В день праздника Иоанна Крестителя разыгралась сильная непогода. Тучи понемногу скоплялись и к солнечному заходу так разрослись, что на горизонте едва светилось одно местечко, где бледно угасал дневной свет. В печальном доме Рамерса был уже сумрачный вечер. Наверху, у разрушающейся лестницы, не в старой жилой комнате с балконом, покоящимся на двух зевающих драконах, а там, где прежде жил Лейденский пророк, четверо маленьких, голодных детей прислушивались, ожидая кого-то, и дрожали от нетерпения и голода. Старший сказал:

— Смотрите, как надвигается ночь! Ах, как страшно нам будет без огня!

— Как долго не приходит крестный, — пробормотал второй. — А ведь мы ничего не ели с самого утра, и я мерзну от холода.

— Мне душно, жарко, милые братцы! — воскликнул третий. — Вы не хотите открыть окно, а я слишком мал, чтобы самому сделать это.

Старший мальчик заговорил опять:

— Тише! Крестный это запретил; а ведь отец еще строже, чем крестный.

Четвертое дитя, крошечная девочка, лепетала и рассказывала свои ночные грезы: она видит во сне отца, он приходит, целует ее. Но потом она пробуждается, и, к огорчению ее, все оказывается сном.

Старшие смотрели на нее с улыбкой и дергали друг друга за курточки, но молчали. Они ожидали прихода крестного безмолвно, хотя боязливо, с сердечным замиранием. Наконец послышалось, как он спотыкается о шатающиеся ступени. Раздался звук ключа в замке. Он вошел с фонарем; на руке висел мешок.

— Крестный Рейменшнейдер! — вскричали дети, танцуя и теребя ручонками мешок, в котором была им пища на целые сутки.

Старик велел им успокоиться, стряхнул свою шапку и плащ, накинутый на плечи, и сказал:

— Ну, детки, сегодня погода, как перед потопом! Радуйтесь, что вам не надо выходить.

Он разделил поровну между детьми хлеб, сыр, кусочки мяса — крохи с царского стола, положил на голову младшему свою руку и продолжал взволнованным голосом:

— Не забудьте, дети, помолиться сегодня вечером. Слышите? Непременно. Лучше уж в другой раз не взыщу, а сегодня не забудьте.

— Если я усердно помолюсь, отец посетит меня во сне, правда? — спросила, улыбаясь, четырехлетняя девочка.

Братья опять подтолкнули друг друга с лукавым выражением лиц.

— Да! — сказал Рейменшнейдер. — Благочестие всегда вознаграждается. Но ваша сегодняшняя молитва может принести более драгоценные плоды. Хотелось бы вам видеть мать?

— Ах, мама, милая мама! — жалобно сказала малютка, а старший сжал кулак.

— Кому ты грозишь? — спросил крестный.

— Злому портному, — ответил с гневом мальчуган. Крестный боязливо зажал ему рот, но как только он отнял руку, мальчик спросил:

— Почему мать сидит в тюрьме и почему так долго ее нет?

— Дети! — начал Рейменшнейдер дружески. — Не грешите перед Божественным Провидением. Если бы ваша мать не сидела в тюрьме, она все-таки не пользовалась бы свободой: тогда она была бы мертва.

Дети тихо всхлипывали, исключая младшую, беззаботно уснувшую на руках крестного. Рейменшнейдер опять шепнул детям:

— Тише, детки! Всему будет конец, — заточению матери, преследованию отца и вашему заключению. Пусть только соседи не слышат вас: вот и забудут вас вместе с вашим отцом. Не то царь велел бы казнить отца, мать, крестного, возможно, что и вас самих. А лучше потерпеть короткое заключение в родном доме. И за то, что вы здесь, а не в темнице, вы должны благодарить только Книппердоллинга, молочного брата вашей матери. Сам царь вполне уверен, что вы разделяете с матерью арест в Розентальском монастыре.

— Слушай! — перебил его маленький Герман и указал на лестницу.

Порывисто дыша, взбежал наверх человек и, прежде чем Рейменшнейдер успел затворить дверь, он уже очутился в комнате.

— Отец! Отец! — воскликнули дети, заботливо понижая голоса.

Он отстранил их от себя, вытащил острый нож и прошептал куму:

— Не пугайся, если я убью здесь сейчас одного человека на твоих глазах.

Тот, на кого намекал Рамерс, заглянул в дверь и сказал шутливо:

— А, накрыл тебя, злая совесть! Какой выкуп предложишь ты мне, изгнанник? Ха, ха, ха… У тебя нож? Нож для меня? О, Рамерс, что он значит против топора Ниланда?

Тут смело вошел Гелькюпер, закутанный в дождевой плащ. Рамерс не на шутку собрался на него напасть, но Рейменшнейдер бросился между ними, водворил мир и закрыл дверь. Затем он сказал Гелькюперу:

— Что тебе здесь надо, царский шут?

Гелькюпер смерил удивленным взглядом стольника и отвечал:

— А если бы я тебе предложил такой же вопрос, царский слуга? Гуляя по улице, я случайно натыкаюсь на след человека, которого знаю. Он бежит, как плут, и не из-за одного дождя. Кто не последовал бы за ним? А ты сам здесь также случайно?

— Какое тебе дело? — спросил сурово Рейменшнейдер. Гелькюпер насмешливо улыбнулся в бороду.

— Не смейся, как обезьяна! — пригрозил Рамерс. — Или я научу тебя молчать.

— Гм!.. Так грубо, милый мастер? — шутил Гелькюпер. — У меня является желание арестовать тебя именем царя Сиона. Твое скрытое пребывание здесь — призрак государственной измены.

— Гелькюпер! И ты способен это сделать? — спросил озабоченно Рейменшнейдер.

— И тебя я так же выдам, как сообщника в государственной измене.

— Живым ты не выйдешь из дому! — вскричал Рамерс, размахивая ножом.

— А я позову всех соседей на помощь. И каждая капля крови вам дорого обойдется, — сказал Гелькюпер, не прекращая своей жестокой шутки.

Тогда Рейменшнейдер решительно ударил его по плечу и холодно сказал:

— Если так, я объявлю не только соседям, но и Бокельсону, кто стрелял в царя Сиона!

Круглое лицо Гелькюпера побледнело, глаза глубоко ввалились.

— Неужели же вы серьезно истолковали в дурном смысле мою шутку?… Это было бы чересчур смешно!.. Я добрый малый и никогда не причиню зла своему товарищу… Но что собственно ты хотел сказать. Рейменшнейдер? Черт меня побери! Пусть стану я язычником, если понимаю…

— Ты уже забыл, что сделал шестнадцать или семнадцать дней тому назад? Была жаркая темная ночь. Я высунул немного нос из окна, чтобы подышать воздухом, и увидел царя: вместе с женщиной он пробирался к церкви. Я заметил и толстого молодца, который шмыгнул за церковь, как кошка, и спрятался за стену. Потом царь и женщина молчаливо возвращались. Вдруг в ночной тиши раздался треск лука, и царь с проклятиями схватился за бок. Женщина осветила его, и я увидел кровь на черном платье Бокельсона. А толстяк тихо скрылся через забор… Хе! Не возобновишь ли ты этого в своей памяти?

— Гм! — пробормотал смущенный Гелькюпер, делая глуповатую гримасу. — Удивляюсь, как торчащий из окна любопытный нос не наделал при этом шума?

— Не до того было: я занят был мыслями о судьбе одного честного человека, которому хотел помочь. Да кроме того, ненавижу доносы. Мы уж от них и так много страдали. Но о чем я больше всего жалел в этом деле…

— Это о том, что выстрел не совсем удался? — добавил тихо Гелькюпер. — Э, стрелок был не хуже выстрела. Он не хотел попасть в сердце. Что бы мы от этого выиграли? Началась бы новая тирания. Нет, человек этот хотел своей ловкой стрелой удержать его величество от побега: царь показался ему в тот день очень странным. Что задумывал он в уединенной церкви? Что он искал там? Стрелок хотел за ним прокрасться, но дверь уже была накрепко затворена, а преследователь слишком толст, чтобы пролезть в замочную скважину. Очевидно, у царя было желание удрать; и царскому разумному дураку не досталось бы яблоко, обещанное в случае побега куницы из голубятни. Кто умен, тот понимает с полуслова…

Рамерс и Рейменшнейдер смотрели в молчании на шута, который умел так ловко выходить из затруднительного положения.

С хитрой усмешкой Гелькюпер схватил руки обоих мужчин и зашептал:

— Не принимайте моего посещения в дурную сторону: я из ваших. Только участие побудило меня бежать за человеком, который довольно-таки необдуманно, легко узнаваемый, шел под градом и дождем.

При этих словах он вынул белую повязку и сказал:

— Знаком ли тебе этот знак, Рамерс? Он должен действовать лучше ладанки: он вызовет у победителей доверие ко мне как к верному католику, а не желание убить меня как одного из анабаптистов.

— У него знак! — воскликнул Рамерс, обращаясь к старику. — Ну, а какое условное слово?

— Вальд…

— Эк! — докончил Рамерс, дружески протягивая и пожимая ему руку. — Но кто же сделал тебя доверенным?

— Гензель, так называемый Ютландец, принес мне в мешке письмо от старого Менгерсгейма. Я ответил ему вскоре не словами, а тем выстрелом. И мы расстались друзьями. Я горю нетерпением увидеть его при других обстоятельствах, имея меч в руке. Пора, друзья мои, уверяю вас, пора уже… Голод неумолимо свирепствует. На наших прежде чистых улицах теперь гниют трупы. На городских стенах не люди, а привидения. Даже при дворе порции становятся все меньше; и нам мало поможет то, что в Амстердаме повешено много перекрещенцев. Портной наш совсем помешался от тяжелых предчувствий и подозрений: ему всюду мерещатся убийцы; он носит панцирь под одеждой и забыл, что такое сон. Даже днем он видит везде кругом тени казненных им, без голов. По-видимому, они с Диварой что-то замышляют втайне. И вот вам, что я узнал. Вчера у них был совет: и я был на нем — у замочной скважины, разумеется. Господа герцоги решили, как только кончится весь запас хлеба, сделать вылазку с оружием в руках, сперва предав весь город огню. Кто при этом успеет спастись — пусть спасается, кто упадет — пусть себе лежит, кто хочет сгореть вместе со своим домом — пусть горит. Но врагам ничего не достанется. Царь одобрил этот план, но сам он кажется слишком веселым для такого решения. Не думаю, чтоб его прельщала мысль участвовать в вылазке. По мне, вернее предположить, что он рассчитывает улизнуть под шумок, забрав с собою золото и прочее. Что вы скажете? Рамерс, слушай! Теперь, если можешь, извести обо всем друзей, да не забудь замолвить словечко за меня, удостоверить, как много я сделал. Скажи, что, в крайнем случае, я скорее убью этого беспутного портного, но ни за что не дам ему уйти. Правда, живой он принес бы мне больше выгоды, но… если уж нельзя иначе… Пусть же они поторопятся!

Рамерс посмотрел на него со значительным видом и сказал:

— Кто знает…

Но Рейменшнейдер остановил его, наступив ему на ногу. И Рамерс сделал вид, будто раздумывал о чем-то, и промолвил:

— Если бы я только знал условное боевое слово…

— Могу его сказать тебе, — ответил Гелькюпер. — Виншенек доверил его мне: «Земля».

Рамерс радостно кивнул головой, так как это показание шута подтверждало сообщение одной его знакомой, узнавшей слово от своего возлюбленного. Он еще раз пожал руку Гелькюперу и сказал:

— Кто знает, как скоро мы увидимся? Доверяю особу царя твоему неутомимому наблюдению, а безопасность Христофора Вальдека будет охранять Рейменшнейдер. Ради Бога, кум, не оставляйте его!

— Не беспокойся, Герман. Я буду следить и узнаю, если опасность будет грозить башне, в которой он сидит. Пора уже было бы освободить бедного юношу: он готов уморить себя голодом.

— Я помогу тебе смотреть за ним, — сказал Гелькюпер. — Этот юноша принесет нам больше золота, чем сам весит.

— У тебя только золото и награда на уме, — с укором сказал Рейменшнейдер. Потом он погрозил ему пальцем и воскликнул:

— Однако я буду присматривать за тобой: и помни, если только вздумаешь погубить одного из нас, ты, во всяком случае, разделишь нашу участь.

Гелькюпер уверил их снова в своей приверженности.

— Неужели вы думаете, — заключил он, — что я не хочу расквитаться с Яном за его пинки и все обращение со мною? Кто меня знает, тот не заподозрит этого. Око за око, зуб за зуб. Но пока молчите вы обо всем этом так же, как и я буду молчать.

Они расстались. Рамерс нежно уложил своих дремлющих детей, с отцовской заботливостью поцеловал их и прочел над их головками краткую, но сердечную молитву. Потом он потушил свечу, тщательно запер все двери, повесил на лестнице большой белый лоскут — охраняющий талисман для своих бедных малюток — и поспешил вон, вглубь дождливой и ветреной ночи, осторожно пробираясь вдоль каменных стен домов. Он прокрадывался к Крестовым воротам и начал неслышно распиливать закрепляющий канат у внутренней двери, через которую обыкновенно стража проходила к окопам для смены. В то же время Гелькюпер и Рейменшнейдер достигли соборной площади. Оба они торопились: один — чтобы подавать царский ужин, другой — чтобы проделывать свои штуки перед светлейшим портным для его увеселения.

Шли они, глубоко задумавшись, и не проронили ни слова. Завывание ветра тотчас же заглушало шум их шагов. Их потому не заметила и Дивара, снова шедшая от собора с полускрытым фонарем и в плохой одежде. На этот раз у нее не было корзинки, но рядом с ней шел старик, которого она вела, словно дочь слепого отца Старик этот двигался с большим трудом. Спина его была сильно сгорблена; священническое облачение волочилось ниже пят по земле; его лицо совершенно закрывал капюшон, какие тогда носили, выходя на улицу, сверх белого платья каноники старой церкви или братства святого Павла. Царица и ее спутник скрылись в маленькую дверь дворца. Гелькюпер и стольник, стоявшие все время неподвижно, пока не исчезли ночные путники, теперь толкнули друг друга локтями и первый заметил:

— Внимание! Что-то неладное творится между их величествами. Меня уж не проведешь! Гляди в оба, старина, чтобы ни добыча, ни награды у нас не пропали!

Расставшись, наконец, они пошли каждый по своему делу. Царь и его любимцы пировали. Герцоги лакомились жирными блюдами дворцовой кухни. Дикое веселье оживляло стол, пока, наконец, царь не произнес последнего тоста:

— Отец Всевышний благословил виноградные лозы, чтобы они радовали сердце человеческое и укрепляли руку воина. Слушайте вы, герои и повелители мира сего! Окрыленный вином, я вижу будущее, а вы услышите из уст моих предсказание. Господь совершит чудо в эту ночь: Он даст свободу израильтянам без битвы и крови. Отец наш не хочет истребления Сиона в пламени пожаров. Сам шестьдесят будет урожай зерна; бури будут веять благоуханием роз; дожди обратятся в потоки бальзама. Возвращайтесь в свои дома, вы, сильные мира сего! Ступайте к своим женам, вы, правители государств, и вы, комендант города и казначей! Спите покойно сегодня: пусть спит и весь усталый народ, кроме самой необходимой стражи. Ангел Господен бодрствует над городом и прикрывает его своим белоснежным крылом. Неприятель, напротив, дрожит за своими стенами: Сион, словно панцирем, окружил себя ужасом и страхом. Завтра Господь дозволит мне сообщить вам всю глубину Своей милости к нам.

Герцоги и высшие сановники государства поцеловали руку милостивому царю и разошлись с отяжелевшими головами, готовые сейчас же исполнить приказание — заснуть самым крепким, безмятежным сном. Тем более должен был сон укрепить их, что они давно уже отказывали себе в нем, оставаясь на посту и подбадривая изнуренное войско.

Между тем на валах в тот самый час, подобно привидению на стенах Сиона, о котором рассказывает Иосиф, метался человек и кричал:

— Горе, горе тебе, Иерусалим!

Вооруженные стражники спрашивали, насторожившись:

— О чем кричит этот человек? Что ему нужно?

Но у большинства из них усталость брала верх: они в ту же минуту склоняли головы и засыпали, прислонившись к копьям. Те же немногие, которые не спали, закрывали себе уши, чтобы не слышать: часто, слишком часто за последнее время раздавались подобные крики! Как только прорицатель беды заметил, что проповедует в пустыне, он спустился в город. Но и тут, в опустелых, заваленных обломками и грязных улицах, никто не слушал зловещего ночного крика: лишь ветер, завывая, гнался ему вдогонку. Все, что было еще живого в городе, спало, бессильное и усталое. Так добежал недобрый вестник до царского дворца.

— Горе, горе тебе, Иерусалим! — вознесся его крик в освещенные окна и затем, несмотря на сопротивления Тилана и других стражников, он ворвался прямо в покои царя.

— Что с тобой, Петер Блуст? — встретил его рассерженный царь. — Чего ты воешь так, что даже у меня сердце сжимается в груди? Мало разве того, что мне за каждым столбом чудится тень убийцы?

Лицо царя перекосилось от боли; он схватился за горячий, покрытый красными пятнами лоб. Петер Блуст, стоявший у стола, задул все свечи, оставив лишь стенные, опрокинул все бокалы и прокричал горестным голосом:

— Иоанн, сын человеческий! Ты живешь в непокорном доме, и я хочу сделать тебя чудесным знамением этого непокорного дома.

У Гаценброкера, оставшегося вместе с Гелькюпером при царе, волосы встали дыбом. Шут пробормотал:

— Придворный пророк чует смерть Израиля… Петер Блуст продолжал с возрастающим воплем:

— Бремя будет одинаково тяжело и царю, и всем поколениям израильтян! Монарх их понесет свою ношу во мраке: он выедет через ту стену, которую пробьет неприятель. И я накину на него сеть свою, чтобы он был пойман на моей охоте. Так говорит Господь…

— Ты богохульствуешь! — закричал на него Бокельсон. — Вон отсюда!

— Слушай и примечай, что тебе говорит человек в холщовом одеянии! Кайся, кайся и кайся в своих грехах! Скоро меч пройдет по стране, и он не пощадит тебя.

Пока Петер Блуст восторженно и угрожающе говорил так, Гелькюпер снова пробормотал, догадываясь о намерениях царя:

— Понесет во мраке, проедет сквозь стену!.. Ей Богу, я почти верю, что царь замышляет что-нибудь подобное! Нужно мне быть настороже.

При этом он ловко спрятал у себя большой столовый нож. А Петер Блуст, у которого, по-видимому, благодаря кровавому прошлому, а также и предчувствию ужасного будущего, было расстроено воображение, бросился на колени перед царем и завопил:

— Бокельсон! Я почитал тебя, как Бога, а теперь знаю, какой ты лукавый. Ты питался одними булками, медом да маслом; ты был поразительно прекрасен, и тебе досталось царство. Но слава о тебе разрослась между язычниками, и ты испортился, предался роскоши: ты стал творить такое, чего и твой братец, Содом, никогда не делал. Покайся перед концом своим! Мене, мене, текель…

— Оставь меня! — воскликнул Бокелькон и оттолкнул проповедника.

Блуст поднялся и неистово закричал:

— Не оставляй при себе грехов своих, смой грязь с Имени Господня, которое ты осквернил! Ты хлеб будешь есть в трепете и воду пить в горе, а затем будешь в дыму и пламени! Час настал. Кайся!

Царь схватил притеснителя своего за горло и толкнул его к богатырю Тилану.

— Выбрось собаку из окошка! — приказал он в сильнейшем гневе.

При диком хохоте телохранителей, человек в холщовом одеянии полетел на соборную площадь, где и лег без звука, без движения, словно упавшая с собора статуя. Но на виновников его падения напал такой ужас от совершенного преступления, что они поспешили на свои ложа и с головой спрятались под одеяло. Царь же намеренно выказывал особенно веселое настроение.

— Будьте веселы! — обратился он к бледному Гаценброкеру и к нахмурившемуся придворному шуту. — Ночь еще в самом начале; вино не должно выдыхаться в кувшинах. Шемтринк, виночерпий, и мой стольник в передней готовы наполнить бокалы новым вином. Света у нас еще достаточно, чтобы вообразить себя засидевшимися в трактире весельчаками. Показывай свои шутки, Гелькюпер. Скинь с себя маску, саксонский князь, и расскажи нам что-нибудь веселенькое! Сократим себе часок этой беспокойной, бурной ночи!

— Как же нам пойдут на ум шутки и сказки, когда перед этими самыми окнами придворный пророк борется со смертью? — возразил Гаценброкер.

— О, ты, неискусный комедиант! — воскликнул царь. — Не сотни ли раз ты видел, как по твоему повелению умирали на подмостках целые княжеские поколения? Не говори же, что комедия — нечто иное, чем сама жизнь человеческая! Каждый из нас твердит свой, самой судьбой назначенный урок; каждый красуется в нарядных тряпках, пока смерть не снимет их с него. Что от нас останется, когда всех поглотит могила? И ваша курфиршеская светлость, и мое величество, оба мы истлеем, и те же черви нас будут глодать, которые глодали останки избранных и миропомазанных владык.

— Да, ведь и ты, братец, избран и миропомазан, как все твои сотоварищи на престолах, — лукаво заметил Гелькюпер. — Не будь чересчур скромен, оставь и этим благородным людям их честь. Не буди неверующих!

— Для меня они не существуют, — смеялся Бокельсон. — Час настал, сказал Петер Блуст. Конечно, для него, глупого, он настал, а для нас всех прошел: мы еще поживем, и для нас настанут новые времена.

— Отгадай, отгадай, что это такое? — напевал придворный шут.

Гаценброкер покачал головой, приговаривая:

— Не первую неделю хожу я как в бреду! Нищим бродил я по белу свету, потом стал шпионом, был пойман и отдан во власть епископа: заготовил уж я свое завещание как вдруг попал в твои руки, Ян Бокельсон. И вот ты одарил меня землей, ты дал мне людей, ты стал роскошно одевать меня; лучшей жизни я бы себе не мог пожелать нигде и никогда, несмотря на то, что я — твой пленник!.. Но раз ты меня больно огорчил, Ян, очень больно… Не думал я, что мне придется почитать тебя как благодетеля; и благодеяния твои опасны…

— Старое дитя! — остановил его Бокельсон. — Ты боишься еще будущего? И что это у тебя прошлое, словно колода, висит на ноге? Ты, пожалуй, готов пролить слезу другую за Микю Кампенс? Э, полно, она сладко спит; а тебя бы она только сделала несчастным. Но судьба каждого начертана испокон века и припечатана.

— Портняжное счастье самое верное под небесами! — шутил Гелькюпер, напустивший на себя шаловливость. — Есть ли еще такое благородное ремесло, как портняжество? Сам Господь приказал нашим прародителям в раю сшить себе первые платья.

— Как странно! — заметил Гаценброкеру царь. — Нас опять свела судьба; враги сделались друзьями. Твое здоровье, Бендикс! Выпей и за мое: у меня сердце разрывается от яркого счастья.

— За здоровье царя! — крикнул Бендикс, но выпил, поморщась.

— За длинный, многоаршинный полк! — прибавил Гелькюпер, не без злого намека.

— Царь благодарит, — ответил Ян. — Но оставьте теперь корону! Ненавижу эту золотую покрышку. В моей памяти сохранился луг, усеянный цветами. Этот сад — мое детство, ничего не знавшее ни о Библии, ни о царствах. Вернёмтесь на этот ковер цветов! Да благословит Господь дорогое детство!

— Да будет так! — печально согласился седеющий Геценброкер.

— А ремесло-то! — воскликнул Гелькюпер. — Ремесло ведь воспитывает наиумнейших людей. Портные всегда бывали молодцами. Портные воевали на поле брани, портные играли на арфе, портные проповедовали, пророчествовали, собирали богатства — и снова прокучивали все. Но ты, мастер Бокельсон, увенчал короной портняжное ремесло. Да здравствует и да процветает оно!

— Пожалуй, да, — согласился Ян. — То было славное времечко, когда я стал за рабочим столом с аршином и с ножницами, когда прислушивался к веселой болтовне подмастерьев и потихоньку заучивал их песни…

— Да, да! Песни про девяносто девять портных, про заколдованную иглу, что сама шила, про красавицу-еврейку Лиссабонскую, да еще шутливый стишок про мышку с ножницами… Так, так…

Гелькюпер действительно начинал наслаждаться воспоминаниями. У царя глаза подернулись влагой. Слишком сильно действуют чары юных лет даже из-за могилы, чтобы против них могла устоять хотя бы самая твердая броня высокомерия и грехов. Вот, наконец, Гелькюпер взволнованным голосом запел:

Мышка, мышка, цик, цак, цик! Помоги ты мне скроить. То портного пробный камень. Только бы мне это сшить! Цик, цак, цик. Счастья дай мне, мышка!

Бокельсон вдруг сорвался с места и, как сумасшедший, начал бегать взад и вперед:

— Это время должно вернуться! Дивара первая пела мне эту песню… Мы тогда были так молоды, так чисты и целомудренны… Будь он проклят, эта жалкая гусеница, которую зовут человеком! Друзья мои, я бы хотел умереть так, как начал жить! Я властен сделать это. Я и себя, и вас хочу осчастливить… Но кто не сумеет молчать…

Вдруг он остановился. Взоры его метали искры. Он вглядывался то в Гаценброкера, то в Гелькюпера, а рука его судорожно хваталась за кинжал, висевший у его пояса. Сотрапезники царя, неожиданно ставшие его поверенными, словно окаменели и ждали, что будет. В эту минуту дверь отворилась, и Дивара, заглянув, спросила:

— Можно войти? Мужчины эти останутся, или…

— Войдите! Новые гости прибавят нам веселья! — в диком восторге приказал царь.

Его грустное настроение сразу перешло в сильнейшее возбуждение.

Тихими, неслышными шагами приблизилась к столу Дивара, Яков, брат короля, и Рейменшнейдер. Они вели под руки сгорбленного, разбитого параличом попа. Пока его усаживали за стол, Рейменшнейдер робко переглянулся с придворным шутом.

— Что же, батюшка, ты уступил наконец доводам рассудка, своему благополучию и увещеваниям нашей царицы? — насмешливо спросил Бокельсон, предварительно заперев все двери.

Седой как лунь, Норберт, расслабленный старостью, болезнью и тяжелым темничным воздухом, едва владеющий своими пятью чувствами, разглядывал царя стеклянными бессмысленными глазами и презрительно кивал головой. Дивара ответила за него:

— Он наконец признался. Из этой самой комнаты есть дверь в тайный ход. Торопись, Ян! Награди друзей наших. Мучительное предчувствие говорит мне, что нам не следует терять ни минуты.

Царь выступил вперед, взглянул на жадно прислушавшихся гостей, принял геройскую осанку и предложил им бежать вместе с ним, захватив все ценности, чтобы потом поделить их с ними. Он рисовал им тяжелое, безвыходное положение города, предстоящую гибель от пламени и убийств; он обещал им и жене своей райское блаженство и раздолье в далекой Португалии. Затем вдруг закончил дико, с угрозой:

— Вам остается лишь выбор между послушанием и смертью. Яков, обнажи свой меч! Гаценброкер, приготовь свое оружие! Рассчитывайте на меня, друзья, убейте на месте и этого безумца и того холопа, если только они вздумают медлить, если замешкаются хоть на минуту!

Яков и Гаценброкер повиновались; ошеломленные слуги тотчас же дали свое согласие.

— Как бы нам только выиграть время? От одной четверти часа зависит сегодня весь мир! — шепнул Рейменшнейдер Гелькюперу, который ходил, как во сне. Ян между тем открыл соседнюю сокровищницу и приказал опустошить ее. Работа закипела. Все драгоценности раскладывались по мешкам. Корону, меч, шпоры и скипетр царя положили на стол, чтобы вынуть из них драгоценные камни. Удалившийся тем временем с кольцом царя и тайным от его имени поручением Яков вернулся вместе с юношей Христофором в зал, походивший на разбойничий притон в своем беспорядке.

Худой и бледный как смерть, Христофор едва взглянул на груду блестящего золота. Также и Норберт сидел безучастный, рассеянный перед сокровищами.

— Мальчик этот последует за нами как заложник, — сказал Бокельсон. — Поручаю его тебе, Яков. Живо за дело! Возьмите факелы, взвалите себе на плечи вашу ношу. Сион будет изумлен, проснувшись завтра, республикой.

— Что делать с Маргиттой? — покорно, умоляющим голосом спросил Яков.

— Пусть она несет кару за свои грехи в пламени пожара или в свалке епископских воинов.

— Но ведь она сестра наша!

— Пускай умирает, пускай погибнет!

— Она останется! — вмешалась Дивара.

Затем она льстиво обратилась к старому канонику:

— Сдержите теперь ваше слово, батюшка, и исполните ваше обещание.

— Что должен я делать? — спросил старец, словно просыпаясь от сна.

Бокельсон стал трясти его за плечо.

— Где дверь? Скорей! В этом зале, говоришь ты?

— О, Норберт! — плакал Христофор. — Вы когда-то обещали открыть тайну для моего и для епископского благополучия, а теперь продаете ее еретикам.

— Молчи, или тебя убьют! — пригрозил ему Яков.

— Мне все равно! — гордо ответил юноша. А Норберт, качая слабой головой, сказал:

— Хочу умереть под вольным Божьим небом, а не сгнить в тюрьме. Бессилен я против дьявола, когда он побеждает.

— Дверь где? Где дверь? — жадно впивались в старого безумного человека Ян и Дивара.

— В том углу… Ведите меня…

Норберт, тяжело ступая, стал ногой искать одну из досок в полу.

— Еще немного терпения, одну минутку! Проклятый алмаз так крепко держится в дуге короны! — молил Рейменшнейдер, который со щипцами трудился над золотым головным убором. В душе он молил об отсрочке, о промедлении.

— Возьми корону вместе с алмазом! — приказал Бокельсон, рядом с которым, тесно прижавшись к нему, все время ходил Гелькюпер, согнувшись под тяжестью золота и драгоценных камней.

— Должно быть, здесь! — воскликнул Норберт и наступил на одно место, издавшее глухой звук.

— О, позор! — со стоном произнес Христофор, которого Яков заставил взять на спину часть добычи.

— Там, там? Огня, посветите! Да где же, где? — бешено спрашивали царь и царица.

— Стой! Слушай! Что это там? — воскликнули им в ответ слуги.

На мгновение воцарилась мертвая тишина. Прислушивался и Норберт.

— Барабаны? Что означает барабанный бой в такой час? — проговорил Бокельсон, бледнея как смерть. Одних обуял смертельный ужас; у других в груди расцветала надежда.

Барабаны весело гремели вблизи дворца. Множество воинственных голосов кричало:

— Вальдек, Вальдек! Развевайтесь флаги! Победа!.. Все наше!

— Вальдек! — радостно воскликнул и Христофор.

— Вальдек! — повторили дрожащие губы Норберта.

— Неприятель в городе, неприятель! — бормотали остальные.

— Ян! Кто заколдовал тебя? — кричала Дивара, дергая царя.

— Дьявольское наваждение! — закричал вдруг царь. — Пусть хоть десять тысяч врагов будут у наших ворот, мы от них уйдем. Где дверь, поп?

— Вальдек, мой епископ! Ад побежден наконец, — проговорил потрясенный Норберт, упал на колени и при новом натиске царя только мотал головой.

— Язычник! Неужели корабль мой должен погибнуть у самой пристани? — неистовствовал Бокельсон и, схватив юношу, поднял его, словно великан. — Я на твоих глазах убью сына твоего епископа, если ты не откроешь сейчас же путь к спасению!

Сильнее гремели барабаны. Выстрел за выстрелом раздавался на соборной площади, нарушая однообразное завывание ветра и шума деревьев. Издали доносилось: «Сион, выходи!» И несколько раз ударили в набат.

— Не выдавайте, Норберт! Пусть еретики не избегнут своего наказания! — кричал Христофор.

Приверженцы царя сбегались во дворец, стучали в закрытые двери. Они ревели в замочную скважину:

— Царь, помоги! Неприятель здесь, и гнев его ужасен.

— Крепись, Норберт! — повторял Христофор. — Я умру с радостью; умри и ты за епископа и за церковь!

— Ехидна, волчье отродье! — яростно вскипел Бокельсон и, выхватив кинжал, готов был нанести юноше смертельный удар.

Но Рейменшнейдер и Гелькюпер общими усилиями оттолкнули его, Норберт извивался под ударами кулаков бесившейся Дивары. Тилан взломал дверь, прокричал военный клич, и телохранители с шумом и гамом стали требовать царя.

— Иду! — ответил задыхающийся Ян. — Возьмите только этих мошенников и казните их сейчас же, чтобы…

Ужасающий шум в подполье заставил его замолчать. Под сильным напором, срывая замки и петли, взлетела желанная потайная дверь. Из облака пыли и дыма факелов выступали целые роты вооруженных солдат с диким боевым криком:

— Вальдек! Вальдек!

При виде этого нападения, в один миг все обратились в бегство.

Гелькюпер взмахнул белой повязкой и в страхе судорожно обнял вождя избавителей Вернера фон Шейфорта.

— Вот сын епископа! — ликовал Рейменшнейдер. — Теперь уже конец дракону!

— Где мы? — нетерпеливо спросил Вернер.

— Во дворце.

— Где царь?

— Бежал! Вон волнуется бегущий народ.

— Сокровищница? — спросил алчный дворянин.

— Здесь, здесь сокровища!

Коршуном набросился Вернер на корону, шпоры и скипетр, истоптал их ногами, потом сунул обломки себе за панцирь и крикнул своим людям:

— Смело вперед! Царство завоевано! Победа!

Между тем ворвавшиеся в город солдаты под предводительством Штединка и Рамерса вытащили из собора орудия и усиленной пальбой пробили дворцовые ворота. Несмотря на упорное сопротивление перекрещенцев, которые на улицах большими толпами отбивали неприятеля с отчаянной храбростью и не раз делали исход битвы сомнительным, все-таки наемные солдаты епископа ворвались во дворец, жадно хватая всякую добычу, вино и женщин. С ними был и Гендрик. Истекая кровью, с обнаженным мечом, он хриплым голосом крикнул Шейфорту:

— Берите царство! Спешите на помощь вашим притесненным товарищам, которые отступают перед перекрещенцами! Я ищу только царя: где царь?

Гелькюпер повел мстителя на женскую половину, тогда как Шейфорт, словно небесная молния, преследовал перекрещенцев в тыл. Во дворце — мертвая тишина, пустота, разгром; а дальше — ревущие женщины или валяющиеся раненые дворцовые служители.

— Нигде нет его, нигде! Неужели бежал? — задыхаясь, спрашивал Гендрик.

Они вбежали в последнюю комнату, в комнату Дивары. Царицы не было. Какая-то женщина сидела у люльки Аверали. То была Маргитта, холодная, неподвижная как камень.

— Чей ребенок?

— Царя.

Один пехотинец, все время следовавший за Гендриком, бросил ребенка на копья стоявших под окном людей.

— Где царь? — неистовствовал Гендрик. Маргитта не отвечала.

— Где царь? — заревел он еще грознее. — Царь где? Или ты умрешь!

Тогда она молча указала на угол, где за целым ворохом обоев и тряпья, лежал царь.

Так Яна предала та, которую он думал обмануть; через нее он попал во власть неумолимого мстителя за все содеянное им зло.

— Помнишь ли ты меня еще? — закричал Гендрик, наступая ему на горло ногой. — Помнишь жениха Нати, Гендрика?

Бокельсон извивался змеей и хрипел:

— Помилуйте, помилуйте! Не дайте грешнику умереть!

— Об этом не заботься, жалкий человек! — ответил ему Гендрик, скрежеща зубами. — Я убивать тебя не намерен, но ты от этого ничего не выиграешь.

В эту кровавую ночь было стерто с лица земли царство нового Сиона. Войско епископа наконец окончательно одержало победу. Вся его армия ворвалась в город, где начались разбой и грабеж. Кто, изможденный, бледный, исхудалый, попадался навстречу победителям, того они убивали как перекрещенца. Женщин и детей, как стадо, гнали в лагерь. Лишь сотня мужчин удостоилась помилования. Счастливы были те, что погибли в ночном бою, а именно: Роттман в солдатском платье, трус Тильбек, потерявший всякую надежду на спасение, Яков, родной брат царя, показавший большие геройства, чем он, богатырь Тилан, Редекер, Модерсон и многие из их храбрых товарищей. Взятый в плен Вулен сохранил свою жизнь и удостоился помилования: тюрьма оказалась его счастьем. У Книппердоллинга и Крехтинга не хватило мужества умереть в битве: они отдались в руки неприятеля, чтобы быть повешенными. Дивару и всех наложниц царя постигла та же участь.

Жестокая победа окончилась безмерным кровопролитием. Епископ поклялся никому не оказывать милости, и мечи его палачей работали еще усерднее, чем топоры Книппердоллинга и Ниланда.