Ленка не появлялась в школе недели две. Я ощущала её отсутствие за нашей партой как смертельный холод, будто рядом со мной было пустое пространство, вроде чёрной дыры, из которой дуло минус сорока градусами по Цельсию. И дело не просто в ледяном холоде, но и в боли: оттуда било то ли колючками, то ли вонзавшимися в меня острыми иголками с ядом. «Что с Ленкой?» — с любопытством спрашивали меня одноклассники, а я, как та рыба, которую выбросили из воды на сухой песок, безмолвно открывала рот, пыталась дышать и произнести хоть какой-то звук, но вместо внятных и связанных между собой слов у меня получался хриплый рык: «Нннне ззззнаю, отвжтсь!» Последнее слово давалось с особым трудом, оно означало «отвяжитесь».

Мой мозг отказывался функционировать в нормальном режиме, поэтому, когда меня вызывали к доске, я это плохо воспринимала, плохо слышала, не сразу реагировала, а когда с трудом всё же поднималась и медленно, подволакивая ноги, выходила, то просто тупо молчала, глядя в одну точку перед собой. Как самая раступая двоечница, каковой сроду не была. Мне не подчинялись ни мозги, ни язык. И меня перестали спрашивать и вызывать. Наверное, у учителей случился некий разговор и договор с моими родителями, и меня надолго оставили в покое. И учителя, и ребята.

Однажды Гнида Крысовна (классная наша) устроила тематический урок под названием «Береги честь смолоду». Её лекция посвящалась в основном девушкам, которые должны себя блюсти и не позволять ничего такого, что могло бы привести к печальным последствиям. «Девушки должны…» и бла-бла про скромное поведение. При этом она почему-то буквально жрала взглядом именно меня. Наши парни слушали с большим энтузиазмом и ржали, естественно. Некоторые девчонки хихикали, а прочие сидели с вытаращенными глазами и никак не могли понять, с какого вдруг бодуна в середине десятого класса случилась столь трепетная забота о нашей чести, за которую мы несли такую же ответственность, как солдаты Великой Отечественной за знамя своего полка (это из речи Крысовны). Я слышала ушами весь её горячечный бред, но никак не могла взять в толк, какое всё это имеет отношение к случившейся с Ленкой беде. Хотя уже понимала, что виноватой в той истории назначили именно её, что моё и её молчание — залог того, что никого не казнят: ни нас, ни её отца, ни его товарищей по партии. И это надо было не просто принять, как данность, с этим следовало смириться и дальше как-то жить вот в такой новой для меня реальности. В реальности, которую создавали взрослые люди, наши родители и учителя.

А потом Ленка вернулась. Я с трудом узнала в вошедшей в класс свою некогда блестящую и сногсшибательную подружку. И она так никогда больше и не стала прежней.

Куда делась её роскошная фигура? Её умопомрачительные формы — где? В класс едва заметной тенью прошмыгнул, прошуршал настоящий скелет с вольно болтающимся на нём школьным платьем, под которым невозможно было увидеть никакой фигуры, никаких выпуклостей — их не было больше вообще. Когда-то фарфоровый цвет лица с розовым нежным румянцем исчез. Её кожа стала… сложно описать… сказать, что серой, это не сказать ничего. Серой в чёрную крапинку. Глаза сделались меньше — разве так бывает? — и потухли. Теперь это были глаза старушки… Словом, я её с трудом узнала, впрочем, как и все остальные. От дивы Ленки не осталось ничего…

А ещё её от меня отсадили. Теперь она сидела в одиночестве за самой последней партой. Причём, что интересно… Мы обе этому будто обрадовались. Ведь когда она вошла в класс, ни я, ни она, ни одна из нас не бросилась к другой! Мы встретились взглядами и тут же их отвели. Мы перестали общаться. Мы обходили друг друга по большой дуге.

Почему себя так вела она, я не знала. Дотумкала, только когда уже совсем выросла, стала взрослой. А вот почему я… Это мне было ясно с самого начала. Привет вам, мамины-папины гены! Мне не хотелось быть рядом с жуткой болью, с кошмаром, как бы замазан и заперт под замок он ни был. Мне не нужно было чужое страдание, мне хватало своего, которым стали воспоминания о том вечере. Я ведь даже злилась на Ленку за то, что из-за неё мне пришлось такое испытать и пережить.

Забыть бы! А как забудешь, как? Не существует таблеток, чтобы избирательно потёрли что-то в памяти, конкретные какие-то события. Казалось, во мне навеки поселился ужас того вечера и последующих дней, он вольготно расположился в моей памяти и прописался там навсегда на полных правах случившегося. Ненавижу тебя, Ленка, думала я. Это всё ты мне устроила, ты мне испортила нормальную и спокойную жизнь.

Так Ленка-пенка-драная коленка перестала быть моей подружкой. И я, сделав небольшое усилие, сблизилась с другими девчонками в классе, научившись игнорировать и даже совсем не видеть сидящую за последней партой серую в крапинку девочку-скелет. Да на чёрта она мне такая сдалась! Чужие проблемы и горести не должны быть моими! С какой стати? Хотя иногда я жутко скучала по той красотке-брюнетке, статной и весёлой Ленке! Ужасно скучала… Но та девочка, по которой я тосковала, не имела никакого отношения к сидящему за последней партой уродливому существу.

Близился Новый год. Девчонки готовились к школьной дискотеке и обсуждали наряды. Мы собрались в коридоре, у широкого подоконника, на котором часть из нас расселась, а прочие стояли рядом тесным кружком. Настроение было приподнятым, предновогодним, за окном густо падал снег, под подоконником бешено грела батарея, нам было уютно и радостно.

И вдруг сквозь толпу девчонок протырился сероликий скелет и схватил меня за руку.

— Ты прости! — тихонько буркнула Ленка мне в ухо и тут же отпрянула назад, девичьи плечи моментально сомкнулись, будто никто их и не раздвигал. По-моему, одноклассницы даже не заметили этой секундной сценки. А я почувствовала, что у меня в ладони осталась какая-то бумажка. «Записка!» — сообразила я и тут же сунула бумажку в карман фартука. Если бы я знала… У меня была возможность… У меня было целых пять минут… Если б сразу прочитать… Но мне было совершенно не до того.

А через пять минут раздался дикий вопль, потом ещё один и ещё… Через мгновение, казалось, орала вся школа. Мы вскочили и бросились бежать, сами не зная куда… В сторону воплей, наверно.

За те пять минут (которые у меня были, у меня были, были!) Ленка поднялась на последний четвёртый этаж, вошла в пустой класс, залезла на подоконник, рванула заклеенные на зиму рамы и прыгнула в окно. Вниз головой, прошу заметить, чтобы уж наверняка. И мы увидели то, что в результате получилось.

В тот момент я не кричала, не плакала. Меня сковал ступор. Я просто смотрела и думала: она не выдержала. Она не выдержала. Она не выдержала. А чего не выдержала?

Вокруг грохотал шум, крики, чей-то плач, и тут я вспомнила, что у меня в кармане записка. Тихонько отделившись от всех, я пошла в пустой туалет и достала из кармашка в восемь раз сложенный листочек… Прыгающий, неровный почерк.

«Ташка! Я тебе противна. Я это понимаю. Я сама себе противна, Ташка! Мне за это время столько раз сказали, что я буду людям противна, если они узнают… Родителям я противна — они знают. Врачам я тоже была противна — они знают. И ты знаешь. И не можешь на меня смотреть. Значит, всё правда. Ташка! Если бы я хотя бы тебе не была противна! Если бы хотя бы ты не брезговала мной! Но ты меня зато поймёшь: какая теперь может быть у меня жизнь? Разве это жизнь? Разве я смогу хоть когда-нибудь быть прежней? Я же теперь либо неприкасаемая, либо должна буду всегда скрывать от людей то, что со мной случилось. Тем более, что я сама виновата, что это случилось. Мне так объяснили, они, наверное, правы. Если бы я вела себя как-то по-другому, ничего не случилось бы. Я отброс, Ташечка. Прости меня, Ташечка. Сможешь ли ты вспоминать обо мне без брезгливости? Я люблю тебя, Ташечка! И я ухожу навсегда.»

Аккуратно сложив записку снова в восемь раз, я расстегнула верхние пуговички своей формы и засунула бумажку глубоко в лифчик. Зачем? На всякий случай. Чтобы никто и никогда не нашёл. Потом я посмотрела в окно, где продолжал красиво падать белый пушистый снег и потеряла сознание. Меня нашли спустя четверть часа. Очнулась в Скорой помощи, где мне меряли давление, вкалывали в вену какой-то укол, но, по-счастью, бельё с меня не снимали, лифчик не тронули. Я чувствовала, как бумажный квадратик колет мне левую грудь. И это было важно, это меня немножко успокоило. Никто и никогда не узнает этой тайны, никто и никогда не прочтёт этого письма. Письма — моего приговора.

Потом я его всё-таки потеряю, но дело в том, что, прочитав прыгающие строчки сотни две раз, я запомню наизусть каждое слово, каждый знак препинания, каждую неровность почерка. Текст отпечатается у меня в мозгах, будто его выжгли, высекли в граните. Я потеряю бумажный документ своего приговора, приговора мне на всю оставшуюся жизнь. Но я его выучу наизусть.

Не помню тот Новый год. Не было для меня никакой дискотеки в школе, а как мы праздновали дома тоже не помню. Я впала в ступор, сосредоточившись только на одной-единственной идее-фикс: чтобы никто никогда не нашёл Ленкину записку. По десять раз на дню я перепрятывала её во все тайные места, до которых никогда не добралась бы ни прислуга, ни мама. Если я не занималась этим делом, то сидела ровно на кровати или так же ровно лежала на ней. У меня была ещё одна важная задача: как можно реже закрывать глаза, то есть, желательно даже не моргать. Потому что стоило хотя бы на секунду смежить веки, как передо мной возникало Ленкино лицо в ту последнюю минуту, когда я видела её живой за пять минут до… И из-за этого видения откуда-то из меня, как казалось, прямо из живота, из самого нутра начинал идти звериный вой, который я не могла контролировать, не могла прекратить, пока сама себе не затыкала рот кулаком, вместо кляпа.

По этой же причине я боялась ложиться спать, и меня просто перестало клонить в сон. Я могла бодрствовать всю ночь, а утром, шатаясь от головной боли и слабости в ногах, собиралась в школу. Но, правда, недолго это длилось, так как в школу я ходить, в конце концов, прекратила. После двух глубоких обмороков на первых уроках, меня, наконец, показали врачу. Именно показали, как вещь, и всё за меня сказали, потому что я сама не произнесла на том приёме ни слова. Я вообще стала редко и мало говорить, только по очень большой необходимости и когда ко мне родители лезли с вопросами.

— Ты не устала?

— Нет.

— Хочешь есть?

— Нет.

— Может, почитаешь что-нибудь или телевизор посмотришь?

— Почитаю.

— Вот, возьми, это отличная книга, фантастика, тебя увлечёт…

— Спасибо, — послушно брала книгу в руки, открывала и начинала читать. И честно читала! Иногда даже чувствовала, что понимаю, о чём читаю, и меня вроде начинает увлекать сюжет. Но стоило закрыть книгу, как я забывала начисто о прочитанном и шла в свою комнату, чтобы проверить тайник и на всякий случай перепрятать записку.

Тогда меня стали таскать по врачам. А ведь раньше я была очень здоровой и редко болеющей девочкой. Здоровьем пошла в родителей, да… И вдруг появились стада невропатологов, легионы психологов и психиатров. Все они с умным видом говорили какие-то слова, которые я не понимала, и прописывали мешки лекарств. Каждый доктор — свой мешок. Ничего не помогало, я по-прежнему не могла спать, хоть и находилась в тупом ступоре. Но бодрствовала, несмотря на прописанные снотворные. Иногда плакала, и это было что-то новое, можно сказать — прорыв. Часто металась по своей комнате и не могла найти себе места. Как раз именно тогда впервые я узнала выкручивающую и изматывающую боль в солнечном сплетении. Отсталая советская психиатрия явно не справлялась с моим, как я теперь понимаю, далеко не самым тяжёлым и непонятным случаем.

Но однажды кто-то из орды докторов, тщетно искавших уже не волшебную кнопку на поломавшейся кукле для уставших родителей, а чудодейственную таблетку, кажется, просто угадал, случайно попал в точку со своей схемой лекарств. Сработало! По ночам я стала спать и даже не замечала, как засыпала. Днём всё чаще выходила из ступора и способна была думать о чём-то ещё, кроме самого страшного.

К примеру, я, как-то по-новому теперь глядя на родителей, вдруг поняла, что не люблю их ни капли. И что они мне даже противны. То было спокойное понимание, даже, скорее, констатация факта. Простая, ничем, кроме равнодушия, не окрашенная констатация.

Наступил неизменно холодный февраль, а я всё ещё не ходила в школу. Мне и это было абсолютно безразлично. Но страстно захотелось куда-нибудь деться из опостылевшего дома с противными мне людьми. Поэтому я собрала все свои силы и умение притворяться, пришла к маме и папе в гостиную, улыбаясь от уха до уха, с трудом удержалась, чтобы не сделать книксен (был бы явный перебор и наигрыш) и бодро заявила:

— Думаю, что уже всё нормально. Я хочу в школу.

— Слава богу, наконец-то! — воскликнула мама, вскочила, цепко обняла меня (чего мне стоило выдержать это объятие!), уткнув моё лицо в свою грудь, чтобы я могла как следует насладиться ароматом щедро используемой ею душной «Клима», поцеловала в лоб (мамина слюна на лбу — тошнота какая!) и радостно сказала довольно улыбающемуся отцу:

— Ну, наконец-то отличный доктор попался, прекрасно подобрал препараты! Надо будет его отблагодарить, как следует.

Знала бы она, что я задумала.

А задумала я начать собственную и совершенно новую жизнь. Зачеркнув полностью старую, после всего случившегося постылую и отвратительную. Школу я отбывала как номер, абсолютно не учась и получая вполне заслуженные «двойки». Зато после школы со всех ног мчалась туда, где мне нельзя было быть, где грязь и быдло, низы общества и прочая нечисть, от которой меня столь успешно берегли до сего момента. То был Арбат, рокеры и панки, свобода и алкоголь. Их тусовка приняла меня, хотя и не сразу. Возможно, за безумно красивые глаза, возможно, за то, что я смотрела на них, как на богов, потому что они были совершенно другие, не такие, как «люди нашего круга». И уже хотя бы за это я их нежно полюбила. С ними моя не проходящая боль становилась чуточку меньше. А стоило покурить и хлебнуть вина, так и вообще охватывало радостное ощущение, что всё теперь наладится, я на верном пути и с теми, кто мне нужен.

Родители не сразу заметили «беду». А когда заметили, было уже поздно: я по уши втрескалась в одного из рокеров, начинающего ударника модной группы. Нынче это знаменитый в рок-тусовке персонаж, член той самой группы, ставшей культовой, о которой теперь только и говорят. И имя моего рокера теперь у всех на слуху. Сегодня он и продюсер, и автор хитов и тр. и пр. Богатый и знаменитый. С Олимпа.

А тогда ему было двадцать лет, и он тоже влюбился в девчонку, хоть и с прибабахом, зато красивую, как Барби, и покорную ему, как верная рабыня. Лохматый и модный, с серёжкой в ухе, с кучей гремящих цепочек на шее и запястье, абсолютный маргинал, обаятельный до безобразия, красивый и совершенно аморальный в отношениях с женщинами — вот каким он был. Назову его Яном.

Дома меня пытались посадить под замок, но я пообещала сигануть из окна. «Как Ленка сделаю!» — орала я дурниной. Меня пугали страшным будущим, но я хохотала смехом сатаны и посылала родителей куда подальше. И тогда… тогда они сделали ход конём, возможно, единственно правильный на тот момент и избавивший маму от «нагружения». Они дали мне свободу, оставили в покое и больше не капали на маковку с нравоучениями. Думаю, родители исходили из посыла, лишь бы не сделалось хуже, лишь бы я хотя бы ночевать домой приходила, а не сбежала навсегда, чем я им тоже грозила вполне серьёзно. Я готова была уйти из дома в белье и с ранцем и никогда больше не возвращаться. Кажется, у них хватило ума понять, что, сбежав из дома, я принесу им слишком много неприятностей. При их-то положении! Поэтому лучше уж пусть я буду на виду, пусть хотя бы ночую дома.

А школа? Что — школа… Они там обо всём договорились, они всегда договаривались обо всём и со всеми (кроме меня) так, как им было нужно. В общем, несмотря на то, что оставшуюся часть учебного года я появлялась в учебном заведении раза два в неделю, несмотря на то, что при словах «выпускные экзамены» я начинала ржать и посылать всех сами знаете куда, в конце июня мать вручила мне вполне приличный аттестат со сплошными «четвёрками» и парочкой «пятёрок».

Вылупив глаза, я смотрела на это невозможное чудо.

— Ого! И дальше что? — хихикнула я, любуясь, как неплохо, оказывается, окончила школу.

— Дальше? Институт, — твёрдо сказала мама, глядя мне в глаза. Но теперь я заметила в её взгляде не только твёрдость и уверенность во всём на свете, как прежде, но и метавшийся нервным огоньком совершенно отчётливый страх. Даже ужас.

— О как! Институт мы так же будем заканчивать дистанционно, как и школу? — я откровенно глумилась над матерью, но мне было плевать на эту противную красивую женщину и на её проблемы.

— Как угодно. Любой ценой, — тихо произнесла она, и я поняла, что всё же существует некая неизбежность моей жизни, от меня мало зависящая. Именно потому, что вопрос высшего образования — это не проблема моего будущего и судьбы её ребёнка, а вопрос её — ЕЁ — положения в обществе, их с отцом престижа.

— Валяйте! — «разрешила» я. — Но от меня вы не дождётесь ни одного движения, ни единого действия. А сами делайте, что хотите.

Так «меня поступили» в Иняз. Спасибо, что не в МГУ или МГИМО, но, видимо, там было посложнее или сильно дороже «договориться».

Тем временем мой возлюбленный Ян тоже как бы проявлял заботу, пытался поставить мои мозги на место и озаботился моим будущим.

— Ташуля, любимая, так тоже нельзя! Ну, что это такое — на всё плевать! Иняз, между прочим, очень неплохой вариант. Вот тебе моё задание, — и он поставил длинный красивый указательный палец на мой нос. — Языки — учить! Учить языки, негодяйка такая! Пригодится. Смотри, как времена меняются, прямо ужас, что творится, от коммунизма ничего не осталось, границы открыты… Соображаешь? Учи языки, а то брошу!

И вот этого шутливого предупреждения оказалось достаточно, чтобы я стала заниматься английским и преусердно. Это отнюдь не отменило почти ежедневных арбатских тусовок, в том числе в десятках каких-то квартир, где мы всей ордой чёрт знает чем занимались… Не отменились рок-концерты, на каждом из которых я, выпрыгивая из джинсов, строила пальцами козу, орала до полного срыва голоса и танцевала до абсолютного изнеможения и десятого пота.

Я отрезала свои тяжёлые волосы а-ля Барби и сделала ультракороткую стрижку «ёжик». Лицо раскрашивала в соответствии с тогдашней рокерской модой: ярко, много, жирно, пугающе. Носила на себе килограммы металлической атрибутики и курила одну сигарету за другой. Однако я по-прежнему была красива, стройна и слыла в нашей тусовке Клеопатрой. Такое у меня было погоняло. За красоту и необузданность. Правда, необузданной я была только с Яном, но он, совершенно очевидно, никогда не был особенно сдержан на язык, и вряд ли его можно было назвать джентльменом.

Началась учёба. Институт меня не слишком напрягал. Всё же до середины десятого класса я была отличницей, голова моя варит дай боже каждому, а к языкам способности проявлялись с детства. В общем, учёба не парила. Бурный роман с Яном продолжался. Страстный, безумный, с ревностью и сценами, с драками и сумасшедше нежными примирениями. И вот в один отнюдь не прекрасный день я поняла, что в какой-то момент мы прокололись. Глубокой, мокрой и серой осенью я поняла, что беременна.

И произошла банальнейшая-тривиальнейшая по своей тупости вещь: Яна как ветром сдуло из моей жизни. Я не могла его вызвонить ни по одному известному мне телефону, дружная тусовка совершенно очевидно по его слёзной мольбе прятала и покрывала своего друга. Меня стали избегать все обитатели нашей компании. Я будто бы заразилась проказой, стала смертельно заразной, от которой медленно, хотя и деликатно шаг за шагом отходят все знакомые и те, кого я по-наивности числила друзьями. Но самое главное, что исчез Ян. Как привидение. Будто его никогда не было. Будто он мне пригрезился и всё это был сон.

Сон не сон, но беременность была более чем реальной. Я и не думала «принимать меры», для меня оказалось невозможно избавиться от ребёнка, который получился от обожаемого человека. Любимого, оказавшегося мерзавцем и трусом. Чего он испугался? Мне вот-вот должно было стукнуть восемнадцать, а ему уже было почти двадцать два. В чём трагедия, зачем так опускаться? И тем не менее…

Когда я во всём призналась родителям, было уже поздно что-либо предпринимать. Но они, придя в себя от первого шока, изобразив, отыграв всё положенное (мама схватилась за здоровое сердце, отец проорался на тему «распущенных нравов из-за этой сраной западной свободы, которую допустили, не сохранив в чистоте исконно русскую нравственность!»), стали предлагать какие-то дикие и страшные варианты, типа искусственных родов, чтобы ребёнок умер. Вот, помню, в момент разговора, точнее, ругани, когда отцом были произнесены слова «Устроим искусственные роды, не ты первая, уж сколько несчастных родителей прошло через это с тупыми дочками! Родишь — как и не было ничего!»… сразу после этой эскапады я внезапно чётко поняла, что не просто не люблю родителей, а ненавижу их. Всей душой, глубоко и страстно!

Я сделала глубокий вдох, закрыла глаза, выдержала пару секунд, потом, открыв глаза и посмотрев на мать с отцом новым взглядом ненавидящего их человека, врага, очень чётко и удивительно спокойно для того пожара, что полыхал внутри меня, произнесла:

— Значит, так. Если вы ещё хоть слово скажете по этому поводу… если ещё хотя бы раз предложите нечто подобное, клянусь: я ославлю ваши имена на весь бывший Союз, я дам интервью во все жёлтые издания про то, что из себя представляет наша бывшая и перетёкшая в нынешнюю партийно-номенклатурная элита. Вам на каждом углу будут в ваши морды смачно плевать. Все. До конца вашей жизни.

Небо не упало на землю. Пол не провалился. Солнечный свет не погас навеки. Из преисподней не донёсся хохот Люцифера. Родители молча посмотрели друг на друга. Тогда я не знала, не догадалась, что эти двое умеют разговаривать глазами, и тогда я наблюдала их безмолвный диалог. Я думала, что победила, но в ту минуту они всё решили без меня. «Потом.» — «Да, потом. Когда всё случится.» — «Мы всё устроим.» — «Всё сделаем, как надо».

А я думала, что победила.

Рожала я, разумеется, в ведомственной и очень крутой больничке. 8 июля на свет появилась девочка, красивая до невозможности, которую я назвала Лизой. Один раз покормила.

…Зачем, зачем они мне дали, разрешили этот один раз? Видимо, именно для того, чтобы у них всё получилось, как задумано. Чтобы я стала слабой и беспомощной, чтобы уже намертво была прикована к новому сильнейшему чувству. Иногда мне думается, что из моих родителей получились бы неплохие и очень мудрые работники Гестапо.

…После обеда в мою одноместную палату вошла мама и плотно прикрыла за собой дверь. Инстинктивно я что-то почувствовала — у меня надсадно заныло в области солнечного сплетения, а во рту появилась ужасная горечь. У мамы было бледное лицо с очень решительным и жёстким выражением.

— Ну, теперь с тобой можно разговаривать так, как ты того заслуживаешь. С позиции силы, — мать подошла поближе и села на стул, скрестив руки на груди. Она смотрела мне прямо в глаза. И от взгляда её прекрасных миндалевидных глаз голубого нежного цвета меня начало трясти. — Где-то месяцев пять назад ты выкрутила нам с отцом руки, поставив своё условие. Что ж, сейчас ты получишь назад то, что сама посеяла. Теперь тебе придётся принимать наши условия.

— Итак, нам с папой не нужен этот родившийся неизвестно от кого ребёнок. В дом мы вас не пустим. Ты можешь орать хоть на всю вселенную, переться прямо в Останкино на телевидение, позорить нас на весь свет — да ради бога! Чего ты добьёшься? У тебя не будет ни дома, ни копейки денег, ничего вообще. Ты станешь жить подаянием в какой-нибудь общаге. Какие сейчас времена — не мне тебе рассказывать: на государство рассчитывать — значит быть дебилкой. Ты вроде поумней, взрослая, здоровая — выдержишь. А что насчёт твоей дочери? Ей разве не нужны будут необходимые витамины, лекарства, хорошая одежда, свежие соки и всё такое прочее? Ещё как нужны! А ты сама ничего этого ей дать не сможешь, деточка, нет. Ты — никто, звать тебя никак, кроме нас и нашего благополучия — нашего с папой, заметь! — у тебя нет вообще ничего.

В этом месте мамашиного сольного выступления меня трясло уже так, что можно было подумать о температуре под сорок. При этом с меня валом валил холодный пот. Я прекрасно поняла, к чему ведёт мать. А мои трясущиеся руки помнили тельце Лизоньки, как они ощупывали её через казённые пелёнки. Грудь, которую она сосала, вдруг заныла такой адской болью, что я ахнула.

— Не надо ахать! — прикрикнула мать. — Поздно ахать. Если ты не примешь наши условия, то не только ты, но и твоя дочь будете обречены на нищету и бездомье, это я тебе гарантирую. И подумай, что на весах: твоё желание сделать по-своему, победить нас с отцом, а на другой чаше — благополучие твоей… твоего ребёнка. Думай!

— Что вы от меня хотите? — одними губами, без голоса, прошептала я.

— Ничего страшного, — улыбнулась мать. — Мы нашли для ребёнка отличных родителей, богатых и бездетных. Ты подписываешь официальный отказ, из роддома мы уходим без девочки. Всем объявляем, что ребёнок умер. И мы навсегда забываем об этом досадном эпизоде твоей биографии. Девочка растёт в прекрасной семье и имеет всё и даже больше того, что мы могли бы ей дать. В противном случае… Ты поняла. Ты не дура, совсем не дура, несмотря на тучу глупостей, которые наворотила. Но это всё ещё пока что исправимо. Пока что. Как только ты… Если ты примешь неправильное решение, ничего вернуть и исправить уже будет невозможно.

— Мама… мама… — стонала я, не веря своим ушам. — Ты видела Лизоньку? Видела? Она же на тебя похожа!

— Видела, — спокойно произнесла мать. — Обыкновенный младенец, похожий на миллион таких же. Ты ещё родишь, всё ещё будет. Это не проблема — родить. Проблема вырастить, доченька. Уж поверь. Вырастить так, чтобы ребёнок был здоров и имел всё то, что необходимо для нормального роста и взросления. И об этом надо было думать раньше, до того, как ты наворотила бед и не захотела воспользоваться нормальным и цивилизованным выходом из положения. А теперь, извини, решать будем мы. Ты же на нас собиралась повесить эту гирю! А мы, знаешь ли, не хотим. Поэтому тебе самой вот прямо сейчас придётся решить судьбу твоей Лизы, как ей расти: в нищете, полуголоде, без достатка, игрушек и хорошего образования, или в полном порядке в прекрасном доме и с потрясающей перспективой. Решай, моя взрослая и самостоятельная девочка! — последнюю фразу мать произнесла со злобно издевательским сарказмом.

Я думала, что ненавидела мать. Думала, что раньше ненавидела. Но нет, оказывается, чувство ненависти может вырастать до таких невиданных размеров, что прежнее его количество уже и ненавистью назвать нельзя: так, лёгкое пренебрежение и слабенькое презрение.

— Никогда, — пробормотала я с трудом, пытаясь совладать со сбивающимся дыханием и адской тошнотой, — никогда, ты поняла! Ты, сука мерзкая, даже не думай. Я убью любого, кто приблизится к Лизиной кроватке, я прям сейчас пойду и стану там на часах, — голова кружилась всё сильнее, тошнота подступила к самому горлу, — я лягу на пол у её кровати и посмотрим, кто из вас сможет… — в этот момент мне показалось, что в голове у меня что-то щёлкнуло или лопнуло и меня вырвало фонтаном прямо на одеяло. В ту же секунду иссякли все силы, будто из тела вытащили скелет, и всё оставшееся превратилось в тряпку из бесполезной плоти. Моя голова бессильно рухнула на подушку.

— Сейчас я позову, всё уберут, не беспокойся, — каким-то удивительно спокойным для ситуации голосом велела мама, встала и, не сильно торопясь, вышла из палаты. Я осталась со своей блевотиной под носом, тяжело дыша и мечтая только об одном: вот прямо сейчас умереть. Хоть как-нибудь, любым способом, пусть бы на меня свалился потолок или разорвалось бы напополам сердце.

Дальше помню плохо. Прибежали медсестра, доктор, вернулась мать. Началась суета, моё лицо вытирают мокрым полотенцем, меняют одеяло… Потом приходит какой-то мужик в халате, накинутом на костюм, мне суют бумагу и ручку, и я, мало что соображая и не имея возможности внятно размышлять, что-то подписываю. Мама гладит меня по голове, мне дают таблетки, делают укол, и очень скоро я проваливаюсь в небытие, в котором пребываю, видимо, как минимум, сутки.

После пробуждения мне снова дают таблетки, рядом всё время мама. Препараты, уколы… Тягучий, глухой и чёрный, как могила, сон. Редкие пробуждения, когда мне суют стакан с водой, я жадно хлебаю, вода льётся по подбородку на рубашку, мне мокро… меня вытирают… и опять — укол и чернота.

А потом я проснулась и поняла, что больше спать не хочу. Буквально через минуту после моего пробуждения вошла мама, как будто дежурила, следила за мной! Может, так и было? И я, слабая и беззащитная, схватила её за руку и угодливым шёпотом спросила:

— Мамочка, а можно мне к Лизоньке пойти? Или пусть её ко мне принесут! Мне хочется её подержать и покормить. Можно на неё просто посмотреть?

— Нет! — решительно прервала меня твёрдая и холодная, как скала, мама. — Ни на кого смотреть не надо, никого для тебя уже нет. Всё позади, всё кончено. Ребёнок умер, завтра мы едем домой. Всё, моя девочка, позади, отдыхай и ни о чём не беспокойся. И не нагружай меня этим больше, пожалуйста!

И вдруг её руки обхватывают мою голову почти как тогда, после крыши! Но нет, на сей раз очень нежно, и гладят меня по волосам, по моему сильно отросшему ёжику, ласково так и даже приятно. А мне отчего-то кажется, что по всей моей башке ползают холодные шипящие змеи.