаками сходства, которые можно найти между этим «просвещением» и эпохой Просвещения, – они остаются чисто внешними и поверхностными. Так, например, отмечаемый К. Фишером утилитарный характер философии Вольфа имеет в виду «пользу» совершенно иного рода, чем то социальное и политическое благоденствие, идея которого руководила французскими просветителями. К. Фишер сам точно определяет смысл этого утилитаризма в словах: «Тут философия считается не мудростью, носящей свою цель в самой себе, а средством для просвещения, просвещение средством для споспешествования человеческому счастью, искусство средством для морального воспитания». Обобщая, можно сказать, что именно «моральность» и есть то, что определяет в конечном счете цель и руководящую идею немецкого Просвещения, в противоположность «социальности» и «политике» французского Просвещения.
В целом, во всяком случае, тот прикладной и публицистический характер Просвещения, о котором мы говорили в общей характеристике этой эпохи, обнаруживается и в немецком Просвещении. Несомненно, это обстоятельство должно отразиться и на отношении эпохи к истории, и оно, действительно, отражается. Как увидим ниже, в руках историков Просвещения в указанном узком смысле, т. е. находившихся под влиянием французских писателей, вырастает целое направление в истории и историографии, близкое к тем основным чертам, какие мы видели во Франции, но вносящее также нечто от себя. Эти новые оригинальные элементы состояли, с одной стороны, из «усовершенствования» методов и приемов французского Просвещения и идей английского эмпиризма, а с другой стороны, из «усовершенствования» лейбницевского рационализма в школе Вольфа. Конфликта, который возникает таким образом между эмпирическими и психологическими основами французского Просвещения и рационалистическими основами немецкой переделки, отражается на всей эпохе и не находит в ней сколько-нибудь заметного примирения. Скорее, напротив, можно сказать, он углубляется до таких крайних противоположностей, как Тетенс, с одной стороны, и Мендельсон, с другой.
Во французском Просвещении мы также отмечали наличность тех же двух элементов, но, 1, рационализм картезианства никогда не доводился до такой крайней степени, как у Вольфа и мог прекрасно уживаться не только с эмпиризмом, но даже с мистицизмом; 2, английский эмпиризм с его бэконовским принципом «пчелы» по отношению к «пауку» и «муравью» также представлял скорее благоприятную почву для восприятия некоторых идей рационализма. Настоящее обострение двух рассматриваемых моментов сказалось не во французском Просвещении, а в самом развитии английской философии. Юма можно считать в такой же мере представителем доведенной до конца одной из крайностей противоположения, эмпиризма, как и представителем попытки примирения или «преодоления» этого конфликта. Еще в большей мере той же задачей задается философия «здравого смысла». Только «усовершенствование» этих попыток у Канта приводит к разрешению конфликта и на немецкой почве. И только в одном отношении Кант является непосредственным продолжателем Просвещения в узком смысл, поскольку и для него «житейское благоденствие» остается в виде практического разума «приматом» над теоретическими стремлениями человеческого духа.
Но зато во всех остальных отношениях Кант именно обрывает уже нашедший себе питание на немецкой почве интерес к истории. Тут дело не только в антиисторическом духе его критицизма и в ограниченном математическим естествознанием понимании задач науки, но во всем складе и подготовке самого Канта. Исторические и даже историко-философские познания Канта, по-видимому, не далеко простирались за пределы того, что он извлек в школе, и у него не было материала, на котором он мог бы оценить значение исторического метода и понять смысл истории как науки, возможность ее особой методологии и философии. Тенденции самого Просвещения, как и немецкого рационализма в этом отношении остались от него скрытыми. Характерно рассуждение К. Фишера, который хочет все-таки найти у Канта «философию истории». «В задачу Канта, – пишет он, – не входило дать философию истории, он хотел только установить идею и тему последней согласно принципам своего нового критического учения. Он выбирает три момента, чтобы подробнее рассмотреть их, – из чего должно уясниться направление, по которому идет человечество; эти моменты суть «начало, цель и современность». Справедливо, что в задачу Канта не входило дать философию истории, но странный характер должны носить «идея и тема», где есть «начало», «конец» и «настоящее» время, но нет только самой ucmopиu, ведущей от этого начала и до настоящего. Поэтому, если исторические элементы мировоззрения XVIII века через развитие самой науки истории и через идеи неогуманизма и «философии чувства» расцветают в философии романтизма и Гегеля, то происходить это не при помощи кантовского критицизма, а вопреки ему. Знаменательно также, что и в идеалистической метафизике историзм и философия истории выступают во всей полноте своих задач, как только эта метафизика освобождается от ограничительных для философии рамок, поставленных ей Кантом, главным образом, в определении функций самого разума.
Абсолютное недоверие Канта к разуму, утеря им, как я постараюсь показать, вольфовского ratio, было главной причиной полярности кантовских теорий по отношению к идее историзма; и только так открыто порвавший с Кантом абсолютный идеализм, с его культом разума, повернул интерес философии к истории, заставил увидеть в ней и философскую и логическую проблему. Если тем не менее наука истории развивалась и при влиянии кантовской философии, то развивалась она несмотря на «Критику чистого разума», – и это верно не только диалектически, но и исторически.
Определить ближе и положительно оставленное вольфовским рационализмом место для истории – оставалось одной из задач для его последователей. На почве чистой лейбнице-вольфовской философии были выполнены в XVIII веке ближайшие опыты логики и методологии исторической науки (Хладни, Вегелин) в контакт с ними, но под влиянием французской историографии шло развитие самой науки истории, а под влиянием возобновленного интереса к Лейбницу (по поводу вышедших в 1765 году Nouveaux Essais) зарождаются опыты философско-исторических построений и интерпретаций (Лессинг; Гердер). Никто, кажется, не понимал так тонко дух лейблистической терминологии для своих собственных идей. Во всяком случае, в этом пункте Кант не похож на Коперника, который, совершив свое открытие, не стал называть землю солнцем, а продолжал солнце называть солнцем, а землю – землею. Терминологическая путаница, внесенная Кантом, обязывает относиться к рационалистической терминологии с особенным вниманием, чтобы в нее не были привнесены чуждые ей мотивы кантовского субъективизма. (На произвольность кантовской терминологии и на несогласованность ее с принятой терминологией особенно настойчиво и постоянно указывает уже Платнер. Platner E. Philosophische Aphorismen. Lpz., 1793–1800. {3. Auf.} Thl. I, II; 1. Auf. 1776–1782.) {2. Auf. 1784. Thl. I (Thl. II не выходила). }
ницевской философии, как Шеллинг, и никто не чувствовал так сильно необходимости восстановить этот дух в философии, как Шеллинг, от него идет новая эпоха в понимании истории, но по духу это есть продолжение традиций именно вольфовского рационализма. В 1798 году Шеллинг задался вопросом: «возможна ли философия истории?» и ответил на него: «философия истории не возможна», но смысл всей его аргументации, мне кажется, можно выразить в словах: потому что возможна история. Эта интересная статья Шеллинга, – кантовская по смыслу вопроса и ответа, вольфианская, по смыслу содержания, – действительно открывает новый момент в истории нашего вопроса. Но чем дальше уходил от Канта немецкий идеализм, тем яснее становилось, что и философия истории возможна, пока не вышло так, как удачно характеризует Гармс: «Прежде было два вида наук, теперь только один, философия истории». От катастрофического разрушения философии после Гегеля живой уцелела только философия истории, расцветшая и на новой почве «философии, отрицающей философию» (Фейербах), в виде грандиознейшей из объяснительных исторических теорий, теории исторического материализма. В тоже время сохраненные и донесенные до нас традиции платоновско-лейбницевской философии у Лотце подготовляли почву и для положительного развития собственной идеи историзма, как она вскрыта в историческом идеализме Эйкена и Дильтея. Напоследок и реставрированное кантианство оказалось вынужденным перейти от категорического отрицания истории как науки «единственно последовательным кантианцем» Шопенгауэром к ищущим опоры в этицизме Фихте скептическим и половинчатым теориям, не впускающим все же историю в «границы» научного объяснения (Виндельбанд, Риккерт).
Если Канта тем не менее некоторые считают завершителем эпохи немецкого Просвещения, то в высшей степени яркий свет проливает на отличие немецкого Просвещения от французского сравнение Канта с Контом, как завершителем французского Просвещения. Как уже было отмечено, Конт завершает в полном смысле слова дело, начатое Бэконом и продолженное Тюрго, д’Аламбером и Кондорсе, и как мы увидим еще, вносит своеобразный новый элемент в логическое истолкование науки истории. В целом Кант занимает переходное место, – если иметь в виду историческую последовательность немецкой философии, – но как завершитель эпохи Просвещения, он доводит до конца только некоторые своеобразные черты мышления, более характерные для упомянутой берлинской философии, но не для всего Просвещения в его целом и в широком значении этого слова. Но в то же время Кант, попав в колею английского эмпиризма, докатывается до конца и по дороге, проложенной Юмом, создавая и с этой стороны некоторую завершительную работу. Происходит это, быть может, от того, что французское Просвещение, несмотря на весь свой эклектизм и дилетантство, все же было в основном и по тенденции единым устремлением, напротив, немецкое Просвещение в самых основах носило двойственность эмпирических и рационалистических принципов, и многообразие влияний как национальной философии, так и англо-французской. Поэтому Конт является единым завершением эпохи, а Кант завершает ее наряду с Гердером, Лессингом, Гумбольдтом и др. Не последнюю роль в этом различии двух Просвещений сыграл и характер «практицизма», – существенный признак, как было указано, Просвещения. В то время как французское Просвещение выступало с конкретными целями политического и социального реформаторства, немецкое Просвещение преследует неопределенные и расплывчатые цели морального благополучия, представления о котором, разумеется, бесконечно разнообразны.
В общем, таким образом, немецкое Просвещение в широком смысле есть сложная смесь мнений и убеждений. «Во второй половине XVIII века, – говорит Целлер, – возник из смешения различных данных в философии эпохи элементов тот образ мыслей, который, поскольку он представляется в форме научной рефлексии, обыкновенно называют в более узком смысле философией немецкого Просвещения». Но если брать всю эпоху в целом и искать ее самородных корней, то они окажутся преиму щественно лежащими в вольфовском рационализме. «Вольф, – констатирует Гегель, – преимущественно в общем интеллектуальном развитии немцев приобрел великие, бессмертные заслуги; его можно прежде всего назвать учителем немцев. Можно сказать, что Вольф впервые приручил (einheimisch gemacht hat) в Германии философствование». Имея это в виду, мы должны проследить, как отражается философия рационализма на исторических идеях и на научной и философской разработке истории в немецком Просвещении. Таким образом, нам удастся обнаружить, в какой мере рационалистическая философия сп особствовала или затрудняла развитие исторического метода, и в каком направлении шла ее поддержка или обнаруживались со стороны ее препятствия к этому. Мы уже имели случай отметить, что априорно можно было бы ожидать, что рационализм так тесно связанный с логикой должен был бы натолкнуться и на проблему исторического познания. Последующее изложение покажет, что это предположение находит свое подтверждение в действительности.
2. В «Discursus praeliminaris de philosophia in genere», составляющем вступление к «Логике», а также своего рода введение ко всей системе Вольфа, последний различает три вида человеческого познания: познание историческое, философское и математическое. Познание фактов, или того, что есть, и совершается как в материальном мире, так и в имматериальных субстанциях, называется Вольфом историческим познанием. Его основою (fundamentum) или источником являются данные чувств или опыта (sensus vel experientia). Философское познание не довольствуется установлением факта при помощи чувственного опыта, а ищет прежде всего разумного основания, которое может послужить, между прочим, и для объяснения факта. Наконец, математическое познание направлено на количественное определение вещей.
Разумное познание оснований требует своего источника познания, но может быть также почерпнуто и из опыта, может быть «историческим познанием», а в таком случае последнее рассматривается как основа философского познания, которое поэтому должно особенно внимательно относиться к этой своей основе.
Нужно с самого начала отчетливо уяснить отношение, в которое Вольф ставит различные «познания», и мы убедимся до какой степени несправедливо представление о рационализме, как об учении будто бы допускающем «выведение» всего знания действительности из отвлеченных положений рассудка, получаемых неопределенно априорным способом, чуть ли не врожденных, и т. п. Так представляют себе иногда «рационализм» «эмпирические» и «критические» противники его, и такое представление популяризуется подчас весьма почтенными авторитетами. Вот, например, Файхингер изображает рационализм или «догматизм», против которого направлялась критика Канта: «Познание должно приобретаться путем чистого разума, который является собственным источником познания и порождает познавательный материал из самого себя. Из лежащих в самом разуме прирожденных понятий и основоположений (ideae innatae, ἀϱχαὶ ἀναπόδειϰτοι) должно познавать действительность по прообразу чистой математики, «more geometrico», дедуктивно, путем анализа понятий, путем силлогистического выведения». Между тем тот факт, что опыт есть единственный источник расширения нашего знания о действительности, для Вольфа так же ясен, как и для самого крайнего эмпириста. Но Вольфу ясно еще и то, что не всегда ясно эмпиристу: наше познание не есть только накопление, но есть также приведение накопленного в порядок. Подлинное различие рационализма от эмпиризма и примирительных попыток, в род критицизма, только в понимании самого этого «порядка» и его источников. Если эмпиризм, опираясь на допущение необъяснимого и «вероятного» «единообразия» в чувственном опыте, хочет найти этот порядок путем «механического» сочетания повторяющегося и относительно устойчивого, то рационализм, напротив, обращается к умозрительному констатированию тожественных и самотожественных отношений, идеально или рационально, осмысливающих и упорядочивающих чувственно данную действительность. Таким образом, «единообразию действительности» эмпириков рационализм противопоставляет «порядок истины». С другой стороны, рационализм сопоставляется со всякого рода субъективизмом, психологическим или критическим. В обоих случаях, если субъективизм ищет порядка познаваемого в порядке функций познающего субъекта, то рационализм и здесь выступает с противоположением рационального и идеального «порядка истины». Истина, утверждает Вольф, отличается от сновидения порядком. И потому истина есть не что иное, как порядок в изменениях вещей.
Таким образом, различение познания исторического и рационального, как чувственного и умозрительного, имеет в виду не только разные функции и разные предметы познания, но, строго говоря, это также познание разного значения и разного смысла. Nam cognitio historica acquiescit in nuda notitia facti, in philosophica reddimus rationem eorum, quae sunt vel esse possunt, in mathematica denique determinamus quantitates, quae rebus insunt. Aliud vero est nosse factum, aliud perspicere rationem facti, aliud denique determinare quantitatem rerum.
Именно это различие и обусловливает сочетание разных видов познания, отнюдь не исключающих друг друга. Такое соотношение не дает возможности проникнуть априорно в «историю» и раскрыть научный и философский смысл исторического изучения, а с другой стороны, оно же побуждает нас при всяком рациональном познании не терять «исходного пункта» умозрения, данного в самой действительности.
Историческое познание есть обычное познание (die gemeine Erkentniss, cognitio vulgaris) и оно играет важную роль в человеческой жизни, но оно не достаточно для философа, который должен знать не только то, что есть и что возможно, но также основания и причины всех вещей. Его познание есть поэтому особое познание, философское (die Erkentniss eines «Welt-Weisen»). Мейер развивает определения Вольфа: для того, чтобы иметь рациональное познание вещи, необходимо, 1, иметь познание о вещи, 2, знать ее основание, 3, отчетливо знать связь вещи с ее основанием. Обычное познание может быть неотчетливым, тогда как рациональное (die vernünftige) должно быть всегда отчетливым; первое или вовсе не открывает нам оснований, или, если и открывает, то из них не могут быть выведены понятным образом вещи, рациональное познание отчетливо указывает основание и связь вещей с основаниями. «Обычное познание необходимо для рационального познания, или мы не можем никогда достигнуть последнего без первого. Природа никогда не спешит, она никогда не делает скачка. Для нас, людей, невозможно усматривать зараз вещи, их основания и их связь друг с другом. Невозможно стараться найти основание какой-нибудь вещи, пока мы не имеем познания о самой вещи. Основания скрыты глубже, и мы открываем их только тогда, когда познание вещи наводит нас на их след. Обычное познание относится к рациональному, как утренняя заря к светлому дню, оно должно, следовательно, предшествовать последнему. И это подтверждает также постоянный опыт». Мейер допускает степени в самом рациональном познании и только более совершенное рациональное познание называет «ученым или философским» (еine gelehrte oder eine philosophische Erkenntniss), но, очевидно, это не меняет принципиально вольфовского разделения и оно остается типическим для всего рационализма XVIII века.
Согласно этим определениям различие между познанием историческим и познанием философским по источнику есть прежде всего различие между чувственным опытом и разумным основанием. Сообразно этому, названное разделение может быть выражено другой, параллельной парой признаков: это есть познание эмпирическое и познание рациональное. Но нужно заметить, что все же это – только параллелизм, а не синонимическая замена терминов, так как, с одной стороны, у Вольфа оказывается возможным эмпирическое познание разумных оснований, а с другой стороны, ведь математическое познание также есть познание рациональное. Тем не менее очевидно, что центральным пунктом в проведении этих разграничений являются понятия ratio и experientia, т. е. те основные понятия, которыми обозначается само разделение нашего знания, как исторического и философского.
Прежде всего для правильного уяснения терминов как по отношению к термину ratio, так и но отношению к термину experientia, нужно иметь в виду следующее замечание: подобно тому, как у нас термины ощущение, представление и т. п. обозначают, с одной стороны, некоторый познавательный процесс и соответствующую «способность», а с другой стороны, некоторое содержание, обнаруживающееся с помощью этого процесса, так у Вольфа ratio обозначает и некоторую «способность» и то, что постигается с помощью этой способности, следовательно, разум и разумное, a experientia есть и испытание и испытываемое. Точно также допустимо, что, как например, процесс представления может быть направлен на содержание ощущения, разумное может быть получено в испытании, и vice versa, хотя, разумеется, границы такого обращения должны быть подвергнуты специальному анализу. Основание нашей интерпретации обнаружится в последующем само собою.
Определение того, что такое ratio, мы находим у Вольфа в его Psychologia empirica, где под разумом понимается способность узрения или усмотрения связи общих истин. Всякое наше познание может быть получено или a posteriori, это есть познание из опыта (experiundo), или a priori, это – познание из разума (ratiocinando), или смешанное (mixta) из того и другого. Познание с помощью разума есть априорное познание, приобретаемое путем умозаключения из разумного основания, причем разум остается чистым (ratio pura), если умозаключение делается только из a priori познанных определений и положений, и он перестает быть чистым, если в умозаключение вводится апостериорное познание. Следовательно, разум перестает быть чистым, когда к нему привходит опыт, experientia. Такое соединение разума и опыта есть Connubium rationis et experientiae.
Experientia non est ratio, и в то время как разум есть познание априорное и, как следует из его определения, направляется на общее, опыт есть познание, получаемое в наших восприятиях, а так как мы воспринимаем только единичное, то опыт есть познание единичного (experientia singularium est).
Из этих определений Вольф делает вывод, который указывает на отмеченный выше параллелизм: Scientia ex ratione; historia ab experientia ortum trahit. Вместе с тем мы получаем возможность установить 1, логические формы каждого из членов этого противоположения, 2, их логическое содержание («разумное» и «испытываемое»). Именно наука состоит из доказательств, демонстраций, в которых мы утверждаем или отрицаем, т. е. из следствий, законно вытекающих из достоверных и прочных начал, другими словами, из истин, получаемых путем умозаключения и содержащих в себе разумное основание, почему они истинны; таким образом, наука, получаясь из разума (ex ratione), обнаруживает через демонстрацию связь общих истин. Напротив, история, так как она сообщает то, что есть или возникает (quae sunt atque funt), нуждается в опыте, поскольку опыт есть познание единичного.
Так обстоит дело, пока мы имеем в виду только психологическую сторону вопроса, рассматриваем ratio и experientia, как психологический процесс, но, по Вольфу, логика опирается не только на психологию, но и на онтологию. Эта двойственность оснований уже обнаруживается и в приведенных заключениях, поскольку в них речь идет о бытии и разумном основании. И вот, если мы перейдем к этой стороне вопроса, мы заметим, как рассматриваемый нами параллелизм начинает как будто колебаться. Самый переход Вольфа от разума (ratio, Vernunft), как способности усмотрения связи общих истин, к разуму (ratio, Grand), как разумному основанию, почему вещи суть и возникают, ясно выражается в его доказательстве положения, что философское познание есть познание разумное. Кто подготовлен, рассуждает он, в философском познании, тот замечает разумное основание того, что есть или возникает, именно связь вещей как в их сосуществовании, так и в их последовательности, следовательно, связь истинных общих положений или связь общих истин. Таким образом, доказывается, что философское познание есть познание разума. Отсюда ясно, что философское познание есть для Вольфа разумное познание, поскольку оно усматривает заключенное в общих положениях разумное основание, выражающее связь сосуществования или последовательности, другими словами, усматриваемая нами связь общих истин и есть не что иное, как ratio в качестве разумного основания. Но необходимо войти несколько глубже в рассмотрение того, что понимает Вольф под разумным основанием, имея в виду наш руководящий вопрос об отношении философского и эмпирического, resp. исторического. Философское познание имеет место потому, что, – как устанавливает Вольф, – Еа, quae sunt vel funt, sua non destituuntur ratione, unde intelligitur, cur sint, vel fant. Здесь мы уже встречаем то определение ratio, которое остается на всем протяжении философских рассуждений Вольфа. Из сопоставления этого определения с определением разума, как способности, мы получаем два положения существенно характерных для рационализма Вольфа: 1, Ratio как способность, хотя и облекает предмет, на который она направлена, в определенную логическую форму выражения, именно в форму умозаключения, тем не менее есть способность умозрения, непосредственного усмотрения, facultas intuendi seu perspiciendi, или, как определяет Вольф то же понятие по-немецки, die Einsicht, oder das Vermögen… einzusehen, heisst Vernunft. 2, Усматриваемая этой способностью связь общих истин (nexum veritatum universalium, der Zusammenhang der Wahrheiten) или связь вещей есть также ratio (resp. ratio suffciens), т. е. то, unde intelligitur, cur etc. Отсюда ясно, что усматриваемое разумом разумное основание есть усмотрение связи вещей, как необходимых истин, так как эта связь есть тот источник, из которого для нас делается понятным, почему вещи суть или становятся. Другими словами, ratio есть основание, из которого путем умозаключения выводятся определенные следствия. Но само это выведение, умозаключение, ratiocinatio, получение следствий из ratio, как разумного основания, совершается уже не с помощью способности ratio, a с помощью интеллекта, которого ratiocinatio составляет «третью операцию». Само собою разумеется, что усматриваемая в ratio необходимая связь, не есть каждая отдельная частная связь со всеми вытекающими из нее следствиями при данных обстоятельствах и в данных условиях, иначе вовсе не нужно было бы того, что называется «доказательством». Мы признаем, что во всем доступном нашему сознанию такая связь существует, – это именно мы и выражаем в формуле principium rationis (suffcientis), – и мы усматриваем ее в каждом факте и в каждой истине, подлежащей нашему рассмотрению, но раскрывается для нас эта связь во всех ее следствиях с помощью дискурсии, и таким образом каждое наше положение оказывается сведенным к своему основанию, resp. выведенным из него, т. е. объясненным и обоснованным. Другими словами, демонстрация в форме «умозаключений» показывает explicite то, что содержится в вещи implicite. Поэтому всякое априорное доказательство для рационализма должно рассматриваться как аналитический процесс.
3. Ближайшее уяснение того, что разумеет Вольф под ratio само собою выдвигает вопрос о различии между ratio и causa. Приходится иногда встречать мнение, будто для рационализма характеристично отожествление этих понятий и выражение ratio sive causa считается для рационализма типическим. Опять-таки это обобщение теряет под собою почву, если иметь в виду Вольфа, который углубляет подмеченное Лейбницем различие обоих понятий, и для каждого из них указывает свою возможную сферу применения. Наиболее элементарное определение мы встречаем в немецкой метафизике Вольфа: «Если вещь А содержит в себе ничто, из чего можно понять, почему есть В, будет ли В нечто в А, или вне А; то то, что можно найти в А, называют основанием В: само А называется причиной, а о В говорят, что оно основано на А. Именно основание есть то, благодаря чему можно понять, почему нечто есть, а причина есть вещь, которая заключает в себе основание другой вещи».
Различение, которое проводит сам Вольф, между разумным основанием и причиной, остается на первый взгляд довольно неопределенным, но оно уясняется значительно больше, если принять во внимание его онтологическое учение в целом. Общие указания его по этому поводу находятся в известном § 71 Онтологии, где он отмежевывает лейбницевское и свое понимание значения закона достаточного основания от положения схоластиков, nihil esse sine causa. Дело в том, по мнению Вольфа, что и те, кто не допускает в физике действия без причины, допускают тем не менее его без достаточного разумного основания. Так, например, признают, что магнитное притяжение должно иметь причину, но провозглашая ею присущую магниту силу притяжения, не считают нужным посредством этой притягивающей силы понятным образом объяснить магнитное притяжение (ut per vim istam attracticem intelligibili modo attractionem magneticam explicarent); поэтому и Декарт, без сомнения, обладал ясным понятием основания, решив исключить из философии скрытые качества, неизъяснимые понятным образом (qualitates occultas intelligibili modo non explicabiles).
He нужно думать, что этим указанием на «отсутствие» в объяснении достаточного основания допускается возможность такого отсутствия. Речь у Вольфа идет, несомненно, об эмпирическом недостатке объяснения, который в идее не только может, но и должен быть устранен. «Отсутствие» здесь означает, что мы просто еще не нашли его или столь «небрежны» философски и научно, что не заботимся об этом. Таким образом, мы еще не знаем ratio, но наличность каузальной связи нам уже представилась, мы ее заметили, – хотя может быть и ошибочно, т. е. может быть мы случайную последовательность двух вещей приняли за их причинную связь, истинный (не иллюзорный) характер которой может быть установлен только через открытие внутренней и существенной связи, связи разумного основания.
Таким образом, согласно этому разъяснению различие между обоими принципами сводится, по-видимому, к тому, что в понятии причины и в принципе: ничего нет без причины, утверждается, так сказать, голый, можно сказать, «феноменальный», детерминизм, тогда как центр тяжести в принципе достаточного основания переносится на уже подчеркнутое нами выражение unde intelligitur, требующее разумного, понятного, изъяснения замечаемой связи, как «внутренней связи». Может показаться, что такое разделение в конце концов носит лишь психологический характер и что само это различение касается не характера предметов, о которых идет речь, а только степени нашего уразумения необходимых отношений.
Но на самом деле разделение Вольфа идет глубже и носит несомненно онтологический характер. Разделение просто детерминированного и понятного связано с сущностью самих вещей и в конечном счете имеет в виду противопоставление призрачного и истинного в самих вещах. «Благодаря достаточному основанию, утверждает Вольф, создается различие между истиной и сновидениями, между истинным миром и иллюзорным (Schlaraffenland)». Причина, поскольку она детерминирует лишь существование (existentia), еще ровно ничего не говорит, что касалось бы этого последнего противопоставления, и только разумное основание, давая понимание детерминируемого отношения, гарантирует нам его истинность. В метафизическом аспекте это может соответствовать также противопоставлению феноменального и реального: чистая (временная) последовательность «вещей» как явлений не дает ничего кроме факта последовательности, и предполагаемая или постулируемая необходимость их связи есть отношение причинности. Внутреннее же единство, к метафизическому истолкованию которого мы приходим от идеального усмотрения единства феноменально разделенного, может и метафизически пониматься, как включение двух вещей (А – причина, В – действие) в одну. Нет надобности разъяснять, что «идеальная сущность» (essentia) этой одной вещи тогда может быть интерпретируема как субстанция.
В Онтологии Вольф очень ясно выражает это констатируемое нами противоположение существования и понимаемого разумного существования в следующем рассуждении: так как А есть достаточное разумное основание В, не поскольку оно существует, потому что в этом отношении А является предопределяющим для самого В, но поскольку через А может быть понято, почему В есть; то предопределяющее сообщает вещи, которую оно предопределяет, необходимость, абсолютную или гипотетическую, а разумное достаточное основание создает то, что получается возможность понятным образом объяснить, почему нечто есть. Смысл этого рассуждения, как видно из его пояснения Вольфом, в том, что, 1, причина может быть констатирована и там, где нет разумного объяснения, где, следовательно, разумное объяснение еще не найдено (что не исключает возможности обнаружения разумного основания и не только в причине), 2, объясняющее разумное основание относится к самой действительной истине. Мы можем констатировать наличность причин того, что существует, и в мире сказочном, но из них нельзя объяснить понятным образом, почему, когда полагается одно, должно быть другое, и роль разумного основания здесь, в мире сказочном, играет человеческая воля. Как, с другой стороны, – об этом еще будет речь, – можно констатировать разумное основание и в области чистой возможности, как лежащее в сущности, а не во внешней причине.
И если мы спросим, чего лишается здесь «мир» с уничтожением действия принципа достаточного разумного основания, мы увидим, что с ним вместе уходит та разумная необходимость, какая усматривается в вещах с помощью разума как нашей способности. Если мы в «сказочном мире» (Schlaraffenland) станем делать выводы, принимая человеческую волю или произвол за разумное основание, мы можем разойтись с действительным повествованием, и во всяком случае будем иметь всегда выводы, лишенные значения действительной истины. Однако, таким образом мы только углубляем указанное выше противопоставление, но здесь нет еще бесспорного указания на его онтологический характер, так как и в приведенном расширении понимания разумного основания, мы как будто не выходим за сферу психологии. Нужное нам определение мы получим, если ближе и точнее назовем в самом существовании то, что противостоит истине его, существования, а таковым, очевидно, является только кажущееся, призрачное или иллюзорное существование. По собственному определенно Вольфа, истина вещей, рассматриваемых в онтологии, противополагается сну. Наличность же той или другого определяется источником истины в вещах (fons veritatis in rebus, § 498), которым являются принцип достаточного основания и принцип противоречия. Во сне, – разъясняет Вольф, – все возникает без достаточного основания и остается место для противоречий, в истине вещей всякая вещь есть или возникает с достаточным основанием и здесь нет места противоречиям.
Это противопоставление действительности и иллюзии дает нам ближе проникнуть в смысл того, что Вольф называет ratio. Из него видно, что разумное основание не только присуще «действительности», но само ее устанавливаешь как разумную и необходимую. Откуда следует, что, а, известное творчество в познании открыто признавалось «догматизмом», b, что действительность здесь должна быть понимаема шире, чем действительность нашего опыта, с, что для разумной сферы выделяется своя особенная область, можно сказать, область идеального предмета. Это видно уже из того, что Вольф констатирует разумное основание и там, где нет речи об опыте в собственном смысле, например, в области математики, которую, правда, Вольф не выделяет по специфичности ее предмета, но отнюдь не потому, что считает его эмпирическим, а именно потому, что у него и эмпирические предметы подлежат идеальному (рациональному) рассмотрению. Что касается указанной особой области «идеального», с внутренно присущим ей характером необходимости, то она очерчивается прежде всего, как область сущностей (essentia или essentialia), которая и содержит в себе всякое априорно устанавливаемое разумное основание. Таким образом, разумное основание, усматриваемое в вещах, есть не что иное, как идеальная необходимость, дающая нам понять выводимые из нее с помощью умозаключения свойства и модификации вещей самой действительности. Такая идеальная необходимость, будучи основанием всего, что из нее выводится, сама естественно не может иметь основания и должна устанавливаться по иному принципу, – не достаточного основания, а тожества или противоречия. Однако такого рода идеальная необходимость всегда есть необходимость только возможности (possibilitas) (подчиненной принципу противоречия), но не существования (existentia sive actualitas). Для последнего требуется еще нечто, создающее свою необходимость в самой действительности, каковую роль и может играть причина, causa, связывающая понятие необходимости с понятием зависимости (dependentia). И в таком случае причина должна заключать в себе и соответствующее разумное основание.
4. Такая интерпретация вольфовского рационализма, невзирая на ее большую общность, кажется, расходится с распространенным пониманием Вольфа, и налагает на нас обязанность более детального обоснования, требующего в свою очередь пересмотра некоторых центральных вопросов вольфовской онтологии.
Исходным пунктом исследования мы примем понятие ens, с которым мы встречаемся, как с тем, что содержит в себе упомянутую необходимую связь, связь истин и само разумное основание.
Ens есть очень выразительный термин, и лучше всего его было бы оставлять без перевода, так как возможный его перевод через вещь или нечто не вполне адекватен, лишая указываемое ими содержание столь существенного для ens признака существования, и оставляя в этом содержании только указание на наличность, которая легко может быть понята как в смысле реальности, так и в смысле схоластических forma или quidditas. С другой стороны, перевод этого термина через «предмет» также не точен, так как в нем нет указания на заключающую в «предмете» соотнесенность, – так или иначе, но всякий предмет в конечном счете есть предмет по отношению к сознанию. Что же касается существенного для ens подчинения принципу тожества, то это есть необходимое требование и по отношению к «вещам», как онтологической категории. Сверх того понятие предмета не включает в себя, в качестве существенного признака, существования и его возможности, что требуется определением ens у Вольфа. Наконец, старым переводом ens через «сущее» мы подходим ближе всего к выражению действительности и истинности того «нечто», о котором идет речь, и это надо признать очень существенным для ens. Этот момент выдвинулся уже выше, где мы убедились, что veritas (в противоположность somnium) есть существенный момент для ens, и кроме того Вольф совершенно общо утверждает: omne ens est verum. Момент существования также передается этим переводом очень хорошо. Но им скрадываются два других момента: 1, момент возможного только ens, 2, момент множественности (entia), а вместе с ним привносится опасный момент теоретического истолкования «сущего», как реально сущего, в смысле чего-то лежащего «за пределами» или «в основе» и т. п. окружающего феноменального миpa.
В силу сказанного, поэтому все же наиболее приемлемым для перевода ens остается «вещь» или «нечто». Но необходимо помнить, 1, что термин «вещь» берется в самом широком его значении, так что допускаются, например, социальные вещи или психические и под., 2, что «вещь» указывает не на нечто лежащее за нашим действительным, окружающим нас феноменальным миром, а в нем самом. Эта «вещь» не противостоит явлению, как «вещь» от него принципиально отличная, напротив, она дается в нем самом; точно также ей не противостоит никакая «вещь в себе», она, как мы видели, как ens verum, противостоит только иллюзии. Итак, ens есть просто нечто действительное или возможное, что устанавливается по закону тожества и что подлежит как принципиальному, так и специальному научному рассмотрению.
В виду важности этого понятия для правильного понимания рационализма я остановлюсь еще на некоторых разъяснениях Мейера. «Под вещью (Ding), – говорит он, – понимают все возможное, поскольку оно может быть действительным, будет ли оно действительным или нет; или возможное, поскольку ему не противоречит действительность. Все, что есть вещь, возможно; а что возможно, есть также вещь». Но одно и то же возможно и называется вещью в различных смыслах. Если называть возможным что-нибудь, поскольку мы его представляем себе, то нет нужды думать о действительности. «Но если мы называем вещью (ein Ding) что-нибудь всамделишное (eine Sache), то это делается по отношению к действительности, и мы называем его вещью, поскольку мы себе представляем что оно действительно есть или может быть. Чтобы еще лучше убедиться в том, что все, что возможно, есть вещь (ein Ding), достаточно только убедиться, что действительность есть реальность, которая не противоречит сущности, и стало быть возможна наряду с сущностью». Таким образом, термин ens или Ding является наиболее общим обозначением предмета онтологии, как основной науки (Grundwissenschaft), это, действительно, «ничто», что однако обладает положительным «реальным» признаком в противоположность Unding, «ничто», обладающему только отрицательными признаками. «Именно слово Ding столь общее выражение, что его можно приложить ко всему, что возможно. Следовательно, вещами можно называть не только субстанции и все, что имеет определение, но всякое определение, всякий предикат, могут быть также названы вещью».
В принципиальном анализе, направленном на это «нечто», раскрывается, что ему присущи сущность, атрибуты и модусы, – quicquid enti inest, id vel inter essentialia, vel attributa, vel modos locum habet (Wolff Ch. Ont. § 149).
Центральным понятием здесь является понятие сущности (Essentia, Essentialia, Wesen), – как мы увидим, оно именно является носителем разумного основания вещей и, следовательно, источником их внутреннего объяснения. По определению Вольфа, то в вещи, что взаимно не определяется, но и не исключается, называется ее существенными признаками и составляет ее сущность, например, для равностороннего треугольника – три стороны и равенство сторон. Так как существенные признаки не исключают друг друга, но и не определяются взаимно, то они даются нам прежде всего, лишь только дана вещь, следовательно, сущность есть первое, что дано нам о вещи, без нее вещь не могла бы быть. От постоянства сущности, без которой вещь не может быть, зависит постоянство того, что определяется сущностью. Сама вещь возможна благодаря сущности и поэтому последняя становится понятна для того, кто постиг внутреннюю возможность вещи. Так как в сущности вещи заключается разумное основание того, что постоянно присуще или может быть присуще вещи, то она может быть определена как то, что прежде всего дается о вещи и в чем содержится достаточное основание, почему вещи, актуально или в возможности, присущи остальные признаки.
Некоторое разъяснение к этому у Мейера представляется нам особенно ценным. Именно, все, что возможно, т. е. следовательно, всякое ens, имеет сущность и эта сущность состоит не в чем ином, как в одной только возможности вещи. Под сущностью он разумеет те внутренние определения, которые во внутренних же определениях не имеют дальнейшего основания и из которых вытекают все другие определения. «Все философские исследования направляются на то, чтобы открыть сущность вещей. Лишь только найдена сущность какой-нибудь вещи, тотчас у нас открывается разумение и все прочее в вещи проясняется. Но пока сущность вещи для нас неизвестна, до тех пор мы находимся во тьме». И далее: «Сущность есть так сказать корень всей вещи; или источник, из которого проистекает все то, что встречается в вещи. В силу сущности всякая вещь есть то, что она есть и не что иное, и сущность есть преимущественное собственное определение, из которого вытекает все остальное. Сущность есть то, что иначе обыкновенно называют формой какой-нибудь вещи, если под этим не разумеют просто фигуру тела». Но особенного внимания заслуживают предостережения Мейера против смешения сущности, с одной стороны, с поднятием «существа», а с другой стороны, с «логической сущностью», которая, по его в высшей степени справедливому замечанию, вовсе и не есть сущность. В виду важности этих разъяснений приведем их в собственных словах Мейера. «Под сущностью понимают, – говорит он, – иногда именно то, что называется вещью, когда, например, говорят: Бог есть бесконечное существо, а вещи в мире суть сотворенные сущности. Но мы понимаем под сущностью какой-нибудь возможной вещи совокупность ее существенных частей, или что то же, внутреннюю возможность ее». И затем: «Так как это понятие имеет сходство с сущностью, так как оно во всем нашем познании вещи составляет именно то, и выполняет то, что составляет и выполняет в самой вещи сущность, то некоторые называют его сущностью вещи, и притом логической сущностью. Но очевидно, что это понятие не может быть сущностью вещи, так как иначе сущность должна была бы находиться вне вещи, как понятие в уме думающего существа. Это первое понятие или на самом деле представляет нам сущность вещи, или что-нибудь иное. В первом случае оно есть представление сущности, но не сама сущность; во втором случае это не есть даже представление сущности, не говоря уже о самой сущности. Что же выгадывают таким образом, деля сущность вещи на логическую сущность и реальную сущность? Первое не есть даже сущность. Некоторые деления звучат очень учено и глубокомысленно, но если рассмотреть их точнее, то они ничего не говорят. Было бы желательно, чтобы все науки могли освободиться от таких бесполезных вещей».
Нам нет надобности останавливаться также на определениях атрибута и модусов, нам нужно только уяснить, какое место занимает по отношению к ним ratio согласно положению, si aliquid esse ponitur, ponendum etiam sit aliquid, unde intelligitur, cur idem potius sit, quam non sit. Оказывается, что из того, что относится к сущности ens, в самом ens уже нет ничего, что можно было бы рассматривать, как разумное основание сущности, другими словами, для сущности – нет никакого внутреннего разумного основания, – это есть последнее, что можно сказать о «чем-нибудь». Но зато поскольку вещь рассматривается сама по себе, она содержит в своей сущности основание как атрибутов, так и модусов; и то в вещи, основание чего, в конечном счете, не может быть сведено к сущности, должно иметь свое основание в чем-нибудь вне данной вещи. Отсюда проистекают некоторые различения в характере атрибутов и модусов, равно как и в характере необходимости, присущей им, как выражению необходимости, заключенной в ens, как истине (veritas) и как ratio.
Именно основание атрибутов заключается непосредственно в сущности, но и основание модусов может заключаться в сущности, так что модусы в таком случае и благодаря этому сами входят в состав атрибутов. Для того чтобы ясно представить это, необходимо провести разделение между чистой возможностью модусов и выполнением (complementum, § 174) ее, т. е. между возможностью и существованием (possibilitas и existentia sive actualitas). Тогда разумное основание возможности их мы найдем или в других модусах или непосредственно в сущности, как и для атрибутов, а разумное основание актуальности – или в предшествующих модусах или в чем-нибудь (in ente) ином, т. е. в иной вещи, чем та, к которой мы относим рассматриваемые модусы. Сообразно этому возможность модусов, основание которых содержится в сущности должна быть отнесена к атрибутам, а возможность модусов, основание которых заключается в других модусах, должна быть отнесена к числу модусов.
Все сказанное мы позволим себе резюмировать в следующей схеме:
* Ibid. § 161: «Entia illa, quae ab alio ente dato diversa sunt, externa арpellamus, respecto nimirum hujus entis, quod modo quocunque ad ista referimus».
Из этой схемы становится совершенно ясен смысл учения Вольфа о ratio, как о разумном основании, но ею вопрос не исчерпывается, так как именно последнее разделение оставляет еще открытым вопрос о роли и месте ratio в случае отношения двух или больше различных вещей. Этот же пункт совершенно недвусмысленно подсказывает уже, что именно в нем надо видеть переход к учению о причине, causa. Однако прежде, чем перейти к последнему, мы считаем полезным для ясности всего учения в его целом остановиться еще на анализе характера самого ens, поскольку оно является носителем той истины или необходимости, в которой лежит усматриваемое нами разумное основание.
Так как у нас речь идет об ens, о вещи, которая есть, то необходимость, подлежащая нашему рассмотрению, не есть необходимость in abstracto или необходимость логическая, а всегда есть необходимость самой вещи в ее возможном существовании. Относительно же вещи, на основании положения, непосредственно вытекающего из принципа противоречия, что А не может в одно время быть и не быть, мы можем утверждать, что, пока вещь есть, она необходимо есть. Принцип же разумного основания раскрывает нам сверх того, дает нам понять, почему вещь необходимо есть, пока она есть (§ 289). Однако эта необходимость не вытекает, как можно было бы думать, из разумного основания, а, как мы уже видели, эта необходимость есть предопределенность или детерминированность В через А, разумное же основание дает только понять, почему В существует благодаря А (§ 321), т. е. разумное основание есть как бы смысл, заключенный в необходимости детерминации. Во всяком случае несомненно, что не разумное основание есть источник этой необходимости (§ 320), а, напротив, он обнаруживается или может обнаруживаться только там, где есть уже необходимость. Мы видели, что разумное основание в конечном счете, пока речь идет о нем самом по себе, есть не что иное, как сущность, так что усмотрение разумного основания всегда предполагает усмотрение сущности. И на этом можно было бы остановиться, если бы не оказалось, что разумное основание может быть усмотрено и ab alio, externo, ente. Но такое расширение источника разумного основания есть также указание на какой-то другой род необходимости, не лежащий в сущности, а лежащий в определяемости вещи другой вещью. Иными словами, в двояком рассмотрении вещи, как вещи в себе, или, как вещи в ее определяемости другой вещью, лежит источник разделения самой необходимости, а следовательно, и характера разумного основания.
Именно рассмотрение вещи в себе или абсолютно (res in se aut absolute) приводит к абсолютной необходимости, а рассмотрение ее при данных условиях (sub data conditione) или in hypothesi приводит к необходимости гипотетической (§ 301–302). Таким образом, та необходимость, которая проистекает из сущности вещи, есть необходимость абсолютная, а та, которая получается из какого-либо иного источника, есть необходимость гипотетическая. Руководствуясь приведенной нами схемой, не трудно проследить дальше, в каком месте возникает этот вопрос о новом источнике необходимости, и как он возникает. Очевидно, что сущность вещей (essentiae rerum), равно как и атрибуты (attributa rerum), абсолютно необходимы; точно также и возможность модусов, поскольку их разумное основание заключается в сущности или атрибутах. Но поскольку их разумное основание имеет и другое происхождение, их необходимость тем самым становится гипотетической, даже, что касается возможности их (§ 306–307). Что же касается существования их или актуальности, то здесь вопрос усложняется, так как возникает проблема, может ли вообще существовать такая вещь, ens, в сущности которой содержалось бы разумное основание ее существования, так как только при этом условии можно было бы говорить об абсолютной необходимости существования вещи. Вольф в другом месте, в естественной теологии, доказывает, что только существование Бога имеет разумное основание в его сущности, и, следовательно, только ему можно приписать разумную необходимость существования. Но тогда вопрос о разделении entia с точки зрения необходимости их существования, имеет только теоретическое значение, нисколько, впрочем, не теряющее своего значения для решения нашего вопроса о другом источнике необходимости.
Как показывает та же схема, его надо искать в наличности другой вещи. Отсюда и получается возможность говорить о вещи необходимой, ens necessarium, существование которой необходимо, и которая имеет разумное основание его в сущности, и о вещи случайной или контактной, ens contingens, разумное основание которой лежит вне ее, в другой вещи. Так, например, теплота камня, вызванная солнечными лучами, есть необходимость гипотетическая; люди, происходя от родителей, суть вещи случайные; и т. п. Возвращаясь к положению, с которого мы начали, что всякая вещь, пока она существует, она необходимо существует, мы теперь можем внести в него большую точность, сказав, что, поскольку речь идет о случайной, контактной вещи, ее существование только гипотетически необходимо (§ 316). Но принимая еще во внимание, что абсолютная необходимость существования, как вытекающая из сущности, присуща только Богу, мы вправе сказать, что всякое конечное и эмпирическое существование – только гипотетически необходимо, т. е. определяется другой вещью или зависит от другой вещи.
5. Только таким образом мы подходим, наконец, к понятию причины, causa. Случайная вещь имеет разумное основание своего существования в другой вещи, ее существование, следовательно, зависит, от этой последней, которая поэтому и рассматривается, как ее источник (principium), но источник существования и есть, по Вольфу, не что иное, как причина. Поэтому у него появляется положение, которое гласит: то, что существует случайно, вызвано некоторой производящей причиной. Необходимо проследить, как выводится у Вольфа само понятие причины.
Источником или началом, по Вольфу, называется то, что содержит в себе разумное основание другого, т. е. это есть некоторое ens (ср. § 951), которое содержит в себе разумное основание другого ens, например, отец есть источник сына, теплота солнца – источник жизни растений. Но, как мы видели, поскольку речь идет о разумном основании, оно может быть основанием возможности и основанием существования, сообразно этому производится и деление источников, содержащих в себе эти различные виды основания. Начало, содержащее в себе разумное основание возможности, есть источник бытия, а содержащее в себе основание существования, или актуальности, есть источник возникновения. Разумное основание возможности, как мы знаем, содержится в сущности, поэтому сущность и есть источник бытия, например, сущность камня есть источник того, что камень может воспринимать в себе теплоту, т. е. это есть источник бытия теплоты в камни. Но для того, чтобы эта теплота существовала in actu, камень должен подвергнуться действию огня или солнечных лучей. Следовательно, в то время как сущность есть источник бытия модусов, другие предшествующие модусы и вещи отличные от данной суть источники возникновения модусов.
Наряду с этим разделением источников Вольф дает другое, по которому внутренний источник, как то, что существует в начавшемся, отличается от внешнего источника, как того, что существует вне начавшегося. Так например, principium essendi дома есть материя, из которой он был сооружен; благодаря материи он стал возможен и, если ее уничтожить, то уничтожится и дом; она существует в нем и составляет его внутренний источник. Архитектор, principium fendi дома, благодаря которому дом сооружен in actu, существует вне дома и составляет его внешний источник. Приводимый Вольфом пример достаточно ясен сам по себе, но его сопоставление этого разделения с предшествующим может вызвать недоразумение, будто оба эти деления вполне соответствуют друг другу. Однако, если бы это было так, Вольф не преминул бы сам на это указать. Для правильного понимания соотношения этих делений следует не упускать из виду общего определения, по которому источник есть то, что заключает в себе разумное основание другого. Следовательно, материя только в разных смыслах может быть признана источником бытия и источником внутренним. Именно, как источник, заключающий в себе возможность другого, она сама есть другое ens, но в то же время она находится в числе essentialia дома, т. е. один раз она выступает в своем эмпирическом значении, другой раз – в идеальном. А потому разделение источников на внутренние и внешние должно понимать прежде всего в эмпирическом смысле, тогда как в частности рrincipium essendi может иметь и прежде всего имеет значение идеальное. Это различение необходимо ясно понять, чтобы не впасть в недоразумение при понимании следующего засим определения причины.
Причина, по Вольфу, есть источник, от которого зависит существование другой отличной от источника вещи, причем как существование вообще, так и данное определенное существование. Например, существование дома зависит от архитектора, который является вещью отличной от дома, и потому называется его причиной; но и материя, из которой строится дом, заключает в себе разумное основание его существования, следовательно, она есть источник дома, и следовательно, существование его зависит от нее как от причины. Но так как принцип может быть внутренним или внешним, то соответственно и причины различаются как внутренние и внешние. Архитектор – внешняя причина здания, материя – внутренняя (§ 882). Когда мы имеем дело с совокупным действием нескольких причин, т. е. когда существование вещи зависит от многих других вещей (a rebus puiribus aliis), мы говорим о причинах, как сопричинах (concausae § 885), причем они или относятся к различным родам (архитектор и материя как сопричины здания: архитектор – действующая причина, материя – материальная) или к одному роду (архитектор и рабочие – к действующей причине).
Нет необходимости входить в дальнейший анализ вольфовского учения о причине в ее отдельных видах; сказанного достаточно, чтобы убедиться, как в принципиальном различении у Вольфа понятий разумного основания и причины, так и в том действительном отношении, связи, которая между ними существует. Последнее Вольф сам коротко формулировал с исчерпывающей ясностью. Причина, как источник, содержит в себе разумное основание существования вещи, но это не значит, что понятие причины – шире понятия рационального основания, так как последнее заключается, с другой стороны, в сущности вещи. Но именно по этим же соображениям нельзя сказать, что разумное основание – шире причины. Тем более нельзя утверждать между ними тожества: это понятия двух различных родов. И только, поскольку причина есть источник, т. е. содержит в себе разумное основание, можно говорить, что применение разумного основания шире, чем применение понятия причины. Другими словами, поскольку разумное основание является источником объяснения, мы должны строго различать два вида последнего: из сущности и из внешних вещей. Объяснение «из других вещей», следовательно, постольку имеет место, поскольку в причине содержится разумное основание, и такое объяснение может быть названо также каузальным объяснением, так как разумное основание, заключающееся в причине, Вольф по примеру схоластиков называет causalitas (§ 884, например, в архитекторе как причине здания, каузальность составляет действия его ума, образующие идею здания, равно как и внешние его действия, направленные к осуществлению этой задачи; атрибуты и сущность материи, из которых постигается возможность сооружения здания, также – causalitas). Итак, рассматриваемое нами отношение формулируется следующим образом: разумное основание, почему причиняемое существует, или определенным образом существует, содержится в причине, следовательно, под понятием причины понимается, почему существует причиняемое, или существует определенным образом (§ 883).
Общие результаты сопоставления учения Вольфа о ratio и causa представляется нам возможным формулировать в следующих положениях:
Ratio указывает на наличность необходимой связи, связи в самой истине, causa имеет место и в случайном, в области фактического; ratio указывает на предопределение (determinatio), causa – на зависимость (dependentia); ratio обнаруживается в сущности самой вещи, causa – вне ее, в другой вещи; ratio содержится в источнике, causa сама есть источнике; ratio может содержаться в causa (causalitas – схоластиков), но не causa в ratio; ratio есть принцип объяснения, causa – действия, цели, формы и материи; ratio есть объяснение само по себе, causa только постольку, поскольку в ней как источники есть ratio; ratio имеет свой коррелят в ratiocinatio, causa – в действии; ratio характеризует философское познание, causa – эмпирическое; ratio требует для своего раскрытия деятельности интеллекта, causa – опыта; ratio есть «идея», содержащаяся в вещи, causa – сама вещь; ratio постигается априорно, т. е. аналитически, causa – апостериорно; ratio указывает на идеальный момент возможности, causa – на эмпирическую действительность.
Для правильного понимания смысла этих сопоставлений следует иметь в виду, что ни одно из них не имеет абсолютного характера, а скорее указывает противопоставление в тенденции вольфовского разделения ratio и causa. Наиболее ошибочным поэтому пониманием было бы то, которое захотело бы гипостазировать оба понятия, как характеристики двух оторванных друг от друга миров, – представление, которое ведет за собою обычный упрек рационализму в том, будто он ставит своей задачей «выведение» отношений действительного мира из априорных положений разума. Напротив, если иметь в виду совершенно общее определение ens, из которого исходит Вольф, необходимо признать, что ratio, как разумное основание, усматривается нами не только в области идеальных отношений и построений, но и в области действительности. Оставляя область идеальных отношений и предметов, можно прямо сказать, что ratio как способность есть не что иное, как обнаружение идеального, разумного, момента в самой действительности, следовательно, в понимании или уразумении. Требование понимания отношения вещей через усмотрение основания, которое одна вещь имеет в другой, – один из существенных признаков рационализма. Заслуга Вольфа, как общепризнанного интерпретатора рационализма, в том, что он сумел это показать с наибольшей ясностью. Говоря коротко, сущность рационализма, как она обнаруживается в учении Вольфа о ratio, – и в отличие от панлогистического рационализма, – не столько в том, что для него разум действителен (психологически), сколько в том, что действительность – разумна. И в этом нужно видеть принципиальный, положительный, объективный и трансцендентальный характер этой философии.
Конечно, и сам психологический разум для Вольфа действителен, потому что в нем также раскрывается трансцендентальная разумность, т. е. психологический разум, как предмет, заключает в себе предметное разумное основание, так как для иного утверждения действительности разума не нужно быть непременно рационалистом. При таком широком определении трансцендентальной философии необходимо признать, что критицизм Канта, – как и всякий субъективизм, – чрезмерно суживает и даже искажает ее подлинные задачи, видя разумное основание действительности в способах ее познания, и таким образом лишая сам разум разумного основания действительности и, следовательно, разумной же связи его с последней. Выткать из себя разумное основание для действительности, значит, отказать себе в том разумном основании, которое присуще всякой действительности. Этого достигает кенигсбергский Коперник, но это было чуждо Вольфу. Вольфа можно упрекнуть в том, что он бросил проблему в самом ее начале, ее постановку принял уже за решение, поэтому он не видел ее трудностей, но зато в ней не было того внутреннего противоречия, с которого начинает Кант, колеблющийся между полным иллюзионизмом и двойным дуализмом (феномена и вещи в себе, формы и материи).
Итак, проблема отношения разумного и действительного остается у Вольфа еще открытой, но несправедливо было бы не ценить или слишком низко оценивать рационалистические принципы, как предпосылки для разрешения этой проблемы. Одна сторона этой проблемы должна быть в особенности выдвинута, так как она именно составляет тему наших исследований. Насколько при любых предпосылках отношение «общего идеального» и «общего эмпирического» кажется постижимым, хотя бы через тот terminus medius, который дается в самом обозначении их, постольку для любых философских предпосылок является критическим моментом отношение идеального к конкретно-целостному и, следовательно, единичному. Несмотря на самые ожесточенные нападки, которые с этой стороны пришлось выдержать рационализму, есть основания утверждать, что его предпосылки являются для этой проблемы самыми благоприятными, и это прежде всего с методологической точки зрения.
Рационализм со своим учением об essentia и ratio не нуждается в искусственных психологических теориях «обобщения», которое будто бы является источником и основою научного познания. Через понятие ratio рационализм так же устанавливает нужную для научной работы «внутреннюю связь» конкретного и индивидуального, как и общего. Объяснение поэтому не необходимо должно быть «выведением из общего», но оно должно быть необходимо констатированием внутренней связи, – конкретной ли или общей, – вопрос второй, а на первом месте существенной. Объяснить, следовательно, значит, увидеть в существенной и разумной связи, а вопрос о «повторяемости», «закономерности» и пр., появится только как спецификация самой связи.
Принципиально это ясно из всего учения о ratio, корнем которого является, уже подчеркнутое мною, указание Вольфа на то, что в тех случаях, когда ratio заключается не в essentia, а в другой вещи, причинное отношение двух вещей осмысливается через разумное основание лишь при условии постижения этих двух вещей в их единстве. Разорванность и разобщенность эмпирической действительности, таким образом, преодолевается как простая иллюзия. Разрозненность эмпирической данности не есть для нас какой-то фатально непреодолимый дефект познания: его разумное устранение – в разумном же истолковании действительного многообразия. С другой стороны, это осмысление эмпирического многообразия не есть удаление от него в мир отвлеченно-общих построений, как учат иногда в современной философии, а есть прямой путь к конкретной истине самой действительности.
Если мы возьмем крайний пример «случайности», «чудо», то и здесь серьезные апории встречаются только для эмпиризма, который теорией «вероятности» пытается устранить истолкование всей эмпирической действительности в порядке «чудесного». Напротив, рационализм, поскольку он в «случайности» чудес готов видеть также эмпирическую действительность, обязан и для «чуда» найти свое разумное основание. Понятно поэтому, как вся область «фактов», единичного или исторического, оказывается также областью разумного основания. Быть может, мы здесь не найдем «естественного» или точнее «естественно-научного» объяснения, как объяснения, довольствующегося одной внешней каузальной последовательностью, лишь бы была на лицо «повторяемость», и наверное мы не найдем в этих объяснениях того «предвидения», которое в прагматическом действовании завершает, по представлению эмпиризма, всякое научное знание и тем сообщает ему всяческую ценность. От этого мы лишимся «законов» исторического, но зато, несомненно, мы найдем внутреннюю объяснительную связь соответственных фактов, которая, во всяком случае, по своему методологическому качеству не ниже естественно-научной, так как, в конце концов, обе останутся «гипотетически необходимыми». Следовательно, в общем итоге не что иное, как ratio есть гарантия одинаково как общего, так и исторического познания. Как утверждает Лейбниц, Omnia quae certe cognoscimus, vel demonstrationibus, vel experimentis constant et in utroque dominatur ratio. Nam ipsa ars instituendi experimenta, iisque utendi certis rationibus nititur, quatenus scilicet a casu sive fortuna non pendet. Так ставится проблема в рационализме и эта постановка уже предполагает путь ее решения. Вольф дальше не двинулся, и как мы еще покажем, внес при истолковании этого вопроса лишние затруднения и препятствия, но все же в вольфовском рационализме решение проблемы не остается без движения. И нужно найти способ умертвить рационализм, отняв у него ratio, чтобы исчезли названные благоприятные условия для всякой методологии, а в частности и для методологии исторического познания.
6. Теми недоразумениями, которые обычно связываются с интерпрета цией рационалистической философии, – и которые начинают приобретать силу традиции, – мы обязаны в значительной степени недостаточному пониманию учения Вольфа как со стороны его последователей, так и со стороны его противников. Наиболее опасным в этом отношении является тот уклон мысли, где теряется предметное значение разумного основания, и где «субъект» провозглашается подлинным началом философии. Философия Канта, поэтому есть самый живой источник всякого рода заблуждений, связанных с таким направлением мысли. Но ограничивая свое внимание исключительно только принципом разумного основания в рационализме, и суживая соответственно всю проблему рационализма, мы склонны видеть источник искажения онтологического смысла этого принципа, как он дан у Вольфа, с одной стороны, в критике Крузиуса, а с другой, в интерпретации Дарьеса, – в особенности, конечно, последнего. Но наибольшее влияние имело мнение Канта, воспринятое им, вероятно, от того же Дарьеса и Реймаруса, но развитое им еще дальше, – мнение Канта, еще больше затемнившего вопрос внесением в него сомнений Юма и категорическим одобрением неудачной идеи, будто принцип достаточного основания имеет исключительно логическое значение. Одним ударом Канту удалось достигнуть двух результатов: 1, разумное основание было изъято из действительности, 2, уничтожалось объяснение из сущности и оставалось только объяснение из внешних причин.
Вопрос об объяснении является центральным вопросом в логике эмпирических наук, поэтому мы считаем позволительным остановиться подробнее на выяснении того, как в современную историю философии проник неправильный взгляд на учение Вольфа о разумном основании.
В «Nova dilucidatio» Кант, следуя Kpyзиycy, называет принцип достаточного основания принципом определяющего основания (pr. rationis determinantis) и различает два вида его: ratio antecedenter determinans и ratio consequenter determinans. Первый вид основания можно также назвать ratio Сur sive ratio essendi vel fendi, второй – ratio Quod sive cognoscendi. Если оставить в стороне неопределенное у Канта «vel» между основаниями бытия и возникновения, тонко различаемыми Вольфом, как основание возможности и актуальности, то кантовское разделение вполне совмещается с более углубленным разделением видов разумного основания у Вольфа, так как, хотя Вольф и не определяет прямо, – как Крузиус, – ratio cognoscendi через ratio quod, а определяет его как положение, из которого понимается истина другого положения, тем не менее очевидно, что и для него действительным основанием познания должно служить quod положения. Но дальше, когда Кант устанавливает положение: Exsistentiae suae rationem aliquid habere in se ipso, absonum est (Ibid. Prop. VI), Вольф с ним не согласился бы, так как, – как мы указывали, – такого рода возможность Вольф допускал для Бога. Но тут и обнаруживается, что Кант или не понимал, или игнорировал Вольфа, так как в своем доказательстве этого положения он обходит молчанием тот единственный, по Вольфу, случай, когда ratio existentiae может содержаться в essentia, а без всяких исключений отожествляет ratio existentiae с причиной, causa. Но ratio у него окончательно превращается в causa, когда он дает свое новое доказательство принципа достаточного основания, имеющее в виду между прочим устранить petitio principii Вольфа-Баумгартена. В королларии к положению, что все случайно существующее не может обойтись без основания этого существования, Кант устанавливает, что только случайное существование нуждается в определяющем основании и, следовательно, принцип достаточного основания не имеет столь всеобщего значения, чтобы мог простираться на всю совокупность возможных вещей. И, как явствует из дальнейших утверждений Канта (Prop. XII), его сфера совершенно совпадает с сферой изменения, движения и взаимодействия, предполагающих реальное отношение причинности. Это ограничение, таким образом, устраняет ratio, заключающуюся в сущности вещи и вообще возможность объяснения из сущности: ratio относится только к области существования, actualitas, все объяснения становятся по своему логическому характеру однородными, как формально однородны все причины и действия. По поводу рассматриваемой диссертации Канта К. Фишер замечает, что «Кант различает основание познания и основание вещи, но в последнем он еще не различает основания и причины (обоснования и причинения), логического и реального основания», – это, может быть, и так, но несомненно, что Кант уже не различал разумного основания и причины. Поэтому более важным мы считаем не то, что, – как отмечает Фишер, – Кант приписывал реальному основанию логические свойства, а то, что он, – как видно из смысла всей его работы, – потому только и отвергает разумное основание, что отожествляет основание с причиной реальных изменений и движений. Т. е. это значит, что только потому, что внутреннее основание в субстанции не может вызвать в ней реальных изменений, оно вообще вычеркивается Кантом из определяющего основания, которое сводится, таким образом, всецело к действию внешних причин. Правильно или неправильно это метафизически, но принципиальное значение ratio, лежащего в essentia вещей таким образом во всяком случае теряется, и если ratio, как опустошенный термин, еще остается рядом с causa, то для него нужно отыскать еще смысл. Ratio как ratio quod – еще лучшее, как увидим, из возможных заполнений образующейся пустоты.
Следующий шаг Кант делает в своем сочинении об отрицательных величинах, где он проводит различение между логическим и реальным основанием. Идея и смысл реального основания здесь очень напоминают сомнения Юма, но в неменьшей степени заметно здесь и то истолкование рационалистического учения о причинности, которое дает Юм. Смысл же этого истолкования сводится к тому что будто бы по учению рационализма следствие выводится из своего основания, как признак понятия из этого последнего, без всякой справки об опытной, онтологической или вообще предметной связи их. Что такое толкование не соответствует рационализму как он был заложен в учении Вольфа, видно из предшествующего изложения его учения, где ясно, что если что и выводится из ratio, то никак не «действие» и даже не «следствие», а «умозаключение», ratiocinatio, т. е. ratio есть онтологический принцип, на котором покоится вывод, а не его большая посылка. Но для Канта, еще раньше утерявшего смысл вольфовского ratio, эта интерпретация оказалась очень подходящей, и он воспроизводит ее целиком, и как увидим, сохраняет ее до конца жизни. С другой стороны, Кант воспринял также то толкование вольфовского принципа достаточного основания, которое ему дали Дарьес и Реймарус, различая в нем метафизическое значение, которое, в конце концов, отожествляло ratio и причину, и логическое значение, которое совпадало с основанием познания. В результате Кант приходит к своему новому разделению основания на основание логическое и реальное. «Я понимаю очень хорошо, – говорит он, – как следствие устанавливается через основание по правилу тожества, потому что расчленение понятий находит его в нем». Так необходимость есть основание неизменяемости и т. п. «Но как нечто, – продолжает он, – может вытекать из чего-нибудь другого, но не по правилу тожества, это я очень хотел бы, чтобы мне разъяснили». Таким образом, вопрос о реальном основании формулируется в следующей «простой форме: как я должен понять, что, потому что нечто есть, есть нечто другое?» Было ли это действительно влияние Юма или это был естественный результат превращения онтологического принципа в формальнологический под влиянием того «чрезмерного количества таких переработок», среди которых «очень много легковесных и поверхностных», – как их характеризует Эрдман, – это вопрос для наших целей в общем второстепенный. Для нас существенно только уловить, что именно у Канта резко запечатлелось то неправильное понимание вольфовской философии, которое перешло затем как традиция в историю философии. Повод же, уведший Канта от вольфовского понимания, как и от понимания Крузиуса, мы видим в том разделении, которое вводит эклектик Дарьес: «Все, что действует так, что нечто есть так и не иначе, то действует так, что нечто есть так и не иначе или в себе, или по отношению к нашему познанию. В первом случае я называю основание метафизическим, во втором – аналитическим или логическим… Метафизическое основание некоторые называют синтетическим основанием, и некоторые основанием вещи».
Имея в виду прежнее, примыкающее к Крузиусу, разделение Кантом определяющего основания на основание бытия и познания, можно предположить, что и здесь речь идет о том же. Но Кант находит теперь, что деление Крузиуса, – основание идеальное и реальное, – «совершенно отличается» от его деления, так как идеальное основание Крузиуса есть то же, что основание познания; «и тут легко усмотреть, – говорит Кант, – что, если я что-нибудь уже вижу, как основание, то я могу из этого вывести следствие. Поэтому, согласно его положениям, западный ветер есть реальное основание дождевых облаков, а вместе с тем идеальное основание, так что отсюда я могу узнать о них и наперед их предполагать. Но по нашим понятиям реальное основание никогда не бывает логическим основанием, и по ветру дождь устанавливается не вследствие правила тожества». Последнее утверждение Канта интересно и важно также в том отношении, что оно прямо исключает возможность предположения, что со «своим логическим основанием» он возвращается к вольфовскому ratio, так как, по Вольфу, ratio содержится в causa, Кант же их слишком резко разделяет. Вернее, как указано, вольфовское ratio теперь окончательно утеряно.
Но что следует понимать под логическим основанием? Оно, следовательно, не есть реальное основание, т. е. не causa, не есть ratio и не есть основание познания! При таких условиях, на наш взгляд, оно вообще не имеет никакого смысла. Приведенные выше слова Канта дают повод еще думать, что логическим основанием он просто обозначает принцип тожества, но, по крайней мере, впоследствии, – он оба принципа различает. Например, в логике он помещает «положение достаточного основания», как самостоятельное положение наряду с «положением противоречия и тожества» и «положением исключающего (!) третьего». Здесь оно трактуется как «общий формальный критерий истины», каковой есть не что иное, как «общий логический признак согласования познания с самим собою», т. е. «при полной абстракции от всех объектов и всех различий их». Такое понятие формальной логики, как понятие абсолютно пустое, достаточно уже обнаружило свою неплодотворность во всей послекантовской истории логики, нисколько оно не проясняет и поставленного нами вопроса: что следует понимать под логическим основанием? Вероятно, и сам Кант не ответил бы на этот вопрос, потому что он или просто отожествляет положение логического достаточного основания с основанием познания, и притом определяет его совершенно так же, как определяет свой принцип познания Вольф, или оперирует с понятием пустым.
В полемической статье против Эбергарда Кант различает «логический (формальный) и трансцендентальный (материальный) принцип познания», давая им следующее определение: «Всякое положение, должно иметь основание, это – логический (формальный) принцип познания, который не стоит рядом с положением противоречия, а подчиняется ему. Всякая вещь должна иметь свое основание, это – трансцендентальный (материальный) принцип, который никто никогда не доказал из положения противоречия (и вообще из одних только понятий, без отношения к чувственной интуиции) и не докажет».
Ценные разъяснения к этому разделению можно извлечь однако не из названной статьи, а из переписки Канта с Рейнгольдом по поводу, впрочем, того же Эбергарда. Канта волновал собственно вопрос об априорных синтетических суждениях, которые Эбергард хотел обосновать на принципе достаточного основания. Кант весьма тонко уловил, что в таком случае его априорные синтетические суждения должны были бы превратиться в аналитические, т. е. вся его критика чистого разума потеряла бы свое значение. Способ защиты Кант избрал следующий: он настаивает на различии логического и реального основания, обнаруживает «очень обычный» у «фокусников метафизики» «вольт», состоящий в перескакивании от логического принципа достаточного основания к трансцендентальному принципу причинности, и приходит к выводу о необходимости иного основания для априорных синтетических суждений, чем принцип достаточного основания. Конечно, Кант прав, все его учение об априорных синтетических суждениях стоит и падает в связи со значением принципа достаточного основания. Но наша задача ограничена: извлечь из рассуждений Канта ответ на вопрос: что он понимает под логическим принципом достаточного основания? Следуя Канту, мы вынуждены совершенно общо коснуться также вопроса об априорных синтетических суждениях.
Априорность суждения означает, «что его предикат необходим»; выражение «синтетический» означает, «что предикат не составляет ни сущности, ни существенной части понятия, которое служит субъектом суждения; так как иначе он был бы тожествен с субъектом, и суждение, следовательно, не было бы синтетическим». Связь, устанавливаемая не путем тожества, необходимо предполагает какое-нибудь основание; ошибки и смешения здесь возникают благодаря тому, что «логическое отношение основания и следствия смешивается с реальными отношениями». Таким образом, ясно, какое громадное значение приобретает для Канта разделение логического и реального основания: на нем покоится разделение суждений на аналитические и синтетические, оно является, следовательно, изначальным и принципиальным. В чем же оно состоит? «Основание, – говорит Кант, – следовательно, всегда должно быть нечто иное, чем следствие, и кто в основание не может привести ничего иного кроме самого данного следствия, тот признает, что он не знает (или в самом деле нет) никакого основания! А это различие или просто логическое (в способе представления – in der Vorstellungsart) или реальное (в самом объекте – in dem Objecte selbst). Понятие протяженного логически отлично от понятия делимого; так как первое, хотя и заключает в себе второе, но еще сверх того кое-что. Но на самом деле (in der Sache selbst) все же между обоими есть тожество; так как делимость лежит все-таки действительно в понятии протяжения. Реальное же различие есть именно то, которое нужно для синтетического суждения. Логика, говоря, что (ассерторические) суждения должны иметь основание, вовсе не заботится об этом различии и абстрагирует от него, потому что оно относится к содержанию познания (weil er auf den Inhalt der Erkenntniss geht). Но когда говорят: всякая вещь имеет свое основание, то подразумевается всегда под этим реальное основание».
Итак, мы получили то же разделение, что в вышеназванной статье: логический (формальный) и трансцендентальный (материальный) принципы. Другими словами, разделение оснований само покоится на предпосылке, утверждающей принципиальное различие между логическим и трансцендентальным. Это различие, конечно, есть, но для нас важно, что Кант разумеет под логическим? Когда он «суждение» противопоставляет «вещи», нельзя понять, как может быть основание какого-нибудь суждения в другом суждении безотносительно к предмету суждения, – по той простой причине, что суждение «ни о чем» есть nonsens. Суждение, как выражение, которое имело бы свое основание в другом выражении, безотносительно к смыслу выражений, есть нечто до крайности фантастическое. Но, как я отмечал, нередко мы логические связи и отношения толкуем как отношения в области «предмета вообще», но тогда основания наших суждений неизбежно остаются не только предметными основаниями, но и в конечном итоге своей первичной данности непосредственно данными. Между тем Кант настаивает на своем разделении, и область логики понимает, как область чистой формы. Но по поводу последней можно привести прекрасный аргумент Л. М. Лопатина: «можно сильно подозревать, что такого изначального дуализма понятий и воззрений в непосредственно мыслимом нами содержании не существует вовсе, и что они ни коим образом не могут представлять его независимых частей, из которых каждая довлеет себе и раскрывается для нас по своим особым законам». Итак, что же разуметь под логическим основанием?
Мимоходом, «nebenbei», Кант вводит еще одно различение в само реальное основание. Оно может быть «или формальным (интуиция объекта), как, например, стороны треугольника заключают в себе основание углов, или материальным (существование вещей)», то, что заключается в последнем называется причиной. Этим разделением однако Кант не воспользуется дальше, несмотря на все впечатление, которое должно произвести это разделение, в котором формальным реальным основанием оказывается «интуиция объектов», die Anschauung der Objecte. Дело в том, что ведь именно это формальное реальное основание, по Канту, и должно быть принципом его синтетических априорных суждений, а потому пример, который приводит Кант, особенно интригует. Это – тот самый пример, который приводится уже Вольфом, как пример «достаточного разумного основания»: Per rationem suffcientem intelligimus id, unde intelligitur, cur aliquid sit. – E. gr. Ex eo, quod quis sumit, triangulum tribus lineis contineri, intelligitur, quod tres habere debeat angulos. Разве не странно, что после полного уничтожения лейбнице-вольфовского принципа достаточного основания Канту приходится апеллировать именно к нему, и притом в рассуждениях, которые имеют в виду опровергнуть лейбницевскую же позицию Эбергарда? Но ведь это значит – нужно восстановить всю вольфовскую онтологию. Выход Канта прост: не признавая за ratio способности разумного усмотрения, как требуется определением Вольфа, Кант свое понимание приписывает также рационализму, и всю онтологию объявляет логикой. Мы видели, какое существенное значение для учения о ratio имеет у Вольфа его разделение сущностей, атрибутов и пр. Вот, Кант и объявляет: «Как и вообще вся глава о сущности, атрибутах и т. д. просто относится не к метафизике, (куда ее внес вместе со многими другими Баумгартен) а только к логике». Почему же? «Так как логическая сущность именно то, что составляет первые constitutiva данного понятия, равным образом атрибуты, как rationata logica этой сущности, я легко могу найти путем расчленения моего понятия на все то, что я в нем мыслю» и т. д. А как раз перед этим Кант говорит: «это – очень обычная вещь, что фокусники метафизики, не успеешь оглянуться, делают вольты и перескакивают от логического принципа достаточного основания к трансцендентальному принципу причинности, и принимают последний, как уже заключающийся в первом». Но кто же сделал «вольт» от онтологической сущности к логической сущности? «Вся глава о сущности» и пр. говорит об essentia entis. Или ens также относится к логике, а не к онтологии? Но тогда мнимое «логическое основание» и есть онтологическое основание и никакого другого смысла в нем нет. Что касается, «вольта» от принципа достаточного основания к трансцендентальному принципу причинности, то, как показано выше, по лейбнце-вольфовскому догматизму именно в causa может содержаться ratio, а не causa в ratio, как у названных Кантом «фокусников».
Заключение, которое мы считаем себя вправе сделать на основании изложенного, состоит в том, что кантовское понятие логического основания лишено смысла и содержания. Отвергнув учение рационалистов о ratio, не зная, как следует его, Кант пошел своим собственным путем, чем и открыл новую главу в истории философии, и поставил теперь каждого в необходимость выбирать между ним и традиционной, в последнем источнике, платоновской философией. Когда Канту в силу полемической необходимости пришлось вернуться к вопросу, он вспомнил хорошо ему знакомого Баумгартена, но обнаружил то свое свойство, которое отмечает один из биографов его: неумение «вдуматься» в чужие мысли. Этим только, а не философскими мотивами, кажется мне, можно объяснить отношение Канта к интересующему нас вопросу.
Наконец, в письме к тому же Рейнгольду, написанном неделю спустя после предыдущего письма, Кант высказывается об основаниях суждений: «Но всякая истина суждения, поскольку она покоится на объективных основаниях, есть логическая истина, относится ли само суждение к физике, или метафизике… Но где речь идет исключительно об объективных определяющих основаниях суждения, там еще никто не делал разницы между геометрической, физической или метафизической – и логической истиной». Очевидно, здесь, «логическое» есть нечто иное, чем в предыдущих рассуждениях. Его значение станет понятным, если его сопоставить с вышеуказанным толкованием принципа достаточного основания в Логике Канта. Как критерий «формальной истины», в «совершенной абстракции от всех объектов», это, разумеется, пустое слово, но кантовские формулы: «истина суждения», «из истины следствия можно заключить к истине познания, как основания» и под. позволяют предполагать за этими выражениями еще новый смысл термина «основание», следовательно, не логический и не реальный, если держаться его прежнего разделения. Но это «смысл» весьма короткий: речь идет об «основании» гипотетических суждений и выводов с их двумя модусами. Такое определение роли закона тожества, достаточного основания и исключенного третьего, как принципов силлогистических выводов, соответственно, категорического, условного и разделительного, указывается, например, в Логике Мейера. Но оно только лишний раз свидетельствует, что логические выводы не могут обойтись без онтологических предпосылок. А хотя и кажется, что мы имеем дело с совершенно формальными выражениями отношения понятий, когда говорим: если истинно А, то истинно В, не касаясь вопроса о действительной истинности А, то все же под А мы разумеем «предмет вообще» или «всякий предмет». И как только мы переходим к выводу через утверждение: А – истинно, мы без онтологических оснований этого утверждения обойтись не можем. «Основания», на которые мы тут можем сослаться, и есть собственно основания познания, соответственно мы имеем дело с pr. cognoscendi. Еще раз: никакого особого логического принципа основания не существует.
На этом мы заканчиваем свой экскурс в кантовскую философию, который имел в виду показать, как возникло популярное по настоящее время, но неправильное понимание вольфовского рационализма. Оно зародилось уже среди учеников Вольфа, но главным виновником того, что это неправильное понимание переходит в историю философии, является Кант, авторитет которого оказывает сильное влияние на историков XIX века, сплошь и рядом рассматривающих философию XVIII века в том освещении, которое ей дано Кантом. Существенными результатами всего этого мы считаем прежде всего искажение вольфовского понятия ratio, как разумного основания, исчезнувшего из философии XIX века. Вследствие чего и весь рационализм Вольфа получил ложное истолкование. Но в частности под непосредственным влиянием идеи математического естествознания воцаряется идея объяснения единственно из внешних причин и условий, как повторяющихся связей данного феноменального порядка. Наконец, реальное основание, как причина, causa, противопоставляется «логическому» принципу достаточного основания, который или должен пониматься, как принцип познания, ratio quod, или вовсе лишен смысла. Но самым поразительным фактом является то, что вольфовское ratio квалифицируется как ratio cognoscendi! Неудивительно, что после такой переделки к вольфовской философии устанавливается отношение, как к ничтожеству, которому история философии может уделить самое большее – несколько строк.
7. Я остановлюсь только на двух примерах, где речь идет о специальном интересе к проблеме достаточного основания и причинности.
Авторитет Канта был сильно подкреплен авторитетом Шопенгауэра, – «единственного последовательного кантианца». «Вольф, таким образом, – сообщает он, – был первым, кто ясно отделил два главных значения нашего основоположения и противопоставил различие их. Тем не менее он устанавливает положение достаточного основания еще не в логике, как это делается теперь, а в онтологии. Хотя тут же, в § 71, он уже настаивает на том, чтобы не смешивали положения достаточного основания познания с положением причины и действия, тем не менее он еще не определяет отчетливо различия и сам допускает смешения, приводя здесь же, в главе de ratione suffciente, § 70, 74, 75, 77, для освещения principium rationis suffcientis примеры причины и действия, мотива и поступка, каковые примеры, если бы он хотел сделать названное различение, должны были бы быть приведены в главе de causis того же сочинения. В этой главе он опять приводит сходные примеры и здесь также опять устанавливает principium cognoscendi (§ 876), которое, хотя и не относится сюда, как рассмотренное уже выше, тем не менее служит для введения определенного и отчетливого различения между ним и законом причинности, которое следует в § 881–884». Читателю, проследившему предыдущее изложение мыслей Вольфа, станет сразу ясно, до какой степени превратно истолковал Шопенгауэр идеи Вольфа. Шопенгауэр совершенно не останавливается на вопросе, какие основания побуждали Вольфа излагать закон достаточного основания в Онтологии, а не в Логике, «как это делается теперь», и без малейшего повода со стороны Вольфа он отожествляет закон достаточного основания с pr. cognoscendi, объясняя тот факт, что этот принцип выделен в самостоятельное начало (§ 876), только «смешениями» самого Вольфа. Если бы Шопенгауэр смотрел здесь не глазами интерпретации, получившей распространение со времени Канта, он едва ли бы так легко мог расправиться с понятием ratio, как разумного основания, и едва ли бы он с таким удовлетворением констатировал, что именно со времени Канта, – как у его последователей, так и противников, – все тщательнее соблюдается кантовское разделение «логического (фopмaльногo) принципа познания» и «трансцендентального (материального) принципа» причинности.
Поразительным образом ошибку в понимании принципа достаточного основания, в качестве pr. cognoscendi, вслед за Шопенгауэром повторяет Кениг, совершенно справедливо отмечающий, что пренебрежение (Missachtung) к немецким философам от Лейбница до Канта «фактически преувеличено». «Хотя Вольф, – говорит он, – понимает основания вещей, как нечто объективное, тем не менее он еще ясно различает в принципе основания также определяющие причины и показывает, что то, чем явление определяется реально, не всегда и не необходимо выражает вместе с тем основание (познания) его; если, например, допускают как причину магнитного притяжения магнитную силу, то этим еще не найдено его основание (Ont. § 71), и можно даже представить себе целый мир, в котором всякая вещь определяется причинами, но в котором ни для чего не существует основания объяснения». Приведенные нами выше цитаты из Вольфа не оставляют сомнения, что поставленное Кенигом в скобках слово «(познания)» или заимствованная им у Шопенгауэра ошибка в толковании Вольфа или выдумано им самим. Вследствие этого и нелепость, обнаруживающаяся в приведенных словах Кенига и состоящая в том, будто «основание познания» и «основание объяснения» – одно, не должна быть приписываема Вольфу. Источник таких недоразумений я вижу только в неудачной мысли Канта ввести его непонятную идею «логического основания». Это видно из дальнейшего хода рассуждений Кенига. Приписав Вольфу небывалое для него деление оснований, он говорит: «Строго говоря, по определению, всякий принцип есть принцип познания; если Вольф устанавливает последний сам по себе, то он подразумевает под этим очевидно (?) случаи чисто мысленной связи (в силлогизме), тогда как в основании других принципов логической связи лежит нечто реальное». Что же есть эта «чисто мысленная связь» (rein gedanklicher Zusammenhang)? Если это связь психологическая, то она реальна, формальная же логика знает в силлогизме только отношение рода и вида, вследствие чего аксиомой силлогизма и служит dictum de omni et nullo; попытка выйти за пределы узко-объемного отношения понятий всегда ведет к истолкованию «основания» вывода или как causa или как ratio. Поэтому всякое основание объяснения и есть в конечном счете ratio cur, основание же познания, также в конечном счете есть ratio quod. Каким же образом ratio quod может иметь иное значение, – в том числе и формально-логическое, – кроме онтологического, осталось тайной Канта.
В целом однако нужно признать, что ход мысли самого Канта, что касается вопроса о роли разума, остается законченным в себе и цельным. Если бы фактическое развитие Канта не показывало нам, именно на примере оценки ratio, как Кант с самого начала своей литературной деятельности оставался «слепым по отношению к идеям», со стороны Канта было бы только последовательно после его «коперниканства» занять негативное отношение к разуму. Одно из двух: или нужно «видеть» разумом или, кто не видит, тому остается отрицать его роль, как источника предметного познания. Кант выбрал последнее и с точки зрения «слепого к идеям» создал гениальную систему. Так прирожденный слепец может рассказать свою картину эмпирического миpa. Недоразумения начинаются только с того момента, когда слепец выдает свое «миросозерцание» за действительное созерцание миpa. Для Канта есть в конце концов только один источник – чувственность, для Вольфа – также разум. Поэтому у Канта рассудок, как способность правил, получает свое основание в трансцендентальной апперцепции, и принцип достаточного разумного основания оказывается вообще вещью излишней и нарушающей целостность субъективного трансцендентализма. Напротив, разум, по учению Вольфа, усматривает разумное основание в самих вещах, entia, и принцип достаточного основания у него является наряду с принципом противоречия началом онтологии, и это последовательно для объективного трансцендентализма. Никто иной, как Вольф предложил переводить слово Ontologia (seu Phiosophia prima) через Grundwissenschaft и было бы полным искажением его учения думать, что для него основной наукой является Логика. Как отмечает он сам, только дидактические соображения побуждают его начать изложение системы с логики, напротив, methodus demonstrativa требовала бы, чтобы логика шла за онтологией и психологией. Соответственно он все-таки и в Логике первые вступительные главы посвящает разъяснению основных онтологических и психологических понятий. И именно потому онтология должна служить началом логики, что последняя излагает правила, которыми ум руководится при познании всякой вещи. Нужно изучить, поэтому каково то, с чем мы имеем дело при познании вещей, а это должно быть получено из общего познания вещи, которое почерпается из онтологии. Поэтому и оказывается, как мы уже видели, что у Вольфа «связь истин» покоится на «связи вещей», а усматриваемое разумом и развиваемое в умозаключениях разумное основание, заключенное в этой связи, есть источник объяснения самой этой необходимости, как проистекающей из сущности вещи.
Поэтому, не непоследовательностью, как думает Шопенгауэр, объясняется, что Вольф среди принципов помещает особое начало познания, рr. cognoscendi, а только сознанием того различения, которое вслед за Крузиусом заметил и Кант, различения между ratio cur и ratio quod. Последняя занимает у Вольфа очень скромное место, будучи разъяснена только в одном §, но по всему смыслу онтологии, она и не нуждается в особом разъяснении, – для Вольфа достаточно только констатировать, что всякое познание с чего-нибудь начинается, т. е. с аксиом и определений или с опыта. Другими словами, это начало или принцип вовсе не есть основание, Grund или ratio или causa, а есть источник познания. Сообразно этому об источнике познания может говорить либо психология, поскольку речь идет об участии субъекта в познании, либо онтология, определяющая entia во всех их видах и фирмах. Логика может только констатировать, что прямой объект ее изучения, демонстрация, всегда есть сведение данного положения к другому, в результате всего процесса, к началу. Но существенно, что если бы мы захотели в этом последнем увидеть также род основания, то это всегда было бы простое указание quod, вещи, истины, – как говорит Вольф, это было бы veritas propositionis alterius, т. е. ordo eorum, quae enti conveniunt. Никакого особого «формально-логического» основания просто-напросто не существует, – всякое основание необходимо есть основание предметное, есть ли это предмет эмпирический или идеальный, – это уже другой вопрос, – не существует поэтому и принципа «логического» основания.
Превращение ratio в чисто логическую форму тесно связано с устранением понятия сущности, как трансцендентальной формы, против чего, как мы указывали, предостерегал уже Мейер, и говоря, что логическое основание не есть основание, мы только парафразируем вопрос и ответ Мейера: «Что было бы приобретено, если бы разделили сущность вещи на логическую сущность и реальную сущность? Первое даже не есть сущность».
Остановимся еще на взглядах Мейера, что касается различия причин и оснований, чтобы убедиться в принципиальном единомыслии вольфовского рационализма в этом вопросе. «Должно отличать основание от причины, – говорит он, – из познания причин достигается познание действительности вещей, из познания оснований – возможности. Причина только постольку связана с основанием, поскольку она может содержать в себе основание чего-нибудь другого, другой вещи». Но вообще под основанием следует понимать «все то, почему вещь есть, почему она возможна, почему она действительна, почему она обладает именно такими, а не иными свойствами, почему она познается, и притом почему она познается так, а не иначе». Нужно проводить ясно сознаваемое различие, чтобы можно было высказать положение, которое выставляет Мейер в другом месте. «Мы не говорим, что все имеет свою причину, так как мы различаем причины от оснований. Мы не говорим также, что все имеет основание вне себя, и мы не утверждаем просто, что все имеет основание познания. Но мы говорим: все, что возможно, что бы это ни было и какими бы свойствами оно ни обладало, если оно только возможно, оно имеет основание, почему оно есть, будет ли это основание просто возможно или вместе с тем действительно, будет ли оно вне вещи или нет. Так нужно понимать это положение, если хотят видеть его во всем его объеме». Наконец, подобно Вольфу, и Мейер выдвигает на первый план Лейбница, впервые установившего подлинный смысл «разумного основания» в отличие от причины. Может быть, наибольшей отчетливости его мысль достигает, когда этот «догматик», по-видимому, без особенного страха перед угрозами скептицизма, просто, но совершенно справедливо заявляет, что принцип причинности ложен! «Итак, мы видим, что не всякое основание может быть названо причиной, и что это – два совершенно различных положения, когда говорят: все имеет основание и все имеет свои причины. Последнее положение – ложно, так как только действительные вещи могут иметь причину. Положение достаточного основания, таким образом, было известно древним не так, как его изложил господин Лейбниц, и у него нельзя, следовательно, оспаривать честь открытия этого основного положения человеческого познания».
Таким образом, Мейер приходит к трем коренным понятиям основания: всякий принцип содержит в себе основание, но это есть или основание возможности, или основание действительности, или основание познания. «В первом случае он есть источник возможности, во втором – причина своих следствий, в третьем – источник познания». В особенности интересны те разъяснения, которые Мейер дает «основанию познания»; его разъяснение совпадает вполне со сказанным выше и окончательно уничтожает миф о «логическом основании». «Источником познания вещи является то, из чего мыслящее существо получает свое познание о ней. Источник возможности и причина вещи есть во всяком случае также источник познания ее. Всякий принцип вещи содержит основание ее. Из всякого основания можно познать следствия. Следовательно, всякий принцип есть вместе с тем источник познания. Бог есть источник возможности мира, а также причина его, но есть вместе с тем также источник познания мира. Сущность есть источник возможности действий вещи, а ее природа есть причина их. Всякий же знает, что философ может получить свое познание о действиях вещей из сущности и природы их. Однако не всякий источник познания есть вместе с тем источник возможности и причина. Мир есть источник познания Бога. Но кто скажет, что он есть также источник возможности Бога и причина его? Общие основные истины в метафизике суть источники познания, из коих мы, люди, получаем наше познание вещей. Но было бы совершенно нелепо сказать, что они также источники возможности и причины самих вещей. Источники возможности и причины вещей суть основания самих вещей вне нашего рассудка, из которого они следуют, даже и тогда, когда они не представляются. Источники же познания, как такие, суть только основания вещей в нашем познании».
Из этого становится понятным, почему «догматическая», но положительная философия считала именно онтологию основной наукой, и какой здравый смысл вкладывался ею в само определение метафизики даже тогда, когда она определялась как «наука, которая содержит первые основания или первые основные истины всего человеческого познания». Стоит подумать над приведенными различениями, чтобы понять, что «догматизм» имеет разумные основания, а «критицизм» начал именно с софистической уловки. «В чем, – спрашивает Мейер, – состоит метафизическая истина вещи? Мы говорим, – отвечает он, – в согласовании вещи с общими основоположениями человеческого познания, т. е. с положением противоречия и достаточного основания». Какой смысл имеет эта формула у кенигсбергского Протагора, – всем известно.
8. Итак, поскольку для Вольфа principium cognoscendi есть то, unde intelligitur quod, постольку оно может быть также началом демонстрации. Но согласно его учению об ens, это quod есть или ens в своей, эмпирической модальности, или ens в своих essentialia. И то и другое требует своего объяснения, т. е. и в том и в другом нужно искать свое разумное основание. Отсюда легко понять, как всякое познание становится познанием эмпирическим или философским, есть cognitio empirica и cognitio philosophica или их connubium. Крузиус придавал значение тому, что основание познания может быть также и реальным основанием, – с этим нетрудно согласиться, если под основанием познания понимать вещь, на которую указывают, как на источник высказываемого положения, и которая может, конечно, заключает в себе и основание высказываемого о ней. И вообще можно утверждать, что всякое разумное основание может быть началом познания, нельзя только упускать из виду, что это положение необратимо. В таком смысле нужно, очевидно, понимать и замечание Вольфа: все положения, входящие в доказательство какого-нибудь положения, суть принципы познания, поэтому и принципы демонстрации обыкновенно называются просто принципами. Так выясняется теперь взаимное отношение ratio, как принципа объяснения, – все равно, лежит ли оно в essentialia или в causa, – с одной стороны, и принципа познания, с другой стороны.
Вместе с тем мы вернулись к поставленному нами вопросу об отношении эмпирического и философского познания, и можем теперь перейти ко второму понятию, существенному для решения нашего вопроса, понятию об опыте, experientia, учение о котором в значительной степени предопределяется всем вышеизложенным и может быть выражено теперь самым кратким образом.
Мы видели, что начало познания может быть разумным основанием, но не как такое и не как особого рода «формально-логическое» основание, а только постольку, поскольку, будучи вещью, ens (как unde intelligitur quod), оно может быть также онтологическим разумным основанием и может играть роль последнего в объяснении. В таком виде оно может служить началом всякой научной демонстрации, т. е. то положение (propositio), к которому мы в таком случае обратимся, как к началу познания, может быть посылкой соответствующего силлогизма. Вольфом совершенно точно устанавливаются те виды положений, которые могут служить посылками силлогизмов при демонстрации, и тем самым, следовательно, указываются положения, которые могут служить началами объяснения из разумных оснований и которые эвентуально могут быть и началами познания. Это именно – определение, несомненные опыты (experientiae indubitatae) и аксиомы.
Ближайшее определение того, что такое опыт, с точки зрения психологической и гносеологической, и какое место он занимает в учении Вольфа, не представляет особых затруднений именно со стороны его отношения к ratio. Опыт представляется Вольфу как непосредственное чувственное переживание, не составляющее для его философии особенной проблемы. Но, как мы увидим, из слишком легкого отношения Вольфа к опыту возникают серьезные затруднения в частности и для уяснения понятия исторического познания. Гносеологическое определение достигается у Вольфа так сказать отрицательным путем при определении априорного и апостериорного познания: чистый разум, как он проявляется, например, в арифметике, геометрии и алгебре, пользуется в своих выводах только априорными положениями и определениями, не чистый разум допускает сверх того еще познание апостериорное, как, например, в физике или астрономии, получаемое из опыта. Априорное познание есть, следовательно, познание из чистого разума, апостериорное – из опыта, – ничего больше это не дает кроме формального противоположения: Experientia поп est ratio. Противоположение – опасное, если его перенести из сферы психологической и гносеологической в сферу предметную, так как там такое противопоставление не может иметь места, раз мы допустили, что и апостериорно устанавливаемая причина (causa) может заключать в себе разумное основание (ratio). Кант гораздо осторожнее, когда он утверждает, что «всякое наше познание начинается вместе с опытом». Удачнее и точнее выражает ту же мысль Мейер: «Иное познание мы можем доказать без опыта, но мы не можем достигнуть никакого познания без опыта».
В действительности дело осложняется еще больше, если мы захотим отдать себе отчет в положительном содержании опыта, как чувственного переживания, обращаясь в то же время к предметному значению опыта. Осложнение здесь вызывается тем, что мы таким образом наталкиваемся в самом опыте на противоположность «единичного – общего», и, – игнорируя даже всю недостаточность психологического учения Вольфа об общем, – мы должны будем признать, что его нерасчлененное понятие опыта не справилось с этим противоположением. С одной стороны, мы видели, опыт есть просто апостериорное познание, т. е. познание и общее, и допускающее установление причинной связи, а, следовательно, и ratio, a с другой стороны, опыт оказывается результатом восприятия, а так как мы воспринимаем только единичное, то опыт есть опыт единичного; общее мы не воспринимаем, хотя и приходим к нему от восприятия единичного.
Предметное разъяснение вопроса не устраняет возникающего таким образом недоумения, а только усиливает его, потому что с новой стороны открывает несоответствие между психологическим определением восприятия и предметным содержанием единичного. Восприятие, как воспроизведение предмета, оказывается также чувственным образом единичного, как индивида, что само по себе не заключает противоречия, пока мы остаемся на почве отвлеченных определений, но уже примеры Вольфа, – в первом случае, «цвета, запахи, вкусы», во втором, «лошадь, лев», – показывают, что вопрос для него неясен. Открытое противоречие начинается, когда мы узнаем онтологическое определение единичной вещи или индивида, как такой вещи, которая всецело предопределена. И этот признак предопределенности (онтологической, а не формально-логической) до такой степени существен для единичного, что к самому принципу достаточного основания с его стороны предъявляется особое требование: всесторонняя предопределяемость по принципу индивидуации.
Обращаясь, наконец, к выражению нашего знания о единичном, т. е. к логике в собственном смысле, мы встречаем новые обременения проблемы без попытки их снять или облегчить. Казалось бы собственных примеров Вольфа («лошадь, лев») достаточно, чтобы видеть, что единичное может выражаться общим понятием, но Вольф, – впрочем, подобно также подавляющему большинству современных логиков, – определяет понятие единичного, как понятие о единичном, об индивидe, приводя к тому же примеры имен собственных («Петр, Павел, Буцефал, Солнце, Луна, Венера»), и таким образом, 1, дает неправильное определение, а 2, бесплодное, – он и сам никакого применения ему в логике дальше не указывает. Точно также бесплодно, – без всякой внутренней необходимости, а исключительно для полноты разделений, – вводятся Вольфом определения единичного суждения, resp. положения, с индивидом в качестве подлежащего, и собственных силлогизмов, с единичным суждением в качестве посылки.
Очевидная бесплодность этих определений, по-видимому, опровергается, когда мы узнаем, что Вольф различает особый вид единичного познания, которое и оказывается, в конце концов, источником истории, так как оно сообщает нам знание фактов, относящихся к природе или человеку. Но это только «по-видимому», так как из основного противоположения ratio и experientia следует уже, что это единичное, историческое познание и есть не что иное, как познание из experientia или познание эмпирическое. Scientia ex ratione, historia ab experientia ortum trahit. Это положение «демонстрируется» Вольфом следующим образом: Все, что мы знаем, мы должны доказать путем выводов из определений и раньше приобретенных положений, раскрывающих нам истину наших положений, а следовательно, и их разумное основание; но знание, обнаруживающее связь общих истин в доказываемом, и есть знание ех ratione. С другой стороны, история повествует о том, что есть или возникает в мире материальном или в имматериальных субстанциях; а так как все, что есть или возникает, поскольку оно единично, нуждается в опыте, то история получает свое происхождение ab experientia.
Из этого совершенно ясно, что все учение о единичном здесь Вольфу совсем не понадобилось или, вернее, он не сумел им воспользоваться для целей определения истории как науки. Прежде всего не сумел, потому что все его учение до последней степени наивно и неразвито, а затем и потом у, что он стоял под традицией аристотелевской формулы, что нет научного знания о единичном. В результате – эта примитивность в определении единичного и колебание в определении опыта, то как знания о единичном, то как апостериорного знания вообще. И действительно, если бы историческое знание было познанием единичного в смысле чувственного переживания или восприятия, то оно не было бы знанием, не только наукой. Выйти из этого можно было или путем отрицания истории, – как у Шопенгауэра, – или путем скептицизма по отношению к истории, недостатка в котором век Вольфа не испытывал. Вольф пренебрег возникшими затруднениями, или не заметил их, и отожествил историческое, – несмотря на то, что это есть познание единичного, – с эмпирическим, которое оказалось зараз и познанием единичного, и познанием общего. Отсюда и возникло, что «опыт» стал началом демонстрации наряду с аксиомами и определениями, и отсюда становится понятным смысл того положения Вольфа, которое должно казаться столь противоречивым, если противопоставить понятия Ratio и experientia друг другу, как понятия исключающие, – именно положения, что и факты должны обладать разумным основанием; равно как и того утверждения, которое может показаться странным при слишком прямолинейном понимании рационализма, и по которому историческое познание может быть основою (fundamentum) знания философского. Для правильного понимания этого необходимо только иметь в виду сказанное нами выше о том, что, невзирая на коррелятивность разума и разумного, опыта и испытываемого, вполне допустимы также перекрещивающиеся отношения в предметах направленности и самой направленности.
Итак, experientia, как содержание, может заключать в себе ratio, также как содержание. Познание такого рода есть также познание, направленное на ratio, но только это есть познание апостериорное, т. е. поскольку в опыте или на опыте ratio как способность, обнаруживает свои функции, постольку она есть ratio non pura. Припоминая вольфовскую теорию causa, нам не трудно теперь угадать, что именно та ratio, как содержание, может быть установлена апостериорно, которая содержится в causa, так как совершенно очевидно, что facta требуют разумного основания актуальности или существования. Таким образом, получается все, что нужно для конституирования науки, – признается положение, что опыт подлежит разумному объяснению. У Вольфа были все данные, вводя принцип индивидуации, идти еще дальше и сказать, что и единичные факты (не повторяющиеся, не множественные) истории подлежат разумному объяснению, – и притом не только из причин, но и из essentialia. Но он этого не делает и его «история» отожествляется с «опытом» и cognitio historica с cognitio empirica. Он этого вывода не делает, может быть, потому, что новое определение, которое вытекает отсюда о возможности общего познания единичного предмета как единичного, находилось бы в противоречии с его определением общего познания как познания общего, а единичного познания как познания единичного, но существенно, что его рационализм не исключает и такого истолкования исторического познания. Во всяком случае, он не исключает, – что еще существеннее, – рационального объяснения единичного как единичного, как индивида. И еще дальше: раз разделение эмпирического и рационального не определяет специфически предмета науки, а только указывает на ее характер, то ничто в вольфовском рационализме не мешает установить и по отношению к истории ту корреляцию, которая устанавливается им для физики, например, или психологии, ничто не мешает развитию идеи не только эмпирической истории, но и рациональной истории или философии историu, – и в целом ничто не мешает созданию особой логики и методологии истории. Перед всем этим однако остановился Вольф, и история у него растворилась в эмпирической науке, – лучший пример его Psychologia empirica, которую он сам называет historia animae. Рядом с нею стоит historia per eminentiam, или historia absolute, quae recenset facta hominum, но в силу этого «рядом» она уже теряет свой специфический интерес для логики.
9. Итоги всего изложенного мне представляются в следующем виде. Вольф не без основания был недоволен характеристикой, данной его философии Бильфингером, как философии лейбнице-вольфианской. В философии Вольфа исчезает присущий Лейбницу аромат платонизма, но зато она вмещает в себе элементы самых разнообразных влияний философской традиции. Хотя и через Лейбница, но в значительной степени мимо него, Вольф завершает философию рационализма, включая в нее предания аристотелизма так же, как и новые веяния бэконизма. Аристотелевская идея науки, как знания об общем, была близка и Бэкону и Лейбницу, «практический эмпирик» – не удовлетворял Аристотеля, но точно также и Бэкона («эмпирики – муравьи», empirici, formicae more, congerunt tantum, et utuntur) и Лейбница (les hommes agissent comme les bêtes… ressemblant aux Médecins empiriques). Точно также общей идеей для них всех являлась идея причины или основания, как существенного признака науки. Таким образом два общих положения Аристотеля в неприкосновенности докатываются до Вольфа и принимаются им: 1, ἡ μὲν ἐμπειϱία τῶν ϰαϑ’ ἔϰαστόν ἐστι γνῶσις, ἡ δὲ ὲέχνη τῶν ϰαϑόλου, 2, οἱ μὲν γὰϱ ἔμπειϱοι τὸ ὄτι μὲν ἴσασι, δ’ οὐϰ ἴσασιν. Но существенное разногласие начинается с того момента, когда в эти общие формулы начинает вкладываться конкретное содержание. Попытка Вольфа найти примирение этого разногласия есть самое слабое место его философии, и он оказывается в положении полной беспомощности, лишь только в этих попытках его перестает осенять гений Лейбница.
Тенденция оценивать научное значение опыта только постольку, поскольку и опыт находит себе выражение в общей форме, делает бесспорным для Вольфа наличность ratio в опыте, но позиция Вольфа остается до крайности неясной, лишь только то же требование предъявляется к единичному или индивидуальному в собственном смысле. Вот почему в этом пункте заслуга Вольфа определяется только отрицательно: он не создавал принципиальных препятствий для объяснения единичного, как такого. Здесь и не может быть положительной характеристики, потому что положительное углубление и расширение проблемы опыта у Вольфа отсутствовало.
Подлинное философское чутье Вольфа сохранило и углубило зарожденную Лейбницем идею разумного основания и его отношения к внешней причинности. Но Вольф оказался без своего надежного руководителя, когда перед ним встала проблема опыта, и его чисто механическое сцепление аристотелизма и бэконизма кажется жалким и бледным. Сам Бэкон не понимал, какой чреватый последствиями вопрос поднял он провозглашением опыта основою знания, и только феноменализм Беркли и Юма раскрыл во всей полноте его сложность. Все, что успел сделать Лейбниц, – подметить ratio в самом эмпирическом, – прекрасно досказано Вольфом, но он запутался, когда увидел себя в начале, пресловутых axiomata media, лицом к лицу с единичным-историческим. Таким образом, в то время как феноменализм опорочивал опыт со стороны его конца и результатов, вольфовский рационализм разорял его со стороны его начал.
Но если бы несмотря ни на что, эмпиризм кому-нибудь казался более благоприятной философской почвой для исторической, науки, то у Вольфа есть все необходимое для того, чтобы его принципы были признаны такой почвой. Вольф рассуждает следующим образом: «Даже в абстрактных дисциплинах, как первая философия, основоположные понятия должны быть взяты из опыта, который образует основу исторического познания, а равным образом здесь имеет свои источники философия моральная и гражданская; мало того, сама Матезис предполагает некоторое историческое знание, из которого она выводит понятие своего предмета и некоторые аксиомы. Я говорю о чистой Матезис (Mathesis pura), – то же самое еще очевиднее о смешанной. Таким образом, хотя мы тщательно отличаем историческое познание от философского, чтобы не смешать того, что различно, однако мы не принижаем (vilipendimus) историческое познание и вообще не пренебрегаем им, но каждому виду познания приписываем свою ценность. Напротив, во всей философии для нас свято сожительство их обоих». Таким образом, конечно, эмпиризм не сам по себе ценен для Вольфа, но существенно, что именно логические интересы рационального знания настоятельно требовали именно того, чего не почувствовал эмпиризм у Бэкона: не имея никакой логики, эмпиризм не мог дойти до идеи логики исторических наук, напротив, для рационализма, начинающего с логики, проблема исторического познания должна выступить, как одна из первых его проблем. Это не значит, что сам Вольф тотчас должен был приступить к разрешению этой проблемы. Но он ее поставил с достаточной определенностью и мы найдем в дальнейшем развитии рационализма попытку разрешения этой проблемы. У Вольфа нашлись продолжатели в этом пункте, и это очень важный, – хотя и мало освещенный историей философии, – момент не только для самого единично-исторического, но для целого философии.
Незавершенность Вольфа в этом пункте однако не затемняет той несомненной мысли, что учение об ens, essentia и ratio, как оно им развито, вполне оставляет место для философского и логического учения об истории. Простое зачисление ее в ряды эмпирических наук делает и ее серой в сумерках вольфовского учения об опыте, но достаточно самого небольшого света, чтобы заметить своеобразие истории среди остального эмпирического знания и задаться специальным вопросом о ней. Поэтому, можно сказать еще больше, рационализм Вольфа не исключает принципиально истории из ряда наук, а напротив, оставляет ей определенное место в этом ряду. Преимущества его перед эмпиризмом очевидны: 1, бэконовский индуктивный эмпиризм либо должен был относить историю к тому опыту одной памяти, к которому были способны эмпирики comme les bêtes и который являлся источником всевозможных idola, либо он побуждал к той прагматической истории, которая во что бы то ни стало искала «повторений» – хотя бы с целью поучительности, – потому что только таким образом могло быть удовлетворено требование индукции, ищущей повторяющейся множественности «инстанций». Признание ratio в «случайных рядах фактов», в опыте, подсказанное Лейбницем, и развитое вольфовской онтологией, обнаруживает решительное преимущество рационалистических оснований для исторической методологии и прежде всего утверждает научность истории, 2, Бэконовский эмпиризм в борьбе против idola телеологии обнаружил решительную тенденцию деградировать самую идею сущности (коррелятивной цели) и бэконовская forma sive lex sive natura носит в себе все задатки единственно «внешнего», механического сцепления причин и условий, обязывающего всякое научное объяснение походить по своему чистому механизму на другое, и ведущего таким образом к идеалу всеобщей механики мира. Сохраненное и подкрепленное Вольфом усмотрение зависимости модусов явления от сущности давало возможность искать объяснение, наряду с механистическим объяснением из причин, в их внутренней сущности и, таким образом, открывало перспективу специфичности также в научном историческом объяснении.
Самым ценным во всем этом является то, что история не только получает право быть включенной в ряд других эмпирических наук, но и в ряде наук, выходящих за пределы одного только «описания», и принципиально требующих также теоретического (рационального) объяснения. Это – момент, столь же важный для науки и логики, сколько и для философии в целом. Как показывает пример Вольфа, в других случаях эмпирическая или рационально-эмпирическая (ratio non pura), объяснительная наука допускает параллельную рациональную или философскую науку. Имея в виду только тенденцию, можно сказать, что наряду с объяснением из причин отводится место объяснению из сущностей. Это значит, что рационализм не только не исключает истории как науки, но не исключает в его метафизической интерпретации, также философии истории. Для обеих он является, напротив, почвой благоприятной. Только идеал математического естествознания, выдвинутый научными увлечениями XVII века и подхваченный критикой Канта, является по существу враждебным научной истории со специфическими задачами объяснения, равно как и философии истории, принципиально не допускающей истолкования мира, как проезжей дороги и перекрестка причин и условий.
Математика, как «образцовая наука», – этот догмат Кант целиком берет как от философии XVII века, так и от Вольфа. Но одно дело стремиться всюду приложить математический метод, другое дело – объявить, что вне математики нет науки. Математика, как образец, не есть выдумка Вольфа, это – наследие XVII века, и исключительное внимание к этому, где бы оно ни проявлялось, можно рассматривать, как возвращение назад по сравнению с тем расширением проблем метода, основания для которого заключаются в специфических особенностях лейбницевской философии. Лейбниц выступил с явным предпочтением платонизма и в то же время с реабилитацией индивидуального, и это имело принципиальное значение. Рационализм Вольфа приобретает вследствие этого свои особенные черты, мимо которых нельзя было проходить для того, кто хотел двигаться вперед, а не назад. Это однако не дает права отрицать, что в «толпе» вольфианцев больше уделялось внимания математически-рациональному, чем исторически-рациональному. Но принципиально можно было бы еще сколько угодно спорить о значении рационализма для исторической проблемы, если бы она фактически действительно осталась незатронутой. В следующей главе мы встретим и фактическое оправдание высказанных в этой главе общих соображений о ценности рационализма для методологии.