Да, она жила когда-то у Пяти Углов. Там, где Загородный проспект пересекался с улицами Разъезжей, Рубинштейна и Ломоносова. Неподалеку от Фонтанки. Потом адрес переменился.

Она только что вернулась из Бокситогорска, где провела два года по распределению после медицинского института имени Павлова, который окончила на самом излете пятидесятых прошлого века. С тех пор, как я начал эту повесть, а, вернее, хронику жизни независимой красивой русской женщины, сначала молодой, потом зрелой, а в конце повествования — стареющей, с тех пор, как я взялся за эту невыполнимую работу, касающуюся весьма деликатного материала женской души и женского тела, прошло полвека со времени возвращения Ирины Федоровны Князевой в Ленинград из глубокой провинции, каковой был и, наверняка, остался Бокситогорск, город, где выплавляют алюминий. По этому случаю у нее дома собралось весьма приятное общество. Одним из гостей, по неслучайности, оказался и я.

Действительно, Ирочка Князева родилась и жила когда-то у Пяти Углов. Это продолжалось с детства до курса четвертого — пятого мединститута, когда ее мать Ксения Арнольдовна, служившая администратором в Большом Драматическом Театре (БДТ), решила уйти на раннюю пенсию, то есть даже раньше 55 лет, полагая, что муж ее Федор Николаевич Князев, профессор и заслуженный деятель науки, ставший к этому времени директором Лесной академии, старейшего в России учебного заведения, занимающегося лесоведением, вполне может прокормить семью. Полагавшийся Федору Николаевичу служебный особнячок на территории Лесотехнического парка навел Ксению Арнольдовну на вполне трезвую мысль об улучшении коренных жилищных условий. Не век же мужу быть директором! Князевы воспользовались обстоятельствами. Тем более что денег на доплату шустрому маклеру, ходившему между Князевыми и владельцами облюбованной квартиры на Кировском проспекте (в двух шагах от Дома Юсупова и в пятнадцати минутах ходьбы до/от Ирочкиного медицинского института), денег для оплаты качественной и количественной разницы в квартирах, оставляемой и приобретаемой, хватало с лихвой. Так Ирочка Князева начиная с курса четвертого-пятого получила фактически во владение роскошную квартиру, где устраивались веселые вечеринки.

Теперь же ожидалась особая вечеринка, на которую Ирочка Князева пригласила своих поклонников. Они терпеливо или нетерпеливо, преданно или непреданно ждали ее возвращения из Бокситогорска. Я представлю моих приятелей — соперников читателю, с тем, чтобы потом (с некоторыми из них мы проведем целую жизнь, встречаясь с промежутками от одного месяца до десятков лет) продолжать сюжет со знакомыми персонажами. Я приехал к Ирочке первым из ленинградского микрорайона Лесное (северо-запад Выборгской стороны), где жил в то время в квартире, опустевшей после внезапной смерти моей матери. На углу Новороссийской улицы и проспекта Энгельса стоял двухэтажный старинный кирпичный дом, бывшая богадельня, где и располагались мои две комнаты в коммунальной квартире номер десять. Я приехал первым на Ирочкину вечеринку, а вслед за мной потянулись остальные ее поклонники. Или я считался самым остальным? В этом и был главный секрет обаяния и притягательности Ирочки: никто из нас не знал, какое место (по степени близости и доверия) мы занимаем в ее сердце и в том отделе головного мозга, который ведает любовью. И, конечно, какой процент ее сексуальных рецепторов направлен на каждого из нас? Или какой шанс у каждого из нас стать ее главным избранником? И был ли такой шанс предусмотрен судьбой? Расскажу подробнее о приснопамятной вечеринке, чем-то напоминающей день рождения у Настасьи Филипповны Барашковой.

Я позвонил в дверь. Ирочка открыла. Мы поцеловались и перешли в столовую. Ксения Арнольдовна тащила из кухни огромную вазу с водой. «На случай, если твои поклонники догадаются принести цветы!» — крикнула она Ирочке и укоризненно посмотрела на меня. Вначале я чуть не столкнулся с Ксенией Арнольдовной, которая, по ее словам, забежала, чтобы помочь Ирочке приготовить бутерброды. Хотя было еще светло, в столовой горела хрустальная люстра. На столе теснились блюда с холодными закусками: бутерброды с сырокопченой колбасой, швейцарским сыром, семгой, осетриной, ветчиной. А, кроме того, салат с крабами и прочие яства, которыми в те годы избалованы были представители высоких партийных или научных кругов, дипломаты, знаменитые актеры, музыканты, писатели и подпольные миллионеры. Я пришел с букетиком ромашек, которые нарвал в Лесотехническом парке. Ромашки, наверно, не сходили за цветы на шкале ценностей Ксении Арнольдовны.

Была середина августа. Время, когда отпускают на вольные хлеба врачей, отбывших свой срок обязательной работы по распределению в сельских и заводских больничках или здравпунктах. Ирочка только что вернулась из ссылки в Бокситогорск. «Ну, как ты?» — только и успел спросить я, когда в дверь позвонили, и вошел пианист Глеб Сергеевич Карелин. Это был ясноглазый блондинистый русский красавец, рожденный единственно для того, чтобы заниматься музыкой, любить и быть любимым. Глеб казался мне сыном Есенина. Я никогда не видел Сергея Есенина, но настолько любил его стихи, что представлял себе живым наяву, как верю до сих пор, что неискаженно воображаю Александра Сергеевича Пушкина. Словом, в Глебе Карелине было столько симпатии, которая излучалась голубыми распахнутыми глазами, улыбчивыми щеками и губами, мягкими движениями рук, спины, даже складок светло-серого в брусничную полоску костюма — тройки, что я, да и всякий на моем месте, готов был простить ему легкомысленность и неверность. Прощала и наша хозяйка, готовая веселиться от каждого его слова и от каждой шутки. Он пришел с тремя алыми розами, которые Ирочка поставила в хрустальную вазу, приготовленную Ксенией Арнольдовной и которой (вазы) не удостоились мои лесные ромашки, нестройные стволики которых Ирочка погрузила в низкорослый пузатый кувшин. Ксения Арнольдовна, словно ждала появления Глеба Карелина, чтобы уйти со спокойным сердцем: раз он пришел, вечеринка состоится, несмотря на мое присутствие. Признаюсь, что мать Ирочки меня не жаловала. Уверен, что с неомраченной радостью она захватила бы и меня с собой, оставив Ирочку с блистательным Глебом Карелиным. Зачем ее красавице — дочери нужен был я — бедный школьный учитель русской литературы!

Да, несомненно, красавица Ирочка Князева была предназначена для более достойной партии. Наверняка была, хотя влюбился я в нее не только из-за красоты. Как говорится в анекдоте советских времен: мы любим тебя не за то, что ты смелый, не за то, что ты сильный, не за то, что любишь выпить, а за то, что ты коммунист. Конечно, она принадлежала к избранной категории — категории красавиц, если таковую набирать из женской половины человечества. Вернее, для меня не только в красоте была причина. Хотя она была безусловной красавицей: сероглазая, с короткой ультрамодной стрижкой волнистых каштановых волос, со спортивной посадкой головы на длинной шее, перетекающей в такую стремительную и стойкую грудь, что Ирочка, как правило, не носила лифчиков. А если и носила на пляже двухчастные купальники, то напяливала предельно узкие трусики, купленные, наверняка, в детской секции ДЛТ (Дома ленинградской торговли), а вместо лифчика — косынку, которая перекидывалась через одну грудь, потом через другую, и косынка завязывалась на спине. Завязывал и я, так что знаю доподлинно. Да, груди у Ирочки были божественной анатомии, как у Афродиты. И спина, и лопатки, и ложбинка, и трамплинчик, и вся нижняя половина тела с крепкими, не мускулистыми, а женственно — соблазнительными бедрами и голенями! Словом, абсолютная красавица, которая, уверен, побеждала бы на конкурсах красоты. Но прежде всего, она была симпатягой, всегда веселой и веселящей своего поклонника или сразу нескольких поклонников. Можно было проигрывать (терять) ее часто, как Василий Павлович Рубинштейн, мой тоскующий ангел, по выражению Ирочки, но невозможно было отказаться от нее добровольно!

Глеб Карелин обошел стол, наметив поле сражения, налил себе (и нам с Ирочкой) по рюмке водки. Мы выпили по первой, и раздался новый звонок. Но пока хозяйка бегала открывать, расскажу об одном случае, вернее, одной истории, которая приключилась со мной, Ирочкой и Глебом Карелиным сначала в Ленинграде, а потом в Москве.

Это было, когда Ирочка только что сдала экзамены за пятый курс медицинского института, а у меня закончился учебный год в школе. Я в то время вовсю общался с молодыми поэтами, моими сверстниками, которые обильно сочиняли, дружно выпивали и даже не пытались печататься. Или первоначальные отказы убили в них волю предлагать свои стихи в редакции издательств и журналов. Мне неслыханно повезло. Каким-то чудом мои стихи обратили на себя внимание почтенного переводчика с французского и немецкого языков Григория Элькина, он познакомил меня с редакторшей эстонской антологии, которая готовилась в «Лениздате», я получил договор и подстрочники (буквальные пересказы поэтических текстов), которым предстояло стать стихами, и засел за переводы. Лето было загружено, и это радовало меня, потому что я по совести освобождался от бесконечных литературных выпивок, и мелькнула надежда на литературную профессионализацию. Не вечно же разбирать судьбы Герасима, Муму и Каштанки с равнодушными балбесами, которые рады случаю подстрелить из рогатки не только воробья и ворону, но и бродячую кошку/собаку, несмотря на гуманные идеи Тургенева и Чехова. Ну, и к чему скрывать! Я ликовал от возможности поскорее рассказать об этом Ирочке Князевой, мнением которой я весьма дорожил, а каждую похвалу хранил в памяти, как поощрительную награду, которая дороже любого гонорара. С договором в нагрудном кармане пиджака я выскочил из дома, добежал до трамвайной остановки на Сердобольской улице, сел в номер 21, который, пропетляв между чухонскими болотами еще незастроенного микрорайона, примыкающего к Удельному парку, пересек Черную речку, где Дантес смертельно ранил Пушкина, и, звеня, покатил через Каменный остров. Оттуда до Ирочки было два квартала, окаймленных цветущими липами. Я преодолел на одном дыхании несколько пролетов мраморной парадной лестницы, оказался перед дверью, украшенной медной дощечкой с надписью Профессор Ф. Н. Князев, и нажал на кнопку звонка. Ирочка долго не открывала. Я ругал себя за дурацкую привычку приезжать без предварительного приглашения. Привычка эта была, как говорится в народе, второй натурой, потому что у меня в то время еще не было личного телефона, а бежать к ближайшему телефону-автомату было лень. Так жили в то время многие. Приезжали в гости или по делу без предупреждения и приглашения. Словом, я еще раз нажал на кнопку и хотел было уходить не солоно хлебавши, как дверь приотворилась на пять звеньев противограбительской цепочки, и показалась голова Ирочки. «Это ты, Даня?! Извини, я из ванной, заходи!» Она распахнула дверь и, как была, в японском шелковом халатике, обняла меня и чмокнула в щеку. Теплая волна эротики хлынула от ее полуприкрытого тела. «Знаешь что, посиди в моей комнате, полистай новый выпуск „Америки“, я переоденусь и поболтаем. Ты голоден? — бросила через плечо Ирочка и убежала вглубь квартиры. — Еда в холодильнике!» Припоминаю, что из прихожей можно было пройти в столовую, а оттуда на кухню, в родительскую спальню, или — в комнату Ирочки, куда я и пошел: стеллажи с книгами, письменный стол, кровать. В родительскую спальню и ванную комнату никому из гостей доступа не было, во всяком случае, мне до сих пор. Словом, я сидел в Ирочкиной комнате, читал статью о чемпионе мира по поднятию тяжестей Андерсоне в знаменитом иллюстрированном журнале «Америка», приходившем по особому списку. Если повезет, «Америку» можно было купить в книжном киоске около гостиницы «Европейская». Был летний день начала июля. Раскрытые окна выходили во внутренний дворик. Было так тихо, что от Каменностровского моста доносились звоночки трамваев. И вдруг тишину прорезал крик, потом серия криков, перемежающихся со стонами, но не со стонами боли или горя, а стонами мольбы и наслаждения. Это была Ирочка. Ни стоны, ни голос Ирочки невозможно было перепутать. Я бросился бежать на этот голос, который привел меня к закрытой двери спальни. Надо было заставить себя повернуться и уйти из этой квартиры, куда я пришел незваным гостем. Но я не смог ни повернуться, ни уйти, взвинчиваясь и притягиваясь этими звуками первородной страсти. Я не мог ничего с собой поделать. Я распахнул дверь и увидел голую Ирочку Князеву.

Великолепное тело Ирочки ритмически поднималось и опускалось на живот мужчины, блондинистая голова которого принадлежала Глебушке Карелину, нашему молодому гению-пианисту. Как раз в тот момент, когда я вбежал в спальню, его любовные конвульсии затихли, а ее — еще не закончились. Партнер моей ундины, как выражался Лермонтов в повести «Тамань», увидел меня и попытался высвободиться из Ирочкиных недонасыщенных объятий. Интеллигентность и чувство самоиронии были настолько развиты у Глебушки (предполагаю, что одно обусловлено другим), что он весело засмеялся и помахал мне вылезшей наружу левой рукой, продолжая правой ласкать Ирочкину спину. Я ринулся в постель, в то время как Глебушка окончательно освободился и убежал в ванную комнату.

Мы еще не раз повторяли подобные спектакли амур де труа вполне в духе вячеславивановской «башни» начала прошлого века. Не знаю, был ли вовлечен Глеб Карелин в другие треугольники. Он не рассказывал, а я не спрашивал, но когда представился случай отправиться в Москву на конкурс Чайковского, он пригласил, конечно же, Ирочку Князеву, а она выбрала меня. Поезд «Красная Стрела» привез нас рано утром в Москву на Ленинградский вокзал. Мы взяли такси и отправились на улицу Горького, где в условленном месте были оставлены ключи от квартиры, принадлежавшей другу Глебушки — актеру Театра на Таганке Борису Серебрякову. В квартире было две комнаты. В одной поселилась Ирочка, а в другой (гостиной) стояли два дивана, доставшиеся мне и Глебушке. Ему предстояло играть в отборочных турах. Конечно, мы страшно переживали за него. Особенно перед первым отборочным туром. Тысячу раз он перевязывал галстук и менял рубашки. Правда, выбор был невелик. Кто мог похвастаться в те годы обширным гардеробом?! Ходьбы от актерской квартиры до площади Маяковского, где в зале Чайковского проходило прослушивание, было минут пятнадцать не более. Надо было придти к часу дня. Мы были почти у цели, как вдруг Глеб потащил нас к входу в ресторан «Минск». «Надо расслабиться!» — решительно сказал Глеб и направился в бар. «Три коньяка!» — заказал Глеб. Мы выпили за успех. Ирочка, предвидя возможные осложнения, потянула нашего соискателя за рукав: «Пойдем, Глебушка, опоздаешь!» «Еще по одной!» — сказал он и ослабил галстук, весело поглядывая на бармена. Ирочка сползла с табурета и поманила меня. Из чувства дурацкой мужской солидарности я чокнулся с Глебом, и мы проглотили коньяк. В таком приподнятом настроении мы пришли в зал Чайковского, проводили Глеба до ступенек, уводивших за кулисы, и уселись в полупустом зале среди других «болельщиков». Глебушка не прошел даже на второй тур, страшно запил, уехал, не простившись в Ленинград и не появлялся у Ирочки около года. Потом ее направили работать врачом в Бокситогорск, и она с Глебом не виделись до возвращения.

Но вернемся к вечеринке, которую я сгоряча сравнил с днем рождения Настасьи Филипповны. Никакого скандала или дележа нашей хозяйки не было и в помине. Да наше сборище и не предполагалось для традиционного празднования дня рождения. Правда, день рождения Ирочки был где-то поблизости, в середине августа, но по неустоявшимся, еще входившим в моду правилам нашей компании, отмечался не в самый день появления именинника или именинницы на свет, а в одну из ближайших пятниц, суббот или воскресений. Празднование же дня рождения в самый день рождения доставалось родителям и родственникам как единственная благодарность от повзрослевших дочери или сына. Так что вечеринка была, главным образом, приурочена к возвращению Ирочки в Ленинград и, между прочим, ко дню рождения.

Василий Павлович Рубинштейн, мой тоскующий ангел, по Ирочкиному выражению, пришел третьим. Это был полновесный господин среднего роста, с чрезвычайно широкими плечами и развитой габсбургской нижней челюстью. Одет Василий Павлович был в синий габардиновый костюм, верхний кармашек которого был украшен треугольником бордового батистового платочка, какие, наверно, входили в обязательный ритуал праздничного костюма еще в Одессе, откуда перебрались в Ленинград его родители в конце тридцатых. То есть в годы самой ожесточенной внутриклассовой и внутрипартийной борьбы, проредившей, как сенокосилка, ряды строителей социализма. Отец Василия Павловича был беспартийным инженером, под ежовскую сенокосилку не попал, и стал в первые же годы войны с немцами младшим лейтенантом. Ему на войне повезло. После ампутации искалеченной миной ноги и военно-полевого госпиталя он вернулся в послеблокадный Ленинград к жене и малолетнему сыну Васе. Завод же, на котором ремонтировались ленинградские трамваи, принял фронтовика с энтузиазмом, тем более что он быстро освоил ходьбу на протезе и не имел привычки засиживаться в цеховой конторке, а сновал по цеху от станка к станку, порой вызывая у рабочих вместо сочувствия к боевому увечью — необоснованную злость, настоянную на неприязни к его еврейско-украинскому выговору, особенно, когда он торопился что-то сказать.

Наверно, именно манера отца произносить слова скороговоркой и действовать в торопливой манере настолько претили натуре Васи Рубинштейна, что он превратился в очеловеченную метафору медлительной солидности. К среднему росту, широким плечам тяжелоатлета (облику борца или гиревика), добротному синему костюму с платочком добавлялось округлое лицо с намечающимися складочками ранней полноты около щек и на подбородке, щедро напомаженные, но все равно сохраняющие негроидную курчавость обильные черные волосы и невеселая усмешка. Ко времени начала нашей истории Василий Павлович работал молодым специалистом в НИИ автомобильно-тракторной промышленности. История его отношений с Ирочкой в определенной мере пересеклась с моей. Это относилось ко времени пребывания Ирочки на должности терапевта в Бокситогорской больнице. Василий Павлович проявил истинную преданность нашему сообществу, сочетавшуюся с похвальным упорством, что соответствовало его могучему и меланхолическому облику.

Вася Рубинштейн пришел третьим по порядку, подтвердив неслучайность хаотичного распределения событий. Так поплавок с меньшим удельным весом оказывается более чувствительным к поклевкам одинаковых по весу рыбешек. Или в чем-то другом разных? Он принес сразу два подарка: букет, составленный из белых и красных гвоздик, который Ирочка опустила в ту же вазу вместе с тремя розами Глеба, и ювелирную бархатную коробочку, из которой Ирочка выудила за серебряную цепочку изумрудный кулончик. Я со своим букетиком лесопарковых ромашек в соревнованиях не участвовал. Глебушка с тремя розами провалился, как когда-то в отборочном туре. Правда, легкий Ирочкин характер позволял ее поклонникам попеременно проигрываться в пух и прах, а потом брать реванш в многочисленных состязаниях за ее благосклонность.

Вспоминаю такой эпизод. Это было летом, когда кончался первый год Ирочкиной ссылки в Бокситогорск. Я в это время был на школьных каникулах, мгновенно забыв о своих нерадивых учениках и занимаясь едва ли не самым распространенным в России видом хобби — сочинением лирических стихов. Я говорил прежде, что время от времени у кого-нибудь собиралась компания моих приятелей — молодых поэтов, чтобы пить вино и читать стихи, написанные в тот же день или несколькими днями ранее. Наутро после того, как мы собирались, читали стихи и пили, меня разбудил дверной звонок. Пришел почтальон и принес почтовое извещение. Там было написано, что в такое время такого-то числа я приглашаюсь на ближайший переговорный пункт по такому-то адресу для телефонного разговора с Бокситогорском. Напомню, что личного или даже коммунального телефона у меня в те годы не было.

Как события и предметы наслаиваются друг на друга! А ведь это всего лишь начало романа. Я бежал на переговоры с Ирочкой (так это называлось: телефонные переговоры) именно туда, где мы с ней встретились впервые года за два до этого. Тогда я бежал к остановке трамвая Улица Сердобольская между парком и станцией электрички Ланская и увидел Ирочку, отворявшую чугунную калитку. Как оказалось, она шла навестить своих родителей, которые жили в директорском коттедже в глубине парка, поблизости от главного здания Лесной академии. Я наговорил прекрасной незнакомке кучу восторженных глупостей, смысл которых (смысл глупостей!) сводился к абсолютной и неколебимой готовности служить ей вечно.

«Ну, хотя бы до тех пор, пока не разлюбите?» — в тон мне ответила длинноногая и сероглазая красавица. «Нет, вечно!» — «Согласна. Но скажите для начала, как вас зовут?» «Даня, — ответил я. — Можно вас проводить?»

«Ира, — кивнула она. — Провожайте, если не лень!» — и засмеялась так открыто и бесхитростно, словно приковывала меня к себе серебряной цепочкой беспечности.

Это было несколько лет назад. И вот приходит вызов на телефонные переговоры с Ирочкой, которая после окончания мединститута по распределению работала терапевтом в Бокситогорской больнице на северо-востоке Ленинградской области. Телефонный переговорный пункт и телеграф размещались в комнатушке на первом этаже углового дома при пересечении Сердобольской улицы и проспекта Карла Маркса, неподалеку от железнодорожной станции Ланская. Барышня-телефонистка (и одновременно — телеграфистка) приняла мое извещение и сказала: «Скоро соединим! Вот освободится переговорная кабинка и соединим. Вы присаживайтесь!» В переговорной кабинке, которая была копией будок для уличных телефонов-автоматов, за стеклом буквально бился, как рыба об лед, некий гражданин, как теперь говорят, кавказской национальности. Каждое его слово было слышно ожидавшим, как будто беседа велась при их участии. Странно было только то, что разговор шел на одном из восточных языков, который был непонятен присутствующим. Распаренный, как из серной бани, гражданин выскочил из будки, расплатился с телефонисткой и выбежал на улицу. Телефонистка вызвала меня. С другого конца провода я услышал Ирочкин голос:

«Даня, милый, как ты там?»

«А ты, Ирочка?»

«Скучаю».

«Ну, я понимаю. Предки, дом, друзья…»

«Ничего ты не понимаешь, Данечка, я по тебе скучаю. А ты скучаешь по мне?»

«Ну, конечно, Ирочка!»

«Тогда приезжай!»

«Где я тебя найду?»

«В Бокситогорской больнице!»

Я побросал в рюкзак блокнот для записей, шариковую ручку, карандаш, плавки, тренировочные штаны, майку, запасную рубашку, сандалии, непромокаемую куртку, бритву, зубную щетку и еще что-то из вещей первой необходимости, взял всю наличность, которая у меня была в доме и сохранилась от летней зарплаты, выданной мне в школьной бухгалтерии перед летним отпуском. На Московском вокзале взял билет до Бокситогорска (поезд Ленинград — Вологда) и потащился мимо лесов, болот и рек к северо-востоку от моего города.

Поезд пришел к утру. Больница стояла поблизости от берега реки с чухонским названием Пярдомля. Я нашел Ирочку в комнате для врачебного персонала за чтением романа Василия Аксенова «Коллеги». Не буду пересказывать вполне банальные события, последовавшие за моим приездом и включавшие в себя бытоустройство во флигельке, соседнем с основным одноэтажным зданием больницы, где была Ирочкина комната. Мы обнялись, но коротко. Поблизости вертелась санитарка, которая шла за нами, как охотничья собака, настойчиво шаркая шваброй. Мне показалось, что Ирочка несколько изменилась, стала сдержаннее, что ли? Даже не пригласила к себе, а только показала на дверь: «Вот здесь моя светлица, Даня». Конечно же, она осторожничала, поскольку была на виду у всей больницы. Или была какая-то другая причина? Зачем же она вызвала меня к себе в Бокситогорск? Я ведь никогда до конца не знал, насколько Ирочка любит меня. Плыл по течению, не в силах отказаться от предлагаемых ею квантов тепла.

По традиционной схеме, придуманной для смазывания таинственных шестеренок, которые иногда по неизвестным причинам приводят к пробуксовыванию любовных отношений, я в тот же вечер пригласил Ирочку в местный ресторан «Гора». Дежурство ее по больнице заканчивалось около семи, так что я успел привести себя в порядок. Вообще-то говоря, Ирочка предусмотрела для меня всякие бытовые удобства вплоть до трехразового питания при больничной кухне, за которое она заплатила. Но что-то беспокоило Ирочку при всей ее безмятежности.

«Честно говоря, Даня, я не думала, что ты вот так сорвешься и приедешь. Ты оказался единственным…»

«Из многих?» — глуповато переспросил я.

«Из нескольких», — ответила она так спокойно, словно бы это не был приговор, вынесенный мне на всю жизнь вперед, а само собой разумеющиеся обыденные слова.

Мы сидели в ресторане «Гора». Оркестр местных лабухов наигрывал что-то из репертуара Глена Миллера, настолько адаптированного к провинциальным условиям, что едва удавалось различить несколько знакомых нот из песенки «Мне декабрь кажется маем». Ирочка, переломившая первоначальную разочарованность, с участием расспрашивала меня о новых стихах и, кажется, убедила кое-что почитать. В те годы я любил читать свои стихи на память. Ирочка слушала с участием, но видно было, что ее мысли были все еще далеко от меня, моих стихов и ресторана, в котором американские мелодии перебираются местными бокситогорскими джазистами-любителями. Мы пили водку и вино. Вернее, я пил тяжелую «Лениградскую водку», а Ирочка — портвейн «Три семерки». В те годы сухие вина были в наших широтах непопулярны и потому не завозились торгующими организациями. Словом, под конец ужина мы оба основательно опьянели. И хотя скованность прошла, оставалась какая-то недосказанность, а теперь я понимаю — неполная откровенность в наших разговорах. Ирочка что-то недоговаривала. Но я с наивностью отбрасывал от себя всяческие сомнения. Да и водка помогала. Не исключаю, что Ирочке тоже хотелось освободиться от какой-то тяжести. Она сильно изменилась за этот год жизни вдали от Ленинграда.

Давила теплая душная летняя ночь, усиливая скрытую тревогу. Мы вышли из ресторана и направились вдоль берега реки в сторону больницы. Далеко за рекой над лесом вспыхивали и падали августовские звезды. «Ты знаешь, Даня, я поняла, что смогла бы выжить без Ленинграда. Смогла бы уехать неведомо куда и выжить». «Как, одна? А родители? Все мы?» «Забудь, я пошутила», — отмахнулась от самой себя Ирочка и засмеялась беззаботно, как прежде. На меня нашел приступ бесшабашной храбрости. Я выпалил: «Так давай, поженимся, Ирочка! Через год тебя отпустят отсюда, и мы уедем в Сибирь, на Камчатку, куда угодно!» Мне показалось, что именно этого она ждала от меня. Ждала не меня самого, а символ рыцаря, который готов без оглядки пожертвовать своей устоявшейся жизнью ради нее. «Ты вправду хочешь этого, Даня?» «Конечно, Ирочка!» «И готов сделать все, что мне захочется сейчас? Сию минуту?» И засмеялась бесшабашно: «Давай, искупаемся вместе!» Мы разделись догола, положили ее платье и трусики (лифчик Ирочка носила только в больнице) поверх моих брюк, рубашки и трусов и бросились в реку с чухонским названием Пярдомля. Ночная вода смыла тяжесть алкоголя и вернула нам обоим природные ощущения, которым подвластны молодые люди в нашем тогдашнем возрасте. Мы резвились, как дети: подныривали друг под друга, обнимались, становясь подобными восьмирукому спруту. Ее груди трогали мою грудь, а мой возбужденный мускул тянулся к ней. Мы выплыли из глубины, и, торопя и подталкивая друг друга, выбежали на берег. Ирочка легла на подстилку из нашей одежды и притянула меня к себе. Она шептала сумасшедшие слова любви, в которые люди верят без оглядки в такие минуты. Я верил ей без оглядки. Когда все кончилось, Ирочка вытерлась моей рубашкой, а потом натянула трусики и платье. Я тоже, как мог, смахнул воду с тела, надел трусы и брюки, и напялил мокрую рубашку.

Под утро у меня начался озноб. Я не вышел к завтраку. Санитарка, пришедшая убрать комнату, увидела, как мне плохо, и позвала Ирочку. Она простукала и прослушала меня, а потом отвела на рентген. Ночная простуда перешла в пневмонию. Ирочка пригласила на консультацию заведующую терапевтическим отделением. Мне назначили уколы пенициллина со стрептомицином. В те годы этой комбинацией антибиотиков, как правило, успешно лечили многие воспалительные процессы, в том числе и воспаление легких. Но не в моем случае. Температура держалась постоянно между 38, 5 и 40 градусами с хвостиком, хотя мне четыре раза в сутки кололи антибиотики и несколько раз ставили банки. Я надсадно кашлял, ничего не хотел есть. Ирочка приносила мне морс из брусники и кормила манной кашей. Однажды она упросила больничного повара сварить мне бульон из курицы, чудом добытой на местном рынке. Даже мне, далекому от медицины, было ясно, что надо коренным образом что-то изменить в моей схеме терапии. Но что? Снова был консилиум заведующей терапией, ординатора (Ирочки) и рентгенолога. Обсуждали прямо у моей койки течение болезни и возможные методы лечения. И вот тут-то выплыло магическое слово эритромицин. Кажется, его произнес больничный рентгенолог, который, по рассказам Ирочки, выписывал ведущие медицинские журналы и слыл эрудитом. «Вот если бы достать эритромицин! — мечтательно произнес рентгенолог. — Мы бы за неделю вылечили нашего ленинградского гостя!» «Но кто же нам его достанет и срочно привезет сюда?» — усомнилась Раиса Ивановна, заведующая терапией. «Подождите, подождите! — воскликнула Ирочка. — Вы мне позволите, Раиса Ивановна, позвонить из больницы в Ленинград?» «Что за вопрос? — ответила Раиса Ивановна. — Случай тяжелый (все это при мне говорилось). — На это отведен бюджет. Поспешите заказать разговор!»

На следующий день в мою палату вошел (кто бы вы подумали?) — Василий Павлович Рубинштейн, мой тоскующий ангел, по Ирочкиному выражению. На этот раз он был одет в спортивную олимпийскую куртку и спортивные штаны, в которые была заправлена ультрамодная импортная желтая футболка. Вася Рубинштейн потрогал мою голову, не то проверяя температуру, не то поглаживая, как больного ребенка, и печально улыбаясь сказал: «Вот, старик, природный американский эритромицин. Принес показать тебе одну пачку. А вообще-то я достал на весь курс. Как говорится, лечись не хочу!» Он так же осторожно, как перед этим, притрагивался ко мне, протянул пачку с запечатанными под целлофаном красными таблетками. На пачке было написано ERYTHROMYCIN и название фармацевтической компании. «Остальные пачки эритромицина я отдал Ирочке». «Спасибо тебе, Вася», — только и мог ответить я. Мои легкие были воспалены с обеих сторон грудной клетки. Я глотал таблетки, а температура воробьиными шажками соскакивала с высоких цифр, но продолжала опускаться и подниматься между 38.0 и 39.0. Понемногу вернулась охота к еде. Однажды я попросил нянечку принести мне яйцо всмятку. Вместо полузабытья, в котором я находился больше недели (до эритромицина), я начал читать, благо Ирочка привезла с собой целый набор переводной фантастики. Всем жанрам литературы Ирочка предпочитала фантастику, удивляя меня обсуждением головоломных проектов, которые я не мог критически оценить, совершенно не зная биологию и медицину. «А где же твоя интуиция, Даник? Ты ведь у нас поэт!» Потом забывала о фантастике и начинала читать стихи, время от времени, как всегда смеясь, напоминая, что любит меня (любит!) не за стихи, а за самого меня: «Ты мне симпатичен, Даня, как личность — духовная и физическая, независимо от своих пристрастий». И все же, из-за Ирочки я нырнул в Айзека Азимова и получил приличное образование в этой области литературы. Правда, никогда не написал ни строчки, относящейся к жанру научной фантастики. Словом, я принимал эритромицин, понемногу поправлялся, ел, читал и мечтал поскорее вернуться в Ленинград к моим стихам и переводам. Что касается влюбленности в Ирочку Князеву или даже любви к ней, то произошла некая стабилизация. Так биологи для исследования животных или растительных тканей (нормальных или пораженных болезнью), погружают кусочки исследуемых тканей в раствор формалина, чтобы зафиксировать процесс, не дать образоваться артефактам. То есть не позволить развиваться изменениям, развившимся после момента исследования. Для меня влюбленность в Ирочку как бы застыла со времени нашего с ней ночного купания, приведшего к моей пневмонии.

Влюбленность в Ирочку достигла катарсиса во время нашего ночного купанья. Это, как ракета-носитель: взлетела на межпланетную высоту, выбросила вторую ступень — собственно космический корабль, и сгорела дотла. Сгорела моя влюбленность, оставив место для ровного счастья любоваться Ирочкой, общаться с ней, вступать в духовный или сексуальный контакт. Собственно, начало этому процессу перехода влюбленности в любовь было положено еще в ее студенческие годы, когда образовался треугольник: Ирочка — Глеб — Даня. Этим и объясняется мое отношение к еретическим мыслям, начавшим появляться взамен полного равнодушия ко всему, кроме моей собственной болезни. Вполне естественным было появление в моей палате и мелькание в течение дня Васи Рубинштейна. Он, как правило, приносил с колхозного рынка лесные ягоды (землянику, малину, чернику, а иногда раннюю морошку или бруснику), или, бог весть откуда, дефицит (сыр, колбаса), и кормил меня, как своего ребенка или младшего брата. Иногда заглядывала Ирочка и не без иронии (Ироч — ирон) произносила: «Правда, Васенька очень милый?» или «Правда, Даник очень трогательный?» После шести вечера, ну, иногда после семи ко мне никто не заглядывал, кроме санитарки, разносившей по палатам чай с двумя квадратиками пиленого сахара, кусочком сливочного масла и двумя ломтиками белого хлеба на большой плоской тарелке. Там же помещалась кружка с чаем. Весь вечер я читал или что-то записывал в моем блокноте, с которым я не расставался ни на минуту. Видимо, я начинал поправляться. Потому что на смену полному равнодушию к тому, как проводят вечера Ирочка и Вася Рубинштейн, я начал придумывать вариации и задавать себе вопросы. Не то, чтобы с оттенком ревности, а просто из интереса, естественного по отношению к близким людям. Температура спадала, интерес повышался. Наконец, после того, как градусник показывал 36.6 — 36.8 подряд три или четыре дня, мой интерес настолько возрос, что я спросил невзначай: «А что, Вася, не секрет ли, во-первых, где ты остановился? А во-вторых, надолго ли приехал?» «Вовсе не секрет, Даня. Какие у меня от тебя секреты! Остановился в городской гостинице. А уеду, как только тебя выпишут из больницы. Поправишься окончательно, и вместе вернемся в Питер!» «Здорово ты распорядился, Васенька!» «Таково желание Ирочки, старик. И сюда я приехал по ее вызову. И эритромицин достал и привез по ее просьбе». «Я думал, из-за меня». «Нет, старик, из-за нее! Не обольщайся. Ну, конечно же, я рад, что ты поправляешься. Но все же — из-за нее. Я от жены и трехлетней дочурки из-за Ирочки уехал. И все, что Ирочка попросит, сделаю без оглядки». «Спасибо за честный ответ, Вася». «На здоровье! Я думал, что ты сам все понял. Ты, как и все мы, к ней навеки привязан».

Да, я поправился. Иначе бы не решился выслеживать Ирочку и Васю. Значит ли это, что моя былая влюбленность возобновилась? Нисколько! Я даже с удивлением рассматривал себя до и после рокового купания и болезни, единственно, чтобы поставить всех и все на свои места, и прежде всего, самого себя. По моей теории, влюбленность исчезла, приобретя взамен черты устоявшейся любви. Но почему же Ирочка продолжала волновать меня, как в первый день нашей встречи около чугунной калитки входа в Лесотехнический парк? Скажем сегодня, во время утреннего обхода я не мог оторвать взгляда от ее длинных загорелых ног, когда она присаживалась на край моей больничной койки, приподняв инстинктивно край халата?

Одежда моя была во флигельке. Ключ в тумбочке. Я надел брюки, ковбойку и пиджак в клеточку, привезенный из путешествия в Таллинн, куда в конце мая ездил с другими переводчиками на презентацию эстонской антологии. Город Бокситогорск не занимал большого пространства даже на карте Ленинградской области, если прибегнуть к географическим понятиям. И все же от больницы до центра пришлось бы топать около трех автобусных остановок. Часто ли ходит городской автобус, я понятия не имел и стоял в задумчивости: дожидаться общественного транспорта или присоединиться к неутомимому племени пешеходов? Однако термин неутомимый пешеход из словаря Ильфа/Петрова ко мне явно не подходил. Я был утомлен воспалением легких. Одна мысль о продолжительном шагании по улицам провинциального городка вызывала тоску. Словом, буквально с первых же минут возникала ситуация, которую я готов был оценить как неразрешимую. Таково свойство моей натуры. Всякая проблема спервоначала кажется ошарашивающей, противоречащей моим жизненным планам, невыполнимой настолько, что я в течение нескольких минут/часов испытываю чуть ли не состояние психологического шока. Потом ко мне возвращаются способность логически и остро мыслить, чувство юмора, практическая сноровка. Надо только преодолеть удар первой волны. И на этот раз, чуть ли не в шоке, стоял я на остановке автобуса, раскачиваясь на противоречивых мыслях, из которых я настойчиво выбрал одну: искать Ирочку и Васю в городской гостинице. То есть, прежде всего, добраться до гостиницы, где остановился Вася Рубинштейн. Я ни минуты не сомневался, что найду их там. Лишь бы добраться! Правда, зачем?

Вместо запыленного серо-голубого автобуса к остановке подкатил зеленый военный автомобильчик (джип), крытый темно-зеленым брезентом и продуваемый дорожными ветрами со всех сторон, кроме ветрового стекла. За рулем военного автомобильчика (джипа) сидел молодой офицер в чине капитана с красным околышем фуражки и папироской в зубах. Молодой капитан в гимнастерке, тугой портупее, начищенных до зеркальности сапогах, погонах с красной общевойсковой окантовкой, соскочил со ступеньки джипа и весело представился: «Капитан Лебедев, Николай Иванович!» Он растер подошвой сапога мшистые остатки папиросы, брошенной на асфальт, и протянул мне руку, сухую и сильную. Мне ничего не оставалось, как протянуть свою и представиться. «Я, собственно, с вами знаком, Даниил Петрович. Заочно покудова. А нынче вот лично посчастливилось. Ирина Федоровна неоднократно о вас отзывалась. О стихах, особо». «О стихах?» «Ну, да, главным делом». По правде говоря, я был ошарашен не только знакомством с неизвестно откуда взявшимся капитаном Лебедевым, но и его осведомленностью о моих литературных пристрастиях. («Ах да Ирочка! Хороша! Никак не ожидал от нее такой степени откровенности с советским офицером!») А тем временем, капитан Лебедев усадил меня рядом с собой на высокое твердое гранитолевое сиденье джипа, и мы покатили в сторону центра города. «Вас не интересует, куда мы направляемся, Даниил Петрович?» — спросил капитан Лебедев с хитроватой ужимкой в голосе.

Пока он смотрел вперед на дорогу, повернувшись ко мне в профиль, набросаю краткий его портрет: рыжеват, курнос, гладко выбрит, широкоплеч, резок и точен в движениях, вежлив. Что за личность скрывалась за этим фасадом, я мог только предполагать. Но как Ирочка допустила?! Допустила? Допустила знакомство или допустила к себе? Именно тогда впервые за всю короткую прошлую и длинную будущую жизнь моих отношений с Ирочкой Князевой я ответил себе самому: «Она может допустить все, что угодно!» Наверняка капитан Лебедев ощутил, что происходило со мной, и не посетовал на мое невежливое молчание, а спросил снова: «Куда подбросить?» «К гостинице!» — ответил я не слишком любезно, все еще находясь под впечатлением от знакомства с еще одним Ирочкиным почитателем. Никаких сомнений у меня в этом не было. Интересная штука — чувство самосохранения. Пока я болел, мне было все равно, какой ценой был добыт, доставлен и оплачен американский антибиотик эритромицин. Говоря прямым языком рынка этических ценностей: чем было заплачено за гарантию моего выздоровления? Я ведь знал, что до этого Васенька Рубинштейн и не мечтал оказаться в числе приближенных к Ирочке Князевой, которая называла его мой тоскующий ангел. И тут меня осенила догадка: Ирочка пошла на это единственно ради меня, то есть расплатилась собой (свом прекрасным телом, своим беспечным смехом, своим драгоценным временем) за то, что Васенька Рубинштейн привез мне чудодейственный эритромицин. И при необходимости будет привозить и выручать всегда! Эта простая догадка поразила меня своей непреклонной логикой: за все надо платить. И если ты сам не в состоянии заплатить (как я за эритромицин), за тебя расплачиваются близкие тебе люди. Ирочка заплатила собой за мое выздоровление от крупозной пневмонии. И продолжает платить, находясь с тоскующим ангелом в его гостиничном номере. Или собираясь в номер? Или выйдя из номера, отработав должок за меня? Вот до какого цинизма я докатился со своими теориями влюбленности и любви! Но при чем тут капитан Лебедев, который весело крутил баранку зеленого автомобильчика под названием джип и смолил папироску «Беломорканал»? Я не знал при чем, но раз и навсегда поверил в детерминированность любого шага нашей Ирочки. И моментально адвокат Дьявола, присутствующий в сознании любого нормального индивидуума (а ненормального — тем более, да и не в единственном экземпляре!) шепнул мне: «А от тебя-то, Даниил Петрович Новосельцевский, какая польза? А от Глебушки Карелина?» И снова я всмотрелся в профиль капитана Лебедева.

Словно угадав мои мысли, и более того, подсказки адвоката Дьявола или, проще говоря, альтер эго, капитан Лебедев проронил: «Вот вы, по всему видно, человек образованный, разбираетесь в людях и прочее, и прочее, скажите вы мне по совести, ну зачем после продолжительной и тяжелой болезни вы решили потащиться в вечно опаздывающем, а то и вовсе отсутствующем автобусе разыскивать Ирину Федоровну? Зачем и для какой надобности?» Я был поражен глубиной его вопроса. Я не знал, что ответить капитану Лебедеву. Врать, что не в состоянии был переломить себя, я не мог. А сказать правду, что невозможно было удержать себя в больничном флигельке, зная, что Ирочка… Дальше я и думать не хотел, не мог, не позволял себе. Так и ответил капитану: «Не мог удержаться. До этого был болен, болезнь оглушала. А поправился и не смог удержаться». «Вот и я так! Впрочем, внешне совсем по-другому, то есть, я не был болен ничем воспалительным и диктующем необходимость оставаться в больничной койке. Я сохранял себя в пределах дозволенных правил, хотя Ирина Федоровна самобытно действовала с самого начала. Я бы сказал, оглушающе действовала на мое воображение. Я помню чудное мгновенье… Как поется, любовь наповал». «Зачем вы мне все это рассказываете, Николай Иванович?» — спросил я, забыв, что минуту назад сам рассказывал ему примерно то же самое. Капитал Лебедев, словно не слыша меня, продолжал исповедоваться: «Значит, я сохранял себя в пределах дозволенных правил, радуясь возможности видеть Ирину Федоровну, хоть иногда». «Вы женаты, Николай Иванович?» «В том-то и дело! Правда, в данный текущий момент повезло неукоснительно: жена с пятилетним сынишкой по имени Вовочка отправилась на все лето к матери на Украину, в город Запорожье, откуда они (ее семья) родом». «Так что пользуетесь образовавшейся семейной прорехой?» — жестоко спросил я. Мне этот слащаво-говорливый тип в общевойсковой форме порядочно надоел. Но тут же я поймал себя на мысли, что и Васеньку, и капитана Лебедева я тоже использовал при вольном или невольном участии Ирочки. То есть был в определенной степени альфонсом или еще хуже — пимпом! Я даже хотел остановить джип и выскочить на дорогу. Но было поздно.

Мы подкатили к гостинице как раз в ту минуту, когда Ирочка с букетом белых и голубых флоксов, под ручку с Васей Рубинштейном начала подниматься по ступенькам городской гостиницы. Время было позднее — около семи часов вечера. Откуда они шли и где купили цветы? «Ирочка! Вася!» — окликнул я своих друзей, а капитан Лебедев приветливо помахал фуражкой с красным околышем и темно — красной эмалевой звездой. Ирочка и Вася, как фигурки в заводной игрушке «Лебединое озере», разом повернулись к нам, сохраняя полную взаимную синхронность движений тела и скольжения улыбок. Вася сбежал вниз к нашему джипу, а Ирочка продолжала стоять на третьей ступеньке, улыбаясь, каждому и никому, как жена президента с трапа самолета. Вася сбежал со ступенек, обнял/похлопал по спине меня и протянул руку капитану. Тот представился, не без смущения, успев сострить и слукавить: «Капитан сухопутных войск Лебедев, Николай Иванович, доставил Даниила Петровича!» «А себя?» — подумал я. Счастливая сущность Ирочки Князевой тем и отличалась от наших заскорузлых и подозрительных натур, что в каждой ситуации обнаруживала источник возможного удовольствия. Так и говорят по-английски о подобных редких индивидуумах: «Happy person!»

«Как замечательно! Васенька, приглашай моих друзей на ужин!» Я ринулся с удовольствием. Капитан же засмущался, шепнув мне, как старому знакомому: «Не предполагал ужинать в ресторане. Одинокими рублишками всего лишь располагаю». (После, вполне возможно, значительно после, Ирочка рассказывала мне, что капитан во время их нечастых свиданий угощал Ирочку пивом в местном Доме офицеров, где давали спиртное без наценок и тощие бутерброды с кильками почти задарма. Зачем же ходила? Неужели предвидела на много лет вперед? Или не все рассказывала?)

Бокситогорская гостиница была трехэтажная, кирпичная, с претензией на солидность, а ресторан при гостинице был, в сущности, городской столовой повышенного класса, если так можно объяснить с одной стороны улучшенный (по сравнению с обыкновенными столовыми) способ приготовления пищи, а с другой — отсутствие музыкантов, призванных увеселять публику. Никто в этом ресторане-столовой никого не увеселял, но кормили пристойно. Гостиничная публика в основном состояла из командировочных, которые, конечно же, предпочитали питаться здесь, нежели в «общепитовских» столовках, где (в лучшем случае!) давали салат из капусты, щи на курином отваре да отбивную из куска свиного жира, обвалянного в сухарях. И опять же (в лучшем случае!) кружку разливного жигулевского пива.

Вася Рубинштейн, конечно же, увидел смущение (истинное или показное) капитана Лебедева и предупредил: «Только уговор: я угощаю!» Под селедочку с отварной картошкой и репчатым луком, нарезанным колесиками, выпили за дружбу. Причем капитан Лебедев как-то ловко объединил дружбу инженеров, выпускающих несокрушимые советские танки (кивок в сторону Васи, перешедшего к этому времени на танковый завод), с врачами, оберегающими здоровье инженеров-танкистов (кивок Ирочке), и советскими офицерами-танкистами (выразительный взгляд на каждого из нас и общий поклон). Меня некуда было пристроить. Не мог же знать капитан Лебедев моих давнишних стихов, ходивших по «самиздатовским» каналам и посвященных кружку молодых венгерских поэтов, названному в честь Петефи. Да и я ведь ничего не знал о капитане Лебедеве. Именно ко мне (недоохваченному тостом), и обратился капитан Лебедев как к публике в этом древнегреческом спектакле. Мне на тост было абсолютно наплевать, если бы не подозрения, которые капитан Лебедев вызывал с самого начала нашего знакомства. Это, как репейник: пока не отцепишь с одежды каждую колючку — коготок, будет царапать и раздражать. Да и еще орден Боевого Красного Знамени над кармашком гимнастерки в его-то (Лебедева) молодые годы!

«Николай Иванович, а не в танковых ли войсках Красное Знамя приобрели?» — спросил я капитана Лебедева довольно язвительно. «Именно в танковых, Даниил Петрович. А если забежите вопросом дальше, то добавлю: в политотделе танковых войск участвовал в подавлении контрреволюционного мятежа». «Значит, пьем за Красное Знамя!» — воскликнула Ирочка и решительно опрокинула рюмку водки. Ни я, ни Васенька Рубинштейн не решились отклонить тост и тоже выпили свою водку, и дальше продолжали выпивать и закусывать, как будто ничего страшного не было сказано капитаном Лебедевым.

С тех пор прошел год. Ирочка вернулась в Ленинград из Бокситогорска. Мы пришли на ее день рождения, а главным образом, чтобы отметить всей компанией возвращение нашей королевы, для которой мы, по сути, были маленьким двором, если вообразить нас придворными. Я приник к чешскому плзенскому пиву, которое отлично шло под шпигачки, привезенные Ксенией Арнольдовной (зпт) и которые Ирочка ловко подрумянивала на противне в электрической духовке. Глебушка глотал одну за другой рюмки армянского коньяка «Арарат» (пять звездочек и заоблачная вершина), запивая алкоголь крепчайшим кофе, который он варил в электрическом комбайне, подаренном к этому дню родителями Ирочки и привезенном из поездки Федора Николаевича Князева в успокоенную и снова дружественную Венгерскую народную республику. Комбайн пыхал и выпускал кофейные пары, как игрушечный паровоз chuchu train из моего далекого будущего. Васенька же Рубинштейн, проглотив одну-две-три стопки литовской брусничной водки «Паланга», вращался по орбите: кухня — столовая/гостиная — кухня, раскладывая на китайские, разрисованные пузатыми человечками, тарелки, блюда и прочие посудины, многочисленные рыбные и мясные холодные закуски, привезенные в вощаных упаковках из ресторана при гостинице «Европейская». Сенсацией же вечеринки предполагалась индейка, нашпигованная чесноком, натертая сухумской аджикой, набитая антоновскими яблоками, обложенная младенческими картофелинами и засунутая в пекло духовки. Вася Рубинштейн наблюдал за всей гастрономией. Наблюдал, сохраняя всегдашнюю доброжелательную улыбку видавшего виды бармена.

Собственно, мы (я, Глебушка, Васенька и юбилейная Ирочка) больше никого не ждали. Тем удивительнее было некоторое сопротивление или, точнее, торможение Ирочкой сигнала начать ужин. И не напрасно. Раздался очередной звонок. Ирочка бросилась открывать. Мы услышали радостный возглас и звонкие поцелуи, после чего в столовую/гостиную вернулась наша хозяйка, ведя под руки двух новых гостей, в одном из которых я узнал Федора Николаевича Князева, отца Ирочки, а другой был представлен как гость из Москвы и восходящая звезда советской экономики Вадим Алексеевич Рогов. Вновь пришедшим тотчас были настоятельно предложены стопки водки, рюмки коньяка, стаканы одного из грузинских вин: красного «Мукузани» или «Алазанской долины», а если пить красные неугодно, раскупорили грузинские белые вина «Цинандали» и «Твиши». Федор Николаевич предпочел «Мукузани» водке и коньяку, хотя мог не ограничивать себя в потреблении сорокаградусного алкоголя: у подъезда ждала директорская победа с личным шофером. Гость же по имени Вадим Алексеевич Рогов присоединился к Глебушке Карелину, не преминув сказать любезность по поводу исполнения нашим другом-пианистом этюдов Шопена на концерте в Доме ученых в Москве. Не надо было обладать особенной наблюдательностью, чтобы заметить, как мгновенно Ирочка положила глаз на московского гостя. Она у нас была существом особенным, наделенным той высшей степенью женственности, которая сама по себе становится жизненной дипломатией. Вся компания сгрудилась вокруг мраморного прилавка, который отделял собственно кухню от столовой/гостиной и был отведен для предобеденных возлияний/закусываний.

Отвечая молодой звезде экономики на его любезный комплимент в сторону Глебушки Карелина, Ирочка очень ловко спросила у Вадима Алексеевича, не растолкует ли он всей нашей компании, весьма далекой от его области знания, что нового он предлагает для еще большего роста и без того гигантского нашего общенародного благополучия? Рогов приготовился ответить, улыбнувшись Ирочке и отставив стакан и тарелочку с бутербродом (срез батона, салями, швейцарский сыр), как черт меня дернул вставить некую фразу в пользу Васи Рубинштейна, намекающую на то, что и мы не лыком шиты, мол, и среди нас есть своего рода прикладные экономисты, если так можно назвать начальника цеха. Васенька, и вправду, уверенно продвигался на своем танковом заводе. «Значит, я не одинок», — улыбнулся (в мою сторону) Рогов и начал рассказывать Ирочке и всем нам, что он занимается экономикой лесов, древесины и всем, что связано с этой могучей областью естественных ресурсов. «Вот, например, основная масса леса идет на переработку в целлюлозу, из которой делают бумагу. Я проанализировал процесс и обнаружил, что огромные деньги можно получать дополнительно, если использовать все дерево целиком: листья, кору, древесные соки (жидкости) и даже корни. К примеру, и Федор Николаевич подтвердит (взгляд в сторону отца Ирочки — ответный кивок Вадиму Алексеевичу), что из листьев можно готовить первосортный гуталин и витамин С, а из коры качественную камфару. И так далее и тому подобное. То есть, к процессу деревообработки будут приобщены не только „бумажники“, но и представители химической промышленности и фармацевты. А это значит, дополнительные деньги и даже иностранная валюта при продаже этих побочных продуктов заграницу. Верно, Федор Николаевич?» «Абсолютно, Вадим Алексеевич! Я предлагаю тост за нашего московского гостя!» Компания дружно выпила, после чего отец Ирочки раскланялся со всеми, поцеловал Ирочку в обе щеки и удалился. Теперь уже и вправду, пора было садиться за стол и обедать. Тем более что Ирочка вытащила индейку из духовки электрической плиты. И вдруг мой тоскующий ангел Васенька Рубинштейн взорвался. Так случается с покладистыми доброжелательными людьми, в особенности, принадлежащими к русской социальной культуре. Таких/такого справедливо называют: «русский медведь», имея в виду цыганские пляски на цепи и внезапные бури озлобленного протеста. Теперь уже, задним числом, понимаю, что Васенька интуитивно почувствовал в Рогове своего главного противника (в далеком будущем). Мой тоскующий ангел — Васенька Рубинштейн — взорвался. Со стаканом бурлящего «Боржоми» придвинулся он к Рогову и произнес такую длинную тираду, какой я вовек от него не слышал: «Позвольте с вами не согласиться, уважаемый московский гость. То есть понять благие ваши намерения, но не разделять с вами экономического оптимизма».

«Поясните, пожалуйста, почему?» — спросил Рогов. «А потому, что прежде всего надо учитывать, что все лесное хозяйство засекречено-пересекречено, поскольку русский лес тянется от западных до восточных и от северных до южных границ нашей родины, и каждый шаг в сторону (язык ГУЛАГа) требует разрешения особых отделов. Даже ваша камфара, даже витамин С прежде всего должны будут пройти определенные, чаще всего, недосягаемые инстанции, чтобы доказать, что это невинные лекарства, а не стратегические вещества». «Ну, положим, в чем-то вы правы, Василий… („Павлович“, — подсказали из публики)… Василий Павлович! Но в конце концов согласуют, разрешат, будут продавать и получать дополнительные деньги. То есть, подтолкнут экономику. И так в любом производстве». Гости воспользовались паузой и наполнили стопки/рюмки/стаканы. Васенька на это ответил: «Возьмем производство танков. Оно так засекречено-пересекречено, что предложи я или кто другой (впрочем, никто другой не сможет даже попасть в мой цех по той же причине сверхсекретности), предложи я готовить авторучки из остатков производства деталей для будущих танков, меня либо выгонят за несоответствие с должностью, либо упекут в психушку.

И так везде. Вся страна парализована жестокой системой государственного контроля экономики и специального контроля органами госбезопасности». «Что же, вы предпочитаете увозить на свалку неиспользованные излишки производства и уступаете место криминальной теневой экономике?» — схватился Рогов за последний спасательный круг спора. «Она и так процветает по всей стране, эта теневая экономика. Просто на нее закрывают глаза как на неизбежность или получают чаевые. А, вернее, то и другое». Подобной речи от Ирочкиного тоскующего ангела никто не ожидал. Что явилось запалом, воспламенившим его в высшей степени уравновешенную натуру? Не иначе как предчувствие грядущей в далеком будущем борьбы с Вадимом Роговым за обладание Ирочкой. Обладание в полном смысле единоличного феодального владения душой и телом Ирочки, а не какого-нибудь сексуального эпизода, названного пародийно-возвышенно: обладание. Я верю в интуицию. Ирочка так намагничивала свое окружение, что многие события, происходившие при ее участии, могли быть объяснены только с позиций парапсихологии. Это к слову. А вообще-то, крамольные речи и даже намеки на вольные разговоры в нашей компании не проходили. Ирочка не способствовала. Она предпочитала легкие приятные беседы, даже соленые анекдоты, даже вполне раскрепощенные эротические темы и воплощения, но не серьезные разговоры о политике, внешней или внутренней.

Помню несколько эпизодов, в которых проявилась Ирочкина способность уходить от нежелательных тем. Хотя и задним числом я поражаюсь моему навязчивому упрямству. Ведь, несмотря на ее тактичные отводы от политических тем, я пытался неоднократно посвятить Ирочку в мои рискованные литературные пристрастия. Началось все в 1956 году вскоре после выхода романа Дудинцева «Не хлебом единым». Роман читали все. Номера «Нового мира» зачитывались до того, что типографская краска осыпалась со страниц, оставляя бледные тени букв. Студенты читали роман с воодушевлением. Устраивались бурные обсуждение с затрагиванием опасных вопросов. Я с невероятным трудом получил разрешение моего приятеля, владельца номеров журнала, продлить чтение на сутки, чтобы дать роман Ирочке. Она вернула мне его с милой улыбкой: «Довольно старомодная любовная история, правда, Даник?» Также равнодушна была Ирочка к подавлению венгерских событий 1958 года и публичному шельмованию Пастернака за роман «Доктор Живаго». Как будто бы политика не смешивалась с ее радостной натурой, как масло с водой.

И при этом Ирочка обладала несомненной властью над нами. Достаточно вспомнить признание Васеньки Рубинштейна еще в прошлом году, когда я навестил Ирочку в Бокситогорске и свалился в крупозной пневмонии. Именно тогда Васенька привез эритромицин, который вытащил меня из болезни. Именно тогда и признался мне Васенька: «Я от жены и трехлетней дочурки из-за Ирочки ушел. Причем, без всякой надежды получить ее когда-нибудь. Но, даже зная это, сделаю без оглядки все, что она попросит».

Наконец, на стол были поставлены новые закуски и раскупорены новые бутылки. В середине стола освободили место для индейки, такой аппетитной, такой поджаристой, такой ароматной, такой возбуждающей, такой новогодней (а день рождения — это и есть Новый год), что дискуссия сама собой улеглась, гости угомонились, а Васенька, облаченный в белый сатиновый передник, вполне в стиле французских гарсонов, начал разрезать сказочную птицу на пласты дымящегося мяса и раскладывать индюшатину по тарелкам гостей. Беседа велась вполне миролюбивая. Глагол вилась тоже подходит, потому что застольная беседа вилась и велась безо всяких дискуссий, а наша хозяйка была настолько прозорливой и осмотрительной, что сервировала стол, оставив между гостями несколько свободных стульев: вдруг еще кто-нибудь забежит на огонек! Ирочка время от времени пересаживалась с одного свободного стула на другой, одаривая нас всех милым разговором и дыханием нежного тела. В который раз я принимаюсь вспомнить всю историю нашей любви (всей компании к Ирочке и отдельно моей к Ирочке), и каждый раз самым первым появлялось ее милое лицо, веселые серые глаза, совершенная линия стрижки на горделиво посаженной голове, античная шея, грудь, спина, ноги. Все соответствовало слову красота. Эта женщина-красота переходила от одного к другому, никого не обделяя, но и никому не давая преимущества даже в надежде на будущее. Наверно, мне было легче, нежели другим. Глебушке Карелину, пожалуй, тоже. Оба мы прошли пик нашей пылкой влюбленности. Так казалось нам, забывшим или не знавшим, что биологическим процессам присущи колебания и возвраты, образующие несколько витков и пиков, (недаром структура ДНК напоминает винтовую лестницу, а любовь есть еще и часть биологии) и могли себе позволить находиться в состоянии блаженной нирваны. Мы и продолжали довольно активные возлияния, в то время как Вадим Рогов остановился на третьей рюмке коньяка, скупо ел и, пожалуй, принял тактику активного выжидания. Когда в очередной раз Ирочка подсела к московскому гостю, он с энтузиазмом принялся рассказывать ей, как удобно в самом центре Москвы расположена его квартира, в которой он живет с пожилой матерью, вышедшей на пенсию с должности редактора в отделе прозы издательства «Художественная литература». «Вот бы отдела поэзии, — с энтузиазмом подхватила Ирочка, — помогла бы нашему Данику достать переводы!» Меня эта практичность Ирочки задела за живое, но пока я подыскивал подходящую форму вежливого отказа от покровительства, Вадим Рогов вальяжно вставил словцо: «Никаких проблем! У матушки все связи сохранились. Поможем!»

Вдохновленный дополнительным вниманием Вадим Рогов вдруг добавил: «Кстати, в поддержку моей идеи о возможности присоединять к крупным предприятиям так называемые „сателлитные“ цеха, мы с профессором Князевым предложили вдобавок к получению камфорного масла и других лечебных продуктов из древесной коры, начать добычу березового гриба — чаги». «Что? Что это за чага? Объясните! В первый раз слышим: чага!» — посыпались вопросы. Конечно же, это были сухие ветки в роговский костер. «Ничего не знаете про чагу? — спросил Рогов. — Тогда я коротенько расскажу. Чага это черный гриб, паразитирующий, как правило, на березе, а иногда и на ольхе, вязе, буке или рябине. Но обычно на березе. Потому в народе и зовут его березовый гриб. С давних времен отваром чаги в народной медицине лечили всякие хронические или воспалительные процессы и даже опухоли. Так что вот на базе Лесной академии мы собираемся открыть первую производственную лабораторию по добыче чаги и изготовлению лечебного экстракта из чаги — бефунгина. Была даже заметка в „Вечернем Ленинграде“». Никто из компании заметку не читал. Ирочка воскликнула: «Потрясающе! А когда начнутся испытания чаги?» «На животных уже начаты», — ответил Рогов. «Где?» — спросила Ирочка, живо заинтересовавшись. «В Институте онкологии на Березовой аллее. Какова игра слов получается!» — сострил Рогов. «А если без игры слов, а по существу? Начали лечить больных?» — спросил Васенька Рубинштейн. «Именно! Там же — на Березовой аллее! — ответил Рогов. — Но препарата чаги — бефунгина крайне мало».

Все эти маневры московского гостя продолжали возбуждать Васеньку Рубинштейна. Это видно было по его лицу. Но как человек добродушный, доброжелательный и не слишком острый на словцо, он все никак не мог найти вежливую форму для торможения активности нового претендента на Ирочкину благосклонность. Или была другая причина, а не только Ирочка? Васенька к месту и не к месту обращался к Рогову как к нашему индийскому гостю вместо московского гостя и, не добившись никакой реакции, прямолинейно объявил, что будет исполнять песню индийского гостя из оперы Римского-Корсакова «Садко». Он даже спел несколько музыкальных фраз, но стушевался и уселся на место, продолжая запивать индейку торопливыми глотками «Мукузани». Ирочка взглянула на Васеньку с досадным недоумением. Да, ее тоскующий ангел был чем-то серьезно встревожен. Словно кого-то или чего-то ждал или что-то предчувствовал.

В это время в дверь позвонили, и наша именинница поспешила открывать. Это было, как в театре. Мы сидели на сцене вокруг праздничного стола, а из-за кулис, куда убежала Ирочка, слышался ее серебристый смех и неразборчивые длинноты второго голоса. Через две-три минуты подталкиваемый хозяйкой в столовую вошел капитан Лебедев Николай Иванович. Я впредь буду его называть по фамилии, имени и отчеству или воинскому званию капитан, хотя никаких сомнений нет, что его воинские звания успешно росли, соответственно сроку службы и заслугам. Он был в костюме мышастого цвета, голубоватой рубашке, зеленоватом галстуке-неразвязайке и с пышным букетом георгинов, помахивавших красными, белыми и бело-красными хвостами лепестков. Ирочка, казалось, была несколько удивлена, но виду не показала, приняла букет, подставила одну за другой щеки для поздравительного поцелуя и усадила нового гостя на свободный стул между мной и Васенькой Рубинштейном, что было естественно при нашем знакомстве еще с Бокситогорска. Лебедев нимало не смущаясь бросился было произносить тост, но был приторможен Ирочкой, которая, улыбаясь и предлагая очередному гостю закуски (водку налил кто-то незамедлительно), поинтересовалась, как это он узнал и пришел поздравить в срок, хотя точная дата дня рождения несколько расходилась с нынешней? Почему не позвонил предварительно? И вообще-то, откуда приехал? На что Лебедев, все равно начав с поздравления именинницы, объяснил, что по долгу службы переведен в Ленинград, где работает в известном и очень серьезном учреждении на Литейном проспекте, которое уважительно называют Большой Дом, а насчет празднования дня рождения, то как говорят в народе, слухом земля полнится. В ответ мой внутренний застольный механизм, ведающий скорыми ответами на такого рода народные присказки, завертелся, закрутился и хотел было съязвить на тему Большого Дома и антенн на его крыше, приспособленных для отлова подобных слухов. Все же я заставил себя сдержаться. А потом было поздно острить, потому что в столовую быстрыми шагами вошла миловидная молодая женщина выраженного еврейского фенотипа.

«Я извиняюсь! Я очень извиняюсь! На двери висит табличка: Профессор Федор Николаевич Князев. Дверь открыта. Или я ошиблась адресом?» — сказала молодая женщина еврейской наружности и окинула взглядом стол, пытаясь определить среди сидевших профессора Князева. Ирочка поднялась и пошла к ней навстречу: «Нет, вы не ошиблись, милая. Это, действительно, квартира профессора Князева. Правда, в настоящее время его здесь нет. Но это неважно. Я его дочь. Меня зовут Ирина. Ирина Федоровна Князева. Чем я могу вам помочь? Кто вы?» Незнакомка окинула наше застолье горящим возбужденным взглядом, который, как палочка дирижера или рука гипнотизера, повел за собой наши взгляды, и остановился на Васеньке Рубинштейне. «Как вас зовут?» — повторила Ирочка. «Римма, — ответила незнакомка. — Римма Исааковна Рубинштейн. Хотя, я, наверно, схожу с ума, что неудивительно в моей ситуации. Но вот он (незнакомка показала на Васеньку) подтвердит, что я вас не обманываю, потому что он — это мой почти что бывший муж — Василий Павлович Рубинштейн». Васенька сидел не шелохнувшись. Мягкая улыбка покинула его широкое хазарское лицо. «Пожалуйста, подтверди, Василий!» «Подтверждаю. Моя почти что бывшая, — кивнул Васенька совсем невесело. — Зачем ты сюда пришла, Римка?» «Ну, ясно, что не из-за тебя. Ты для меня не существуешь больше года! Мне нужен профессор Князев!» «Что же вы стоите, Римма? Садитесь, хотя бы сюда, — Ирочка показала на стул между собой и Роговым. — Отдохните, выпейте с нами. Что вам налить?» «Немного водки», — ответила Римма. «Налейте Римме водки!» — сказала Ирочка, и кто-то из гостей, кажется, Рогов, налил водку в подставленную Ирочкой стопку. «Ну и выпьем за знакомство, Римма. А потом расскажите, зачем вам понадобился мой отец — профессор Князев?» — спросила Ирочка. У нее была какая-то неповторимая врожденная способность успокаивать людей, находить слова, которые хотя бы на время снимают тревогу. Да и водка начала производить седативный эффект. «Все это совершенно невообразимо. Я искала профессора Князева, а встретилась с его дочерью. И Василий тут же оказался. Правда, это странно, Вася?» «Очень», — согласился Васенька и тоже выпил водки. «Все-таки скажите Римма, зачем вам понадобился мой отец?» — повторила Ирочка. «Я не знаю, с чего начать. Вы празднуете, а я со своим несчастьем. Я ведь не предполагала… Думала поговорить с профессором Князевым… Все произошло так внезапно. Я сама работаю в гомеопатической аптеке. Но, знаете, против рака гомеопатия бессильна. И вот возвращаюсь я из аптеки, покупаю в газетном киоске газету „Вечерний Ленинград“ и читаю коротенькую статью, в которой корреспондент газеты написал о том, что в Лесной академии организуется лаборатория по сбору березового гриба — чаги. И что получены первые наблюдения по лечению отваром этого гриба людей, больных раком». «Покажите мне газету!» — воскликнул Рогов.

Римма достала из кожаной сумки, которую она перебросила с плеча на спинку стула, газету и показала Рогову: «Вот здесь!» Московский экономист мгновенно пробежал статью и воскликнул: «Закрутилось! Я вам говорил, что закрутится! Ай да Федор Николаевич! Каков молодец! Не успели подписать соглашение — сразу в печать! Пусть народ знает своих героев!» Римма перебегала взглядом с Рогова на Ирочку, никак не решив, с кем быстрее и надежнее поговорить о своем деле. Выручила Ирочка. «Рассказывайте, милая, зачем вам все-таки мой отец?» «Дело в том, дело в том…», — Римма зарыдала, не в состоянии продолжить свой рассказ, в сущности, и не начатый. Ей принесли воды, дали салфетку, началось оживленное движение, которое так естественно и к месту в русском застолье (а это может быть скандал, примирение, драка, вызов «Скорой помощи» или наряда милиции, участковый с повесткой из Прокуратуры или Райвоенкомата, бог знает что!), когда выпито много, и беседа зашла в тупик. Подобные вставки, как это случилось с Риммой, очень хороши для поддержания духа застолья. Наконец, она вытерла слезы, напилась воды, даже подцепила вилкой ломтик индейки и начала рассказ: «Кто у меня есть? Об этом говорить не будем (Римма с презрением взглянула на Васю Рубинштейна). Итак, дочка Асенька и моя мама. К несчастью доктор-онколог сказал, что у мамы в правой почке рак, который оперировать поздно, потому что метастазы расползлись по всему организму. Поверьте, я была абсолютно парализована. Не знала, что делать, куда кинуться за помощью. И вот сегодня читаю в „Вечерке“ о березовом грибе, который может вылечить мою маму. Помогите мне, пожалуйста, встретиться с профессором Князевым!»

Гости отнеслись к Римме более чем доброжелательно. В особенности, наблюдая за гостеприимством хозяйки, а кроме того, не обнаружив враждебности со стороны Васеньки к его бывшей жене. Хотя она и заявила вначале, казалось бы, определенно, что наш приятель для нее не существует, он более чем существовал. И этому было скорое подтверждение. Каждый из нас понимал, что оба — Васенька и Римма нуждаются в снисхождении и сочувствии. Особенно Римма. Наилучшим было бы немедленно отвлечь их обоих от психологической скованности, в которой они оба оказались. Конечно же, Ирочка пришла на помощь, показав свой коронный номер. Пожалуй, только Рогов и Римма, и, возможно, капитан Лебедев никогда не видели этого сногсшибательного трюка. Ирочка сгребла с середины массивного дубового обеденного стола блюда, тарелки, приборы, бутылки, стаканы и прочие аксессуары праздника божественной еды и обильного питья вместе со скатертью, шагнула на стул, показав обольстительную ногу, а со стула — на коричневую в разводах сценическую поверхность именинного стола и крикнула нашему гениальному пианисту: «Глебушка, миленький, сыграй мою цыганочку!» Глеб с готовностью, как будто ждал этой минуты весь вечер, бросился к пианино начал играть. Ирочка отплясывала, любимый танец легендарных гусар, которые, согласно простодушным мифам, все вечера и ночи проводили в трактирах с цыганскими хорами и крали из табора себе в жены чернооких красавиц, звенящих серьгами в размер медного таза и ожерельями, на которые пошла, по крайней мере, половина царских золотых монет, украденных из государственной казны. Мы все были в диком восторге от лихих всплесков клавиатуры, которую Глебушка неистово перебирал, необузданно хохоча, взмахивая руками, подпрыгивая на круглом табурете-вертушке и лихо подпевая: «Цыганочка гопа-гопа, тебя любит вся Европа, черная кудрявая меня свела с ума!..» Мы плясали вокруг стола с таким энтузиазмом, что не заметили, как мелодия «Цыганочки» сменилась «Лезгинкой», а потом — зашифрованным под расписание поезда «Ленинград — Москва», уходившего в 7.40 вечера, еврейским танцем «Фрейлекс». Вот тут южная натура Риммы всплеснула, затопив беду, обиду и застенчивость. Или ее подтолкнула выпитая ко времени водочка? Она вслед за Ирочкой забралась на танцевальную эстраду дубового стола. Глебушка наяривал, а Ирочка и Римма, как природные солистки цыганского хора, притопывали, прихлопывали и поводили плечами с накинутыми воображаемыми шалями. Вся наша именинная компания плясала вокруг стола, конечно же, включая Васю и даже двух новичков: капитана Лебедева и Вадима Рогова. Когда дело дошло до «Калинки — малинки» капитан Лебедев оказался самым успешным солистом/вокалистом и солистом/плясуном. Он знал досконально не только все слова знаменитой русской песни, но и все коленца плясового варианта «Калинки» в исполнении Ансамбля песни и пляски советской милиции. Васенька Рубинштейн отплясывал ближе всех к столу/сцене, то ставя руки в боки, то лихо взмахивая руками, получая необыкновенный заряд плясовой и песенной энергии от обеих плясуний Ирочки и Риммы.

Положение оказывалось действительно запутанным. С одной стороны — Васенька Рубинштейн, который, по его собственному признанию, ушел от жены и маленькой Асеньки единственно из-за Ирочки. Ушел в надежде на то, что когда-нибудь Ирочка окажет ему исключительную благосклонность. Могут возразить: зачем уходил? Дело-то безнадежное. Наверняка, уходил-то именно потому, что надеялся, хотя надежды никакой не было. Ирочка никого из нас выделять не собиралась. В самом деле, Васенька ушел из семьи не из-за того, что обнаружил у своей законной жены Риммы какие-то раздражающие или отвращающие его черты или привычки. Совсем наоборот, он и по сей день был убежден в том, что Римма — женщина миловидная и очень даже привлекательная, и готов был бы на любой дуэли (кулаки, пистолеты, шпаги, картежная игра, скажем, покер) отстаивать ее достойное право выступать в разряде красавиц. Дело в том, что Васенька был максималист и не мог, оставаясь внутри любящей и любимой семьи, продолжать соревноваться за обладание Ирочкой. Каждый знал (разве что за исключением капитана Лебедева, у которого свой кодекс чести и свои мечты о будущем), что Ирочка требует полной отдачи, ежесекундного поклонения и безусловного оказания знаков исключительного внимания. Мы были рыцари, а она — Прекрасная Дама. Правда, можно было соскочить с подножки экспресса «Ирочка Князева» по собственной воле или, будучи вытолкнутым, ясно представляя себе, что попасть обратно в круг ее поклонников — дело чрезвычайно сложное, а порой невозможное. Но визит Риммы Рубинштейн и безнадежное (если исключить предполагаемый магический эффект березового гриба) состояние ее матери создавало неожиданную ситуацию, при которой Васенька должен был принять участие в судьбе своей почти что бывшей тещи — бабушки его любимой дочери Асеньки.

Вот тут-то и произошло то самое, что подходит под физическое и, одновременно, метафизическое объяснение происходящему. Подходит как доказательство существования некой детерминированной высшей силы или, наоборот, безбожной веры в ожидаемые случайности, выныривающие из космоса, согласно закону больших чисел. Справедливость, ведающая движением сюжета, должна была распорядиться так, чтобы случайная встреча Васеньки и Риммы Рубинштейн не утекла в болото неопределенности. Именно это и произошло. Темпераментная и непривычная к местным сценическим условиям (шлифованная поверхность обеденного стола), Римма так лихо отплясывала «Фрейлекс», что оступилась и грохнулась на пол. Через минуту она едва не кричала от боли в правой лодыжке, а еще через несколько минут мы увидели, как буквально на глазах у всей компании правая Риммина стопа отекает и начинает наполняться синеватой кровью, излившейся из лопнувших сосудов. Ирочка ловко соскочила со стола, принесла из морозильника пакет со льдом, который и приложила к распухшей ступне новоявленной плясуньи. Не кто иной, как Васенька Рубинштейн, сбегал вниз на Кировский проспект, остановил такси, дал шоферу пятерку в задаток, вернулся в квартиру и осторожно свел Римму в подъезд, а оттуда на улицу, где ожидало такси. Вскользь упомянем о лифте, который помог опустить пострадавшую бережно и быстро. Лифты в те времена были признаком социальной роскоши. Вася сказал шоферу, чтобы вез больную в травматологический пункт больницы Эрисмана, что было рукой подать, поблизости от набережной речки Карповки. Был конец недели, суббота, вечер выходного дня, когда народ гуляет, пьет, скандалит, дерется и попадает в милицию и на травматологические пункты. Или туда и туда. Ждать пришлось не менее трех часов, пока Римму осмотрел фельдшер, который направил ее на рентген поврежденной ступни, а потом пригласил хирурга-травматолога, который изучил рентгенограмму по еще мокрой от воды пленке, обнаружил трещину в правой наружной лодыжке и назначил наложение гипсовой лангетки. Конечно же, в течение этих трех часов и не только по просьбе Риммы, а также по своей инициативе, Васенька бегал к телефону-автомату звонить Асеньке, с которой сидела бабушка, та самая мать Риммы, у которой обнаружена опухоль почки, то есть разговаривать, в первую очередь, с бывшей тещей (хотя до развода дело еще не дошло, и значит, не бывшей, а фактически, настоящей), чтобы ни Асенька, ни она (теща) не волновались, потому что Римма скоро будет дома.

Вся эта история с днем рождения (одна из многих историй, включенных в мое повествование) настолько вышибала почву из-под ног первоначальных поклонников Ирочки (прежде всего из-под моих и Глеба Карелина), что на время наша королева парадоксально исчезла из круга моих ежедневных интересов. Я ее насильственно забыл. Наверняка, Глеб чувствовал нечто похожее. Во всяком случае, я не звонил ни Ирочке, ни Васе Рубинштейну и не знал, что происходит вокруг березового гриба — чаги. Однажды через два-три месяца после Ирочкиных именин позвонил Рубинштейн и сказал, что как будто бы чага действует благотворно на тещину опухоль, и появилась надежда. Самое интересное, по словам Васи, было то, что Римма и Ирочка крепко подружились, что с одной стороны восстановило Васины отношения с женой и дочкой Асенькой, а с другой — сделало двусмысленной или даже бессмысленной модель его прежних отношений с Ирочкой. Как будто бы Римма заняла его место или хуже того, стала первой среди Ирочкиного окружения.

Впоследствии мне удалось реконструировать месяцы жизни без Ирочки. Я имею в виду без физического присутствия Ирочки в моей ежедневной рутине. Во всем остальном, то есть в моих снах и моих дневных миражах она не переставала присутствовать. Почему я сам по себе отошел от нее на длительное время? Впервые добровольно отошел надолго? Думал излечиться от нее как от хронической болезни? Ирочка была для меня наркотиком. Если считать пристрастие к наркотикам болезнью, то правда, хотел. Но ведь наркотическая нирвана влюбленности — это наслаждение. Зачем же лечиться от тяги к наслаждению?!

По ходатайству издательства «Художественная литература», с которым я продолжал сотрудничать как поэт-переводчик, мне провели телефон. Но я не звонил Ирочке, и она не звонила мне. Так что все сведения, изложенные в этом куске повествования, вернее, реконструкция общей картины ее жизни в эти месяцы почерпнута из кусков воспоминаний, принадлежащих разным источникам. Больше всего сведений я получил от Васи Рубинштейна, который вместе с Риммой постоянно общался с Ирочкой. И, как ни странно, от Рогова, который не обманул и ввел меня при помощи своей мамаши в московское издательство. Именно Рогов в соавторстве с профессором Князевым и при участии Ирочки создал проект «Чага».

Профессор Федор Николаевич Князев вместе с московским экономистом Вадимом Алексеевичем Роговым выбили деньги в Министерстве лесной и бумажной промышленности, в состав которого входила Лесная академия. Директором академии был отец Ирочки. По нынешним временам это называется грант. А в те далекие времена заматерелой Совдепии деньги эти могли называться, скажем, капитальным вложением, дотацией и т. п. Своего рода экономическим экспериментом, теоретическую основу которого составляла гипотеза Вадима Алексеевича Рогова о развитии прикладных лабораторий и предприятий, потребляющих побочные продукты ведущих народных индустрий. Так что профессор Князев и экономист Рогов получили деньги под развитие экспериментальной фармацевтической лаборатории, в одну из первейших задач которой входила добыча березового гриба — чаги, получение из него концентрата и широкая проверка лечебной силы чаги на белых мышах, зараженных раком, и затем — на больных людях. Клинические испытания на большой группе раковых больных предполагалось проводить в Институте онкологии на Березовой аллее Каменного острова города Ленинграда.

Кому как не Ирочке было возглавить новую лабораторию? Она отработала положенные два года в глубинке (Бокситогорск) на должности терапевта и обнаружила, что быть участковым терапевтом или даже больничным ординатором не хочет. Кто как не Ирочка был создан для организации будущей лаборатории!? Эта идея пришла в голову Федору Николаевичу, который поделился мыслями с Ксенией Арнольдовной. «Да, идея прекрасная, — одобрила жена. — Кто, как не родной отец и, к тому же, директор, придумает и организует?» Первой реакцией Ирочки было чувство удовлетворения, а второй — полное отрицание. Анархистка и футуристка (как ей казалось), Ирочка ненавидела всякого рода администрирование, то есть насилие над чьей-то волей, хотя бы для пользы дела. Она совершенно по-другому собиралась распорядиться своей свободой, обретенной после ссылки в Бокситогорск. Она хотела заниматься наукой, но художественной наукой, оптимистической, находящейся на грани со спортом, балетом, изобразительным искусством. Она была начитанной молодой женщиной с воображением и эрудицией, полученными из чтения русской, и, преимущественно, англоязычной литературы, и представляла себе разницу между ежедневным кропотливым трудом в лаборатории и приятной жизнью врача спортивной медицины с тренировками на зеленых просторах стадионов или на морском берегу во время лагерных сборов команды, которую она будет опекать. При этом само собой предполагался сбор материалов по профилактике травм или инфекций у спортсменов, чтобы эти наблюдения через несколько лет стали базой статистических данных для диссертации. Или, скажем, не менее романтическая тема: предотвращение травм у артистов балета. Или — как высшая, но достижимая мечта — защита диссертации на тему: «Воспроизведение анатомических деталей человеческого тела в живописи итальянских мастеров».

Ирочка даже перестала звонить родителям, так обиделась на мизерное предложение стать заведующей лабораторией древесных грибов. И это при ее мечтах, красоте и таланте! Она сама начала поиски аспирантуры. Фантазии написать диссертацию на грани искусства и медицины отпали сразу же. Ни одна из медицинских кафедр этой темой не интересовалась, никакая аспирантура под такой проект не могла быть открыта. А вот в институте физкультуры и на кафедрах физиотерапии нескольких медицинских институтов (их было три в Ленинграде) предотвращение и лечение последствий травм было традиционной темой диссертаций. Ей предлагали заполнить и оставить анкеты в отделах кадров. Однако вскоре оказывалось, что все аспирантские места были заняты, а новых открывать не предполагалось. Когда же Ирочка, расстроенная и разочарованная полным расхождением своих надежд и реальности, приехала поплакать на груди у матери, Ксения Арнольдовна напомнила дочери, что кадровики с ухватками чекистов-археологов мгновенно докапываются до материнской девичьей фамилии: Каган.

Оставалась экспериментальная фармацевтическая лаборатория при Лесной академии.

Странно, что при территориальной близости моего дома к химическому корпусу Лесной академии, я ни разу не столкнулся с Ирочкой. Вспоминается, что я иногда прогуливался в академическом парке. Иначе и быть не могло. Приходилось выветривать алкогольные пары, распиравшие мою черепную коробку. Как неточно сказано кем-то во времена окостенения русского языка — черепную коробку! Скорее, амфору (горлом вниз). Вот они — голова и шея. Эллипсоидное костяное вместилище мозга на шее-подставке. В те дни, когда у меня не было уроков в школе, я посвящал себя работе над переводами и сочинением собственных стихов. Проснувшись около двенадцати-часу дня, я прогуливался по Лесотехническому парку, но ни разу не сталкивался с Ирочкой. Кофе, яичницу, батон с маслом я проглатывал с невероятной скоростью и брался за переводы. Слава богу, я укладывался в бюджет, преодолев 50–60 строк за день, и со спокойной совестью садился за сочинение собственных текстов. Я даже позволял себе иногда вставать из-за «Олимпии» и смотреть в окно, окаймленное березой и черемухой. Это окно было визави химического корпуса, где, как оказалось, начиналась жизнь Ирочкиной лаборатории, о которой я почти ничего не знал. Хотя мы и перезванивались иногда с Глебушкой, но дружно обходили тему Ирочки Князевой. Щадили друг друга? Стыдились своей замершей любви?

Вот мое окно, закрытое, замазанное и заклеенное на зиму и распахнутое летом. За окном Новосельцевская улица, а за ней высокий забор, составленный из чугунных пик. Старинного литья тяжелые ворота, всегда заперты на цепь с замком. Чугунная калитка. Между моим окном и забором Лесной академии оставалось пространство травы (весной, летом и осенью) или снега (зимой). Над травой или снегом стояли дубы. Четыре или пять старинных дуба. По окружности желтели каменные строения, отштукатуренные, покрашенные в желтушный цвет и похожие, как близнецы, друг на друга. В одном из них я жил в то время. Посреди желтушных строений до революции стояла церковь (снесена до последнего кирпича). Я каждый день видел дубы, желтушные кирпичные дома и чугунный забор, за которым стоял лабораторный корпус. Новосельцевская улица проходила под моим окном, отсекая химический корпус, в котором находилась Ирочкина лаборатория, о существовании которой я мало что знал.

Перевела меня через границу Риммочка Рубинштейн. В Лесотехнический парк можно было попасть разными входами. Так, что по теории вероятности/невероятности, прогуливаясь, я чаще всего пересекал Новосельцевскую улицу левее Химического корпуса и неизменно направлялся к прудам. Из Химического корпуса в Лесотехнический парк можно было проникнуть боковой калиткой, что и делали сотрудники разных лабораторий, когда нужно было идти в главное здание академии по служебным делам или в столовую. Была весна. Начинался тихий северный апрель, когда листья прорезаются сквозь капсулы набухших, как беременные, почки деревьев, с трудом решаясь окунуться из материнского тепла в пугающее пространство жизни. Я хотел было направиться вдоль аллеи к стадиону, туда, где верхний пруд парка соединяется с нижним при помощи заросшего кувшинками канала. Вдруг я увидел, что догоняю молодую женщину. Что греха таить: в те далекие годы каждая привлекательная молодая особа притягивала меня к себе. К тому же, длительное отсутствие Ирочки в моей повседневной реальности развязывало невидимые, но все еще существующие нити, сдерживавшие мою сексуальную свободу. Она была в черном драповом пальто с распахивающимися широкими краями, открывавшими при каждом шаге красивые ноги в черных чулках. Длинные черные волосы молодой женщины свободной волной падали на плечи и на спину. Только я хотел сказать какую-то вежливую банальность, как узнал в незнакомке Римму Рубинштейн. Она энергично шагала, размахивая изящным коричневым портфелем и напевая. Видно было, что она радуется жизни. Я успел подняться и поздороваться с ней: «Здравствуйте, Римма! Не узнали?» Она остановилась в недоумении: «Простите, никак не вспомню!» «День рождения Ирочки Князевой? На Кировском проспекте? В прошлом августе? Разве вы не Римма Рубинштейн?» Она мгновенно вспомнила: «Ну, конечно! Вас зовут Даня! Вы приятель моего Васьки! Неужели он ничего не рассказывал?» «По правде говоря, ничего в связи с вами. Да и звонил пару раз не больше. У каждого свои дела! Как ваша мама?» «Мама тяжело болела. Спасибо, что вы вспомнили о моей маме!» «Как же! Как же! Отлично все помню! Ваше появление у Ирочки и разговор о вашей маме. У нее, кажется, было что-то с почками». «Рак правой почки. Но сейчас ей гораздо лучше. Она лечится в Институте онкологии на Березовой аллее. Сначала в стационаре лечилась. А теперь амбулаторно наблюдается и пьет отвар чаги, который мы готовим в нашей лаборатории. Впрочем, если вы меня проводите до главного здания академии, я расскажу подробнее». И Римма рассказала мне о том, как она сразу же поверила в чудодейственную способность березового гриба — чаги — вылечивать рак. В лаборатории кроме Ирочки и Риммы была еще санитарка, которая мыла колбы, пробирки и пипетки, и убирала помещение. На первых порах покупали березовый гриб в леспромхозах и у частных старателей, добывавших древесные наросты, где повезет. Но покупать дорого, и весной Ирочка собирается организовать экспедицию, чтобы добывать чагу в березовых рощах, срезая древесные грибы прямо с берез. Или, может быть, они отправятся в глубинку, куда-нибудь в Рязанскую область, где березовые рощи шумят над берегами Оки. Тогда будет достаточно концентрата чаги для лечения экспериментальных белых мышей. И, наконец-то, лаборатория сможет снабжать чагой Институт онкологии, где Ирочке отведут целую палату больных с метастазами рака.

Я не решался спросить, вернулся ли Васенька к жене и дочке. Слишком запутанно все получалось: Ирочка и вокруг нее Римма, Вася, Глебушка Карелин, Рогов, я. Хотя мы с Глебушкой временно отошли. Не знаю, как Глеб, но я внезапно понял, что этот долгий перерыв, это насильственное самоотсечение от Ирочки было актом искусственным, вроде любовного мазохизма, с которым надо было немедленно кончать, если я не хотел превратиться в существо, лишенное мечты о будущем. Проводив Римму до главного здания Лесной академии, я помчался домой, чтобы обдумать сложившуюся ситуацию. Я промучился полдня, бродя из угла в угол, разогревая чай и поглощая бутерброды, но ничего лучшего не придумал, как отправиться в Химический корпус. Я разыскал Ирочкину лабораторию, на двери которой висела табличка с татарским словом ЧАГА, постучался и услышал: «Войдите!» Ирочка была в синем полотняном халате, какие носят химики. Комната была небольшая, с окном, двумя параллельными лабораторными столами, полками со штативами, колбами, фильтровальными насосами, пипетками и химическими реактивами в темных склянках с этикетками и химическими формулами. Что-то кипело, булькало, выпаривалось. Один угол комнаты был занят огромным холодильником. В другом, около окна, стоял письменный стол с полкой для книг, стопкой машинописной бумаги, ручками и карандашами. «Я так рада, что ты пришел, Даня!» — сказала Ирочка, и мы обнялись, словно не было полугодового отчуждения.

Я преподавал в школе по вторникам, средам и пятницам. Часов набиралось ровно столько, чтобы зарплаты хватало на еду, квартиру и кое-какую одежду. Гонорары за переводы уходили на бар в Доме Писателей, куда мы с Ирочкой отправлялись на такси после театра. Наверняка подобные вояжи в Филармонию и ресторан Дома работников искусств на Невском совершала Ирочка с Глебом Карелиным. Я об этом ее не спрашивал. Так же, как не спрашивал о ее встречах с Рубинштейном, Роговым и капитаном Лебедевым. По вечерам Ирочки не бывало дома. Или она не подходила к телефону, если не ждала назначенного звонка. Ирочка была влюблена в поэзию, музыку и живопись. Странно, что у нее не было среди поклонников ни одного художника. Или я не знал до поры? Однажды, когда мы сидели с ней за столиком в баре Дома Писателей, а за окном гудел и ухал ломающийся Невский лед, стремившийся в Финский залив и Балтийское море, Ирочка рассказала о своем давнем романе с молодым художником Юрием Димовым. Это было, когда она закончила 4-й курс медицинского института. Через многоступенчатые связи внутри академических кругов, к которым принадлежал Федор Николаевич Князев и его семья, Ирочке удалось устроиться помощником руководителя биологического кружка в пионерском лагере Академии наук на станции Комарово, Финляндской железной дороги. Любознательные девочки и мальчики среднего школьного возраста, вступавшие в возраст половой зрелости, на занятиях кружка бодро подсчитывали количество тычинок и пестиков у садовых и полевых цветков, рассматривали под микроскопом ток крови в языке лягушки и изучали регенерацию хвоста ящерицы, отторгнутого смертельно напуганным юрким животным. Особенно же были популярны наблюдения над развитием куриного яйца: от кровавого пятнышка-зародыша до вылупившегося желтенького цыпленка, сразу же готового приплясывать и клевать. Юные натуралисты делали зарисовки цветными карандашами и акварельными красками. По чудесному совпадению «Изостудия» студента Академии художеств Юрия Димова располагалась рядом с домиком, где Ирочка обучала пионеров и школьников живой природе. Юра был истинным художником. Человек с легкой рафаэлевской внешностью не мог не быть художником: золотисто-желтые солнечные кудрявые волосы светились, как небесный нимб. Ко всему: круглые очки в золотой тонкой оправе и легкая летящая рука, которая рисовала что-то в воздухе, на песке, на листе бумаги или на холсте. Иногда молодой художник заглядывал к Ирочке и давал кружковцам неоценимые советы по части пользования карандашами и красками для зарисовок с биологической натуры. Ирочка в свою очередь заглядывала к Юре Димову и даже пыталась нарисовать с натуры гипсовую голову Аполлона, но не обнаружила при этом ни малейших способностей к копиистике. «Вот и прекрасно! Ты, Ирочка, просто-напросто обладаешь внутренним художественным талантом, который и воспроизводится в твоей красоте. Тебе ничего не надо копировать! Ты сама себя лепишь и рисуешь. За тебя все сделала природа!» — говорил ей Юра в утешение, но не пустое утешение, а основанное на его наблюдениях за живыми моделями. Он уже четвертый год учился в Академии художеств, и работал со многими натурщицами.

Руководители многочисленных кружков и студий, пионервожатые и воспитатели, жили в маленьких домиках, и надо было договариваться с соседями по комнате задержаться в столовой, в клубе или читальне, чтобы дать возможность той или иной паре побыть в домике наедине. Прогуливаясь после отбоя по комаровскому пляжу, Ирочка слушала рассказы Юры о прекрасных натурщицах, которые прямо там в классе после сеанса или даже в перерыве заходят за ширму и занимаются любовью с молодыми художниками. «Как это прямо в классе?» — не поверила Ирочка, на что Юра ни минуты не усомнившись, клятвенно обещал привести Ирочку в класс, где она все увидит самолично. Когда же, вернувшись в Питер, Ирочка время от времени напоминала молодому художнику о том, что он обещал взять ее с собой на урок обнаженной натуры, каждый раз оказывалось, что очередная натурщица простужена, и сеанс переносится. Наконец, Ирочка, не терпевшая запутанности в отношениях со своими поклонниками, сама отправилась в Академию, благо путь был недалеким: от Кировского проспекта прямиком на такси до стрелки Васильевского острова, а после — по Университетской набережной, мимо крылатых львов-сфинксов — до здания Академии художеств. Ирочка узнала у вахтера номер учебной студии, поднялась по мраморной лестнице, нашла класс и заглянула. На стуле, установленном на возвышении, сидела старуха с распущенными седыми волосами, спадавшими на грудь и спину. Старуха была обнаженной, но возраст и жизнь настолько избороздили ее кожу и покривили ее кости, что никому и в голову бы не пришло назвать ее натурщицей. Ну, разве — моделью старой женщины. Какие тут ширмы и любовные сеансы! Ирочка тихонько затворила дверь, выбежала на набережную, схватила такси и вернулась домой. Юра звонил, но Ирочка отказывалась от встреч. Их дружба разладилась. «С тех пор мы не виделась с Юрочкой Димовым!» — вздохнула Ирочка. «А хотела бы?» «Сама не знаю, столько лет прошло. Не люблю друзей терять, а после разыскивать!» «Давай, я найду его!» В канцелярии Академии художеств дали мне адрес художественных мастерских при московской киностудии «Мультфильм», куда Юрий Львович Димов был распределен после получения диплома художника-живописца.

Да и сейчас, когда прошло около полувека от начала образования этой необычной компании, мне очевидно, что Ирочка была силовым стержнем винтовой лестницы, которая стремилась вверх и вверх, набирая новые витки, по которым мы карабкались вслед за нашей возлюбленной. Иногда уходили годы, пока наращивался новый виток, иногда рушились целые пролеты, на восстановление которых уходили годы, но никто, однажды попав в поле притяжения Ирочки, не выпадал окончательно. Я это знал, чувствовал с самого начала нашей дружбы — моей влюбленности в нее. Знал, как Ирочка переживает потерю художника Димова. Знал, что ей надо помочь. Тем более что в Ирочкин план входила экспедиция за березовыми грибами — сырьем для противоракового отвара чаги. Ирочка хотела составить экспедицию только из близких людей, входивших в ее окружение. «Хорошо бы к отчету о будущей экспедиции приложить альбом зарисовок: березовый лес, наросты на стволах и прочие красоты нетронутой природы. У меня есть предположение, судя по немногочисленным статьям о березовых грибах, что наибольшим противораковым эффектом обладают грибы чаги, выросшие в чистых, незагрязненных химическими продуктами березовых рощах. Димов бы все это зарисовал». Практицизм, перемежающийся с романтичностью, стал важной чертой характера нашей королевы. Или начал проявляться в открытую? «А чем плох фотоальбом?» — спросил я. «Конечно, и фотоматериал потребуется, — сказала Ирочка. — Но живые рисунки убедительнее. И по Юрочке я соскучилась!»

Ночной поезд «Ленинград — Москва» привез меня на Ленинградский вокзал, образующий вместе с Ярославским и Казанским «Площадь трех вокзалов». Оттуда было рукой подать до станции метро «Новослободская», где и располагалась киностудия «Мультфильм». Я вышел из метро и огляделся. Шумела, гудела и перезванивалась весенняя Москва. Пешеходы спешили разбежаться в разных направлениях, словно участвовали во множестве общегородских эстафет. Я пересек улицу и вошел в здание киностудии. Усатый вахтер стоял передо мой, как пограничник, тем более, что и облачен был в полувоенную форму с зелеными петличками и фуражку с зеленым околышем. Я объяснил, что разыскиваю своего друга по Ленинграду художника Юрия Львовича Димова. «Я вас соединю с отделом кадров», — сказал вахтер. Голос из отдела кадров ответил, что давать адреса и телефоны сотрудников «Мультфильма» неизвестным людям запрещено. Я ответил, что у меня с собой паспорт, и я вполне известен в школе, где преподаю литературу и русский язык, и в издательстве «Художественная литература», где сотрудничаю как поэт-переводчик. Так что я человек неслучайный, и мне вполне можно доверить адрес художника Юрия Димова. Но мои объяснения не помогли. Голос из отдела кадров был непреклонен. Я уселся на стул в невеселом раздумье. Стоило ли отпрашиваться из школы «на похороны московской тетушки», тратить последние деньги на билеты, чтобы сидеть в проходной, испытывая терпение вахтера-пограничника! Наверно стоило, ведь так хотела Ирочка, ответил я себе. При этом я почувствовал раздражение или сомнение в необходимости. Трудно было разграничить эти мимолетные мысли, которые я немедленно отогнал, перебирая в памяти московских знакомых, которые могли бы мне оказаться полезными.

Мне дьявольски повезло. Массивная дверь отворилась, и в проходную со стороны Новослободской улицы ввалилось массивное тело детского поэта Герда Сапирова. Стоило один раз познакомиться с ним, чтобы никогда не позабыть. Если бы мне сказали, что он по прямой линии происходит от Бальзака, я бы ни на минуту не усомнился, тем более что Бальзак бывал на Украине, а родители Сапирова эмигрировали в двадцатые годы с Украины в Москву. Через несколько десятков лет, бродя по бульварам Парижа, я наткнулся на каменный бюст Бальзака, который вначале я принял за памятник Герду Сапирову. Крупная лохматая голова сидела на мощной шее гиревика, а шея опиралась на пирамиду грудной клетки и колизей спины. Залихватские усы висели двумя кистями вокруг мясистых, выпяченных, как у африканца, губ. Конечно, я немедленно узнал Герда, с которым познакомился прошлой осенью, когда он приезжал в Питер. Странно, что и Герд узнал меня, хотя мы так много тогда выпили. Я по недоверчивости подумал, что его реакция — всего лишь проявление цеховой солидарности литературного авангарда. Мы обнялись. Герд немедленно принялся обсуждать со мной систему качающихся рифм: рифмующиеся слова перекликаются, хотя конечные ударения приходятся на разные слоги. Я рассказал, зачем приехал в Москву. Он уверил, что ничего проще нет, чем найти Юрия Димова. «Даня, вы подождете, пока я поднимусь в бухгалтерию за гонораром?» «Конечно, Герд!»

Через пятнадцать минут мы мчались в такси по Ленинградскому проспекту в сторону метро «Сокол», где, оставив таксисту десятку в залог, забежали в гастроном и запаслись закусками/выпивками. Поселок художников, названный в память о Левитане, находился в пяти минутах езды от «Сокола». Это была дачная местность, сохранившаяся, если не в центре Москвы, как полукупеческий-полупомещичий Арбат, то на окраине, в непосредственной близости к вполне городским строениям. Теперь только я начинаю догадываться, что Арбат, поселок Левитана и Серебряный Бор с его довоенными (включая гражданскую войну) дачками, с плюшевыми от зеленого лишайника заборами и паромом через Москва-реку в Троице-Лыково — принадлежали воображению и замыслу неизвестного градостроителя. Герд Сапиров уверенно вел меня между избами, огороженными ветхими заборами, провисшими изгородями или сетками на железных опорах. Поселок Левитана образовывали избы, избушки, избенки, то есть крестьянские русские дома, сложенные из бревен. Были ветхие избушки, бревна которых готовы были раскатиться прямо на глазах. Попадались и просторные избы, которые с достоинством поглядывали на пришельцев крупными окнами, перебирая стыки стен дебелыми пальцами толстых бревен.

«Вот и Юрина изба, — показал Герд Сапиров на замшелую хатку с высокой пристройкой, напоминающей голубятню. — Бывшую голубятню Юра Димов застеклил и устроил в ней мастерскую. У него тут особая система сигнализации. Для друзей один длинный и два коротких. Для иностранцев — два длинных и один короткий. А милиция может звонить до посинения. Половина художников поселка Левитана в Москве не прописана, вот милиция их и вылавливает нарушителей. Художники от милиции откупаются. Правда, Юра, кажется, прописан у тетки на улице Горького, а избушку с голубятней снимает у какого-то типа, который живет безвыездно у жены на станции Снегири, где разводит для продажи гвоздики в домашней оранжерее». «Вот кому приходится отмазываться!» — воскликнул я. «Теневая экономика!» — заметил Герд, как будто бы подхватил разговор, происходивший полгода назад за именинным столом у Ирочки Князевой. Но ведь Герда не было у Ирочки среди гостей, и разговора, возбужденного экономистом Роговым, он не мог слышать. Да, воистину, если перефразировать Карла Маркса с его крылатой фразой: «Призрак коммунизма бродит по Европе», то вполне подходит: «Призрак капитализма бродил по Совдепии». Я с таким изумлением вперился в Герда, что он усмехнулся: «Удивляетесь, что вот мол, детский поэт в политику полез?» «Поражаюсь совпадению образа мышления официального экономиста и неофициального поэта». «Вы не поражайтесь, Даня. По официальному статусу я — детский поэт. Так ведь этот статус мне гэбня и партийные идеологи навязали. Забудь, мол, про свои главные стихи, про свою философскую прозу, про свои авангардные пьесы, про коллажи, составленные из твоих формалистических стихов и рисунков друзей-художников. Забудь и получай свой кусок имперского пирога как детский поэт!»

Мы позвонили одним длинным и двумя короткими. Каблуки забарабанили по крутой лестнице голубятни. Дверь распахнулась, и я увидел молодого художника с рафаэлевской внешностью: золотисто-желтые солнечные кудрявые волосы окружали голову хозяина голубятни, как небесный нимб. У него были круглые очки в золотой тонкой оправе. Стройные летящие руки тянулась к Герду Сапирову: «Какими судьбами, старик?» «Самыми благоприятными! Да еще с моим другом — питерским поэтом Даниилом Новосельцевским». «И к тому же с закусками-выпивками!» — подхватил я. «Что вполне своевременно как, скажем, акт гуманитарной помощи, в которой я чертовски нуждаюсь больше суток». Юрий проводил нас наверх. Изнутри мастерская, построенная на месте голубятни, выглядела вполне артистически: холсты на разных стадиях работы: от грунтовки до нанесения последних штрихов, от начальных набросков до системы цветовых пятен, которые после внимательного вглядывания обнаруживали в себе законченные фигуры в необычном ракурсе, а то и составленные из цветовых пятен и пустот тела молодых мужчин и молодых женщин, обнаженные настолько, насколько обнажены дикие животные и стволы лесных деревьев. Одна картина была закончена и одета в раму. У нее было свое место на стене в мастерской. Картина висела на северной безоконной стене, освещение которой приходило из окон южной, восточной и западной стен. Законченность картины подтверждалась и простотой ее замысла. Прислонившись к стволу березы, белый ствол которой пятнался черными полосками и глазками, стояла девушка. Она была безусловной красавицей: сероглазая, с короткой ультрамодной стрижкой кудрявых каштановых волос, со спортивной посадкой головы на длинной шее, перетекающей в упругую и стойкую грудь. Это была Ирочка Князева. Она обнимала ствол березы, прижавшись щекой к черному бугристому выросту.

Так Юрий Димов попал в нашу экспедицию.

В планы экспедиции вначале входило отправиться в село Константиново Ярославской области, где родился Сергей Есенин. Мы полагались на удачу и выбрали Ярославщину в надежде, что стихи Есенина, во многих строчках которых воспеваются березы, наделены магической силой, и для нас будет настоящее раздолье в этом березовом краю. Но в последний момент перерешили по совету Юрия Димова поехать под Москву в деревню Михалково, что под боком от парка-музея Архангельское. У Юрия среди музейных работников были знакомые, советы которых могли пригодиться.

В основной состав экспедиции входили Ирочка Князева и Римма Рубинштейн. Ну, и группа поддержки: ваш покорный слуга — Даниил Новосельцевский, и все остальные: Василий Рубинштейн, Глеб Карелин, Вадим Рогов и Юрий Димов. Вполне понятно, что капитан Лебедев в экспедицию не поехал, но однажды в течение сезона наведался. Ирочка отводила капитану Лебедеву особую роль, о которой, естественно, никто из нас не догадывался. Экспедиция была рассчитана на месяц. Сняли вместительный дом. Когда-то это была изба зажиточного крестьянина. Основу избы составлял бревенчатый сруб, для фасона обшитый сосновыми досками. Дом смотрелся, как двухпалубный корабль. Внизу была обширная гостиная (зала), кухня с каменной русской печью (дань традиции) и электрической плитой (дань прогрессу). К гостиной примыкали две спальни, в которых размещались три солдатские койки и две раскладушки для мужской группы экспедиции. Наверху в двух светелках поселились Ирочка и Римма. Дочка Рубинштейнов — Асенька оставалась в Ленинграде с матерью Риммы, которая прошла к этому времени в Институте онкологии три курса чаготерапии, оказавшихся на первый взгляд вполне эффективными. Надо сказать, что московский экономист Вадим Рогов взял на себя финансовую и правовую часть: командировочные для участников экспедиции и переговоры с правлением колхоза и Красногорским районным советом, в состав которого входил поселок Архангельское с парком и музеем, и деревня Михалково, где нам предстояло жить, и на околице которой начиналась обширная березовая роща. Важнейшим результатом двухступенчатых переговоров (экспедиция — правление колхоза — поселковый совет) явилось разрешение срезать грибы чаги (источники препарата) не только со стволов берез, спиленных для нужд колхоза, но и с растущих деревьев. Если березовые грибы с поваленных стволов были классическим примером использования «отходов производства», что вписывалось в гипотезу нашего Вадима Рогова, то спиливание чаги с растущих деревьев в договоре с поселковым советом квалифицировалось как мера профилактики «чистоты русского леса», выполняемая в рамках «шефской помощи» со стороны Лесной академии — Красногорскому лесничеству.

Приехали мы из Ленинграда на микроавтобусе, который в народе нежно по-армянски называли рафик, хотя тупорылый красавчик был вовсе не Ереванского, а Рижского автозавода. Московская часть экспедиции (Вадим Рогов и Юрий Димов) прикатила в Михалково на волге Рогова.

Если уподобить нашу экспедицию колонии муравьев, то Ирочка выполняла роль королевы-матери/сестры — руководя экономическим, эротическим и эзотерическим планами, воплощению которых мы следовали неукоснительно. Следовала и Риммочка, напоминающая по своему положению в лаборатории «Чага» и месту в экспедиции — рабочую муравьиху. Еще одна аналогия: если принять нас за братьев, а наше братство становилось очевиднее и неоспоримее с каждым днем, то справедливо провести параллель между каждым из нас с Эдипом, а Ирочки с царицей Иокастой, матерью и одновременно женой Эдипа. Ирочка обладала магической способностью управлять каждым из нас и каждому из нас отдавать себя. Не ручаюсь, но вполне допускаю, что с некоторых пор Риммочка вошла в оба круга нашего волшебного хора, став вторым (после Ирочки) звеном в связке. Мужчины выполняли функции рабочих муравьев, но, из-за малочисленности в отличие от жителей реальной муравьиной колонии, несли еще и функции солдат, ну, хотя бы взвода стройбатовцев, если судить по тому, как мы были грозно вооружены: топоры, пилы, стамески, ножи, веревки, белила для замазывания древесных ран, и пр. Кроме того, у нас, в отличие от рабочих муравьев-насекомых, не было крыльев, хотя готовность к «сексуальному полету» более чем присутствовала, постоянно стимулируемая Ирочкой Князевой: королевой/матерью/сестрой.

Ирочка мудро решила, что Римма Рубинштейн будет поварихой четыре дня в неделю (понедельник, среда, четверг, пятница), два возьмет на себя сама королева (вторник, суббота), а по воскресеньям, когда экспедиция будет отдыхать, каждый перейдет на самообслуживание. Продуктами для экспедиционных нужд были забиты два холодильника, взятые на месяц в Красногорском прокатном пункте. Для потехи можно было сходить в ресторан «Изба», поблизости от парка-музея Архангельское. Ирочка предложила, а все дружно поддержали идею работать шесть дней в неделю.

Было решено вначале собирать чагу со сваленных прежде местными жителями и по каким-то причинам брошенных или невывезенных вовремя стволов берез. Позавтракав и натянув комбинезоны и резиновые сапоги, мы вышли из дома на проселочную дорогу. Первый день Ирочка решила посвятить ознакомлению с березовым лесом. Она шагала впереди с кожаной папкой подмышкой. В папке лежала карта местности. Березовый лес был разделен на квадраты. Таких квадратов было около десятка, так что можно было по ходу ознакомительной прогулки отмечать спиленные стволы или живые деревья с древесными грибами.

Стоял подмосковный июнь. Дом наш высился на пригорке. Проселочная дорога отделяла полсотни деревенских домов, преимущественно бревенчатых срубов, от зеленого простора овсяного поля. С правой стороны поля вилась проторенная пешеходами тропинка, уходившая прямиком к главному в этой местности шоссе Ленинград — Москва. И, конечно, к музею Архангельское. Другая тропинка вела влево, в сторону деревни Воронки, петляла вдоль дальнего леса, составленного из елей, ольшаника и осин. В конце концов она тоже приводила к музею Архангельское и ресторану «Изба». Нас (кроме Юры Димова) музей и парк вокруг него интересовали постольку, поскольку они интересовали Ирочку Князеву, то есть, весьма поверхностно. Она была устремлена к березовому лесу, который начинался за спиной нашего дома. Прямо за изгородью метров на триста тянулся заболоченный луг, а сразу за лугом белел шелковистой берестой и подмигивал цыганскими глазами березовый лес, каких никто из нас в жизни не видывал.

Ирочка шагала впереди, одетая, как и все остальные, в комбинезон и резиновые сапоги. Даже в рабочей униформе она отличалась какой-то необъяснимой привлекательностью: поворот головы на высокой шее, всплески смеха, стремительная красота груди, завораживающее полукружие ягодиц, подобное приливу/отливу. Я любовался нашей королевой. Со мной рядом шел Юрий Димов. «Какова натура!» — сказал он негромко и вроде бы про себя. Вадим Рогов, шедший по другую сторону от Димова, подхватил его реплику: «Потому и прикатил я сюда, а не в Сочи! Каша березовая вместо курорта, да ничего с собой не поделаешь!» «Я грешным делом думал, профессор, вас экономические проблемы сюда привлекли!» — пошутил Вася Рубинштейн в ответ на признание Рогова. «Одно другому не мешает, — захохотал Рогов. — Как в анекдоте о пятнадцатилетней девочке, сексе и скакалочке. Одно другому не мешает!» Римма Рубинштейн шла в последнем ряду вместе с Глебом Карелиным. Они о чем-то весело болтали.

Да, незадолго до отъезда в экспедицию во время рандеву с Ирочкой в моих монашеских апартаментах, она игриво и с особенной, свойственной только ей, иронией (Ирочка — ирония — ириния) заметила: «Сдается мне, что у нашего Васеньки скоро прорежется пара рогов!» «Как? Кто осмелился?» — воскликнул я, заранее зная ответ, потому что видел во время прогулки по Лесотехническому парку Глебушку Карелина, нежно целующего Римму Рубинштейн, выбежавшую навстречу нашему музыкальному гению из боковой парковой калитки. «Не притворяйся, Даник, я и не собираюсь узурпировать коллективную любовь. Развлекайтесь, мальчики, если хочется, но не выходите за пределы нашего круга. Я ведь, как ни странно, консерватор-анархист и не верю в долговечность сексуальной энтропии». Помню, что в тот вечер, когда я любовался Ирочкой, натягивавшей трусики и шелковую кофточку, разрисованную желтыми и красными треугольниками, она с затаенной грустью сказала: «Знаешь, Даник, о чем я мечтаю?» И не дав мне ответить, продолжила: «Чтобы наш круг, если придется, ненамного расширялся. Лишь бы мы никого не теряли окончательно».

Заболоченный луг был раем для опят. На длинных ножках, с бурыми пятнышками на светло-палевых шляпках. Это были особенные луговые опята, которые мы чуть не приняли за обыкновенные поганки. Однако Юрочка Димов, бывавший и раньше в Архангельском и его окрестностях, с пылом утверждал, что луговые опята — вкуснейшие грибы, не хуже тех, что растут шапками на старых пнях. Решение Ирочки было собрать немного луговых опят на обратном пути, отварить, поджарить с картошкой и дать отведать Юрочке. «Авось, не отравится! Тогда и остальные смогут полакомятся». За лугом начинался березовый лес, разделенный лесничим на участки. Ирочка читала карту, отмечая сваленные стволы с наростами и живые деревья с темными буграми березовых грибов — будущих источников чудодейственной чаги. Лес был светлый, веселый. В промежутках между корнями росла густая трава, потому что хватало солнца и воды. То и дело под ногами попадались коровьи зеленые лепешки, над которыми пролетали зеленые самолетики навозных мух. К полудню мы прошли половину леса. Ирочка была оживлена. Да мы и сами понимали, что приехали не зря: чуть ли не весь пройденный лес был поражен древесными грибами. С теми, что продолжали расти на сваленных и невывезенных стволах, было понятно: снять со стволов древесные грибы не представляло сложности, как и те, что росли невысоко над землей на живых березах. А вот как быть с древесными грибами, красовавшимися около верхушки? Мы сгрудились в кружок и начали думать: как до них добраться? Конечно же, в первую очередь на ум пришла лестница или даже несколько лестниц для одновременной работы. «Все это так, но согласитесь, дорогие мои, что таскать на себе лестницы, а на обратном пути еще с рюкзаками, набитыми спиленными грибами, окажется непосильной задачей. Мне вас жалко, мальчики!» — сказала Ирочка. Кто-то предложил оставлять лестницы в лесу. На что Ирочка отрезала: «Сопрут!» В подтверждение Ирочкиных слов раздалось многозначительное коровье мычание: мы догнали деревенское стадо, пасшееся на влажном приволье полян среди березового леса.

Пастух был наряжен в поношенную солдатскую форму. Купил он кирзовые сапоги, брюки, гимнастерку и бушлат у демобилизованного или донашивал собственную одежду, осталось загадкой. Судя по прорехам на бушлате, из которых вылезали клочки ваты, по зеленой вислоухой ушанке с оборванными завязками, он пас в этой форме деревенских коров не первый год. Пастух стоял за деревьями поблизости от нашей команды и не подавал голоса по причине деревенской стеснительности, гласившей: «Не лезь, пока не спросят!» Однако не выдержал и вызвался: «Для кого высоко, а кто с малолетства приучен. Мы на эти деревья, как мартышки, лазали. На верхних ветках берез лесные голуби гнездятся. Мы ночью, когда птицы угомонятся, забирались, бывало, высоко по стволу и прямо из гнезда их брали. Жирные к осени. На самую поджарку!». Пастух был среднего роста, крепыш, с обветренным лицом, на котором пьяный румянец смешивался с загаром, и улыбка бродила, переползая в ухмылку. Звали его Павел Власов.

Ирочка договорилась с пастухом Павлом Власовым, что он будет по утрам подходить к ней на лесную делянку и получать задания на добычу грибов, растущих между высоких веток. Когда-то на опушке леса обитателями деревни Михалково была сколочена для пастуха сторожка, вроде шалаша с деревянными опорами. И дождь и жара ему были нипочем. Рядом с избой, которую мы снимали в деревне, стоял амбар, и хозяин выделил нам место для складывания добытых березовых грибов. За тарой сгоняли в ближайший магазин, так что источник драгоценного лекарственного сырья хранился у нас в ящиках в сухом амбаре.

В первый же вечер решили праздновать начало экспедиционного сезона. Луговые опята, поджаренные с картошкой на подсолнечном масле, оказались выше всякого ожидания. Открыли свиную тушенку и балтийские кильки. Водка была «Московская», привезенная в том же рафике Васенькой из красногорского продмага. Ужинали за кухонным столом. Ирочка сидела с одного торца, Римма Рубинштейн с другого. Глаза Ирочки излучали невероятный восторг. Это ведь было первым реальным воплощением жизненности нашего сообщества, скрепленного, оказывается, не только тягой к любовным утехам, но и научно-практической целью. «Вот так надо развивать общество будущего, культивируя разветвленные семьи. Сила взаимного притяжения будет опираться одновременно на экономические и эротические потребности такой суперсемьи», — задумчиво сказал Вадим Рогов. «Ну, а когда мы постареем и не сможем добывать деньги или заниматься любовью, что будет с нами?» — спросил я. «Я не знаю, что будет, Даня. Но ведь мы так изменимся, что станем другими людьми, чужими для нас — сегодняшних. Зачем же говорить, а тем более, переживать из-за чужих, далеких во времени, почти незнакомых людей?» — вместо Рогова ответила Ирочка.

В самом конце ужина, когда мы все крепко набрались, и Глебушка Князев отправился провожать наверх в ее комнату быстро разомлевшую Риммочку, раздался стук в дверь деревянной палкой, и вошел пастух Павел Власов. Он только что пригнал коров в деревню. Коровы разбредались по дворам, призывно мыча и торопя хозяек с вечерней дойкой. Ирочка показала пастуху Павлу Власову на освободившиеся места: «Присаживайтесь здесь или там и выпейте с нами за успех экспедиции!» Пастух выпил стаканчик водки и закусил килькой, которую положил на ломоть хлеба: «Желаем успеха!» Прожевав и проглотив, пастух Павел в задумчивости поглядел на бутылку с оставшейся половиной водки и сообщил: «В конце месяца я женюсь!» Мы закивали одобрительно, не зная, что сказать, кроме затасканных слов: «Поздравляем и желаем». Павел не смутился и продолжил: «Нюрка из ресторана. Уборщица. Так что всю компанию приглашаю!» Ирочка налила пастуху Павлу еще один стаканчик, и все выпили за жениха и невесту.

По самым приблизительным и предварительным расчетам, сделанным Риммой после сравнительного анализа березовых грибов, срезанных со стволов, поваленных недавно, и старых забытых стволов, прозимовавших в лесу, выяснилась разница в содержании протеинов и флавоновых глюкозидов. Это была ободряющая новость. То ли еще будет, когда мы приступим к добыче чаги с растущих деревьев! Римма ходила, как именинница. Во-первых, похвалила Ирочка, во-вторых, ее полевой приборчик для химического анализа работал успешно, а в-третьих, Глебушка и не думал ограничиваться случайными утехами. Он неотвязно следовал за Риммой.

Вставали обычно в девять. Завтракали. Выходили на работу около десяти. Ирочка строго следила, чтобы мы не пропустили ни одного спиленного крестьянами и забытого или поваленного буреломом ствола березы. К тому же, у нас имелись заранее приготовленные наклейки, на которых мы надписывали день взятия образца и с какого рода ствола образец добыт. Перекусывали на лесной полянке взятыми с собой хлебом, крутыми яйцами и кефиром, который неограниченно продавался в продмаге. Словом, к концу первой недели все поваленные до нас березы были обработаны, образцы надписаны и переданы Римме для предварительных анализов. К началу второй недели понадобился пастух Павел Власов, хотя мы смогли бы обойтись без него. Что я и предлагал, отозвав Ирочку в сторону от остальной части бригады, заканчивавшей обработку поваленных стволов.

День был сухой. Ветерок извивался между стволами берез, шелковистая береста шелестела, как патефонная иголка. Шелестела, как патефонная иголка на черном круге заигранной пластинки, а кто-то невидимый напевал невнятные, трогающие за душу слова песни, полустертые временем. Мы отошли от бригады довольно далеко, держась за руки, как бывало два-три года назад в Лесотехническом парке. «Ты, кажется, хотел показать, что можешь добыть березовый гриб, растущий высоко над землей?» — спросила меня Ирочка. «Мы как раз под таким», — ответил я и скинул на землю брезентовую походную сумку для инструментов. Из сумки я вытащил кожаный пояс, на который были навешаны: пила-ножовка, стамеска и стальной топорик. На том же самом поясе висели два крюка, напоминающие серпы, которыми крестьяне жнут рожь или овес. Ирочка глядела на меня с недоверчивым восхищением: «Ты и вправду решил попробовать, Даник?» «Не уступать же пастуху Власову!» — ответил я в тон нашей королеве. Подумал: «Не уступать же тебя…» Я обхватил ствол и шагнул вверх так, что первый крюк впился в березовую кору и дальше — в древесину. Потом всадил второй крюк. Снова первый крюк и второй. Пояс мой служил опорой туловищу, крюки — ногам. Так шаг за шагом я поднялся до места, где между двумя узловатыми суками чернел нарост чаги. Я взглянул на землю. Ирочка напряженно смотрела вверх, но мне показалось, не столько на меня, сколько на исцарапанный ствол. Она пробегала взглядом снизу — вверх, сверху — вниз, и снова от корней — вверх. Время от времени Ирочка оглаживала ствол и прикладывалась к нему ладонью, а потом с озабоченным видом ко рту, как будто бы ее интересовал не я со своими крюками и инструментами, а нечто иное. У меня не было времени на размышления. Стамеской и топориком я обстукал черный морщинистый нарост и, наметив линию предстоящего среза, начал отпиливать чагу ножовкой. Живой гриб оказался плотным и вязким по сравнению с березовыми наростами, которые мы добывали в первую неделю с прежде поваленных или спиленных стволов. Здесь поблизости от верхушки дерева ткань гриба была сочащейся, и зубцы пилы увязали внутри древесной ткани, проросшей живыми грибными нитями — гифами, мешая руке с пилой-ножовкой двигаться вперед/назад. Приходилось пускать чаще и чаще в ход стамеску и топорик.

Ирочка терпеливо ждала. Наконец, взмокший и обессиленный, я отпилил чагу, предварительно успев предупредить Ирочку, чтобы она отошла подальше от ствола. Я отпилил нарост чаги, упавший в траву у подножья березы. Когда я спустился вниз, вонзая крюки в обратном порядке тому, что я проделывал, поднимаясь к высоким ветвям, Ирочка обняла меня со словами: «Мой бедный мальчик, если лесничий увидит, как ты изувечил крюками ствол березы, нашей лаборатории дадут гигантский штраф. Можно добывать иначе». «Я не хочу, чтобы ты приглашала пастуха!» «У нас нет другого выхода, Даник. Ты что — ревнуешь, глупышка?» Она назвала меня ласковым словом, которое употребляла когда-то, обнимая меня на траве Лесотехнического парка и заглушая мой восторженный крик поцелуями и нежными словами: «Все хорошо, Даник! Я с тобой, глупышка». И теперь, как тогда: «Ты что — ревнуешь, глупышка?» Она показала на крохотный овражек, опустевшую барсучью берложку, что ли, и потянула меня за руку. Мы скатились на дно овражка. Ирочка оказалась сверху, торопя меня и себя выбраться из комбинезонов и выпутать ноги, пока я не оказался внутри ее горячего пульсирующего тела. «Ты что же, Даник, заревновал меня к этому пастуху?» — спросила Ирочка, когда мы возвращались в сторону лесной полянки, где ждала наша бригада.

Ни я, ни Ирочка не рассказали никому о том, как я спиливал чагу с высокой части ствола. Мы оба находились в состоянии полного опустошения, которое наступает после близости. Впрочем, так повелось в нашей компании: все все знали, но обходились без обсуждения.

Стало рутиной, что пастух Павел Власов приходил на участок, где работала наша бригада. Собственно, добывали чагу только мужчины: Глебушка, Вася, Вадим, Юра и я. Мы спиливали грибные наросты с растущих берез: наросты, которые паразитировали невысоко от корней на белых шелковистых стволах с черными глазками. Пастух Павел Власов без всяких крюков забирался на вершинную часть ствола, где с высоты морщинились березовые грибы. Задания пастуху давала Ирочка, накануне обходя с ним часть леса, которую нам предстояло обработать на следующий день. Пастух являлся к нашему приходу и окончательно спрашивал Ирочку, что и где надо спилить, подчеркивая свою готовность следовать возможным переменам ее планов. Иногда, после запоя или ночного похода к невесте в дальнюю деревню Глухово, а наверняка и после того и другого, пастух не показывался сутки или более, не то от стыда, не то из-за временной амнезии, связанной с последействием алкоголя. Тогда Ирочка сама отправлялась вытаскивать его из лесного шалаша, построенного на сваях. В конце концов они оба появлялись на очередном участке, и пастух с пилой-ножовкой в зубах забирался вверх по стволу березы и спиливал гриб — чагу. На лице его была самодовольная улыбка, приводившая всех нас, кроме Ирочки, в молчаливое бешенство.

Правда, каждый как-то утешался. Например, Глебушка Карелин — Риммой. Ирочка продолжала балансировать между нами. Деревня Михалково была популярным дачным местом. В получасе ходьбы до роскошного парка и музея Архангельское. В пятнадцати минутах от шоссе и остановки автобуса, который шел до станции московского метро «Сокол». Я вставал рано. Не спалось. Были какие-то смутные замыслы, как тени воображаемых персонажей или проще говоря, как заготовки для прорастающей прозы. Чаще же всего роились в груди, да, да, именно в груди, а не в голове, разнотонные шумы. Это были не мелодии стихов, а ритмы стихов, созвучные ритмам качающихся, как лисьи хвосты, колосьев созревающих в поле метелок овса. Не спалось, а сочинять в комнате, где на койках мирно посапывали Глебушка Карелин и Юра Димов, не получалось. Когда я пишу стихи, всегда бормочу, как будто настраиваюсь на мелодию, которая должна, как ручеек, сочащийся из лесного озерца, перетекать из верхней строки (уступа) к нижней, и так далее. После многократных проборматываний и возвращений к началу я решаюсь записывать услышанное на бумагу. В те весенние годы у меня не было пишущей машинки. О компьютере я даже не догадывался. Так что до середины шестидесятых я находился даже технически (инструментально, если ручку и чистый лист принять за писательские орудия труда) в пушкинской эпохе, из которой перешел в эпоху Хемингуэя, купив на первый крупный литературный гонорар пишущую машинку «Олимпию», перепаянную на русский шрифт с немецкого. А после в эмиграции перелетел в компьютерную эпоху еженедельника «Нью-Йоркер» и его авторов-олимпийцев.

Я проснулся около шести утра, когда солнце выкатилось из вершинок березового леса, а птицы продолжали распевать свои рассветные песни, еще не придавленные тяжелеющей жарой. Я шел вдоль овсяного поля, проборматывая зеленые ритмы зарождавшихся стихов. Было так тихо, что я услышал, как за моей спиной хлопнула дверь дальней от меня избы. Я остановился и обернулся. Какие-то дачники заметили мою оглядку и замахали приветливо руками. Ничего не оставалось, как подойти и познакомиться. Это было дачное молодое семейство: Саша, Инга и трехлетний Мотя. Они мне сразу рассказали: что живут в Москве около «Речного Вокзала» (станция метро и Северный речной порт), что Саша работает терапевтом в районной поликлинике на станции метро «Войковская», что Инга редактирует книги в техническом издательстве НИИ Информатики, что Мотя начал ходить в садик, но сейчас лето, и они сняли в Михалково дачу на июль и август. Мотя жался к Инге, обхватив выше коленки ее красивую ногу, а расцепить руки и протянуть мне одну из них, отказался. «Он у нас застенчивый», — оправдывалась Инга, в то время как Саша, дожевывая утренний бутерброд, пробурчал: «Разбаловали парня, не иначе». «Вы извините, Даниил, — сказала Инга, — но мы должны поторопиться. Иначе пропустим автобус до Сокола и Саша опоздает на прием в поликлинику». «Не обращайте на меня внимание!» — крикнул я им вслед. «Заходите вечерком! Посидим, попьем чайку-коньячку, — обернулся Саша. — Часов в девять вернусь из Москвы!» И милое семейство заторопилось в сторону шоссе. Странная штука, но впервые за мое знакомство с Ирочкой я думал о другой женщине со звонким, как высокие ноты ксилофона, именем Инга. Впервые в жизни я позавидовал, что меня не провожает к автобусу молодая красивая женщина, моя жена, и мой трехлетний сын Мотя. Я обманываю себя, заставляя повторять все три имени: Саша, Инга, Мотя. Я отвлекаю себя от воспроизведения в памяти тогдашнего портрета Инги, наслаивая на него фотоснимок Саши: длинный, субтильный, очкастый, черноволосый с намечающимися залысинами. Тридцати-тридцатитрехлетний молодой эскулап, обремененный многочисленными пациентами и утомительными совместительствами. И фотопортрет Моти: упитанный русоволосый и голубоглазый малыш, прижимающий к груди коричневого плюшевого мишку. Наслаиваю портреты мужа и сына, зафиксированные памятью. Но портрет Инги ярче, отчетливее: длинные светлые волосы с желтизной («Ромашка, конечно!»), фиолетовые глаза, узкие запястья, развитый таз, высокий подъем стройных ног, чуть испуганная улыбка с ямочками около уголков рта. Как будто бы я коснулся чего-то недоступного мне до этого. Как будто бы это меня провожали к автобусу жена и сын, торопясь по тропинке, бежавшей между овсяным полем и лесом.

Я обманываю себя до сих пор, хотя прошло около полувека, что любил одновременно двух женщин: Ирочку и Ингу. Или русский глагол любить светится по-разному в соседстве с разными словами и разными обстоятельствами? Как хамелеон, который приобретает разные цвета в зависимости от цветового свечения соседних предметов или декораций? Ведь хамелеон не притворяется. Он светится по вере своей в истинный цвет. Ирочка была моей королевой, моей восторженной страстью, неугасающим желанием, родником, из которого хотелось пить, а, напившись, ощущать жажду снова и снова. Ирочка не вписывалась ни в какой быт. Все окружающее для нее было лишь временной декорацией: гостиница, улица, театр, буйная вечеринка, березовая роща, газета, закордонная модная книга или эротический журнал «Playboy». Всяческие случайности падали к ее ногам, не став даже кроем ко времени примерки. Она перешагивала через жизнь, как перешагивает осень сброшенную желтую листву или зима — упавшее с неба снежное платье. Нас она держала при себе, ну хотя бы в роли одежды, пластинок, рабочих муравьев, источников духовной дружбы и любовных утех. Пожалуй, в Ирочке не было тепла, а были жар и холод. Она сжигала или замораживала. Не было тепла и покоя.

Не за теплом ли я после ужина пошел в дальнюю избу к милому семейству Осининых (Саша, Инга и Мотя)? На мой стук открыл Саша. Я принес бутылку муската «Красный камень». Этот коллекционный крымский мускат я купил из-под полы у бармена ресторана «Изба» в Архангельском, сбегав туда после работы в березовом лесу. «Это для тебя, Инг! — крикнул Саша, наверняка, насмехаясь над моим мещанским выбором. — Моя жена любит сладкие вина. Как вы угадали?» Я хотел сказать ему, что я просто надеялся сделать Инге приятное, но промолчал. Видно было, что Саша следует собственным представлениям о жизни, не принимая в рассуждение чужие. «Да, я люблю мускаты! Особенно „Красный камень“. Как вы угадали, Даня?» — Инга произнесла мое имя так естественно, как будто мы были знакомы с детства, выросли на одной улице. «Честно говоря, я не угадывал. Так совпало. Я попросил у бармена что-нибудь хорошее, и он предложил „Красный камень“. „А я навещал сегодня на дому старую генеральшу — давление разыгралось, и она достала из буфета заветную бутылочку. Знает мой вкус. Сейчас попробуем“. Саша пошел на кухню открывать бутылки. Инга была явно смущена простодушием Саши: „Не подумайте, Даня, что он берет взятки“. „Я так и не думаю, — ответил я. — Мне тоже иногда приносят подарки. Я отказываюсь. Наверно, зря. Дело в том, что подарки приносят чаще всего родители хороших учеников“. Саша вернулся из кухни с подносом. На подносе стояла бутылка с коньяком и другая с мускатом. И стаканы». «Ты не помнишь, Инг, куда мы засунули плитку шоколада?» — спросил Саша. «Да, шоколад!» вспомнил я, что у меня кармане лежит плитка «Золотого руна», которую я купил в том же баре для Моти. «Детям сладости вредны! А нам шоколад полезен для потенции! За знакомство!» — провозгласил тост Саша, разламывая плитку на квадратики. «Истина в вине!» — ответил я, чтобы сдвинуться с места, потому что баржа разговора скреблась днищем о грунт. Мы с Сашей пили коньяк. Инга потягивала мускат, а потом ушла посмотреть, как спит Мотя. Мы тянули коньяк, пытаясь наладить разговор. Инга заглянула к нам, извинившись, что у нее срочная работа, статья, которую надо отредактировать, чтобы Саша утром захватил с собой и отвез в редакцию. Я кивнул в ответ, а, может быть, протянул вежливое жаль, хотя не стану лукавить, пришел я из-за Инги. Прошло столько лет с тех пор, из которых добрую половину я играл в прятки с самим собой. Я убеждал себя, что дружу со всей семьей, и прихожу и встречаюсь со всеми тремя, включая Мотю. Более того, убедил себя, что приходил, главным образом, из-за Моти, который был умненьким и веселым малышом. Признаюсь, в то же время, что Сашин нигилистический настрой мыслей мне очень импонировал. Я про себя называл Сашу тургеневским Базаровым. Конечно же, я обманывал себя, признавая, что мне всего лишь приятно находиться в обществе Инги. Я хотел этого.

Мои утренние встречи со святым семейством, как я про себя называл Сашу, Ингу и Мотю, стали почти ежедневными. Я уговаривал себя, что знакомство с ними ничуть не изменило моих привычек, в особенности, вставать рано и прогуливаться до завтрака вдоль овсяного поля. Каждое утро я встречал Осининых у начала тропинки, ведущей в сторону шоссе и автобусной остановки, желал Саше счастливого пути и обещал заглянуть вечерком. Мне хотелось поскорее проводить Сашу до остановки автобуса, чтобы потом возвращаться вместе с Ингой и Мотей, то есть честно заработать право поболтать с Ингой о литературных пустяках, о незначительных новостях поэзии или живописи, которыми Инга живо интересовалась. Поболтать в отсутствии Саши. Я заметил, что даже по вечерам, когда я приходил к Осининым, Саша замыкался и глотал внеочередные порции коньяка, стоило нам с Ингой погрузиться в обсуждение последних публикаций в «Литературке» или в «Новом мире». О, нет! Саша нам нисколько не мешал, но всем своим видом выражал скуку и безразличие. Я пытался поставить себя на его место и вообразить, как при мне — учителе русской литературы — двое или трое врачей взялись бы обсуждать проблемы лечения воспалений мочевого пузыря или непроходимости кишечника с таким же энтузиазмом, как мы с Ингой анализировали соответствие или несоответствие скачущих ритмов с ликующиими звукосочетаниями конечных и внутристрочечных рифм в стихах Вознесенского. Поэтому самые свербящие мое любопытство литературные проблемы я стал оставлять на потом, чтобы обсудить их с Ингой вечером, когда Саша извинялся за то, что дико устал и отправлялся спать, оставив нас с Ингой наедине. Или на обратном пути, проводив Сашу до остановки автобуса в Москву. В такие дни я пропускал завтрак и мчался на лесную делянку с ломтем хлеба в руке. Ирочка определенно заметила мои поведенческие перемены и вначале делала большие глаза. В ответ я принимал безразличный вид, показывая, что не замечаю ее удивления. С некоторых пор я почти каждый вечер проводил в семье Осининых.

Это были счастливые часы моего архангельского лета.

На большее (со стороны Инги) я и не рассчитывал, хотя воображение временами до того разыгрывалось, что я не находит себе места, словно видел наяву во временной последовательности, как Осинины, поспешно заперев за мной избу, готовятся ко сну, притворив дверь комнаты, в которой посапывал Мотя. Видеть это с такой же предметностью, как видят реальность, было невыносимо. И хотя я знал, что в ближайший день или два смогу утешиться Ирочкой, сюрреалистические картины нашего полигамического общения ни в какие сравнения не шли с радостным гиперреализмом мужского и женского тел, сплетенных узурпаторским таинством семейного счастья.

Во время наших коньячных сессий, которые происходили по два-три раза в неделю, Саша все чаще и чаще развивал свои представления о возможности модернизации отечественной медицины. Не сомневаюсь, у него для глубоких рассуждений было предостаточно клинического опыта, социальной наблюдательности и природного интеллекта. Иначе, что нашла в нем Инга? Чтобы сразу отбросить возможные неверные представления о докторе Осинине как примитивном участковом терапевте, замечу: он был умным талантливым врачом, сознательно решившим приложить свой опыт и свои знания на самом изначальном этапе соприкосновения медицины с больным. Был случай, который более чем доказал его врачебный талант. Пастух Павел Власов ворвался в нашу бригадную избу во время ужина. Мы никогда не видели пастуха в таком раздерганном состоянии. Он твердил: «Умирает, истекает кровью моя Нюрка! Надо везти в Красногорскую больницу!» Мы решили везти Нюру в роговском «Рафике», посчитав, что так будет быстрее всякой «Скорой помощи». Тут меня осенило сбегать за Сашей Осининым. Он моментально осмотрел больную, которой Ирочка на время отдала свою кровать в королевских аппартаментах. Диагноз был прост и категоричен: никакого выкидыша. Типичное геморроидальное кровотечение от тяжелых подносов, которые каждый день таскает Нюрка в ресторане «Изба». И если она (Нюрка) желает сохранить свою не первую беременность, надо перейти на более легкую работу. Правда, с переходом не получилось, хотя Саша предлагал написать директору ресторана записку с рекомендациями. Поэтому я очень серьезно относился к Сашиным рассуждениям, которые были, наверняка, одной из первых в тогдашней нашей стране попыток соединить общедоступность медицины, оплачиваемой государством, с конкурентной (по правилам свободного рынка) возможностью выбора пациентом врача-терапевта или врача-специалиста (хирурга, ларинголога, гинеколога и т. п.) по своему желанию. За возможность выбора больные должны были доплачивать из собственного кармана. Недорого, но платить. «Вы не представляете, Даня, как часто ко мне обращаются больные с других участков нашей поликлиники или прикрепленные к другим поликлиникам, или даже живущие в других районах Москвы и в других городах. Они просят их проконсультировать, правильно поставить диагноз, назначить лекарства, вылечить». «Что же вам мешает?» — спросил я. «Закон, который запрещает частную практику без специального патента». «Так купите патент и лечите легально!» — ответил я, сразу поймав себя на мысли, что мой совет настолько примитивен и банален, что не заслуживает Сашиного опровержения. Однако он не дал воли раздражению или досаде, и терпеливо пояснил мне, что патент стоит безумно дорого, и за сверхурочные и нерегулярные консультации набежит недостаточно денег, чтобы оплатить использование помещения для кабинета, содержание медицинской сестры, выполнение элементарных анализов крови и мочи (скажем, на сахар), и прочее и прочее. «Какой же вывод, дорогой доктор?» — спросил я Сашу, начиная разочаровываться и склоняться к мысли, что он относится к тому типу мыслящих интеллигентов, которые, как нигилист Базаров, отрицают, не созидая. «Я и сам знаю, что на одном отрицании далеко не уедешь», — горько усмехнулся Саша, глубоко затягиваясь и шумно выпуская дым. Мы в это время давно перешли на крыльцо, где можно было курить и громко разговаривать, не боясь отравить никотином или разбудить разгоряченными голосами маленького Мотю, или помешать Инге редактировать рукописи или читать англоязычные романы. «Знаете, Саша, я вас познакомлю с Вадимом Роговым!» «Если он врач, то не стоит: самая консервативная среда». «Вадим — ученый-экономист. И притом настоящий прогрессист!» — горячо заступился я за нашего реформатора.

Я привел Сашу Осинина (на этот раз как соседа по Михалкову) в нашу бригадную избу около десяти вечера. Ужин давно кончился. Посуда была убрана и перемыта коллективными усилиями всей компании. Наступило время расслабухи. На обеденном столе появилась бутылка виски, привезенная все тем же Вадимом Роговым, который хоть и входил на равных правах и при одинаковых обязанностях в наше трудовое сообщество, обладал определенным пиететом, который создавали его научная степень, должность, статьи по экономике и высокая зарплата. Ближе всех в этом смысле к Рогову примыкал Васенька Рубинштейн, но отнюдь не был теоретиком нашего сообщества. На столе Саша увидел сухие вина, вермут. Водка и коньяк у нас не котировались. Виски же утвердилось как редкий в те годы плод, произрастающий на редкоземельной почве истинного таланта, скажем, экономического или писательского, каким, к примеру, обладали Егор Тимурович Гайдар (1956–2009) и Василий Павлович Аксенов (1932–2009). Именно в годы, когда сложилась наша компания, я встретился с одним из этих гениев. Но это к слову. И никакого отношения к нашей истории не имеет.

Сашу Осинина я привел к нам в гости как раз, когда наступило время расслабухи. На этот раз привел не для оказания скорой помощи, как во время Нюркиного кровотечения, а чтобы познакомить с Вадимом Роговым и остальными. Гремела и взрывала тишину летнего вечера рок-музыка, раздиравшая приемник. Глебушка Карелин подыгрывал на гитаре и напевал. Кстати сказать, Нюрка время от времени посещала наши сборища, в особенности, когда у нее были отгулы за сверхурочные часы в ресторанной кухне. В эти свои приходы Нюрка выглядела вполне прилично и даже сексуально привлекательно. Да и пастух Павел старался смыть лесные запахи, оставить кнут, телогрейку, солдатские брюки и резиновые сапоги в Нюркиной избе, в которой он поселился, не дожидаясь свадьбы. На этот раз они оба весьма активно пили и танцевали. Я привел Сашу познакомиться с Вадимом Роговым, предполагая это сделать по традиционной модели: дескать, такой-то и такой-то прослышал о ваших новациях, которые оказались сродни некоторым реформам, которые такой-то и такой-то, то есть Александр Осинин, намерен внедрить в медицину. Не тут-то было. Вернее, было тут, но не сразу. А сразу Саша Осинин погрузился в приятый и вседозволенный мир вечеринки нашей компании, центральной осью которой была Ирочка Князева. Прежде всего, Ирочка продолжала оставаться безумно привлекательной с той дозой дозволенности в одежде и поведении, которая соответствовала ее доктрине свободной любви внутри замкнутого сообщества, доступ в которое (сообщество) посторонним позволялся, да и то временно, только при ее специальной благосклонности. Иногда это была щепотка соли или малая доза пряностей (случай присоединения к нам Риммы Рубинштейн), или особый вид социальной вакцинотерапии, как я представлял себе временное допущение в нашу общину пастуха и посудомойки. Так или иначе, Ирочка была центром наших дневных трудов и наших вечерних развлечений. Если протянуть метафору до гремящей музыкой и сверкающей огнями цирковой арены, Ирочка была иллюзионистом, а Римма и Нюра — ее ассистентками, которым можно было отрезать голову/руки/ноги или в любое время исключить и набрать новых волонтеров из публики. Была душная летняя ночь, еще более разогретая выпитым алкоголем и танцевальными фигурами, повторяемыми многократно под гремящую музыку рок-ансамблей. Ирочка была в коротенькой юбочке, едва закрывающей верхнюю треть загорелых бедер. Шелковая безрукавка державшаяся на единственной пуговице, едва успевала попеременно прикрывать то левую, то правую грудь, плавающую в коктейле табачного дыма, телесных испарений, парфюмерных запахов и музыки. Танец был общий при общем соблюдении общего правила: дамы не признавали навязчивой тесноты лифчиков, а молодые люди отплясывали рок без рубашек, футболок или маек — в купальных трусах или шортах. Согласно некоей традиции, возникшей в связи с нашими вечерними развлечениями, Римма была стилизована под цыганку: в цветастой юбке, весьма обнажающе распахивавшейся до основания левого бедра, и батистовой алой кофточке, державшейся на тесемках. Нюра (мы единодушно согласились отбросить барско-простонародный суффикс: ка), перешедшая к тому времени на новую ступень ресторанной карьеры, став официанткой, обслуживающей летний, открытый поближе к парку-музею павильон, придумала некую профессиональную одежду: голубые короткие шортики и белая размахайка, завязанная на животе бантом. Между пояском шортиков и бантом перемигивалось с партнерами по танцу недремлющее око пупка. Я привел Сашу Осинина в самый разгар нашей ежевечерней расслабухи. Инга осталась в своей дачной избе править статьи и сторожить сон Моти.

Да, Вадим Рогов был прирожденным реформатором. Он моментально схватился за Сашу Осинина, едва тот успел коротко рассказать о ситуации в районных поликлиниках и возможности увеличить отдачу практической медицины и, при этом, заработать дополнительные деньги для народного здравоохранения и послушников здравоохранения — поликлинических врачей. Все это в равной степени относилось к больницам, прибольничным амбулаториям и больничным ординаторам. В двух словах Вадим объяснил доктору Осинину, что гипотеза модификации здравоохранения должна работать как приложение к общей экономической теории Рогова. Просто в формулу, применяемую в заводском цехе или на лесном участке (отходы производства — есть потенциально полезные и недоиспользованные продукты народного хозяйства) подходят поликлинические кабинеты, наполовину пустующие по целым дням, не говоря о субботах и воскресеньях, когда у больных есть по-настоящему свободное от работы время, которое можно и нужно использовать в первую очередь в заботе о собственном здоровье. А кроме того — лаборатории, кабинеты физиотерапии, диагностическая аппаратура и т. д. и т. п. Рогов и Осинин прямо вцепились друг в друга, добавив к себе еще и Юру Димова, который в шутку или всерьез, или то и другое вместе, присоединился к ним и расширил идею в приложении к изобразительному искусству. Всерьез и одновременно в шутку, потому что художник никогда ничего не должен делать абсолютно всерьез, то есть относиться к себе до конца серьезно, иначе искусство мгновенно кончится и начнется ремесленное самовоспроизведение, рисование собственного многотиражного автопортрета. Юра услышал разговор Осинина и Рогова, соорудил три коктейля из виски и еще чего-то, притащил стаканы с выпивкой в угол гостиной, где экономист и врач с энтузиазмом обсуждали будущее дополнительных производств как начало параллельной экономики, и сходу объявил о возможности выполнять художниками-нонконформистами масштабные заказы (в духе Сикейроса и Риверы) при оформлении новых заводов, плотин или скотных дворов.

Мне явно нечего было обсуждать с Вадимом, Сашей и Юрой, кроме как предложить использование вечерами и по выходным дням пустующие парты и учебные доски в классных комнатах, или баскетбольные корзинки, козлы, брусья, шведские стенки и маты в физкультурном зале. Но эта идея уже была воплощена, а потом дискредитирована вечерними школами для рабочей молодежи. Я вышел на воздух. Из распахнутых окон, как сгустки коктейлей, выплескивались кванты залихватской музыки. Деревня Михалково погружалась в ночную тишину и темноту. В избе, которую снимали Осинины, горел свет. Я пошел навстречу этому свету. Постучался. Никто не ответил. Я вошел в сени, нашарив дверь в кухню. Дверь была на тугой пружине и стукнула о раму, захлопываясь. Я нашарил выключатель. Лампочка на электрическом шнуре тускло загорелась. Никто не выходил навстречу. Я выключил свет и вышел в палисадник. Дом стоял, как темный ночной стог. Я не хотел верить, что Инга спит и я сейчас не увижу ее. Я пошел в обход. Калитка открывалась в огород. В это время месяц вынырнул из-за тучи и осветил задворки избы. На заднем крыльце кто-то курил. «Инга! Не напугал?» — спросил я, хотя знал наперед, что не напугал и что она рада. «Нет, конечно! Я наверняка знала, что вы придете. Даже загадала на месяц: вынырнет — и вы придете!» «Саша остался?» «Я его познакомил с отличными людьми. Они так вцепились друг в друга, что вряд ли он скоро вернется». «Тем более хорошо, что пришли. У нас много времени поговорить. Вы любите разговаривать?» Меня смущала и раззадоривала ее открытая манера говорить. Это ведь очень опасное качество — открытая манера говорить. Если обнаженно говорит дурак, то собеседник оказывается в загоне, построенном из глупостей, как из осиновых жердей. И соглашаться не хочется, и спорить с дураком бессмысленно. Инга была совсем другая. Как настроенный рояль под пальцами чуткого пианиста. Пальцы и клавиши переговариваются друг с другом. И каждое соприкосновение пальцев и клавиш это глубокий и откровенный разговор.

Мы сидели рядом на заднем крыльце. Наши плечи соприкасались. Наши лица были полуповернуты друг к другу. Мы родились в таких разных районах Ленинграда и могли вполне сойти за жителей разных городов. Инга была городской девочкой. Я мальчиком из предместья. Да, была война, и меня вместе с мамой эвакуировали в село Силу недалеко от города Молотова (Перми) на Каме. В 1944 году мы вернулись в Ленинград. Вернее, в предместье города, которое называлось Лесное с его обширным Лесотехническим парком и Лесной академией. Здесь я закончил школу, отсюда ездил в Университет и здесь у ворот в Лесотехнический парк встретил Ирочку Князеву. Я и теперь думаю, что до встречи с Ирочкой Князевой была ненастоящая моя жизнь, а только подготовительные стадии для будущей настоящей жизни в присутствии Ирочки. До Ирочки я проходил последовательные стадии метаморфоза от ребенка — до подростка — до юноши, до — молодого человека, который наконец-то оформился в молодого мужчину благодаря присутствию прекрасной расцветающей женщины Ирочки Князевой. В пространстве времени между мною — подростком и мною — молодым человеком мое развитие напоминало взросление саламандр, которые на некоей неокончательной стадии — аксолотля — могут даже размножаться, но их потомство обречено оставаться вечными аксолотлями. Это все равно, что рабы, восставшие против суверена и побывавшие свободными людьми, после подавления мятежа вернутся в рабство и будут продолжать воспроизводить рабов. Или проще: ребенок, прижитый рабыней от господина, унаследует рабство (стадию аксолотля), а не положение свободного человека — взрослой саламандры. Словом, Ирочка вывела меня из стадии юноши предместья и сделала цивилизованным молодым мужчиной в круге ее почитателей. «Так вот она какая — ваша Ирочка! — заключила мой рассказ Инга. — Ну, а дальше, дальше что будет? С вашей… компанией? Не уверена, что правильно называю… С кругом обожателей?» Я не знал, что ответить на вопрос Инги. То есть, я знал, что буду продолжать эту жизнь и дальше. Знал, что мы все (Глебушка, Васенька, Римма, Юра, Вадим, я и, вполне возможно, капитан Лебедев) будем жить, чтобы находиться в теснейшем приближении к Ирочке, видеть ее, осязать ее, вдыхать ее нежное дыхание, радоваться ее смеху, любить ее. Разве это недостаточная цель жизни? Но ведь не мог я все до конца открыть Инге! Это была тайна нашего круга. Тайна, которая оберегала неповторимое счастье от размывания сомнениями. Я начал что-то мямлить. Инга не выказывала неудовлетворенности, но открытость нашей беседы была надломлена. Оставалось ждать другой ночи, другого уединения, другого настроя, чтобы попробовать быть вполне откровенным. Такие обрывы откровенных разговоров с Ингой повторялись в будущей жизни еще не раз и омрачали наши абсолютно дружеские отношения, которые становились все ближе и теснее, присоединяя со временем элементы цивилизованной эротики к полной равноправности эмоционального и интеллектуального вклада в дружбу. Ведь не выбегаем же мы из зрительного зала на сцену и не набрасываемся на актрис, рассказывающих при помощи театральных условностей о высочайшем накале сценической эротики?

Впрочем, переходы в разговорах от полной откровенности до внезапного замыкания и ухода в себя начались с самого первого нашего ночного сидения на крылечке деревенской дачи-избы. Не помню наверняка, какими словами я объяснял Инге причину метаморфозы, произошедшей со мной после встречи с Ирочкой. Наш разговор коснулся связи между наслаждением и духовностью. Пожалуй, именно Инга назвала эту формулу, как будто бы исподволь добираясь до сокровенных причин, объединявших нас вокруг Ирочки. Именно тогда были произнесены загадочные санскритские слова: КАМА СУТРА. Как она (Инга) догадалась, что именно англоязычный том КАМА СУТРЫ, привезенный профессором Князевым из Индии и подаренный любимой дочери, откроет ей, а потом всей нашей компании глаза на высшую соединенность наслаждения и духовности?

А ведь именно так и было. Не знаю, как с другими, но со мной познание премудростей древних индусов произошло в минуты близости с Ирочкой. Как студенты в анатомическом театре, мы переходили от разноцветных картинок, поражавших возбуждающим натурализмом и пространственной откровенностью античных художников, щедро делившихся с нами своим постижением момента истины, когда искусство и жизнь соединяются в вечности. Я все это рассказал Инге и ждал ее ответной открытости. Но как в банальном анекдоте («пришел муж и все опошлил…»), вернулся с вечеринки Саша Осинин («А вы тут воркуете на заднем крылечке, как голубки! Прости, Инг, голова трещит, как пустой котел… А ваша завлабша хороша! Как я встану утром?»), покрутился и ушел в избу. Откровенный разговор был прерван. Мы посидели немного и тоже разошлись.

Инга сама предложила неожиданную для меня (не берусь свидетельствовать за нее) модель отношений, не оставляющих места для близости. Мы договорились быть настолько откровенными друг с другом, что каждое слово, сказанное между нами, отвергало разговор пальцев, губ, кожи, без которых эротика превращается в пересказ, аннотацию, фотографию оригинала. Так мы решили в самый первый раз, в тот вечер, когда Саша Осинин, вовлеченный в занимательный экономический разговор с Вадимом Роговым и Юрочкой Димовым, крепко напился и вернулся за полночь, чтобы застать меня и Ингу на заднем крыльце избы. Конечно, я предпочел бы перенести наши с Ингой разговоры на утреннее или дневное время, которое само по себе отвергало бы даже намек на нечто большее, чем дружба. Да, лучшие из наших разговоров были те, которые пришлись на два или три раза, когда я договаривался с Ирочкой выйти на работу несколько позднее, чтобы покинуть лесную делянку с полным мешком березовых грибов, когда остальные давно вернутся в избу из леса и будут готовиться к ужину. Эти незабываемые утренние свидания, когда я вместе с Ингой и Мотей провожал Сашу Осинина к московскому автобусу, были такими редкими и короткими, что запомнились на всю жизнь. Странная штука время дня. Вечером все наши разговоры и откровенные рассказы, рассказы-исповеди, окрашивались в совершенно никчемные при сложившейся ситуации полутона, четверти тонов или как еще назвать тонкие нотки русских междометий, которые особенно остры после заката солнца. Нам же хотелось голой правды. Каждый из нас впервые в жизни встретил слушателя, готового принять от другого голую правду, истинную правду. Мы не были к этому готовы.

Мы вчетвером шли по тропинке, окаймлявшей поле овса: Саша, Инга, Мотя и я. Мотя радовался, что мы все вместе идем, разговариваем о всяких пустяках, стайки птиц взмывают из качающихся на утреннем ветру желто-зеленых метелок овса, Инга дает поручения Саше: что купить, кому позвонить, а мы с Мотей то убегаем вперед от родителей, то отстаем немного понаблюдать за жуком, пересекающим тропинку или за особенным цветком, доселе невиданным в этих местах, пока не доходим до шоссе, пока не дожидаемся автобуса, пока не машем уезжающему Саше. Мне доставалась та же тропинка, только в обратном направлении, в то время как доктор Осинин катил в автобусе в Москву, чтобы принимать больных, гоняться между совместительствами по Ингиным поручениям, готовиться в обратный путь от «Сокола» до Архангельского — на дачу в Михалково. Казалось бы вот оно долгожданное время, свидание без помех, простор для открытых разговоров. Так и было урывками, когда Мотя, почувствовав ребячьим сердечком, что нам с Ингой необходимо разговорное уединение, убегал вперед, находил палочку-скакалочку или замечал лягушку-квакушку и ускакивал лихим конником, или приучал себя к удовольствию наблюдателя-натуралиста. В эти отрывочные, но совершенно ясные куски наших утренних свиданий-провожаний не надо было убеждать себя в нечаянности касаний или заглушать разговор не потому, что в невинных словах не меньше взрывчатости, чем в словах опасных. В эти прозрачные утренние урывки откровенности Инга рассказала мне о своей былой жизни.

Она родилась, как это принято называть в наши дни, в нормальной (счастливой) семье, которая стала внезапно проблемной (несчастливой). И хотя внутри семьи оставалась любовь, но оболочка, которая окружала эту семейную любовь, была прорвана злодейски. Квартира, где родилась и жила Инга, находилась в одном из красивых каменных зданий Ленинграда, входивших в ансамбль пяти углов площади Льва Толстого. Снова Пять Углов! То есть до того, как Инге исполнилось двенадцать лет, семья считалась вполне нормальной, и даже хорошей. Отец был директором знаменитого кафе-кондитерской «Мишка на Севере» на Невском проспекте. Мать работала в Доме Моделей, была художницей-модельером. Вполне естественно, что мать приглашала отца на демонстрации моделей, где было много красивых молодых манекенщиц. После успешных демонстраций дирекция устраивала банкеты. Так повелось, что отец присылал на эти банкеты из кафе «Мишка на Севере» торты и пирожные. Это было вполне естественно, потому что украшало банкеты и ничего не стоило Дому Моделей. Авторитет же Ингиной матери в глазах дирекции Дома Моделей от этого сильно возрастал. Отцу Инги торты и пирожные, посланные на банкеты в Дом Моделей, почти ничего не стоили или стоили очень мало. Он вносил какие-то незначительные суммы в кассу кондитерской, оформляя большую часть посланных в Дом Моделей тортов и пирожных как шефскую помощь. Незначительные же суммы, которые отец Инги все-таки вносил, как бы покрывали расходы на мать Инги и ее гостей, принимавших участие в банкетах. И все-таки кто-то донес на отца Инги в специальный антирасхитительный отдел (ОБЭХСС) Министерства внутренних дел под тем углом зрения, что торты и пирожные были взяткой в пользу дирекции Дома Моделей за благосклонное отношение к абсолютной бездарности — матери Инги, несамокритично называющей себя художником-модельером. Начали копать. Докопались до большего и не только в связи с Домом Моделей, но и с другими заводами, службами и предприятиями, при помощи которых строилась родителями Инги дача в Репино, недалеко от музея великого художника. Любители превращать горькую пилюлю в ядовитый эликсир распространили слух, что отец Инги, приходивший на демонстрации в Дом Моделей, прелюбодействовал на снятой тайком квартире с одной из манекенщиц, на которой он обещал жениться. Она как будто бы забеременела. Он как будто бы отказался признать будущего ребенка. Она из мести как будто бы написала куда надо письмо с указанием тортов, пирожных и особого положения бездарной матери Инги. Отца Инги выгнали с директорства, конфисковав почти что достроенную дачу. С трудом он устроился водителем грузовика на хлебозавод, что дымил более полувека на углу проспекта Энгельса и Ланского шоссе. Ингиной матери пришлось уйти из Дома Моделей. Она с трудом нашла работу закройщицей в ателье женской одежды. Правда, квартиру на площади Льва Толстого не отняли. Семья навсегда перестала быть благополучной. Все связи были отрублены. Инга поступила на вечернее отделение Полиграфического института и выучилась на технического редактора. Работы не было. Все подходящие вакансии, шедшие по разряду «интеллигентных» работ, доставались по связям для детей из благополучных семей. Все связи Ингиной семьи были отсечены, как отсекают острым ножом смолистую и шерстистую, в уютных ромбиках кожуру ананаса, оставляя сладкую и беззащитную мякоть.

Такой сладкой и беззащитной стала Инга, намыкавшись по приемным главных редакторов и заведующих отделами кадров, наслушавшись идиотских объяснений причин, не позволявших им взять ее на работу, хотя бы младшим редактором. А были и того отвратительнее лица мужского пола, сидевшие на должностях-шлюзах. Которым очень хотелось загодя заручиться ее согласием на будущую карьеру молоденькой редакторши — безотказной наложницы.

Сюжет-исповедь «Молодые годы Инги Осининой» я слушал урывками во время прозрачных до холодка утренних прогулок по краю овсяного поля, на обратном пути после провожания Саши до московского автобуса. Вполне понятно, что когда мы шли к автобусу, чаще всего я играл с Мотей, бегая наперегонки и выхватывая из утренней флоры и фауны занимательные для ребенка цитатки: двуглавый гриб, выпавший из гнезда птенец, квохчущая в овсах курица, замешкавшийся на тропинке ежик.

Мои редкие утренние прогулки с семейством Осининых и частые вечерние посиделки с Ингой на заднем крылечке ее дачи, когда Саша в бригадной избе обсуждал с Роговым, Димовым и Рубинштейном экономические проблемы зарулившего на вечную стоянку социализма, происходили на фоне активной дневной работы нашей экспедиции по добыче гриба — чаги. Римма в своей походной лаборатории делала выборочные анализы на содержание в березовых грибах активных веществ, приносила данные Ирочке Князевой, и мы на радостях устраивали очередной банкет с песнями и плясками. Хотя наша бригадная изба стояла на околице деревни Михалково, разухабистая музыка, сопровождавшаяся притопами и прихлопами, не могла не достигать слуха нормальных советских дачников, снявших на лето за немалые деньги ночной покой и сон с открытыми окнами. Дачного покоя не было. Сон не приходил. Было составлено коллективное письмо дачников в Красногорское районное отделение милиции. Ирочку посетил участковый милиционер в звании младшего лейтенанта и строго предупредил. Ирочка Князева не была бы собой, покорись она грубому вторжению во внутренний мир нашей компании. Дозвонилась? Дала телеграмму? Воспользовалась своей (несомненной) телепатической энергией? Дело не в путях коммуникации, а в том, что через два дня к нашей бригадной даче подкатила черная волга с двумя нолями во главе номерных знаков. Из машины вышел наш давний приятель капитан Лебедев, теперь уже с погонами подполковника внутренних войск. По случаю его приезда был устроен грандиозный банкет, после которого Ирочка укатила на черной волге с двумя нолями развлекаться дальше с капитаном Лебедевым. В течение романа воинские звания капитана Лебедева будут расти, но мы договоримся называть его капитаном Лебедевым. Это как капитан Лебядкин, капитан Миронов, штабс-капитан Рыбников. Это, как имя собственное: вместо Николая — капитан. Дачники больше не жаловались. Участковый не появлялся.

Если долго и безрезультатно добиваешься чего-то, надо сказать себе: «Остановись! Ты зашел в тупик». Это справедливо. Особенно, когда ты добиваешься чего-то исключительного. Тоннель, по которому ты пробирался, перегородил кто-то более удачливый или более талантливый, или менее отягощенный неустранимыми обстоятельствами. В этом соревновании — главное: способности, воспитание, связи. Инга вышла из неблагополучной, а в недавнем прошлом совсем несчастливой семьи, наказанной законом, опиравшимся на комбинацию доноса и криминальных обстоятельств, вышла в свет социальной несправедливости, на биржу труда, на стадион соревнования за свое место в жизни. Лучше бы ей родиться в среде политических заключенных, прошедших лагеря, реабилитированных после освобождения или реабилитированных посмертно! Даже в среде несчастного братства детей, родившихся в семьях бывших политических зэков, ей никто не сочувствовал и никто не симпатизировал. Она входила, если воспользоваться статистическими терминами, в группу «отрицательного контроля». Поняв это, Инга вскоре осмотрелась и нашла работу в книжном магазине на углу Невского проспекта и речки Мойки. Магазин продавал иностранные книги. В особенности популярными в те годы были альбомы художников-модернистов. На следующий день после завоза партии альбомов (обычно по субботам) выстраивалась очередь. Некоторые лица запоминались. Их обладатели приходили за новыми поступлениями чаще других. Сашу Осинина было трудно не запомнить. Он был долговяз, очкаст, курчав, безумно стеснителен и — самое запоминающееся — одет в военно-морскую форму старшего лейтенанта медицинской службы. Через 3–4 альбома, что по времени соответствовало 3–4 календарным месяцам, они познакомились. Еще через месяц Саша пригласил Ингу поужинать в «Кавказский ресторан», который был поблизости от Казанского собора в подвальчике, на другой стороне Невского проспекта, наискосок от книжного магазина.

Усатый администратор усадил их за столик неподалеку от четырех музыкантов, игравших на удлиненных деревянных инструментах протяжную музыку. Инга и Саша сразу же потерялись в причудливых названиях грузинской кухни. «Давайте закажем шашлык!» — предложил Саша. «И салат из помидоров с огурцами», — подхватила Инга. «Наши хинкали пробовали?» — участливо спросил официант, тоже с усами, но не такими пышными, как у администратора. «И „Цинандали“, пожалуйста!» — вспомнила Инга. Собственно, знакомство их и началось во время этого ужина в «Кавказском ресторане». Инга не была большой охотницей рассказывать о несчастьях, когда-то обрушивших добротную жизнь ее семьи. Да и ее собственные мыканья в поисках работы по специальности технического редактора были отнюдь не розовыми мемуарами. Но все же рассказала. Густое вкусное вино заглушило природную Сашину стеснительность, а к моменту откупоривания второй бутылки «Цинандали» он тоже приоткрыл свою биографию. Вернее, короткое резюме своей жизни, которая кому-то может показаться невероятной. Он родился в Москве, в семье артистов цыганского театра «Ромэн». Предполагалось, что по традиции Саша станет актером или музыкантом этого замечательного театра. Родители Саши часто уезжали на гастроли с театром, оставляя мальчика на попечение соседей по коммунальной квартире, размещавшейся на шестом этаже огромного каменного дома, который тянулся вдоль Садового кольца от ресторана «Пекин» чуть ли не до Малой Бронной улицы. Балкончик комнаты Осининых нависал над зловещей вывеской «МЯСО», рекламирующей магазин на первом этаже. С тех пор Саша стал присматриваться с уважением к вегетарианцам. Мизансцены закулисного быта цыганского театра, помноженные на картины быта коммунальной квартиры, где рос Саша Осинин, заронили мечту о свободе от всяческого быта. Море для него было метафорой свободы. Саша решил стать моряком. Так он оказался в ленинградском нахимовском училище, которое закончил с золотой медалью. Следующей ступенькой по лестнице свободы была ленинградская военно-морская медицинская академия, которую Саша тоже закончил с отличием и был направлен служить врачом на подводную лодку. Так совпало, что первый год службы в Кронштадте пришелся как раз на несколько начальных месяцев работы Инги в книжном магазине. Каждую субботу Саша приезжал из Кронштадта в Ленинград.

Сначала каждую субботу, если не дежурил в гарнизонном госпитале. Потом начал приезжать даже по пятницам с тем, чтобы провести две ночи с Ингой. В ее семье не принято было обсуждать образ жизни Инги. Да и обсуждать было нечего. Саша ей нравился. Они спали вместе и ходили по музеям, киношкам, театрам. У него водились деньги — зарплата военно-морского врача была вполне приличной. Им нравилось развлекаться и заниматься любовью.

Дело шло к зиме. А зима — к Новому Году. В Кронштадском офицерском клубе по традиции устраивали банкет с елкой. Инга не первый раз приезжала к Саше в его кронштадскую комнату в офицерском общежитии.

Часы показывали половину девятого. Пора было переодеваться в праздничное и спешить к началу банкета. Инга была в красном коротком платье, стянутом черным ремешком в талии, и в ожерелье из горного хрусталя. К этому зеркально подходили черные туфельки с хрустальными пряжечками и рекордно высокими каблуками. «Как ты процокаешь по нашим булыжникам, Инк?» — хохотал Саша. «Ты перенесешь!» — не задумываясь, ответила Инга. «Давай порепетируем?» — он поднял ее и начал носить по комнате. «Какой умник! Здесь уронить не страшно, а даже очень кстати — на кровать. А на булыжники только попробуй!» Саша нарядился в серый костюм с белой рубашкой и голубым галстуком. На банкет разрешалось приходить в гражданской одежде. Им повезло. К подъезду подскочило нечаянное такси. В банкетном зале дома офицеров народу было пруд пруди. В те годы курение не было явлением асоциальным, а, напротив, — общепринятым. Саша закурил и принялся разыскивать столик, занятый офицерами с его подводной лодки. Они ждали Сашу и Ингу. Это были старший лейтенант, командовавший дизелями, и капитан, ведающий торпедными аппаратами. Оба с женами. Дамы познакомились с Ингой еще раньше. Около десяти начали провожать Старый год. Потанцевали. Дело шло к полночи и к Новогоднему приветствию Хрущева по телевизору. Выпили шампанское за год новых побед и свершений. Начались танцы. На эстраде сидели джазовые музыканты, приглашенные из Ленинграда. Было весело. «Ты меня любишь, Инк?» — спросил Саша и поцеловал ее в шею. «А ты?» «Больше всего на свете!» — ответил он. «Пойдешь за меня?» Она не ответила. Только поцеловала в губы. Она не могла слукавить, что готова на всю жизнь заточить себя на острове, в морской крепости Кронштадте. Любила, но не смогла солгать. Любила ли запредельно? Через минуту ответила: «Люблю. Но еще больше люблю свободу». Он понял и больше не мучил ее. Оркестр продолжал закручивать ритмические фигуры все жарче, все настойчивей. Музыкальные стили и направления перемешались в котле разухабистых танцев: буги-вуги, фокстроты, польки, чарльстоны, лезгинки, гопаки — все, что могло повеселить офицеров-подводников, их жен, подруг и недолговечных приятельниц, пришедших сюда разогнать тоску островного одиночества. В повседневной жизни висело над ними облако изолированности. Кронштадт — город на острове. И хотя Ленинград близко — всего лишь на другой стороне Финского залива — не хотелось примериваться к судьбе графа Монтекристо. Да и Саша понял скоро, что мечта о свободе и походы подводной лодки без стоянок в иностранных портах, а если и стоянок, то без выхода на берег, все равно, что прогуливание тигра на железном поводке. Он начал задумываться, как бы демобилизоваться. И вот на этом новогоднем вечере судьба сама пошла к нему в руки.

За ближним столиком гуляла компания моряков с соседней по причалу подлодки. Четверо молодых офицеров-подводников с дамами. Одного из них Саша встречал иногда в госпитале во время дежурств. Это был капитан-лейтенант Никонов, выпускник калининского медицинского института, прослуживший на Балтийском флоте три или четыре года. Встречаясь на дежурствах в госпитале или на клинических конференциях, он даже вроде бы покровительствовал Саше, выказывал по отношению к коллеге снисходительное дружелюбие. Особенно назойлив этот морской врач был в вопросах бытовой этнографии. Заводил разговор о переселении племен и народов по Средне-Русской возвышенности, где стоял город Калинин (до революции — Тверь), а иногда вспоминал о цыганских кочевьях, которые видел еще мальчиком, когда ездил к бабке в деревню неподалеку от областного центра. Впрямую этот красноликий, блондинистый с волнистой рыжинкой коллега никогда не спрашивал Сашу о его происхождении, но продолжал этнографические разговоры с выходом то на цыган, то на индусов, а то и на евреев.

В последний раз Никонов настиг Сашу в перерыве во время лекции по защите от лучевого поражения. Он подошел к Саше и начал рассказывать о том, что вычитал из газет о некоем цыганском бароне, главе всех европейских цыган, который даже издает в Париже цыганскую газету на французском языке. «Понимаешь, старлей Осинин (Никонов обращался даже к знакомым офицерам не по имени, а по званию и фамилии), понимаешь, старлей Осинин, вот я и удивился: почему на французском, а не на цыганском». «Потому что у нас нет письменности», ответил Саша. «У вас?» — переспросил хитровато Никонов. «Да, у нас. У нас — цыган нет своей письменности». «Вот я и говорил, что у вас. А мне не верили, что ты, Осинин, цыган!» «Ну и что?» «А так ничего. Хорошая погода!» — и Никонов пошел в зал дослушивать лекцию. И вот теперь, сидя с Ингой за столиком и ведя залихватскую беседу со своими соседями, Саша все время настороженно поглядывал на Никонова и его компанию. Каждый взрыв смеха, долетавший от них, каждый поворот головы в его сторону воспринимался как едкая примитивная шутка, затрагивающая его (Саши) цыганское происхождение. Предчувствие было неслучайным. Пошатываясь, Никонов направился в сторону музыкантов, о чем-то договорился с дирижером, вручил ему купюру и вернулся на место, время от времени поглядывая в сторону Саши и производя какие-то несуразные движения руками и головой, напоминающие пародию на экзотический танец. И действительно, как только оркестр доиграл очередной номер — танго или фокстрот, дирижер взмахнул руками, и загремела разухабистая «Цыганочка». Инга видела, что Саша напрягся, как будто бы ожидая беду. И вправду, нетвердой походкой Никонов приблизился к Саше, хлопнул его запанибратски по плечу и с ухмылкой сказал: «Что же ты не пляшешь свою „Цыганочку“?» Я заплатил. Покажи нам — офицерам русского флота, как цыган с еврейкой под одну дудку пляшут! Сначала «Цыганочку», а затем, чтобы не обижать твою девушку, закажем еврейский танец — «Семь сорок». Этого было достаточно, чтобы Саша встал из-за стола, подошел к Никонову и сказал: «Я бы мог ответить тебе тем же хамством и заказать „Калинку-малинку“. Но не сделаю даже этого, чтобы не оскорблять прекрасный русский танец кривляньями такого болвана и шовиниста, как ты, Никонов!»

Через несколько дней Сашу вызвал командир базы и показал рапорт Никонова, в котором Осинин обвинялся в разжигании национальной розни и оскорблении старшего по званию офицера. Дело было передано замполиту. Вопрос был щекотливый, цыган — военно-морской доктор была абсолютная редкость, может быть, единственный случай в истории русского флота. Чтобы не раздувать дело и не позорить базу подводных лодок, старшему лейтенанту Осинину предложили лечь в госпиталь, чтобы проверить состояние здоровья и в, связи с результатами обследования, обсудить возможность или невозможность проходить дальнейшую службу. У него обнаружили неустойчивые подъемы и спады кровяного давления, вызванные повышенной реактивностью нервной системы и приводящие к системному заболеванию с обтекаемым диагнозом «вегето-сосудистый невроз, осложненный начальной стадией гипертонической болезни». На основании этого заключения Сашу уволили в запас по медицинским показаниям.

Инга и Саша поселились в Москве, на Садовом кольце, в коммунальной квартире, где пустовала комната родителей, продолжавших кочевать с Театром «Ромэн» по необъятным просторам Совдепии. Саша нашел работу в поликлинике поблизости от метро «Войковская». Приходилось работать не восемь, а двенадцать часов, чтобы получать в полтора раза большую зарплату, чем ставка терапевта. Он любил медицину и не роптал. Инга устроилась техническим редактором в институт научной информации поблизости от метро «Сокол». Через два года они купили однокомнатную квартирку на первом этаже кооперативного дома поблизости от метро «Речной вокзал». А еще через год родился Мотя Осинин.

Инга не могла слукавить, что ради любви готова на всю жизнь заточить себя на острове, в военно-морской крепости Кронштадт. Но разве замужество не такая же крепость? Любила ли она Сашу так, чтобы принять заточение замужества как счастье на всю жизнь? Этого она не знала. Честно призналась мне, что не знала. Однако приняла. Обрывки наших разговоров я смонтировал в памяти не сразу, а поразмыслив, наверняка, кое-что переменил местами, как это водится на киностудиях. Неуверенное признание в невозможности оценить степень любви к Саше сорвалось с ее губ, когда мы стояли над лесным прудиком, в предпоследнюю субботу нашей экспедиции по сбору чаги. Саша остался в Москве дежурить по неотложной помощи. Мотя пытался вылавливать маленьким белым сачком водяных жучков и паучков, катавшихся по темному зеркалу воды. Они выскакивали из сачка в последнюю минуту. Он был упорный мальчик и продолжал охоту. Нам же с Ингой нечего было продолжать, потому что ничего не началось. Как будто бы предвидя, что предстоящие случайные встречи — пересечения моих одиноких прогулок во время провожаний Саши Осинина в Москву вот-вот оборвутся, Инга принесла мне листок бумаги с адресами и телефонами: ее нынешним — московским и — родителей в Ленинграде: «Кто знает, вдруг получится, что увидимся?»

Прощальный банкет Ирочка распорядилась устроить в пятницу вечером. Отъезд в Ленинград и Москву был намечен на субботу. Читатель вправе спросить: «А как же обещание быть почетными гостями на свадьбе пастуха Павла и местной официантки Нюры?» Не все обещания выполняются, не на все вопросы есть ответы. Свадьба по каким-то причинам перенеслась на август. Да Ирочке было и не до Нюрки с ее пастухом. Чагу уложили в картонные коробки, которые насобирали за месяц в «Сельпо» и ресторане «Изба». Вася Рубинштейн на пару с Ирочкой Князевой отвезли на рафике в Ленинград, в лабораторию при Лесной академии коробки с целебными грибами. Ровно через три дня рафик вернулся, чтобы забрать домой ленинградскую часть экспедиции. Замечу, что всех вначале поразила твердая воля Ирочки самой отвезти добытую чагу в лабораторию. Проделать путь в шестьсот с лишним километров из Подмосковья в Ленинград и обратно, когда любой из нас с готовностью отправился бы по первой Ирочкиной просьбе — озадачило каждого из нас, по правде говоря. Даже, если предположить, что эти три дня Васенька Рубинштейн превратил поездку на рафике в путешествие султанского сераля на кораблях пустыни — двугорбых верблюдах. Но ведь сроки поджимали! И что он мог придумать особенного за эти три дня, из которых большая часть времени ушла на утомительную дорогу с остановками на заправку бензина и перекусами в пошлых придорожных харчевнях? Но если даже принять, что доставив чагу в лабораторию, они сняли самый роскошный номер в самой фешенебельной гостинице, скажем, «Европейская», ну что можно такого вообразить?! Еда? Обслуга? Сногсшибательный джаз в ресторане на крыше «Европейской»? Все это наша Ирочка видела-перевидела и не отправилась бы за семь верст кисели хлебать. Тогда что же? Не знаю, как другие, мы не обсуждали действия Ирочки, но я подумал, что Ирочка не хотела никого допускать к транспортировке, оприходыванию и хранению драгоценного сырья.

Да, прощальный банкет заставил меня впервые призадуматься о том, кто такая наша Ирочка? Это вовсе не значило, что я разлюбил ее, то есть что ее красота и магнетизм больше не ослепляли и не притягивали меня к ней. Вовсе нет! Я не берусь утверждать или отрицать, что остальные чувствовали нечто похожее. И это новое, появившееся во мне и позволившее (прищуриваясь от яркого света и расставив ноги, как на шаткой палубе) впервые всмотреться и вдуматься, не исключаю, было связано со знакомством с семейством Осининых. Я не раз проборматывал простую фразу: «Вот живут же люди по-другому!» Наша компания, наше содружество, не знаю, как точнее назвать, наш круг тесного общения, существо-вала-вало-вал по — Ирочкиным правилам. И эти правила создавали для меня до встречи с Осиниными иллюзию счастья. Потому что без Ирочки, как я испытал прошлой зимой, жить было несчастьем. И тут-то, не сомневаюсь, все мы были едины: Глебушка, Васенька, Риммочка, Юрочка, Рогов и даже капитан Лебедев. Все мы продолжали боготворить нашу королеву, не подвергая ее правила сомнениям. Стол был уставлен бутылками и закусками. Ирочка много пила и не пьянела, а становилась все веселее и веселее. Со стаканом вина она подходила то к одному, то к другому, и тот или другой старался встать или занять место у стены или у окна, или сесть на стул так, чтобы Ирочка, прогуливаясь по комнате, заставала его (того или другого) свободным для нее. Словно каждый готовился побыть с Ирочкой наедине хоть недолго, даже среди звона стаканов и звяканья вилок, даже под звуки сумасшедшей прощальной музыки. Наедине (хотя и при всех в шуме и гаме банкета) побыть с Ирочкой и услышать что-то единственное и прощальное. Подошла она и ко мне. Я стоял у окна, цедил остатки виски. Льдинки растаяли. «Ты не грусти, Даня, что эти твои москвичи Осинины уехали. Как ее зовут?» «Инга». «Да, Инга. Красивое имя. И она красивая. Но лучше меня все-равно не найдешь!» «Я и не пытаюсь, Ирочка». «И не пытайся!»

К этому времени вскоре после возвращения в Ленинград относится начало моего приятельства с Виссарионом. Познакомился я с ним в окололитературных кругах, состоящих из поэтов, их девушек и независимых молодых людей, которые играли роль чувствительной аудитории, наверняка сами писали, но до поры ничего публично не читали. Они тоже были с девушками, которые, как и девушки поэтов, с легкостью переходили от одного к другому и с готовностью перепечатывали и распространяли стихи молодых поэтов. Ирочка знала за мной эту слабость — то есть неспособность полностью раствориться в ней, мое неукротимое желание продолжать сочинение стихов и, что было хуже всего, всерьез общаться с кругом молодых поэтов, любителей стихов и девушек. Да, именно Ирочка почувствовала опасность с появлением Виссариона в среде молодых поэтов. Он ворвался, как ветер с гор, если можно приравнять Литейный проспект с его каменными горами зданий, откуда переселился на Петроградскую сторону, возмутил ровное общение молодой ленинградской литературной среды, которая если и бунтовала иногда против засилья ретроградов-народников и ретроградов-академистов, то бунтовала в рамках приличия, не нарушавшего общественных норм поведения литераторов и не призывала к свержению или даже модифицированию общественных устоев и порядка, заведенного в писательской организации и в стране. Я в это время довольно устойчиво, хотя и в небольшом объеме, выражающемся в скромных, но постоянных гонорарах, сотрудничал как поэт-переводчик в издательстве «Художественная литература». Одновременно моя первая книжка стихотворений под названием «Зарисовки» постепенно продвигалась по редакторским кабинетам издательства «Советский писатель». Забавно напомнить, что оба издательства: «Художественная литература» и «Советский писатель» располагались на разных этажах в здании Дома Книги, увенчанном еще в дореволюционные времена огромным глобусом. Именно в одном из редакторских кабинетов «Советского писателя» (редактором был честный, но бездарный поэт — фронтовик Г.И. Тагирев) я и увидел в первый раз Виссариона. Это был молодой человек атлетического телосложения, заросший волнистой черной гривой и курчавой черной бородой, как зарастают горные склоны кустарником терновника. Виссарион ревел, как разгневанный лев, и пытался вручить редактору рукопись в столбиках стихов, а редактор убеждал терпеливо: «Виссарион, пожалуйста, успокойтесь», и также терпеливо отталкивал от себя пачку машинописи, и повторяя, как старая пластинка: «Виссарион, прочтите редакционное заключение, и тогда мы с вами подробно поговорим о том, что можно сделать с рукописью». Я вышел из кабинета, не желая присутствовать при столь интимном акте, каковым является разговор писателя с редактором, вполне резонно предположив, что после встречи с Виссарионом редактор Г.И.Тагирев не сможет сосредоточиться ни на чем, в том числе и моих стихах, я спустился на лифте и решил ждать Виссариона на Невском проспеке около дверей Дома Книги.

Через какое-то время Виссарион вышел на улицу. Я окрикнул его. Мы познакомились. Я пригласил его выпить водки в рюмочной на углу канала Грибоедова и Невского. Мы выпили и начали читать друг другу стихи. Не могу сказать, что наше приятельство переросло в тесную дружбу. Да я к этому и не стремился. Он подавлял тех, кто слишком сближался с ним. Мы иногда выступали вдвоем или в компании более близких Виссариону молодых поэтов. Слава его неслыханно возросла за столь короткий период времени, что могла быть сравнима с природными явлениями особенной мощи: ураган, землетрясение, наводнение. Стихи Виссариона наполняли и сотрясали каменные пространства литературного Ленинграда, грозясь затопить официальный писательский истеблишмент.

Да, именно Ирочка почувствовала опасность появления Виссариона в среде молодых поэтов, общавшихся со мной. И чтобы понять это природное явление и предотвратить возможные опасные для меня последствия приятельства с Виссарионом, решила пригласить его к себе. Это было зимой, через полгода после возвращения из экспедиции за чагой. Нас было четверо: Ирочка, я, Виссарион и Римма. Не думаю, чтобы Ирочка пригласила Риммочку Рубинштейн для Виссариона, но и не исключаю, что воображалась ею некая новая комбинация, конечным результатом которой было бы ослабление слишком прочной связи между Риммой и Глебушкой Карелиным, к которому, как мне казалось, Ирочка продолжала испытывать нежную привязанность. Ксения Арнольдовна приготовила жареных куропаток, за которыми я по просьбе Ирочки забежал в резиденцию ее родителей в Лесотехническом парке. Интересна психологическая деталь. Я даже и не думал возражать зайти к родителям Ирочки за этими дурацкими куропатками. Хотя Ирочке самой от лаборатории до особнячка родителей в Лесотехническом парке было пятнадцать минут ходьбы. Даже и не думал возражать! Жареные куропатки с брусничным вареньем, салат из крабов, торт с малиной и взбитыми сливками, литовская водка «Паланга» на клюковке — все было приготовлено по высшему классу. Главным образом для того, чтобы выяснить реальную опасность, которую представляет собой мое литературное приятельство с Виссарионом. Да, Ирочка заслуживала обожания и благодарности за красоту и прозорливость! Виссарион быстро напился и продолжительно читал. Ирочка слушала со вниманием и нежной улыбкой, перешедшей ей через неведомые нам ручейки виртуальной наследственности от Натали Пушкиной, Полины Виардо или Лили Брик. Риммочка время от времени кивала или восторженно вскрикивала, но все внимание Виссариона было обращено к Ирочке. Под конец вечера мой литературный приятель был до того пьян, что мне пришлось развозить по домам его — на Литейный проспект и Риммочку — на Таврическую улицу.

На следующий день я позвонил Ирочке, и она без обиняков сказала мне: «Даня, твой приятель-поэт, наверняка, очень талантлив. Он, как ракета. Как бы тебе не обжечься в его пламени».

Блистательные стихи и анархический образ жизни Виссариона привели к затяжному конфликту с властями и руководством союза писателей, которые самым гнусным образом запретили издательствам опубликовать его первую книгу стихотворений и не давали заказов на переводы. Поставили Виссариона в положение молодого человека, не зарабатывающего на хлеб и прилепили к нему клеймо тунеядца. Последовал сфабрикованный госбезопасностью судебный процесс, приговор и высылка на три года в глухую заполярную деревню в Архангельской области. Этим власти не ограничились. Молодые литераторы из окружения Виссариона поплатились последней надеждой опубликовать в журналах или книжных издательствах свои, даже принятые до этого к печати стихи и рассказы. Что же касается меня, то редакция издательства «Советский писатель» вернула рукопись книги, приложив убийственное заключение — приговор. Одновременно в издательстве «Художественная литература» перестали заказывать мне переводы стихотворений авторов, книги которых продолжали оставаться в планах издательства. Ко всему этому, меня вызвал на беседу директор школы, в которой я преподавал русскую литературу. Он показал мне письмо из райкома партии, в котором я фигурировал как близкий друг Виссариона, выступавший с ним на полуподпольных вечерах поэзии и поддерживавший его антиобщественную деятельность. На основании сказанного директор школы предложил мне уволиться по собственному желанию, если я не хочу получить такую запись в трудовую книжку, после которой меня никто никогда никуда не примет на работу.

Я позвонил Ирочке в лабораторию. Несмотря на взаимную близость круга друзей, соединенных Ирочкой, мы придерживались правила: никогда не приходить друг к другу без звонка. Особенно к Ирочке. Она и раньше, до организации лаборатории «ЧАГА» не выносила внезапных вторжений, даже непредусмотренных и несогласованных визитов родителей к ней на Кировский проспект. Я позвонил Ирочке в лабораторию, и она тотчас пригласила меня зайти. Интуитивно я захватил с собой паспорт и трудовую книжку с пристойной записью об увольнении по собственному желанию. Я постучался в дверь лаборатории «ЧАГА». Ирочкин голос позвал: «Входите!» Я вошел. Римма Рубинштейн что-то фильтровала под колпаком вытяжного шкафа. Ирочка надписывала разноцветные карточки на клетках с белыми мышами. Она оторвалась от клеток и поспешила ко мне. Мы поцеловались. Римма помахала мне, крикнув, что вот-вот освободится. Ирочка повела меня к своему письменному столу. «Садись и рассказывай: что случилось». Я рассказал и показал трудовую книжку: «Поздравь меня — я тунеядец!» «Я так и знала, что дружба с Виссарионом добром не кончится. Я имею в виду тебя, Даник. Конечно, Виссариона жалко. Но он борец. Вернется из ссылки на крыльях славы. Уже сейчас его стихи сравнивают с пастернаковскими из „Доктора Живаго“. Да, он придет через испытания к всемирной славе. Помяни мое слово! А вот такие, как ты, Даник…». Она не закончила. Мне даже показалось, что слезинки сверкнули в уголках ее глаз. «Риммуля, оторвись, пожалуйста, от своих колб. Надо посоветоваться!» Римма сняла резиновые перчатки и вымыла руки. Мы обнялись. Она была очень милой девочкой, с которой мы никогда не переходили черту близости, но всегда были рады видеть друг друга. Это, пожалуй, происходило не из-за тихого романа Глебушки Карелина с Риммой, а из-за нашего тоскующего ангела Васеньки Рубинштейна, к которому я продолжал испытывать чувство благодарности. Он ведь спас меня от пневмонии, достав американский эритромицин.

«Ты когда-нибудь держал мышей в руках, Даня?» — спросила Ирочка. «Это что — на случай, если меня арестуют как тунеядца, посадят в тюрьму и единственными моими приятелями по камере окажутся мыши? Я буду их кормить с руки, дрессировать и тем самым преодолевать тоску одиночества. Ты это имела в виду, Ирочка?» «Я имела в виду белых лабораторных мышей, мой дорогой шутник. До камеры дело не дойдет. Не допустим. Верно, Риммуля?» «Ни в коем разе!» Мы все рассмеялись. В молодости любые тревоги уходят, стоит кому-нибудь пошутить. «Я говорю вот об этих чудесных лабораторных животных. Ты когда-нибудь брал их в руки, Даник?» «Представь себе, Ирочка, не только брал в руки, а брать и держать их надо за хвост, иначе укусят и очень больно, не только брал, но и пересаживал из одной клетки в другую, давал корм, менял воду, словом, делал все, что положено получать белым мышам, доверенным любознательному мальчику. Я ходил в школьный кружок юных натуралистов со второго класса по пятый». «А потом?» — спросила Римма. «А потом надоело. Я увлекся собиранием монет, марок, футболом и еще чем-то особенно интересным для подростка, у которого мама целый день на работе, и улица становится самым увлекательным местом для самодельных городских аттракционов. Скажем, прокатиться на подножке трамвая или зацепиться железным крюком за кузов грузовика и промчаться на коньках по обледенелой улице от поворота до поворота. Ну, а к девятому — десятому классу пошли стихи, и литература вытеснила все остальное». «Даник, боюсь, что литературе придется потесниться на некоторое время», — улыбнулась безмятежно Ирочка. Она умела внезапно перешагнуть через черную полосу неудачи и улыбнуться, как ни в чем не бывало.

Ирочка предложила мне должность лаборанта. Зарплата была небольшая, меньше, чем в школе, но я согласился без колебаний. Ведь Ирочка будет каждый день в одной комнате со мной, и я смогу смотреть на нее, слушать ее голос, просто знать, что она здесь. Я начну работать, и забудется тревожное ожидание милиционера с повесткой в суд за тунеядство. Забудется страх высылки из Ленинграда.

Моя жизнь расщепилась на два совершенно несвязанных существования. С утра до вечера я занимался экспериментами на белых мышах. Смысл этой работы сводился к тому, чтобы подтвердить (или опровергнуть) способность нашего препарата, полученного из березового гриба (чаги), подавлять развитие злокачественных опухолей. Без этого этапа Ирочка никак не могла перейти к испытаниям чаги в онкологической клинике. Требовалось соблюдать протокол, обязательный для медицинского применения каждого нового лекарства. За этим со всей строгостью наблюдал московский экономист Вадим Алексеевич Рогов, добившийся финансовой поддержки лаборатории «ЧАГА». Отец Ирочки, директор Лесной академии Федор Николаевич Князев заглядывал к нам, словно невзначай проходя мимо, и невзначай расспрашивал об очистке препарата, о количестве активного вещества на килограмм сырья (березового гриба) и, естественно, об эффективности препарата в опытах на животных. Ирочку, казалось бы, не тяготил этот контроль. Напротив, она с упоением вычерчивала графики, просиживала вечерами в научной библиотеке и каждую неделю ездила к своему научному руководителю, профессору Марии Семеновне Гольдшейн, в Институт онкологии на Березовой аллее.

В отличие от многочисленных рецептов народной медицины по приготовлению и применению внутрь отваров или экстрактов березового гриба, наш препарат предполагалось очистить до такой степени, чтобы вводить больным в виде инъекций. Соответственно, надо было, прежде всего, проверить, токсична ли химически очищенная чага при введении ее белым мышам подкожно, внутрибрюшинно или даже внутривенно. И только при условии, что препарат чаги (мы назвали его ПЧ) окажется безвредным, можно будет приступать к экспериментальной терапии различных видов рака в опытах на лабораторных животных. Не стану описывать в деталях ход экспериментов. Не это входило в замысел романа с главной героиней — Ирочкой Князевой, женщиной, вокруг которой взвихриваются и кружатся, как в центре Вселенной, сюжетные линии этого повествования. Скажу только, что сырья (березовых грибов, спиленных во время экспедиции), едва хватило для экспериментов. Но не буду забегать вперед. Расскажу об экспериментах на белых мышах. В моей анкете было вполне справедливо записано, что обладатель сего диплома окончил Ленинградский университет, т. е. у меня был диплом молодого специалиста с высшим образованием. Кстати, в числе необязательных предметов я прошел курс биологии, потому что мои университетские годы пришлись на реабилитацию советской молекулярной биологии и генетики, и прежде всего на открытие Уотсоном и Криком структуры ДНК, что меня крайне интересовало. Все это так, но я не знал практически (мануально) экспериментальную биологию, а тем более, экспериментальную онкологию, то есть не был научен грамотно ставить эксперименты на животных.

Белые мыши шуршали в железных клетках, помеченных Ирочкой разноцветными этикетками и поставленных в углу лаборатории. В колбах, хранившихся Риммой в холодильнике, ждали мышей серии ПЧ. Пора мне было приступать к экспериментам. Я честно признался Ирочке, что умею только переносить животных из клетки в клетку, а также кормить и поить. Всему остальному я должен научиться: «Но где? У кого?» Ирочку мое признание ничуть не огорчило. Не удивило, не огорчило и не разочаровало. «Даник, — сказала Ирочка, — Я все это прекрасно знала, когда сделала тебе предложение (она замедлила на минуту), сделала тебе предложение о работе. Главное, что ты вне опасности. Ни о чем не думай. Я договорилась: ты будешь ездить два-три раза в неделю в Институт онкологии и учиться у тамошних ученых заражать мышей злокачественными опухолями и лечить животных».

Пролистаю эти страницы, которые вполне пригодились бы читателям журналов «Наука и жизнь», «Химия и жизнь» или «Природа», не говоря уже о знаменитом американском научно-популярном журнале «Scientific American», но совершенно не интересуют читателей любовного романа, который я сочиняю. Скажу только, что за год челночных поездок в лабораторию экспериментальной терапии рака Института онкологии я кое-чему, действительно, научился. Экстракт березовых грибов, очищенный Риммой до состояния ПЧ (препарат чага), не вызывал никаких болезненных последствий при кормлении мышей или введении шприцем подкожно, внутрибрюшинно или внутривенно. Это значило очень многое. Ведь главный принцип медицины: «Врач, не повреди больному!» ПЧ не вредил первым пациентам нашей лаборатории — белым мышам. ПЧ устойчиво защищал белых мышей от развития саркомы (рак соединительной ткани), рака молочной железы и меланомы (рак кожи). Т. е. если начать введение нашего препарата чаги через неделю после прививки опухолей или даже одновременно с введением, рак не развивается или развивается очень медленно по сравнению с контролем (мыши с привитым раком, которым не давали ПЧ). Правда, ПЧ подавлял не столь успешно далеко зашедший раковый процесс. Когда мы всей лабораторией обсуждали эти данные, Ирочка воскликнула: «Ты гений эксперимента, Даник! Твои результаты подтверждают наблюдения народных знахарей. В местностях, где пьют вместо чая отвар чаги, заболеваемость раком гораздо ниже, чем средний уровень пораженности раковым процессом в стране, области, районе! Кстати, почему бы нам не отметить первый успех?» Мы с Риммой охотно согласились.

По дороге к Ирочке попросили таксиста остановиться на площади Льва Толстого около «Гастронома». Вдруг мне вспомнился рассказ Инги, что она жила когда-то здесь на площади Льва Толстого (тоже у пяти углов), но, в отличие от Ирочкиных пяти углов не поблизости от Невского, а на Петроградской стороне. Словно угадав мои мысли, Ирочка заметила невзначай: «Есть петербургская легенда, что на пяти углах рождаются красивые женщины». И дерзко засмеялась. У Ирочки была такая особенность: при добром нраве и аристократизме вдруг выступить с неожиданной дерзостью: «Есть петербургская легенда, что на пяти углах рождаются красивые женщины». Все мы знали, что Ирочка родилась на Пяти Углах. Но как она дозналась до Инги? Риммочка осталась в такси, а мы бросились набирать закуски-выпивки. В тот короткий период позднего хрущевского и раннего брежневского правления в центральных гастрономах (вершиной был Елисеевский на Невском проспекте) можно было в случае удачи сразу купить прекрасные грузинские вина, коньяки, ветчину, швейцарский сыр, маслины, кетовую и даже паюсную икру, и всяческие консервы, включая легендарных камчатских крабов. Мы всего этого и накупили. А когда я вызвался заплатить, Ирочка ласково и настойчиво отодвинула от кассы мой тощий бумажник, положив на медный язык стеклянной будки крупную купюру, которую ловко слизнула правая рука кассирши, а левая весело прозвенела ручкой денежной шарманки. Наверняка план вечеринки был продуман Ирочкой заранее, иначе почему бы, едва мы успели войти в ее квартиру и разложить на столе закуски-выпивки, в дверь позвонили, и в гостиную вошли вместе Васенька Рубинштейн (Риммочка клялась, что не звонила Васе о вечеринке) и капитан Лебедев, на этот раз в отменном светло-коричневом (мокко) костюме и красно-сине-белом галстуке. Выглядел капитан Лебедев очень пристойно, не суетился, широко улыбался, и кажется, раздался в плечах. Оба принесли цветы, коньяк, конфеты, торт. «А я опять ни с чем!» — аукнулось мне. Все перецеловались, в том числе и с капитаном Лебедевым. Долгое время знакомства и рекомендация Ирочки сблизили его с нами. Риммочка вполголоса спросила мужа о каких-то вечерних делах, связанных с Асенькой, их дочкой, которая подросла и без истерик оставалась с бабушкой. Кстати, мать Риммочки Рубинштейн благополучно дотягивала второй курс внутривенной терапии ПЧ, и рентгеновские снимки были вполне обнадеживающими. Опухоль почки как бы замерла, перестав увеличиваться в размерах. Да, для матери Риммочки пришлось хлопотать в Ленинградском горздраве и на Ученом совете Института онкологии о разрешении провести курс чаготерапии еще до завершения опытов на белых мышах.

Застольная беседа на этот раз почти не касалась светских тем: кто из артистов/артисток кино с кем снимается? кто кому с кем изменил? кто от кого ушел? со скандалом или пристойно? кого из писателей выдвинули на Государственную премию? и если выдвинули, то почему за такую серятину, когда напечатана отличная проза Аксенова? Да, да! Не говоря о Васеньке Рубинштейне, само имя которого подстегивало вчитаться, а потом увлечься прозой знаменитого тезки-модерниста, капитан Лебедев после первой-второй рюмки решительно заявил, что считает «Звездный билет» и «Затоваренную бочкотару» своевременной и справедливой критикой бюрократов и консерваторов на всех уровнях общественной жизни и, в особенности, в работе государственного аппарата. «И даже в ваших органах?» — Ирочка карикатурно похлопала по своему животу и во второй раз дерзко захохотала. Она умела отбросить светский лоск и по-простонародному показать каким-нибудь архивыразительным жестом свое полное презрение к объекту разговора. На что капитан Лебедев (напомню, что к этому времени, наверняка, полковник внутренних войск) скопировал рукобрюшную жестикуляцию Ирочки и откровенно начал ей вторить. Явно, насмехаясь, над этими злополучными органами. Всем стало весело и просто. Самым же приятным сюрпризом оказался заключительный звонок в дверь, который увенчался появлением нашего московского экономиста Вадима Алексеевича Рогова. Он был с цветами. Две-три рюмки коньяка и короткий пересказ с жестами нашего предыдущего разговора об Аксенове, госаппарате и внутренних органах сравнял направление и скорость мысли московского гостя с интеллектуальной скоростью и сатирической насыщенностью предшествующей части застольного разговора. «Прежде всего, тост!» — поднялся Вадим. Мы все посмотрели на Ирочку и наполнили рюмки. «За Ирочку, которая все придумала и организовала, в том числе, предусмотрела родиться дочерью профессора Князева! — предложил Вадим. Все выпили за Ирочку. — За Римму, которая очистила препарат чаги! — Все выпили за Римму. — За Даню, который доказал, что ПЧ лечит от рака, хотя бы белых мышей! И за всех нас, включая Глебушку и Юрочку, без которых жизнь была бы беднее и бледнее! — это был тост, предложенный Ирочкой». Мы выпили, а Вадим Рогов сбегал в прихожую за своим тисненым а ля крокодил портфелем. «Я намедни прикинул в цифрах наши достижения/задачи и пришел к выводу, что размер лаборатории, число сотрудников и количество сырья достигли своего предела. Ты согласна, Ирочка?» «Абсолютно!»

Он вытаскивал один за другим листы бумаги с фразами, отпечатанными на машинке, и фотокопиями графиков и диаграмм, из которых выходило, что все сырье, добытое во время экспедиции, ушло на очистку ПЧ, и химически чистого препарата хватило только для опытов на белых мышах. Он сказал, что предстоит самая главная задача: проверить на статистически достоверном количестве больных раком эффективность ПЧ у людей. Только потом можно будет предлагать ПЧ как проверенный и эффективный препарат в онкологические клиники. И в заключение Вадим сказал: «Я подсчитал и получается, что для проверки лечебного эффекта ПЧ даже у первой группы больных (весьма ограниченное количество) понадобится в тысячу раз больше сырья и, по крайней мере, в десять раз больше лаборантов для очистки промышленного количества ПЧ. Ну, и соответственно, новейшая лабораторная техника и во много раз большее помещение для лаборатории „ЧАГА“. И, конечно же, необходима в десятки раз большая финансовая поддержка. Какие мысли, дорогие коллеги?» «Половина химического корпуса пустует с тех пор, как умер профессор Крестовский, и никто больше не занимается очисткой терпинов для производства камфары и других лекарств. Годами простаивают прекрасные помещения для химических лабораторий», — сказала Ирочка. «Ты сможешь убедить отца в необходимости расширить лабораторию до размеров производственного корпуса „ЧАГА“? — спросил Рогов. „По-моему, отец давно ждет этого предложения“, — ответила Ирочка. „Я могу прислать на месяц — два бригаду опытных строителей. Они только что закончили переоборудование тракторного цеха, — сказал Васенька Рубинштейн. — Но кто будет платить рабочим и на какие деньги будут куплены стройматериалы? А сырье для препарата из чаги — где возьмем в таком количестве?“ Мы взглянули на московского гостя. Он кивнул Васеньке, показывая, что понимает важность вопроса, но не хочет прерывать строй разговора. Неожиданно выступил капитан Лебедев: „Я думаю, что в порядке шефской помощи медицинской науке министерство внутренних дел сможет регулярно поставлять в производственный корпус „ЧАГА“ такое количество березового гриба, которое обеспечит получение очищенного ПЧ, нужного не только для предварительных клинических наблюдений, но и постоянного планового лечения больных в Институте онкологии“. Сказав такую длинную и серьезную фразу, капитан Лебедев одну за другой выпил две рюмки коньяка и заулыбался, как школьник, отмахавший без запинки перед классом „Песнь о вещем Олеге“. „Отлично! — воскликнул московский экономист Рогов. — Вот преимущества социалистической системы, когда коллективные усилия различных звеньев народного хозяйства идут на пользу народного здравоохранения!“.

Я не выдержал всего этого словоблудия. Обращаясь к Васеньке, Рогову и капитану Лебедеву одновременно, я съязвил: „Вы хотите сказать, Вадим, что тоталитарный режим, который вы называете социализмом, имеет свои преимущества?“ Васенька весело мне подмигнул. Рогов промолчал. А капитан Лебедев, продолжая играть роль барского дитяти, переросшего в барина, снисходительно похлопал меня по плечу: „Что лучше, по-вашему, для подростков из колоний для трудновоспитуемых: валить лес или срезать в березняке чагу для лечения больных?“ „Лучше, чтобы их не сажали в тюремные колонии!“ — ответил я. „И отдали города и поселки в руки юным бандитам?“ — голос капитана Лебедева дрожал от обиды. Да, именно от обиды человека, который делает доброе дело, а его презирают за доброту. „Конечно, я против уличных банд, Николай Иванович. Но прежде всего я против использования рабского труда даже для благородного дела, которым занимается наша лаборатория“. „Ирочка, Вадим, да объясните же Даниилу, как он глубоко заблуждается. Ну, пожалуйста, Даня, послушайте кого-нибудь, если не доверяете мне. Ведь нельзя же так — по мундиру судить о мыслях человека“. „Даня, милый, ты посмотри внимательно, — поглаживая меня по плечу, увещевала Ирочка. — Николай относится к либеральному крылу того ведомства, которое в целом справедливо заработало недобрую славу. Мы здесь все свои, как одна семья, и скажу тебе откровенно, что мне тоже сначала было трудно привыкнуть к мысли, что я общаюсь („Прости, Коля!“) с гэбэшником, более того, дружу с ним. Мы все дружим. Николай неоднократно доказал преданность своей либеральной линии поведения. И просто преданность нашей компании. Не говоря уже о посторонних, то есть к нам непосредственно не относящихся делам. Например, в деле Виссариона. Хотя и к тебе, Даник, это имело некое, (слава Богу!) косвенное отношение. Так вот именно для Виссариона полковник Николай Иванович Лебедев добился вместо отбывания срока в исправительно-трудовом лагере строгого режима — относительно легкой высылки в северную деревню“. „За что же, Ирочка, даже деревня? За стихи? За любовную и философскую лирику?“ „За тунеядство!“ — взорвался капитан Лебедев. „Тогда вы меня послезавтра потащите в тюрьму, потому что с завтрашнего дня я больше не работаю в этой лаборатории, которая будет производить лечебный препарат, полученный при помощи труда заключенных!“

На кухне лежал блокнот, а к нему приложена шариковая ручка. Ирочка была аккуратистка и записывала в блокноте предстоящие на день дела. Я пошел на кухню и написал на листке из блокнота заявление об уходе по собственному желанию с завтрашнего числа. Поцеловав Ирочку и Римму и кивнув остальным, я ушел.

Поздним вечером, валяясь без сна в своей железной кровати, я услышал шаги в коридоре. Кто-то постучал в дверь моей комнаты. Это была Ирочка. У нее с незапамятных времен хранились ключи от моей коммунальной квартиры и от моей комнаты тоже. Но она постучалась. Она была в плаще, с которого стекала темная вода. За окном хлестал ливень. Из тех пронизывающих до костей ленинградских ливней, которые идут одновременно со всех сторон, из всех стихий, окружающих наш город: неба, Невы, Ладоги, Финского залива. „Я хочу поговорить с тобой, Даник“, — сказала Ирочка, снимая плащ и развешивая его на спинке стула. „Если о добыче чаги юными арестантами, то я все сказал и даже написал. Я к этому не желаю иметь никакого отношения. И всем остальным не советую. Кроме капитана Лебедева“. „Даник, давай попьем чаю и поговорим, как взрослые люди, а не как влюбленные подростки, которых разлучают жестокие родители“. Я пошел на кухню, поставил чайник на газовую плиту и вернулся в комнату накрывать на стол. Бывало, что я по рассеянности или бесшабашности забывал купить элементарные продукты или предметы быта: чай, сахар, соль, спички. Правда, всегда была водка или коньяк. На случай, если заглянет кто-нибудь из литературной братии. Бывало, заглядывали и не только днем, а в самые неурочные часы, скажем, далеко за полночь. Так что на этот раз я вначале принял Ирочкин стук в дверь за нежданный визит одного или нашествие целой компании поэтов. Хотя вначале забыл, что ключи были у нее одной. Я принес закипевший чайник. Заварил чай прямо в чашках и приготовился слушать. Негодование до того переполняло меня, что впервые, может быть, за все время нашего знакомства (влюбленности, любви, привязанности, физической связи) я даже не пытался начать любовные игры. Как-то вдруг образовалась между нами полоса отчуждения. Это была чужая мне женщина, перевоплощенная в Ирочку. И не дожидаясь от нее возвращения (или опередив его) ко вчерашнему предложению капитана Лебедева, я озлобленно, как никогда прежде с Ирочкой, прорычал: „Он бы еще Виссариона направил на заготовки березового гриба!“ Неожиданно, вовсе не в ее привычках, абсолютно выйдя из природной доброжелательности и разумного равновесия, Ирочка взвизгнула: „Да ты, послушай, кретин, прежде чем залезешь окончательно в свою догматическую скорлупу. Послушай голос разума, а если не хочешь слушать женщину, которая тебя действительно любит, как никто (кроме матери, но ее нет!), если ты не хочешь вслушаться в мои слова, то все, что до сих пор между нами было, просто ложь и похоть!“ Каждому, кто читает эти строки, прежде всего может пойти на ум, что, и вправду, все, что было между мной и Ирочкой, это ложь и похоть, учитывая, что сакральные слова Ирочки могли относиться еще и к другим из нашей компании. Но что мне было за дело до других! Ведь это в моих объятиях она стонала и плакала от счастья, это со мной она была до того откровенна в своих любовных фантазиях, трансформировавшихся в сладчайшую в мире реальность, это с ней я затвердил божественную таинственность Кама Сутры, проникающую в каждый нерв моего тела. Это с ней, это с ней, моей единственной возлюбленной Ирочкой Князевой! Это она, оседлав меня, вытягивая из меня душу, и падая на мой живот, обессиленная от очередного оргазма, рассказывала горячим шепотом, что после моего ухода (бегства!) капитан Лебедев открыл некий план (совершенно секретный!), согласно которому наиболее отличившимся сборщикам березового гриба пребывание в воспитательно-трудовой колонии будет сокращено вдвое. А значит, план капитана Лебедева — это благо, и не помогать ему — значит наносить ущерб заключенным, если признать, что колония — один из видов заключения.

Словом, я остался в лаборатории. Тем более, что для блага (опять для блага!) больных, которых будут лечить нашим ПЧ, необходимо проверять активность каждой очередной (из очищенных) серии препарата в опытах на белых мышах. Меня уломали. Самое странное, что я и не пытался найти себе место учителя русской словесности, с ужасом вспоминая проверки тетрадей, контрольные работы, педагогические советы, воспитательную суету в опекаемом классе и конструирование персональных характеристик к концу года. К тому же, заказы на переводы малопомалу начали возобновляться и приносить небольшие гонорары, которых вместе с зарплатой старшего лаборанта вполне хватало. Да, половина химического корпуса была переоборудована и отдана под лабораторию „ЧАГА“. Ирочка была по макушку засыпана административными делами. Она участвовала в отборе больных для первой клинической проверки ПЧ и посещала обходы и клинические конференции в Институте онкологии, где обсуждались больные, которых лечили нашим препаратом. У нее был отдельный кабинет. Но — вот забавная деталь! Сколько Ирочке ни предлагали завести в помощь секретаря-администратора, ну, хотя бы для перепечатывания деловых писем, телефонных переговоров, покупки канцелярского оборудования и т. д. — она предпочитала держать информацию о препарате исключительно в своих руках. Хранила в специальном сейфе, код от которого был ведом только ей. Насколько я знаю, в лаборатории никто не знал кода. Готовые серии ПЧ хранились в специальном холодильнике с замком, код которого тоже знала только Ирочка. И препарат после всех внутрилабораторных проверок Ирочка сама отвозила в Институт онкологии. К этому времени у Ирочки появилась собственная машина, купленная, правда, на имя Федора Николаевича Князева. Это был „Москвич“. В те далекие годы владеть любым легковым автомобилем считалось неслыханной роскошью.

Производство и выпуск ПЧ подчинялся раз навсегда принятому протоколу. Из лаборатории очистки, которую возглавляла Риммочка Рубинштейн, очередную серию препарата передавали мне. Вместе со мной теперь работали две лаборантки, которых Ирочка отобрала по конкурсу из выпускников медицинского училища. Каждая серия ПЧ проверялась на противоопухолевую активность прежде всего в опытах с культурами тканей (подавление размножения раковых клеток, растущих в чашках Петри), а затем в опытах на животных. Я передавал Ирочке отчет о результатах экспериментов, и она решала, можно ли использовать в клинике проверенную серию препарата. Риммочка и ее помощники работали аккуратно, и ПЧ обладал высокой противораковой активностью.

Каждую пятницу Ирочка устраивала в лабораторной библиотеке научно-производственные конференции. Сотрудники, которых теперь было около двенадцати человек, пили чай с булочками, поставляемыми из буфета Лесной академии за счет лаборатории. Такое редко случалось в совдеповские времена. Риммочка демонстрировала графики и диаграммы о ходе очистки разных серий препарата. Мне в свою очередь приходилось подкреплять Риммочкины биохимические данные результатами изучения активности ПЧ в опытах на чашках Петри и на животных. В свою очередь Ирочка (в лаборатории ее называли только Ирина Федоровна) рассказывала о первых результатах лечения больных с разными типами и стадиями рака. Как правило, это были запущенные (неоперабельные) случаи рака молочных желез, почек или кожи (меланома). По совету профессора-онколога Марии Семеновны Гольдштейн решено было ограничить экспериментальную группу больных этими тремя видами злокачественных опухолей для того, чтобы полученные результаты были статистически достоверными. Ирочка приносила на лабораторные конференции результаты анализов и рентгеновские снимки больных, лечившихся препаратом очищенной, концентрированной чаги (ПЧ). Мы могли в течение недель и месяцев наблюдать за каждым из пациентов, к которым мы привыкли и называли по фамилиям: наша Веретенникова, наш Бухман, наша Попова.

Как правило, после обсуждения на лабораторной конференции противораковой активности новой серии ПЧ Ирочка отвозила ампулы с препаратом в Институт онкологии. Отвозила всегда сама и сама передавала ампулы заведующей отделением, в котором проводился экспериментальный курс. Я знаю это определенно. Впоследствии мне довелось быть невольным свидетелем странного случая. Я запомнил его навсегда. Дело было так. Ирочка пригласила меня заехать к ней после работы, чтобы вместе перекусить перед концертом в Доме работников искусств, на Невском проспекте. Ирочкин „Москвич“ стоял припаркованный на Новосельцевской улице под окнами ее кабинета. В лаборатории „ЧАГИ“ не делалось тайны из наших с Ирочкой дружеских отношений, которые никогда не пересекались со служебными обязанностями, как было принято выражаться согласно бытовавшему штампу. Правда, я никогда не злоупотреблял на работе нашей дружбой. В этом была особенность натуры Ирочки, ее уникального административного таланта. Сотрудники „ЧАГИ“ были объединены невидимыми ниточками взаимной доверительности. Если кто-нибудь заболевал или должен был отсутствовать по какой-то другой причине, достаточно было позвонить Ирочке, и никаких оправдательных справок или объяснительных записок не требовалось. Ирочка приучила всех нас к системе доверия. Если что-то не получалось в процессе очистки или проверки препарата на мышах, об этом знала вся лаборатория и вся лаборатория находила ошибку и исправляла ее. Так что я в этом круге не был исключением. И вполне естественным для остальных сотрудников было, что я и Риммочка пользуемся у Ирочки наибольшим доверием. Мы были вместе с Ирочкой основателями лаборатории „ЧАГИ“.

Ирочка оставила свой „Москвич“ во дворе, и мы поднялись к ней. Времени до начала концерта было предостаточно. В холодильнике у нее всегда хранился бодрящий венгерский рислинг, колбасы, сыры. Мы выпили и перекусили, завершив легкий ужин крепким турецким кофе, который я сварил в медной турецкой джезве (турке). По-настоящему турецкой, а не только по названию. Профессор Князев привез джезву в подарок дочери из Турции, где он выступал на конференции по охране горных лесов Кавказа. Ирочка оставила меня поскучать за рюмкой коньяка и кофе, а сама помчалась в ванную, сбрасывая по пути блузку, джинсы, лифчик, трусики. Такая была у нас игра: я должен был изловчиться и поймать не только кожуру (одежду), но и прекрасный плод (тело моей возлюбленной). Я схватил ее за руку в последнюю секунду, когда Ирочка почти скрылась в ванной, и потянул в спальню, когда раздался телефонный звонок. Ирочка как будто бы ждала этого звонка. Она вытолкала меня обратно на кухню, а сама заперлась в спальне с телефонной трубкой. Ее не было минут пятнадцать. Наконец она вышла. „Знаешь, Даник, это из нашего клинико-экспериментального отделения. Они там или разбили ампулу, или открыли нестерильно. Словом, нужна замена, и я должна мчаться обратно в лабораторию, взять из холодильника несколько ампул и отвезти в Институт онкологии“. „Хочешь, я поеду с тобой?“ — предложил я. Она категорически ответила: „Нет, спасибо, Даник! Жди меня здесь. Я слетаю и заеду за тобой“. Я остался ждать. Ирочка все не возвращалась. На концерт мы безнадежно опоздали. Наконец, в четверть десятого Ирочка позвонила. Что-то случилось с машиной. Она застряла где-то далеко. На мой вопрос: „Где? Я возьму такси и приеду помочь!“ — Ирочка резко ответила: „Если хочешь, жди у меня. Успеем ко второму отделению. А лучше всего поезжай к себе. Прости, что так вышло“.

Правда, она вскоре вернулась, и мы успели как раз ко второму отделению, когда публика возвращалась в зал после длительного перерыва с буфетом, в котором можно было выпить вина или шампанского, съесть бутерброд с салями или икрой, которая считалась в те времена общепризнанным деликатесом. Ирочка была взвинчена своим дорожным приключением с доставкой ампул ПЧ. Ко всему прочему, машина забарахлила, и, по ее словам, надо было заправиться, а бензоколонка находилась у черта на куличках; дежурного доктора вызвали в другое отделение, а без него нельзя было вводить препарат; в довершение всего, в спешке поехала на желтый свет, и пришлось пятнадцать минут объясняться с гаишником, пока он милостиво не принял без квитанции и изымания водительского удостоверения довольно весомый штраф наличными, и т. д. и т. п. Кульминацией же этой серии невезений было столкновение носом к носу с Глебушкой Карелиным, который нежно вел за руку в зал Юрочку Димова, горячо обсуждая с ним достоинства и недостатки пианистки Бэллы Давидович — звезды, восходящей на смену знаменитой исполнительнице музыки Шопена — Марии Юдиной. Глебушка и Юрочка даже не заметили нас. Я хотел было окликнуть друзей, но Ирочка была до того ошарашена и подавлена неожиданной встречей, наслоившейся на неприятности с доставкой препарата, что немедленно потребовала проводить ее домой. Хорошо, что я уговорил ее махнуть в бар Дома писателей, где коньяк отпускали без наценок.

Это была одна из наших самых нежных ночей. Как будто бы никого, кроме нас двоих, на свете не было. „Даник, — шептала она, — ты у меня единственный. Я сегодня в этом полностью убедилась. Знаешь, бог с ними, с Глебом и Юрой. Если им хорошо вдвоем, пускай получают свой дополнительный квант счастья. Это ведь не уменьшает радости, которую я нахожу в каждом из них, или все мы получаем друг от друга. Это сверх того, что они узнали со мной. Только ты, Даник, не прельщайся дополнительными квантами счастья, потому что никто так не будет любить тебя, как твоя Ирочка“. Мы не спали до рассвета, перебирая друг друга от мизинцев до мочек ушей, как гитарист-импровизатор перебирает струны послушного инструмента, повторяющего силуэты женщин и амфор. Наутро, когда мы завтракали (это была суббота), Ирочка вскользь заметила: „Даник, ты вчера мог недоумевать по поводу моего долгого отсутствия и прочее. Я была не в Институте онкологии. Ты у меня не спрашивай, где и зачем. Так надо было. И никогда не пытайся дознаваться, если увидишь какие-то странности вокруг ПЧ. Это не имеет отношения ни к качеству препарата, ни к лечению больных, которых мы сейчас подвергаем экспериментальной терапии. Договорились?“ „Хорошо, Ирочка“, — ответил я.

Воля моя была парализована. Я решил для себя, что моя жизнь, если представлять себе жизнь как время нахождения на земле и в околоземном пространстве, что моя жизнь поделена стеной из прозрачного материала на две части: собственно мою и мою, которая принадлежит Ирочке. Можно проходить беспрепятственно сквозь прозрачную стену, не оцарапывая ни душу, ни тело, но перейдя, четко представлять себе, в какой среде обитания ты находишься. Если в Ирочкиной, то меня окружает причудливое сочетание лиц, толпящихся вокруг нашей королевы. Каждый день заполнен заботами о качестве препарата, многочисленными цифрами измерений веса мышей, величины опухолей, продолжительности жизни подопытных животных.

В Ирочкиной среде проходили наши сборища. Иногда с участием капитана Лебедева. Сначала на квартире у Ирочки, а потом, когда дела с препаратом ПЧ пошли все лучше и лучше, роскошные застолья устраивались в ресторане гостиницы „Европейская“, что считалось эталоном финансового процветания. Действительно, накануне одного из таких празднований во времена раннего брежневского правления, Ирочка позвала меня в свой кабинет и вручила конверт. „Что это, Ирочка?“ — спросил я. „Это бонус тебе за хорошую работу. В дополнение к зарплате. Так принято во всех цивилизованных странах“, — ответила Ирочка. Я открыл конверт. Там была тысяча рублей хрустящими сотенным ассигнациями. „За что это? Я же получаю зарплату!“ „Лаборатория решила дать тебе поощрение за успешную работу. Мы много сделали в прошедшем году. Твоя роль, Даник, очень велика. Так что бери и радуйся!“ Подобные поощрения стали повторяться каждый год в конце декабря. Я не спрашивал ни у кого из сотрудников лаборатории, получают ли они, как и я, бонусы. Сразу почувствовал, что спрашивать, во-первых, неудобно и даже неприлично, а, во-вторых, интуитивно почувствовал, что ли, или умозаключил, что этот бонус, получаемый от Ирочки без всякой расписки в ведомости, как новогодний подарок, несет в себе нечто запретное или секретное, не могу точно определить.

Другой средой обитания моей души и моего тела была литература. И эта литературная среда ни в коей мере не соприкасалась со средой, где царила Ирочка. Да и сама Ирочка в мою литературную среду даже не пыталась проникнуть, как будто бы этой среды вовсе не было. Я уходил с работы, выходил из дверей ее квартиры, провожал ее после театра или бара и возвращался в свою литературную среду, которая чаще всего была моей одинокой комнатой с пишущей машинкой на еще отцовском письменном столе, моим одиноким ужином, одинокими хождениями по редакциям или посещениями друзей, которые ждали моих новых стихов, а еще больше надеялись поделиться своими, недавно сочиненными, потому что это и была истинная жизнь тогдашней полубогемной литературной среды. Жизнь в литературной среде тех долгих тоскливых лет брежневской империи была, как ни странно, прозрачной, чистой, безгрешной, как жизнь отшельников или монахов забытого скита. Многие из моих коллег по этой среде и в самом деле жили на хлебе и воде и работали дворниками, сторожами, истопниками, разносчиками газет. Так что мое положение благодаря ежедневным возвратам в сферу Ирочкиного влияния было несравненно лучше, чем у моих друзей поэтов. Правда, многие из них приспосабливались, перебиваясь написанием детских книжек, рекламных стихов или научно-популярных сценариев.

Иногда жизнь в Ирочкиной среде получала сигналы тревоги с самых неожиданных и несвязанных между собой сторон. Однажды это произошло летом на крыше гостиницы „Европейская“. Все так и знали этот ресторан под условным наименованием Крыша. Внизу на первом этаже был не менее роскошный, но не такой модный, как Крыша, „Восточный зал“. Стояла пора уходящих белых ночей — середина июля, когда до двенадцати-часа было светло, но прозрачный свет окрашивался в лилово-розовую дымку, поднимавшуюся из-за Михайловского замка, от каналов, окружавших Летний сад, от каменного ожерелья Невы. Мы сидели за столиком вшестером: Ирочка, приехавший из Москвы экономист Вадим Алексеевич Рогов, Васенька и Риммочка Рубинштейны, а также Глебушка Карелин, который приходил на подобные сборища, скорее, для оживления романтической памяти, связывавшей всех нас с первоначальной экспедицией, когда мы добывали березовые грибы в Михалковском лесу неподалеку от Архангельского. Круговая панорама нашего неповторимого Ленинграда была, как стихи, записанные на страницах соборов и дворцов. Адмиралтейство и Зимний дворец, Ростральные колонны и Марсово поле вместе с блистательным джазом и паркетом танцевальной площадки на Крыше входили в понятие огромного пикника, на зеленых полях и в парках которого хотелось веселиться, дурачиться, забывать рутину жизни. Мы так и делали, запуская воздушные змеи тостов и передавая эстафетные бутылки водки, коньяка, шампанского и любимых грузинских вин. Наши дамы Ирочка и Риммочка были нарасхват. Чаще всего они танцевали с Вадимом Роговым или Глебушкой Карелиным.

Мы с Васенькой Рубинштейном потягивали коньячок и вели бесконечную беседу о нарождающейся еврейской эмиграции в Израиль. Для меня это было предметом разговора на абстрактную тему, вроде романа Рэя Брэдбери „Марсианские хроники“. Или, скажем, как обсуждение идеи переселения евреев на остров Мадагаскар. Васенька не был столь категоричен. Он не отрицал возможности (при открывающихся воротах) переезда в Израиль религиозных евреев, которые приобретут в Палестине (так по старой привычке еще называли территорию государства Израиль) нормальную среду для духовного общения. Неожиданно среди музыки в стиле старого нью-орлеанского джаза, когда солист перемежает пение с игрой на саксофоне, трубе или кларнете, послышалась нотка разговора на повышенных тонах. Мы оглянулись. Студенистое тело танцующей публики покачивалось в приливах и отливах музыки, как стая медуз. Вдруг мы увидели, что на пути Ирочки и Глеба оказался некий пожилой гражданин, который весьма запальчиво жестикулировал. Я вскочил со стула, и весь наш столик поднялся. Мы окружили Ирочку, Глеба и пожилого гражданина, которого наша королева пыталась успокоить, дружески улыбаясь, прикасаясь к его плечу и мягко убеждая: „Пожалуйста, Сергей Иванович, приезжайте завтра в мою лабораторию, и мы все решим самым справедливым путем!“ „Какая уж тут может быть справедливость, Ирина Федоровна! Сорок дней, как жену похоронил, что и отмечаем с семьей и друзьями. А ведь вы обещали, что она поправится, что и без больницы обойдется!“ „Завтра, завтра приезжайте ко мне в лабораторию, и все решим интеллигентно“, — повторяла Ирочка, подзывая официанта, торопя Рогова расплатиться и уводя нас из ресторана.

В каком-то бреду я провел ночь, выпив стакан водки и свалившись на кровать в одежде. Наутро я приготовился решительно поговорить с Ирочкой, но каждый раз двери ее кабинета были заперты, а под конец дня Риммочка пригласила меня прогуляться по аллеям парка. „Ирочка уехала с Роговым в Кисловодск на месяц, попросив меня замещать ее на это время. Так что, Даник, ты можешь обо всем, что произошло вчера в ресторане, спрашивать у меня, — сказала Риммочка, сорвав метелку суставчатой травинки и загадав, как в детстве, на петуха или курицу. — Этот вчерашний гражданин был типичный псих, который, к тому же, не умеет хранить секретов. Да, его покойная теперь жена прошла курс чаготерапии в Институте онкологии. Случай был неоперабельный. В начале лечения были некоторые положительные результаты — уменьшился размер первичной опухоли грудной железы, но полного рассасывания метастазов не произошло. Да ты и сам понимаешь, Даник, в таких запущенных случаях мы рассчитываем на паллиатив: некоторое торможение развития метастазов, улучшения самочувствия, нормализация состава крови и т. д. Словом, после курса лечения больную выписали домой. Ее муж (ты вчера видел его в ресторане) умолил Ирочку выдавать ему дополнительные ампулы нашего ПЧ, чтобы продолжить лечение. Ирочка пошла на это, взяв с мужа больной честное слово, что передача ему ПЧ останется в тайне. Видишь, что значит — иметь дело с непорядочным человеком?“ „И что же этот… кажется, Сергей Иванович собирается предпринимать?“ „Не беспокойся, Даник! Ирочка перед отъездом в Кисловодск все с ним уладила“.

Тем не менее, я беспокоился. Впервые я отчетливо представил себе в действиях Ирочки возможность чего-то криминального. Все собралось вместе, как разрозненные результаты многочисленных экспериментов, сведенные в одну таблицу. Непреклонность Ирочки в том, чтобы лично передавать ампулы с препаратом в Институт онкологии (а, может быть еще куда-нибудь?); недопущение никого из сотрудников к лабораторным журналам, где зарегистрирована каждая ампула ПЧ, полученная после очистки; давний случай с очень странной поездкой сначала в лабораторию за ампулами, а потом на какую-то мифическую бензозаправку, когда я ждал ее, чтобы отправиться на концерт в Дом работников искусств; скандал в ресторане гостиницы „Европейская“ и, наконец, внезапный отъезд с Роговым в Кисловодск, куда Ирочка улетела, даже не попрощавшись со мной. То есть, уехала, чтобы избежать откровенного разговора. Внезапно я физически ощутил, как зацарапались лапки летучих мышей коготками по моему телу. Зацарапались, заскреблись, гадостно зашуршали новенькие хрустящие ассигнации ежегодных таинственных бонусов. Это были коготки страха. Не из умирающих ли больных произросли эти бонусы? Умирающих медленнее, но все равно — обреченных! Мне стало так омерзительно на душе от этих летучих мышей-бонусов, от этого страха, что я, не дожидаясь возвращения Ирочки из Кисловодска, написал заявление об уходе по собственному желанию. Не буду пересказывать всего, что мне говорила Риммочка, как уговаривала забрать заявление. Бессмысленно!

Я снова был свободен, как пять? семь? сколько же, и в самом деле? — лет назад? Прошла целая эпоха. За все эти годы я успел так полюбить Ирочку, что ни разу не усомнился: правильно ли она живет? Правильно ли живут люди, окружающие Ирочку? Правильно ли я жил до сих пор? И снова возникли образы двух сфер, в одной из которых я жил честно и правильно, это была литература. А в другой, которая была отделена от литературы прозрачной и легко проходимой перегородкой, я, как оказалось, жил по законам круговой воровской поруки, то есть нечестно и неправильно. Мне могут возразить в мою же защиту, что и во второй сфере моей жизни, моей среды обитания, я жил честно: ставил опыты на белых мышах (заражал, лечил, взвешивал, измерял, оценивал статистически результаты). Я не имел дела с передачей препарата врачам или больным, не получал ни у кого денег за ПЧ и прочее, и прочее. Но ведь я же получал из рук Ирочки бонусы, я их брал, подозревая, что дело нечистое, не хотел вдумываться и не мог отказаться. Не хотел и не мог, потому что был вовлечен в преступную круговую поруку. Конечно, уйдя из лаборатории „ЧАГА“ я ничего не изменил в том, что было сделано в прошлом. Ни хорошего, ни плохого. Ирочка вернулась через две недели и в тот же день позвонила мне и договорилась встретиться в парке у пруда.

Был холодный день конца августа, и ее южный загар с особенным нездешним оттенком, в котором наверняка отложился яркий красно-фиолетовый пигмент винограда „Изабелла“, особенно противоречил скованности, с которой Ирочка разговаривала со мной. Это была не только скованность слов, но, главным образом, скованность кистей рук и локтей. Руки были запрятаны в карманы жакета из пупырчатой (серая с черным) суконной ткани, из которой шьют осенние костюмы. Такой же была юбка. Запрятаны, чтобы я не увидел дрожания пальцев. Даже сапожки, казалось, были на пупырчатых подошвах, чтобы завершить композицию костюма-скафандра, придуманного, чтобы отталкивать холод, дождь, мои слова. Впервые в истории нашей жизни я выступал (или ей казалось?) в роли оппонента. „Даник, пойми, я не могу допустить, чтобы ты ушел из лаборатории“. „Почему, Ирочка? Я литератор. Пора мне переходить на вольные хлеба. Стихи надо сочинять не от случая к случаю, а каждый день, как молитву. Писать стихи, ходить по редакциям, пристраивать. Я и так столько лет отдал препарату!“ „Значит, ты решил выйти из нашего круга?“ „Но ведь Глебушка Карелин и Юрочка Димов живут настоящей жизнью художников, и не выходят из нашего круга?!“ „Так сложилось, Даник. Да и не сравнивай нашу близость с тобой и мою с ними. Ты еще вспомни капитана Лебедева и других! Конечно, мы все — это круг друзей. Как колесики у часов. Я не могу без каждого из вас. И вы все без меня. Не могу, и они не могут! Пойми, Даник! Ты скажешь, наше дело, наш препарат, наши встречи вне лаборатории, потрясающая эротика, которая пронизывает отношения нашего сообщества. Все это так, кроме тебя и меня. Я люблю тебя, Даник. Прошу тебя, не порывай со мной!“ „Я и не порываю с тобой, Ирочка. Ведь было же у нас до этого препарата? Было что-то настоящее?“ „И теперь остается, Даник“. „Ирочка, я ведь, как в романе Набокова „Камера обскура“, ничего не знаю, что выходит за пределы лаборатории и Института онкологии“. „Ну, хорошо, я попробую объяснить тебе, хотя бы схематично, чтобы ты понял“, — сказала Ирочка, закурив „Мальборо“. Была у нее такая особенность. Вообще-то не курила, а в минуты крайней экзальтации закуривала. Но какая сейчас была экзальтация? Разве что отрицательная! И она объяснила, только от этого не стало легче и яснее. Несколько лет назад, как только ПЧ был проверен на группе тяжелых больных и оказался способным задерживать течение рака больше, чем на год (при клиническом прогнозе у не леченных контрольных больных: 3 месяца — полгода) наша очищенная чага стала широко применяться в Институте онкологии и онкологических отделениях нескольких больниц. Березовые грибы — сырье чаги, поступали в неограниченном количестве. Тут постарался капитан Лебедев. А вот химическая очистка и проверка препарата требовали больших затрат. Лаборатория получала дотации только в самом начале. Спрос на ПЧ чрезвычайно велик. Приходилось идти на определенные нарушения, продавать препарат гораздо дороже цен, установленных для больниц. Это позволило платить хорошую зарплату сотрудникам лаборатории». «В том числе давать бонусы?» — спросил я. «Да, — ответила Ирочка. — Но в этом и есть смысл теневой экономики, Даник. Мы внедряем принципы свободного рынка в работу нашей лаборатории». «Я не думал, Ирочка, что свободный рынок допускает подпольную торговлю лекарствами. Это ведь может обернуться следствием и судом. Разве ты не боишься, Ирочка?» «Мы прикрыты, Даник. Но, если ты боишься…» Впервые за годы наших отношений я отделил себя от Ирочки. Мой страх за себя отделился от страха за нее. Причина была в том, что для меня главным всегда была литература. Это был страх попасть в ссылку или тюрьму и лишиться не только возможности сочинять и владеть написанным, но и общаться с друзьями-поэтами. Я навсегда отрезал бы себе путь к редакциям. Хотя, несомненно, Ирочка была энергией для моей литературы. Находясь на свободе, я мог бы (я понял, что мог) воспользоваться другими источниками энергии. В тюремном лагере или ссылке я лишился бы даже этих, дополнительных. Но может быть, достаточно было воспоминаний об Ирочке? Вся ее жизнь сосредоточилась в лаборатории, которая давала ощущение свободы, финансовой свободы, конечно же. И свободы быть королевой, распоряжавшейся нашей работой, нашей любовью, нашими деньгами.

Словом, я выпал из Ирочкиного круга. Ушел из лаборатории. Стал свободным художником. Меня могут спросить, почему же я не занял такого же положения, как Глеб и Юрий? То есть, не смог, не порывая с Ирочкой и другими, отойти от лаборатории. Не что иное, как страх гнал меня из этого круга. Наверняка сомнения и даже страх посещали и других: Васеньку Рубинштейна, Риммочку, капитана Лебедева. Впрочем, такие, как капитан Лебедев, не ведают страха. Почему же все-таки я оказался первым, кто откололся? Был самым слабым? Самым прозорливым? Или эта рулетка с самого начала не увлекала меня, а я потянулся за Ирочкой, случайно укрылся в лаборатории, когда боялся стать тунеядцем, не хотел повторения участи Виссариона? Хотя Виссарион с честью прошел ссылку, вернулся в Ленинград и вскоре эмигрировал.

Мы еще перезванивались с Ирочкой и даже ужинали пару раз в ресторане Дома писателей. Это были горькие прощальные встречи. Но и с оттенком некоей оправдательной и даже образовательной линии по ходу разговора. Образовательной, разумеется, не с моей стороны. Образовывала Ирочка. Во время этих прощальных прогулок и ужинов Ирочка нечаянно выдергивала из прошлого (главным образом, из моей экспериментальной работы) какие-то разноцветные ниточки, переплетенные временем в тугую косичку давно минувших дел и разговоров. Добиралась, как канатоходец с крылатым шестом, до таких высот, как финансовые формулы московского экономиста Вадима Рогова. Или рассказывала мне об охране «капитанами Лебедевыми» таких предприятий параллельной экономики, как наша лаборатория, о защите от поборов со стороны так называемых отрядов самообороны, которые, по сути, были прообразами мафиозных объединений времен перестройки. Пожалуй, к Ирочкиному удовлетворению, не знаю, какого оттенка подобрать слово для этих малополезных бесед, я не высказывал ни малейшего интереса к денежным механизмам теневой экономики, и в частности, к экономическим механизмам нашей производственной лаборатории. Я был рад, что препарат чаще всего работает и больным становится легче. Конечно, я хотел бы вернуть эти пресловутые бонусы, полученные за многие годы. Но это было бы чистоплюйством, подлостью и предательством самого себя, прожившего эти годы в кругу Ирочкиной компании.