Меньше всего я предполагал встретить Ингу, да еще в одну из первых недель после моего переезда в Москву. Расскажу по порядку. Мой старый каменный двухэтажный дом, стоявший напротив химического корпуса Лесной академии, пошел на слом. От ветхости или оттого, что нужна была площадь под строительство кооперативного здания для сотрудников Лесной академии, или от всей совокупности обстоятельств, вполне подходящих под слово-формулу судьба. Я получил отдельную однокомнатную квартиру в Сосновке, неподалеку от ленинградского Политехнического института, взамен двух комнат в прежней коммуналке. И эту квартиру я, не въезжая, обменял на комнату в еще одной коммуналке, на этот раз в московской коммуналке на третьем этаже старинного здания. Окна моей комнаты выходили на Патриаршие пруды. Причинами моей поспешной и, казалось бы, невыгодной сделки (отдавал отдельную квартиру за комнату в коммуналке) послужили следующие обстоятельства: тупик в отношениях с Ирочкой, которую я не видел несколько лет, хотя она вначале (еще около года с небольшим) оставалась в лаборатории «ЧАГА», то есть визави, в трех минутах ходьбы; тупик в отношениях с ленинградскими издательствами, которые не брали мою рукопись стихотворений к изданию, откладывая ее на бесконечные доработки, не заказывали переводы; и, наконец, мое желание порвать со всем тяжелым, неустойчивым и опасным, развивавшемся к этому времени в городе моего рождения, где я, казалось, ходил по острию ножа. Я не оговорился, сказав, что Ирочка еще больше года оставалась в лаборатории «ЧАГА». Как я потом узнал (под огромным секретом от Риммочки Рубинштейн), дело о незаконном распределении препарата чаги (ПЧ) было все-таки возбуждено, сотрудников допрашивали, пытались проследить, куда сбывались излишки ПЧ, пока судебное производство не было прекращено (наверняка благодаря вмешательству капитана Лебедева) и лаборатория закрыта. До сих пор не могу найти рационального объяснения тому, что меня ни разу не привлекали для дачи свидетельских показаний.

Итак, в одну из первых недель после моего переезда в Москву я встретил Ингу Осинину. Солнечный сентябрьский день сыпал пригоршнями золотые листья на дорожку вокруг Патриарших прудов, на капризные водяные росписи, оставленные ветерком, на кепки стариков и платки старух, облепивших садовые скамейки. Я шел от угла Тверского бульвара и Малой Бронной улицы, где у меня с Театром того же названия завязались творческие отношения, скрепленные договором. Текст довольно увлекательной пьесы был написан молодым татарским драматургом, которому посчастливилось родиться неподалеку от гигантской нефтяной скважины. Он предлагал свою пьесу по праву первородства, как если бы это была не пьеса, а его родная сестра. Пьеса, написанная по-татарски, была не без драгоценных камней таланта, которые и превращают простой пересказ в явление литературы. Загадку запутанных узлов сюжета пытались разгадать герои пьесы, среди которых причудливо смешались уголовники, бомжи и новоселы-нефтяники, преданные коммунистической идее. Пьеса была написана по-татарски, к оригинальному тексту приложен подробный подстрочник. Но даже художественного перевода не хватало, чтобы расшевелить избалованного московского зрителя. Я предложил главному режиссеру театра, фамилия которого — Баркос — загадочно напоминала одновременно фамилии двух предшествующих главрежей (Баркан и Эфрос), ввести в текст интермедии с частушками и маленьким джаз-бандом, превратив пьесу в веселый мюзикл. После каждой репетиции я уходил на Патриаршие пруды переводить свои растрепанные мысли в логически связанные куски сюжета.

Свободных скамеек не было. Пришлось извиниться и сесть рядом с молодой дамой, сосредоточенно рассматривавшей поверхность пруда. «Ну, конечно, присаживайтесь!» — вежливо отмахнулась молодая дама, и я мгновенно узнал Ингу — Ингу Осинину из давно минувшего подмосковного лета в Михалкове. — «Боже мой! Инга!» «Даня!» «Сколько лет прошло!» «И вправду, сколько лет?» «Даже не помню, как мы были: на ты или на вы?» — спросила Инга, углубленно всматриваясь в меня. Я вспомнил, что у нее была особенность, особенная черта характера или особенные фигуры мимики лица, когда собеседник чувствовал себя подробно изучаемым. Есть же люди, и таких большинство, которые легонько скользнут по самой поверхности лица собеседника, что-то увидят, что-то заметят, но долго не размышляют над увиденным и замеченным. Инга всматривалась и пыталась понять. «И вправду, сколько лет? — повторил я не столько вопрос, сколько подтверждение того, что прошло три, пять, семь лет. — Мотя, наверно, взрослый юноша?» «Почти десять. Так что не виделись мы около семи лет. А обещали позвонить, когда придется побывать в Москве. Разве не бывали, Даня?» «Бывал, конечно, хотя и нечасто». Она посмотрела на меня своими распахнутыми аметистовыми глазами, поверив сразу и в то, что бывал, но нечасто, и в другое, еще не сказанное, но накопленное за эти годы без Ирочки и до Инги. Я не знаю, как долго мы сидели на этой скамейке, подсаживался ли кто-нибудь третий, или публика, прогуливающаяся вокруг Патриарших прудов, оставила нас в покое, видя, как мы оживлены друг другом. Я рассказал Инге, что ушел из лаборатории, которая через несколько лет вовсе закрылась; что давно потерял связь с Ирочкой; что перешел на вольные хлеба и — самое главное — переехал в Москву и поселился вон в том доме по другую сторону пруда. «Как замечательно! — воскликнула Инга. — Вы мне когда-нибудь покажете ваши апартаменты?» Я вспомнил, что в затруднительных случаях, когда Инга не была уверена в точности того или иного слова, она употребляла редкие, старинные или иностранные слова. Например, апартаменты, потому что не знала: живу ли я в отдельной квартире или в коммунальной. Ну, и конечно, я рассказал Инге о пьесе, которую перевожу и дорабатываю для Театра, находившегося на Малой Бронной улице. «Теперь у меня есть знакомый драматург, и я могу хвастаться моим подружкам!» Потом Инга рассказала о своей жизни.

Живут они там же, поблизости от метро «Речной Вокзал», правда, переехали из однокомнатной в трехкомнатную квартиру. Мотя пошел в четвертый класс английской школы. Саша работает в поликлинике Литфонда на улице Черняховского. Из его проектов по внедрению сверхурочного платного медицинского обслуживания в вечернее время или в выходные дни, ничего не вышло. За использование поликлинических кабинетов районная фининспекция насчитала такой налог, что терялся всякий смысл этой новации. Саша разобиделся и перешел в писательскую поликлинику. «Что же касается меня…» «Именно! Что же касается вас?» «Мне дьявольски повезло!» «?» «Кто-то успешно лечился у Саши. Этот кто-то был знаком с кем-то, у кого невестка работала ответственным секретарем в редакции журнала „Дружба народов“ и много лет страдала от приступов сезонной аллергии. Этот кто-то порекомендовал невестке — секретарю показаться Саше, который ее значительно подлечил. В это время в редакции „Дружбы народов“ открылась должность технического редактора. Даник (можно — Даник?), вот уже полгода, как я абсолютно счастлива!» «Несмотря на берлинскую стену?» «Несмотря!» «И очереди за австрийскими сапогами?» «Несмотря на еще какие!» Мы оба расхохотались и обменялись телефонами.

Наконец, текст перевода был готов. Частушки, которые исполняли солисты маленького джаз-банда (гитара, кларнет, контрабас), открывали и завершали каждую сцену. Репетиции начинались в десять часов утра, включая выходные дни, потому что главреж Баркос дал председателю репертуарной комиссии Министерства культуры слово выпустить спектакль к октябрьским праздникам. Как-то само собой получилось, что после утверждения русского текста пьесы, роль татарского драматурга в репетиционном процессе значительно приуменьшилась, а командировочных ни союз писателей Татарстана, ни театр не платили, и мой коллега решил вернуться в родные пенаты, а именно в Казань, оставив меня на съедение главрежу Баркосу. И в самом деле, моя участь висела на волоске, и я вряд ли дотянул бы до генеральной репетиции, потому что главреж Илья Захарович Баркос каждый раз, обращаясь ко мне, выхватывал карающий меч из ножен своей официальной должности, название которой содержало в себе глагол режь! Он был кровожаден, как саблезубый тигр, коварен, как рысь, и мудр, как змей. Он знал назубок текст пьесы и обращался ко мне во время репетиции (выкрикивал мое имя Даниил) только для того, чтобы проверить, готов ли я ради искусства шагнуть в яму со львами, и не отвлекаюсь ли я на внеслужебные «разговорчики» с помощницей режиссера хорошенькой Настенькой, которую бог не наделил актерским талантом и потому отдал на заклание главрежу. Я был готов шагнуть в яму даже без Настеньки, во всяком случае, оркестровую, так я мечтал о своем первом спектакле. Единственным, на кого Баркос не набрасывался с ядовитыми замечаниями и, нередко, верными советами, был актер Михаил Михайлович Железнов, народный артист, лауреат, кинозвезда и пр. и пр. Выйдя из потомственной театральной семьи, Михаил Михайлович внедрился в социалистический кинематограф и реалистический театр, почти одновременно сыграв в кино роль юноши-дельфина, а в театре — гоголевского Хлестакова. Потом пошли шеренги комиссаров, следователей и прочей псевдоромантической братии, запрудившей советские сцену и экран. В театре Михаил Михайлович добросовестно играл классические роли героев-любовников, потому что был красив, хорошо двигался на сцене и недурно исполнял русские романсы. Вот и все. Это был бы пик его актерской карьеры. Пик и финал! Не сыграй он роль советского резидента-разведчика в классическом сериале «Осенние мгновения».

В это утро, около десяти, актеры стекались на репетицию. Появился взвинченный Баркос. Настенька, что было необычно для нее, опаздывала. Затем вбежала, неприбранная (тоже необычно) и кругом виноватая, судя по ее извиняющемуся бормотанию. Не то электричка не остановилась на платформе ее родимого полустанка, не то на станции метро отключилось электричество и задержались поезда. Михаил Михайлович Железнов, вошедший в репетиционный зал минутой позже, объясняться не стал, помахал рукой Баркосу и уткнулся в протянутый ему текст репетируемой сцены. Текст был протянут заведующей литературной частью театра, хотя должен был — Настенькой. Это и взбесило главрежа. На глазах у публики, в этом случае, на глазах у труппы, взбешенный главреж принялся распекать Настеньку за нынешнее опоздание, за отсутствие текста, в том числе, для нашего мастера, за что-то еще и еще. Вернее всего, злость Баркоса была вызвана безмятежной улыбкой Михаила Михайловича, подтверждавшей растерянность и виноватость Настеньки. Не стану отрицать, я воспользовался промашками в расписании электричек, перенапряжением пробок в электросети метрополитена, бестактностью главрежа, мелким предательством господина народного артиста и пригласил Настеньку выпить кофе в перерыве между утренней и дневной репетициями.

Настенька оказалась милой уступчивой девушкой, с благодарностью принявшей мою руку, протянутую ей в день сплошных неприятностей. Оказалось, что никакой вакансии в окрестностях ледяного сердца главрежа для нее не предвиделось, а мимолетная связь с народным артистом никуда не вела. Мы продолжали сбегать с Настенькой в окрестные кафешки или пельменные/шашлычные, заранее договариваясь о месте встречи, чтобы не нанизывать на хвост внутритеатральных сплетен новые приключения неудачливой помощницы режиссера. Тем не менее, продолжительность наших тайных свиданий начала выпадать в осадок или, пользуясь более ясными химическими терминами, кристаллизоваться и приобретать форму граней с четкой конфигурацией картежных предсказаний: любовь, разлука, дальняя дорога, казенный дом, марьяж. Перестали быть секретом наши тайные свидания за чашкой кофе. Все остальное домысливалось при помощи известной формулы, когда А — это молодой неженатый мужчина, а В — молодая незамужняя женщина. А — обладает жилплощадью в центре Москвы. В — живет в доме родителей на подмосковном полустанке. Вполне понятно, что В стремится переехать к А. Сразу оговорю, что все эти логические построения происходили в нашем подсознании (моем и Настеньки), и я ни в чем ее не виню, а виню исключительно себя. К этому времени Настенька частенько оставалась до утра в моей комнате на Патриарших прудах, что свело до минимума ее минутные опоздания на утренние репетиции. Да и то смехотворно нарочитые, чтобы не бросалась в глаза синхронность наших появлений перед взорами главрежа Баркоса и труппы.

Со дня встречи с Ингой на скамейке около Патриарших прудов прошло немногим более трех месяцев, что по русским правилам ухаживаний/встреч/расставаний кое-что значит, и, может быть, значит начало или конец чего-то серьезного. По американским же представлениям (забегаю вперед!) эти сроки ничего не значат или значат почти ничего. Если это и значило что-нибудь, то для Настеньки и для главрежа. Настенька относилась к нашим с ней отношениям весьма серьезно и, подозреваю, с надеждой. Главреж Баркос, как ни странно, весьма одобрял наши отношения, видя во всем этом некое воплощение порядка в гетевском понимании пантеизма. Он полностью переменился ко мне, увидев в молодом литераторе возможности трансформации в зарождающегося драматурга. Однажды, зазвав к себе в кабинет, главреж поинтересовался: есть ли в моем творческом портфеле оригинальные произведения прозы или драматургии? Или только переводы? «Ну, хотя бы замыслы будущих пьес?» Я кивнул утвердительно. «Расскажите!» Ну что я мог рассказать моему правоверному главрежу, видевшему-перевидевшему на своем театральном веку самые неожиданные переплетения судеб актеров, актрис, режиссеров, драматургов, театральных критиков, музыкантов и театральных художников?! Я ведь знал только один-единственный сюжет, в котором роль главной героини принадлежала Ирочке, а все актеры-мужчины были второстепенными героями. У каждого с Ирочкой были свои особенные диалоги, с каждым развивался свой особенный сюжет (на фоне общего) и у каждого из них (из нас) были свои особенные реплики. Я кивнул утвердительно: «Когда-нибудь расскажу, Илья Захарович! Или даже напишу!» «Да, да! Лучше напишите! И не откладывайте. Начните с заявки. Напишите заявку для будущей пьесы. Мы с завлитом почитаем, подумаем. Если понравится, не утаим. Или посоветуем что-то. Какой-то опыт, согласитесь, у меня есть. Договорились, Даниил Петрович?» «Договорились. Я подумаю, Илья Захарович!»

Мне очень хотелось позвонить Инге немедленно. В день, когда мы встретились на Патриарших прудах после семилетней разлуки. Или на следующий день. Я хотел и откладывал. Тому было несколько причин. Конечно, я хотел увидеть Ингу еще с тех незапамятных времен, когда мы всей компанией добывали чагу в березовой роще поблизости от деревни Михалково. Что скрывать, еще тогда я хотел видеть Ингу каждый день и совершал рассветные прогулки, конечно же, не для утренней разминки. Разминались мы более чем достаточно в лесу, отпиливая и отрубая древесные грибы с березовых стволов. Но тогда я играл роль друга семьи, а Инга и Саша мне подыгрывали, правда, не знаю, зачем каждый из них? Только Мотя, ничего не подозревая, ловил бабочек и стрекозок в моей безотказной компании. Словом, я тогда хотел видеть Ингу и продолжал хотеть до сих пор. Это хотение никак не противоречило моей любви к Ирочке, которая была для меня, и думаю, для остальных компанейцев чем-то вроде космической любви. Ведь сгорают же монахини от любви к Иисусу Христу! Верим же мы, что господь Бог метафорически говорит с нами языками пылающего куста! Доходят же буддийские монахи до экстаза, вглядываясь в глаза друг другу.

А мы могли не только вглядываться в Ирочкин взор, но говорить и обладать ею. То есть, Ирочкина космическая, королевская над нами власть покоилась одновременно на виртуальной и телесной основе. С Ингой было совсем другое. Я с самого начала воспринимал ее как красивую и умную молодую женщину. Сексуально и интеллектуально притягательную. И ревновал к Саше Осинину, ее мужу. Еще тогда на даче в Михалково я возвращался от Осининых в нашу бригадную избу с разбитым сердцем. Простите за старомодное выражение! Я представлял себе в подробнейших деталях споры-разговоры Саши Осинина с московским экономистом Вадимом Роговым и другим апологетом параллельной экономики Василием Рубинштейном, моим тоскующим ангелом, по выражению Ирочки Князевой, наши с Ингой умные и вдохновенные беседы о литературе и живописи, когда весь этот интеллигентский эфир под конец вечера опускался на землю и превращался в мятый пар, по выражению инженеров-путейцев. В избах дачной деревни Михалково под Москвой наружные двери и двери спален закрывались изнутри на щеколды, задвижки, замки или крючки, в том числе и дверь спальни Инги и Саши Осининых. Еще до этого Инга споласкивала лицо под рукомойником на кухне, поправляла подушку и одеяло у Моти, ныряла под простыню, прижималась к мужу Саше. А он не спал, дожидался этого мига, когда она нырнет к нему, вильнув бедрами, как молодая нерпа. Как проведет губами и грудями по его груди и животу, чтобы он в свою очередь нырнул в нее до самого сладкого дна. Вот этих картинок воображения я не выдерживал еще тогда в Михалково, семь лет назад. Мучился и теперь, когда неожиданная наша встреча оживила завистливые мучительные эротические видения. И не звонил Инге.

Была еще одна причина. Осень перекатилась в зиму. На дворе был декабрь с елками, детскими спектаклями в театре и выездными представлениями с Дедами Морозами, Снегурочками и Серыми Волками в многочисленных школах нашего города и его окрестностей. Татарская комедия была сдана в срок к октябрьскому революционному празднику. Успех в зрительном зале и в газетах был умеренно-положительный, но главреж Баркос был вполне доволен и даже предложил мне дальнейшее сотрудничество. На первых порах это были репризы к новогодним представлениям, которые продолжались с начала декабря до конца января. Не знаю, что породило неизменно доброе ко мне отношение Баркоса, но когда меня пригласили к нему для прощального разговора в конце января, перед самым окончанием моего соглашения о сотрудничестве с театром, я предложил невероятно дерзостный план, и этот план был предварительно принят. Мой дерзостный план был написать пьесу по рассказу Эрнеста Хемингуэя «Короткое счастье Фрэнсиса Макомбера», введя дополнительную ночную сцену в палатке (охотник Роберт Уилсон — Маргарет Макомбер). Баркос немедленно согласился, сразу же назвав предполагаемых исполнителей: Фрэнсис Макомбер — Железнов, Роберт Уилсон — Зверев, Маргарет Макомбер — Князева. Михаил Михайлович Железнов не нуждался в обсуждении. Роль богатого американца, прожигающего жизнь с презирающей, ненавидящей и ненавистной женой, была словно создана Хемингуэем для него. Лев Яковлевич Зверев — знаменитый комик, непревзойденный исполнитель характерных ролей, тоже не вызывал сомнения.

А вот Князева? Придя в театр не из актерской или режиссерской среды, я был новичком в этом мире со специфической винтовой лестницей успеха. Конечно, я знал театральных звезд первой величины. Но ведь театр — это лес, в котором лесничий должен знать не только высоченные корабельные сосны, но и заросли вереска. «Кто эта Князева, Илья Захарович?» — спросил я у главрежа, не подозревая, что опять ступил на край бездны. «Князева Ирина Федоровна, природная ленинградка. Не знаете? И не удивляйтесь, что не знаете! Откровенно говоря, я не уверен, что достоверно знаком с ее театральной историей. Но, как говорится, чем богаты, тем и рады. Говорят, что в прошлом Ирина Князева была врачом. Но обстоятельства вынудили ее уйти из медицины. Какая-то неприятная история с подпольной торговлей лекарствами или еще что-то в этом роде. Дело дошло до того, что ее лишили врачебного диплома и угрожали всякими сроками. Но пронесло. Она начала стучаться в разные двери. В том числе и на ленинградскую киностудию. Не случайно, конечно. Дело в том, что там начинал свою киношную карьеру молодой режиссер Илья Авербух, тоже врач по образованию. Ирина была знакома с ним со студенческих лет. Словом, она удачно снялась в небольшой роли. Ее заметили. Стали приглашать. В том числе и в театры. Я видел ее в нескольких спектаклях. Природный талант и природная красота. Она вся талантлива. Естественное дыхание. Сергей Есенин». «В каком театре эта Князева служит?» — спросил я, подличая и не признаваясь Баркосу, насколько хорошо я знаю Ирочку Князеву. «Ни в каком и во многих! Свободная художница. Гастролер. Играет то в одном, то в другом театре Ленинграда. Иногда в провинции. В Москве мы будем первыми, кто приглашает ее на главную роль. Согласны?» «Конечно, согласен, Илья Захарович!» «Тогда приготовьте текст ночной сцены, и мы вызовем Князеву на пробу!»

Я с энтузиазмом засел за свою германскую «Олимпию», пишущую русскими буквами, воображая себя Эрнестом Хемингуэем, сочиняющим для Голливудской кинокомпании «Колумбия пикчерс». Я закончил ночную сцену и передал Баркосу. Ирочке послали текст ночной сцены и вызвали на пробу в театр. До ее приезда оставалась неделя с небольшим. Я ждал ее приезда, не находя себе места от нетерпения. Как все это произойдет? Будет ли рада Ирочка, увидев меня в роли драматурга? Или, наоборот, с отвращением откажется гастролировать в театре, с которым связан человек, фактически бросивший ее в минуту опасности? Я мучился сомнениями, как отнесется ко мне Ирочка, жаждал встречи с Ингой и не знал, что делать с Настенькой. Откровенно говоря, она начала надоедать мне. Вернее, не она, а ее присутствие в моей комнате. С некоторых пор Настенька переселилась ко мне, решительно погрузившись в домашний быт: торопилась накормить меня завтраком, отнести белье в прачечную, купить мясо в магазине, сварить обед и прочее. Все эти мелкие заботы, пробегавшие по ее милому личику, вызывали у меня дикое раздражение. Я заметил, что самым счастливым временем в моей жизни стали дни, когда Настенька уезжала навестить родителей на подмосковный полустанок. Но когда она возвращалась с бидончиком квашеной капусты, ниткой сушеных грибов, банкой варенья или иными продуктами, собранными во саду ли, в огороде, и рассказывала, как родители сетуют, что я все не соберусь навестить их, это вызывало во мне не просто раздражение, а праведную злость. Больше всего на свете я боялся порабощения бытом.

Однажды, это было в начале апреля перед Пасхой, Настенька уговорила меня пойти погулять по Цветному бульвару. Был понедельник — день, свободный от вечерних репетиций и спектаклей. Вечер был необыкновенно ясный, когда холодные дали окрашиваются малиновыми мазками закатного солнца. Настенька была одета в белую нейлоновую курточку, стеганую так, что она напоминала телогрейки крестьянок, сшитых из неведомой в русской деревне ткани. Мы зашли в «Шашлычную» около Никитских ворот, и я с особенной остротой ощутил себя городским красавчиком, соблазнившим деревенскую девушку и не знающим, что с ней делать дальше. Нам принесли по шашлыку и по бокалу пива. Я по той же самой спирали бесчувствия или напротив, чтобы заглушить лживую сентиментальность, набросился на шашлык, отрезая поджаристые кусочки и нанизывая одновременно на вилку кольца лука и колесики помидор. Настенька почти ничего не ела, деликатно прикасаясь вилкой к мясу и прикладывая край пивного бокала к губам. Я понимал, что она хочет разговора, но интуитивно боялся подталкивать ее к этому разговору, и только предлагал ей время от времени попробовать, какое выпало нам сочное мясо и какое вкусное пиво. Она сдалась и начала первой. «Даник, я люблю тебя, — сказала Настенька. — Да ты и сам знаешь, как я тебя люблю». «Да, знаю. Я тоже. Но любовь — это звоночки солнечного света между любящими, а не гремящие цепи». «Цепи?» «Да, цепи, Настенька, когда любовь напяливается, как жаркая колючая шапка на ребенка. Ему хочется удовольствия от свободы и прохлады, а на него напяливают кусачую жаркую шапку». Она посмотрела на меня, кивнула, словно продолжала разговор с собой, и заплакала. Я принялся ее успокаивать: «Это ведь не про нас с тобой Настенька. Наша любовь: моя к тебе и твоя ко мне — самая добровольная и самая свободная на свете любовь. И когда она кончится, эта любовь, мы честно скажем друг другу: Прощай!» Она смахнула слезы, и ее глаза были снова голубыми и чистыми, как голубые пространства неба между малиновыми полосами заката. «Даник, но ведь ты не хочешь сказать мне это прощай теперь?» Я молчал. Подло молчал, потому что понимал, что более удачного случая, чтобы развязаться со всем этим миленьким бело-розовым счастьицем, не представится. Настенька загнала себя в угол, как плохой игрок в шашки. Она и сама понимала, что оказалась в углу, беззащитная перед моими логическими ухищрениями. И тут Настенька показала мне, что ее доверчивость и простодушие — сплошное актерство. Она не зря училась режиссерскому мастерству. Она сотни раз репетировала будущий разговор со мной и теперь действовала вполне профессионально. «Хорошо, Даник. Я не хотела с тобой говорить настолько откровенно. Ты сам вынудил меня». Я насторожился. Глоток пива несколько раз прокатывался вниз и вверх между глоткой и пищеводом. «Неужели? — пронеслось в моем воспаленном воображении. — Неужели — это?» Она больше не плакала. Не осталось даже следов былых слез. «Даник, — сказала она. — Ты, конечно, хорошо помнишь пьесу Шиллера „Коварство и любовь“?» «Припоминаю», — кивнул я неопределенно, пытаясь уловить в ее словах и, главное, в ее интонации, ответную ловушку. Настенька продолжала: «Ты, Даник, пытался сочинить другую пьесу, параллельную Шиллеру. Пьесу под названием „Коварство и наивность“. Ты ведь мастер писать пьесы по готовым шаблонам: Шиллер, Хемингуэй… Кто еще? Марк Розовский?» Это было нехорошо с ее стороны. Мерзко. Но в борьбе все приемы хороши. Я видел, что она вышла в бой, пуская в дело даже наши сокровенные разговоры, которые естественны между любовниками, но должны между ними и оставаться после разрыва.

Она напоминала о моей неудаче с инсценировкой биографического романа, где главным героем был изобретатель вакцины против оспы английский врач начала девятнадцатого века Эдвард Дженнер. Пьеса была написана для театра при Доме медработников, которым в то время руководил Марк Розовский. Написана, но не принята. Это была словесная месть Настеньки. Устрашающая доза яда, показывающая, что за милой внешностью скрывается хищный зверек. Однако Настенька совершила ошибку. Бывают люди мягкие, с которыми можно договориться и даже в самой запутанной ситуации найти компромисс. Я отношусь к таким. Но не дай бог меня запугивать, злить, шантажировать. Русский медведь вылезает из моего интеллигентского существа. Я становлюсь непреклонным. Настенька перешагнула порог моей толерантности. Зловещим шепотом, который был различим за соседними столиками, она объявила мне: «Даниил, я ждала, что ты мне сделаешь предложение, но ты, как мне кажется, и не думаешь. Я права?» «Настенька, да я и не собирался жениться ни на тебе, ни на ком другом. Разве я давал тебе повод думать так определенно?» «Но ведь я жила у тебя почти полгода. Мы были, как муж и жена». «Да, Настенька, почти полгода мы были любовниками. Ты жила у меня. Мы спали вместе. Но разве я говорил, что хочу жениться на тебе?» «А что, если я беременна?» «Это не имеет значения!» «То есть как?» «Никакого! Если ты хотела или хочешь забеременеть, ты могла сделать это до меня и сможешь в будущем — сотни раз. Ко мне это не имеет никакого отношения!» «Ты настоящий негодяй! Я ухожу от тебя!» — выкрикнула Настенька и выбежала из «Шашлычной». Я решил вернулся домой за полночь, прошатавшись по улицам апрельской Москвы, чтобы дать возможность Настеньке собрать свои вещи и уехать от меня.

Опять подтвердился закон случайности, оборачивающийся в отношении меня неслучайными совпадениями. В один из витков моих тогдашних вечерних шатаний по Садовому Кольцу и его окрестностям я забрел в Дом литераторов. Как переводчик, посещавший соответствующую секцию, я был обладателем драгоценного пропуска в этот элитарный писательский клуб, кафе, бары и ресторан которого я мог посещать. Я давно там не был из-за перенасыщенных репетиций и напряженной работы над книгой стихов, которую все улучшал и куда добавлял новые, не представляя себе отчетливо, что книга — это сфера, а сфера может разорваться от перенапряжения. Словом, делая очередной виток по Садовому Кольцу, дошел я до Планетария и, когда приблизился к площади Восстания, в голову мою пришла прекрасная мысль зайти в винный отдел знаменитого гастронома в высотном здании и купить бутылку коньяку. С этим коньяком, как с близким приятелем, я мог бесстрашно вернуться домой и отметить мое избавление от милого Настенькина плена. Если же мои надежды не оправдаются, я буду пить коньяк как противоядие, нейтрализующее новый плен. Я даже повернулся лицом к гастроному, дожидаясь зеленого света, как щупальца тоски начали сжимать меня, настигнув колотившееся отчаянно сердце. Немедленно захотелось пойти к людям. Куда угодно, лишь бы не в компанию с набивающейся в подружки бутылкой. К счастью, зажегся знак перехода в сторону улицы Герцена. Я шагнул, и ноги понесли меня в Дом литераторов.

В фойе толпилась литературная братия, стекавшаяся из гастрономических и развлекательных помещений писательского клуба. Кое с кем я был знаком по переводческой секции, по толканиям в редакционных прихожих, и, в особенности, я обзавелся многими шапочными знакомствами после премьеры татарской пьесы, песни из которой временно приобрели популярность шлягеров, которые записывались на магнитофонные ленты и коллективно прослушивались в кухонных компаниях кукиш-карманщиков. Я направился в бар. По случаю вечера журнала «Дружба народов» в баре было многолюдно. Мне повезло. Я увидел пустующий табурет между одинокой молодой женщиной, повернутой ко мне спиной, и парой литераторов, толкующих о каких-то редакционных сплетнях так увлеченно, что мой вопрос, свободно ли место, остался без ответа. Молодую женщину, склоненную над коктейлем, я не решился побеспокоить, настолько она была погружена в свои раздумья. Но как только я разместился на своем табурете, как петух на шестке, и заказал мой любимый коктейль, составленный из водки и апельсинового сока, молодая женщина подняла лицо от стакана и обратилась ко мне: «Наконец-то мы встретились, Даня. Вы звонили, конечно, и, конечно, не застали меня, а передавать привет через Сашу не решились, правда?» — сказала она и засмеялась чуть грустно. «Инга, поверьте! Я хотел звонить тысячу раз. И даже сегодня. Жизнь замотала. Правда, я хотел звонить много раз, но не получалось. Да и не верю телефонным звонкам, а верю непредвиденным встречам». «Я тоже. В самом деле, мы встретились в третий раз. В Михалково, на Патриарших прудах и сегодня. Это судьба дала нам третий шанс», — сказала Инга и засмеялась с грустинкой, придававшей ее голосу едва заметный надлом. Я как будто бы не слышал ни третьего шанса, ни надлома в голосе. Я все время думал о моем разговоре с Настенькой. Надеялся и не верил, что освобожусь от нее. Потому что обещание (или угроза?) уйти от меня шло вслед за признаниями в любви, а, следовательно, желанием остаться со мной, у меня. Наверно, Инге нужно было выговориться, и я оказался ко времени и к месту. Почти так же, как на даче в Михалково, а потом на Патриарших прудах, когда она рассказала о себе и Саше.

Я заказал вторую водку с апельсиновым соком, а для Инги, с ее согласия, пузатую рюмку армянского конька и чашечку кофе с лимоном. Мы пили потихоньку. Инга сказала, что часто бывает в Доме литераторов, забегает сюда перекусить в обеденный перерыв, а вот сегодня пришла на вечер своего журнала. «Я говорила вам, Даня, что работаю в „Дружбе народов“? Надо бы вернуться в зал, но так хорошо посидеть в баре. Особенно теперь, когда мы встретились в третий раз». Она чередовала коньяк и кофе, прикладываясь к пузатой рюмке и маленькой фарфоровой чашечке и поглядывая на меня, словно пытаясь угадать, что я такое магическое придумаю. Но я ничего не придумывал и не предлагал, потому что мысли мои были о Настеньке. Нет, не покаянные мысли, которые должны были бы посетить даже отпетого негодяя, вынудившего любовницу бежать из дома, а практические соображения, ушла ли она, наконец, насовсем. Я даже, извинившись перед Ингой, ушел в фойе и позвонил домой, но никто не ответил, и это все равно не говорило с определенностью, там ли Настенька. Она из подлости могла не снимать трубку. Было около десяти вечера. В третий раз (Михалково, Патриаршие пруды, Дом литераторов) наш разговор с Ингой заходил в тупик. Да это и естественно. Нас не связывала давняя и глубокая дружба, родство (родственные отношения) или любовная история. Разве что родство в каких-то неуловимых оттенках восприятия флюктуаций свободной мысли, придавленной тоталитарной властью. Да и об этом мы почти не говорили. Мне она просто нравилась.

Мне она просто нравилась. Все прошедшие семь лет я вспоминал о ней, как об эталоне молодой красивой женщины, которую можно любить, как парную полусферу этого необъяснимого состояния: любовь. Я много раз задумывался: что мешало моей любви к Ирочке Князевой? Конечно же, необходимость делить ее с другими. Чувство коллективной игры не по правилам, потому что все мы, окружавшие Ирочку, нарушали правила, совершали коллективный грех. И, конечно же, этот коллективный грех открывал ворота остальным грехам, разрушившим мою связь с Ирочкой и нашей компанией. Правда, может быть, ко времени моего сотрудничества с театром все давно изменилось, и я сужу по прошлому, которого нет и в помине. Да, верно, пожалуй — что именно необходимость делить Ирочку с другими, подчиняясь ее воле и ее желаниям, была главной причиной моего разрыва с нею. Ну, и конечно, история с подпольной торговлей препаратом чаги. С Настенькой было все наоборот. Она слишком привязалась ко мне. Я чересчур владел ею. Она слишком резко отошла от правил театральной среды, допускавшей многочисленные и неглубокие связи. Слишком быстро погрузилась в псевдосемейный быт, надеясь привязать меня к себе. Я не хотел ни делить, ни быть привязанным. Сидя в баре писательского клуба рядом с красивой, милой, умной, молодой замужней женщиной, я поймал себя на мысли, что и в Михалково, и на Патриарших прудах, и теперь, за стойкой бара, в день моего разрыва с Настенькой, я боялся, что достигну времени, когда придется делить Ингу с ее мужем — Сашей Осининым. Я не хотел ни с кем никого делить. Достаточно было того, что я делил с авторами переводимых мною стихов свое вдохновение, время творчества, свой интеллект. Я не хотел любви, построенной на лжи. Наверно, так и должно быть. Начало новой любви должно быть полным освобождением от прошлого, которое неминуемо делилось с кем-то. Надо было все до конца рассказать друг другу, чтобы начать с самого начала. То есть, зародить начало. Так, наверно, начиналась Вселенная, когда одни пространства открылись другим и поглотили друг друга, превратившись в единственную точку — начало начал вселенской любви и вселенской материи. Big Bang.

Мы просидели в баре до закрытия, и все время говорили, говорили, рассказывали все о себе, как будто повторяя первый разговор на заднем крылечке дачи в Михалково, продолженный на Патриарших прудах, и добавляя недосказанное тогда и произошедшее за последние семь с половиной лет. Инга рассказала мне о Саше, какой он хороший отец, муж и врач. Как много работает, чтобы купить машину, обменять кооператив на больший, поехать летом на Черное море, и т. д. Все для того, чтобы добиться большего, получить, показать, доказать. Как будто бы его точит комплекс неполноценности цыгана, допущенного в общество европейцев, но вынужденного постоянно показывать пропуск в это общество. Это приводит к тому, что с некоторых пор Саша сторонится людей, отгораживается занятостью, предпочитает заменять общение с коллегами или друзьями чтением. Они никуда не ходят вдвоем. Ей приходится самой находить развлечения. А потом я проводил Ингу домой на Речной Вокзал.

Я ведь прикинулся, в разговоре с Баркосом, что не знаком с Ирочкой. Конечно, я все знал, живя в Ленинграде, но упорно делал вид, что метаморфоза произошла с другой, которой я не должен признаваться в своей слабости и своем восхищении. Даже переезд в Москву был фактически бегством от Ирочки Князевой, которая в своей новой ипостаси — актрисы — все-таки настигала меня. По словам Баркоса, Ирочка должна была приехать в Москву через два дня рано утром «Красной стрелой», остановиться у театрального художника Юрия Львовича Димова, а потом уже приехать в Театр на читку пьесы. «Хорошо бы кому-нибудь из нашего Театра заехать за ней на такси. Ну, хотя бы вам, Даниил?» — Баркос с вопросительной уверенностью посмотрел на меня. Так что надо было продолжать актерствовать, изображая иду, не зная куда, встречаю того, не знаю кого. Я согласился заехать, прикинув, что если встреча неминуема, то лучше всего это проделать без посторонних. Юрочку Димова я никак не относил к посторонним и потому терзался низкочастотными угрызениями совести по поводу того, что, переехав в Москву, ни разу не дал ему о себе знать.

«Вот и его изба», — увидел я замшелую хатку с высокой пристройкой, напоминающей голубятню. Я вышел из такси около калитки. Сколько лет прошло с тех пор, когда я по просьбе Ирочки ездил в Москву разыскивать Юрочку Димова: пять? семь? десять? Я оставил таксисту десятку и попросил подождать. Он нехотя положил денежную бумажку между рулем и лобовым стеклом и проворчал: «Ну, если недолго…» Ждать не пришлось. Хлопнула тяжелая дверь, и на крыльцо выбежала Ирочка Князева. Я так и замер перед приоткрытой калиткой, не решаясь войти, приблизиться. Она была ослепительно красивой. Или я давно не видел Ирочку, и ее красота поразила меня, как поражала алхимиков красота философского камня. Сама по себе красота и ее магическая сила. Она так радостно и откровенно рассмеялась, сбегая в высоких сапожках с крыльца, распахивая калитку и обнимая меня своими горячими руками, целуя жаркими губами и прижимаясь легким телом, закутанным в немыслимый по красоте пылающий рыжий мех, что не надо было объяснять и невозможно было допускать, чтобы змейка сомнения снова проползла между нами. Мы забрались на заднее сидение и болтали без начала и конца, потому что нынешнее начало было в пьесе, а началом всех начал была наша любовь, которая, как оказалось, никуда не исчезла. «Да, чтобы не забыть, Юрочка приглашал тебя заглянуть. Привезешь меня из театра после читки, и мы загудим, как в былые времена». «Я все про тебя знаю и знал, Ирочка! — но сообразив, что сказал нелепость или неуклюжесть, поправил себя. — Даже тайком ходил на твои спектакли». «Я тебя видела, Даник. Ты, когда в восторг входишь, орешь, как бык во время оргазма. Ты орал: Кня-зе-ва! И букеты швырял на сцену».

Я остановил такси неподалеку от гастронома «Грузия», в двух шагах от площади Маяковского. Мы прошли боковыми ходами и оказались в царстве, простиравшемся от улицы Горького чуть ли не до Малой Бронной, где располагался Театр. В этом огромном внутреннем дворе были разбиты скверики, газоны, клумбы и песочницы, посажены цветы, построены сараи и установлены баки для хранения всякого хлама, выброшенного из магазинов, лечебниц, музеев и даже еще одного театра, но не моего на Малой Бронной, а другого, драматического, имени знаменитого театрального режиссера. Между клумбами, сквериками и просто отдельными деревьями, посажеными, наверняка, сразу после пожара Москвы 1812 г., прогуливались взрослые, дети и голуби. Время от времени голуби взмывали шумными тучами, подражая зрительским аплодисментам. Среди взрослых встречались пьяницы, бомжи, инвалиды, пенсионеры и грузчики из магазинов, санитарки, рабочие сцены и прочий люд, которому опасно было вылезать на просматриваемый простор официально приукрашенной улицы Горького. Наш Театр владел в этом пространстве, в этом задворном архипелаге собственным репетиционным залом, куда я и привел Ирочку. Но прежде опишу репетиционное помещение. Это было прямоугольное дощатое строение, напоминающее аэродромный ангар, только с плоской крышей. Мы открыли дверь и оказались в огромном зале, в котором доминировала сцена с распахнутым коричневым занавесом. Перед сценой на расстоянии десяти-пятнадцати метров стояло несколько рядов складных стульев, которые обычно служат публике дешевых кинотеатров и клубов. Посредине первого ряда за столиком сидел главреж Илья Захарович Баркос. Неподалеку курили актеры Михаил Михайлович Железнов и Лев Яковлевич Зверев. Железнову предполагалась роль богатого американца Фрэнсиса Макомбера. Звереву — охотника Роберта Уилсона. Около столика главрежа с текстами пьесы ждала нашего прихода Настенька. Я подвел Ирочку к Баркосу, который взметнулся и поцеловал руку приезжей гастролерши, а потом они обнялись и расцеловались в обе щеки. Так же трогательно поздоровалась Ирочка с Настенькой, Железновым и Зверевым. «Что ж, за работу! — выкрикнул Баркос, остерегаясь, как бы домотканые нежности не разрушили суровые будни репетиции. — Начинаем читку!» Настенька раздала всем присутствующим, в том числе осветителям, костюмерам, завлиту театра и даже бригадиру рабочих сцены текст моей пьесы, на титульной странице которого было напечатано:

Эрнест Хемингуэй

«Короткое счастье Фрэнсиса Макомбера».

Пьеса в двух действиях.

Инсценировка Даниила Новосельцевского.

Четвертая картина реконструирована автором инсценировки на основе оригинального текста рассказа.

Я ждал какой-нибудь экстравагантной выходки. Больше всего боялся, чтобы Ирочка как-то нарочно или ненароком задела Настеньку. Я до сих пор чувствовал себя виноватым перед этой миловидной, ласковой и сговорчивой неудачницей. Хотя, как сказать! Она быстро утешилась после того, как съехала от меня, и даже по слухам (мне об этом проболталась завлитша), нашла новое убежище и нового покровителя. На этот раз маститого прозаика, только что развязавшегося с очередной пьяницей-женой. Нет, Ирочка и не помышляла задевать Настеньку, а напротив, проявляла к ней чуть ли не сестринские чувства. Предполагалось, что будет прочитана по ролям ночная сцена из пьесы, реконструированная мной на основе рассказа американского классика. Текст моей инсценировки был стилистически близок к тексту Хемингуэя. Другое дело четвертая картина, которая в оригинале отсутствовала. Я написал этот текст заново, с нуля. Для этого я привязал к ночной сцене все ниточки сюжета, настроения, биографий героев, протянутые мне щедрым Хемингуэем из каждой строчки рассказа. Я нарочно даю читателю возможность соединить в своем воображении рассказ и мою инсценировку, то есть, рассказ, в котором отсутствует ночная сцена, с той частью инсценировки (ночная сцена), текст которой был роздан Настенькой всем, кто присутствовал в репетиционном зале. Сказать откровенно, еще за неделю до первой читки я начал убеждать Баркоса начать с ночной сцены. И убедил! И не ошибся. Текст Макомбера практически отсутствовал в этой сцене, а диалог происходил между Маргарет (Ирочкой) с охотником Уилсоном (Зверев). Это не помешало знаменитому Железнову (Макомберу) по окончании сцены поздравить исполнителей с первым, но несомненным успехом. Удостоился похвалы и я: «Отлично написанная сцена, Даниил Петрович!» — похвалил Железнов и направился к Баркосу поздравлять с чутьем на инсценировщика, как он не без ядовитой иронии озаглавил меня.

Картина четвертая. Ночь. Палатка Уилсона. На походной койке охотника лежит Маргарет. Рядом с ней Уилсон, курит трубку.

МАРГАРЕТ. (Умиротворенно). Я и не думала, что вы настолько милый, мистер Роберт Уилсон. Вы мне по-настоящему нравитесь.

УИЛСОН. Эффект темноты. А вообще-то я краснорожий наемный охотник, которому наперед за все уплачено.

МАРГАРЕТ. Поэтому вы и возите с собой такую широченную койку?

УИЛСОН. Вы кормите и поите меня, и ваши желания для меня закон, мемсаиб.

МАРГАРЕТ. Марго. Хотя бы теперь.

УИЛСОН. Пожалуй, вы правы, Марго. Так лучше.

МАРГАРЕТ. О чем вы думаете, Роберт?

УИЛСОН. О завтрашних буйволах. О запахе вербены. Об утреннем запахе росы, смешанном с запахом раздавленных папоротников. Об Англии.

МАРГАРЕТ. Об Англии в постели с американкой? Вы патриот, Роберт.

УИЛСОН. Когда вы стояли сегодня под большим деревом в розовато-коричневом полотняном костюме, а темные волосы были зачесаны со лба и собраны узлом на затылке, ваше лицо было таким свежим, точно мы встречаем рассвет в Англии.

МАРГАРЕТ. Вдвоем. И нет ни Макомбера, ни льва, от которого он сбежал.

УИЛСОН. Как бы Макомбер не сбежал от вас после теперешнего.

МАРГАРЕТ. Перебьется! Ему не впервой.

УИЛСОН. Бедняга. А вы, Марго, жестоки.

МАРГАРЕТ. Американки рано выходят замуж. За одиннадцать лет жизни с Фрэнсисом я была понимающей, сочувствующей, преданной и такой, как сейчас. Но главное — научилась жестокости.

УИЛСОН. Не рассердитесь на откровенность, Марго?

МАРГАРЕТ. Буду благодарна.

УИЛСОН. Когда я впервые увидел безукоризненный овал вашего лица, я заподозрил вас в глупости.

МАРГАРЕТ. Теперь я кажусь вам менее безукоризненной или более глупой?

УИЛСОН. Ни то, ни другое. Вы обольстительны.

МАРГАРЕТ. Благодарю.

УИЛСОН. Обольстительны и жестоки. Такие, как вы — самые черствые на свете, самые жестокие, самые хищные и самые желанные. Мне даже немного жаль Макомбера.

МАРГАРЕТ. Бедняга привык переносить такие вещи. А как, по-вашему, должна поступить женщина, обнаружившая, что ее муж — последний трус?

УИЛСОН. Наверно, вы поступили правильно. Ваши мужчины — мужья обольстительных красавиц, закованных в свою американскую жестокость, должны быть слишком мягкими от рождения. Или они становятся неврастениками после женитьбы?

МАРГАРЕТ. Мы нарочно выходим замуж за таких мужчин, с которыми легко поладить.

УИЛСОН. Это и есть жестокость.

МАРГАРЕТ. Жестока ли я? Не знаю. Когда властвуешь, приходится иногда становиться жестокой. К тому же Фрэнсис был всегда очень терпим (Целует Уилсона). Прекрасный краснолицый мистер Роберт Уилсон.

МАКОМБЕР (Слышен его голос). Марго! Маргарет! Где ты?

Я расцеловал Ирочку, поблагодарив за превосходную передачу моего текста. Я вправе мог называть его моим, поясняя, если кому-то угодно узнать, что этот текст ночной сцены был написан по мотивам рассказа Хемингуэя. Конечно же, я подошел к Звереву и Железнову, которые были в отличном настроении и даже не обменивались колючими шутками, как обычно на репетициях. Баркос снова потащил Ирочку к завлитше, на этот раз для того, чтобы подготовить текст договора об участии «актрисы Ирины Федоровны Князевой в репетициях и представлениях спектакля такого-то по рассказу такого-то в инсценировке такого-то». Перед тем, как уйти с завлитшей в главное здание Театра, где и находились все необходимые для официального действа (заключения договора) инструменты (пишущая машинка) и кабинет Баркоса, где предполагалось подписать и скрепить печатью возникновение официальных отношений между актрисой Князевой и Театром, Ирочка шепнула мне: «Приезжай часов в десять к Юрочке и захвати Настеньку, я с ней договорилась». Конечно, мне дьявольски не хотелось снова вовлекаться во что бы то ни было, связанное с Настенькой. Повторяю, она была хорошая и покладистая девушка. Но с ней было все кончено, и вот — снова! Ну, скажем, не для меня. И все же — при моем участии. И еще. Хотя я так и не позвонил Инге, но между нею и мной существовал негласный уговор чести, пришедшийся как раз на время моего разрыва с Настенькой. Выглядит все это смешно, псевдоромантически, но мой разрыв с Настенькой наложился на третью, и как мне тогда казалось, самую важную встречу с Ингой в баре Дома литераторов.

Репетиции шли полным ходом. Премьера пьесы «Короткое счастье Фрэнсиса Макомбера» была объявлена в афишах. Билеты продавались во всех театральных кассах. По всей Москве не только с теремков-стекляшек театральных касс, театральных тумб и плакатных боковин трамваев, автобусов и троллейбусов — повсюду из-под широкополой шляпы улыбалось лицо Маргарет Макомбер — Ирочки Князевой.

Театральные дни Ирочки Князевой вернулись к порядку, заведенному десяток лет назад еще во времена лаборатории чаги. Правда, с некоторыми различиями. Во-первых, дело происходило в Москве, где не только географический, но и социальный климат иной, чем в Ленинграде, а во-вторых, к нам присоединилась Настенька. Отделилась от компании Риммочка Рубинштейн, которая когда-то была ближайшей сотрудницей Ирочки. К тому же, дочка Риммочки выросла, окончила школу, и надо было ее не упустить, а провести через институт. Мать Риммочки к этому времени все-таки умерла, хотя какое-то время дотягивала на препарате чаги. Васенька, который давно вернулся к семье, не преодолел фантазий молодых лет и начал появляться на сборищах Ирочкиной компании, приезжая в Москву по два-три раза в месяц «Красной стрелой». То есть, реставрированная семейная жизнь Рубинштейнов не противоречила экономическим построениям Васеньки. В этом смысле он находил поддержку Вадима Алексеевича Рогова, который, оставаясь профессором московского университета, внедрил в учебную программу совершенно новый теоретический курс «Социалистическая кооперация как форма саморегулирующейся экономической демократии». По ниточкам, по крохам он собрал вокруг себя огромную армию кооператоров, которые только и ждали своего вождя, который найдет форму для легализации частной инициативы внутри машины государственного социализма. Не могу сказать точно, в каких отношениях продолжала находиться Ирочка с Вадимом Роговым и другими зачинателями нашего сообщества, в том числе, с капитаном Лебедевым, который носил военный мундир с погонами полковника, еще наезжая из Москвы в Ленинград, и (опять же по свидетельству Риммочки Рубинштейн), оказал Ирочке неоценимую услугу, прекратив следствие. Теперь же, появляясь иногда на вечеринках нашей компании в избе художника Юрочки Димова, капитан Лебедев выступал в отлично сшитом светло-сером костюме с маленьким флажком из алой эмали в петличке пиджака, значком депутата Верховного Совета. Именно капитан Лебедев обронил как-то за рюмкой шартреза, что в верхах время от времени вспыхивают дискуссии о возможности разрешения кооперативных издательств, вроде писательских товариществ времен Есенина — Маяковского: футуристов, имажинистов и — наконец-то — нэповской свободы самовыражения. «А это разве не есть социализм?» При этом, в заключение подобного сеанса ясновидения, капитан Лебедев торжествующе посматривал на Вадима Рогова, и оба — на Ирочку, которая восклицала: «Умницы! Надежда России!» — и чмокала каждого в обе щеки. Однажды Ирочка спросила полузагадочно: «А что, если организовать кооперативный театр?»

Собственно, первые шаги были сделаны совершенно случайно. Дело в том, что успех спектакля по Хемингуэю оказался далеко не безразличен примадонне Раисе Павловне Селезневой. Это была высокопрофессиональная актриса, игравшая заглавные роли в большинстве спектаклей Театра. Связываться с ней опасались, остерегаясь вызвать гнев ее высокого покровителя — первого заместителя министра культуры. По какому-то чудесному стечению обстоятельств Селезнева сама отказалась играть в спектакле по Хемингуэю: «Терпеть не могу этого пьяницу, у которого на уме охота на слонов, ловля акул или убийство истекающих кровью быков!» Главреж Баркос, с долготерпением мученика выносивший тиранию этой вздорной примадонны, пригласил на роль Маргарет Макомбер Ирочку Князеву. Теперь наступило время расплаты за вольность. Но за что же было расплачиваться? «Короткое счастье» шло с огромным успехом. Вся Москва ломилась на спектакль. Билеты были распроданы на несколько месяцев вперед. В «Вечерке» либеральный критик Казимир Милянский открытым текстом написал, что «по степени таланта актриса Ирина Князева стоит в одном ряду с Татьяной Дорониной, Мариной Нееловой, Алисой Фрейндлих и Людмилой Гурченко. В особенности ее манера исполнения близка игре Татьяны Васильевой». А сотрудница отдела критики «Театральных новостей» Марта Новожилова разгадала в ударной сцене пьесы, когда Маргарет убивает своего мужа Фрэнсиса Макомбера, протест женщины против мужской тирании в разложившемся американском обществе. Хотя дело происходило в Африке, а на самой Маргарет Макомбер пробы негде было ставить. На этом самом месте примадонна Селезнева не выдержала и пустила в ход свои высокие связи в Министерстве культуры.

Однажды Ирочка спросила полузагадочно: «А что, если организовать кооперативный театр?» Мы сидели у Юрочки Димова, где временно поселилась Ирочка. Ее гастроли в Театре, расположенном на углу Малой Бронной улицы и Цветного бульвара, славно закончились. Вокруг ее имени создалась не только аура восхищения, но и антиаура сплетен, которые придерживали главрежей больших и малых московских театров от того, чтобы последовать примеру Баркоса. Кстати, он искренне жалел, что спектакли «Короткого счастья Фрэнсиса Макомбера» пришли к концу, а нового договора с Ирочкой заключить не удавалось. Перемена курса сказалась тотчас на мне. Как мне дала понять завлитша Театра, мои услуги пока что были не нужны. Я вернулся к своим стихам и переводам. Что было делать Ирочке? Были предложения на постановку «Короткого счастья…» в нескольких провинциальных театрах (Ярославль, Саратов, Воронеж и др.), но Ирочка вкусила столичной славы и не хотела от нее отказываться.

Помню решительный разговор в Юрочкиной избе. Кажется, присутствовали все наши компанейцы, которых нарочито или нечаянно Вадим Рогов назвал пайщиками. Включая даже Глебушку Карелина, приехавшего (или вызванного?) из Ленинграда. Нет, ошибаюсь. Он к тому времени переселился в Москву, получив ставку солиста Московской филармонии. Думаю, что и разговор о кооперативном театре был подготовлен Ирочкой вместе с Вадимом, наверняка, неслучайно. Отсутствовал в этот день, кажется, только капитан Лебедев. Был вечер. Пили чай с бутербродами. Никаких вин на столе не было. Сидели за массивным дубовым столом в мастерской Юры Димова. Стол был уникальный: длинный и широкий. На нем было удобно раскладывать полотна ватмана для акварельных эскизов к театральным декорациям. На этот раз на столе стоял электрический медный самовар, на макушке которого громоздился фарфоровый китайский пузан — заварной чайник. А на блюдах разложены ломти колбас (докторская, салями, любительская) и пластины сыров (швейцарский, российский, еще какой-то, не помню). На деревянной доске лежала буханка черного хлеба, батон и массивный кухонный нож. Из сладостей было только печенье «8-е марта» в квадратных красных пачечках. Чай пили из вместительных фаянсовых кружек, привезенных хозяину в подарок из Прибалтики. Да, чаепитие в поселке Левитана, или для краткости: «Чаепитие у Левитана» — в память о Кутузовском «Чаепитии в Мытищах» — было начато Вадимом с экскурса в историю. Ученый — всегда ученый. Словом, мы прослушали настоящий доклад на тему кооперативного движения в России, у истоков которого, как оказалось, стояли декабристы. Именно они — декабристы, сосланные на каторгу в Сибирь, в Забайкалье и на Петровский завод, создали в 1831 году потребительское кооперативное общество «Большая артель». Устав «Большой артели» содержал важнейшие кооперативные принципы: добровольное вступление и выход из кооператива, равноправное управление и контроль, и другие правила, существующие и поныне. «Наша компания во многом следует принципам кооперации», — вставила словцо Ирочка. «Но не колхоза же!» — съязвил Юрочка. Кто-то добавил: «Колхоз — Артель напрасный труд!» Рогов парировал: «Зависит от колхозников!» «Да их обдирают, как липку!» — не выдержал я. «Мы не дадим себя обдирать! — сказала Ирочка. — Вадим, продолжай, пожалуйста! Прения после доклада!» Словом, от Вадима Рогова мы узнали о кооперации много полезного. Прежде всего, это был вполне легальный третий сектор экономики, который существовал наряду с частным (индивидуальным) и государственным (централизованным) секторами. Как оказалось, в рыночной экономике кооперация выступает в качестве «третьей альтернативы» частному и государственному производству. Все эти хрестоматийные сведения, почерпнутые мной, да и наверняка всей нашей тогдашней компанией, я подтвердил, пользуясь русским Гуглом через полсотни лет после тогдашних изобретений нашей компании, карабкавшейся вслед за Ирочкой по винтовой лестнице познания, уходящей в бесконечность. Как уходит в бесконечность лестница библейского Иакова.

Мы все были позитивно возбуждены. Задавали Вадиму множество вопросов. Прежде всего: где будет располагаться наш театр, которому немедленно было придумано название: «Московский Кооперативный Театр». Кто-то предложил добавить: под художественным руководством Ирины Князевой. Но предложившего не поддержали: «Зачем дразнить гусей?!» Предполагалось выбирать пьесы под главную исполнительницу — Ирочку Князеву. На роль постановщиков решено было приглашать лучших режиссеров: Волчек, Товстоногова, Ефремова, ну, и конечно — Баркоса, который так успешно поставил пьесу по Хемингуэю. Обязанности в будущем театре распределялись вполне естественно: Даниил Новосельцевский — завлит, Глеб Карелин — музыкальная часть, Юрий Димов — художник театра. Предполагалось, что Вадим Рогов будет курировать финансовую часть, а Василий Рубинштейн — инженерно-сценические работы.

Как и во всяком предприятии, основание кооперативного театра упиралось в деньги, приток и отток которых контролировался государством. Для того чтобы зарегистрировать будущий театр в Центросоюзе (главный орган российской кооперации, размещавшийся на Мясницкой улице в роскошном здании, построенном Ле Корбюзье), нужно было держать на счету около сотни тысяч рублей. Ловчил ли Вадим Рогов или не хотел отказываться от своей идеи кооперативного театра, которая так увлекла Ирочку, мне было трудно судить тогда, в ту памятную зиму конца семидесятых, когда мы собрались у меня в комнатухе на Патриарших прудах, чтобы окончательно решить, что же будет с нашей прекрасной мечтой. Из окна виден был заснеженный пруд и одинокие пенсионеры, истово глотающие свою лечебную дозу кислорода. С театром многое, конечно, упиралось в деньги. Да и не только в деньги, но, как нам казалось, и в невозможность существования в двух измерениях. На самом деле, оказалось, что можно одновременно быть пайщиком кооператива и работать где-то. Рогов привел простой пример: он служил в Московском университете на кафедре экономики и входил в жилищный кооператив на Ленинских горах. Или Ирочка Князева вступила в строящийся кооператив сотрудников Института имени Курчатова (по связям капитана Лебедева, который по роду службы не мог вступать в театральный кооператив, но, как всегда, помогал всячески) и, одновременно, собиралась стать пайщицей кооперативного театра. Надо сказать, что для Ирочки это было настоящее «испытание на разрыв». Оказалось, что без московской прописки никто не может вступать в жилищные кооперативы, находящиеся на территории Москвы. Ирочка была прописана в Ленинграде на Кировском проспекте. В то же время, очевидно было, что каждый из нас был готов пойти на любое нарушение законности, лишь бы выполнить желание и волю нашей королевы. Выбор пал на меня и Юрочку Димова. Ирочка должна была вступить в фиктивный брак с одним из нас, прописаться в Юрочкиной избе, которую он купил к тому времени, или в моей коммунальной комнатухе, развестись и получить право вступать в кооператив в связи с моральной невоможностью жить вместе с ненавистным мужем. В конце концов, решили, что Ирочка выйдет замуж за Юрочку. Тем более что в поселке Левитана привыкли к тому, что в избе у театрального художника Димова давно поселилась красавица-натурщица. Брак зарегистрировали в ЗАГСе Ворошиловского района г. Москвы, а через три месяца расторгли, высвободив для Ирочки право получить двухкомнатную квартиру в кооперативе Института им. Курчатова в обмен на ее ленинградскую квартиру. Думаю, что не без поддержки мощной руки капитана Лебедева. Как в балете, где поддержка танцора жизненно необходима для успеха балерины. Словом, мы пили чай и прикидывали, какие деньги и откуда сможем собрать, чтобы положить в сберкассу на счет будущего театрального кооператива.

Я внес 700 рублей, которые только что получил в аванс за наконец-то принятую в издательстве «Молодая гвардия» книжечку стихов под названием «Наброски». Редактором у меня был деревенский увалень Миша Быков, внезапно прославившийся книгой «Пчела», вышедшей в Курском областном издательстве. Книжку «Пчела» с простыми незамысловатыми стихами, из которых один начинался со слов: «Лети над колхозным садом /Трудяга простая, пчела./ Мне большего счастья не надо:/ Родная б деревня цвела!» — показали тогдашнему советскому вождю-стагнатору, путешествовавшему со своей партийной свитой по областям южной России и Украины. «Пчелу» выдвинули на государственную премию, которую потом и присвоили. Мишу Быкова пригласили на должность редактора отдела поэзии в издательстве «Молодая гвардия», приняли в Союз Писателей и дали квартиру в районе крупноблочных новостроек. Миша был квадратный богатырь с раздутыми щеками, кудрявой цыганской шевелюрой, могучей грудью, готовой поднимать немыслимые тяжести, в том числе тонны рукописей, которые не смогли одолеть его предшественники. Миша обладал очень нежной душой. Помню, как навертывались слезы на его глаза, когда он читал вслух стихи о безответной любви лирического героя моей книжки. Мы долго не могли выбрать название. Первоначальная рукопись, относившаяся еще к временам до Виссариона, называлась «Холсты». Миша хотел иного названия, менее устоявшегося, по его словам, более молодежного, обещающего литературное возмужание. Мы перебрали с ним около десятка предполагаемых, отталкиваясь от «Холстов»: «Натюрморты», «Зарисовки», «Этюды», «Модели», «Впечатления»… пока не остановились на подошедшем нам обоим — «Наброски». Так что, полученный аванс был очень кстати, и я отдал его в общую казну нашей кооперации.

Юрочка Димов внес 500, остальные (Ирочка, Глебушка, Вадим Рогов) — от 500 до 1000 рублей. Васенька Рубинштейн перевел по почте на кооперативный счет 400 рублей. Собранных денег едва хватило бы на первую постановку, и совершенно исключало даже надежду на строительство нашего собственного кооперативного театра, хотя бумага об утверждении нашей кооперации пришла из Центросоюза. Как-то само собой получилось, что вся документация, включая денежные дела, сосредоточилась в Ирочкиных руках. Еще бы! Она оставалась нашей королевой. Все как бы полузамерло. Словом, о строительстве собственного здания Московского Кооперативного Театра не приходилось и мечтать. Кто-то из нас, кажется, Юрочка Димов, вспомнил об истории МХАТа, организованного как кооператив: «Во-первых, Станиславский и Немирович-Данченко привлекали богатых пайщиков. А нам где их взять? У потенциальных пайщиков денег на руках — мешки, да каждый боится себя обнаружить! А во-вторых, вовсе не обязательно строить самим здание будущего театра. Даже здание МХАТа вначале снимали у владельца — Саввы Морозова. Правда, он был не чета советским миллионерам (увы, подпольным!), истинным хозяевам теневого бизнеса. У них на самом деле половина Москвы заранее скуплена, а поворошишь — дачка жалкая около болотца и — с концами!»

«Будем арендовать подходящее здание с залом для публики и репетиций!» — предложила Ирочка. Все мы ее поддержали. Начались поиски. Ирочкина квартира превратилась в оперативный штаб нашей маленькой театральной кооперации. Дом, в котором поселилась Ирочка Князева, был построен для сотрудников Института атомной энергии имени Курчатова и располагался поблизости от Покровско-Стрешневского парка. Ирочкина квартира была на седьмом этаже огромного здания, фасад которого выходил на улицу Маршала Бирюзова и 52-ю больницу, а тыл — на сосновый лесок, упиравшийся в забор атомного института. Мы созвонились с директором институтского Дома культуры и отправились на переговоры. В течение первых десяти минут директор осознал полную неприемлемость нашего предложения. «О, что вы! У нас есть своя театральная студия, и ни в каких кооперативных театрах мы не нуждаемся!» Было еще несколько поездок в школы, техникумы, институты и даже кинотеатры. Никто не хотел сдавать нам зрительный зал ни для репетиций, ни для спектаклей, хотя пустующие помещения простаивали годами и десятилетиями. Повторялась та же ситуация, что была у Саши Осинина, когда он предлагал использовать пустующие кабинеты поликлиник для платных вечерних приемов. Целыми днями я названивал по предполагаемым местам, где наконец-то мы могли бы начать работу над первым спектаклем. Для удобства я практически переселился в Ирочкину квартиру, часто оставаясь на ночь. Ирочка отдала мне диван в гостиной. Туда же я привез с Патриарших прудов мою русскоязычную «Олимпию», пачки машинописной бумаги и копирок, литовско-русский словарь и еще какие-то мелочи, необходимые для работы над переводами стихов. Я получил заказ от вильнюсского издательства «Вага» на перевод стихов для «Антологии литовской поэзии».

Я вспоминаю об этом времени с ощущением придуманного счастья. Как будто бы все это происходило и даже оставило вещественные следы: копии писем в разные организации и учреждения о готовности нашего кооперативного театра снять помещение и платить за год вперед; телефоны и адреса, записанные в специальную продолговатую кожаную книгу с язычками для алфавита; календарь с расписанием предстоящих встреч и (увы!) бессмысленных переговоров. Все это так, но неужели мы жили с Ирочкой под одной крышей несколько месяцев, как бывало два-три раза в невероятном прошлом? Или в прошлом никогда ничего не было, кроме моего раздразненного воображения? Мы просто перетаскиваем все, что было, из прошлого в настоящее, а чего не было или что мы хотим, чтобы не было, забываем, как древнего Фирса из «Вишневого сада», и ненужное прошлое перестает существовать.

Ирочка была жаворонком. Она вставала около шести утра, занималась гимнастикой, полчаса крутила педали тренажера — велосипеда, вмонтированного в пол около одной из стен спальни, принимала душ, пила кофе и начинала репетировать. Мы решили, что следующим спектаклем будет инсценировка чеховского рассказа «Попрыгунья». Должен сказать, что по единогласному решению пайщиков нашей «артели» Ирочка и я получали зарплату, то есть наши с Ирочкой поиски помещения для театра и моя работа над инсценировкой «Попрыгуньи» оплачивались за счет собранных пайщиками денег. С самого начала было решено, что мы откроем театр Хемингуэевским «Коротким счастьем Фрэнсиса Макомбера», а тем временем будем готовить «Попрыгунью». Пока что в театре была только актриса (Ирочка Князева) на роли главной героини. Мы не сомневались, что остальных актеров найдем, как только будет снято помещение театра.

Каждое утро Ирочка заглядывала ко мне и будила.

Потом мы завтракали.

Время от времени Ирочку приглашали на съемки, и она пропадала целыми днями на «Мосфильме» или уезжала сниматься в Ленинград, Одессу, Ялту — словом, на те киностудии, где ей давали эпизодические роли. Это неопределенное положение начинало бесить нашу королеву. Ей хотелось играть главные роли в своем театре.

Однажды, в московском издательстве «Советский писатель», выходя из редакторской комнаты в коридор, я столкнулся с Геней Роммом, моим литературным приятелем с незапамятных ленинградских времен, которые я делю на периоды до знакомства и после знакомства с Виссарионом. Наше приятельство с Геней восходило к до-Виссарионовскому периоду, когда нам было по 18 лет, и мы сходились читать друг другу стихи, отмеривая написанное за неделю-две длиной пеших переходов от Дома Книги до Адмиралтейства, от Адмиралтейства до Стрелки с Ростральными колоннами, от Стрелки до Сфинксов напротив Академии Художеств, а потом по другим мостам к другим набережным Невы, Невки и бесчисленных рек, речек, речушек, каналов и канавок. К тому дню, когда я встретился с Геней Роммом в коридоре московского издательства «Советский писатель», мы оба переехали в Москву. Я ночевал на Патриарших прудах, а чаще в квартире Ирочки Князевой поблизости от площади Курчатова. Геня Ромм — в двух шагах от станции метро «Полежаевская». Нам обоим полагался какой-то гонорар за переводы. Погода была весенне-омерзительная, какая бывает только в Москве, Ленинграде, Лондоне, Бостоне и Сиэтле: снег с дождем, мокрый ветер, вязкое ледяное месиво, которым окутываются ботинки, как холодным гипсом. Пальто пропитывается таким леденящим дождем, что тело становится частью остывающих городских камней. Все порождает желание нырнуть в ближайший магазин, купить водки, колбасы, хлеба и упрятаться в убежище со стенами, крышей и отопительными батареями. Так мы и сделали. Дошлепали до Калининского проспекта, купили бутылку «Столичной водки», колбасы, хлеба, анчоусов, схватили такси и помчались к Гене Ромму — на станцию метро «Полежаевская».

Промокшие куртки, размякшие кепки и хлюпающие ботинки сушились на батареях обеих комнат и кухни. За окном хлестал ледяной дождь, а я рассказывал Гене о нашей компании (театральном кооперативе), ни на что не надеясь, но зная, что после полной откровенности тяжесть с души спадет. Вот уже несколько месяцев мы безрезультатно искали помещение для театра. Было из-за чего огорчаться! Мы сидели с Геней за круглым кухонным столиком и вязали типичный русский разговор под водочку и селедочку (анчоусы), который возможен только в наших суровых широтах и только с тем, кому доверяешь и к кому относишься по-доброму. Водка открывает поры души, и это лучше всякой исповеди. «Понимаешь, старик, — говорил Геня, проглатывая водку и забрасывая в свою пасть кружок колбасы, — понимаешь, моя жизнь не сложилась так, как хотелось вначале, когда я перенес на чистый лист бумаги свои первые стихотворные строки. Не об этом я мечтал, старик». «О чем же, Геня?» «О чем?» — повторил мой вопрос Геня Ромм, словно примериваясь к ответу, который вдруг станет ключом и отворит дверь в его сокровенную мечту. «Да, о чем ты мечтал, Геня, когда сочинил и записал на бумагу свои первые стихи? Я помню, это была поэма о ленинградских мостах?» «Старик, ты хочешь знать всю правду?» «А иначе, зачем мы пьем водку и разговариваем вдвоем, как не общались лет пять-шесть, наверняка? Зачем, если не в надежде докопаться до истины?» «Ты прав, старик. В последний раз мы толковали в Ленинграде, у меня на Рубинштейна. Ты, кажется, потерял работу в школе и перешел в какую-то загадочную лабораторию, где получали магическое средство от самых страшных болезней. Кажется так, старик?» «Примерно». «Да-да! Вспоминаю. И руководила этой загадочной лабораторией красавица, которую ты называл королевой. Я не ошибаюсь, старик?» «Все правильно, Геня! Правда, лаборатория давно закрылась, а королева стала гастролирующей актрисой, которая решила основать свой собственный кооперативный театр». «Я никогда не слышал о кооперативном театре. Где он находится? В Москве? В Ленинграде? На Магадане?»

От неожиданного скачка Гениного воображения на Магадан мне стало весело до отчаяния. И вправду, неплохо звучит: Магаданский кооперативный театр. Я расхохотался: «Магаданский кооперативный театр! Неплохая мысль. Но вначале мы попытаемся найти что-нибудь в Москве». «Подожди, подожди, старик. Объясни мне по порядку. Что это за кооперативный театр?» Я рассказал Гене о нашей кооперации, о пайщиках, о том, что мы вначале хотели построить здание кооперативного театра, но отказались от этой мечты, потому что всего нашего капитала не хватит даже на закладку фундамента. Словом, всю короткую историю, начиная с Ирочкиного участия в спектакле по Хемингуэю и ее желания основать свой собственный театр. «Теперь мы пытаемся хотя бы снять где-нибудь помещение для театра, но ничего не получается. Может быть, у тебя есть на уме что-нибудь подходящее?» «Старик, ты гигант! Какая роскошная идея: кооперативный театр! А вслед за театром — кооперативное издательство! Кооперативный телецентр! И как вершина мечты — кооперативный исправительно-трудовой лагерь для работников литературы и искусства». «Наверняка все так и кончится», — сказал я, невесело улыбаясь. «Подожди, подожди! Не падай духом, старик! Давай сначала выпьем еще по одной рюмочке, а потом… Мне, кажется, пришла в голову гениальная мысль!» Мы выпили. Геня, дожевывая ломоть хлеба с колбасой и сыром, сказал: «Дела мои, кажется, сдвинулись с мертвой точки. Обещают издать первую книгу. Первую, старик, в возрасте, когда Пушкин и Байрон, Блок и Есенин давно почили в бозе, а попросту говоря, перешли из земной жизни в пространство заоблачной славы и покоя. Но я счастлив, что наконец-то обещают». «Поздравляю, старик!» — потянулся я к его рюмке своей. Он кивнул и продолжил: «На этой положительной волне, старик, я отправился с гениальным предложением в только что открывшийся поблизости Дом культуры общества слепых». «В каком качестве, старик: как побочный сын Паниковского?» «В качестве потенциального руководителя литературного кружка!» — отпарировал Геня Ромм, забросив очередную порцию закуски в свою хохочущую пасть. «И тебя приняли?» «С готовностью! Правда, попросили принести справку из издательства, где было написано, что моя книга „Мосты“ находится в плане выпуска следующего года». «Колоссальные новости, старик! — полез я с дружескими похлопываниями по плечу и наливаниями-чоканьями-запрокидываниями рюмки и проглатыванием водки». «Да, ободряющие новости. Но дело не в этом, а в том, что тебе надо поговорить с директором этого Дома культуры общества слепых.» «Об открытии театрального кружка?» «Да, именно об открытии. Именно театрального!» «Ничего не понимаю, старик. Объясни по буквам!» «Твоя королева, а именно популярная артистка кино и театра Ирина Князева предлагает в виде шефской помощи организовать театральную студию при „Доме культуры общества слепых“. А в ответ на этот благородный поступок директор Дома культуры сдает вашему театральному кооперативу зрительный зал и прилегающие помещения, где будут гримироваться и переодеваться актеры».

На следующий день Геня, Ирочка и я отправились в Дом культуры общества слепых. Директор, отставной полковник, ждал нас в своем кабинете. Журнальный столик был накрыт к чаю: чашки, заварной чайник, сдобные булочки. Геня по телефону так расхвалил актерские и режиссерские способности Ирочки Князевой, что отказать во встрече было невозможно. Директор и не собирался отказывать. Такая знаменитость будет в числе педагогов Дома культуры! Попили чаю. Поговорили на общие темы. Оказалось, что в танковом полку, которым командовал директор до отставки, был театральный кружок, разыгрывавший короткие пьесы. Чаще всего это были инсценировки военных рассказов. Решили, что Ирочка будет заниматься с кружковцами два раза в месяц. В конце сезона они примут участие в массовках тех пьес, которые пойдут в Кооперативном театре. В помощь Ирочке дадут педагога из Дома культуры. «Я уверена, что это будет первый опыт во всей стране! — воскликнула Ирочка и добавила. — А, может быть, и во всем мире?!» «Вы так думаете?» — переспросил директор. «Никаких сомнений! Грандиозная идея!» — пробасил Геня Ромм. Директор вызвал секретаршу и продиктовал проект соглашения между Домом культуры общества слепых и Московским кооперативным театром. Плата за аренду помещения была смехотворно малой и, в основном, должна была покрывать расходы за уборку помещения и гардероб. Да, кроме того, Ирочка предложила нововведение: в гардеробе предполагалось развесить таблички: в зрительном зале разрешается сидеть в пальто и галошах!

Ирочка начала репетиции «Короткого счастья Фрэнсиса Макомбера». Решили начать с этого спектакля, который шел с успехом в Театре на Малой Бронной. Тем более что режиссер Баркос перенес на сцену Кооперативного театра свою постановку этого спектакля на Малой Бронной. Актеры Михаил Михайлович Железнов и Лев Яковлевич Зверев согласились играть Макомбера и Уилсона. Друзья живописцы из мастерской Художественного фонда по рекомендации Юрочки Димова сделали огромный рекламный плакат, который был водружен на фасаде Дома культуры общества слепых. Все шло как дружеские услуги и не стоило больших денег, так же, как и рекламные афиши, отпечатанные в типографии Университета при содействии Вадима Рогова и развешенные в салонах трамваев, троллейбусов, автобусов и метро. Несмотря на все это деньги кооперативной кассы таяли на глазах. Однако Ирочка не сомневалась в успехе. Я верил в Ирочкину счастливую звезду.

Да, было еще одно нововведение, которое усилило позицию нашего Кооперативного театра. Ирочка предложила мне в дополнение к тексту пьесы добавить для слепых зрителей комментарии того, что происходит на сцене. Мне же и предстояло транслировать эти комментарии по микрофону. Места в зрительном зале были оборудованы наушниками. Еще до первого представления спектакля в газетах «Вечерняя столица» и «Социалистическая культура» появились статьи под названиями: «Гуманный театр» и «Слепые зрители увидят пьесу Хемингуэя». Да, у Ирочки был особый талант: видеть в обычном — чудесное. Идею с наушниками подал наш музыкальный руководитель Глебушка Карелин. А Ирочка мгновенно его поддержала. В оркестровую яму решено было посадить несколько слепых музыкантов из местного самодеятельного оркестра. Они с энтузиазмом играли куски бравурной музыки (скажем, марш из оперы «Аида»), соответствующие драматизму охоты на антилоп или львов.

Директор боготворил Ирочку, повторяя многократно, что появление нашего Кооперативного театра поднимает авторитет Дома культуры общества слепых на небывалую высоту. Надо сказать, что мы (Глебушка, Димочка и ваш покорный слуга) посмеивались, услышав подобные сентенции директора, но Ирочка была настроена весьма позитивно и всячески убеждала нас ценить свалившееся счастье. Для справедливости следует заметить, что Ирочка по своей натуре была ценителем добра. Поэтому (несмотря на первоначальное наше недоумение) продолжала дружить с капитаном Лебедевым и одаривать всех нас, начиная с меня, Глебушку, Юрочку, Васеньку («тоскующего ангела») и Вадима Рогова знаками своего любовного внимания. Она была гораздо прозорливее, чем каждый из нас, и гораздо демократичнее, то есть, не считала зазорным общаться с людьми из самых разных социальных кругов, если только кто-то из них, этих людей, пришедших из толпы, чем-то интересен Ирочке. Умом, красотой и талантом Ирочка была прирожденным лидером. Такие, как она, притягивают к себе, протягивая руки другим. Они идут по дороге жизни и не брезгуют наклоняться и поднимать с земли или асфальта блестящий предмет. Наклоняться, поднимать и класть в заплечный мешок. Глядишь, окажется золотом!

За хлопотами пролетело лето. Первое представление «Короткого счастья» назначили на второе октября. Для слепых зрителей я приготовил текст-комментарий (какие на сцене выставлены декорации, после каких реплик и куда передвигаются актеры). Глебушка отрепетировал музыкальные вставки. Слепые актеры-статисты из театрального кружка, играющие охотников или слуг, выучили, сколько шагов и в какую сторону пройти по сцене, где остановиться и предложить кофе, виски или ружье ведущим актерам. Пришло время продавать билеты в кассе Дома культуры и городских театральных кассах. А в нашем театре до сих пор не было опытного кассира-администратора. Ирочка никак не могла остановиться на ком-нибудь из предлагавших свои услуги. Задним числом я понял, что наша королева боялась вводить новое лицо в сердцевину деятельности Кооперативного театра. Я видел, что Ирочка нервничает. Особенно, когда я не являлся к ней домой на площадь Курчатова по нескольку дней. А это случалось все чаще и чаще. Мне нужна была свобода: мое собственное пространство, моя комната, где я мог закрыться и мерить метрономом шагов зарождающиеся стихи. Ирочка видела, что меня тяготит неволя, огорчалась этим, молчала, и безумно радовалась, когда я приезжал к ней. Это было, как в первые годы нашей любви. Неделю-две не решался я возвращаться к себе на Патриаршие пруды. Когда же исчезал, а потом звонил или приезжал, находил Ирочку озабоченной. Все чаще и чаще она целыми днями находилась в театре, который так прижился в Доме культуры общества слепых, что мы перестали замечать, что находимся внутри чужеродной скорлупы, которая когда-нибудь расколется, и мы окажемся беззащитными.

А пока нужно было подыскать главного администратора — опытного финансиста, который будет связан с сетью городских театральных касс. И главное — которому Ирочка сможет полностью доверять. «Ксения Арнольдовна!» — вот кто был нужен Ирочке. Она однажды сказала мне: «Даник, я решила попросить маму взять на себя кассу театра». У меня от неожиданности, сделалось такое лицо, что Ирочка поспешила добавить: «Мама поможет начать, а дальше видно будет. Во всяком случае, я могу ей доверить нашу кассу». Наверно, Ирочка была права. Но что я мог поделать со своей физиономией, которая за сорок лет жизни так и не научилась выражать нечаянную радость, когда хочется топать ногами и размахивать кулаками. Вся история моих отношений с Ксенией Арнольдовной состояла из весьма прохладного обмена минимальным количеством вежливых (никаких) слов и взаимным желанием поскорее разминуться. Напомню, что Ксения Арнольдовна, служившая когда-то администратором в Большом Драматическом Театре (БДТ), лет пятнадцать назад решила уйти на раннюю пенсию, то есть даже раньше 55 лет, справедливо полагая, что муж ее Федор Николаевич Князев, профессор и заслуженный деятель науки, ставший к тому времени директором Лесной академии, вполне может прокормить семью. Ну а теперь Ирочка заручилась обещанием Ксении Арнольдовны приехать из Ленинграда в Москву и профессионально наладить кассовые дела Театра. Предполагалось, что Ксения Арнольдовна позвонит или даст телеграмму о своем выезде из Ленинграда, но она решила сделать дочери сюрприз. В те годы, отдаленные от времени, когда я записываю эту историю, телеграммы играли одну из важнейших ролей нынешней электронной почты. Ксения Арнольдовна, как назло, не позвонила и не «отбила телеграмму».

Было раннее утро одной из ярких любовных встреч в театральном периоде нашей с Ирочкой истории. Накануне я приехал поздно с вечера сербской литературы в Малом зале Дома литераторов и последующего приема в югославском посольстве, где переводчики (русские писатели) и авторы оригиналов (сербские писатели) тесно общались и крепко выпивали. Ирочка обещала дождаться, пока я приеду. У меня был свой ключ от ее квартиры. Это был период, когда она, вероятнее всего, никому, кроме меня, ключа не давала, что позволило мне в шутку говорить ей по телефону или подписываться: Твой жиголо. Это смешило, а иногда озадачивало Ирочку. Она предпочитала определенность двусмысленности. Я заглянул в спальню. Ирочка спала. Я принял душ и вернулся к ней. Книга, которую читала Ирочка, лежала у нее на груди. Она спала, по-детски посапывая и пуская слюнку. Я поцеловал ее в щеку, осторожно залез под одеяло. Она всегда спала голой. Во сне Ирочка раскрылась и лежала на боку, повернувшись ко мне. Ее груди с божественным изгибом касались моей груди. Я заснул и проснулся на рассвете. В спальне было полутемно. Свет шел от ночничка, который едва мерцал на столике. Я поцеловал ее груди, спускаясь по изогнутой излучине до самых сосков, которые перебирал губами один за другим, как в детской считалочке, вместо скороговорочных слов которой выплывала из памяти библейская строчка: «Пусть ее груди радуют тебя всегда». Ирочка открыла глаза и улыбнулась. Она всегда просыпалась, улыбаясь. «А я вчера заснула предательски. Ты поздно пришел, Даник?» «Около двенадцати. Ты спала, как младенец». «Поверишь, Даник, я честно старалась не заснуть. И вот — пожалуйста! Подожди минутку!» Она провела рукой по моему животу и выскользнула из кровати. Я услышал каскад фаянсового водопада, еще какие-то водяные переливы и перезвоны, которые доносятся из ванны, когда молодая женщина торопится в кровать к любовнику.

Не успели мы снова заснуть, как раздался звонок в дверь. Ирочка набросила махровый халат и побежала в прихожую. Дверь в спальню она захлопнула. Я напялил рубашку, натянул брюки и надел пиджак. Мои осенние туфли на микропористой подошве толщиной в автомобильную покрышку остались в прихожей, откуда слышались Ирочкины радостные восклицания и раскатистое контральто Ксении Арнольдовны. Я решил, что мне лучше всего выйти из спальни, рокироваться на кухню и заняться приготовлением кофе. Собственно, так и должно происходить в нормальных условиях, не появись Ксения Арнольдовна в такую беспросветную рань. Я немного нервничал. Возникала даже непрошенная мыслишка проскользнуть в прихожую, пользуясь тем, что Ирочка показывает Ксении Арнольдовне ее комнату. Проскользнуть, натянуть носки, туфли, пальто и незамеченным покинуть квартиру. Но это было бы откровенной трусостью, да еще и тактической ошибкой, потому что с первых шагов Ксении Арнольдовны в Москве я выказывал бы свою зависимость от нее. Словом, я занялся приготовлением завтрака. Меня всегда успокаивают простые действия. Помню, как хорошо я себя чувствовал во время экспедиции по добыче березовых грибов. Или потом в лаборатории, когда я работал с белыми мышами. Впрочем, точно также я бываю счастлив, когда удается поймать нерв переводимого стихотворения или рассказа. Нащупанный звукоритм одну за другой вытягивает строчки в ожившей клавиатуре моей пишущей машинки или — через много лет! — компьютера. Но бывает и по-другому: ложные звуки расталкивают верные звуки, а строчки наползают друг на друга, как вагоны поезда, потерпевшего крушение. В таком случае выручают элементарные домашние занятия, среди которых приготовление кофе — самый первый испытанный прием. Я намолол и сварил колумбийский кофе, поджарил несколько тостов из ржаного хлеба, приготовил омлет, расставил тарелки, кофейные кружки, положил салфетки, разложил вилки, ножи и чайные ложечки. Наверняка Ирочка догадалась по шорохам, звяканьям и аппетитным ароматам о моих приготовлениях к встрече с Ксенией Арнольдовной. Не стану описывать богатую смену мыслей и настроений, выраженных с полной откровенностью на лице Ксении Арнольдовны, еще несколько утомленной путешествием из Ленинграда в Москву. Сколько мыслей и настроений всколыхнулось, когда она увидела меня на рассвете в квартире любимой дочери! «А, это вы, Даниил? Так рано! — только и нашлась воскликнуть Ксения Арнольдовна. И осмотрев накрытый к завтраку стол, добавила. — Какой роскошный завтрак!» «Представляешь, мамочка, примчался с Патриарших прудов, чтобы приготовить завтрак к твоему приезду!» — сказала Ирочка, обняла и поцеловала Ксению Арнольдовну, рассмеявшись, как ни в чем не бывало. Такая у нас была Ирочка Князева. Ее ничто не могло смутить или вывести из равновесия. «В самом деле, роскошный омлет! Как вы его мастерите?» — спросила Ксения Арнольдовна, возвращаясь к холодному и вежливому тону отношений, которые продолжались вот уже около пятнадцати лет нашего знакомства. «Взбиваю яйца с молоком, добавляю чуть-чуть муки, снова взбиваю и выливаю на раскаленную сковородку с разогретым кукурузным маслом». «Даник у нас мастер на все руки. А как пьесы научился писать!» «Ну что ты, Ирочка! Что ты! Какие там пьесы? Инсценировки рассказов Чехова и Хемингуэя!» «Чудесные писатели!» — вставила словцо Ксения Арнольдовна, намазывая сливовый джем на поджаристый тост.

Как бы я ни относился к Ксении Арнольдовне, справедливости ради надо заметить, что дело сдвинулось с ее приездом. Каким-то профессиональным чутьем она узнала ходы-выходы к театральным кассам необозримой Москвы, и деньги начали поступать в казну Кооперативного театра. Предполагалось давать «Короткое счастье» в помещении Дома культуры общества слепых месяца два, не больше, а затем перейти к представлениям «Попрыгуньи» по Чехову. Так что я сидел, как раб на галерах, на Патриарших прудах и расписывал по ролям чеховский рассказ. Да, с приездом Ксении Арнольдовны наши встречи с Ирочкой свелись к служебным отношениям. Она вечно была в бегах по делам, связанным с шитьем костюмов, монтажом декораций, обсуждениями технических проблем с инженером Дома культуры или репетировала до самозабвения со слепыми актерами. Это была какая-то чуть ли не сверхъестественная доминанта для Ирочки: научить кружковцев двигаться по сцене так же легко и естественно, как если бы они были зрячими актерами. Да и директор Дома культуры подливал масла в огонь, чередуя чрезмерные похвалы ее постановочному искусству с моментами сомнений. Вполне понятно, что режиссер Баркос и актеры Железнов и Зверев были редкими гостями на репетициях «Короткого счастья». Они знали свои роли еще со времени представлений в Театре, располагавшемся на Малой Бронной улице, а Баркос ничего не менял по сравнению с прежней постановкой.

Да, как я слышал мельком от Ирочки, билеты были проданы не только на премьеру «Короткого счастья», но и на все спектакли в течение двух последующих месяцев. То есть, дела наши развивались вполне благополучно, если одним из важнейших показателей считать кассовый успех. Профессор Вадим Алексеевич Рогов все чаще и чаще появлялся в театре. Я, как правило, не принимал участия в финансовых разговорах между Ирочкой, Вадимом Роговым и Ксенией Арнольдовной, но, поскольку мы все крутились на довольно тесном пятачке в центре зрительного/репетиционного зала или в крохотной комнате за кулисами, где едва помещался стол Ирочки, а напротив — мой секретер с пишущей машинкой (купленной для Театра в дополнение к моей домашней «Олимпии»), я знал, что даже после выплаты государству налогов — определенного процента от продажи билетов — накапливалась немалая сумма. Иногда триумвират (Ирочка, ее мать и Рогов) переходил на шепот, или я сам, под предлогом «покурить», уходил из зала или из комнаты. Но бывало, что я слышал нечто, настораживающее меня. Ведь, согласившись стать завлитом театра, я искренне думал о таланте Ирочки, при помощи которого мы будем завоевывать зрителей, и о том, что этот успех даст нам возможность ставить новые пьесы и зарабатывать приличные деньги. Почему же ко мне с самого начала подкрадывались сомнения? Я старался отмахиваться от них, объясняя свою настороженность неприязнью к Ксении Арнольдовне, которая предпочитала игнорировать меня. Объясняя настороженность неприязнью к матери Ирочки или ревностью к Рогову. С приездом Ксении Арнольдовны я перестал бывать у Ирочки дома. Это бесило меня, потому что безо всяких с моей стороны видимых причин период безмятежного счастья сменился полным Ирочкиным охлаждением ко мне. Более того, знаменитый экономист профессор Вадим Алексеевич Рогов полностью завладел вниманием Ирочки. Самое обидное для меня было абсолютное и несомненное приятие остальными нашими компанейцами доминирования Рогова. «Мой тоскующий ангел» (по выражению Ирочки) Васенька Рубинштейн, получивший должность ведущего инженера-конструктора в институте Министерства среднего машиностроения, окончательно поселился с семьей в Москве. Римма устроилась в гомеопатической аптеке на улице Герцена, в двух шагах от Консерватории, куда Асенька мечтала поступить по классу виолончели. Глебушка Карелин и Юрочка Димов вполне утешились взаимной дружбой, потому что не может быть теснее союза между двумя артистами, повенчанными страстью и ревностью к одной музе — Ирочке. Капитан Лебедев ни разу еще не появлялся в Доме культуры общества слепых.

Премьера «Короткого счастья» прошла при переполненном зале. Режиссера Баркоса и актеров Железнова и Зверева вызывали не менее десятка раз. Особенный успех достался Ирочке. Ее засыпали цветами. Ирочка подходила к слепым актерам, обнимая и благодаря за прекрасную игру. Под конец вызвали и меня (автора инсценировки) на сцену, что не обошлось без некоторого замешательства и напомнило чтение мальчиком Пушкиным стихотворения «Воспоминания в Царском селе» перед великим Державиным. Замешательство было связано с тем, что мы вчетвером (Юрочка Димов, Глебушка Карелин, Васенька Рубинштейн и ваш слуга покорный) выскользнули из зрительного зала за кулисы и начали праздновать успех премьеры (не дожидаясь банкета), пустив по кругу фляжку с коньяком, добытую из внутреннего кармана нашего музыкального руководителя. В этот момент меня и вызвали на сцену. Впрочем, глоток коньяка помог мне преодолеть проявляющуюся в таких ситуациях природную робость. На банкете а ля фуршет, который был организован директором в фойе Дома культуры вскоре после того, как зрители разошлись, Ирочка, как художественный руководитель Кооперативного театра, поблагодарила меня «за отличную инсценировку рассказа гениального Хемингуэя и, в особенности, за сцену, полностью написанную вновь и вполне в стиле прогрессивного американского писателя и друга нашей страны». Конечно же, Ирочка упомянула Васеньку, Димочку и Глебушку, без которых «невозможно было бы осуществить технического, художественного и музыкального оформления спектакля». Капитан Лебедев промелькнул среди публики, проникнув за кулисы, чтобы лично поздравить Ирочку и других актеров, однако на банкет не остался.

В столичных газетах «Социалистическая культура», «Вечерняя столица» и «Московская юность» были напечатаны весьма положительные рецензии на спектакль «Короткое счастье». Во всех рецензиях главным достижением художественного руководителя И.Ф. Князевой было представлено «новаторское в театральной педагогике привлечение на сцену талантливых слепых актеров».

Я сидел над инсценировкой чеховского рассказа «Попрыгунья». Предполагалось, что спектакль будет состоять из двух отделений. В первом — нарастает любовный катарсис между Ольгой Ивановной и художником Рябовским. Во втором — охлаждение Рябовского к Ольге Ивановне, ее горькое разочарование в возлюбленном и — смерть мужа, доктора Дымова, как наказание за ее грехи. Ирочка играла Ольгу Ивановну Дымову. На роль художника Рябовского согласился актер М.М. Железнов, а мужа Ольги Ивановны, доктора Дымова, играл актер Л.Я. Зверев. На роли гостей в доме Дымовых (актер, виолончелист, поэт), художников, сопровождающих Рябовского и Ольгу Ивановну в поездке на Волгу, и коллег доктора Дымова — Коростелева и Шрека, решено было пригласить студентов театральных училищ и студий. Ирочке моя инсценировка понравилась. Я распечатал экземпляры пьесы для ведущих актеров и страницы эпизодов, где появлялись исполнители сопровождающего состава. Курьер развез распечатки по актерам. Ирочка назначила первую репетицию.

До сих пор не могу понять, что явилось причиной начинающегося обвала. Я имею в виду не в прямом смысле крах нашего Кооперативного театра (до краха было еще далеко); не крах, а коллективное охлаждение театральной среды к Ирочке и ее идеям. Теперь уже, задним числом, я начинаю предполагать, что не обошлось без давления идеологических верхов, в недрах которых шла непримиримая борьба за влияние и власть. Наверняка капитан Лебедев и профессор Рогов относились к тому течению, которое стремилось модернизировать и даже заменить важнейшие узлы закостеневшей пирамиды тоталитарной власти. Что-то у них не получилось с Ирочкиным театром. Если и получалось поначалу, то с огромным сопротивлением. Первым Ирочке позвонил Михаил Михайлович Железнов. Оказывается, он не предполагал, что будет приглашен на съемки нового фильма. Хорошо, что надо пробыть на Одесской киностудии не дольше месяца. Иначе сорвалась бы премьера спектакля в театре, расположенном на Малой Бронной улице, где он играет с Селезневой. Потом позвонил Лев Яковлевич Зверев, чтобы отказаться от участия в спектаклях нашего театра, правда, по каким-то другим, но не менее уважительным причинам. Камушки посыпались, когда один за другим начали отказываться от предложений сыграть в нашем спектакле студенты-выпускники театральных вузов. Сначала Ирочка пыталась разгадать причину единодушных отказов. Но потом поняла, что лучше не докапываться, а не то можно докопаться до такого ущелья, из которого вовсе не выберешься.

Казалось бы, мы стоим на самом краю. После начального успеха хемингуэевского «Короткого счастья» билеты стали продаваться все хуже и хуже, и Ксении Арнольдовне приходилось на такси кружить по всей Москве и собирать в театральных кассах непроданные билеты. Надо было отчитываться перед финансовой инспекцией. Директор Дома культуры общества слепых тоже постепенно переменился к Ирочке и нашему Театру. Тому могло быть множество причин, из которых две, по крайней мере, легко угадывались: неосуществленные виды на Ирочку и давление тайных сил, противодействующих нашим эстетическим и экономическим новациям.

Мы договорились собраться у Вадима Рогова около пяти часов вечера, в его трехкомнатной квартире на Кутузовском проспекте, неподалеку от ресторана «Хельсинки». Он жил на десятом этаже, куда надо было подниматься на лифте, миновав консьержа в наглаженном сером костюме и с проницательным взглядом стальных глаз. Я поехал вместе с Ирочкой из Дома культуры, где мы с книжкой рассказов Чехова и текстом инсценировки прикидывали, можно ли сократить число вспомогательных актеров за счет гостей в салоне (квартирке) Дымовых или художников (в экспедиции на Волгу). Выходило, что не очень-то и можно. Эмоциональная насыщенность рассказа требовала пространства, заполненного реальными людьми, которые исполняли бы роль светотеней в живописи. И тут Ирочке пришла в голову гениальная идея. Она так и сказала: «Даник, мне пришла в голову гениальная идея! Расскажу у Рогова». Я знал, что лучше не допытываться преждевременно. Мы ехали в такси молча. Ирочка продолжала обдумывать свою идею. Меня же терзали горькие мысли, что второй раз я ввязался в предприятие, в воплощение которого не верил с самого начала. Для чего же ввязался? Конечно, надеялся на успех в театральной среде. Ведь инсценировка рассказа американского классика явно получилась. Были даже положительные отклики критиков. Как естественно вписалась в спектакль сцена, целиком придуманная и написанная мной для «Короткого счастья»! Конечно же, я взялся за инсценировку в надежде выйти в профессиональные драматурги! Но прежде всего — из-за Ирочки, которая продолжала действовать на меня магнетически.

И вот, в гостиной у Вадима Рогова, сидя вокруг журнального столика с кофейником, керамическими рыжими чашечками, бутылкой коньяка и плиткой шоколада, наша компания (Глебушка, Димочка, Васенька и ваш слуга покорный) услышала, какую гениальную идею предлагает Ирочка, чтобы не просто спасти зарождающийся Московский кооперативный театр, но и достигнуть процветания и популярности.

Мы пили кофе, приготовленный гостеприимным Вадимом Роговым, потягивали коньяк, закусывали шоколадом, а Ирочка излагала свой революционный план. Не берусь восстановить ее доклад (выступление, гипотезу, план действий и т. п.) пословно, как хотели бы иные критики мемуарной прозы, но утверждаю, что правильно передаю основную схему Ирочкиного сообщения и последующей дискуссии. Она сказала примерно так: «Может быть, это и к лучшему, что нам пришлось расстаться с Железновым и Зверевым. Вполне понятно, что эти высокопрофессиональные актеры украшали постановку „Короткого счастья“. Они не захотели сотрудничать с нами. Это как будто бы на первый взгляд огорчительно. На самом деле, с финансовой точки зрения все оказалось удачнее, чем можно было ожидать. Кооператив сохранил причитающиеся знаменитостям крупные гонорары. Словом, нам нужны актеры на две ведущие роли и на роли вспомогательные. В Москве десятки домов культуры и клубов. Мы выберем дюжину подходящих. Я безвозмездно берусь организовать театральные студии, где с самодеятельными актерами буду репетировать „Попрыгунью“. Там же, на сценах этих домов культуры и клубов пойдут спектакли. Представляете, какой ажиотаж это вызовет? Народ будет валом валить! Да к тому же, нам надо так или иначе переходить в другое помещение. Местное начальство не хочет возобновлять договор на аренду зрительного зала». Ирочка намекала на свои неувязки с директором Дома культуры общества слепых. Вадим Рогов как гостеприимный хозяин добавлял коньяк в наши рюмки и предлагал кофе и шоколад. Но в дискуссию предпочитал до поры до времени не ввязываться. То есть, он видел, да и каждый из нас понимал справедливость опасений нашего художника Юрочки Димова: «Как же быть с декорациями? Не перевозить же за собой контейнеры с мебелью и полотна с интерьерами комнат или деревенскими пейзажами?» На что Ирочка, не моргнув глазом, отвечала, что в традиции русского и мирового театра — гастролирующие труппы готовят переносные облегченные декорации. «В конце концов, вспомним шекспировский театр, где обходились просто надписями: дверь, кровать, колонна, спящая собака!» — отпарировала Ирочка. На что остряк и вольнодумец Глебушка Карелин подбежал к бездельничавшему до поры до времени пианино и сыграл озорную музыкальную фразу: «До-ре-ми-до-ре-дооо!», которая обозначает несогласие оркестранта с дирижером, выраженное вполне обнаженно: «А пошел ты…!» Ирочка не была бы сама собой, прими она закамуфлированную под шутку грубость на свой счет. Она звонко засмеялась и поцеловала Глебушку в лоб: «Ах, ты мой проказник!» Мне безумно понравилась Ирочкина идея одновременной подготовки нескольких актерских (дублирующих) составов. На случай, если в одной театральной студии кто-нибудь заболеет, его можно будет временно заменить актером/актрисой из другой студии. Предложение нашей королевы было принято на «Ура!». Подняли тост за успех. Глебушке пришлось сыграть «Свадебный марш» Мендельсона, чтобы подтвердить свое согласие с грандиозной Ирочкиной идеей.

Ирочка занималась со студийцами одновременно в нескольких Домах культуры. Илья Захарович Баркоск к этому времени отошел от постановки спектаклей в Кооперативном театре, мягко отшутившись в том смысле, что Ирочка настолько созрела как актриса и режиссер, что ей не нужен никакой наставник, который может только загубить оригинальные постановочные идеи. Да и сама Ирочка понимала прекрасно, что ей только мешает чья-то опека. Как и прежде, в эпоху березовых грибов, Ирочка предпочитала сосредоточить в своих руках и под своим контролем творческие и финансовые дела, связанные с новым спектаклем. Отношения внутри сообщества стабилизировались. Хотя Ирочка по-прежнему оставалась нашей королевой, а мы ее верными вассалами, эта взаимосвязь держалась прежде всего на силовых линиях общего дела (Кооперативный театр), отодвинув куда-то в запасники силовые линии любви. Во всяком случае, мне так начинало казаться. Я отгонял от себя дерзкие мысли пригласить Ирочку в мою одинокую комнату на Патриарших прудах, словно сама эта мысль не перекликалась с былой близостью, ближе которой не бывает на свете. Моя неуверенность в себе, а, главным образом, в Ирочке, не была беспредметной. Однажды я пригласил Ирочку пообедать в ресторане Дома литераторов, что было когда-то нашей традицией: отмечать мои гонорары. Она нежно улыбнулась мне: «Даник, как-нибудь в другой раз». Другой раз отложился на полугодие. Мы к этому времени репетировали в Доме культуры метрополитена. Надо сказать, что постановка «Попрыгуньи» прошла с умеренным, но стабильным успехом. На премьеру пьесы пришла прославленная троица из Театра, расположенного на Малой Бронной улице (Илья Баркос, Михаил Железнов и Лев Зверев). Лестные отзывы появились в тех же самых газетах, что и прежде: «Социалистическая культура», «Вечерняя столица» и «Московская юность». Мне показалось, что Ирочка была несколько разочарована рецензиями, которые, хотя и были положительными, но опять, как и в случае с «Коротким счастьем Фрэнсиса Макомбера», делали акцент на педагогическом новаторстве режиссера (Ирочки), нежели на его художественных достоинствах. Игра Ирочки оценивалась по самым высоким стандартам, но это входило в противоречие с оценкой игры самодеятельных актеров. Слишком велик был разрыв между актерской техникой и дарованием студицев и режиссера/ведущей актрисы. Самым болезненным ударом, который был нанесен нашей королеве (невольно!) вполне дружелюбным критиком из газеты «Социалистическая культура» было упоминание о том, что сама Ирочка тоже самородок, появившийся на театральной сцене и киноэкранах из пустоты, как комета, из космоса. Рецензия так и была озаглавлена: «Спектакль самородков».

И все-таки, это был талантливый спектакль! Особенно хороша была сцена Ольги Ивановны и художника Рябовского на пароходе. Нечего говорить о том, сколько раз я смотрел эту сцену. И каждый раз не мог окончательно уверить себя, что на театральной площадке — Рябовский с Ольгой Ивановной, а не Рогов с Ирочкой говорят о докторе Дымове, а не обо мне. И хотя партнеры Ирочки явно не дотягивали в сценической технике до профессионалов, ее игра, как катализатор, стимулировала самодеятельных артистов. Я не мог без слез смотреть сцену, когда Ольга Ивановна, отвергнутая Рябовским, ищет утешения у мужа. Это я (в неминуемом будущем!) говорил Ирочке, отвергнутой Роговым: «Не плачь громко, мама… Зачем? Надо молчать об этом… Надо не подавать вида… Знаешь, что случилось, того уже не поправишь».

Нервы мои были напряжены до предела. Пронзительная Ирочкина игра обострила мое восприятие реальности до того, что я возненавидел Рогова. Я чувствовал, что взорвусь, выскажу все, что у меня на душе. Это была ревность, которую не могли задрапировать многолетние правила, допускающие короткие или длительные связи внутри нашего сообщества и абсолютно отвергающие любые проявления эгоистического недовольства. Я с трудом заставлял себя оставаться, по крайней мере, вежливым с Роговым. Ирочка, конечно, не могла не заметить усилий, которые я прилагал, чтобы не сорваться. И, несомненно, Рогов замечал! Человек он был опытный, выдержанный, обладающий трезвым холодным умом и натренированной волей. Как талантливый шахматист, Рогов рассчитывал свои действия на много ходов вперед. Не знаю причину того, что наша королева продолжала безмолвно наблюдать за нарастающими противоречиями между мной и Роговым. Она не вмешивалась. Да и не было еще в нашем сообществе случая, чтобы Ирочке нужно было во что-то вмешиваться, критиковать, оценивать, поучать. Отношения внутри компании регулировались не словами, а невидимыми молекулами целесообразности, распространяемыми Ирочкой. Это было, как регуляция жизни внутри сообщества бабочек при помощи летучих гормонов — феромонов. Вдруг регуляция отношений между мной и Роговым разладилась вконец. Помню инцидент между нами, случившийся в этот период. В Кооперативном театре было заведено неписаное правило: все поправки в тексте пьесы или в режиссерских деталях постановки вносятся только с согласия Ирочки и заверяются ее подписью. Представления «Попрыгуньи» шли вовсю, перемещаясь из одного Дома культуры в другой и привлекая к участию в спектаклях новых самодеятельных актеров и новых зрителей, которые нередко покупали билеты прежде всего, чтобы посмотреть, как играют вместе со знаменитой Ириной Князевой их приятели или знакомые знакомых. В этом была особенно тонкая черта Ирочкиного замысла по завоеванию публики в рабочих районах. Театр перемещался по городу. Каждый раз Ирочке приходилось заново ставить «Попрыгунью» с новым составом самодеятельных артистов. То есть — заново вставлять в текст пьесы режиссерские ремарки. Однажды, это был день, свободный от репетиций, Ирочка позвонила и сообщила, что больна и просит привезти ей текст «Попрыгуньи» с пометками, сделанными во время последнего спектакля. Текст лежит у нее на письменном столе. Ирочка не сказала, чтобы я привез пьесу, но и не назвала никого другого. Сама судьба посылала мне, завлиту Театра, случай поехать и повидаться с Ирочкой наедине. Без вечно роящихся вокруг нее электриков, рабочих сцены, звуко- и светотехников, актеров театральной студии, и прочих — занятых в спектакле или обслуживающих спектакль. Кстати, Ксения Арнольдовна, мамаша Ирочки, была занята в своей комнатушке администратора-кассира какими-то неотложными делами и отвезти пьесу не могла. Кому же, как ни мне было поехать к Ирочке! Отчуждение, длившееся около полугода или даже больше, связанное, как мне казалось, с выбором, павшим на Вадима Рогова, виделось мне теперь как плод больного воображения, как ревность, совершенно необоснованная и противоречащая устоям нашего сообщества. Оставалось увидеть Ирочку, чтобы все прояснилось, встало на свои места. Она засмеется непринужденно и легко, как ребенок, снова получивший желанную игрушку, и наша любовь вернется, как ни в чем не бывало!

У Ирочки на столе я нашел текст пьесы с ремарками, положил рукопись в мой видавший виды коричневый кожаный дипломат с золотыми уголками, которым я очень гордился, во-первых, потому что модные золотые уголки, а во-вторых, что дипломат из тисненой коричневой кожи куплен был на мой гонорар за инсценировку «Короткого счастья» в Театре, расположенном на Малой Бронной улице. То есть, когда я родился как драматург. Дом культуры, в помещении которого шла в это время «Попрыгунья», находился в одном из переулков, разбегающихся по весьма важным делам в разные стороны от улицы Арбат. Неподалеку на Смоленской площади сверкал витринами знаменитый гастроном. Почему-то вспомнился первый год моей влюбленности в Ирочку. Я приносил ей ромашки из Лесотехнического парка. Как все изменилось! В гастрономе я купил бутылку шампанского и около метро — белые гвоздики. Подвернулось такси. Я назвал площадь Курчатова и через полчаса звонил в Ирочкину квартиру. Звякнула цепочка, и отворилась дверь. В проеме стояла Ирочка в белом махровом халате. Она не приглашала зайти, а напротив — преграждала мне путь в квартиру. «Я привез пьесу с твоими замечаниями, Ирочка. Можно мне зайти?» Она продолжала стоять около двери, не приглашая внутрь квартиры. Чувства мои были до того напряжены, что я различал в прихожей мельчайшие детали обуви и одежды, словно бы в увеличительное стекло: Ирочкины высокие сапожки из зеленой кожи, коротенькую демисезонную дубленку с оленьим воротничком, расшитую желтыми и красными шелковыми нитями, мужскую шляпу с удлиненной, почти ковбойской тульей, мужское пальто из серого новозеландского драпа. Шляпа и пальто принадлежали Вадиму Рогову. Я не мог ошибиться. Я понимал, что не владею собой, но заставить себя повернуть и уйти был не в силах. «Прости, Даня, мне холодно стоять. Спасибо за пьесу и цветы», — сказала Ирочка и закрыла за собой дверь.

Звук захлопнувшейся двери привел меня в чувство. Я спустился на лифте в подъезд, вышел на улицу, по которой, меся весеннюю грязь, пролетали грузовики, автобусы и легковые автомобили. Не хотелось никого видеть. Даже называть собственный адрес, если остановится такси. Без всяких мыслей я брел в сторону ближайшей станции метро на углу улиц Маршала Бирюзова и Народного ополчения.

Дома на полочке для коммунального телефона ждала меня записка: «Даниил, позвоните в общество книголюбов! Вот телефон: 562-5995. Р». Это была записка от соседки Раисы, интеллигентной кандидатки в старые девы, все еще не оставлявшей надежду завлечь меня в тенета дружеской услужливости. Я позвонил. Оказалось, что «Общество книголюбов» устраивает выездную сессию журнала «Дружба народов» в Литве. Я приглашаюсь в поездку как поэт, публиковавший переводы стихов литовских поэтов в «Дружбе народов». Словом, меня торопили приехать за билетами и командировочными. Это было, как лекарство. Само название «Общество книголюбов» звучало в духе Олеши — Ильфа/Петрова, согласившихся сочинять репризы для Аркадия Райкина. Нечто, повышающее настроение и обещающее веселое путешествие. Я помчался в центр Москвы на Пушечную улицу в это замечательное «Общество книголюбов». И вправду, сотрудница, ведавшая творческими поездками писателей, оказалась милой словоохотливой дамой, которая, не останавливая разговор с популярным поэтом Боговым, помахала мне ручкой в кружевном рукавчике, улыбнулась и дала понять, что рада моему приходу, но не может приостановить разговор с моим коллегой по перу. Да я никуда и не торопился. Как говорили в старые времена, все мои карты были биты, крыть было нечем, оставалось ждать, когда лед растает, и я верну мою возлюбленную королеву. И вправду, разговор, который вел поэт Богов с милой дамой из «Общества книголюбов», был, по существу, пустячный, никакого отношения к предстоящей поездке в Литву не имевший, но такой добродушный и сердечный, что я подумал: «А ведь у меня нет ничего такого добросердечного за душой, чтобы вот так же бесхитростно поговорить с кем-то». Оказывается, оба они (Богов и милая дама) родились в соседних деревнях Калининской области. Ходили в одну и ту же школу, чуть ли не в один класс, помнят те же самые лес, речку, колокольню, тот же деревенский клуб. И этот разговор для них куда важнее и милее, чем формальные дела, связанные с поездкой в Литву: билеты туда и обратно, гостиница в Вильнюсе, командировочные на неделю. Когда задушевный разговор с Боговым и формальности (с ним) были закончены, я наконец-то представился, и мы все познакомились. Тут же было решено сразу после отправления поезда пойти в вагон-ресторан и отметить начало путешествия в братскую прибалтийскую республику. Милая дама из «Общества книголюбов» сообщила нам, что в Вильнюс из других республик приедут писатели, публиковавшие литовские стихи в переводах на их родные языки, а, кроме того, штатные сотрудники журнала «Дружба народов». Словом, всех нас ожидает изумительный праздник под названием «Весна Поэзии». Сказать по правде, я был всем этим несколько смущен. Ведь у меня к этому времени была издана всего одна тоненькая книжечка стихотворений «Наброски» и появилось несколько журнальных публикаций. В том числе подборка литовских поэтов в моем переводе на страницах «Дружбы народов». Но я заставил себя собраться: послушай, старик, это не так мало — книжка, стихи в ежегодной антологии «День поэзии» и переводы на русский язык хороших поэтов! А самое главное — твои пьесы идут в Ирочкином театре!

Я приехал на Белорусский вокзал и отыскал поезд «Москва — Вильнюс». Был конец мая, вечер и ровный ускользающий отсвет закатного солнца, укатившегося за составы пассажирских и товарных поездов, скучавших на запасных путях. В отсветах закатного солнца резко вырисовывались предметы и люди на платформе, где стоял мой поезд. Я нашел нужный вагон, показал билет проводнику и поднялся на площадку. На платформе около вагона толпились знакомые литераторы и сотрудники редакции журнала, с которыми я поздоровался, прежде чем встать на подножку и шагнуть в тамбур. В купе было пусто. Мне полагалось верхнее место. Я забросил чемодан на багажную полку и уселся у окна за столиком, раскрыв газету «Вечерняя столица», купленную в киоске «Союзпечать» перед входом в Белорусский вокзал. В разделе объявлений помещалась реклама нашего Кооперативного театра под руководством и при участии Ирины Князевой, игравшей заглавную роль в пьесе по рассказу А.П. Чехова «Попрыгунья» (автор инсценировки Д. Новосельцевский). Что говорить — было приятно увидеть свое имя в компании с Ирочкой Князевой и Антоном Чеховым. Я вспомнил, что мы договорились с поэтом Боговым пообедать вместе в вагоне-ресторане. «Надо будет захватить газету!», — удовлетворенно подумал я. Я даже хотел было отправиться немедленно в вагон-ресторан, но взглянул на часы. Было еще рано. До отправления поезда оставалось десять минут. На перроне мелькали торопившиеся уехать или проводить. Мое купе было третьим от входа в вагон, но чтобы увидеть, появился ли поэт Богов на перроне, я опустил стекло окна и высунул голову. Среди толпившихся у входа я действительно увидел Богова в зеленой велюровой шляпе, чуть набекрень, и расклешенном светлом пиджаке. Поэт рассказывал нечто архипотешное, что заставляло окружающих покатываться от хохота. Окружали Богова, главным образом, сотрудники «Дружбы народов» и несколько авторов журнала, с которыми я поздоровался раньше, поднимаясь в вагон. Но самым невероятным было увидеть Ингу. Она стояла среди писателей и сотрудников редакции. До сих пор не могу понять, как это я не подумал еще в «Обществе книголюбов», что Инга может оказаться в одной поездке со мной! Как я мог напрочь забыть о ней?!

Она была оживлена, смеялась шуткам и сама что-то выпаливала, не менее потешное, чем рассказывали Богов и другие, толпившиеся у входа в вагон и торопившиеся внести свою долю хохота в карусель веселья, отпущенного каждому участнику такой приятной поездки. Инга смеялась и задорно встряхивала длинными светлыми прядями волос с оттенком желтизны аптечной ромашки. Она веселилась, но время от времени, как бы вскользь, поворачивала голову то в одну, то в другую сторону, словно ожидая кого-то. И тогда я на мгновение перехватывал взгляд ее фиолетовых глаз, обегающих платформу и наш вагон, окончательно узнавая ее узкие запястья, женственный таз, высокий подъем красивых ног и возвращаясь к вспыхивающей временами, чуть испуганной улыбке с ямочками около уголков рта.

Загудел электровоз. Дежурный в красной фуражке, мотаясь по платформе, засвистал, как соловей-разбойник. Провожающие посторонились. Пассажиры нырнули в вагон. Я заметил, что последней была Инга, все еще не поднявшаяся со ступеньки в тамбур вагона. И не напрасно: в последнюю минуту прибежал некто долговязый, очкастый, черно-лохматый и улыбающийся виноватой улыбкой человека, который, хотя и знает, что виноват и жалеет об этом, ничего с собой поделать не в силах. Это был Саша Осинин, муж Инги и отец мальчика Моти, с которым мы когда-то ловили кузнечиков и лягушек в окрестностях деревни Михалково. Саша отдал букетик ландышей Инге, и поезд тронулся.

Писатель Богов оказался моим попутчиком по купе. Русский язык еще и лечит. Так тень, наброшенную Ирочкой и Роговым на день моей души, растворилась радостью, дарованной началом путешествия с Ингой и Боговым. Поезд тронулся, оставляя за собой застывшего с желтым флажком дежурного по платформе. Делегаты «Общества книголюбов» перешли с площадки в вагон, и с ними Богов и Инга. Все друг друга знали по редакции. Инга оказалась в одном купе со мной и Боговым.

Разошедшись по купе, разместившись и рассовав чемоданы, литературная братия отправилась в вагон-ресторан. Я оказался за одним столиком с Боговым и Ингой. Счастливые карты выпадали одна за другой. Четвертым за столиком был ответственный секретарь редакции «Дружбы народов». Из обрывочных фраз стало понятно, что Инга (технический редактор журнала) и ответственный секретарь отправляются в Вильнюс, скорее, по организационным и финансовым делам, нежели творческим. В Вильнюсском издательстве «Вага» готовилась к изданию на двух языках (русском и литовском) антология поэзии. Надо было согласовывать композицию будущей книги, плотность текста, графические вставки, шрифты и т. д. Вполне понятно, что нам с Ингой не удавалось поговорить за столом о чем-то важном. Обед был добротный и незамысловатый: борщ украинский, солянка, шницель и котлеты по-киевски. К тому же, мы заказали бутылку столичной водки. От вина Инга категорически отказалась, сразу же заявив, что принципиально признает равенство между людьми литературы и искусства, независимо от того, женщины они или мужчины. Так что, решили начать с водки, а завершить, если захочется, шампанским. Беседа велась непроизвольно, слова соединялись непринужденно, как бывает при нечаянном застолье, когда за столом сходятся люди одного круга, если они даже не все были до этого знакомы и знают друг о друге по силовым линиями профессиональной общности. Эта общность, поэтому, легко допускает смену предметов разговора. Богов, узнав, что я работал над пьесами, которые ставил режиссер Баркос в Театре, расположенном на Малой Бронной улице, вспомнил, что, будучи зэком, сочинял песни для тюремного театра, которым руководил тот же самый Илья Захарович Баркос, в те времена — тоже зэк, в одном из лагерей ГУЛАГа, севернее Вологды. По странному совпадению, ГУЛАГовский театр ставил «Попрыгунью». Поэт Богов при этом ухмыльнулся, развернул газету «Вечерняя столица» и прочитал объявление о нашем спектакле в Кооперативном театре. Так что газета, к моему огорчению забытая в купе, вовсе не понадобилась. «Слава бежит впереди оленьей упряжки», — подхватила эстафету Инга и прикоснулась своим водочным стаканчиком к моему. «Какое мрачное совпадение! Мистика, — тихо сказал ответственный секретарь журнала. — Я тоже был зэком на Колыме». Он выпил свою водку и уставился в темнеющее окно вагона, пробормотав: «Метафизическая архитектоника нашей литературы: в ночи тиранической тьмы — просветы русских классиков». Ответственный секретарь продолжал напряженно всматриваться в мелькающие огоньки деревенек, отстающих от поезда. Потом он повернулся к нам, налил водки, отрезал от шницеля, выпил и пожелал нам спокойной ночи. «А шампанское, Станислав Сергеевич?» — напомнил Богов. «Сегодня без меня», — поднимаясь и положив десятку под хлебную тарелочку, раскланялся ответственный секретарь.

Шампанское все-таки заказали. Оно прибыло в ведерке со льдом, как заведено в гусарских фильмах. В два приема мы распили шипучее розовое ароматное шампанское, оказавшееся «Донским искристым», расплатились и отправились в свой вагон. Мой догадливый попутчик поэт Богов нырнул в купе, выразительно пожелав мне и Инге спокойной ночи. Наконец-то мы остались одни, как бывало несколько раз до этого. Между прочим, букетик ландышей, принесенный Сашей Осининым для Инги перед самой отправкой поезда, так и сопутствовал ей: от подножки вагона — в купе — в вагон-ресторан — в коридор вагона. Как талисман? Как защита? Напоминание?

Мы стояли у приоткрытого окна в коридоре вагона. Звезды не отставали от нашего поезда. Проводник несколько раз пробегал, поглядывая с недоумением. Время было позднее. По соображениям проводника, пора было нам угомониться, каждому уйти в свое купе или найти простое решение, которому проводник готов был помочь. Сказать по правде, я оказался совершенно неопытным соблазнителем. Все мои немногочисленные романы, происходившие в студенческие времена, наверняка были похожи на влюбленности, которые случаются с каждым молодым человеком в эти годы. Потом наступила эпоха Ирочки, когда любовные отношения приобрели черты такой бесхитростной естественности, что постепенно я потерял навык ухаживать за женщинами, даже если они мне нравились. Все из-за того, что у меня долгие годы была, по сути, только одна женщина, в которую я был безумно влюблен. Этой женщиной была Ирочка. Никакой другой женщины у меня не было, да мне и не нужно было. Настенька не идет в счет из-за своей кошачьей приживляемости и бескровного отторжения. Мы стояли у окна в коридоре спального вагона. Поезд уносил нас из Москвы в Вильнюс. Меня — от моей вечной возлюбленной, нареченной, моей единственной в мире женщины, если можно применить этот космический образ к моим отношениям с Ирочкой Князевой. Поезд уносил меня — от Ирочки, а Ингу — от мужа Саши и сына Моти, о которых я знал совсем немного. Она так и держала в руке букетик Сашиных ландышей. Мы стояли около вагонного окна так близко друг к другу, что можно было говорить шепотом. И мы начали говорить вполголоса или даже совсем почти не произнося слова, а изображая звуки губами и придыханиями.

Но шепотом и мимикой долго и откровенно не поговоришь. Разве что договоришься начать в будущем разговор о чем-то сокровенном. Но мы и этого не делали. Не договаривали(сь). Стеснялись друг друга или не умели тайком перешагивать черту. Наконец, чтобы начать с чего-то, решили вернуться в ресторан. «Будем пить вино! — загорелась Инга. — Вы какое предпочитаете?» «Мукузани, — назвал я первое попавшееся. Попавшееся первым потому, что его чаще других выбирала Ирочка. — Да, Мукузани! Хотя в этом поезде вряд ли держат грузинские вина». «Тогда какое-нибудь литовское. Я слышала, в Литве делают вкусные наливки. Или — давайте — целую бутылку шампанского, такого же, как мы пили за обедом! Как вы, Даня?» Мы к этому времени прошли через несколько вагонов. На одной или двух площадках полусонные пассажиры дотягивали последние перед сном папиросы. Еще на одной всполошили целующуюся пару. Наконец, мы шагнули в тамбур вагона-ресторана. Дверь была закрыта. Я нажал на ручку. Дверь не поддавалась. «Как жаль, Даня, мне так хотелось выпить с вами хорошего вина. Или шампанского! Или, может быть, литовскую сладкую настойку? И разговаривать, разговаривать. Рассказывать друг другу, например, о моем муже Саше и вашей… как ее зовут? Ведь столько лет прошло. Я забыла ее имя. Или она — теперь другая?» «Ира, Ирочка, — выдохнул я, продолжая стучаться в дверь вагона-ресторана. — Вечная моя возлюбленная — Ирочка». Наконец дверь приотворилась, и выглянул официант в железнодорожной синей тужурке взамен белой столовской курточки. Это был тот самый официант, который обслуживал наш столик. Он узнал нас, вспомнил по щедрым чаевым и мгновенно принес холодную, в росинках влаги на зеленом пузатом стекле, бутылку донского шампанского. Удача придала мне уверенности. По возвращении в наш вагон я растолкал проводника, сказав, что моя спутница Инга Осинина — известная писательница, и ей нужен абсолютный покой перед завтрашним выступлением, а, следовательно, отдельное купе. Оказалось, что как раз пустует купе СВ, куда проводник перенес Ингин чемодан. Интересно, что в поезде была принята некая усредненная денежная сумма, которую платили как эквивалент за разнообразные услуги официанта или проводника. Например, за купе СВ. Должен сказать, что ни до этого, ни после я не ездил в СВ. Рассчитано это купе было на двоих. Сразу же мы оказались в путешествующем на колесах гостиничном номере с унитазом и раковиной. «Даня, да это просто роскошь! Пойду вымою руки и ополосну лицо». Видно было, что Инга немного нервничает. Ландыши она поставила в стакан с водой, как ставят талисманы, предохраняющие от зла.

Да и я оказался в непривычной ситуации. На столике около окна стояло несколько чистых стаканов. Я откупорил шампанское. К этому времени Инга вышла из туалета. Я и не заметил, что она, уходя умываться, захватила халатик из чемодана. В этом пестреньком халатике она выглядела совсем по-домашнему. Это напомнило мне дачу, когда мы по утрам провожали Сашу Осинина на остановку автобуса. Инга, бывало, носила легкие летние платьица, делавшие еще тоньше талию. Халатик рифмовался с пестрым летом в Михалково. Я сказал об этом Инге. И добавил: «Мне кажется, я был тогда в вас немного влюблен, Инга». «А теперь? — засмеялась и покраснела она. — Давайте выпьем шампанского!» Она уселась на свой диванчик, поверх постели, приготовленной проводником.

Я отметил для себя, что мой диванчик остался незастеленным. Как говорится, точно, как в аптеке. Я ведь доставал купе для писательницы, а не писательницы и ее секретаря. Я налил Инге и себе шампанского. Мы выпили по нескольку глотков. «За что мы пьем? Или за кого?» — спросила Инга. «Я — за вас, Инга! А вы?» «А я ни за кого, — ответила она и торопливо глотнула шампанское, как проглатывают комочек грусти или таблетку транквилизатора. — Хотя, мне есть за кого пить — за Мотю, за моих стариков, за вас… Поверьте, Даня, я очень рада, что мы едем вместе. Едем, сидим, разговариваем, пьем шампанское. И впереди целая неделя прибалтийских удовольствий. А, если по искренней правде, я пью за никого, еду туда, не знаю куда, с тем, не знаю с кем…» И она разрыдалась. Я начал ее успокаивать. «Простите, Даня, пойду смою тушь». Она улыбнулась мне сквозь слезы, ушла на минуту и вернулась допивать свое шампанское. «Кто будет первым рассказывать? — спросила Инга. — Давайте — вы!» С чего мне было начать? С того дня, когда я впервые увидел Ирочку у входа в Лесотехнический парк? Когда я помчался к ней на поезде в Бокситогорск? Когда образовалась компания вокруг нашей королевы? Когда мы отправились в экспедицию по добыче березовых грибов? (К этому времени и относится мое знакомство с Ингой.) Когда я впервые серьезно разошелся с Ирочкой и не виделся год, два, несколько лет? Когда переехал в Москву и окунулся в театральную среду? Когда ко мне переехала Настенька? Когда я снова встретился с Ирочкой и оказался завлитом Кооперативного театра? Когда Ирочка предпочла Рогова, и я уехал в Литву, и еду в купе СВ с красивой молодой женщиной, которую зовут Инга, и у этой красивой молодой женщины фиолетовые глаза, разглядывающие меня так испытующе и дружелюбно, как никто давно не рассматривал. Ничего этого я Инге не стал рассказывать, потому что очевидно было, пришла ее очередь откровенничать. А может быть, только ей и надо было высказаться? Ведь высказываться, откровенничать, заниматься самоанализом, жаловаться на судьбу, на кого-то или на самого себя — это тайком надеяться, что твои слова, перелитые по правилам виртуального мира в таинственные знаки обвинения или мольбы, долетят в виде тайных сигналов до того, кто обидел или кого обидели. А, значит, обнажая перед кем-то свою историю, принимаешь собеседника за потенциального проводника твоих мыслей — знаков, посылаемых обидчику (обидчице), которые все еще любимы тобой и в состоянии услышать. Все это не подходило для меня, потому что Ирочка была совершенно лишена сентиментального слуха даже при таком чувствительном проводнике, как Инга. Другое дело Инга: я в роли проводника, и Саша Осинин как объект индукции.

До сих пор не могу понять причину абсолютной откровенности Инги со мной: был ли это крик души, когда дорожному попутчику или подвернувшемуся во время любовного кризиса случайному партнеру выгребают со дна души анатомические подробности жизни, происходящей за дверью спальни мужа и жены? Или это был трезвый шаг отчаявшейся женщины (Инги), принявшей меня за мудрого исповедника, который способен понять и помочь советом? Внешнюю историю своей жизни Инга рассказывала мне до этого два или три раза во время наших посиделок на заднем крыльце их дачи в Михалково или при неожиданных встречах на Патриарших прудах и в Доме литераторов. Мы оба помнили отчетливо, как пленка кинокамеры запоминает силуэты стогов или ленивое скольжение ладони по бедру. В каждой семейной истории есть, по крайней мере, два сюжета: поступательный и затягивающий. Поступательный оставляет в семейных альбомах застывшие на века улыбки и притулившихся к детской подушке плюшевых мишек, мафиозный фрак жениха и кружевное счастье невесты, опеночный хоровод расширяющейся семьи, где малыш давно постарел, а плюшевый мишка сохраняет вечную молодость пуговичных глазенок, и так далее, и тому подобное во всех семьях, счастливых и не очень. Но есть другая история, которая не развивается во времени, а развенчивает (развинчивает) своей волчкообразной подвижностью на одном месте сам термин — история. На самом деле, история ли это? Если только история как происшествие, случившееся с душой или телом, или при благоприятном совпадении звезд — с душой и телом, т. е. с судьбой.

Все началось года полтора-два назад во время зимнего сезона театра «Ромэн» в Москве. Как правило, летом театр уезжал на гастроли по городам и весям России и союзных республик. Во время гастролей театр «Ромэн» пополнялся молодыми актерами или музыкантами. Так в Ростове или Воронеже в труппу вошла молодая красавица Вера Павлова. Она происходила из табора, кочевавшего на Северном Кавказе. Это был один из последних российских таборов, старейшины которого старались предохранить старинные обычаи, танцы, песни — от неминуемого растворения в городской жизни, к которой тянулась цыганская молодежь. На зиму вернулись вместе с театром и родители Саши Осинина, музыканты. Так что он частенько заглядывал к ним в театр после репетиций и до начала спектаклей. В тот год стационарное помещение театра «Ромэн» на Пушкинской улице стояло в лесах, а внутри было забито мешками с цементом, ящиками с гвоздями, канистрами с красками, досками и всяческой строительной техникой. В театре шел капитальный ремонт. Так что в этом сезоне цыганский театр играл спектакли и репетировал в гостинице «Советская» на Ленинградском проспекте, поблизости от станции метро «Динамо» и московского ипподрома. Главный режиссер театра Роман Гусев восстановил давнюю постановку пьесы «Очарованный странник» по драматической повести Лескова. Роль цыганки Грушеньки исполняла знаменитая актриса Зоя Обухова. Во втором же составе ее дублировала молодая Вера Павлова. Родители Саши Осинина получили контрамарки и пригласили сына и его жену на спектакль «Очарованный странник». Но Мотю не с кем было оставить, возникла горящая правка верстки во вчерашний (по плану) номер «Дружбы народов», а самое главное, Инга хотела отомстить мужу за его недавний отказ пойти с ней в Дом литераторов на вечер барда Александра Городецкого. В довершении всего Саша саркастически усомнился, настоящий ли бард этот Городецкий, если сам не может аккомпанировать своим стихам на гитаре и таскает за собой гитариста. Или у него (Городецкого) особенная привязанность к этому гитаристу? К тому же у Саши был вечерний прием в поликлинике Литфонда, отговориться от которого не было никакой возможности. В ответ на что Инга сильно разобиделась, дала свечку, пошла на концерт одна, и даже упросила свою подружку из редакции «Дружбы народов» Инну Родзянко познакомить с Городецким. Ее познакомили. Она выразила свое восхищение. Ее пригласили на коктейль в бар Дома литераторов. Она все это проделала назло мужу и даже дала барду свой телефон. Иногда Городецкий звонил, как звонил, наверняка десяткам своих поклонниц, для оживления популярности. Если к телефону подходил Саша, то передавал трубку Инге, язвительно произнося: «Твой барррд!» Получалось: «Бррр!» Так на так и выходило. Отказавшись от контрамарки на «Очарованного странника», Инга полагала, что полностью расквитается с мужем, и все вернется на круги своя. Не тут-то было! Во-первых, Саша взял с собой Мотю, который был большим мальчиком. Много читал. Любил театр и т. д. Начал задумываться о взрослых проблемах. Во-вторых, надо же было ему увидеть бабушку и дедушку, когда они играли в составе оркестра (скрипка и аккордеон). В-третьих, пора было Моте понемногу приобщаться к своим цыганским корням. Конечно, Инга согласилась с доводами мужа Саши Осинина, запоздало пожалев, что выказала (вы — коза!) глупое упрямство.

По рассказу Саши, совершенно забывшего к этому времени историю с бардом (да и не было никакой истории!), спектакль был потрясающим: князь, Грушенька, актеры, занятые в спектакле, играли великолепно, на мхатовском уровне. Особенно Грушенька — Вера Павлова. Сцену, когда над обрывом беременная Грушенька просит убить ее, невозможно было смотреть без слез. Мотя, слушавший пересказ отца, серьезно, может быть, впервые в жизни по-взрослому сказал: «Папа даже заплакал». «Да, Инг, не мог удержаться от слез!» «Кровь заиграла?» — неосторожно пошутила-заметила вскользь Инга. Но Саша уловил обидную двусмысленность, что не только заиграла кровь, как нормальный физиологический ответ на эмоциональную сцену (с выбросом адреналина и реакцией слезных желез), а кровь цыгана, взыгравшая в ответ на трагические слова молодой цыганки. С этого началось то, что периодически происходит во многих семьях, если временно или навсегда тают любовные связи. Возникают недоговоренности, уходы в себя, когда не хочется разговаривать, а если и хочется, не найти правильную искреннюю форму. Подозрительность в мелочах, а нередко и по серьезным поводам. И все это при Моте, который, как чувствительный прибор, улавливал отрицательные микротоки. Тем более, задним числом Инга узнала, что между Сашей и молодой актрисой Верой Павловой развивался роман, хотя и временно обрываясь, восстанавливаясь, прерываясь и снова возобновляясь. Об этом узнала Инга. Узнала значительно позже, когда театр «Ромэн» снова укатил на гастроли по бескрайним просторам страны. Она ничего Саше не говорила, не спрашивала, видела, что он сам раскаивается и страдает.

Но роман, несомненно, продолжался: письма, телеграммы, ночные звонки, которые Саша объяснял своей необходимостью общаться с пациентами-литераторами и их женами, находившимися в писательских домах творчества далеко за пределами Московской области, например, в Ялте, Паланге, Пицунде, Старой Руссе и т. д. К осени театр «Ромэн» снова вернулся в Москву и, поскольку капитальный ремонт стационарного здания театра на Пушкинской улице перекинулся на другой год, спектакли и репетиции проходили снова в гостинице «Советской». Милого доктора Осинина из литфондовской поликлиники видели неоднократно вместе с красавицей Верой Павловой за столиком в шашлычной, которую весьма остроумно назвали «Антисоветская», потому что она дымила и шипела шашлыками, и вдобавок люлякебабила как раз напротив гостиницы с патриотическим названием «Советская». Неоднократно видели и неоднократно сообщали об этом Инге. Саша продолжал запираться в ванной с телефоном, отмахиваясь от логических для жены и сына-подростка вопросов: «Зачем запираться, если это больной/больная?» «Врачебные тайны», — отмахивался от них Саша. Инга ни о чем не спрашивала, мудро решив, что виновата ее собственная фригидность, которая все более и более нарастала по мере ее обиды на Сашину неверность. Она даже пыталась подбирать эротические ночные рубашки или смелые для ее поколения трусики и лифчики, но неестественность ситуации и недоумение в глазах Саши еще более закрывали ее доступ к его душе равно как и телу. Более того, Инга завела роман с Александром Городецким, вбив себе в голову, что он — большой поэт, а она — влюбленная в него муза. Ее редакторство в журнале вполне способствовало легальности их отношений. Общепринятой нормой было, когда редактор и автор за чашечкой кофе и рюмкой коньяка обсуждают последние правки для горящей верстки в одном из баров Дома литераторов. Вполне естественным было продолжить обсуждение на скамейке в одном из ближних скверов, скажем, на Цветном бульваре. Ничего странного не было в любезном приглашении знаменитым бардом Инги к себе домой (на улице Горького, в двух шагах от памятника Пушкину). Эти кофепития с вычиткой верстки или чтением новых стихов Городецкого и последующими рандеву у него дома (жена с дочкой отдыхали в Коктебеле) не дали ей ни радостной мести (Саше), ни эротического счастья (с Городецким). Она с ужасом обнаружила, что ни с кем ничего не хочет.

Самым обидным в ломающемся семейном быте Осининых было несомненное одобрение родителями Саши его романа с молодой актрисой Верой Павловой. Еще на что-то надеясь и веря — не веря, что такое могло случиться с ней и с ним, Инга пригласила стариков Осининых в кафе «Десятая муза» в Камергерском переулке поблизости от МХАТа. За чашкой кофе с пирожными очень осторожно Инга рассказала им о своих семейных проблемах. «Но ведь у Саши настоящая любовь, милая моя!» — сказала мать (скрипка). А отец (аккордеон) поддержал: «Кто же отказывается от такого счастья! Надо радоваться за него!» Кончилось все это внезапно, месяц назад. Инга любила прогуляться перед работой, которая начиналась обычно в полдень, от метро «Маяковская» до улицы Воровского, где в правом крыле особняка Союза Писателей располагалась редакция «Дружбы народов». Обычно Инга переходила площадь Маяковского, огибая памятник поэту, разглядывала афиши перед входом в театр «Современник», шла вдоль Садового Кольца мимо дома, где жили родители Саши (никогда к ним не заходила), оставляла за спиной посольство Пакистана, Детскую больницу имени Филатова, Планетарий, пересекала Садовое Кольцо на уровне площади Восстания, оказывалась сначала на улице Герцена, а потом на Воровского, где была ее редакция. И в тот день Инга шла мимо дома Сашиных родителей, с грустью думая в который раз, что у нее с ними нет никаких отношений, да и у Моти — почти никакой тяги к бабушке и дедушке Осининым. Из-за чего? Может быть, вот так без предупреждения зайти, сказать, что умирает как хочет кофе, проголодалась, не угостят ли ее, или сказать еще какую-нибудь чушь, попытаться показать им, что она своя, и они любимы ею. Она поднялась на лифте и позвонила в их квартиру. Вышла старая женщина — соседка Осининых по коммуналке. Она выказывала симпатию Инге в тех редких случаях, когда Осинины-младшие навещали Сашиных родителей. Соседка за глаза называла их «музыкантами». Она с недоумением посмотрела на Ингу. «Музыканты, как будто, с утра уехали по магазинам, а вот их сынок, кажется, там, — она показала на дверь в комнату. — И, сдается мне, Сашка-то не один». Инга постучалась в комнату Осининых-старших. Вышел Саша в махровом халате. Наверняка он думал, что вернулись родители или соседка зовет его к телефону. Увидев жену, он застыл от ужаса. Инга вошла в комнату. Спустив длинные ноги с кровати, голая молодая смуглая женщина натягивала колготки персикового цвета. У нее были высокие груди с шоколадными сосками, а взгляд шоколадных глаз пробивался сквозь змеистые кольца блестящих локонов с таким недоумением и безразличием к Инге, что она мгновенно осознала себя лишней в этой комнате. И ушла.

Саша переехал к родителям. Кончился зимний сезон, и театр «Ромэн», а с ним красавица Вера Павлова уехала на гастроли. Так что комната «музыкантов» была в полном распоряжении Саши. Два раза в неделю Мотя приезжал к отцу. Они проводили вместе вечер (если это были будни), или весь день (субботу или воскресенье). Мотя ни о чем не спрашивал, словно понимал, что спрашивать бесполезно, да и словами горю не поможешь. Только становился все замкнутее и молчаливее. Саша видел эту перемену в сыне, который из открытого веселого мальчика превратился в тихого старичка: где посадишь, там и будет сидеть; что предложишь, то и съест. Саша видел эту перемену в Моте и страдал. То же было с Ингой: видела и жалела сына. Наконец, они оба не выдержали, договорились встретиться, обсудить. Словно бы назло судьбе или, скорее, назло тяжелой памяти встретились у выхода из метро «Динамо» и отправились в шашлычную напротив гостиницы «Советская». Официант давно принес «Цинандали» и шашлыки, кофе и пирожные, а они все не решались заговорить о главном. Да так и обошли разговор о Моте. Каждый лукавил, мямля о том, что плохо друг без друга, что совершили ошибки и т. д. Инга рассказывала подробную правду о встречах на квартире у барда Городецкого, нарочно, как садистка, с вкраплениями эротических деталей, потому что не смогла простить шоколадные соски и шоколадный взгляд цыганки Веры Павловой. Рассказала, чтобы выжечь обиду натуральной картиной своей физической измены. Но не выжгла, а опалила тоской и неверием. Тем не менее, Саша вернулся к Инге и Моте на квартиру у «Речного Вокзала». Семья восстановилась.

«И слава богу!» — сказал я, показывая, что собираюсь покинуть СВ и уйти в свое купе на четверых, дав отдых себе и спутнице. «Да, для Моти, слава богу! Хотя, мне кажется, он и не верит в перемену к лучшему». «Ну, не все сразу!» — продолжал я пустословить. «В главном никогда не наладится. Да и спим мы раздельно. Даже не знаю, почему я до такой откровенности с вами дошла». «Вполне логично: я вам про Ирочку, вы мне про Сашу. Можно вас поцеловать?» «На прощанье?» «Нет, на встречу!» «Можно!» — Инга засмеялась и задорно встряхнула светлыми прядями волос. Она ждала, и я на мгновение уловил зовущий взгляд ее фиолетовых глаз. Мои пальцы осторожно обхватили ее узкие запястья и притянули ее тело к моему. Я поцеловал ее. Она ответила мне поцелуем. Мои ладони скользили по ее женственному тазу, бедрам, промежности. Я наблюдал за вспыхивающей по временам чуть испуганной улыбкой с ямочками около уголков рта. Она была голая под халатиком. Моя ладонь легла на упругие волосы лобка, а нетерпеливые пальцы проникли внутрь ее плоти. Я почувствовал, как из нее начинает сочиться влага желания. Исступленно, как в лихорадке, Инга целовала меня, торопя раздеться и овладеть ею. Не знаю, заглушал ли стук вагонных колес наши крики и стоны, мы ни о чем, кроме удовлетворения свой ненасытной страсти, не думали. Наверно, это был долг, который возвращала нам природа за отстранение меня от Ирочки, а Инги от Саши.

Из сумасшедшей поездки по Литве остались в памяти картинки средневековых соборов и величественных рек. В Вильнюсе — Нерис, а в Каунасе — Нерис и Нямунас. Готические костелы стояли в центре древних городов, а конструктивистские гостиницы — в окружении парков, на берегах великих литовских рек. В гостиничных ресторанах мы встречались с местными писателями, в заводских или колхозных клубах читали стихи рабочим и крестьянам, собранным по разнарядкам местных райкомов и исполкомов. В величественном соборе святой Анны вручались премии за переводы из литовской поэзии. Все было замечательно, дружелюбно, весело, несмотря на холодную войну с Америкой и Западной Европой и оккупацию Литвы русской армией. Или несмотря на поголовное уничтожение литовского еврейства во время Второй мировой войны. Ни гости, ни хозяева старались не замечать эту странную алогичность. Как будто бы приехали из России в Литву не представители русского народа-оккупанта и принимают их не сливки оккупированного народа (коллаборационисты), а равноправные братья по писательскому ремеслу, желанные коллеги, радушные хозяева. И балагурские тосты русского поэта Богова, и ответные устные фельетоны литовского прозаика Тримониса вполне соответствовали и этому двойственному настрою: делать вид, что все хорошо, и не ставить гостей и хозяев в неловкое положение. До сих пор вспоминается не прекращавшееся разгульное веселье, сопровождавшее наш громадный туристский «Икарус» венгерского производства, с легким шуршанием скользивший по дорогам Литвы. Вначале я чувствовал себя неловко, словно бы пришел из дома, где царит печаль, в цирк-шапито, да еще не с одним, а с четырьмя клоунами. Наверно, Инга чувствовала нечто подобное. Но постепенно, по мере отрыва от Москвы, от прошлой жизни, где на одной орбите летала моя Ирочка, а на другой — Саша Осинин, прошлое затуманивалось, и оставалась молодая красивая женщина, которая полностью принадлежала мне. Иногда кадры прежней жизни, в которой наша компания роилась вокруг Ирочки, вспоминались мне с необыкновенной яркостью наверняка только для того, чтобы помочь мне осознать, как я счастлив теперь. При первой возможности Инга звонила в Ленинград, куда отправила Мотю к своим родителям, и, возвращаясь ко мне, оживленно рассказывала, какие умные книжки читает ее сын и как ему хорошо с ленинградскими дедушкой и бабушкой. Однажды Инга вернулась с переговорного пункта если не грустной, то несколько приглушенной: муж вырвался на день в Ленинград навестить сына, и передавал ей приветы от сына и ее родителей. Но затуманенность ее милого лица мгновенно ушла, как только Богов, сидевший неподалеку от нас, рассказал смешную историю, как он по направлению союза писателей выступал со стихами в исправительно-трудовом лагере для малолетних преступниц, и как одна из них пригласила его на свидание в первый же день после освобождения и возвращения в Москву: «У памятника Юрию Долгорукому!»

Автобус хохотал. Бутылка коньяка ходила по кругу. Мы мчались по Литве, чтобы оказаться на очередном заводе или в очередном колхозе, и определенно — на очередном банкете, приеме, застолье, где мы читали стихи, рассказывали правдоподобные небылицы, привыкая к мысли, что каким-то образом вся эта соблазняющая и жесткая система существует, работает и, кроме страха, приносит удовольствия. Мы настолько привыкли к жизни бременских музыкантов, что страшно было хоть на минуту отрезветь и вспомнить о реальности, из которой мы шагнули в утопию братства народов и завершенного социализма.

С нами в поездке был прозаик Штерн с сыном по имени Антон, ровесником Моти. Инга скучала по Моте и время от времени заговаривала с Антоном. Прозаик Штерн, вообще-то человек нелюдимый и погруженный в раздумья, пересилил себя и спросил Ингу: «У вас тоже есть сын?» «Да, Мотя, такого же возраста, как Антон». «Он остался дома с отцом?» Впервые я увидел Ингу в абсолютном смущении. Конечно, это было из-за меня. Слава богу, что прозаик Штерн оказался достаточно тактичным и сообразительным, чтобы закончить разговор. Это послужило нам обоим отрезвляющим уроком. Надо было решать ее и мою жизнь: Инге разводиться с Сашей, мне — уходить из Ирочкиного сообщества. Или как-то по-другому.

Мы вернулись из Литвы. В поездке все казалось простым и естественным: Инга поговорит начистоту с Сашей Осининым. Я откроюсь Ирочке. Люди они цивилизованные. Поймут. Но разговоры откладывались.

По воле судеб Кооперативный театр снова оказался в Доме культуры общества слепых, где когда-то начинал с «Короткого счастья Фрэнсиса Макомбера» по Хемингуэю. Продолжая показывать «Попрыгунью», мы готовили постановку любовно-авантюрного романа Прево «Манон Леско». Еще до поездки в Литву я сочинил план сценария будущей пьесы. План предстояло обсудить с Ирочкой. Это было и формальным, и реальным предлогом для нашей встречи. Ирочка приняла меня в той же самой комнатке за сценой, где когда-то обсуждался наш первый спектакль. В последний раз я видел Ирочку, когда она была с Роговым и не впустила меня. И снова мы встретились, как будто ничего плохого не произошло между нами. Да, она уезжала на Кавказ. Да, я побывал в Литве. Если я знал про Вадима Рогова и Ирочку, то не сомневаюсь, она тоже догадывалась о существовании другой женщины в моей жизни. Ирочка сварила кофе в немецкой электрической кофеварке, которую привез ей один из поклонников — режиссер Берлинского драматического театра. Что говорить, как только я находился поблизости от Ирочки, мне казалось невероятным, что я мог жить без нее, да еще заниматься сексом с другой женщиной. Умом я понимал, что мой роман с Ингой — это не миф, не сновидение, в конце концов, не бред эротомана, а нормальная влюбленность в красивую умную женщину. Но все это заслонялось реальной Ирочкой, которая была прекрасней и проницательней всех других, пришедших из мифов и сновидений: сероглазая, с короткой ультрамодной стрижкой волнистых каштановых волос, со спортивной посадкой головы на длинной шее, перетекающей в такую стремительную и стойкую грудь, какой не было ни у какой женщины в мире. Мы пили кофе. Надо было обсуждать план будущей пьесы, а мы сидели молча, как будто впервые встретились. «Знаешь, Даник, я перед тобой виновата. Помнишь, ты привез мне „Попрыгунью“ с моими пометками, а я не пустила тебя из-за Вадима?» «Давай, не будем вспоминать, Ирочка?» «Ладно, не будем! Лучше, сделаем по-другому. Захватим план пьесы „Манон Леско“, купим по пути бутылочку хорошего вина и махнем ко мне. Там и обсудим. Моя машина припаркована прямо у входа в Дом культуры». «Отлично, Ирочка! Я не знал, что у тебя появилась тачка». «Собственно, это машина нашего Театра. Рогов помог получить через Российскую кооперацию». Мы выбежали на улицу. У входа в Дом культуры стоял новенький автомобиль марки Жигули ярко-карминного цвета. Очень красивый. Ирочка открыла двери и села за руль. Я сел рядом, восхищенно наблюдая, как Ирочка плавно крутит руль и переключает скорости. «Ты не представляешь, Даник, как было трудно получить права. Ездила сдавать вождение несколько раз, пока не обратилась к Николаю Ивановичу Лебедеву». «Он еще существует?» (Я хотел спросить: «Существует ли в твоей жизни?») «Еще как! Между прочим, очень интересуется твоими стихами. Неопубликованными». «Ну, знаешь, Ирочка, я бы обошелся без подобных читателей!» «Напрасно, Даник, пренебрегаешь. Поэты никогда не обходились без могущественных вельмож. Взгляни на историю! Поэты Рима и древней Греции. Поэты Востока: Хайям, Хафиз — ни один из них не пробился бы без поддержки власть имущих. А Евтушенко с Вознесенским? Говорят, что без благословения председателя иностранной комиссии союза писателей ни один из них не выезжает с гастролями на Запад». «Пусть их, Ирочка! Я живу по-другому. Виссарион тоже обходился без компромиссов». «Виссарион — гений! И все равно, посмотрим, как у него сложится в Америке. Там тоже приручают писателей премиями и почетными креслами в университетах». «Я в Америку не собираюсь, Ирочка, дорогая. А здесь обойдусь без протекции товарищей лебедевых». По невоспитанности я выпалил лишнего. Я это заметил. Всегда доброжелательное и живое лицо Ирочки застыло на мгновение, пока я не извинился: «Прости, Ирочка, ради бога!» «Прощаю. Ты ведь был и остаешься колючим питерским подростком с Выборгской стороны. Но чтобы закончить разговор о Лебедеве, не покончить с ним (она захохотала для полной разрядки), а закончить разговор на хорошей ноте, скажу тебе, что Николай Иванович воспитал прекрасного сына — Колю, который получил диплом актера в Щукинском театральном училище, и у меня большие виды на него в связи с „Манон Леско“.»

Мы расположились на кухне с бутылкой «Алазанской долины», проходясь по плану пьесы, где Ирочке доставалась (по праву первородства) роль красавицы Манон Леско, а Коле Лебедеву (если он пройдет успешно первую читку, а потом начальные репетиции) посчастливится играть кавалера де Грие. Недаром Ирочка выбрала именно эту повесть, написанную во Франции в конце 18 века. В определенном смысле героини «Короткого счастья», «Попрыгуньи» и «Манон Леско» были похожи. Они мелькали по жизни в жажде развлечений. Конечно, Манон пускалась в опасные авантюры, завязывала многочисленные любовные связи, грабила своих любовников, не раз оказывалась в тюрьме и закончила жизнь в ссылке в Америке, вблизи Нью-Орлеана. Но все это не из-за денег. Автор устами кавалера де Грие подчеркивает эту особенность Манон: «Ни одна девица не была так мало привязана к деньгам, как она…». Зачем же обманывала многочисленных любовников, потрошила их кошельки, грабила, втянув в преступные приключения невинного прежде де Грие? Единственно, из жажды наслаждений и приключений. Деньги только открывали путь к тому, что в наши дни называется фаном. И как предупреждение, вполне привлекательное для театральной цензуры — смерть Манон в Америке, в эмиграции, говоря современным языком, или в ссылке, если приравнять современную Сибирь колониальной Америке. Замечу, что мы должны были отдавать пьесы до начала репетиций — в цензуру. Чему соответствовал термин: залитовать произведение. В это время в Москве, Ленинграде, да и других городах мало-помалу начались выезды в Израиль и США. Это были (неожиданные?) разрешения, полученные ординарными безобидными гражданами или антисоветчиками-диссидентами, которых, по сложившемуся представлению, выталкивали за пределы СССР. Все это были редкие случаи. Исключения. Система насилия не хотела открывать шлюзы даже вполне аполитичным гражданам страны. Или делала это крайне ограниченно. Диссиденты же намеренно или по ответному сопротивлению советской системы оказывались в рискованном положении: всегда был риск либо тюрьмы, либо ссылки. И как редкий случай везения — высылки в эмиграцию, заграницу. В этом смысле будущее пьесы «Манон Леско» с трагической смертью диссидентки Манон в Америке, было весьма двусмысленным. А разве Манон не была сексуальной диссиденткой, вступая в многочисленные любовные связи? И не была ли сама постановка пьесы «Манон Леско» рискованным шагом нашего художественного руководителя и, одновременно, ведущей актрисы Ирочки Князевой? Ставка оказывалась равной жизни.

Закончив обсуждение театральных дел, которые нам обоим показались весьма рискованными, но сулящими сценический и кассовый успех, мы приступили к бутербродам с осетриной горячего копчения, которые запивали красным вином и кофе. Из кухни мы перешли в спальню и занимались любовью, как будто бы никого, кроме нас двоих, не было в целом мире. Потом мы уснули, и ее ягодицы прижимались к моему животу и моему паху, а ее груди лежали в моих ладонях. Когда мы проснулись, Ирочка спросила меня: «Скажи, Даник, у той, с которой ты гулял по Литве, были такие же красивые груди, как у меня? И такая же сладкая жопа?» Ирочка почти никогда не употребляла грубых слов. Так, очень редко, при исключительных обстоятельствах.

За несколько лет кружения по московским домам культуры и клубам у Кооперативного театра сложилась устойчивая и преданная аудитория. Постепенно из нескольких десятков самодеятельных актеров дюжина зацепилась за нас. Правда, никому из них Ирочка не могла дать постоянную работу, то есть, деньги на жизнь они продолжали добывать своими основными профессиями. Поскольку эти актеры днем работали, репетиции нередко проводились после спектаклей, чуть ли не до полуночи. Но Ирочка и ее администратор, пришедший на смену Ксении Арнольдовне, все же ухитрялись платить Коле Лебедеву (сыну капитана Лебедева), который стал первым, кроме Ирочки, штатным актером Кооперативного театра. Коля был нашим любимчиком, баловнем, вундеркиндом. Веселый, синеглазый, с шапкой волнистых белокурых волос, он напоминал Есенина. Так и называли мы его: наш Есенин. Он вполне это оправдывал. Почему Коля прижился в нашей полупрофессиональной труппе, а не прошел по конкурсу в любой другой театр, было для меня загадкой. Магнетизм Ирочки? Наверняка хотя бы отчасти. А главным образом, почему? Пожалуй, из-за стремления приобщиться к внутренней свободе, которая была у всех нас. Ведь привязанность к Ирочке была добровольным счастьем, которое каждый из нас оберегал. Особенно подружился Коля с Глебушкой Карелиным и Юрочкой Димовым. Я имею в виду внешнюю приязнь, которую испытывали к Коле Лебедеву музыкальный руководитель и художник театра. Думаю, что они сохраняли определенную дистанцию в отношениях с Колей Лебедевым. Мы все постепенно поняли, что у Коли — специфические сексуальные наклонности, которые во времена совдепии карались законом и могли привести в тюрьму. И это при высоком положении капитана Лебедева! Наверно, чтобы предотвратить осложнения, капитан Лебедев определил сына в Кооперативный театр. Люди у нас были порядочные и не склонные к доносам. Коля был талантливый актер и, к тому же, Ирочка не могла отказать своему другу и покровителю.

Мы вовсю репетировали «Манон Леско», предполагая начать спектакли ранней весной. А сейчас был январь, детские утренники с елками, Снегурочками и Дедом Морозом. Какими-то неведомыми силами, а вернее, при помощи неизвестных мне связей, Ирочке удавалось получать постоянные заявки на Новогодние представления. Конечно же, не только для слепых детей. В основном, это были обыкновенные школьники из разных районов Москвы, получавшие красивые подарки и с энтузиазмом плясавшие вокруг пышной новогодней елки в зале Дома культуры общества слепых. Этот новогодний перерыв в спектаклях позволил нам пополнить кассу театра и закончить репетиции «Манон Леско». Все шло как нельзя лучше. И прежде всего, новая волна нашей с Ирочкой любви. Я не мог обманывать ее, и еще в первую встречу после долгой разлуки (физической, потому что метафизически она всегда была со мной) рассказал ей об Инге. Тем более что Ирочка сама все почувствовала или внутренним видением знала о моей любовнице все, вплоть до анатомического сравнения себя с Ингой.

Невозможно было расстаться с Ирочкой. Наши свидания могли происходить ежедневно, еженедельно или вовсе прерываться на месяц, полгода, годы, а потом снова возобновлялись. Ну, что такое день и месяц по сравнению с жизнью в космосе любви?

С Ингой все сложилось не так, как мы оба мечтали, скача на венгерском «Икарусе» по дорогам братской Литвы. Или проникая тайком в ее или мой гостиничный номер и занимаясь сексом, как ненасытившиеся семейной жизнью любовники, сбежавшие из-под надзора законного мужа или законной жены. Я не мог лгать и рассказал ей про Ирочку. Всю мою с Ирочкой историю Инга знала раньше, еще тогда, во время нашего путешествия в купе СВ по пути в Литву. Анатомию же нашей с Ирочкой любви я никогда не раскрывал Инге. В этом была разница моих отношений с той и другой. Ирочка была моя виртуальная жена. Инга — земная любовница. Разговоры о будущей семейной жизни, которые мы вели во время путешествия по Литве, улетели, как летний утренний туман, разогнанный разгорающимся жарким днем.

Больше я не заговаривал с Ингой о том, как она разведется с мужем, я перееду к ней на Речной вокзал, а Саша — в мою комнату на Патриарших прудах. Даже тогда, во время беззаботного путешествия, ничем не нарушавшего наших туманных фантазий, мы заходили в тупик, когда речь шла о Моте. Из-за него Инга не разводилась с Сашей. У нее была своя теория: мальчик должен расти в доме, где есть мужчина. Родной это отец или отчим — не столь важно. Со мной все оказывалось не так просто. То есть, Инга поняла, что я навсегда привязан к Ирочке, и пока она не отпустит или не отторгнет, я добровольно не уйду из ее круга. У Саши наверняка были свои сомнения в отношении молодой актрисы Веры Павловой: разница в возрасте и продолжительные разлуки из-за гастролей цыганского театра. Да и жить им вдвоем было негде. Не поселяться же в одну комнату на Садовом Кольце вместе с Сашиными родителями! Так что все свелось к тому, что Саша никуда из дома не ушел, а переехал в свой кабинет, раскладывая на ночь тахту и проводя одинокие вечера (если не встречался с Верой Павловой или не дежурил, или не шел в медицинскую библиотеку и т. д.) — один. Конечно, Мотя заглядывал к отцу. Они обсуждали книжки, которые Мотя читал в это время, проходились по домашним заданиям, смотрели вместе кинофильмы по телевизору, или отправлялись в тир, цирк, бог знает куда! Зимой же спасали лыжи и коньки. Благо, можно было от подъезда докатить по лыжне до парка, раскинувшегося вокруг Речного Порта. Все это так, но дома существовала запретная для Саши Осинина зона — бывшая их с Ингой спальня, которая теперь называлась Ингиной комнатой.

Чаще всего мы встречались с Ингой у меня. Она убегала из редакции на час-полтора. Благо, до Патриарших прудов было пятнадцать минут ходьбы от Дома литераторов. Я встречал ее у подъезда. Но еще раньше, за несколько минут до того, как она подбегала ко мне, я видел ее рыжую лисью шубку, мелькавшую вдоль заснеженного берега пруда. Лисья шубка была нараспашку, свитер обтягивал груди, светлые волосы падали на рыжий воротник, вязаная эстонская шапочка с красным орнаментом была зажата в левой руке, а правая махала мне, как будто бы я мог не дождаться и уйти без нее. Мы пробегали через полутемный подъезд, взлетали на третий этаж, открывали квартирную дверь и, всегда с какой-то опаской, словно мы совершаем преступление, торопливо проходили коммунальным коридором в мою комнату. Каждый раз я давал себе слово, что буду терпелив, что надо дать Инге время отдышаться, придти в себя, переключиться от хотя и сломанной, но все-таки семейной жизни, от редакционной рутины, от случайных прохожих, которых она миновала, спеша на тайное свидание со мной, от рева и липкого раздавленного снега на Садовом Кольце, от всего, что не есть наша любовь. «Не торопись, милый», — говорила она, а сама не могла остановить мои губы и руки. Однажды, когда Саша Осинин был на врачебной конференции в Москве, Инга позвонила мне: «Приезжай!» Это была среда, ее библиотечный день. В те далекие брежневские времена, да и раньше — в хрущевские — святое дело для всякого редактора было задробить один, а то и два библиотечных дня в неделю. Компьютеров в те времена не было и в намеке. Считалось, что по библиотечным дням редакторы идут, едут, спешат в крупнейшие библиотеки, скажем, в Ленинскую, и в справочном зале или обширной картотеке разыскивают и находят книги, при помощи которых они снимают спорные вопросы, то есть, разрешают споры с самими собой, авторами и цензорами. У Инги библиотечным днем была среда. Она позвонила мне: «Приезжай!» Я добежал до площади Маяковского, купил цветы в киоске около зала Чайковского, спустился в метро и через полчаса был на Речном Вокзале. Дом, где жила семья Осининых, находился в десяти минутах быстрой ходьбы от метро. До этого я был там один раз. Да и то ждал Ингу в такси у подъезда. Так что ничего толком не запомнил. Даже старинную церквушку, открывшуюся справа от Ингиного дома, видел словно впервые. Снег лежал на воротах, на куполке церквушки, на деревьях вокруг ограды, на крестах церковного кладбища.

Квартира Осининых была во втором подъезде на шестом этаже. Дом стоял на пересечении улиц, застроенных новыми крупноблочными домами, окрашенными чаще всего в зеленые или розовые тона. Модель новостройки коммунизма на окраине Москвы. Тут тебе и прошлое (церквушка с золотым куполком) и будущее — крупноблочные строения. Живи и помни! У самого подъезда стояли две молодые мамаши со спящими малышами в синих колясках с поднятым верхом. На одной молодой мамаше был коричневый шерстяной берет, на другой — серый пуховый платок. Когда я проходил в подъезд, они воззрились на меня, а потом переглянулись в недоумении, как будто бы горожанин объявился в деревенской глуши. Я прошел мимо них, кивнув. Они ошарашено промолчали. Лифт работал. Я поднялся на шестой этаж и позвонил. Инга открыла мне и, заперев дверь на засов, накинула цепочку. Она была в домашнем халатике, напомнившем летнее платье в мелкий цветочек, которое она любила носить когда-то на даче в Михалково. Она обняла меня, поцеловала и провела на кухню. Потом спросила: «Накормить тебя?» — «Нет, спасибо». Я не хотел ни есть, ни пить. Какое-то предчувствие мешало моему свиданию с Ингой. Как будто бы я — один из любовников Манон Леско, в то время как ее муж — кавалер де Грие (конечно, муж, несмотря на ее измены — муж!) спешит возвратиться домой: в карете, такси, в вагоне метро, на поезде, в самолете. Я осознал, что переработался, слишком погрузился в лихорадочные ночные репетиции пьесы «Манон Леско», слишком вошел в образ. То есть, разыгрывал мысленно роли неверной возлюбленной, ее несчастного мужа и богатых покровителей-любовников. Я так погрузился в свои мысли, что не заметил, как Инга сварила кофе и поставила на стол бутылку коньяка. Мы выпили по рюмке. Она рассказывала о каких-то редакционных делах и происшествиях, имеющих отношение к переводам стихов современного грузинского классика: редакция по ошибке заказала одни и те же подстрочники стихотворений двум крупным поэтам-переводчикам, и теперь не знает, как выпутаться из назревающего скандала. История была из ряда вон выходящая и на какое-то время отвлекла меня от тяжелых предчувствий. Я как будто бы встряхнулся и посмотрел на происходящее со стороны. В чем было сомневаться и чего тревожиться? Со мной красивая молодая женщина, в которую я влюблен и которой я добился, наконец-то, хотя мысленно добивался с десяток лет. Мы одни. Никто не мешает мне обнять ее, увести из кухни в спальню, расстегнуть цветастый халатик, постепенно раздеваясь и сбрасывая пиджак, джинсы, рубашку и погружаясь в нее до самого последнего сладостного стона. Потом Инга убежала в душ, а я валялся на кровати в полусонном блаженном состоянии, которое приходит после обладания желанной женщиной. Раздался дверной звонок. Потом серия длинных нетерпеливых звонков. Дверь из спальни в коридор была открыта. Я видел, как Инга выскочила из ванной, на ходу вытираясь банным полотенцем и напяливая халатик. Она крикнула мне: «Не выходи из спальни!» Я мгновенно оделся. Кто-то грохотал в дверь квартиры. Я слышал, как Инга, наверно, приоткрыв дверь на длину цепочки, убеждала кого-то успокоиться и уйти. Мне показалось, что ей удалось убедить. Грохот в дверь прекратился. Я вышел из спальни. Инга рыдала. Наконец, пересилив себя, сказала: «Это Саша. Он прилетел на день раньше! Какой ужас! Какой позор! Слава богу, я уговорила его уехать к родителям, а завтра встретиться и трезво обсудить наши разводные дела».

Но она ошиблась. У каждого есть свой предел благоразумия и свой порог здравого смысла, когда безумие и жажда мщения пересиливают даже добрые выдержанные натуры. Тут действуют разные факторы: темперамент, воспитание, наследственность, способность вырабатывать адреналин — гормон активности и тестостерон — гормон агрессивности. Я пытаюсь честно анализировать все, что произошло между мной и Сашей Осининым в тот злосчастный зимний полдень. Я находился наедине с Ингой, а ее муж, все-таки муж, застал нас в их квартире. Застал поистине на месте преступления. Все было, как в старинном водевиле. В чем-то ситуация напоминала многочисленные трагикомические сцены из «Манон Леско», когда кавалер де Грие заставал свою возлюбленную жену Манон с одним из ее богатых покровителей и вступал в сражение за честь (ее? свою?). Нечто похожее произошло в тот злосчастный день. Едва я откинул дверную цепочку, как увидел Сашу, стоявшего на лестничной площадке. Лицо его было искажено гневом: необычайная бледность, оскаленный рот, сверкающие угли глаз. В правой руке он держал охотничий нож. Подобные ножи без ограничения продавались в магазинах «Охота — рыболовство». Левой рукой он с силой толкнул меня в грудь, и я оказался снова внутри квартиры. Инга не успела захлопнуть дверь, и Саша шагнул в квартиру. Он бормотал что-то невнятное и угрожающее, из чего я понял, что он заколет меня немедленно, едва выяснит «кое-какие подробности моих развратных отношений с его женой». Инга умоляла Сашу остановиться и даже попыталась схватить телефонную трубку, чтобы вызвать милицию (она так и выкрикнула ему: «Я вызову милицию!»), в ответ на что Саша выхватил у нее трубку и швырнул на пол. Это был простой и определенный в своей терминальной символичности акт человека, которого я всегда принимал за интеллигента, и, наверняка, он им оставался, а безумие было кратковременной реакцией на совершенно запредельное поведение жены. А как же нож? Саша предвидел наше с Ингой рандеву и запасся ножом? Словом, это был явный акт устрашающего насилия, где вырванная из рук трубка была метафорой затевавшегося в Сашиной обезумевшей голове преступления. Инга, как помешанная, уселась на кухонный табурет, рыдая и положив голову на руки, с психологической достоверностью напоминая мне давнишнюю сцену времен войны и эвакуации на Урал, когда хозяйка избы, в которую нас поселили с мамой, рыдала над похоронкой сына. Это теперь, по прошествии нескольких десятков лет, я даю описание сцены с охотничьим ножом с достаточной долей самоиронии. Но поверьте, тогда ситуация была крайне опасной. Я думаю, что Саша находился в состоянии временного безумия. Такие случаи описаны в психиатрии. Саша держал в правой руке охотничий нож, приставленный к левой половине моей грудной клетки. Трудно было судить о его истинных намерениях, но вид у него был угрожающий. Для подтверждения смертельной опасности, которой он меня подвергал, Саша проткнул кончиком ножа мою рубашку и кожу под ней. Я едва сдержался, чтобы не вскрикнуть от боли. Кровавое пятно выступило на рубашке. Вид крови не остановил Сашу, а возбудил. Это значило, что безумие нарастало. Он бормотал что-то невнятное, какие-то обрывочные фразы, из которых следовало, что я должен поклясться, что никогда больше не встречусь с Ингой. Время от времени он повторял: «Я не отдам тебе моего сына добровольно! Я лучше убью тебя, чем ты получишь моего сына и мою жену!» И т. д. и т. п.

Я лихорадочно соображал, что же делать? Для подтверждения своих намерений убить меня, Саша еще несколько раз прокалывал мою рубашку и кожу. Кровь просачивалась в местах ножевых ран. Струйка крови потекла на пол. Инга умоляла меня смириться и пообещать Саше, что мы с ней расстанемся навсегда. Вместо этого я попытался взывать к его благоразумию, хотя бы остаточному. «Хорошо, Саша, вы убьете меня или тяжело раните. Неминуемо вас арестуют и осудят на большой срок. Что будет с вашими родителями? С Мотей? Их жизни будут искалечены навсегда». Но мои разговоры еще больше злили его. Видно было, что все тяжкие последствия преступления, на которое он решился, были обдуманы раньше. Мы стояли рядом с квадратным кухонным столиком, на который уронила голову плачущая Инга. Я заметил массивную хрустальную пепельницу, которая лежала на столе. Наверно, на высоте опасности возможно возникновения чуда. Возникновение энергии, которая во вселенских глубинах вызывает к зарождению исключительные события или даже исключительные перемещения космической энергии. Меняет всю жизнь. Нечто подобное произошло в тот момент. Инга оторвала голову от стола и позвала: «Саша, Саша!» Что она хотела сказать? Еще раз попробовать воззвать к милосердию мужа? Напомнить об их сыне? Отвлечь Сашино внимание и — кто знает? Дать мне возможность вырваться из-под ножа? До сих пор не знаю, что хотела сказать Инга, произнося: «Саша, Саша!» Для меня эти слова стали сигналом к попытке освободиться от унизительной и опасной роли жертвенного барана. Я заметил, что Саша отвел от меня взгляд и посмотрел на Ингу. Этого мгновения мне было достаточно, чтобы схватить со стола хрустальную пепельницу и ударить по голове моего врага. Саша свалился на пол, как мешок с камнями. Из его рассеченного лба хлынула кровь. Я бросился к нему. Рана была небольшая, но от сильного удара он потерял сознание. Она обработала раны йодом и наложила Саше повязку из лейкопластыря и марли. Саша продолжал лежать на полу. Дыхание у него было ровное и не внушало сильной тревоги. Я пошел в ванную, смыл кровь с кожи груди, обработал места ножевых уколов йодом и тоже наложил лейкопластырь. Инга дала мне одну из Сашиных рубашек, и я переоделся. Потом она выбежала на лестничную площадку выкинуть нож в мусоропровод. Через несколько минут Саша открыл глаза. Мы помогли ему подняться и отвели в ванную. Он умылся. Я ждал: что будет дальше? Инга сказала: «Саша, давай мы отвезем тебя в травматологию. Мало ли что?! Наложат швы. Сделают рентген». «Хорошо, Инга, но тебе не надо ехать. Где нож?» «Я выкинула его в мусоропровод, Саша». «Правильно сделала. Я такой дурак. Пообещай, что ничего не скажешь Моте. Хорошо?» «Хорошо, Саша». «Даня, прости меня!» «И ты прости меня, Саша!», — ответил я. Потом он сказал: «Если можешь, отвези меня в травматологию. Парочку швов надо бы наложить».

Мы вышли из дома. Падал снег. Из-за поворота выскочило такси. Зеленый фонарик пробивался сквозь шапку снега. Я остановил такси и сказал водителю, чтобы ехал в 52-ю больницу. Машина мчалась по Ленинградскому шоссе, разрезая снежное месиво, которое не успевали разгрести железные скребки, напяленные на поливальные автомобили. Время от времени я спрашивал: «Как ты, Саша?» Он кивал и вежливо улыбался, забившись в угол заднего сидения, или коротко отвечал: «Порядок!» Мои раны, заклеенные лейкопластырем, горели и свербели. Но что это была за ерунда по сравнению с тем ударом, что я нанес ему пепельницей! Мог ли я поступить иначе? Он был ведь в настоящем безумии, и сотрясение оказалось шоковой терапией. Я молил Бога или судьбу, не знаю, какие метафизические силы я выбирал моим исковерканным советским режимом сознанием. Я молил, убеждал, просил эти потусторонние силы, уберечь Осинина от перелома лобной кости. Наверно, Саша думал о том же самом. Иначе зачем похлопал по плечу и сказал: «Не беспокойся, старик! Все будет в порядке. Мне — дураку — наука!» Такси проехало по улице Маршала Бирюзова, как раз мимо Ирочкиного дома, но мне было даже не до нее. Не доезжая площади Курчатова, мы повернули направо и оказались на территории больницы. Шофер довез нас до корпуса, над боковым входом в который висел продолговатый электрический фонарь с высвечивавшимися красными буквами «Травматология». Я расплатился и помог Саше выйти из такси. Мы поднялись по обледенелым ступеням крыльца. В приемной сидели на стульях и стояли, прислонившись к стенам, пациенты с самыми разнообразными травмами и повязками на руках, ногах, лице, голове. Мы заняли очередь. Перед нами сидел средних лет мастеровой с правой рукой, примотанной к туловищу. Жена, сопровождавшая мастерового, рассказывала с определенной гордостью и простонародным тяготением к подробностям, оттого, что оказалась в центре внимания, как он, возвращаясь домой, повис на подножке автобуса, в то время, как рядом с ним на подножке висела молодая женщина. Она не удержалась при резком повороте, схватилась за него, он упал и почувствовал резкую боль в правой руке. «А эта гадина (имелась в виду молодая женщина с автобусной подножки) успела перехватиться за ручку и покатила дальше, как ни в чем не бывало!» Очередь к травматологу сочувственно кивала. Саша уселся на краешек стула, а я пошел зарегистрировать его у дежурной медсестры. Я не успел закончить формальности, как услышал крик и стук упавшего тела. Я бросился в конец очереди, к Саше. Он лежал на полу. Его только что вырвало. Он был в полубессознании, повторяя: «Дело плохо… тяжелое сотрясение мозга…». Появились санитары, обтерли его лицо и положили его на каталку. Я упросил разрешения сопровождать Сашу: «Можно мне пойти с моим товарищем?» Так он стал моим товарищем. И вправду, кроме жалости и тревоги у меня к нему ничего не осталось. Сашу повезли на рентген черепа. Потом его выкатили ко мне. К этому времени тошнота прошла. Он полудремал или заставлял себя лежать неподвижно, не разговаривая. Берег силы. Наконец, из аппаратной комнаты вышел врач и сказал, обращаясь к Саше: «Вы счастливчик! Даже трещинки не оказалось. Легкое сотрясение мозга. Да еще в такси умотало. — Потом наклонился к Саше и сказал. — В следующий раз, коллега, не рискуйте: опасно для жизни!» Что он имел в виду и откуда узнал, что Саша — врач, ума не приложу. Наверно, они обменялись какими-то фразами, как коллега с коллегой, во время исследования. Фразами, которые служат паролем для посвященных — врачей. Рентгенолог сделал запись в истории болезни, и санитары покатили Сашу в операционную — накладывать швы. В приемной оказался телефон-автомат, и я позвонил Инге. Она, конечно, не спала. Я рассказал, что все обошлось легким сотрясением мозга, и осталось только наложить швы. В трубке послышались рыдания. Я сказал, что привезу Сашу. И чтобы она успокоилась и легла спать. «Ты меня еще любишь, Даня?» — спросила она. Я не мог покривить душой и промолчал. Что-то сломалось во мне. Как будто бы сумасшествие Саши и мой ответный удар, чуть не кончившийся трагически, открыло мне глаза на мою жизнь, на какие-то вечные истины, устои, заветы, которым я, несомненно, верил, но которые нарушал в повседневной жизни. Пожалуй, впервые подумал я, что Ирочка, моя богиня и королева, тоже нарушает издревле заведенные человечеством правила и устои, записанные как заветы. Можно ли творить добро, попирая мораль? «Даня, Даня, ты слышишь меня?» — повторяла Инга в трубку, а я молчал, потому что не хотел открывать горькую правду. Что-то сломалось во мне. Или преобразовалось. Я дождался, когда Саше наложили швы, и отвез его домой. Инга напоила нас чаем. Я попрощался с Осиными и вернулся к себе на Патриаршие пруды.

Вся наша компания, именуемая Кооперативным Театром, съехалась на премьеру «Манон Леско». В душе я называл это: бал воров. Можно себе представить, что творилось во мне, если я решился хотя бы наедине с самим собой назвать моих сокомпанейцев таким хлещущим образом. Один за другим прибыли все. Такого еще не было до сих пор. Всегда кого-нибудь не хватало. Глебушка уезжал на гастроли. Вася Рубинштейн инспектировал военные заводы. Римма с некоторых пор без него в свет не выезжала. Юрочка Димов оформлял спектакль где-то в Тмутаракани. Капитан Лебедев (в реальной жизни наверняка генерал-лейтенант) всегда был редким гостем. Только Вадим Рогов, неизменно посещавший все спектакли, оставался, по сути, единственным реальным компаньоном Ирочки Князевой, если ее высочайший выбор не падал на меня. И на этот раз Вадим не подвел.

Я занял свое место в суфлерской будке. Все-таки никто, кроме меня, не знал пьесу настолько, чтобы подсказывать (в случае заминки) текст тому или иному актеру. Правда, это было лишним. Ирочка выучивала с актерами каждое слово пьесы, и моя роль была минимальной. Более того, когда супруг Манон — кавалер де Грие — встречался по ходу пьесы со своим покровителем — Тибержем, начинались такие бурные объятия, что обрывалась самая нить сюжета, уводя пьесу и за ней — зрителей — в параллельный сюжет, ни в коей мере не рассчитанный на благосклонность советской цензуры. Становилось ясно, что Коля Лебедев (сын капитана Лебедева) теряет контроль над собой. Во время кратковременного перерыва между картинами капитан Лебедев проник в мою суфлерскую будку и зловещим шепотом, что было вовсе ему несвойственно, прошипел: «Даниил, постарайтесь управлять происходящим на сцене. Иначе мне будет трудно поправить ход вытекающих из ситуации событий!» Что он имел в виду, я узнал вскоре. Если забыть о неоправданном притяжении актеров, исполнявших роли кавалера де Грие (Коля Лебедев) и Тибержа (самодеятельный талант), пьеса прошла блестяще. Особенно хороша была Ирочка. Ее любовные победы и мелодраматические провалы настолько взвинчивали публику, что аплодисменты сопровождали каждую сцену спектакля. Особенно трагичным был финал, когда Манон Леско и ее возлюбленный — многократно обманутый, и все равно продолжающий любить муж, оказываются в ссылке в Америке, где и умирает главная героиня. Предполагаю, что Ирочка рассчитала так тонко, что удовлетворила ожидания самых противоположных по вкусам зрителей: послушников и диссидентов. В американских сценах послушники увидели бедную нищую бесправную Америку, куда стремиться не только апатриотично, но и просто глупо. Диссиденты же нашли открытое предупреждение попасть в ссылку, поскольку колониальная Америка вполне служила моделью Сибири.

Однако, несмотря на явный зрительский успех, назавтра, как по команде, во всех московских газетах появились разгромные статьи, которые камня на камне не оставляли от текста пьесы, нанеся удар по мне — драматургу и завлиту, по игре актеров, и, прежде всего, по ведущей актрисе и режиссеру — Ирине Князевой, «превратившей спектакль в демонстрацию эротики на грани с порнографией и затянувшей молодых актеров в пучину буржуазного искусства». Особенно откровенными, по мнению одного из рецензентов, были сцены с участием кавалера де Грие (актер Николай Лебедев) и его друга Тибержа (самодеятельный актер Владимир Цыпкин), «когда между двумя этими артистами прямо на сцене разыгрывались гомосексуальные прелюдии». Все это появилось в газетах на следующий день после спектакля. По мнению нескольких критиков (что заставило меня насторожиться и весьма огорчило Ирочку, у которой было особенное чутье на такие штуки), «подобный театр не должен существовать в русле социалистического искусства». «Это конец, — сказала мне Ирочка. — Надо разбегаться, пока не поздно».

Одновременно с этой разворачивающейся истерией, совершенно неожиданно, и даже без предварительного звонка по телефону, ко мне на Патриаршие пруды заехал капитан Лебедев. «Не удивляйтесь, Даниил, но вы немедленно поймете, что я не мог, в силу определенных обстоятельств, предварительно позвонить. Вам наверняка знаком этот предмет?» Сказав это, Николай Иванович отстегнул пряжки своего коричневого кожаного портфеля и достал оттуда нечто, завернутое в газету. «Узнаете?» — достал он из свертка охотничий нож. Конечно, я моментально узнал нож, которым Саша Осинин прокалывал до крови мою кожу под левым соском и в других местах. Нож, который Инга выкинула в мусоропровод. «Ваш нож, Даниил?» — спросил капитан Лебедев. «Нет, не мой», — ответил я с такой убежденностью, что (мне показалось) капитан Лебедев поверил. «Тогда чей же, если не ваш?» «Нож — не мой, Николай Иванович. Больше этого я вам сказать не могу». «Ваше дело, Даниил, но против вас возбуждено следствие. Ведь каждый случай травмы, в особенности, такой необычной, как была у мужа вашей приятельницы, вызывает подозрение в намеренном нанесении ножевого ранения и даже попытке убийства. То есть, налицо пострадавший (доктор Осинин) и орудие преступления — нож». «Я этого ножа и в руки не брал, Николай Иванович! Я защищался и нанес ответный удар пепельницей. Единственно для того, чтобы владелец ножа не ранил меня смертельно!» — ответил я так горячо, что капитан Лебедев окончательно поверил мне. «Другая сторона, к вашему везению, тоже не возбуждает дело. Так что, может быть, удастся избежать судебного расследования и процесса между вами, Даниил, и доктором Осининым. Избежать и дело закрыть».

Я кивнул удовлетворенно. Капитан Лебедев продолжал: «Что же касается Кооперативного театра, новости совсем неутешительные. Но вначале решим с вами». Я к этому времени начитался достаточно газетной критики нашего спектакля «Манон Леско», да и с Ирочкой мы обсуждали ситуацию часами, особенно одну из статей в вечерней газете, где наряду с критикой «Манон Леско» затронуты были мои стихи, гуляющие в рукописном виде по Москве и Питеру. Но и это меня не пугало, потому что я не лез в политику. Вообще не лез. И, в частности, не писал политических стихов. Если только не принимать за политику любовную лирику, которая и была основой моей стихотворной практики. Так что я вполне спокойно спросил капитана Лебедева: «Что же надо со мной решать?» Капитан Лебедев посмотрел на меня с сожалением и грустью, как смотрят на безнадежно больных, блаженных или подсудимых, которые не осознают всей тяжести болезни или вины, павшей на них, и вытащил из тисненого коричневого портфеля книжечку, изданную одним из зарубежных издательств. На обложке стояло мое имя. Название книжки было тем самым названием, которое мне снилось еще до эпохи моего знакомства с Виссарионом: «Зимний корабль». И марка наиболее активного эмигрантского издательства «Воля», находившегося в Париже. Надо было сдержаться, подождать, когда капитан Лебедев оставит меня наедине с моей первой изданной книжкой стихов. Мои переводы, вошедшие в сборники стихов иноязычных поэтов, не шли в счет. Я не удержался и вначале пробежался взглядом по содержанию книги. Я читал заглавия стихотворений и узнавал их. Так узнают родственников, давно потерянных и вновь обретенных. Я начал перелистывать страницы и трогать мои стихи, как будто они были живыми, выпуклыми, пульсирующими. Капитан Лебедев терпеливо ждал. Наконец, первый приступ моей жажды насытился, и я отложил книжку в сторону. «Даниил, поймите меня правильно. Я рад за вас. Что может быть важнее для писателя, чем увидеть свою изданную книгу!? Потому что написать — это зачать. А опубликовать — это произвести на свет Божий». «Спасибо, Николай Иванович», — ответил я и подал ему руку. Он ответил рукопожатием с энтузиазмом.

«Все это замечательно, — продолжил капитан Лебедев, но в совокупности с постановкой „Манон Леско“, вашим походом в травматологическое отделение 52-й больницы и охотничьим ножом, найденным бдительным дворником, создается опасная ситуация, от которой надо бежать, чтобы избежать…» Он засмеялся своему каламбуру и повторил: «Бежать, чтобы избежать!» Как это происходит в критических ситуациях, мысль моя работала с необыкновенной скоростью. Вспомнились мемуары различных деятелей литературы, оказавшихся впоследствии до такой степени преданно советскими, что диву даешься, как это произошло после того, что они перенесли в середине тридцатых и в конце сороковых — начале пятидесятых. Спаслись те, которые бежали из мест постоянного обитания в города и веси, никак неожидаемые бдительными наблюдателями. Так, Самуилу Яковлевичу Маршаку, судя по его мемуарам, удалось избежать ареста, а может быть, тюрьмы, бегством из Ленинграда в Москву на перекладных, т. е., меняя разные виды транспорта: автобусы, электрички, попутные автомашины, может быть, прибегая и к гужевому транспорту. Я сразу же поверил в серьезность предупреждения капитана Лебедева. И сразу понял, куда мне надо бежать. Капитан Лебедев угадал мои мысли и спросил: «Куда?» «На Урал, в село Силу Молотовской (Пермской) области». «Как Юрий Андреевич Живаго? Правильный выбор. Вспомните годы эвакуации. Мешать вам никто не будет. Напишете большую прозу». Я перестал удивляться его прозорливости или осведомленности. Или того и другого. «А как же Театр?» «Кооперативный театр со дня на день закрывается. После завершения расчетов с государством останется некая сумма, которую мы разделим между пайщиками. Так что у вас, Даниил, хватит денег на первое время. А там, Бог даст, вернетесь». Мы попрощались.

Ирочка все знала о нашем разговоре с капитаном Лебедевым. Впервые, пожалуй, я увидел, как она безутешно плачет. С завываниями и рыданиями, как по усопшему. Мы прощались с ней всю ночь. К утру задремали, а проснувшись и попив кофе, обсудили дела. Ирочка временно прекращает всяческую деятельность, связанную с театром или кино. «Пройду специализацию по терапии, сдам выпускные экзамены в каком-нибудь провинциальном мединституте и начну с практикующего участкового врача. Там видно будет». Ничто не могло сломить нашу королеву. «О деньгах тебе Николай Иванович сказал. Дашь знать о своем адресе, вышлем. Нынешняя разбойная компания отлетит, и вернешься». Договорились, что я оставлю ключи от своей комнаты Ирочке. И доверенность, если подвернется надежный квартирант. Оставалось решить мои дела с переводами в издательстве «Художественная литература» и оправдать свой срочный отъезд в секции переводчиков союза писателей. Наврав с три короба, я объяснил в издательстве свой срочный отъезд длительной творческой командировкой на Урал для написания «широкого полотна жизни во время войны и эвакуации». Редакторша искренне за меня порадовалась, понимая (все понимали мою ситуацию из чтения грязных газетных статей!), что я спасаюсь бегством. Без малейших колебаний она обещала посылать мне работу по любому удобному мне адресу. В секции переводчиков союза писателей мне пожелали настолько освоить пермяцкий язык, чтобы обходится без подстрочников.