Надо было продолжать вычитывать собственную рукопись, а всякие тяжёлые мысли поселили и в душе, и в уме разлад — какая уж там работа. Но — соберись, Антония, соберись, возьми себя в собственные железные руки, ты же можешь! Итак, читаем…
Ма и Па, хозяева говорящих кошачьих, кои представлены в книге. Их Мурз встречается в потустороннем мире с душами всех их прежних котов и кошек, и кошачьими пастями глаголет истина и творится высшая справедливость по отношению к Таисии, дочери Антонии, и всему тому, что та за свою жизнь понаделала. А Ма и Па — это чудесная возможность сказать о себе и Масике много хороших слов. Раз уж от детей никогда не дождаться, так хоть самой под конец жизни написать о себе так, как хотелось бы, чтобы о тебе говорили родные.
Устами Мурзика Антония говорила о самой себе с нежностью. Не перебрала ли? «Тонкие беззащитные щиколотки». Хорошо? По-моему, очень трогательно. Всего в трёх словах о Ма — цельный образ хрупкой, слабой, доброй женщины. Но вот дальше:
«Ма не такая, она не просто струна, она клубок струн, задень одну — и уже — какофония страданий или счастья. Подумаешь, у соседа сломали что-то в машине — у нас вообще нет машины, и Муська рассказывала, что никогда и не было. Зачем Ма трещит пальцами и охает: „Бедняги, надо же такое горе!“? Какое горе? — хочется мне крикнуть. — Какое?»
Не пережала ли? Не просматривается ли в таком описании образ дурной истерички, а не всеохватно доброй и любящей весь мир женщины? Есть сомнения. Ладно, Масик почитает, скажет, не пересолила ли она.
А вот, вроде бы, удачный, красивый диалог котов о Ма:
«— Она всегда хотела океана любви. От мужа, детей, меня, даже от цветов. Это, скажу тебе, напрягало.
— Но ведь она и сама была океаном.
— Это тоже напрягало. Нельзя ничего делать слишком. Надо быть в мере.
— В чем, в чем? — не понял я.
— В мере. В смысле знать меру. Она была чересчур.»
И опять — не чересчур ли этот «чересчур»? А ведь как прекрасно сказано о ней, об Антонии — «она была океаном»! И снова обида с досадой потревожили сердце: ну, почему все эти высокие слова о себе она должна писать сама, а не её дети, к примеру, в своих книгах, посвящённых матери, которых они не пишут, или в мемуарах, которые и не собираются писать. Почему ей самой приходится смотреть на себя как бы со стороны и с нежностью? Почему ни одна сволочь?..
Впрочем, откуда ей знать, что придёт в головы детей, когда её не станет? Но… Гошка (прости, сынок, прости, любимый!) писать вряд ли будет — он никогда не блистал литературными способностями, а уж после десятилетий пьянства о чём можно говорить? Таська же… А ей нечего сказать. Она ведь теперь, по её признанию, свою мать ненавидит, но в этом никогда никому не признается — ни устно, ни письменно, не решится, в этом Антония не сомневается. Писательница привыкла всякую работу делать качественно, на совесть. И работа с дочкиным сознанием по внушению ей с коляски, что мать в их доме и окрестностях — королева вне критики, цезариня вне любых подозрений, и так должно значиться в умах людей во веки веков, аминь! — эта работа велась долгие годы, весьма тщательно и планомерно. Да, кое-что в этом качественном построении за последнее время покосилось, и даже наблюдаются зияющие провалы в некогда безупречной конструкции. Но главное — основа, фундамент — цело, нетронуто, непоколебимо. Поэтому почта из Израиля — это тот максимум, который дочка себе позволяет для того, чтобы выговориться, сбросить пар и вякнуть рвущиеся наружу слова. Она даже с мужем наверняка до конца не выговаривается — не смеет себе позволить.
Но, кто знает, может, сбросив весь дурной негатив в письмах, Тася потом, сильно потом, когда уже Антонии не будет, опомнится и, наконец, поймёт, с кем имела дело, у кого ей выпало счастье родиться и кого она всю жизнь мучила. И что-то напишет… Покаянное. Отругав непременно саму себя за непонимание, проанализировав всё с самого начала, с детства, и найдя, наконец, для характеристики матери те самые слова, которых та заслуживает. Возможно… Писать девка может. Впрочем, к чему гадать, что будет после? Главное, успеть до — уничтожить все её письма, чтобы никто и никогда их больше не прочитал. А вот это важно! Хорошо, что сейчас до неё дошло. Не забыть! Уничтожить. Спалить. Эти их семейные тайны никто не узнает никогда. Иначе… иначе напрасно было вообще всё, вся её жизнь, всё то колоссальное строительство бытия и своего мира, на которое она потратила жизнь. Напрасно? Да не дай бог!
Но вернёмся к нашим котам. Что же это так тяжело ей работается нынче, отчего так тягостно на душе и отвлекает каждая мелочь, каждое воспоминание? Почему надсадно кровоточат мысли о всех Таськиных письмах? Почему они все разом вдруг вспомнились и навалились своей ненавистью и болезненностью, отчего именно теперь ей, Антонии, не дают покоя воспоминания о том, что в каждом своём послании трындела дочь? И сердце не даёт покоя, и печень постоянно побаливает. Антония уже дважды приняла лекарство для печени, а всё равно беспокоит. Не надо было, видимо, вчера пить водочку. А почему, собственно, именно вчера не надо было пить? Был прекрасный повод и подходящее настроение! Да, вчера настроение было, а сегодня никакого. Сплошные мучительные думы и воспоминания.
Антония вдруг поймала себя на том, что её рука сама тянется к ящику стола, в котором лежат эти взрывоопасные и сочащиеся ядом письма от дочери. Нет! Работать, вычитывать, не отвлекаться! Что же за напасть такая? Забыть о Таське, забыть, пока не сделано дело!
Итак, коты! Коты, повесть, рукопись, вычитка, работа! Никаких Тась!
Легко сказать… С каждой страницы рукописи на неё буквально прыгала дочь со всеми своими глупостями, гадостями… дышала ей в лицо, кривлялась, строила рожи и даже… смеялась над ней. Конечно, что может быть глупее: пытаться запрещать себе думать о розовом слоне, как в том анекдоте. Сама же писала книгу с главной мыслью в башке — ударить дочь, унизить, растоптать и опозорить. Естественно, что в каждое слово, написанное собственноручно Антонией, вложен кусочек этой сверхзадачи, этой вожделенной цели и путеводной звезды «кошачьей» повести. Куда ж деваться от мыслей и образов? Как они были рядом с Антонией в процессе писания, так и будут теперь постоянно выглядывать из каждого абзаца. Надо просто взять себя в руки, отключить эмоции и спокойно делать свою работу, обычную завершающую работу… А потом можно будет расслабиться, вернуться опять к дочкиным письмам и много-много думать обо всём том, что составляет главную пружину злости и творчества писательницы. Но вычитывать работу надо спокойно и профессионально. Возьми себя в руки, Антония!
«Они у меня и добрые, и умные, а главное — не способны на зло», — так говорит Мурз про Ма и Па. И как же при чтении этого могут автоматически не возникнуть в памяти Таськины письма, где она лихо обвиняет мать именно в злобе и причинении зла? Собственно, в «кошачьей» повести Антония и постаралась решительно ответить на все дочкины обвинения, отмести их и сделать так, что чудовищем будет выглядеть именно Тася. Ей, Антонии, как известной и признанной писательнице, все карты в руки в этом деле! Не учитывает этого доченька, всё время забывает в своей борьбе с матерью, какие силы на стороне Антонии: талант, известность и положение уважаемого в обществе человека. Этим дочка опять и снова свою дурь показала. Против кого ты пытаешься воевать, мошечка? Была бы поумнее, грелась бы в лучах материнской славы, а так — сама себе на голову наложила.
Коты. Главные свидетели и носители правды, истины, настоящего знания. Их невозможно обмануть, невозможно подкупить, они, как часть первозданной природы, не могут, не умеют лгать — природа не лжёт, она не человек! И таким образом, мнение котов становится истиной в последней инстанции, приговором без права пересмотра и амнистии. Свидетельства котов намного весомее и правдивее показаний любого человека, ибо человек может заблуждаться в своих взглядах и плутать в точках зрения, а котам сразу же дана природная мудрость — видеть суть. На этом всё и построено, это и должно убедить читателя в безусловной правдивости персонажей и правильности расставленных акцентов и данных оценок. Антония читала и, помимо удовлетворения, отчего-то всё больше испытывала странное беспокойство именно по поводу написанного. Нет, не о качестве речь. Напротив: пожалуй, в этот раз её злость и обида сумели высечь особенно яркую и талантливую искорку её дара. В некоторых местах у Антонии прямо дыхание перехватывало от, чего греха таить, восхищения собой. Она будто бы смотрела со стороны, читала чужой труд и удивлялась мастерству автора.
И в то же время в голове, будто сталкиваясь на трудном и нерегулируемом перекрёстке, теснились, толкаясь и сердито гудя, разные мысли и воспоминания, дочкины упрёки — реальные и из израильских писем, то, что было на самом деле и то, о чём Антония с ужасом узнавала из Тасиных откровений (не врёт она, никогда не врала, не умеет ведь даже!). Все красивые и так разумно построенные доводы писательницы, рождённые её талантом, безупречные образы и хлёсткие фразы как бы лбами врезались в эти жёсткие и такие убедительные вражьи аргументы и совсем некрасивые Тасины словесные конструкции и переставали быть безупречными и разумными, приобретая оттенок злобного сведения счётов, наветов и теряли свою правдивость на глазах. «Это просто потому, что я читаю, я! — кричала себе мысленно Антония. — Читатель будет поглощать текст безо всяких этих ненужных знаний-пониманий! У него не возникнет привкуса гадости!»
Антония охнула и откинулась в своём величественном кресле. Гадость. Это слово само по себе возникло в её сознании, как будто не она это, а сама Таська читает и морщится: «Какая гадость!» Сердце начало выстукивать неровный ритм, в печени предательски заныла болезнь. Сильно долбанула, зараза! Что это? Почему на сей раз всё идёт не так? Почему по телу вместо блаженной неги отмщения и кайфа исполина-победителя растекаются вместе с желчью и боль, и стыд, и страх?
Это надо преодолеть, побороть, силой взяв себя в руки, скрутив себя, как кого-то чужого, безжалостно и жестоко, так… так, как она скручивала всегда любого непокорного, ту же дочку, к примеру. Разве она не сильная, не всемогущая? Разве не умеет свернуть в бараний рог кого угодно — хоть силой, хоть словом, хоть авторитетом и умением надавить и задавить морально? Разве не подчинила она всю свою собственную жизнь служению своему дару, работе, интеллектуальной и творческой деятельности? Разве не получилось у неё всё задуманное, разве она не победила всех и вся?
Всё получилось. Всех победила. И неужели же не справится с какими-то там жалкими страхами и рефлексиями, возникшими по желанию её бездарной и ужасной дочери, мерзкого отродья, вражины? Ведь она, очевидно же, именно этого и добивалась, разве может Антония, известная, популярная писательница, незауряднейшая личность, для многих культовая фигура, и спасовать перед ничтожной девчонкой, вздумавшей перечить и противоречить ей? Да ни за что! «Ничего у тебя, деточка моя, не выйдет!» — твёрдо решила Антония и, глубоко вздохнув, вернулась к рукописи. Решительно и спокойно. Почти…
Она погрузилась в чтение, и некоторое время ей было даже хорошо. Она радовалась собственному слогу и стилю, образам и эмоциям, найденным удачным эпитетам, словом, своему литературному мастерству. И вот очередной острый абзац. Когда Антония дошла до него, первым чувством, жарко вспыхнувшим глубоко внутри, снова была радость удовлетворения местью за дочкину жестокость и грубость. «Помню, как ты, деточка, в своих письмах морщила нос от отцовской якобы нечистоплотности, да и в реальности, думаешь, я забыла, как ты крючилась от разных запахов, которые тебя, нежную такую, приводили в притворный ужас? То тебе ноги наши не так пахли, то обувь, то ещё что-то… В твоих глазах я читала: „вы свиньи“. Думаешь, это можно простить? Да, ты всегда была чистюлей-идиоткой, воевавшей как с главным врагом с любым человеческим запахом в себе и от себя, мылась, как ненормальная, по три раза в день, без дезодорантов жизнь свою представить не могла. Смешная и жалкая в этом глупом, тупом, мещанском стремлении благоухать, как роза. Пошлячка! Вот своей мещанской меркой ты и мерила людей, их интеллектуальный уровень и степень культуры. Все наши гости из провинции тебе плохо пахли: „Ах, мама, разве ты не чувствуешь этого запаха затхлости и несвежего тела? Это же невозможно вынести!“ — и бросалась проветривать квартиру после очередного нашего гостя. А эти люди, не чета тебе были — интеллигенты настоящие, образованные, умные и начитанные, с дипломами вузов, между прочим! А тебе от них всё пахло чем-то. Дрянь! Ну, ничего, ты тоже получишь удар за запашок и это будет посильней, чем твои идиотские придирки».
…Опять говорят коты. Умершие коты беседуют с Мурзом.
«— Запах, — сказал Том. — У них разные запахи. Особенно у дочери. Скверный запах зла, точнее, раздраженной зависти.
— А как пахла их дочь?
— Плохо, — сказала Муська. — Как пахнет плохой человек».
Неважно, что Таська обожала Томуса, и именно она принесла его в их дом. Неважно, что та самая Муська, которая жила у них всё Таськино детство, умерла от горя, когда Тася с мужем переехали в свою квартиру. Муська заболела тогда сразу же и сдохла через три недели. Кто об этом знает? Никто, кроме их семьи. И не узнает теперь. С этого момента все будут знать, что даже животные с самого маленького Таськиного возраста ненавидели её как воплощение зла на этом свете. Они — звери, они видят суть.
Сначала был жар радости. Но почему-то снова он вдруг начал превращаться во вполне конкретную холодную боль в правом подреберье. Антония охнула и схватилась за бок. Да что же это такое. Не поддаваться!
Продолжим. Коты и запахи…
«Потом он пошел по квартире и сказал, что в ней иначе пахнет, что раньше здесь сильно пахла девочка, он не любил бывать в ее комнате.
— А у сына — устойчивый запах спиртного, выпитого тайно. Ты знаешь, запах открыто выпитого очень отличается от тайно выпитого. Тайный пронзает всю плоть, и он отвратителен примесями духа крови, мочи, желчи, слюны, всего, чем наполнен человек. Тайно пьющие вырастают в неизлечимых алкоголиков. Ты что, не знал этого?
— Я никогда не думал об алкоголиках. Мне они не встречались. Ма и Па любят пригубить рюмочку, но они от этого делаются только лучше. Такие ласкучие.»
В подреберье кольнуло. Почему-то представилось, как Таська расхохоталась, читая про «пригубить рюмочку» и «ласкучесть». Конечно, она будет ржать, рассказывая своему муженьку, как её родители «пригубляли» по несколько рюмочек водочки зараз чуть ли не каждый день и становились «противными и глупыми». Но ничего — кто ей поверит, кроме её благоверного? Пущай болтает.
Хуже, что она будет болтать (и болтает уже наверняка!) про Гошеньку. Конечно, эта сучка не скрывает, а напротив, благовестит везде о том, какой тот опустившийся алкаш. Как потерял работу, профессию, семью… И какой он извращенец — лапал её, маленькую девочку, когда уже был взрослым. И никакой кляп ей в рот не воткнуть! Одно только счастье: нет у неё никаких контактов с родными и близкими, никому никогда она прямо в глаза эти мерзости не расскажет. Кому она там, в Израиле, может «открыть глаза»? Да никому. Опять же — пусть болтает.
Но самой Антонии было худо, ох как худо от мыслей об этом! Себя-то не обманешь, не уговоришь.
Она вспомнила, как вскоре после Таськиного визга в их доме по поводу Гошиного поведения много-много лет назад, он ввалился к ним, естественно, сильно подшофе, но, как обычно, довольный собой и собственным местом в жизни. Мать покорно и нежно покормила голодного пьяненького сына обедом и усадила его пить чай.
— А у тебя нет ничего вкусненького, да покрепче? — Гоша, как обычно, сощурил один глаз, поднял бровь и ухмыльнулся. Ах, до сих пор видны остатки его былой красоты, его чертовского обаяния и мужской харизмы!
— Я думаю, тебе уже достаточно, — твёрдо отчеканила Антония, не переставая обожать своего единственного и самого лучшего в мире мальчика. — Я как раз хотела с тобой поговорить.
— О чём? — поморщился Гоша. — Опять о работе? Я сильно вас всех напрягаю? Слишком часто и много беру денег? — боже мой, с каким сарказмом он это произнёс! Типа — деньги, фу, низко, как об этом можно говорить?
— Нет, о другом… Хотя, я надеюсь, ты всё-таки думаешь о своём будущем. Как-то его планируешь?
— Ох, ма-а-а… Будущее… Мне уже под полтинник, у меня сплошное прошлое, вот о нём я и думаю, — и засмеялся. Противным пьяным смешком. — Ладно-ладно, давай, трави. О чём бум говорить?
— О Тасе.
— А что о ней говорить? Там, как обычно, говорить не о чем, насколько я понимаю в медицине, — и опять он заржал. Антония почувствовала, как в ней закипает раздражение. Подавив волну плохих чувств к любимому сыну, она по возможности спокойно и даже просто деловито осведомилась у него, что такое было между ним и Таськой в далёком детстве… в какую такую «больничку» они играли? Реакция сына её напугала. Он побледнел, глаза сузились в щёлочки, желваки на скулах напряглись.
— С-с-сука! — прошипел он едва слышно. — Ты её больше слушай! — это он уже кричал. — Лгунья, всегда была мелкой пакостной лгуньей!
Неправда, тут же подумала Антония.
— Никогда ничего не было! Никогда и ничего! Сексуальная маньячка, расфантазировалась! Может, её уже в психушку пора сдать? А то скоро зелёных человечков видеть станет!.. — чем больше он заходился и орал пьяненьким фальцетом, тем горше становилось в душе Антонии. Она слишком хорошо знала своего сыночка. Да и дочь тоже… Всё правда. Всё было. Таська не лжёт. И это страшно. Страшно потому, что существует на нашей планете вот такая информация о Гошеньке, которая теоретически может ему навредить. Как? Да как угодно! Хотя бы просто кто-нибудь поверит Тасе и не подаст руки её мальчику. Побрезгует. Хотя разве он хоть в чём-то виноват? Антония всегда, всю жизнь полностью снимала любую вину со своего сыночка. Искренне ли это было? На самом ли деле она видела в этой грузной и уже далеко некрасивой оболочке почти что ангела, сбившегося с пути, но по сути своей прекрасного ангела? На этот вопрос даже она сама не смогла бы дать честный ответ. Но самая главная её установка, установка женщины и матери велела ей всегда укрывать его от наветов и бурь, от жестокости и неприятностей, от лихих людей и равнодушия — от всего! «А от пьянства не уберегла», — будто бы слышался Антонии чей-то упрекающий голос. Да, не уберегла, её грех! Значит, будет в десять раз сильнее уберегать от всего прочего, от любого лиха! И даже от правды, если нужно. Особенно от страшной правды.
И вот как рассуждает её кот в книге:
«Ах, Ма, Ма… Она у меня умница, добрая, хорошая. Но, между нами говоря, дурочка. Не понимала и не поймет никогда, что не может быть побега от себя самого. Твои потроха всегда с тобой. А сын был слаб духом. Глоток спиртного взбадривал его слабенькую душу, и он находил в этом утешение. Как и весь российский народ. Глоток — и уже откуда-то кураж, лихость, и даже мысль взмахивает крылышками, а на самом деле — обманка и самообманка сразу. И уже пошла-поехала плясать губерния слабой человеческой природы. Родители приискали ему классного врача-специалиста. Но молодой идиот был уверен, что он силен и сам со всем справится. „Мне никто не нужен, — кричал он пузырящимся ртом, — я сам себе врач“. Теперь гниет в одиночестве чужой страны. Жена нашла себе другого — нормального, а вот мать сыночка не найдет уже никогда. Я-то знаю, о чем он иногда думает там, далеко. Я нет-нет да захаживаю к нему. Подглядываю. Он думает, что вернется и будет читать и перечитывать книги. А когда-то наткнется на те книги, которые любил в шестнадцать лет, — Бредбери, Шекли, Саймак, Лем, — и уйму им подобных, вспомнит те мысли, те порывы, которые были в нем чисты и прекрасны.»
Кот видит и знает того же прекрасного мальчика, того же ангела, что и Антония. И именно так она и заставит думать о нём всех, кто будет её читать и кто знает её семью.
Что же касается этого его греха из Таськиного детства… Не его это грех, не его! Так легко представлялось: вот они, ещё дети (конечно, дети, в семнадцать-восемнадцать лет мальчишка разве взрослый?) спят в одной маленькой комнате, дочкина кровать находится почти на расстоянии вытянутой руки от кровати сына — именно так и было в их старой квартире… Юноша весь истекает гормонами, он всегда был страстным и эмоциональным мальчиком… А Таська вечно беспокойно спала. И вот она во сне сбрасывает с себя одеяло, и мальчик видит голые девчачьи ноги… и задранную ночную рубашечку… Что творится с юношей? Каково ему? Она, Антония, до такой степени в подростковой сексуальности разбирается, знает. Может ли он, бедняга, сдержать себя?
Коты в новой книге Антонии тоже многое понимали:
«— А сын был как раз хороший, но он был очень слабый, почти бессильный, и ему было тяжело носить большое мальчишеское тело. Он искал способы облегчить это. Мотался на велосипеде, как сумасшедший. Где он?
— Он алкоголик, — ответил я.
— А! — ответил Васька. — Вспомнил. Я его видел. Он шел, как ходит по земле птица с подбитыми крыльями, она ищет смерть.»
Вот именно: большое мальчишеское тело. Тяжёлое от гормонов и чувств. С которым он не знал, что делать и что делать со всеми обуревающими его страстями. А тут — голые ноги и причинное место девчонки, прямо под носом. Бедный Гошка…
Виновата она, Антония, что допустила это. На сто процентов виновата. Да и Таська хороша: молчала, затихла, змея, на долгие годы, в себе носила и растила злобу и ненависть, не забывая, но и не предавая огласке — для чего? Почему? Боялась? А, может, ей даже нравилось? Кто её знает, маленькую заразу, насколько приятны ей были прикосновения и интерес взрослого парня?
Конечно, образ юной сладострастницы никак не вязался с образом тихой и скромной в этих всех отношениях маленькой Таськи, но ведь факт — упрямая вещь: она молчала! Терпела и держала в себе. С чего это вдруг?
«Я оправдаю тебя, сыночка, всегда оправдаю, — мысленно повторяла заклинания Антония. — Тебя не коснётся никакая мерзость, ты и сам себе столько всего напортил, что никто не смеет добивать тебя, дорогой мой. Ни у кого нет такого права».
Антония не раз в этой жизни находила для сына любые оправдания даже в самых его, казалось бы, некрасивых поступках. К примеру, в шальные девяностые, когда бардак был нормой жизни, а ложь — правилом, он, чтобы получить очень выгодную работу в одном новом медицинском объединении, занимавшемся лечением за доллары и прочую вожделенную валюту, объявил себя доктором наук. И раздобыл где-то «диплом». И на работу его приняли, и в очень даже крутые верха он получил лёгкий доступ. И людей лечил, и огромные деньги за это получал. И визитки себе изготовил красивые, блестящие, где на двух языках было написано, что он — доктор медицинских наук. Как тогда этот номер прошёл? Боже, да в те годы какие только номера не проходили! Только Антония и Масик знали правду о том, каким образом его приняли на работу в такую крутую контору. Но к концу 90-х пришлось оттуда уходить по-быстрому, потому что вдруг запахло переаттестациями, проверками всей документации и прочей ревизией. Но несколько лет он продержался. Тогда он ещё работал и, очевидно, неплохо, раз, не будучи доктором наук, вполне успешно лечил людей. Ведь никто не умер, и жалоб не было. Значит, мог? Именно этой спасительной мыслью Антония сына и оправдывала: он лечил людей, лечил и вылечивал. Что может быть прекрасней и благородней? Какая разница, какие у него там «корочки»?
Коты в книге вспоминают:
«Муська говорила, что мальчик был хорош, но в нем всегда царствовало самомнение, что он все знает лучше всех. И Муське был виден этот его раздутый шар „я“, и он нес его, куда хотел. Люди с раздутым шаром в себе — самые немощные. Ложная легкость жизни мешает им видеть и понимать. Они уверены — их шар пронесет их мимо беды и зла. Ан нет! Тут-то шар и зависает. А человек до этого просто взял и выпил — и почувствовал взлет и еще большую легкость.
И он перестал чувствовать разницу между полетом и зависанием над бездной своей жизни. Так говорила Муська. Дурачок думал, что он движется, а он висел над запахом спиртного, и так в нем и остался. Остатком разума, он ведь не дурак, он чуял — что-то не так, но зависшему не дано видеть истину.
Проткнись шар сына — он бы мог и умереть, и остаться нормальным. Но сколько раз Ма думала, видя его в отключке: лучше бы я похоронила и отплакала его. Но сын жил, не зная этой молитвы матери».
Да, так было… Были молитвы, в которых страшно признаваться. Когда однажды Антония в очередной раз вымывала полностью заблёванную Гошей ванную комнату, а он тем временем храпел в своей спальне — грязный, сто раз в лужах валявшийся, вонючий и отвратительный — она вдруг подумала, как бы молясь: господи, лучше бы он умер! И собственная мысль её потрясла. Антония настолько была поражена ужасом от самой себя, что присела на краешек ещё не отмытой до конца ванны и, закусив губу, тяжело задумалась. Как она могла такое ляпнуть, хотя бы в мыслях, почему подобная идея посмела залететь ей в мозг? Через минуту-другую всё стало ясно… Это страх продиктовал такую дикую эмоцию, страх того, что кто-то увидел бы вот это всё — пьяного в дупель Гошу, его блевотину на полу и на стенах и покорно всё это убирающую Антонию. Настоящий позор, фиаско жизни, провал в тартарары. Смешно и противно было бы со стороны наблюдать подобную картинку, презрение вызвал бы не только грязный храпящий мужик, но и дура-баба, которая сначала воспитала и вырастила урода, а теперь кротко подтирает за ним. Бесконечный позор! И этого не должен ни знать, ни видеть никто! А ведь это случилось уже не в первый раз. И не только дома… И вытрезвитель в их жизни тоже был. Позора и так уже выше крыши — может, хватит? И именно на этом безмолвном крике «хватит» и залетело в башку страшное: лучше пусть умрёт. «Я люблю тебя, Гошенька, очень люблю, — мысленно говорила с сыном потрясённая Антония, — но я не готова положить своё достоинство тебе под ноги. Ты злоупотребляешь моей любовью, ты подвергаешь опасности все мои победы и завоевания. Это невыносимо».
Но Гошка никогда не узнал о страшных мыслях матери. А вот Таська узнала. Однажды Антония призналась дочери. Сдуру, а если уж быть откровенной, то спьяну. В алкогольном угаре (кажется, Антония, тогда приняла пару рюмочек, и проклятый язык развязался) она вдруг разоткровенничалась с дочкой о сегодняшней поганой жизни, когда непонятно, как честному человеку крутиться, чтобы выжить. И вот в эту паршивую минуту она и разболтала Тасе страшную тайну. Сначала ляпнула, как когда-то и не один раз мечтала лучше увидеть сына в гробу, чем вусмерть пьяного, храпящего, блюющего — так было горько это зрелище, так горько! На этих признаниях Тася опустила взгляд и ничего не ответила. А что уж она там подумала, бог весть… Но тогда ещё Гошка очень даже работал: приходил в себя после пьянок и вполне успешно врачевал людей! И в том же трёпе с Таськой, разболтавшись, Антония брякнула и про Гошкино «докторство». Надо было видеть округлившиеся дочкины глаза и дикое недоумение, которое в них читалось.
— Разве так можно? — спросила она тихонько, потрясённая. — Ма, можно привирать по многим поводам, я понимаю, всякое бывает, но разве можно обманывать больных людей? Разве врач имеет на это право?
«Ах, ты боже мой, какое чистоплюйство!» — тогда Антония подумала именно так. Но вслух сказала другое:
— Доча, он же хороший доктор. Он помогает людям…
— Я не знаю, какой он в рач, — резко оборвала её Тася. — Я у него не лечилась. Но он не доктор, не доктор наук. Ведь если бы ты узнала подобное о ком-то другом, ты возмущалась бы. А если бы попала к такому в пациенты, что бы сказала в этом случае?
— Если бы врач меня вылечил, я была бы ему благодарна — и всё, — твёрдо отрезала Антония, уже готовая откусить себе язык за ненужную откровенность.
— Ах, вот как… — протянула Таська. — Да и в самом деле, какая глупость, придумали же: какие-то степени, звания — только голову людям морочат. Лечит — и всё тут, какие ещё могут быть критерии, зачем? — она даже рассмеялась. — Ну, вы даёте, ребята! С вашей двойной-тройной моралью не соскучишься. Всё можете обернуть себе на пользу и в оправдание, всё, что угодно.
Антония сразу поняла, кто эти «ребята». Это была одна из главных и любимых Таськиных сентенций — про российскую интеллигенцию и «шестидесятников»: якобы они сплошь лицемеры и живут двойными стандартами. И здесь она это не преминула ввернуть. Зараза!
— В общем, я с тобой не согласна, но, надеюсь, ты понимаешь, что эта информация не предназначена для чужих ушей, — поджала губы Антония.
— Да что ты, мам, — Таська продолжала улыбаться. — Я даже мужу не скажу. А то со стыда сгорю за такого брата.
— Ты за себя не сгори, — пробурчала тогда Антония, Таська на это перестала улыбаться и дёрнула плечами. А дёрганье матерью прочиталось легко: я живу честно, без обмана, врать не умею и не люблю — мне не за что гореть. И не придерёшься, не подкопаешься: честная. Дура!