Тревога, вызванная пожаром в Мюнстере, понемногу стихла. Народное волнение мало-помалу улеглось, так как пламя, уничтожившее несколько амбаров, вскоре было потушено. Никто не доискивался, было ли это несчастье следствием поджога или небрежности. Городской старшина воспользовался этим случаем, чтобы бросить в темницу нескольких своих врагов, чтобы выдать их народу как виновников, достойных возмездия. Встревоженная толпа успокоилась, и глухая тишина вскоре сменила шум и всеобщее смятение, царившее в городе во время пожара. При наступлении ночи, царь, которого глаза всего Израиля тщетно искали на месте опасности, отправился скрытыми переходами из своего дворца в дом цариц. Однако вопреки установившемуся обычаю, ему не предшествовали факельщики, свита не сопровождала его. Он шел один, в том самом платье, в котором присутствовал на победном пиру, шел неверными шагами, нахмурив брови и боязливо озираясь кругом.

Первая из комнат, расположенных по длинному коридору, который вел во внутренние покои царских жен, служила лазаретом. На пороге ее сидела сестра царя Маргитта в грубой одежде прислужницы, сохраняя, однако, на своем благородном лице гордое самосознание, которого не могли уничтожить никакие унижения.

Остановившись перед нею, Ян вопросительно указал на дверь лазарета.

— Ступай дальше! — язвительно ответила ему Маргитта. — Ян, ступай дальше. Сегодня ты не найдешь здесь брачного ложа: или тебе хочется обнять смерть?

Царь вздрогнул. В эту минуту навстречу ему вышел обер-гофмейстер Родеус со свечами и с почтительным видом стал докладывать:

— Я исполнил твое приказание, царь и повелитель. Я ручался тебе головой за то, что доставлю во дворец цариц избранную тобой невесту, дочь художника Людгера. Я так и сделал. Но увы! Невеста обратилась в мраморную статую. Испуг привел ее в такое состояние оцепенения, которое, по словам врача, может окончиться смертью.

Ян молча выслушал обер-гофмейстера и с недоверием взглянул в лицо придворного врача Ганса Винольда, только что вышедшего из комнаты больной и вполне подтвердившего доклад гофмейстера Царя, казалось, беспокоили, однако, совсем другие опасения, чем боязнь за здоровье невесты: он то рассеянно смотрел по сторонам, то внезапно вздрагивал или же в испуге озирался назад, на дверь, через которую пришел.

— Пусть хорошенько запрут эту дверь! — приказал он вполголоса, с легкой дрожью. — Пусть обыщут мои покои. Я хочу знать, не укрылся ли там какой-нибудь злоумышленник!

Придворные с любопытством взглянули на своего повелителя. Он не счел, однако, нужным давать им какие бы то ни было объяснения, и по его знаку они почтительно отступили в сторону, пропустив его вперед. В эту минуту из комнаты больной донесся безутешный голос Людгера, который, рыдая, обращался к дочери:

— О, дитя мое, дитя мое! Твое несчастье в одну ночь превратит меня в седого, лысого старика! О, возьми меня с собой, я не могу долее выносить эти мучения. Что предстоит мне, если они заставят меня среди ночи покинуть тебя, моя бедная овечка? Здесь я целую умирающую, дома я найду труп, потому что она не переживет этого удара, твоя бедная бабушка!

В эту минуту послышались стоны, о которых говорил обер-гофмейстер: они походили сперва на дрожащие неясные звуки колокола, потом, все, усиливаясь и усиливаясь, обратились в душераздирающую жалобу и вдруг перешли в глухой протяжный вой. Насмешливо глядя на брата, Маргитта с удовольствием прислушивалась к этим ужасным звукам. Мужчины заткнули себе уши. Царь, словно темная тень, бросился вон, в большую залу, в которой собирались царицы, когда не хотели оставаться в своих кельях. Совсем иное зрелище ожидало здесь повелителя Сиона.

Огромная комната походила на лавку старьевщика и на столовую, на портняжную мастерскую и на беспорядочную танцевальную залу. Обвешанная мишурой и всевозможными украшениями, она тем не менее производила жалкое впечатление; тысячи благоуханий наполняли воздух, но при всем том он был отвратителен. Во всем проглядывала случайная роскошь, прикрывавшая самый ужасный беспорядок; ценность украшений и высокомерие обитательниц составляли резкую противоположность с сутолокой будничных занятий и ребяческого времяпрепровождения. Зала во всякую минуту была разубрана и готова к неожиданному посещению неограниченного властелина; но властелин, очевидно, не внушал женщинам ни почтения, ни уважения; это был развратный тиран, требовавший, правда, повиновения, но не скромности, достоинства, порядка.

Так, подобно тому, как послы епископа застали на царском троне заснувшего шута, теперь на парадном кресле первой царицы лежала пестрая кошка с котятами. Легкомысленная Анна Книппердоллинг, сидя на своем месте, любовалась своими украшениями и драгоценными камнями. Мария Гекер с несколькими девушками кроила придворное платье; Елизавета Бюшодус со своей прислужницей шила тонкие рубашки из распоротых престольных покровов. Две сестры, Анна и Катерина Авервет, одна легкомысленнее другой, играли в карты и при каждом проигрыше мазали друг друга сажей. Марта Гангесбеке, Катарина Милинг и Елизавета Дреггер, неприлично подняв юбки, танцевали под звуки небольшого скрипевшего органа, за которым, напоминая странствующего музыканта, сидел Александр Бушодук, истопник и скороход царских жен. Одинокая и необщительная Маргарита Гроль, заснув над веретеном, храпела теперь на своем стуле. Анна Киппенбройк, уже в ночном туалете, расчесывала перед зеркалом свои темные волосы, напевая мелодию танца, которую играл Бушодук; тут же на полу беспорядочно валялось ее придворное платье. Анна Лауренц, Анжела Керкеринг и Христина Роден с бутербродами и стаканами в руках, украшенных бесчисленными кольцами, стояли вокруг старой сводни и знахарки Кнуппер, занятой в эту минуту вырезанием мозолей у неповоротливой Модерсон. Кнуппер без умолку болтала, предсказывала кому счастье, кому деньги, и многим рождение принцев и принцесс, рассказывала сказки и истории о привидениях, но не забывала о пиве и ветчине, стоявших тут же на столе, рядом с лютней, которой мастерски владела дочь мясника, а также чаркой, которую накануне разносила Дивара.

В зале не было ни Дивары, ни Елизаветы Вандтшерер Тем непринужденнее веселились остальные, не стесняемые в эту минуту серьезностью и красотой этих двух женщин Все канделябры в зале были зажжены круглые лампы стоявшие перед высокими резными стульями царских жен, распространяли ровный и мягкий свет и только по временам вспыхивали от дуновения вечернего ветерка, проникавшего в комнату сквозь решетки и занавесы открытых окон. Развешанные по стенам платья и вуали развевались, словно военные знамена, над этим соломоновским гаремом; ветер время от времени приподнимал зеленые венки украшавшие стоявшую посреди залы колонну. Венки эти обрамляли повешенную на колонне доску, на которой стояли имена всех царских жен. Привешенный тут же на шелковом шнурке грифель служил для того, чтобы отмечать ту из женщин, на долю которой выпадало счастье служить царю сейчас…

Внезапное появление в зале Яна положило конец танцам, но не прервало всех остальных занятий. Танцевавшие женщины, тяжело дыша, окружили царя и, кто с любопытством, кто с глубоким равнодушием, закидали его вопросами об исходе пожара и о приказах своего повелителя.

Не удостаивая их ответом, Ян мрачно спросил:

— Где Дивара, где Вандтшерер?

На это Модерсон с усмешкой ответила: — Одна устала, другая нездорова. Они удалились в свои кельи. С Елизаветой что-то неладно, — прибавила Кнуппер, искривляя свое лицо в ужасную гримасу. — Я уже говорила, что необходимо пустить ей кровь. Она замышляет недоброе.

Царь схватил лампу и направился к двери, которая вела к кельям. Взоры всех обратились за ним, одни со злорадством, другие с ревностью. На многих лицах появилось выражение затаенной злобы, иные тихонько перешептывались между собой. Вдруг Ян остановился перед колонной с привешенной к ней таблицей: все замолчали, улыбки мгновенно исчезли со всех лиц. Пожав плечами, Бокельсон пошел дальше, и все лица вновь просветлели. У дверей царь обернулся назад.

— Бросьте музыку и свои шумные танцы! — сказал он со злобой. — Сложите карты… Мало вам того, что вы играете и танцуете, между тем как всем детям Израиля запрещены хороводы и пляски? Не злоупотребляйте своей свободой, когда в доме лежит умирающая. Погасите огни, я требую, чтобы водворилась строжайшая тишина.

С этими словами он вышел из комнаты, а женщины с удивлением переглянулись между собой.

— Умирающая? Анжела? Дело зашло уже так далеко? Дешево отделались обе! — шептали они друг другу и тотчас же послали Бушодука справиться о состоянии больной.

— Она не проживет больше двух дней, говорит врач! — шепотом доложил скороход, на цыпочках вернувшись в залу.

После этого царские жены весело погасили свечи и разошлись по своим кельям.

Бокельсон между тем стоял уже в келье Елизаветы. Скрестив на груди руки, сидела она за своим столом и неподвижно смотрела на пламя свечи. Бокельсон подошел к ней с угрожающим видом и гневно спросил:

— Ты все еще не опомнилась, безумная женщина? Ты продолжаешь настаивать на своем неповиновении.

Молча, с холодным презрением, взглянула на него Елизавета. Теряя самообладание, он продолжал:

— Твое каменное сердце не знает даже ревности? Ты спокойно смотришь на то, как в этот дом вступает другая, более молодая и более красивая невеста, — а между тем тебе стоило сказать только одно слово, чтобы удалить соперницу.

— Ты говоришь о невесте смерти, жестокий, — гордо ответила Елизавета. — Ангел скорее умрет, чем отдастся в объятия дьявола. Анжела не может быть моей соперницей в этом доме, и я никогда не произнесу того слова, которое могло бы ее удалить. Она сумеет умереть, и меня тоже не испугает смерть!..

Легкая дрожь пробежала по всему телу царя. Наполовину отвернувшись от Елизаветы, задыхаясь от ярости, он тихо сказал:

— Ты будешь мне сопротивляться до тех пор, пока… пока не лопнет мое терпение? Твое упрямство противоестественно. Тебя не сломили даже смерть твоего отца, смерть твоего мужа, однако в их бледных лицах ты могла прочесть свою участь. Заметь же себе: ты умрешь, как только выздоровеет Анжела, если по-прежнему будешь упорствовать в своем сопротивлении. Если же Анжела умрет, то час ее смерти будет и твоим последним часом, если ты не согласишься заменить мне покойную. Пожав плечами, Елизавета коротко ответила:

— Позови Ниланда.

— А если, не говоря уже о том оскорблении, которое ты наносишь мне, отвергая мою любовь, — если я уже теперь имею право позвать палача? Сбрось с себя маску лицемерия, несчастная! Ты думаешь, я не видел, как ты болтала сегодня на победном пиру с юнкером Шейфортом, как он увивался за тобой, нашептывал тебе на ухо и пожирал тебя глазами, когда ты говорила с другими?

— Ты ошибаешься. Ян Бокельсон! — с едкой усмешкой ответила Елизавета. Болтовня юнкера не имеет ничего общего с тем отвращением, которое я питаю к тебе. Притом же он говорил обо всем, кроме любви! — прибавила хитрая женщина. — Со вчерашнего дня ему известно, как ты поступаешь со своими соперниками… Прочь, прочь с твоими окровавленными руками, коронованный палач, — воскликнула Елизавета, защищаясь от наступавшего на нее Яна.

Шорох у дверей кельи заставил Яна обернуться. На него смотрели горевшие гневом глаза первой царицы, подслушавшей весь разговор. В следующую же минуту она исчезла. Сделав угрожающий жест по отношению к Елизавете, Ян немедленно последовал за первой царицей.

Дивара бросилась в свою комнату, и Ян застал ее там у колыбели ребенка. Словно разъяренная львица, набросилась она на него:

— Чего тебе надо, несчастный? Тебя отвергнет всякая женщина, у которой в груди бьется честное сердце. Чего ты ищешь у этого невинного ребенка, — ты, раб своих страстей? Отчего ты не устраиваешь факельного шествия, как подобает царю, который женится? Почему ты не приказал мне явиться на твой свадебный пир? Твоя невеста могла бы омыться в моих слезах, ты мог бы упиться моими вздохами! Но — не правда ли? Ты помнишь, что благословением этому новому богопротивному союзу послужит мое мщение? Ты замечаешь, что мое проклятие превращает твое брачное ложе в одр смерти?… Вот тебе награда за твои грехи!

Ян, которого подобные речи обыкновенно приводили в неистовую ярость — чего и добивалась Дивара, — теперь спокойно выслушал упреки и, потрясенный, опустился, как бледное привидение, на лежавшие рядом с колыбелью подушки и склонил голову на грудь.

Слабость, овладевшая диким тираном, несколько утишила злобу Дивары, и она, борясь со слезами, продолжала:

— Что обещал ты мне и что исполнил! На твоей совести лежит погибель моей души. Я была верной женой, ты соблазнил меня; я была религиозна, ты отнял у меня мою веру; в моем сердце было место для сострадания, ты сделал меня жестокой и высокомерной. Я продала свою душу за твою любовь, и как ты обманул меня! Ты, обманывающий всех, ты не был откровенен даже со своей женой! О, небесный Отец пошлет нам тяжкое наказание, и это наказание согласно словам писания падет и на голову этого невинного существа, которое спит здесь, как ангел, среди порока и греха.

— Оно спит, потому что не должно быть свидетелем твоей несправедливости, — ответил Ян, с трудом собирая свои мысли, принимавшие совсем иное направление. — Разве мы не служим лишь орудием в руке всемогущего Отца? Разве не руководит Он всеми нашими действиями так же, как направляет полет всякой бабочки? О, Дивара, это дитя может служить нам залогом предстоящего счастья и спокойствия. Как я люблю ее, эту маленькую девочку! Разве не назвал я ее Авералью? Подумай: эта дочь для меня дороже всего на свете. И я мог обидеть, оскорбить, обмануть ее мать? Замолчи и будь кротка по-прежнему. Все еще изменится к лучшему.

Только теперь Дивара заметила, что Ян казался совсем иным человеком. Он тянул слова, в выражении его лица было что-то боязливое, глаза его блестели, пальцы дрожали, он прислонился головой к колыбели и тяжело вздыхал.

— Ты уже тысячу раз повторял одно и тоже мне и всему народу, — начала Дивара, вновь овладевая собой. — Ты предсказывал, что нашим страданиям наступит конец к Пасхе, затем к Троице, наконец, к Рождеству. Я больше не верю тебе; я была бы рада, если бы только я одна сомневалась в тебе. Что ты хочешь сказать своим новым предсказанием?

Ян нетерпеливо щелкнул языком.

— Я говорю только, что все кончится лучше, чем ты думаешь, и что я по-прежнему твердо уповаю на Небесного Отца, хотя…

— Хотя?

— Хотя подозрительные знамения портят мне мои лучшие дни и недобрые предзнаменования омрачают мои гимны во славу Господа.

Царь нетерпеливо потер себе лоб.

— Что с тобой случилось? Что за знамения, что за предзнаменования? — спросила суеверная Дивара.

— Сядь ко мне, Дивара. Дай, я положу свою усталую голову на твои колени, — робко начал он. — Ты опять прежняя. К тебе вернулись былые кротость и ласковость. Я люблю тебя, Дивара, люблю тебя одну, хотя государственные соображения…

Он заметил набежавшие уже на лоб Дивары морщины, на минуту остановился и затем продолжал ласкающим голосом:

— Ты одна пользуешься моим доверием. Дай, я расскажу тебе, что со мной случилось. Твое разумное участие поможет мне прогнать пустые призраки, от которых еще теперь — сознаюсь — кровь стынет в моих жилах.

Глубоко вздохнув, он продолжал:

— События последней ночи сильно потрясли меня, и победа только на время подняла мои упавшие силы. Радостное возбуждение тоже подкашивает деятельность сердца и всех чувств. Присутствуя сегодня на парадном обеде, я с трудом исполнял обязанности гостеприимного хозяина. Сон, словно свинцовыми гирями, закрывал мне глаза. Я удалился в свою комнату, ища там отдохновения и покоя. Издали до меня доносились звуки веселого пира, но усилием воли я оторвал свои мысли от этой жалкой мирской суеты и, направив их на книгу из книг, заснул, охраняемый, как я думал, бдительным оком всевидящего Отца. Не знаю, долго ли продолжался этот сон; не знаю было ли то, что его прервало, сновидением или действительностью. Для сновидения оно было слишком ясно; впрочем, и в сновидениях отражается счастье или несчастье спящего.

— Да, это верно, — подтвердила Дивара.

— Я лежал, как мне кажется, с открытыми глазами, и лучи заходящего солнца, врываясь в мою комнату, окрашивали мои серые занавесы в красноватый цвет… Вдруг на постель ко мне вскочило какое-то черное животное, напоминавшее рака, но с необыкновенно длинными ногами и клешнями; я уже готовился согнать его, но за ним последовали второе, третье, и вскоре целые тысячи этих бесшумно двигавшихся чудовищ окружили меня со всех сторон, появляясь то из стен, то из пола, то из потолка, и принялись ползать по моему телу, лицу и рукам. Хуже всего было то, что они своими клешнями сдавили мне горло и зажали рот. Я не мог кричать. Я лежал, как связанный, с выкатившимися глазами, и видел, как чья-то сухая, желтая рука протянулась ко мне и стала трясти меня за плечо, слышал, как звенящий голос кричал над самой моей подушкой: «Клятвопреступник, неверный сын! Почему ты не собрал моих костей!» Вдруг картина изменилась: мать сидела рядом со мной, качала меня, как в колыбели, склонялась ко мне и, дыша холодом, шептала мне: «Я говорила тебе, где похоронить меня, в башне Ламберти тепло, а в песках под открытым небом мне так холодно». И каждый раз, когда качая головой и стуча челюстями, старуха повторяла эти слова, она сопровождала их таким воем, что…

Царь вздрогнул, словно подстреленная дичь, и в ужасе прошептал:

— Святой Боже, повелитель небес и земли! Слышишь, Дивара, ты слышишь далекую жалобу? Слышишь? Может быть, ты и видишь? — Вытянув руку, он указал на темный угол комнаты.

— Помоги нам, Боже! — простонала Дивара. — Но мне кажется, что эти звуки идут из комнаты больной.

— Да, Анжела! — сказал Ян, опомнясь. — Ее убивает радость. Перед ней слишком неожиданно развернулась картина царской судьбы…

— Не говори о ней, или я уйду! — резко перебила его Дивара.

Он схватил ее руки и, прибегая к своему обычному средству, ко лжи, продолжал:

— Не сердись. Ты видишь, какой ужас нагнал на меня этот проклятый сон… Как я могу теперь думать о свадебном пире? Притом же ты ошибаешься. Я хотел только сохранить это сокровище для Ринальда Фолькмара, чтобы Герлах фон Вулен, воспользовавшись законами Сиона, не…

— Для Ринальда, убить которого ты поручил Вулену? — строго спросила Дивара.

Ян закусил себе губу, а она продолжала:

— Не удивляйся, что я знаю об этом злодеянии. Вы говорили о нем недостаточно осторожно, а ухо ревнивой женщины…

— Представляет цель, в которую попадают как далекие, так и близкие стрелы, — не без злобы докончил Ян. — Ты не поняла меня. Я говорил о Рамерсе, который может продать меня и тебя, так же как он продал Гиллу.

— Ты сам готов был выдать мою голову за очень ничтожную плату в эту последнюю ночь, — мрачно заметила Дивара. — Ян, я не могу тебе этого простить. Ты был готов пожертвовать моей жизнью из-за пустяка, из-за нелепой лжи. Не пытайся переубеждать меня. Я знаю, что я слышала, но я не выдам твоей тайны. Успокойся: но подумай, не даешь ли ты слишком дорогую цену за ничтожного болтуна, Рамерса? В случае крайней нужды Христофор мог бы спасти твою жизнь, если он и не спасет этого ребенка, судьба которого тебя не очень беспокоит.

— Неблагодарная! Ты больше не веришь в мою звезду? — спросил Ян с колким упреком. — Господь силен. Господь одержит победу, но Он мстителен, и гнев Его ужасен. Рамерс оскорбил Его; Рамерс должен поплатиться за это жизнью. Но так повелел мне Святой Дух, — и Христофор будет жить только до той минуты, пока отец не прижмет его к своему сердцу. С часа на час жду я известий от Ринальда. Тогда я отпущу мальчика, угостив его кое-чем на дорогу…

— Изверг! — воскликнула Дивара. — И это повелел тебе Святой Дух? Цветущего Ротгера ты угостил мечом, а бедного Христофора наградишь ядом.

— Но разве жизнь здорового человека не висит часто на волоске, Дивара? Разве молодость представляет ручательство против смерти? И если может умереть здоровый юноша, почему же не погибнуть и тому, кто носит на себе пятно язычества? Не вмешивайся в государственные дела, в заботы об улучшении мира! Качай свое дитя, Дивара. Не думаешь ли ты, что я люблю престол и корону? О, нисколько. Но слова Писания должны были исполниться. И, однако, если бы я мог теперь отказаться от престола…

— Дай-то Боже! — заметила Дивара. — К чему нам этот блеск, который вначале ослепил меня? Престол в опустевшем и обедневшем городе, корона, на которой тяготеет проклятие заточенного в темницу народа! Разве мы не пленники! Ты видишь, что, несмотря на наши победы, неприятель не отступает, над нами висит уже неминуемая беда, нам грозит неумолимый голод Нужда разрывает все узы. Твои лучшие друзья выдадут тебя епископу, чтобы раз наесться досыта. Весь Сион погибнет из-за кусочка хлеба!..

— Твои опасения отзываются хлебопекарней, Дивара, — с принужденной усмешкой ответил Ян. — Где же твоя обычная гордость, дорогая? Величайшая героиня все-таки остается женщиной. Ты выказывала неустрашимое мужество на поле битвы; почему же тебя пугает теперь возможность нужды? Что ты сделаешь, если я скажу тебе, что сегодняшний пожар значительно способствует близкому осуществлению твоих опасений? Мы и двор обеспечены еще надолго, но два амбара, принадлежащие народу, сгорели дотла. Испорчено большое количество муки и мяса. Я буду принужден выгнать из города лишние рты.

— Боже, какая будущность! Отправимся же и мы с тобой сейчас же в далекий путь навстречу беде и несчастьям!

— Вот как! Ты забываешь, что царствующий не вправе располагать своей жизнью. Зачем отчаиваться? Разве мы не разослали апостолов, чтобы вооружить на борьбу за наше дело весь земной шар?

Дивара недоверчиво покачала головой.

— В Голландии готовится новое восстание перекрещенцев. Пророки не лгут. Германия не устоит перед примером саксонского курфюрста, который бросился в мои объятия.

— Остановись, обманщик и шут! Неужели ты надеялся обмануть меня, его землячку? Неужели ты серьезно мог думать, что я не узнаю мнимого курфюрста? Давно ли я видела честного Гаценброкера на лейденской сцене?

Царь смущенно засмеялся.

— У тебя хорошая память, Дивара, — сказал он. — Не забудь только, что не одному Гаценброкеру грозит смерть, если бы он вздумал проболтаться, но и всем тем, которым пришло бы в голову просвещать на этот счет народ.

— Ты так холодно говоришь о смерти людей, которые тебе почему-либо неудобны, а между тем сам так боишься смерти, — обиженно ответила Дивара. — Нет, Ян Бокельсон, судьбе угодно было связать меня с тобой, и я никогда не изменю тебе. Я никогда не покину тебя, хотя и раскаиваюсь в том, что так слепо повиновалась тебе. Я презираю твою кровожадность, твое сладострастие: я дрожу перед твоим коварством и не верю ни в твою любовь, ни в твое мужество: но… Я чувствую, что не могу отказаться от тебя, и, когда наступит день мщения и гнева и все покинут тебя, я и тогда останусь подле тебя, чтобы умереть вместе с тобой.

Непостижимая сила, увлекающая страстных женщин и заставляющая их делить с возлюбленным даже лежащее на нем проклятие, одержала верх над всеми враждебными намерениями Дивары. Со слезами на глазах подала она руку царю Сиона. Эта преданность вынудила у него настоящее признание. Обняв Дивару, он с несвойственной ему откровенностью тихо прошептал:

— Успокойся, мы еще будем счастливы. Что нам за дело до гнева епископа, до проклятия императора? Сокровища этого города находятся в моих руках, и если бы над нами действительно разразилась беда, у меня все еще есть выход; тайное бегство. Мы вернемся на родину, к берегу моря, и там сядем на корабль, который увезет нас в Португалию, — страну, не знающую снега и зимних бурь, страну, где никто не знает нашей судьбы. Мы будем богаты и скоро забудем о нашем кратковременном царстве. Я снова вернусь там к своему ремеслу и открою в Лиссабоне суконную лавку. Твоя красота и мое золото приобретут нам друзей. Мы вновь помолодеем под лучами горячего южного солнца, а хороший климат сохранит нам жизнь до глубокой старости. Радуйся же, Дивара! Недалеко то время, когда ты будешь единственной царицей моего сердца.

Дивара напряженно и боязливо всматривалась в лицо Бокельсона и наконец ответила:

— Как охотно поверила бы я тебе, как легко забыла бы все, что теснит мою грудь, но ты легкомыслен: не обманываешь ли сам себя? Дорого дала бы я за то, чтобы видеть тебя вне всякой опасности, вдали от всех этих кровавых событий. Я рада была бы забыть все твои недостатки и преступления и не считала бы даже гибель целого города слишком дорогой ценой за наше счастье. Но сумеешь ли ты в минуту крайней нужды исполнить то, о чем говоришь? О, поверь мне: и за тобой следят шпионы. Ревнивый, упавший духом народ тщательно следит за каждым твоим шагом. Где те ворота, которые откроются перед нами? Где сторожа, бдительность которых можно будет усыпить? Где те преданные, верные люди, которые не знают измены?

— Слушай же, — по-прежнему тихо и таинственно сказал Ян. — Я не легкомыслен, как ты думаешь. Я никогда не забывал о будущем. Ты, наверное, слышала о священнике, которому была известна тайна подземного выхода. Мне выдали его, этого монаха; и теперь весь народ, без единого исключения, думает, что этот ход засыпан, а священник убит. В действительности же оно, однако, не так. Он живет в заточении, в одном из неприступных погребов собора, и получает от меня пищу. Распространенное в народе поверье о том, что в разоренном храме Ваала бродят языческие привидения, ручается мне за то, что ни один любопытный не осмелится приблизиться к пленнику не только ночью, но даже днем. В соборе нет больше никаких сокровищ, к тому же там стоят тяжелые орудия, не поместившиеся на городских стенах, и поэтому ключ от собора хранится у меня. Еще не так давно о пище для священника Норберта заботился один мой верный слуга. Но он умер, и с тех пор я собственной рукой доставляю пищу презренному монаху; и если сторожа и видели когда-нибудь, как я в полночь вхожу в собор, то люди думают, что я отправляюсь туда затем, чтобы благословить орудия и очистить их от того проклятия, которое, быть может, наложил на них неприятель.

— Что за чудесная тайна! Но к чему все это? Ведь одно твое слово или даже — страшно выговорить — твоя собственная рука могла бы устранить этого монаха, который может разболтать нашу тайну.

Бокельсон пожал плечами и недовольно нахмурил брови.

— В том-то и дело, — пробормотал он, — что он унес бы в могилу свою тайну. Упрямый грешник все еще не выдал ее, несмотря на мой гнев и всевозможные обещания. Однако он становится уступчивее, сырой погреб оказывает свое действие; его белые волосы уже покрылись зеленой плесенью, голова его день ото дня слабеет. Так или иначе, но я выведаю от него то, что мне нужно. И тогда мы спасены, Дивара.

— Спасены? Мне мерещатся новые беды. А что, если неприятель вдруг проникнет через этот ход в город?

— Ход этот ведет в мой дворец: это я знаю от Изельмуда: коварный шпион сказал мне это на ухо на пытке. Правда, ход этот так искусно спрятан, что все мои поиски не привели ни к чему. Но горе врагам, которые осмелились бы проникнуть в мой дом! Они были бы немедленно открыты, мы изрубили бы одну часть, отбросили бы другую и навсегда засыпали бы потайной ход.

— Безумный! Мы спим на вулкане. Наше отступление не обеспечено. Мы каждую минуту можем попасть в руки осаждающих, которые…

Царь вновь усмехнулся, нисколько не пугаясь этих мрачных предсказаний.

— К счастью, — сказал он, — и епископ, подобно мне, не знает потайного хода, а разыскивать его при помощи волшебного жезла мешают ему наши пушки. В силу старого обычая, только двум старейшим каноникам, одному из братства Вальпургия, другому из общества апостола Павла, могла быть известна тайна подземного выхода. На смертном одре умирающий с глазу на глаз, без всяких свидетелей, передавал свою тайну другому канонику того же общества или же доверял ее епископу. Последний князь, знавший эту тайну, был Эрих. Он умер внезапно; вслед за ним, вскоре после возвышения Вальдека, умер и старый декан, не успев никому передать свою тайну. Это я знаю от Гергарда Мюнстера, на которого вполне можно положиться; и не подлежит никакому сомнению, что из всех, знавших тайну, в живых остался только старый священник Норберт и что подагра, принудившая его остаться в городе у бывшей игуменьи Юбервассерского монастыря…

— Я готова благословить подагру, если она доставила нам спасителя, — быстро ответила Дивара. — Но развяжет ли Господь язык упрямца? Не доверит ли он кому-нибудь другому того, что должны знать мы одни?…

— К нему не может проникнуть ни одна живая душа Он лежит, как мертвый в могиле.

— А что, если он вдруг умрет? — продолжала Дивара с жаром. — Что, если болезнь заставит тебя оставаться дома, а он между тем умрет с голоду? Тысячи опасений рождаются в моей голове, Ян! Голова моей матери не была мне так дорога, как седой череп, несговорчивый язык и упрямые уста этого заживо погребенного священника, которого я не знаю, которого я никогда не видела, но который представляет для меня единственную надежду на твое, на наше спасение!

— Голова матери! — коченея в ее объятиях, промолвил Ян. — Видишь, как она носится в воздухе? Так преследовала она меня, когда я соскочил со своей постели! Видишь, как она обнимает своими длинными руками всю комнату? Света, Дивара! Где твоя лампа? Ах, она закрывает ее своим саваном; все мрачнее становятся тени. Смилуйся, гневная! Я соберу твои кости… Княжеские похороны… Ах!

Он упал наземь. Грудь его тяжело вздымалась. Дивара в отчаянии ломала руки, не зная, как успокоить ужасный припадок. Несколько минут спустя Ян пришел в себя и медленно открыл глаза.

— Это ужасно, Дивара! — в изнеможении сказал он. — Я с трудом могу двигаться. Что ты сказала под конец? Ты говорила о болезни, и она, как вихрь, налетела на меня. И все-таки я должен спуститься в склеп, к священнику. Я уже вчера позабыл о нем. Буря, опасность… понятно… Но я не могу идти один; я слаб, я боюсь. Пойдем со мной, Дивара. Я чувствую, что моя хворость не пройдет так скоро; и я хочу приучить тебя сторожить во время моей болезни старого язычника.

— Я заслуживаю твое доверие, — гордо ответила Дивара. — Я не коварна, не боязлива, если только мною не руководит ревность. Я иду с тобой. Лесть женщины, может быть, скорее сломит непокорного упрямца, чем строгость царя. Я накину плащ. Мы спустимся по черной лестнице. Надо соблюдать осторожность. Ах, если бы мы могли бежать тоже совершенно одни! Но если мы покинем город с нашими сокровищами, мы не в силах будем их нести.

— Не бойся измены! — утешал Ян, опираясь на руку Дивары. — Мы начнем вербовать друзей только в последнюю минуту. Быстрота, с которой придется действовать, послужит нам порукой в том, что они останутся нам верны: они просто не успеют нарушить данной клятвы.

С этими словами они вышли из дворца.