Царь Иоанн провел всю эту ужасную ночь на площади, окруженный телохранителями и избранной кучкой молодых, слепо преданных ему ремесленников. Роттман все время читал молитвы, Петер Блуст возносил к небу свои жалобные мольбы, полные жажды мщения. Царицы, стоя на коленях перед Бокельсоном, били себя в грудь, рвали на себе волосы и пели псалмы, насколько это им позволяли их заплетающиеся от страха языки. Все находились под гнетом одной ужасной мысли: все были убеждены, что наступил их последний час. Молодые воины сидели в злобном молчании, скрежеща зубами от досады и гнева, что царь не разрешал им броситься вперед и принять участие в самом разгаре битвы. Ян понимал и разделял их отчаяние, но неспособен был разделить их мужество и презрение к смерти. Когда исход битвы был еще не определен и победа, как легкомысленная кокетка, склонялась то на ту, то на другую сторону, царем вдруг овладели такой страх и раскаяние, что будь он в открытом поле, он обратился бы в постыдное бегство. Но здесь, на Сионской площади, на глазах народа, который мысленно покончил уже все земные счеты, царь был вынужден сохранять спокойное выражение лица и казаться вполне уверенным в победе. Улучив удобную минуту, он протянул стоявшему у его лошади шуту Гелькюперу отточенный кинжал и сказал:

— Брат мой, как только неприятели возьмут город и проникнут на эту площадь, заколи меня этим кинжалом!

Вслед за такой робкой просьбой, он громким голосом отдал приказание:

— Братья! Если злой дух победит, без всякого сострадания убейте всех царских жен, дабы они не попали в нечестивые руки!

Услышав такое варварское распоряжение, царицы потеряли всякое самообладание, полумертвые от страха лежали они на полу, ожидая дальнейших событий.

Когда же, с наступлением зари, приступ прекратился, доносившийся с поля битвы шум утих и один за другим являлись гонцы с известием о победе, повелителю Сиона все дела представились совершенно в другом свете. Он уже не думал об опасности, не чувствовал епископских мечей у себя в груди: он снова вдохновенно говорил о своих пророчествах и о предсказанной им защите, ниспосланной самим Господом: он хвастался своим спокойствием в часы ужасного испытания. Стража и телохранители, освободившись от мучительной неизвестности и ожидания, отвечали ему громкими кликами:

— Да здравствует победоносный Иоанн Лейденский! Да здравствует наш храбрый царь!

Женщины, не чувствуя более холодных лезвий голландских топоров у своих голов, радостно возглашали хвалу, честь и благодарение своему повелителю. Только Елизавета и Дивара таили в глубине сердца тяжкую скорбь. Насколько Елизавета презирала тирана за его трусость, настолько же ненавидела его Дивара с того часа, как он, с такой жестокостью и легкомыслием, сделал ее жизнь игрой простого случая.

Царь сел на трон, чтобы пред лицом всего народа выслушать донесения возвращавшихся воинов и принять заслуженные им, по его мнению, приветствия и поздравления своих храбрых воинов.

Его окружала варварская свита — бледные женщины с распустившимися волосами, в роскошных нарядах, поблекших до неузнаваемости от ночной передряги и непогоды; слуги палача в красной одежде, с грязными топорами; заспанные рейтеры с развевающимися султанами, в промокших куртках, верхом на клячах с взъерошенной гривой, которые ржали, соскучившись по стойлу. Христофор Вальдек едва держался на ногах от голода и усталости; лишенный последней надежды, он со страхом ожидал, что Ян выместит на его жизни неудавшуюся попытку епископа. Жалкие лица членов думы и канцелярии, их растерзанная одежда и всклокоченная борода свидетельствовали о страхах мучительной ночи. Все это составляло жалкую, но удивительную картину.

Подобно тому, как после маскарада толпа переряженных разбегается, услышав великопостный звон, усталая от распутства и танцев и облитая вином из трактиров и водой из желобов высочайших домов, бродит по негостеприимным улицам, покуда ее внезапно не застает рассвет и не обнаруживает в ее дурацких лохмотьях всю наготу ее глупости — так сошлась толпа придворных и бойцов на площади. Но оборванный народ кричал: «Победа»! Изможденные лица пели торжественные гимны. Пестрая толпа ликовала так неистово, как будто Сион уже покорил весь земной шар; возвращавшиеся наездники размахивали зелеными ветвями как победители. Правда, храбрецы были ранены и окровавлены; но они смеялись над своими ранами; их одежда висела лохмотьями; но их зазубренное оружие изрубило в куски неприятельский череп. Они не чувствовали голода; они насытились битвой; они не чувствовали жажды; они напились крови епископских солдат. И когда царь хвалил и поздравлял их своими восхищенными устами, они отвечали ему победными песнями и восторженными кликами с таким хвастовством и обожанием, величанием и раболепством, как некогда римские преторианцы, кричавшие своему солдатскому императору: «Царствуй долго и сделай нас, наконец, свободными! Победа была неизбежна, но ты обязан ею нам! Бог был с тобою и явил свидетельство твоего посланничества! Будь почитаем и счастлив, но пусть настанут дни золотого царства, а то мы не будем тебе верить!» Таковы были возгласы героев. Царь ласково раскланивался перед ранеными, перед иступленным оружием и развевающимися ветвями, перед гордым приветствием храбрецов.

Тем временем к трону приближались носилки с трупами шестнадцати воинов, несомые друзьями, знакомыми и верными слугами покойных. Вероотступник Гергард Мюнстер поплатился жизнью за свою измену; труп его несли в первой очереди. Далее следовало тело хромого Нохлеуса. Неприятельская бомба разнесла вдребезги как самого несчастного стрелка, так и дерево, на котором он искал спасение. Кроме них пали в битве еще Шлипперт фон Бекем, труп которого нашли посреди тринадцати трупов, сраженных им неприятелей, Августин Торрентин и старый Вандшенерер, павший рядом под ударами неприятельских секир.

Елизавета пристально и спокойно смотрела на это зрелище, молча, со взором полным упрека. Остальные одиннадцать убитых были неизвестные пришельцы, которых не помнил никто из граждан. Тем не менее, царь благословил, вместе с другими, и эти трупы неизвестных бойцов, называя их воинами Христа Спасителя. Затем Бокельсон приказал привести из темницы Книппердоллинга.

Народ, буквально сгорая от любопытства узнать, что царь решил предпринять против непокорного бунтовщика, шумно толпился по улицам, оживленно споря, кто за Бокельсона, кто за городского старосту. И никто не замечал кучки пленных, которых как раз в это время воины, под предводительством Редекера, вели в город, чтобы представить их царю. Бывший цеховой староста Редекер во главе конного отряда предпринял смелую вылазку и со шпагой в руке преследовал епископские войска вплоть до их лагеря. Ему удалось захватить даже часть палаток. В хижине одного из профосов несколько связанных женщин и детей молили о пощаде. Редекер взял их с собой в город как наглядное доказательство своего геройского подвига.

Царь окинул беглым взглядом пленников, и вдруг на лице его отразилось удивление, смешанное с какой-то дикой радостью. Несколько пленных, которые выдавали себя за уроженцев соседних городов, велено было заключить в темницу впредь до получения подробных сведений об их происхождении. Трое последних, на которых остановил свой взгляд Бокельсон, молча стояли против него. То были двое мужчин и одна женщина. Младший боязливо, но не без упования, взглядывал на царя. Бокельсон обратился к нему ласково:

— Чего же ты боишься, Веньямин, подойти ко мне? Разве я не Иосиф, благословенный от Господа? Можешь смело поцеловать мою руку. Ты ведь не принимал участия в измене моих кровных друзей, которые хотели погубить меня.

Юноша пал на землю и обвил руками колени царя. Ян обнял его, показал на него народу и сказал:

— Глядите, вот мой любезный брат Яков! Что привело тебя сюда? И как очутился ты в плену у епископа?

— Слава о твоем величии прошла по всей земле, — ответил Яков, бывший сапожный подмастерье и любимый брат Яна. — Вот я и решил, в качестве слуги Союза, насладиться созерцанием твоего величия. Вместе с несколькими другими перекрещенцами отправился я в новый Иерусалим. Днем мы лежали, запрятавшись где-нибудь, а ночью, подобно трусливым ворам, крались в темноте. По дороге я встретил эту всеми отвергнутую нищую. Это — дочь нашей матери. Смилуйся над ней, Ян: прими ее, как милосердный Иосиф, раз мы уже освобождены столь чудесным образом, после того, как провели в цепях целых двадцать четыре часа, ожидая страшной смерти на костре.

Ян бросил строгий взгляд на невзрачную женщину, одетую в жалкие лохмотья, которая стояла перед ним.

— А вот и госпожа бургомистерша Лейдена! — произнес он со злорадной насмешкой. — Итак, вы решили удостоить этот бедный город своим присутствием? Но как скромен сегодня ваш наряд, почтеннейшая госпожа фон Бергем! Куда же вы дели драгоценнейшую вашу шубу, которую приобрели от вашего поставщика Ванье? Где же дорогой бархатный шлейф, купленный вами у лионского купца Франца Грената? Кто из смертных осмелился отнять у вас ваши английские жемчуга, ваши кордовские башмачки с острыми носками, ваш знаменитый португальский алмаз? Почему сегодня я вижу босыми те самые нежные ножки, на украшение которых ваш почтенный супруг тратил весь годовой оброк со своих брабантских имений? Отвечайте же, Маргитта, любимица моей матери!

Глаза Маргитты, уже в ранние годы утратившие свой блеск от горя и бедствия, наполнились горючими слезами. Быстро отбросив рукой свесившиеся на лоб волосы, в которых просвечивала ранняя седина, она отвечала:

— Раз ты спрашиваешь меня, кто отнял у меня богатство, которым я некогда владела, смело и прямо отвечу тебе: ты! Благодаря твоему странному счастью, жена твоя погибла на эшафоте в Лейдене, и твое дитя умерло с горя. Они погибли, ибо имели несчастье послушаться тебя. Мой муж отрекся от меня, потому что я твоя сестра. Уже я собиралась идти просить милостыню на чужбину. Случай, обморочение Якова, наконец твоя победа отдали мою участь в твои руки. Теперь ты можешь отомстить твоей обидчице, предав ее смерти или лишив свободы, но, по крайней мере, избавить меня от твоих насмешек.

— Надо сознаться, — заметил царь не без удовольствия, — ты ведешь довольно смелые речи. Твое упрямство еще не сломлено. Жаба останется жабой, будь она перепачкана в грязи или вся покрыта золотом. Замолчи, Маргитта! Я поступлю более человеколюбиво, чем ты… Кто этот ваш спутник, тот старик в цепях? Знаете вы его, Яков, Маргитта?

Брат и сестра отвечали отрицательно. Незадолго до приступа, старик, по подозрению в шпионстве, был отведен к профосу; с тех пор он и его товарищи по несчастью не обменялись ни единым словом. Только уже очутившись среди всадников Редекера, он несколько раз усиленно просил их лучше убить его, только не вести к царю перекрещенцев.

Бокельсон смерил глазами бедно одетого человека, стоявшего перед ним с опущенными глазами и с каким-то особенным выражением на лице, хранившего упорное молчание. Он сказал ему по-голландски:

— Что же ты дрожишь и трусишь? Решение судьбы должно исполниться.

На это старик горячо, по-актерски ответил, так же по-голландски, стихами:

О, Андроник, мрачная безжалостная душа! Возьми у меня и последнее, раз ты отнял все мое имущество.

Раздраженный царь отвернулся и обратил взор в ту сторону, откуда доносились яростные крики народа, возвещавшего приближение Книппердоллинга.

— Что это Израиль рычит, точно разъяренный лев, и воет, как пестрая лисица в пустыне? — крикнул он. — Разве не знают, что тишину и молчание должно соблюдать перед лицом господина? Мы не должны терять наше достоинство и радоваться при виде чужого несчастья Мы — слуги Христовы и должны быть исполнены духа кротости и всепрощающей любви.

С этими словами он подошел к сценическому оратору и сказал дружески, вполголоса:

— Следуй за своим господином, куда он поведет тебя. Это будет ко благу твоему.

Чрезмерное напряжение энергии сменилось у Книппердоллинга на следующий день полным упадком сил и угнетенным состоянием духа. Лицо его носило выражение стыда и раскаяния. При первом знаке царя он пал к его ногам и робко взглядывал на палача, который обменивался с Бокельсоном подозрительными взглядами. Наконец, после раздававшихся долгое время из народа криков: «Отпусти нам Варраву!» или «Убей Варраву!» снова восстановилось спокойствие: толпа, усиленно напрягая зрение и слух, ожидала дальнейших событий.

— Я согрешил, отец. Прости! — взмолился Книппердоллинг, повторяя вслед за Роттманом слова, которые тот нашептывал ему на ухо.

Насладившись вдоволь унижениями безрассудного гордеца, царь промолвил жалобно:

— Что значит весь мед во всех лесах по сравнению с горечью, наполняющей мою душу?… Да, есть ли алмаз столь чистой воды, чтобы в нем не было ни песчинки? Есть ли на свете хоть один человек, который был бы безгрешен? У каждого героя есть свои слабости и недостатки. Вечно только то, что исходит от Отца Небесного, и прежде всего Царствие Сына Божия. Заблудший брат мой, Книппердоллинг, каким прекрасным уроком должна послужить тебе прошедшая ночь! Ты думал явиться Иисусом нового храма, но мы восторжествовали: и вот ты очутился в темнице. Ты наказан уже более жестоко, чем если бы я предал тебя казни. Оставайся же на свободе и сохрани за собой свое высокое звание! В неизреченной милости нашей мы прощаем, как Христос простил отрекшегося маловерного Петра. Дух святой говорил мне за тебя, что впредь ты не будешь грешить.

Книппердоллинг был потрясен последними словами царя. Он хотел схватить руку Яна и осыпать их поцелуями, но царь не допустил этого и сам прижал Книппердоллинга к своей груди. Многие из сограждан были тронуты до слез. А Бокельсон снова обратился к Книппердоллингу и с важностью продолжал свою речь:

— Пойми же теперь, что значит царь, поставленный самим Господом. Смотри, и смотрите все вы, израильтяне, смотрите на эту женщину, Маргитту! Она погрязала в богатстве и наслаждениях этой тленной жизни и презирала своих братьев во Христе. Ныне она из праха и пыли взывает ко мне о помиловании. Но я не возвеличу ее ради того, что она единокровна мне: она должна потерпеть унижение и наказание за грехи свои. Возьмите ее, мои царицы: да будет она отныне служанкой вашей! А тебя, Веньямин, принимаю в число моих придворных. Прими это золотое кольцо, в знак принадлежности к числу верных слуг моих.

Затем Бокельсон указал гордым мановением руки на бывшего городского старосту и сказал:

— Гляди, народ сионский! Вот для тебя наглядный пример того, как по Господнему повелению бывают унижены гордость и высокомерие. Особливо ты, Книппердоллинг, слушай меня внимательно. Знаешь ты этого человека? Я знаю его, ибо Дух святой показал мне его. Это, брат, — тот самый, войсками которого ты пытался запугать меня вчера. Народ израильский, ты видишь перед собой Фридриха, князя саксонского, друга и защитника Лютера. Лишенный, вследствие неблагодарности своего народа и козней испанского короля, своих владений и всех слуг своих, он бежал сюда, под мои знамена, и молит Богом ниспосланного царя спасти его и наставить его в вере истинной.

Какую же пользу должны вы извлечь из этого нового проявления Божественного Промысла? Глядя раньше на этого человека, думали ли вы, что под этой бедной одеждой скрывается один из великих мира сего? Нет, ибо черты его лица те же, что и у каждого из вас. А кто из вас не видел меня босым, с непокрытой головой, одетого в жалкие лохмотья? Однако вы возвеличили меня из праха и единогласно назвали вашим царем. Так вот, разница между владыкой по телу и царем по духу! Божественное посланничество мое было написано на моем лице. Подобным же образом признают впредь и все царства земные мое божественное посланничество. И тогда тираны, подобные этому человеку, Фридриху, герцогу саксонскому, будут рассеяны по земле, как прах, разносимый ветром.

Как ни старался недавний узник, столь неожиданно возведенный в княжеский сан, принять осанку и вид, соответствующие последним словам царя перекрещенцев, это ему плохо удавалось. Толпа легковерной черни теснилась около него с жалобным любопытством. Но дальше стояла кучка купцов, которым приходилось достаточно поездить по свету и лично видеть Фридриха саксонского.

— Какая неслыханная, бесстыдная ложь! До какого позора довели нас наша глупость и легковерие! — восклицали они.

Хотя царь и не мог слышать этих смутных толков, но ему нетрудно было угадать приблизительное их содержание. Он поднялся со своего места, снова принял величаво-грозный вид и крикнул:

— Тише! Молчать! Суд начинается.

По его знаку Ниланд привел нескольких связанных женщин — госпож Дрейер, Тунекен. Михельсен и супругу городского старосты.

— Они согрешили, они должны умереть, после того как видели славу Израиля! — воскликнул царь, но, после некоторого раздумья, прибавил: — Однако ради любезного моего брата Книппердоллинга я помилую его жену. Но, дабы она научилась соблюдать заповеди Господа своего и исполнять веления своего царя, пусть простоит час на ступенях ратуши, держа в руках меч, который должен был отсечь ей голову.

— Ты — милостивейший из всех царей! — сказал Книппердоллинг с выражением собачьей преданности и лести Жену его, впавшую в полубесчувственное состояние, снова потащили к позорному столбу. Родственницы же и подруги ее, выкрикивая проклятия и ругательства, призывая небесную кару на голову Яна, шли к Сионской горе навстречу ожидавшей их казни. Остальные из присутствующих разошлись по домам.

Затем Бокельсон решил устроить всеобщий благодарственный пир и пригласил граждан, наравне с придворными, принять в нем участие. Поручив гофмаршалу Тильбеку особенно позаботиться о своем высоком саксонском госте, он сошел с трона и обратился к Герлаху фон Вулену, который осмелился напомнить его величеству о необходимости безотлагательно принять меры к исправлению поврежденных городских стен, а также быть настороже:

— Судьба Сиона не может быть в лучших руках. Как пристал тебе твой узорчатый панцирь! Не ты ли говорил вчера о розах? Я постараюсь перевить розы войны и битв, что цветут на твоем панцире, миртами любви и мира. Стой на страже с огненным мечом, будь ангелом-хранителем наших ворот! Я же исполню свое слово, буду твоим сватом. Книппердоллинг, проводи меня в жилище Людгера… Ну что ж ты? Бери же под уздцы мою лошадь, говорят тебе, чтобы весь град Господен явился свидетелем нашего примирения! А ты, любезный брат мой, городской старшина, иди бодрее, подними свое чело и позови сюда моих драбантов. Кроме тебя и их мне не надобно никакой свиты. Милостивый и сильный государь не должен бояться никакой опасности среди своего народа.

Медленное шествие Бокельсона по городским улицам привлекло к окнам лишь немногих любопытных. Измученные страхом и тревогой минувшей ночи, жители сидели, запершись по домам, и во всем городе царило мертвое молчание. Двери «Роз» также были заперты на засов.

— Царь! Отворите царю правды и справедливости! — неистово кричали драбанты, стуча в двери, пока, наконец, Штальговен, робко озираясь, не отодвинула засов.

Бокельсон вошел в дом один, оставив городского старосту со спутниками стеречь своего коня. Штальговен едва не упала без чувств со страха, увидев перед собой грозное, чудесное видение. Бокельсон величавой поступью взошел на лестницу и приказал привести к нему мастера Людгера.

Несчастный живописец, всего не более часа тому назад возвратившийся домой и едва успевший немного оправиться от всех виденных им ужасов битвы, в крайне жалком беспорядочном виде предстал перед своим повелителем, который уже второй раз столь неожиданно удостаивал его своим посещением.

— Чему обязана моя скромная хижина высокой чести видеть в своих стенах могущественнейшего из властителей? — растерянно пробормотал Людгер, между тем как Бокельсон спокойно расположился в его комнате.

— Я пришел сюда возобновить старое знакомство, любезный брат мой во Христе, — величаво ответил царь. — Я вспомнил, что еще в Лейдене видел тебя и даже потчевал.

— Это было на свадебном пиру вашего величества, — ответил Людгер не без содрогания: взор грозного гостя скользил по всей комнате, останавливаясь то на самом хозяине, то перебегая с одного предмета на другой.

— В то время я был счастливым женихом, любезный и верный друг мой. Теперь я стал скорбным вдовцом, — промолвил царь печально.

Людгер вспомнил о шестнадцати царицах и не знал, шутит ли с ним его величество или он действительно огорчен. Художник только молча наклонил голову, а король продолжал свою речь:

— Вознаграждают ли меня теперь все тяготы престола за утраченное тихое счастье? Скажи сам: художники и поэты знают кое-что о скорбях и заботах царей… Однако вот что: я пришел сюда, чтобы заплатить свои долги и потребовать у тебя то, что мне следует.

— Не знаю, — робко заметил Людгер, — как я должен понимать ваше величество?

— Я должен тебе свое лицо, а ты должен дать мне мой портрет. Полагаю, что за последние годы голова моя повысилась в цене. А, как ты думаешь? Не сказал ли ты на моем свадебном пире, что никогда не видел головы, подобной моей? Не сказал ли ты, что мое лицо имеет вид, будто в нем соединились лев, тигр и обезьяна, и будто они спорят между собой за первенство, и что оно носит печать чего-то рокового? Эй, живописец! Где же твой холст, твои кисти и краски?

Оробевший живописец пал на колени с жалобной мольбой:

— О, справедливейший из царей! Не вспоминай хмельных речей, сказанных в беспамятстве. Я был слишком слеп, чтобы распознать на твоем челе печать величия, которая теперь, подобно звезде, подобно солнцу подобно молнии.

Людгер окончательно сбился и не мог продолжать своей речи, тем более, что Бокельсон сухо и серьезно перебил его словами:

— Ладно, но ты должен нарисовать мой портрет. Я не шучу!

Живописец поднялся и, робко теребя руками свою шапку, сказал:

— Вашему величеству известно, что писание картин запрещается пророками и уставом Нового Сиона…

Художник начал было длинный текст из книги премудрости Соломона, но опять сбился и стал отирать со лба крупный пот. Бокельсон докончил за него и прибавил:

— Писание говорит здесь не столько об изображениях людей и животных, сколько о проклятых идолах, которыми нечестивые язычники оскверняют учение Христово. Но оно не запрещает оставлять портреты славных государей в назидание потомству. Нарисуй же мой портрет, друг мой Людгер: я приказываю тебе. Ты никогда не дождешься лучшего случая, чтобы написать мой портрет: сегодня, пожалуй, лев победил на моем лице обезьяну… Не смущайся же! Ведь я без твоего ведома давно уже взял тебя под свое покровительство, любезнейший. Я знаю, что ты стащил из собора несколько богохульных картин и скрыл их в своем доме. Но царь столь милостив к тебе, что не хочет и знать этого… Впрочем, не хочу принуждать тебя ни к чему. Успокойся, приди в себя и завтра явись во дворец писать мой портрет. Я заплачу тебе за твое тленное произведение моим нетленным золотым изображением.

Щедрый царь выложил несколько золотых монет на пустой стол живописца.

— А пока, — прибавил царь, вставая, — мне хочется пить. Дай-ка чего-нибудь холодненького промочить горло.

Живописец усердно тер себе глаза, точно ему страшно хотелось спать; в ушах у него звенело. Дрожащими губами он пролепетал:

— В моем погребе ничего нет; все мои бочки пусты.

— Так есть же у тебя колодезь, мой друг! Вода, почерпнутая для меня рукой твоей дочери, покажется мне вкуснее рейнвейна.

— Ах, дочь моя… Ваше величество разумеет, верно, Анжелу?… Великодушный повелитель Сиона, ты снова растравляешь мои старые раны. Какой ангел может сказать мне жива ли еще моя дочка?

Царь взглянул живописцу прямо в лицо и погрозил пальцем.

— Ты забрал что-то скверное в свою башку. Неужели ты серьезно думаешь обмануть меня, царя, властителя нового храма, который так же хорошо знает будущее, как ты вчерашнее? Ты скрываешь в погребе драгоценную вещь, которая действует благодетельнее и сильнее, чем вино. Напрасно пытаешься скрыть от меня твою дочь. Приведи ее сюда! Я хочу ее видеть.

— Но если я тысячу раз клянусь тебе! — воскликнул Людгер с неестественной живостью.

— Изменник! — загремел Бокельсон. — Так ты смеешь еще притворяться и издеваться надо мною? Язычник, сын Ваалов, так ты хочешь, чтобы я сам показал тебе твою дочь, раньше чем отрубить тебе твою нечестивую голову!

Он бросился на живописца и потащил его к дверям, на которые Людгер давно уже бросал украдкой робкие взоры.

Вдруг раздался жалобный женский вопль, молящий о помощи, и Анжела ворвалась в комнату с криком:

— Отец! Спасайся скорей! Спасай свою жизнь! Царь сейчас же оставил живописца и направился к вошедшей. Девушка, обезумев от страха, вновь убежала в соседнюю комнату, кинулась на колени перед старой своей бабкой Вернеке, которая с беспомощным видом сидела там на своем стуле, и спрятала лицо в складках ее платья.

Бокельсон, из памяти которого не изгладился еще нежный облик почти девочки, виденной им в Лейдене, стоял молчаливо, неподвижно, как прикованный к месту, пожирая жадным взором эту красавицу в полном расцвете женственных сил.

Живописец рвал на себе волосы, восклицая отчаянным голосом:

— Я пропал, погиб! Мы все погибли! О, отчего нет с нами Ринальда?… Прости мне, царь, мои прегрешения. Не заставляй дочь отвечать за грех отца, хотевшего обмануть своего царя. О, не отдавай ее руки жестокому Герлаху, которого она ненавидит!

— Брак установлен самим Господом, — важно сказал царь. — И древняя сионская пословица гласит: «Жена, отвергнувшая сватовство христианина, смертию да умрет!»

— Я уже невеста! — воскликнула Анжела, вскакивая на ноги. — Я помолвлена с Ринальдом: он мой нареченный!

— Так, значит, ты уже вдова, — холодно ответил царь. — Ринальд уже не вернется больше.

Анжела с криком отскочила в угол комнаты.

— Ради самого Господа! — взмолился Людгер, протягивая с умоляющим видом руки к царю.

— В силу закона, ты должна или стать женой фон Вулена, или пасть под мечом, — спокойно продолжал царь. — Один я могу избавить тебя от этого. Но и у меня есть для этого только одно средство. Я готов употребить его тебе на пользу, если ты заслужишь своей покорностью и благочестием.

— Прими же нашу благодарность! — воскликнули одновременно Людгер и Анжела.

Вернеке подняла кверху руки с таким видом, будто она хотела благословить коронованного дракона за то, что из грозных уст его вылилось слово прощения и утешения.

Вдруг царь, простившись со всеми, величавым движением вышел из комнаты, оставив присутствовавших в глубоком недоумении. Но соседи заметили, что по дороге было оставлено несколько солдат из царской стражи, которые внимательно следили за дверями гостиницы «Роз».

Сидя на пиру, окруженный своими женами, сановниками и мнимым курфюрстом, царь внезапно пришел в веселое расположение духа, поднял бокал и воскликнул:

— Сильный, всемогущий Господь, покори окончательно врага Своего, повергни его во прах, дабы он был затоптан конями и раздавлен колесницами, и снова воздвигни Свой Сион! Аминь!

Все присутствовавшие от глубины сердца повторили «Аминь!» Зазвенели кимвалы, запели флейты. Царь в третий раз поднял бокал и промолвил:

— Сердце мое радуется и преисполнено хвалы Господу. Одного только недостает мне до полного счастья. Где моя невеста с Ливана? Она замешкалась на вершинах Сенира и Гермона, — на горах, где обитают леопарды и львы. У меня шестнадцать королев, но лишь одна у меня благочестивая голубка. Где же она, голубка моя?

Елизавета недовольно отвернулась. Дивара, с нахмуренным челом, беспокойным взором искала царя. Но он обводил ласковым, приветливым взором своих гостей и не удостаивал ее ни одним взглядом. Прочие царицы молча слушали царя. Одна из них немного наклонилась вперед и, положив руку на грудь, казалось, спрашивала: «Не я ли это, о, мой повелитель?» Царь между тем воскликнул:

— Встань Родеус, обер-гофмейстер моих цариц! Возьми лучшего коня из моей конюшни, покрой его попоной скакуна, на котором ездит возлюбленная наша Дивара. Собери царицыных драбантов и приведи сюда торжественно, с сиянием и музыкой, мою невесту Анжелу, дочь живописца Людгера! Головой своей ты отвечаешь за мою голубку.

Обер-гофмейстер встал со своего места и, не сказав ни слова, поспешно вышел. Елизавета, услышав имя Анжелы, приняла обиженный вид. Дивара до крови прикусила себе губы и с трудом удерживалась, чтобы не убежать из-за стола. Остальные жены Бокельсона сидели неподвижно, как истуканы. Вдруг на конце стола поднялась мрачная фигура и приблизилась к царю, как раз в то время, как он, пресыщенный пиром, встал с престола.

— Так ли я слышал, царь Иоанн? — раздался грозный голос Герлаха фон Вулена. — Анжела… О, мой государь и повелитель!.. Девушка, которую ты обещал мне. Ведь это было бы…

Ян дружески ударил его по плечу и сказал:

— Герлах. Герлах! Страшись меня. Подумай, что мне известны все твои проделки. Ведь я могу, когда угодно, предать тебя в руки правосудия. Лучше возьми награду, чем принять смерть. Я тебя осыплю золотом. И, чтобы сейчас же тебя удовлетворить, я предам в твои руки твоего заклятого врага. Когда прапорщик Фолькмар, возвращаясь из Вольбека, завтра или послезавтра явится сюда и будет просить о впуске, я его тебе выдаю головой. Если ты застрелишь и его, и Рамерса-изменника, который придет вместе с ним, то этим исполнишь заповедь Господню и желание царя. Еще скажу тебе на ухо: этот Ринальд — злейшее существо в мире и вполне заслуживает смерти… Молчи и действуй! Окажись достойным моей милости.

Недовольный дворянин и царь углубились в тихий разговор, а музыка призывала к танцам. И ликование царило вокруг: полные забот люди легкомысленно предались веселью.