Едва только наступило утро, душное и предвещавшее грозу, как уже вся окрестность города Мюнстера, вдоль границ лагеря епископа, была занята усердно работающими людьми, которые сооружали укрепления и соединяли их между собой с помощью глубоких рвов, свай и плетней. Все жители общин, находившихся вокруг города, должны были принять участие в этой барщине. Три тысячи человек должны были постоянно быть на месте, чтобы окончить обложение осажденного города. Они работали на таком расстоянии от стен, что находились вне выстрелов анабаптистов. Равнина между ними и городскими воротами, отчасти голая и песчаная, отчасти же покрытая зеленеющей травой и прозванная в насмешку Царством, оставалась незанятой противниками. Кони защитников нового Сиона паслись в тени бастионов; задорные парни преспокойно пасли тут же свои стада, словно издеваясь над осаждающими. Пушки, как со стороны лагеря, так и со стороны городских стен, бездействовали уже довольно долго: война, казалось, приостановилась.

Солнце стояло уже высоко на небе, когда Герман фон Менгерсгейм, с епископскими советниками, прибыл верхом к границе Царства. Один из сопровождавших его трубачей держал высоко белое знамя, видимое на большом расстоянии. Гонец из города, в красном сюртуке с синими рукавами, на одном из которых была вышита держава с двумя пронзающими ее крест-накрест мечами, ожидал послов на границе и держал навстречу им развернутый пропускной лист.

— Ваше желание, господа, исполнено, — сказал он с выражением благочестия на лице. — Сион для вас открыт, и вам дано три часа для того, чтобы вы могли передать ваши поручения, получить ответ и отправиться обратно в лагерь. Извольте следовать за мной к Золотым Воротам.

Каноник фон Бюрен, находившийся в числе послов и неохотно сдерживавший свой язык, выкрикнул запальчиво, обращаясь к гонцу, которого он раньше знал сторожем на хорах в старом соборе:

— Желал бы я знать, кого это ты собой представляешь в этом странном наряде, Каспар Воншенек, и что означают эти вздорные слова? Да не простит мне Бог грехов в мой последний час, если я понимаю, что ты разумеешь под словами Золотые Ворота.

Воншенек с сокрушением покачал головой и грубо ответил:

— Во времена язычества эти ворота назывались Юдефельдскими, но это скверное название не годится для ворот Сиона, заметьте это себе, — вы, люди из Эдома.

— Негодяи! — пробормотал фон Бюрен, покраснев от гнева, но тотчас сдержал себя, так как старый рыцарь знаком напомнил ему необходимость молчать.

Перед всадниками уже были окрещенные заново Золотые Ворота; они были отворены и защищены только простым шлагбаумом, медленно поднявшимся при приближении послов. Смешанные крики, раздавшиеся из-за ворот, поразили советников епископа. Они остановили коней. В эту минуту из ворот выбежала женщина с распущенными волосами. Толпа вооруженных людей быстро гналась за ней с криком: «Держите, держите отступницу!»

Женщина бросилась к ногам лошадей и, охватив их руками, воскликнула:

— О, вы, посланники Божий! Пусть лучше ваши лошади растопчут меня, если вы выдадите меня этим палачам! Сжальтесь над несчастной, жаждущей лучше смерти вместо жизни полной мук и позора!

— Мы не в состоянии помочь тебе, несчастная! — ответил ей тронутый Менгерсгейм. — Мы сами не уверены в нашей безопасности, вступая в Мюнстер. Успокойся, уйди от ставших на дыбы лошадей, не заставляй нас переступить через труп твой при въезде в этот ослепленный город.

Но преследователи уже были тут. Они схватили женщину с ругательствами, относившимися как к беглянке, так и к прибывшим. Один из них, весь красный от гнева и быстрого бега, кричал, с пеной у рта:

— Наконец-то ты в наших руках, непокорная ведьма! Берите ее, братцы, и тащите к престолу царя! Пускай он ее приговорит к смерти.

Потерявшую сознание беднягу потащили прочь. Медленно и в раздумьи следовали за дикой толпой посланники. Когда они проехали ворота, их встретили начальники войска перекрещенцев верхами.

Обе стороны приветствовали друг друга коротко. Большинство этих господ с обеих сторон знали друг друга, но, казалось, не были расположены возобновить знакомство. Только фон Бюрен не мог удержаться, чтобы не сказать первому прапорщику:

— Эй, Инфанс фон Альденцель! Ты был когда-то рыбачьим старостой у моего двоюродного брата-декана. Кто дал тебе этот воинственный наряд, в котором ты торчишь, точно карп в серебряной чешуе?

— Да будут прокляты все язычники! — отвечал Альденцель с дикой злобой. — Сам-то ты кто такой, сонная тетеря с павлиньим пером, что смеешь так ко мне обращаться? Я тебя не знаю. А пожалуй, ты — ворон, выпавший из герба твоего тирана.

Каноник посмотрел на говорившего, как хищная птица, но не ответил; за его спиной кто-то прошептал:

— Господин фон Менгерсгейм, напомните вашим друзьям, чтобы они в городе не произносили ни одного невежественного слова. Вам будет гораздо труднее выйти из Мюнстера, чем войти в него, если они не сумеют отвечать молчанием на оскорбления.

Тот, кто обратился к старому рыцарю с этими словами, был Ринальд Фолькмар. Менгерсгейм его не знал, но ответил ему благодарным наклонением головы и постарался запомнить черты благородного лица молодого человека.

— Этому юноше, кажется, тоже не по душе совершающееся здесь, — вздрогнув, подумал старик в то время, как фон Бюрен бормотал сквозь зубы школьную поговорку: Westphalus est sine pi, sine pu, sine con, sine veri.

— Укажите нам место, где мы могли бы обратиться к народу: мы должны передать наши поручения всем гражданам или цеховым старшинам, — сказал Менгерсгейм, обращаясь к военачальнику, Герлаху фон Вулену.

— Следуй за мной в мой дом, — сухо ответил тот. — Мне приказано принять тебя и твоих спутников у себя, пока наступит пора тебе исполнить поручение. Ты увидишь только представителей народа, так как цехов и старшин гильдий больше нет в новом Израиле.

Герлах вел посольство по самым отдаленным и безлюдным улицам к центру города, к Рынку. Гостей поспешно ввели в дом; их лошади были сданы на руки конюхам и отведены на соборную площадь. После того, как Герлах попотчевал своих гостей вином и всевозможными печеньями, он разрешил им поместиться у окон, откуда они могли видеть все, происходящее на рыночной площади.

— Там собралась, может быть, тысяча человек всякого возраста и пола. Они стояли спиной к квартире Вулена и, молча, не шевелясь, смотрели в другую сторону, где у арки был воздвигнут престол, к которому вели несколько ступеней. Над золотым креслом был протянут пурпурный намет; ступени были покрыты шелковыми тканями. На кресле сидел царь, окруженный придворными и сверкающими копьями. Возле престола была устроена простая кафедра, с высоты которой в ту самую минуту человек в черной мантии проповедовал что-то, горячо и сильно размахивая руками.

То был Бернгард Роттман, царский проповедник, назначенный на эту должность Лейденским пророком. У открытых окон одного большого дома сидели, прислонившись к подушкам и коврам, несколько блестящих женщин и слушали, так же как царь и народ, горячую проповедь.

— Это царицы! — объяснил фон Вулен, не моргнув глазом, старому Менгерсгейму, в ответ на вопрос его.

Каждый раз, когда во время разговора произносилось имя царя, анабаптистские начальники наклоняли голову, и все их обхождение при этом было проникнуто такой глубокой уверенностью в своей правоте, как будто этот новый порядок был освящен веками. Несколько отличался от других поведением своим один только Ринальд. Он держался в стороне: заметно было, что только необходимость связывала его с товарищами по оружию и что он был бы рад, если бы его освободили от обязанности принимать здесь гостей. Вулен, бросавший иногда на него злобные взгляды, в свою очередь, с явным неудовольствием выносил его присутствие. Мятежному рыцарю не нравилось его обращение с гостями: Ринальд говорил с ними хотя и сурово, и отрывисто, но все-таки более умеренным и вежливым тоном, чем хотелось военачальникам. Оттого-то Вулен вдруг подошел к прапорщику и приказал ему пойти доложить немедленно гофмаршалу и церемониймейстеру Тильбеку о прибытии послов. Не говоря ни слова и не меняя выражения лица, Ринальд вышел, вздохнув свободнее, когда почувствовал себя избавленным от необходимости встречаться взорами со своим соперником.

Маршал, или обер-гофмейстер, находился поблизости, благодаря своей должности, приковывавшей его к царю, но Ринальд медленно пробирался сквозь постоянно возраставшую толпу. Проповедь кончилась, и начался торжественный королевский суд, установленный три раза в неделю. Глашатай вызвал стороны:

— Августин Торрентин! Елизавета Вандтшерер, его жена! Вандтшерер, отец!

Эти имена привлекли внимание Ринальда и побудили его, забывая поручение, протиснуться до телохранителей, замкнувших круг перед престолом.

Появился безобразный старик, с развратным видом и злым лицом. Рядом с ним Торрентин, еще красный от гнева и возбуждения. Напротив мужчин находилась Елизавета, которую дергали вооруженные секирами воины Ниланда; она дрожала в изнеможении от неудавшегося бегства.

— Вот уже второй раз она со злым намерением убегает от меня! — жаловался Торрентин. — Учини над ней расправу, царь, в новом храме!

— Она неисправима и часто злобствовала против своего первого мужа, как волчица, — поддерживал жалобу противный старик.

— Что ты можешь ответить на жалобы и требования твоего отца и мужа? — спросил царь обвиняемую.

Она ответила с силой, противоречившей видимой слабости ее тела:

— Стать более несчастной, чем я теперь, уже нельзя! Довольно быть дочерью такого отца, вдовой изверга, женой тирана, за которого я вышла не по любви, а из-за гнева и упрямства.

— Что ты этим хочешь сказать? — спросил царь.

— Торрентин помог мне освободиться от Гардервика. Я ему была обязана благодарностью. Но я вышла замуж потому только, что была озлоблена на свою судьбу, осудившую меня любить человека, осчастливившего своей любовью другую женщину. Я считаю грехом лишать себя жизни: я хотела испить до дна чашу, наказать себя, хотела сама растерзать свою жизнь, едва только освобожденную. И я нашла превосходного мучителя в лице Торрентина. Однако я не могла без конца бороться с моим отвращением и решилась убежать от него. Вели лишить меня жизни, царь Ян: я буду тебе благодарна.

Царь смотрел на нее испытующим взглядом, обдумывая что-то. Ниланд, меченосец, приблизился к прекрасной Елизавете, как караулящая добычу кровожадная кошка. Вдруг Ян простер свой скипетр.

— Вместо казни, я помилую ее, — сказал он. — Твой брак, молодая женщина, я расторгаю, но выбери себе немедленно другого мужа, которому отныне будешь принадлежать и которого ты, оставив упрямство, будешь слушаться.

Елизавета ответила, не задумываясь:

— Тот, кого я любила, для меня потерян, а кроме него нет человека в этом городе, которому я бы желала повиноваться. Благодарю тебя за твою милость, царь Ян!

— Однако ты много о себе воображаешь, тщеславная женщина! — воскликнул Ян. — Ты много позволяешь себе в надежде на свою красоту. Кто же, по-твоему, был бы достоин владеть тобой?

— Так как сердце мое не вправе говорить, и любовь для меня умерла, то я хочу быть прислужницей того, кто выше всех по власти и сану.

Тут царь встал и сказал Крехтингу, своему советнику и казначею:

— Уведи ее в покои наших цариц, и да будет так, как уста ее гласят. Елизавета Вандтшерер! Первый на земле по силе, могуществу и почету берет тебя в число своих жен.

С этими словами он надел ей кольцо на палец, благословил ее и, видя ее изумление, спросил:

— Довольна ли ты теперь своей судьбой?

— Я не могу стать более несчастной, чем была, — ответила она. — Господь поможет мне.

Ян сделал вид, что не слышал последних слов. Крехтинг увел Елизавету. Старый Зандтшерер и Торрентин ушли, в свою очередь, недовольные и качая головами. Но Дивара, недовольная больше всех, шумно поднялась с места и быстро направилась со своей свитой в дом цариц, чтобы встретить вновь принятую с приветствием на лице и со скрытой ненавистью в сердце.

Взволнованный, потрясенный тем, что произошло на его глазах и странной судьбой Елизаветы, Ринальд передал обер-гофмейстеру свое поручение и поспешно ушел отыскивать художника с Колъца.

Тильбек между тем, выслушав приказания своего повелителя, отправился принимать послов и представить их царю. На нем был наряд придворного щеголя — долгополый камчатный камзол с золотым шитьем, желтые шаровары с многочисленными складками и раздутые до смешного башмаки с широкими носками, напоминавшими подковы. Этот странный наряд вызвал невольную улыбку на сумрачных лицах послов, хотя им было вовсе не до смеха. Тильбек нисколько этим не смутился и постарался еще усилить впечатление, приняв важный вид, надвинув набекрень плоскую бархатную шапочку и подняв высоко жезл из слоновой кости, служивший знаком его достоинства. Епископские советники не знали сами, как им держать себя с этим человеком, с которым когда-то они находились в близких отношениях как добрые друзья. Тильбек не дал им много времени раздумывать.

— В прежнее время, — заговорил он, — мы стояли близко друг к другу, — вы, мужи из страны Исава. Но волею Небесного Отца времена меняются: и мы теперь не те, и мне остается только молиться за вас. Наш царь милостиво приказывает вам явиться к нему, он примет вас в своем дворце. Мне приказано отвести вас туда.

— Мы очень признательны царю! — воскликнул каноник фон Бюрен. — Но мы имеем поручение говорить не с царем, а с народом. С этой целью мы просили дать нам охранную грамоту, и с этой целью нам разрешен пропуск в Мюнстер.

Тильбек засмеялся иронически и сказал, подкрепляя свои слова выразительным движением руки:

— Но царь и есть народ. В Израильском царстве нет человека, который бы думал не так, как царь. Вы увидите его, окруженного сановниками, высшими представителями народа и правителями всех его земель. Следуйте же за мной без промедления: минуты быстро уходят, и три часа, которые вам разрешено пребывать здесь, — очень короткий срок.

— Вы ставите нам преграду, — сказал Менгерсгейм. — Наше посольство имело другую цель, но мы должны попытаться сделать то, что можно.

С этими словами он пошел за Тильбеком, товарищам его оставалось только последовать его примеру.

Послы мало обращали внимания на насмешливые замечания, которыми сопровождала их толпа, когда они проходили по улице, почти не замечали ни дерзких взглядов врагов, ни опечаленных лиц старавшихся укрыться прежних друзей или единомышленников. Но печаль овладела им, когда они достигли соборной площади и увидели разрушение церковных зданий — сорванные крыши, разбитые окна, разбросанную утварь. Стоило им повернуть головы от этой печальной картины, как взорам их представились некогда мирные жилища каноников, их собственность, поделенная теперь бунтовщиками. Не миновало их также и зрелище расхищенного епископского дворца, во дворе которого паслись теперь быки и бараны, предназначенные для стола царя и его слуг.

Даже старые деревья, служившие украшением соборной площади, изменили совершенно свой вид. Ветви их частью висели, перебитые ядрами перекрещенцев, частью обрызганные кровью казненных жертв. Среди этих следов разрушения находилась в движении толпа неузнаваемых людей. Дворцовые служители всякого рода и драбанты шныряли там и сям, обнаруживая близость жилища царя. Многие из них красовались в причудливых, но роскошных нарядах, щеголяя золотыми галунами и кисточками, или хвастливо бряцали сверкающим на солнце оружием. Эта челядь скоплялась все больше, по мере, того, как посольство приближалось к прекрасному зданию, составлявшему некогда собственность Мельхиора фон Бюрена. Здесь, у входа, стояли на страже люди в красных и синих мундирах, в панцырях и шишаках. Слуги и комнатные мальчики, в зеленых и серых куртках, сновали взад и вперед: то была дворцовая челядь.

Послы поднялись по широкой лестнице и прошли через коридор, наполненный праздными людьми, принадлежавшими к домашнему штату царя. Длинный Тилан, в бархатной одежде, скроенной из епископского облачения, стоял на страже у двери аудиенц-зала. В правой руке он держал огромную секиру, на золотой перевязи через плечо висело кремневое ружье — страшное оружие в его руках. Все члены посольства должны были передать свое вооружение в руки одноглазого великана, прежде чем были допущены ко входу в залу.

Огромная зала, с четырьмя широкими окнами, пропускавшими много света, отличалась странным убранством. Все картины, собранные здесь прежним владельцем, не щадившим на это издержек, были выброшены. Взамен их на голых стенах прибиты были в разных местах гербы нового царства, изображавшие землю в виде круглого голубого шара с красным крестом между двумя скрещенными мечами, из которых один был золотой, другой серебряный. Эти грубые изображения чередовались с не менее грубо намалеванными изречениями, например: «Ян Лейденский — царь справедливости в новом храме!», «Начало премудрости — страх Божий», «Сила моя в Божьем могуществе». Над самым же входом было начертано золотыми буквами: «Слово стало плотью и в нас воплотилось». С потолка свешивались многочисленные паникадила различных видов и форм, ставшие добычей анабаптистов при расхищении церквей и замков, среди них, на цветных лентах, висели страусовые яйца, а на тяжелой медной цепи — слоновый клык. В самой зале не было мебели и никакой почти утвари. Только в одном конце ее находился небольшой орган со многими трубами, а в середине — нечто вроде аналоя, покрытого ковром, и на нем Библия в бархатном переплете. У стены, на высокой подставке, находились песочные часы. Единственное сиденье в зале представлял собой трон. Он помещался напротив органа, на другом конце залы, и украшен был золотой парчой и перьями. Вошедшие были немало удивлены, обратив глаза к этому трону и найдя его уже кем-то занятым. На почетном седалище расположился и спокойно дремал какой-то человек в одежде с черными, желтыми и зелеными полосами, тесно облегавшей его тело. Послы с трудом могли удержаться от смеха: колпак с длинными ушами и колокольчиками, тихо позванивавшими при каждом наклонении головы спящего, достаточно ясно давал понять, кто именно находился в эту минуту на престоле.

— Царский шут! — воскликнул с гневом Тильбек, бросаясь будить его и не очень нежно толкнув своим жезлом дерзкого подданного царя. — Встанешь ли ты, сонное брюхо? Твое ли это место в этом мире, негодяй?

Шут вскочил, наконец, на ноги, почесал за ухом, потом съежился и заговорил плаксиво:

— Тильбек, Тильбек, брат мой в Израиле, оставь свои наставления! С какой стати ты вздумал колотить меня по спине? Разве я виноват, что волею Господа сегодня так жарко, а здесь, в зале, прохладно и хорошо отдыхать? Зачем кормят бывшего шута так плохо, что его тянет ко сну? Не говорит ли вестфальская пословица: «Скудная пища, плохое пиво, далекий путь»…

Тильбек сердито перебил его:

— Молчи, бродяга, язычник! Не видишь ты этих гостей? Перестань позорить Сион с его прекрасными вратами и медовыми реками!

— Ворот у нас много, друг мой маршал ну, а насчет меда…

Шут состроил насмешливую гримасу и, не окончив своего возражения, обошел гостей, бесцеремонно оглядывая их.

— Знаю я вас всех, еретики! — сказал он с иронией. — Берегите ваши головы, светские и духовные без различия. Зачем пожаловали сюда? Старые люди, а где у вас ум? Я подарю вам, пожалуй, мой колпак.

Так как послы продолжали хранить молчание, шут схватил за рукав каноника фон Бюрена и сказал:

— А ведь этот сюртук моей работы, поп. Ты был одним из лучших моих заказчиков и дольше всех держался бедного мастера Гелькюпера.

Каноник с негодованием повернулся к нему спиной.

Между тем Тильбек, переговорив с караулившим у двери Тиланом и отдав ему соответствующие приказания, сказал, обращаясь к посольству:

— Иду приготовить все для выхода царя. Вы останетесь пока здесь и не должны оставлять залы. А ты, шут, постарайся занять гостей, чтобы они, соскучившись, не стали зевать и не осквернили бы тем жилища царя. Оставляю вас, господа, на очень непродолжительное время, но Господь да поможет вам пока оставить ваши заблуждения.

Менгерсгейм тревожно посмотрел на песочные часы. Каноник и другие советники обменялись шепотом словами:

— Они продержат нас здесь, пока истечет срок охранной грамоты, и тогда горе нам!

— Мой кум, царь, мудр и справедлив, — проговорил Гелькюпер с двусмысленной улыбкой. — Мы лицемерим, только когда это нам нужно.

— Весьма утешительно, — проговорили послы, между тем как Менгерсгейм обратился к Гелькюперу:

— Ты был известен в Мюнстере всегда как плут, и в твоих словах никто не мог отделить правду от лжи — даже, кажется, ты сам…

— Совершенно верно, сударь! — отвечал портной с убеждением. — Я обманывал себя самого еще больше, чем других. Можно видеть это теперь по моему наряду.

И, однако, мой кум — король, а я его шут; он первый здесь, а я последний. Да, сударь, я сам себе наставил длинный нос.

— Быть может, найдутся в Мюнстере еще люди, которые смотрят на вещи так же, как ты? — тихо спросил Менгерсгейм.

— Не знаю.

— Если ты меня не хочешь понять, ты тем самым отталкиваешь от себя счастье снова:

Шут отвечал также тихо:

— Если ты не хочешь понять, что означает мое «не знаю», то ты еще больший глупец, чем был, когда вступил в этот город и попался, как мышь в когти кота… Ты, по-видимому, не знаешь, что в стенах этого дома больше ушей, чем в павлиньем хвосте глаз.

Гелькюпер сильно потряс своими бубенчиками и в то же время склонил ухо, внимательно прислушиваясь к словам старого рыцаря, который продолжал убедительно:

— Тот день, когда епископ вступит снова в этот город, будет началом твоего благополучия, если…

— Говорите скорей! Что я должен сделать, чтобы достигнуть этого благополучия?

— Ведь ты находишься всегда вблизи этого портного, который именует себя царем? Обещай мне только дать знать, если обманщик обнаружит намерение бежать тайно из города, и постарайся в таком случае его задержать.

— Постараюсь. Он, надеюсь, мой добрый хозяин, не уйдет от меня. К тому же…

Шут не успел договорить: в залу вошли два прапорщика во главе отряда стрелков, вооруженных ружьями и самострелами. Они разместили солдат двойными рядами вдоль всей залы до самого престола. В то же время с улицы донеслись звуки приближавшейся музыки, такой же странной, как все, что встретили послы в городе.

— Не хотите ли взглянуть на великолепие, окружающее нашего царя? — спросил Гелькюпер, открывая одно из огромных окон.

Военачальники Сиона шли впереди, покрытые панцирями, но вместо мечей, праздно висевших сбоку, они держали в руках флейты и другие духовые инструменты и извлекали звуки, напоминавшие отчасти духовный псалом, отчасти же пастушескую песнь. Двое из них, замыкавшие отряд, держали в руках струнные инструменты, вроде Давыдовой арфы. За этими воинами-музыкантами следовали четыре советника царя, в одеждах из пурпурной ткани и украшенные тяжелыми цепями в знак почести.

— Слышите, как ржет конь? — воскликнул шут. — В целом Сионе нет другой клячи, более достойной нести на спине царя справедливости.

Царь нового Иерусалима шествовал гордо на смирном коне, которого вели двое конюхов на длинных, красных поводьях. Конь был весь покрыт коврами и украшениями. Ян сидел на нем с гордой осанкой, опираясь левой рукой на сверкающий меч, а в правой держал драгоценный скипетр, обвитый золотыми цепочками. На нем был ярко-красный камзол, на голубой подкладке, с бархатными отворотами. Верхнее одеяние, скроенное из епископского парадного облачения, падало широкими складами. Царские пальцы издали казались одетыми в золотые перчатки, вблизи же можно было видеть множество колец, производивших этот обман. На груди Яна висела золотая цепь, и на ней — искусное изображение герба Нового Сиона, составленное из драгоценных камней. Голова его увенчана была короной из золота с жемчугами, с такими же зубчиками и дугами. Бархатные башмаки царя перекрещенцев были украшены еще драгоценными шпорами.

У самых стремян его, сверкавших драгоценными камнями, шли мерным шагом двое юношей необыкновенной красоты, в шелковой одежде. Один из них нес обнаженный, поднятый вверх меч, другой, грустный и задумчивый, — раскрытую Библию.

— Этот юноша с золотистыми волосами, что идет, опустив глаза в землю… Святой Михаил!.. Разве это не…

Слова замерли на устах каноника. Менгерсгейм, также взволнованный, спросил за него, угадывая его мысль:

— Этот юноша — Христоф Вальдек, не правда ли? Гелькюпер подтвердил догадку и прибавил:

— Можете убедиться теперь, как велико милосердие нашего царя. Юноша этот был на краю могилы, его должны были казнить. Но кум взял его к себе в качестве оруженосца и церковного служки.

Возле царя ехали также верхами Книппердоллинг, комендант города и ближайший апостол пророка, и Крехтинг, казначей. Оба они были на вороных конях, покрытых серебряной сбруей. По обеим сторонам царя и его ближайших спутников шли четырнадцать блестяще наряженных телохранителей, с огромными копьями. Личный секретарь короля и Роттман, оратор его, открывали прикрытие. За ними следовал меченосец Ниланд, в зеленом, шитом золотом одеянии, окруженный своими людьми в красном, вооруженными топорами. Целая толпа дворцовых слуг, скороходов и прочих замыкала шествие.

На горе Сионе — так называлась теперь соборная площадь — процессия еще разрослась. Двенадцать человек, имевших наполовину воинский вид, встретили царя глубокими поклонами. Двенадцать других лиц жалкого вида, в разодранных одеждах, босых, с непокрытыми головами, с развевающимися длинными волосами и бородами, стояли перед царем и принялись производить какие-то знаки и странные движения.

— Вы видите перед собой старейшин израильского народа, — пояснял Гелькюпер. — Это будущие правители всех стран земли. Во главе их двое — Дузентшуер и Петер Блуст. На их обязанности лежит благословлять царя, когда он выходит творить всенародный суд и когда возвращается к себе во дворец, и при этом пророчествовать то, что им внушит Дух… У вас чересчур разборчивый вкус, господа языческие посланники. Если вам неприятно лицезреть эти почтенные лица, то сейчас увидите кое-что получше. Потрудитесь взглянуть на те ворота, что отворяются на площадь. В этом доме некогда жил управитель епископского дворца. Да поможет ему Господь на том свете с легкостью переносить адское пламя! Он был, для еретика, довольно-таки честный человек, а мне приходился, увы, тестем… Ах, если бы он видел, что творится теперь в его доме! Там живут царицы.

В эту минуту шестнадцать прекрасных женских фигур, в роскошных нарядах, оставили свои внутренние покои для встречи царя. Дивара, шедшая впереди, и последняя, Елизавета Вандтшерер, вдова Гардервика, затмевали всех спутниц красотой и осанкой. Сопровождаемые телохранителями в зеленых и коричневых одеждах, а также своими прислужницами (первая царица имела свой собственный штат), они окружили сошедшего с коня царя и повели его во дворец, точно в балетной картине. В то же время на ступенях лестницы зазвучали трубы и арфы. Затем скороходы поспешили раскрыть все двери — и царь вступил в залу со всей своей свитой. Словно опасаясь чьего-либо нападения здесь, в среде охраняющих его людей, он с необыкновенной поспешностью проследовал к престолу.

На несколько мгновений произошло замешательство в толпе, наполнившей залу. Потом, по приказанию Тильбека и фон Вулена, толпа раздвинулась, стрелки очистили проход и сопровождавшие пророка солдаты удалились. На престоле между тем все было устроено, как на сцене. Ян находился теперь на своем месте, имея величественный вид. По правую руку от него стояли высшие лица и военачальники, по левую — царицы. Позади него сверкали копья стражи и выделялись бледные лица пророков. На ступенях трона сидели юноши с мечами и Библией. Второй из них имел грустный, подавленный вид, и лицо его покрылось краской стыда, когда он увидел перед собой отцовских послов.

— Чего хотят эти люди, которым мы разрешили пропуск, хотя они не заслуживают милостивого расположения? — спросил царь, и глаза его выразили тревогу и ожидание, а лицо оставалось бледным и вытянутым.

Тильбек подвел старого рыцаря к престолу. Все прочие послы оставались в ожидании на своих местах, окруженные придворными чинами и слугами, следившими за каждым их движением. Менгерсгейм выпрямился и спокойно проговорил:

— Наш повелитель, епископ, послал нас к гражданам города Мюнстера; мы не ждали, что нам придется вести переговоры с тем, кто здесь теперь перед нами. Мы протестуем против такого нарушения нашего права, которое оговорено в пропускном листе.

Царь ответил, с минуту помолчав:

— Кто держит в руках власть, тот создает сам право. Кто не в состоянии защитить своих прав, тот имеет их только в воображении. В нашем царском сане и в лице наших советников и сановников вы имеете перед собой сенат Сиона. Передайте нам ваше поручение или отряхните прах от ног ваших. Мы не можем допустить вас произносить еретические речи на площади и возбуждать народ.

Менгерсгейм бросил вопросительный взгляд на своих спутников.

— Perge! — воскликнул нетерпеливый каноник. Царь, желая показать свою ученость, произнес, смеясь:

— Perge, mi pater, et in fide persiste salvus! Льстецы Нового Иерусалима склонили головы и стали шептаться, стараясь выразить удивление перед познаниями своего царя. Старый рыцарь, с трудом сдерживавший свое негодование, продолжал:

— Наш государь-епископ, как ни жестоко оскорблен в своем княжеском достоинстве, однако все еще не перешел границ милосердия. Он добр, как настоящий духовный пастырь. Не требуя жизни заблудшего, он с растерзанным сердцем отца простирает снова и в последний раз руку для примирения. В ваших старинных преданиях говорится, что основатели цветущего некогда Мюнстера назвали его сначала Миланом, в воспоминание о богатых равнинах Ломбардии, откуда они пришли. Точно также будущие поколения будут передавать из уст в уста о грозном разрушении Мюнстера, — города, который и начал, и кончил, как Милан: ведь император Фридрих велел сравнять Милан с землей, засыпать ее солью и взборонить. Не допустите этим ужасам совершиться, откажитесь от ваших заблуждений! Епископ дарует вам жизнь, прощает все и готов все забыть, если вы сами распустите весь собранный здесь военный сброд и без оружия оставите город, передав его в руки законного властителя. Все вы получите свободный пропуск; а кто искренне раскается и захочет остаться, тот будет принят как блудный сын. Не забудьте, что предложение наше имеет еще большую цену в настоящую минуту, когда вами только что была подослана женщина, покушавшаяся на жизнь епископа. Вам дается день для восстановления порядка в этих стенах, — ни часа более. Если же вы откажетесь принять предложение и пощаду епископа, то знайте, что он огнем и мечом проложит себе путь в Мюнстер: и тогда ни один из тех, кто окажет сопротивление, не останется в живых, а зачинщики смут будут преданы мучительнейшей казни.

Ни разу речь Менгерсгейма не была прервана никем. У многих из находившихся здесь сильно билось сердце при этих словах. Многие удивлялись смелости посла. Напротив, вожди Нового Сиона, в раздражении от этих слов, не отрывали глаз от сомкнутых уст царя, лицо которого несколько раз менялось во время этой речи, то краснея, то бледнея. Ян не заставил послов долго ждать и с гневом ответил:

— Potentia Die robur meum в могуществе Господа моя сила! Этот один ответ мог бы убедить вас. В Священном Писании есть много указаний, оправдывающих настоящее состояние избранного Господом города Мюнстера, но недостойно было бы возражать словами пророков и Евангелия еретикам, глухим к проповеди Слова Божия. Знайте только, вы, предрекающие нам строгое наказание, что сами находитесь на краю гибели! Господь возвестил день, когда ангел его сокрушит вас. Вот почему я и мой народ не нуждаемся в милосердии врага, и он лишь совершает преступление перед Господом, предлагая нам пощаду, тогда как сам должен молить о милосердии. Епископ нарушил союз и перешел все границы в своих несправедливых поступках. Пусть он рассказывает детям сказки о том, будто мы замышляли покушение на его жизнь: скорее могли бы мы вывести на свет подобного рода тайные его злодеяния. Нам незачем искать его смерти: живой он уже находится во власти Сатаны, а его сын у нас в руках и служит в новой церкви. И пусть пребывание ваше здесь научит его помнить, кто такой царь, избранный Богом, пророками и Новым Сионом! Я не атаман какой-нибудь шайки: я — царь, помазанник Христа, а епископ — не более, как бессильный похититель власти. Для того, чтобы занять место на троне, никакого княжеского рода не надо: Давид был простой пастух, Ромул — воин неизвестного происхождения. Мудрые законодатели и храбрые воины — вот истинные родоначальники королевских династий! А может ли быть назначение священнее моего? Ведь сам Небесный Отец призвал меня и повелел овладеть всей землей, воздвигнуть престол и хранить его, пока не сойдет Спаситель сам и не примет от меня власть. И потому мой скипетр подобен мирному пастушескому посоху, и все здесь совершается только по воле Господа. Мои воины, одетые в броню, играют на свирели и арфе; слабому юноше у ног моих я доверил меч, слабые женщины с прялкой одни охраняют стены Сиона, несмотря на то, что войска епископа, как саранча, окружают город в огромном числе. Я не нуждаюсь в грубой обороне, так как за меня Святое Писание. Но если я беру меч, то он в моих руках служит орудием, которым я возделываю землю в вертограде Господнем. Оттого Господь соединил во мне царя и первосвященника: подобно тому, как брат мой, Генрих Английский, и любезный кум ландграф Липе Гессенский, я ношу соединенную корону светскую и духовную. Берегитесь касаться ее, если не хотите быть наказанными смертью. Наше дело Господа; а потому оно свято, победоносно и непоколебимо, как Он сам.

Ян произнес эту речь, как настоящий талантливый актер, вполне вошедший в роль, и кончил ее, возводя глаза к небу. И еще более уничтожающим взором взглянул он на послов, когда все в зале стали кричать:

«Слава нашему царю, Иоанну Лейденскому! Слава Новому Сиону! Победа справедливым! Смерть и ад врагам!»

Когда крики утихли, Бокельсон продолжал с презрением:

— Уйдите же с глаз моих и склоните головы перед моей справедливостью! Идите и, краснея от стыда, расскажите всему свету, как держит свое слово царь Сиона, даже давая его прислужникам тирана. Обер-гофмаршал! Накорми этих людей пищей из наших обильных запасами кладовых и дай им вина из наших переполненных погребов. Крехтинг, казначей Сиона, награди их, по обычаю нашему, каждого двумя червонцами из богатых сокровищниц Сиона!

Крехтинг выступил вперед и, вынув из красного бархатного кошелька червонцы с поясным изображением царя и с надписью «Слово стало плотью и живет в нас», бросил по две монеты к ногам каждого из членов посольства.

— Примите милость и подарок царя в Новом Храме! — воскликнул он. — Обратитесь и уверуйте, ибо не войдет тот в Царствие Небесное, кто не от духа и не от воды.

Послы молчали, пораженные этими словами и странной формой царской милости. Менгерсгейм, однако, нагнулся и молча поднял червонцы. Остальные последовали его примеру, за исключением каноника, который не дотронулся до денег и едва удержался, чтобы не отбросить их носком своего сапога.

Менгерсгейм, протянув вперед руку, в которой держал поднятые монеты, сурово произнес, обращаясь к самому царю:

— Мы унесем с собой эти монеты: пусть они послужат нам вещественным доказательством того, что мы были в городе Мюнстере и исполнили поручение нашего господина. Поистине, только это злосчастное золото может убедить епископа, что мы не лжем и что мы, действительно, собственными ушами слышали в нашем родном городе, в его собственном владении, возмутительные слова, которыми ответило упрямство мятежников на наше мирное предложение. Горе вам, граждане Мюнстера! Придет время, когда вы со слезами захотите искупить сегодняшний день, но будет уже поздно!

И, отвернувшись от трона, не прощаясь и не кланяясь, посланники удалились в сопровождении Тильбека. Только мимоходом взоры Менгерсгейма и Гелькюпера встретились. Шут чуть заметно кивнул рыцарю головой.

Мрачные мысли толпились в голове царя. В тяжелом раздумьи он оперся на спинку трона. Горячие слезы катились по щекам Христофа.

Напрасно придворные ждали, пока им позволят удалиться. Дузентшуер стоял с минуту, закрыв лицо руками, затем отвел от изборожденного морщинами лба худощавые пальцы и воскликнул пророческим голосом:

— Пресветлый государь! Ты сказал: писание свершается. Пусть же апостолы распространяют царство твое и завоюют землю! Прикажи устроить вечерю на горе Сиона, в воспоминание о Христе. Дух Господен укажет мне имена этих избранных. Земля содрогнется, и народы, населяющие ее, последуют за проповедниками к освобождению и прославлению веры нашей!

— Аминь! — проговорил мрачно царь. — Завтра вечером да будет общая трапеза. Пусть повара наши позаботятся о пище и угощении народа, а глашатаи созовут израильтян при звуках барабана! И строгое наказание постигнет того, кто не захочет принять участие в этой вечере.

Царь подал знак придворным удалиться: с языческим коленопреклонением все вышли. Книппердоллинг, Крехтинг, Герлах фон Вулен и Гелькюпер одни только остались у царя, между тем как Дузентшуер и Петер Блуст ушли вместе с прочими.

— Что скажете вы о бесстыдстве врагов, позоривших только что нашу святыню? — спросил с беспокойством Ян.

— Мне кажется, мы должны с удвоенным вниманием следить за тем, что предпримут осаждающие, и быть настороже, — ответил Герлах. — За этим посольством, без сомнения, вскоре последует с их стороны какой-либо решительный шаг.

— Жаль, что, несмотря на ум и осторожность Гиллы, замысел не удался, — заметил угрюмо Крехтинг. — Кто однако, мог предать ее? Она умела молчать и действовать и воодушевление ее не имело границ.

— Я тоже думаю, — сказал царь и с бешенством крикнул:

— О, будь он теперь в моих руках, этот негодяй! Он поплатился бы так, как никто еще!

Тилан, охранявший вход в залу, подал записку. Ян распечатал ее и прочел про себя.

Книппердоллинг сердито покосился на него и обратился к собеседникам:

— Все несчастья от этих проклятых козней! — сказал он. — Обман, ложь, коварство, измена — вот что господствует у нас. Не то мы имели в виду при перемене правления! Мы говорили искренне, по-вестфальски, от сердца. Маттисен пошел бы лучше сам и убил епископа. К черту все эти кукольные комедии! Они годятся только трусливым голландцам, а не…

— Ты забываешься, брат! — прервал его Крехтинг, указывая на царя, который сделал вид, будто не слышал мятежной речи регента. Он, наоборот, встал и, с радостной усмешкой на лице, сказал:

— Как, однако ж, Господь споспешествует слуге своему! Герхард Мюнстер, что на посту у Серебряных ворот, сообщает, что один датчанин из войска епископа явился перебежчиком в город и принес известие, кто предал несчастную, благочестивую Гиллу. Это — Герман Рамерс.

— Герман Рамерс? — воскликнули пораженные слушатели в один голос.

— А ведь он был твоим рабом, собакой и обезьяной, Бокельсон, — заметил насмешливо Книппердоллинг.

В глазах царя сверкнул зловещий огонь, тем не менее он холодно ответил:

— Да, тот самый Рамерс, брат мой. Иди же к нему в дом и поспеши захватить его семью — жену и детей.

— Это — дело Ниланда, Ян Бокельсон, — возразил довольно бесцеремонно регент.

— Ты прав, любезный брат; но потрудись, однако, на этот раз передать Ниладу, как подчиненному тебе, приказ исполнить это поручение… Оставьте меня одного, — в заключение сказал царь любезным тоном, хотя тяжелые тучи омрачили его лицо.

Они удалились, обмениваясь выражениями неудовольствия. Гелькюпер один не последовал за другими и дернул Яна за рукав, шепнув ему на ухо:

— Знаешь ли, что скажу тебе?… Не хотел бы я быть на месте Книппердоллинга… Ты был так любезен с ним, несмотря на его грубость. Это не предвещает ничего хорошего.

— Убирайся прочь, жалкий шут!

— Но разве ты не разрешишь мне поздравить тебя с новым браком?

— Прочь с моих глаз!

— Но разве ты не разрешишь мне поздравить тебя с новым браком?

— Прочь с моих глаз!

За приказанием последовал грубый удар кулаком. Гелькюпер отпрянул и ядовито уставился на взбешенного царя, но через минуту разразился смехом.

— Ты сам позовешь меня скоро опять, мастер, — сказал он. Где же тебе вынести без меня полночь, Бокельсон!

С этими словами шут исчез.

Венценосный портной поспешно скрылся под наметом: им овладели судороги, вызванные бешенством и припадками болезни, которая проявлялась каждый раз после сильных душевных потрясений. Целых четверть часа он корчился в мучительных судорогах, затем его охватила мрачная задумчивость, и лишь мало-помалу он стал приходить в себя. Временное затмение исчезло после того, как он несколько минут бессознательно играл, как слабое дитя, своим царским венцом и тронными украшениями. Улыбающееся, как у расслабленного ребенка, выражение лица сменилось озабоченным видом. Тяжелые вздохи вздымали его грудь.

— Подлец Гелькюпер знает, что мне не обойтись без него ночью! Разве он один знает, как несчастен Лейденский пророк. Разве кривлянье этого шута да воспоминания ранней молодости не составляют единственного моего утешения?

Он стал ходить взад и вперед, потом, остановившись перед песочными часами, продолжал:

— Царство на пороховой бочке! Кипучая кровь в жилах, сокровища, лакомства, роскошь и могущество, красивые женщины, весь город — все мое! Но сколько горечи в этом непрочном наслаждении, когда знаешь, что каждую минуту может постигнуть смерть? Разве не изменчива преданность народа? А наш грозный епископ… А помощь где? Ищи ее в поле! Если привидения меня не беспокоят ночью, то все же в тяжелых снах мне мерещатся или кровавая виселица с тысячью мук, или последняя осада города; не то я вижу себя схваченным изменниками. И ужас не позволяет мне даже кричать, звать на помощь.

Мысль об измене напомнила царю дерзость Книппердоллинга и предательство Рамерса.

Книппердоллинга и всю родню Гиллы, мужскую и женскую.

— Мне доносят, — сказал царь, — что эти женщины глумились над смирением Гиллы. Они, может быть, участвовали в предательстве, ни одна из них не избежит кары!

В то время, как скороход бежал исполнить свое поручение, Ян рассеянно смотрел в окно; вдруг он стремительно открыл его, увидев проходящего мимо поручика Ринальда Фолькмара. Он сделал ему знак войти с довольным видом прошептал:

— Вот подходящее орудие! Он поможет мне привести в исполнение мой мастерски задуманный план.

Царь облокотился в раздумьи на аналой, где лежала Библия, и, открыв ее, торжественно читал вслух, при входе Ринальда, песню пророка Иеремии: «На душе у меня грусть; сердце сильно бьется в груди; нет мне покоя».

— Привет тебе, сын мой! — обратился к нему ласково Ян, прерывая чтение.

— Что прикажет царь Сиона? — спросил Ринальд тихо и серьезно.

— Я жажду поделиться чувствами своими с другом. Твой грустный вид воскресил во мне все заботы, гнетущие меня с давних пор. Ты несчастен, сын мой. Лицо твое изнурено и бледно. В твоей походке, в твоих движениях я не вижу прежней живости. Если не ошибаюсь, война — ремесло тебе не по душе, и мне самому думается, что ты призван к лучшему, более достойному тебя!

Ринальд устремил пытливый взор на царя, но, увидев в его глазах одно лишь благоволение, отвечал с грустью:

— Знание человеческого сердца не обмануло тебя, Иоанн Лейденский. Я — разбитый сосуд. Я ощущаю в самом себе двойственность, и она грозит разрушением души. Я связан клятвой, но не могу дать сам себе отчета, правому ли делу я поклялся служить. В городе все приняло такой оборот, что я сомневаюсь в том, во что прежде горячо верил. Я охотно спросил бы твоего совета, но и тебя захватил поток событий и смут. Говорю с тобой откровенно, потому что уважаю тебя: твои последние поступки заставили меня болеть душой. Скажи, Ян, что сделал ты с народом, который тебе доверился? Христианин, исповедующий чистое учение, владеющий всеми дарами пророка, что делаешь ты, и как не боишься подпасть под власть Сатаны? Напомню тебе лишь три вещи. Твое высокомерие и роскошь со времени твоего возвышения, затем многоженство, отвратительный пример которого ты даешь, не смущаясь, всему народу, наконец, коварное покушение подосланной тобою Гиллы… Куда ведут такие дела, если не к погибели? Сердись на меня, но выслушай правду. Возненавидь меня, но отступи, ради себя, ради народа, ради доброго дела!..

Ринальд замолчал, глубоко взволнованный. Царь не только не дал воли своему гневу, но, тяжело вздохнув, ответил со смиренным видом:

— Дух еще не покинул меня, а он — мой возлюбленный; Сатана не имеет никакой власти надо мной. Не время открывать тебе причины, заставившие меня действовать так, а не иначе. Когда-нибудь я сумею это сделать и восторжествую над всеми сомнениями. А пока довольно тебе знать, что я страдаю сам неизмеримо в мучительной борьбе; я с трудом ношу железное иго, которое возложил на меня Небесный Отец, желая испытать мои силы. Что же касается многоженства, я мог бы сослаться на патриархов; но в основе того, что тебя так ужасает, лежат еще более глубокие, мировые задачи; и закон этот создан не моим желанием, а решением старшин. Блеск и роскошь я только перед тобой готов защищать, и всего одним словом, которое приблизит меня в то же время к источнику моих страданий.

Да, несчастен тот, на кого возложен венец земной власти! Змеи зависти ползают под золотыми подошвами помазанного. О, если б я был только апостолом! В низменном прахе я нашел бы свое счастье. Правда, я избран Отцом Небесным, и Он повелел мне стать апостолом народа против бурных врагов Его; но среди этих неблагодарных людей нет ни одного, кто не считал бы себя столько же достойным царства, как смиренный Ян Лейденский, призванный на то пророками. Что я говорю достойными! Да они считают себя гораздо способнее и достойнее меня, ибо «народ мой безумен и не верит мне». Вот почему необходимо, чтобы между земной властью и стоящими ниже по духу существовала целая бездна: против грубой силы, которая дерзко забирается на ослепительный, но незавидный пир власти, единственным мягким противодействием является роскошь, богоподобный блеск, показывающий черни господина ее в недоступном сиянии.

Царь приумолк, наблюдая и стараясь угадать, могут ли его объяснения убедить студента. Ринальд спокойно и внимательно слушал. Бокельсон продолжал с тяжелым вздохом и со слезами на глазах:

— Если голос мой походит на жалобный стон на реках вавилонских, то прости, сын мой возлюбленный; поверь, что и Ян Лейденский находится в печальном плену, и что бури пустыни грозят свалить его с ног. Но больнее всего для меня твой упрек в коварном покушении на жизнь епископа при помощи Гиллы. Многое на земле кажется чистой правдой, а на деле оказывается беспощадной ложью. Слишком часто должен отвечать царь за то или другое действие, хотя он их не совершал.

Царь зарыдал и, протягивая потрясенному Ринальду свои длинные белые руки, продолжал:

— Представь себе, что эти руки изранены оковами, что на лоб мой из-под тернового венца стекают капли крови. Тебе лишь доверяюсь я: меня связала чернь, я измучен своими же прислужниками. Я молю еженощно об освобождении; но Небо до сих пор не вняло моим мольбам; испытание не прекращается. Упрямство Книппердоллинга, который не прочь захватить скипетр в свои руки, заносчивость прежних патрициев и кровожадный фанатизм казначея и всех советников, страсть старшин к убийствам и казням, — все это заглушило мой голос, когда я поднял его в защиту епископа. Да, я был его защитником, когда решили убить его, как Олоферна. И я принужден уступать со стоном этим изуверам, так как время еще не наступило, когда я один одержу победу над моими врагами и врагами тысячелетнего царства… Наконец, добрый Ринальд, я не бессмертен. Что станется с Сионом, с христианской республикой, если я умру от ножа убийцы прежде, чем все будет окончено?

Ринальд печально покачал головой и сказал:

— Один Бог решает победу. Но что замышляешь ты? Нет, нет! Мы не имеем права побеждать с оружием несправедливости в руках. Жаль мне тебя, Ян Бокельсон. Но если даже ты невиновен и, как агнец, несешь грехи заблудших грешников, твое царство все же назовется владычеством жестокости и преступления.

— Может быть, ты прав, — смиренно ответил царь. — Отец Небесный все же откроет когда-нибудь невинность мою. Останься на моей стороне, Ринальд! Разве Христофор, сын епископа, не жив? Разве я не одеваю и не кормлю его по-царски? Разве я не простил коварному Ротгеру его вину и не терплю присутствия его в Израиле?

Но я не довольствуюсь прощением и сожалением о виновных: я хочу еще оказать им благодеяния втихомолку. И ты будешь моим посланником, носителем милости. Я начну с того, кто меньше всего ожидает от меня добра, — с того же Христофора. В доказательство того, что я непричастен к покушению Гиллы, верну епископу сына. Этим я умиротворю его; и, быть может, это побудит его обратиться к истинной вере. Он увидит мое бескорыстие, если я удовлетворюсь освобождением несчастного Германа Рамерса, взамен его сына. Вместе с тем мы сделаем доброе дело, верну этого бравого израильтянина, моего брата и друга, из жестокого плена.

— Ты — благородный человек, истинный царь, исполненный кротости и сострадания! — воскликнул Ринальд, увлеченный доверием Яна. — Такие дела вернут мне веру в тебя. Ведь в руках у таких диких вепрей, как Книппердоллинг и Ниланд, невинный мальчик всегда в опасности.

— Как я рад, что угодил тебе, сын мой! — ответил с улыбкой Ян. — Но, в таком случае, ты можешь быть посредником между мной и епископом. Мне не хотелось бы доверить эту тайну никому, кроме тебя: иначе поборники Сиона могут помешать моему намерению.

— Ты прав, царь Иоанн. Я с радостью, как всегда, готов послужить честному делу. Но как я проберусь в лагерь? Говорят, после отважной Гиллы всех, даже перебежчиков, бросают в темницу и подвергают ужасным пыткам. Если меня узнает кто-нибудь из епископских вождей, меня ожидает смерть, тем более, что я однажды уже избежал темницы, благодаря тому же Вальдеку, замолвившему за меня слово… Но не укоряй меня в малодушии и трусости: я дорожу жизнью не для себя, а для моей невесты, любимой девушки. Я могу лишь тогда счесть себя достойным ее, когда Христофор Вальдек будет в объятиях отца своего: я поручился за мальчика моей невесте и не осмеливаюсь взглянуть ей теперь в прелестные глаза.

— Я тебя совсем не понимаю, сын мой, — заметил холодно царь.

Ринальд продолжал с еще большим жаром:

— Теперь не время излагать тебе все дело, царь Иоанн; но спешу дать свое согласие. Я вспоминаю, кстати, что мой опекун Зибинг находится вблизи епископа. Вели дать мне монашеское одеяние, и я надеюсь, что проберусь к опекуну. Если я его найду, нет сомнения, что он поможет мне. Я пробуду там два дня. На третий день пошли мальчика мне навстречу до середины Царства. Зибинг отведет его к отцу, а я приведу в город Рамерса.

— Будь покоен. Пошли стрелу с запиской в город и обозначь час обмена. Я сам провожу мальчика. Что ты хочешь еще сказать, сын мой? — спросил царь, заметив возрастающее смущение студента.

— Позволь мне молвить слово: хотя мне трудно решиться, так это важно для меня, — начал Ринальд, дрожа и тяжело вздыхая. — Я прошу тебя об одном обещании, но, царь, пусть оно будет свято! Повелевай тогда — и я готов слепо отдать тебе все мои силы.

— Говори, сын мой! Милость царя, что роса на траве. Твой царь любит тебя, говори!

— Герлах фон Вулен будет говорить с тобой о женщине, на которой он хочет жениться. Он станет взывать к твоей власти и просить тебя найти эту женщину, скрывающуюся от него. О, не слушай его! Ведь это — моя невеста! Мы обручились и повенчаемся, как только водворится мир в этой стране.

— Скоро наступит это время, — пророчески сказал Бокельсон, устремив глаза к небу. — Дух открыл мне, что луч мира осветит Рождество Христово.

Затем, покосившись на Ринальда, царь лукаво прибавил:

— Теперь я догадываюсь, отчего полковник Герлах не благоволит к тебе. Ах, если бы ты знал, как они меня мучают! Лучших друзей моих хотят оторвать от сердца моего. Но я тверд. Нет, посмотри, до чего доходит дерзость разорившегося дворянина! Он недоволен своею должностью и хотел отомстить мне, отняв у меня любовь твою, любимый сын мой. Но это ему не удастся, клянусь тебе царствием Господним!

Ринальд поцеловал руку царя, чего он раньше никогда не делал, и воскликнул, торжествуя:

— Клянусь царствием Божиим, я верю в тебя! Только с этим доверием к тебе я решаюсь оставить невесту на несколько дней. Грубый Герлах уже хотел увести ее силой, хотел оскорбить ее отца. Но теперь убежище девушки ему неизвестно, а твой приказ принудит его прекратить свои преследования.

— Ручаюсь тебе моей коронованной главой, что заставлю этого повесу оставить девушку в покое, — торжественно обещал царь. Затем, обращаясь более приятельским тоном к Ринальду, он спросил: — Кто невеста и ее отец? Где она находится? Чтобы позаботиться о безопасности их всех, я должен знать твою тайну.

— Анжела с Кольца, дочь художника, дом «Розы» на улице Эгидия.

— На улице Царицы, — поправил Бокельсон, который переменил названия всех главных улиц и ворот.

— На улице Царицы, — повторил Ринальд послушно. — Бедная девушка томится в погребе, выходящем на двор. Кроме отца, бабушки ее и меня, никто не знает ее убежища.

— Запомню, — сказал Бокельсон равнодушно. — У меня хорошая память вообще, но в особенности там, где дело идет о благодарности. Сделай же у епископа все возможное; ты ведь умеешь убеждать. Я же сумею отблагодарить тебя лучше всех царей земных. Ты будешь ближайшим орудием моих тайных добрых дел, перед всем светом займешь ближайшее место у престола. Будущее твое в моих руках: уже теперь я думаю о нем, давая тебе обещание защищать овечку твою от жадно воющего волка.

Ринальд едва успел удалиться в восторге с тем, чтобы сделать нужные приготовления к отъезду, как появился гофмаршал Тильбек со своей свитой. Он осведомился, не дозволит ли царь трубачам подать знак к запоздавшему обеду Царь отвернулся с презрительной усмешкой и сказал:

— Ешьте и пейте, ибо повелитель рад, когда слуги его сыты. Мне же Отец Небесный приказал поститься, приготовиться к великому дню, ибо завтра, во время вечери, снизойдет Дух на меня.

С этими словами Бокельсон прошел через потайной ход и пробитую недавно дверь в соседнюю постройку, в покои цариц, чтобы отдохнуть от забот и треволнений дня.